1 2 3 4 5
— Особенно-то не радуйся, — сказал ему Джонни. — В жизни, знаешь, оно все иначе.
Голливудский кинозвездный Клуб Одиноких Сердец (прозванный так молодыми исполнителями главных мужских ролей, которым посещение клуба как бы вменялось в обязанность) собирался по пятницам в великолепном студийном особняке, занимаемом Роем Макелроем, пресс-секретарем, а точнее — советником пресс-центра при Международной кинокорпорации Вольца. Вообще-то говоря, хоть вечера происходили в гостеприимном доме Макелроя, сама идея их первоначально зародилась именно в деловой голове Джека Вольца. Часть кинозвезд, на которых он делал большие деньги, вступила в пору, когда молодость остается позади. Только искусство гримеров да специальное освещение помогали скрыть их возраст. В их жизни наступал трудный период. У них, кроме прочего, существенно снизилась острота восприятия, как в физическом смысле, так и в духовном. Они утратили способность влюбляться очертя голову. Способность изображать роль жертвы, гонимой судьбою. Деньги, слава, былая красота слишком прочно укоренили в них сознание собственной исключительности. Вольц, устраивая для них эти вечера, облегчал им задачу подобрать себе пару на одно свидание, временного дружка, который при наличии определенных данных мог возвыситься до положения постоянного любовника, чтобы уже оттуда начать свое восхождение наверх. Так как подчас выяснение отношений перерастало в скандалы, а, предаваясь плотским утехам, собравшиеся позволяли себе излишества и возникали осложнения с полицией, Вольц счел за благо проводить вечера в доме советника своего пресс-центра, который окажется в нужную минуту на месте и примет меры, то есть откупится от полицейских чинов и прессы и таким образом воспрепятствует огласке.
Для ряда крепких молодых актеров, которые снимались на студии, но не добились еще ни главных ролей, ни известности, присутствие на вечерах по пятницам было обязанностью, не всегда приятной. Дело в том, что в программу вечера входил показ нового фильма, снятого на студии, но еще не вышедшего на экраны. Под этим-то предлогом, в сущности, и проводились вечера. Народ говорил — пошли посмотрим, что за картину сделал такой-то. Событию тем самым сообщался статус профессионального мероприятия.
Зеленым кинозвездочкам посещать вечера по пятницам возбранялось. Точнее — не рекомендовалось. Большинство из них умело понять намек.
Просмотр нового кинофильма начинался в двенадцать ночи; Джонни с Нино приехали в одиннадцать. Рой Макелрой, изысканно одетый, элегантный, оказался человеком, располагающим к себе с первого взгляда. Появление Джонни Фонтейна он, судя по его приветственному возгласу, воспринял как приятную неожиданность.
— Вот это да — ты-то что здесь делаешь? — проговорил он с неподдельным изумлением.
Джонни поздоровался с ним за руку.
— Показываю местные достопримечательности приезжему родственнику. Знакомься — Нино.
Макелрой пожал Нино руку и окинул его оценивающим взглядом.
— Живьем съедят, — заключил он, обращаясь к Джонни. И повел их на внутренний дворик вглубь дома.
Внутренний дворик представлял собою, по сути, ряд просторных комнат, выходящих стеклянными распахнутыми дверями в сад с бассейном. Здесь в беспорядочном движении толклись гости, человек сто, каждый со стаканом в руке. В искусно расположенном освещении скрадывалось увяданье женских лиц, женской кожи. То были женщины, которых Нино подростком столько раз наблюдал на экране из темноты кинозала. Они являлись ему в эротических видениях его юности. Однако сейчас, наяву, они предстали перед ним точно в каком-то кошмарном гриме. Ничто не могло скрыть от глаз усталость их духа и плоти, время вытравило из них божественность. Они стояли и двигались с той же памятной ему грацией, но больше всего напоминали восковые фрукты: они не возбуждали аппетита. Нино взял два стакана и отдрейфовал к столу, где в шеренги выстроились бутылки. Джонни последовал за ним. Они пили вдвоем, покуда за спиной у них не послышался магический голос Дины Данн.
В душе у Нино, как у миллионов других мужчин, этот голос запечатлелся неизгладимо. Дине Данн приз Киноакадемии присуждали дважды; из всех, кого когда-либо сделал Голливуд, она приносила в свое время самые баснословные барыши. Женственное кошачье обаяние, источаемое ею с экрана, неотразимо покоряло мужчин. Только слова, которые она сейчас произносила, никогда не звучали с серебристого экрана:
— Джонни, такой-сякой, мне из-за тебя пришлось опять тащиться к психоаналитику — разок попользовался мною, и баста! Ты почему не явился за добавкой?
Джонни поцеловал ее в подставленную щеку.
— Ты меня вывела из строя на целый месяц, — отвечал он. — Зато хочу тебя познакомить с моим итальянским сородичем. Нино — отличный молодой человек, кровь с молоком. Вот ему, может быть, по силам с тобой тягаться.
Дина Данн повернула голову к Нино и хладнокровно смерила его взглядом:
— Он что, любитель закрытых просмотров?
Джонни усмехнулся:
— Боюсь, у него еще не было случая составить мнение. Взяла бы да и просветила мальчика.
Наедине с Диной Данн Нино должен был прежде всего выпить. Он старался держаться как ни в чем не бывало, но это давалось с трудом. У Дины Данн был вздернутый носик, точеное личико — классический образец англосаксонских представлений об идеале женской красоты. И он так хорошо знал ее. Он видел, как она рыдает у себя в спальне, сраженная известием, что ее муж, летчик, разбился, оставив ее одну с малыми детьми. Видел ее разгневанной, горько обиженной, уязвленной и все же исполненной великолепного достоинства, когда подлец Кларк Гейбл обманул ее и бросил ради развратной соблазнительницы. (Дина Данн никогда не играла в кино развратных соблазнительниц.) Он видел ее в упоенье разделенной любви, видел, как она трепещет в объятьях возлюбленного, минимум раз пять наблюдал, как она картинно испускает последний вздох. Он видел и слышал ее, он о ней мечтал и все-таки оказался не готов к тому, с чего она начала разговор, когда они остались одни.
— Джонни — из тех немногих мужчин в этом городишке, кто достоин так называться, — сказала она. — Все прочие либо педы, либо дебилы, у них, когда они с бабой, не будет стоять, хоть ты им самосвал шпанских мушек опрокинь в штаны. — Она взяла Нино за руку и повела в угол комнаты, подальше от сутолоки и от возможных соперниц.
Здесь, в той же очаровательно хладнокровной манере, актриса принялась расспрашивать его о нем самом. Он видел ее насквозь. Видел, что она играет роль богатой светской дамы, которая милостиво удостаивает вниманием собственного шофера или конюха, — в кино такая героиня либо отвергнет его неуклюжие притязания (в случае, если ее партнер — Спенсер Трейси), либо (и тут в роли партнера будет сниматься Кларк Гейбл), напротив, в пылу безумной страсти пожертвует всем ради него. Но это не имело значения. Он незаметно для себя разговорился — о том, как рос вместе с Джонни в Нью-Йорке, как с ним вдвоем начинал петь для публики с эстрады маленьких клубов. Он обнаружил, что его замечательно слушают — участливо, с живым интересом. Один раз она, будто бы невзначай, спросила:
— А вы не знаете, как Джонни у этого пакостника Вольца ухитрился получить свою роль?
Нино, мгновенно протрезвев, качнул головой. Больше она к этой теме не возвращалась.
Настало время идти смотреть новый фильм, сделанный на студии Джека Вольца. Дина Данн, зажав пальцы Нино в теплой ладони, потянула его за собой во внутреннее помещение без окон, по которому островками относительного уединения были расставлены около полусотни маленьких, каждая на двоих, кушеток.
Возле своей кушетки Нино увидел столик, на нем — ведерко со льдом, бутылки, пачки сигарет на подносе. Он протянул одну Дине Данн, дал ей огня, налил ей и себе. Они уже не разговаривали. Через несколько минут в зале погасили свет.
Он был готов к самому невероятному. Недаром, в конце концов, о разнузданности нравов Голливуда слагались легенды. Но чтобы сразу, без намека на какую-то игру, без единого доброго слова хотя бы для порядка, Дина Данн навалилась прожорливой тяжестью на его детородный орган — такого он все-таки не ожидал. Он продолжал потягивать из стакана, смотреть на экран, но не чувствуя вкуса, не видя фильма. Им владело небывалое возбуждение — отчасти, впрочем, из-за того, что женщина, ублажающая его в темноте, была когда-то предметом его юношеских вожделений.
Вместе с тем для него как мужчины было в этом нечто оскорбительное. А потому, когда прославленная Дина Данн насытилась им и привела его в порядок, он невозмутимо наполнил опять в темноте ее стакан, дал ей опять сигарету, дал огня и уронил равнодушно:
— Кажется, вполне ничего картина.
Он почувствовал, как она окаменела, сидя рядом. Похвалу от него рассчитывала услышать, что ли? Нино налил себе до краев из первой бутылки, которую нашарил в темноте. Да катись оно все! Его же использовали, как последнюю шлюху. Почему-то его теперь охватила холодная злоба на всех этих женщин. Минут пятнадцать они молча смотрели фильм. Он отодвинулся от нее, избегая соприкосновений.
Наконец она проговорила резким неприятным шепотом:
— Ладно рожу-то воротить, тебе же понравилось. То самое стояло выше крыши.
Нино, отхлебнув из стакана, сказал с обычной своей небрежной беспечностью:
— То самое у меня постоянно такое. Вот когда возбуждаюсь — это действительно надо видеть.
Она отозвалась натянутым смешком и умолкла до окончания просмотра. Наконец фильм кончился, в зале зажегся свет. Нино огляделся по сторонам. Видно было, что в темноте публика развлекалась в полную силу, странно только, что он ничего не услышал. Но у некоторых из дам был тот просветленно-сосредоточенный вид, тот жесткий блеск в глазах, который свидетельствует, что над женщиной хорошо потрудились. Они направились к выходу из просмотрового зала. Дина Данн немедленно отошла от него и заговорила с немолодым мужчиной, в котором Нино узнал популярного киноактера, — только сейчас, видя, каков он на самом деле, он догадался, что перед ним педераст. Нино в задумчивости отхлебнул из стакана.
Подошел Джонни Фонтейн, стал рядом.
— Ну что, приятель, получаешь удовольствие?
Нино усмехнулся:
— Не знаю. Это что-то новое. Во всяком случае, когда вернусь в родной квартал, смогу по праву сказать, что меня поимела Дина Данн.
Джонни рассмеялся:
— Она способна предложить и кое-что получше, если позовет к себе домой. Позвала тебя?
Нино покачал головой:
— Я больше интересовался кинофильмом.
На этот раз Джонни отнесся к его словам серьезно.
— Брось шутки шутить, остряк. Такая женщина может тебе ох как пригодиться. Да ты ж, бывало, ни одной юбкой не брезговал. До сих пор жуть берет, как вспомнишь, с какими ты страхолюдинами трахался.
Нино помахал стаканом, зажатым в нетвердой руке.
— Пускай страхолюдины, — сказал он очень громко. — Зато это были женщины! — Дина Данн, стоя в углу, оглянулась и посмотрела на них. Нино приветственно помахал ей стаканом.
Джонни Фонтейн вздохнул.
— Ну, как знаешь, бестолочь ты захолустная.
— И заметь себе, таким останусь, — сказал Нино со своей обезоруживающей хмельной улыбкой.
Джонни прекрасно понимал его. Он знал, что Нино не так уж пьян, как хочет показать. Что Нино больше прикидывается пьяным, ища возможности сказать своему новоявленному голливудскому padrone то, что из уст трезвого прозвучало бы слишком грубо. Он обнял Нино за шею и проговорил любовно:
— Ловок, бродяга, — знаешь, что на год у нас с тобой договор по всей форме и что бы ты ни отмочил на словах или на деле, я не могу тебя прогнать.
— Не можешь, стало быть? — переспросил Нино с хитрым пьяным прищуром.
— Ага.
— Раз так, то я в гробу тебя видал.
От неожиданности Джонни в первую минуту вскипел. Он видел беспечную усмешку на лице у Нино. Но то ли он за последние годы поумнел, то ли падение со звездных высот прибавило ему чуткости — так или иначе, он в эту минуту понял про Нино все. И почему соучастник первых его шагов на певческом поприще в молодые годы так и не добился успеха, и почему старается закрыть для себя всякий путь к успеху сейчас. Натура Нино, понял он, отторгает то, чем приходится платить за успех, попытки что-либо сделать для него в определенном смысле ему оскорбительны.
Джонни взял Нино за плечо и повел наружу. Нино к этому времени уже с трудом передвигал ноги.
— Хорошо, парень, ладно, — миролюбиво приговаривал Джонни, — ты только пой для меня, вот и все, я хочу на тебе заработать. Я не стану учить тебя жить. Поступай как знаешь. Договорились, землячок? Знай себе пой и зарабатывай мне денежки, поскольку сам я больше петь не могу. Понял меня, друг единственный?
Нино выпрямился.
— Я буду петь для тебя, Джонни, — проговорил он невнятно, еле ворочая языком. — Я нынче пою лучше тебя. Я и всегда лучше пел, ты хоть это понимаешь?
Джонни остановился, пораженный: так, значит, вот в чем дело. Он знал, что, пока у него обстояло нормально с голосом, Нино попросту не мог числиться в одной с ним категории — никогда, даже в те далекие годы, когда они пели вдвоем еще подростками. Он видел, что Нино, покачиваясь на неверных ногах в свете калифорнийской луны, ждет от него ответа.
— А я тебя тоже в гробу видал, — сказал он ласково, и они покатились дружно со смеху, как в минувшие дни, когда оба были молоды.
Когда до Джонни Фонтейна дошла весть о покушении на дона Корлеоне, к его тревоге за жизнь Крестного отца с первых минут стало примешиваться сомнение, получит ли он теперь деньги на производство своих картин. Он собрался было в Нью-Йорк, чтобы проведать своего крестного в больнице, но ему сказали, что дон Корлеоне первый воспротивился бы поступку, который неминуемо получит неблагоприятное освещение в прессе. Джонни оставалось ждать. Через неделю прибыл посланец от Тома Хейгена. Договоренность о ссуде на постановку картин оставалась в силе, только не на пять сразу, а по одной поочередно.
Между тем Джонни предоставил Нино свободу осваиваться в Голливуде и Калифорнии по собственному усмотрению, и его старый приятель делал заметные успехи в близком знакомстве с контингентом местных кинозвездочек. Изредка Джонни вызывал Нино к себе по телефону и вывозил куда-нибудь скоротать вместе вечерок, но никогда и ни в чем не пытался давить на него. Однажды, когда зашел разговор о покушении на дона Корлеоне, Нино заметил:
— Знаешь, я как-то попросился на работу в организации — и дон меня не взял. Мне тогда осточертело вкалывать на грузовике, хотелось прилично зарабатывать. А он мне знаешь что сказал? Каждому человеку, говорит, назначено судьбой свое — и тебе на роду написано быть артистом. В смысле, что рэкетира из меня не получится.
Его слова навели Джонни на размышления. Он думал о том, как сметлив и проницателен должен быть его крестный отец, если сразу определил, что от такого, как Нино, в ремесле рэкетира не будет проку — либо засыплется, либо его прикончат. Сморозит шуточку некстати — и прикончат. Но откуда дон знает, что Нино суждено стать артистом? Да оттуда, черт возьми, что стать им, по расчетам дона, ему рано или поздно поможет Джонни Фонтейн! А на чем он основывался в своих расчетах? Очень просто, думал Джонни, он обронит при мне словцо, а я за него ухвачусь как за способ выразить свою благодарность. И нет чтобы попросить напрямик. Лишь дал понять, что я бы этим его порадовал… Джонни вздохнул. Но теперь Крестный отец сам пострадал, попал в беду, а Вольц роет его крестнику яму, и неоткуда ждать подмоги — так что прости-прощай заветный «Оскар». Только дон, с его личными связями, мог нажать на нужные пружины, и к тому же у семейства Корлеоне сейчас полно других забот. Джонни предложил им свою помощь, но Хейген коротко, сухо отказался.
А пока шла полным ходом подготовка его первой картины. Писатель, автор сценария фильма, в котором только что снялся Джонни Фонтейн, дописал новый роман и приехал по его приглашению, чтобы лично, без посредников, без ведома студий-конкурентов вести переговоры. Его вторая книга идеально отвечала всем пожеланиям Джонни. Прежде всего, главному герою не придется петь — плюс лихо закрученный сюжет, женщины, секс и одна роль, скроенная, как моментально определил Джонни, точь-в-точь по мерке Нино. Персонаж разговаривал, как Нино, так же вел себя — даже внешне выглядел так же. Просто наваждение. От Нино потребуется только быть перед камерой самим собой.
Работа спорилась. Джонни обнаружил, что разбирается в кинопроизводстве куда лучше, чем полагал, но заведовать производством он все же пригласил толкового профессионала, который угодил в свое время в черный список и теперь мыкался в поисках работы. Джонни не пытался извлечь выгоду из его затруднительных обстоятельств, а заключил с ним контракт на справедливых условиях и чистосердечно признался:
— Я таким образом рассчитываю с вашей помощью сократить себе расходы.
Он несколько растерялся, когда заведующий производством пришел и объявил ему потом, что нужно дать в лапу профсоюзному заправиле — в пределах пятидесяти тысяч долларов. Возник ряд затруднений, связанных со сверхурочной работой и контрактами, так что трата себя оправдает. У Джонни зародилось подозрение, не норовит ли его подчиненный сам нагреть руки за его счет, и он ответил:
— Пришлите ко мне этого профсоюзного молодца.
Профсоюзным молодцем оказался Билли Гофф. Джонни сказал ему:
— Я думал, нужные колеса в профсоюзе подмазаны. Друзья предупредили меня, что я могу быть относительно этого спокоен. Совершенно спокоен.
Гофф сказал:
— Кто это вас предупредил?
— Вам не хуже моего известно — кто. Я не собираюсь называть его имени, но раз он говорит, значит, так оно и есть.
— Обстановка изменилась, — сказал Гофф. — У вашего знакомого неприятности, и его слово больше не имеет силы на Западном побережье.
Джонни пожал плечами:
— Зайдите ко мне через пару дней, хорошо?
Гофф усмехнулся:
— Ради бога, Джонни. Только звонок в Нью-Йорк вам мало чем поможет.
Однако телефонный звонок в Нью-Йорк помог. Джонни позвонил в контору Хейгена. Хейген отвечал однозначно: не платить.
— Если ты этому прохвосту вздумаешь хоть десять центов дать, лучше не попадайся потом на глаза своему крестному. Ты нанесешь урон престижу дона, а он этого себе в настоящее время позволить не может.
— А нельзя мне самому поговорить с доном? Или ты бы поговорил. Понимаешь, необходимо двигать картину…
— Говорить с доном сейчас нельзя никому, — сказал Хейген. — Он слишком плох. Я посоветуюсь с Санни, как уладить твои дела. Но в данном частном случае я уже решил. Не давай этому ловкачу ни гроша. Если что-нибудь переменится, я тебе сообщу.
Джонни в сердцах бросил трубку. Неурядицы с профсоюзом способны взвинтить стоимость фильма на целое состояние, да и вообще развалить всю его затею по кирпичикам. Он заколебался на мгновение — не умнее ли сунуть Гоффу без шума эти пятьдесят тысяч? В конце концов, одно дело, когда говорит дон, Крестный отец, и другое — когда говорит и распоряжается Хейген. Но все же он решил выждать несколько дней.
Этим решением он сберег себе пятьдесят тысяч долларов. Через два дня тело Гоффа со следами пулевых ранений нашли в спальне его дома в Глендейле. О претензиях со стороны профсоюза никто больше не заикался. Джонни был немного оглушен случившимся. Впервые длинная рука дона нанесла смертельный удар так близко от него…
С каждой неделей Джонни Фонтейн все больше погружался в работу: корпел над сценарием, подбирал актеров, вникал в сотни производственных мелочей — он забыл, что лишился голоса, что не может больше петь. И все-таки, когда названы были имена кандидатов на премию Академии, и среди них — его имя, ему взгрустнулось, что ему даже не предложили выступить с какой-нибудь из песен, выдвинутых на «Оскара», во время церемонии награждения, которую будут транслировать по телевидению на всю страну. Но он стряхнул с себя уныние и вновь вернулся к работе. Теперь, когда его крестный не в силах был повлиять на ход событий, он уже не надеялся получить премию — спасибо хоть, что выдвинули кандидатом, это уже чего-то стоило.
Давно уже ни одну из его пластинок не раскупали в таком количестве, как последнюю, с итальянскими народными песнями, — впрочем, Джонни сознавал, что это скорее успех Нино. Он смирился с мыслью, что певцом ему больше не быть.
Раз в неделю он ездил обедать к Джинни и девочкам. Как бы ни засасывала его рабочая кутерьма, эту обязанность он соблюдал свято. Но спали они с Джинни врозь. Тем временем его вторая жена исхитрилась оформить в Мексике развод, и он опять оказался холостяком. И, как ни странно, не ринулся крушить кинозвездочек, хоть это была бы легкая добыча. Сказать по правде, он был слишком сноб. Был уязвлен тем, что его не удостоила вниманием ни одна из молодых кинозвезд — из тех актрис, которые по-прежнему оставались на гребне успеха. Зато ему славно работалось. Он приходил домой поздно, чаще всего один, ставил какую-нибудь из своих старых пластинок, брал себе выпить и слушал, тихонько подпевая в отдельных местах. Да, недурно он пел когда-то, совсем недурно. Он сам не подозревал, как отлично поет. Даже если отнять этот редкостный тембр — тут не его заслуга, а природы, — то все равно замечательно. Он был настоящим артистом и сам того не знал — и еще он не знал, как ему дорого его пение. Пил, курил, гулял — и загубил себе голос как раз тогда, когда начал действительно в чем-то смыслить.
Иногда заглядывал Нино пропустить рюмочку, тоже слушал, и Джонни говорил ему ядовито:
— Слыхал, темнота неотесанная? Тебе так в жизни не спеть.
И Нино взглядывал на него со своей особенной, милой усмешкой и покачивал головой:
— Не спеть, это ты точно. — И в голосе его звучало сочувствие, словно он знал, что творится у Джонни на сердце…
И вот, когда до начала съемок новой картины оставалась всего неделя, настал день присуждения премий Киноакадемии. Джонни позвал с собой Нино, но тот заартачился. Джонни сказал ему:
— Друг, я тебя никогда не просил об одолжении, правда? Сделай мне одолжение сегодня — пойдем со мной. Ты один посочувствуешь от души, если погорит моя премия.
Нино, казалось, оторопел на миг, но тут же ответил:
— Конечно, пойдем, о чем разговор. — Он помолчал. — А погорит премия, плевать. Надерись и завей горе веревочкой — я пригляжу за тобой. Сам капли в рот не возьму, где наша не пропадала! А? Что ты скажешь про такого друга?
— Да, брат ты мой, — сказал Джонни Фонтейн. — Это, я понимаю, дружба…
Наступил вечер награждения, и Нино сдержал свое слово. Он явился к Джонни трезвый, ни в одном глазу, и они вместе отправились в театр, где должно было состояться торжество. Нино казалось странным, что Джонни не пригласил на праздничный обед кого-нибудь из своих подруг или бывших жен. И в первую очередь — Джинни. Неужели боялся, что Джинни его не поддержит?.. Нино затосковал о выпивке — хоть бы стаканчик тяпнуть; вечер обещал быть тяжелым и долгим.
На церемонии награждения Нино Валенти томился от скуки, покуда не объявили, кому присуждается «Оскар» за лучшую мужскую роль. При словах «Джонни Фонтейн» какая-то сила сорвала его с места, он вскочил и неистово захлопал. Джонни протянул ему руку, и Нино стиснул ее. Он знал, что его друг ищет сейчас у верного человека тепла и участия, и горько пожалел, что, кроме забулдыги-приятеля, Джонни не к кому прислониться в минуту своего триумфа.
А после началось несусветное. Картина Джека Вольца собрала все главные премии, и на студию, где отмечали победу, валом повалили газетчики и публика, которая всегда трется возле знаменитостей, мальчики и девочки, готовые на что угодно, лишь бы выдвинуться. Нино, верный своему обещанию, не притрагивался к спиртному и как умел присматривал за Джонни. Но женщины наперебой старались затащить Джонни Фонтейна на пару слов в пустую комнату, и Джонни час от часу хмелел все сильней.
Та же участь постигла актрису, получившую «Оскара» за лучшую женскую роль, — правда, актрисе это и больше нравилось, и давалось легче. Один только Нино из всех гостей-мужчин не изъявил готовности уединиться с нею.
Под конец кому-то пришла в голову блестящая мысль. Все рассядутся по местам, а лауреаты «Оскара» на глазах у зрителей займутся любовью. Актрису раздели донага, другие дамы дружно принялись срывать одежду с Джонни Фонтейна. И тогда Нино — единственный, кто оставался трезвым на этом сборище, — сгреб полуодетого Джонни, перекинул через плечо, пробился с ним к выходу и свалил в машину.
Если это и есть слава, думал Нино Валенти, везя Джонни домой, то ему даром ее не надо…
КНИГА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА 14
Двенадцати лет от роду дон уже был настоящим мужчиной. Невысокий, смуглокожий, ладный, он жил в Корлеоне, своеобразной сицилийской деревне, напоминающей своим видом мавританское селение, — и наречен был Вито Андолини, но однажды нагрянули чужие люди, они убили его отца, а теперь собирались прикончить сына, и тогда мать отослала подростка к друзьям в Америку. И здесь, на этой новой земле, Вито взял себе другое имя, он назвался Корлеоне — в знак того, что не прервались нити, связывающие его с родной деревней. То было одно из редких проявлений чувствительности, какие он себе позволил на своем веку.
Мафия на Сицилии представляла собой на заре столетия как бы второе правительство, во много раз превосходящее своею властью законное правительство в Риме. Отец Вито оказался втянут в жестокую распрю с односельчанином, тот пошел со своей обидой к мафии. Андолини не пожелал покориться и на глазах у жителей деревни убил в драке главаря местной мафии. Через неделю его нашли мертвым — бездыханное тело, искромсанное выстрелами из обрезов-лупар. А через месяц после того, как его схоронили, вооруженные люди из мафии явились выведывать, где находится двенадцатилетний Вито. Они рассудили, что слишком близок тот день, когда мальчик возмужает и, чего доброго, примется мстить за убитого отца. Вито спрятали у родных и переправили в Америку. Там его приютила чета Аббандандо — их сыну Дженко суждено было стать со временем советником — consigliori — у дона Корлеоне.
Юный Вито поступил работать в бакалейную лавку Аббандандо на Девятой авеню, прямехонько в «адской кухне» — районе нью-йоркской бедноты. В восемнадцать лет Вито женился на итальянской девчушке, только что приехавшей с Сицилии; ей было всего шестнадцать, но стряпать, вести хозяйство она уже умела. Молодые сняли квартирку на Десятой авеню неподалеку от Тридцать пятой улицы, всего за несколько кварталов от лавки, где работал Вито, и на третий год господь послал им первенца, Сантино, которого мальчишки, его товарищи, за беззаветную привязанность к отцу единодушно прозвали Санни — «сынок».
Жил по соседству с ними человек по имени Фануччи — итальянец тяжеловесного сложения и устрашающей наружности, щеголявший в светлых дорогих костюмах и мягкой кремовой шляпе. Говорили, что он состоит членом одного из ответвлений мафии — банды «Черная рука», которая, угрожая кровавой расправой, вымогала деньги у лавочников и мирных обывателей. Правда, народ в той части города селился больше отчаянный и тоже скорый на расправу, а потому угрозы свирепого Фануччи оказывали действие разве что на пожилых и бездетных, за которых некому было вступиться. Кое-кто из лавочников спокойствия ради откупался от Фануччи пустяковой мздой. Не довольствуясь этим, он норовил, как стервятник, урвать часть добычи у своего же брата жулика: у пройдох, сбывающих из-под полы билеты итальянской лотереи, содержателей мелких притонов, собиравших у себя на квартире любителей азартных игр. Платила ему необременительную дань и бакалейная лавка Аббандандо, как тому ни противился безусый Дженко, который твердил отцу, что может отвадить Фануччи от их порога. Отец всякий раз запрещал.
Вито наблюдал за происходящим спокойно, с таким ощущением, что его это не касается.
Случилось так, что на Фануччи напали однажды трое молодых ребят и располосовали ему горло от уха до уха; убить не убили — рана оказалась неглубокой, — но нагнали страху, да и крови выпустили порядочно. Вито видел, как удирает Фануччи от своих карателей, алея серпообразным порезом. Одна подробность запомнилась навсегда: Фануччи подставил под свой подбородок кремовую шляпу, ловя в нее на бегу кровь, стекающую из раны. То ли испачкать костюм боялся, то ли оставить на нем кровавый след своего конфуза.
Но вышло так, что это нападение сыграло Фануччи на руку. Его не собирались убивать, те трое крутых ребят просто вздумали проучить его и положить конец вымогательству. Зато Фануччи повел себя как убийца. Недели через две того, чья рука нанесла ему удар ножом, нашли застреленным; двух других Фануччи, получив от их родителей отступного, согласился не трогать. После этого случая поборы возросли, а владельцы подпольных игорных домов были вынуждены принимать Фануччи в долю. И по-прежнему Вито Корлеоне держался в стороне от событий. Услышал — и тотчас выкинул из головы.
В годы Первой мировой войны, когда с ввозом оливкового масла стало туго, Фануччи вошел компаньоном в бакалейное дело Аббандандо, снабжая лавку не только оливковым маслом, но также итальянской салями, сырами различных сортов, ветчиной. Очень скоро он пристроил в лавку своего племянника, и Вито Корлеоне оказался без работы.
К тому времени у него успел родиться второй сын, Фредерико, и Вито приходилось кормить четыре рта. До сих пор это был степенный, очень уравновешенный молодой человек, предпочитающий держать свои мысли при себе. Сын владельца магазина, Дженко Аббандандо, был его закадычным другом, и Вито, неожиданно для него и для себя, укорил его за поступок отца. Сгорая со стыда, Дженко поклялся, что Вито, во всяком случае, не будет знать забот о пропитании. Он обеспечит друга всем необходимым, таская ему продукты из лавки. Вито сурово осадил его — позор, когда сын обкрадывает отца.
Но теперь в нем пробудился холодный гнев на грозного Фануччи. Вито ничем не выдавал себя — он выжидал. Несколько месяцев он проработал на железной дороге — потом война кончилась, сократился спрос на рабочие руки, пришлось перебиваться поденщиной. Десятники попадались большей частью либо из местных, коренных, либо из ирландцев и крыли чернорабочих на чем свет стоит — Вито неизменно сносил ругань с каменным лицом, как если бы не понимал ни слова, а между тем он понимал английский отлично, хоть и коряво выговаривал слова.
Как-то вечером, когда Вито с домашними сидел за ужином, послышался стук в окно, выходящее на узкий, как колодец, дворик между их домом и соседним. Вито отдернул занавеску и с удивлением увидел, что из окна напротив высунулся парень с их улицы, Питер Клеменца. Он протягивал какой-то предмет, завернутый в белую тряпку.
— Слушай, земляк, — сказал Клеменца. — Подержи вот это у себя, я после заберу. На, возьми.
Вито машинально перегнулся над пустым пространством и принял сверток. Лицо у Клеменцы было напряженное, тревожное. С ним явно что-то стряслось, и неосознанное побуждение толкнуло Вито ему на помощь. У себя на кухне он развернул сверток — под белой, перепачканной маслом тканью лежали пять пистолетов. Вито убрал их в платяной шкаф при спальне и стал ждать, что будет дальше. Он узнал, что Клеменцу забрали в полицию. Наверно, когда он передавал оружие, к нему уже ломились в дверь.
Вито не заикнулся о случившемся ни одной живой душе, его жена, из страха, как бы мужа не посадили, не смела проронить об этом ни звука, даже когда выходила посудачить с соседками. Через два дня Питер Клеменца вновь появился на улице и как бы между прочим спросил у Вито:
— Мой товар еще у тебя?
Вито кивнул. Он всегда был скуп на слова. Клеменца зашел к нему домой, и Вито, налив ему стакан вина, полез в шкаф за свертком.
Клеменца пил вино, толстощекое лицо его было добродушно, но глаза цепко следили за каждым движением соседа.
— Разворачивал посмотреть?
Вито безразлично покачал головой:
— Не имею привычки соваться не в свои дела.
В тот вечер они допоздна просидели вдвоем, потягивая вино. Они пришлись по душе друг другу. Клеменца был прирожденный рассказчик — Вито Корлеоне умел слушать. Они стали приятелями.
Немного спустя Клеменца осведомился у жены Вито Корлеоне, не желает ли она постелить на полу в общей комнате красивый ковер. И позвал Вито помочь ему донести подарок.
Они пришли к внушительному жилому дому с беломраморным портиком. Клеменца открыл входную дверь своим ключом и впустил Вито в шикарную квартиру.
— Стань к той стене и подсоби скатать, — проворчал Клеменца.
Ковер оказался богатый — глубокого красного цвета и чистошерстяной. Вито Корлеоне никак не ждал от Клеменцы столь щедрого подношения. Они скатали ковер рулоном — Клеменца взялся за один конец, Вито за другой, — взвалили рулон на плечи и двинулись с ним к выходу.
В эту минуту снизу позвонили. Клеменца мгновенно скинул с плеча ковер и подошел к окну. Он отвел самый краешек портьеры, выглянул в щель и, отпрянув назад, вытащил откуда-то из-под пиджака револьвер. Только тогда ошеломленный Вито Корлеоне сообразил, что они влезли в чужую квартиру и совершают кражу.
Снова прозвенел звонок. Вито придвинулся ближе к Клеменце — посмотреть, что происходит. У парадной двери стоял человек в полицейском мундире. Они увидели, как он напоследок еще раз нажал на кнопку дверного звонка, повел плечами, спустился с мраморного крыльца и зашагал прочь.
Клеменца удовлетворенно перевел дух.
— Айда, двигаем, — буркнул он, берясь за конец рулона. Вито поднял другой конец.
Полицейский едва только свернул за угол, когда они, с ковром на плечах, протиснулись в тяжелую дубовую дверь и вышли на улицу. Через полчаса они уже перекраивали ковер — он не умещался в общей комнате Вито Корлеоне. Остатка как раз хватило на спальню. У Клеменцы всякая работа кипела в руках, а в карманах его широченного, обвисшего складками пиджака — он уже смолоду любил носить просторную одежду, хотя и не успел еще сильно раздобреть, — нашелся нужный для раскройки инструмент.
Время шло, но легче не становилось. Нарядным ковром семью не накормишь. Работы не было, а значит, жене и детишкам Вито Корлеоне оставалось одно: пухнуть с голоду. Вито ломал голову, не зная, что придумать, а пока принял раз-другой от Дженко, закадычного дружка, пакеты с продуктами… И вот наступил день, когда с ним затеяли разговор Клеменца и Тессио, тоже паренек с их улицы, товарищ Клеменцы и одного с ним поля ягода. Эти двое одобряли Вито, его умение держаться — и они знали, что он в отчаянном положении. Они предложили ему войти в их шайку, которая занималась налетами на грузовые машины, забиравшие с фабрики на Тридцать первой улице шелковые платья. Практически не рискуя. Водители, люди разумные, работящие, при виде оружия безропотно, как агнцы, вытряхивались на тротуар, и налетчики уводили грузовик разгружаться у ворот дружественного склада. Товар в основном сбывали оптовику-итальянцу, часть добычи расходилась из двери в дверь по итальянским кварталам — на Артур-авеню в Бронксе, в районе Челси на Манхаттане, — по семьям итальянских бедняков, где рады случаю купить по дешевке красивый наряд, какой им никогда бы не приобрести для своей дочери законным порядком. Вито был нужен Клеменце и Тессио как шофер: они знали, что, работая в лавке Аббандандо, он развозил по домам покупки на автофургоне. В 1919 году умелые шоферы были еще наперечет.
Скрепя сердце, вопреки голосу рассудка Вито Корлеоне согласился. Решающим доводом послужило то, что после участия в налете его доля составит самое малое тысячу долларов. Его молодые сообщники действовали, на его взгляд, сгоряча, готовились непродуманно, распоряжались добычей как придется. Весь их подход к делу был, по его понятиям, чересчур легко мысленным. Впрочем, он находил, что они все же стоящие, основательные ребята. От Питера Клеменцы, уже дородного, крупного, исходила надежность, внушал доверие и сухощавый, замкнутый Тессио.
Налет прошел без сучка без задоринки. Вито, к собственному изумлению, ничуть не оробел, когда сообщники, выхватив оружие, заставили водителя вылезти из груженной шелком машины. Приятно поразило его и хладнокровие Клеменцы и Тессио. Они спокойно подтрунивали над шофером, обещая, что, если он будет вести себя смирно, его жене, возможно, тоже перепадут два-три платья. Самому сбывать платья Вито счел неразумным — он отнес свою долю товара скупщику краденого и выручил за все оптом только семьсот долларов. Однако в 1919 году и это были солидные деньги.
Назавтра его остановил на улице Фануччи, в кремовом костюме и белой на сей раз шляпе. Фануччи, и без того зверского обличья мужчина, не потрудился прикрыть чем-нибудь серпообразный шрам, белым полукружием перечеркнувший от уха до уха его шею ниже подбородка. Грубые черты его под густыми черными бровями приобретали при улыбке неожиданно добродушное выражение.
— Ну что, молодой юноша, — сильно коверкая слова на сицилийский лад, сказал он Вито. — Люди болтают, будто ты разбогател. И ты, и твои приятели. Тебе не кажется, что ты обходишься со мной некрасиво? Сам посуди, ведь это моя улица, стало быть, должен ты оросить мне клюв? — Он употребил ходкое выражение сицилийской мафии: «Fari vagnari a pizzu». «Pizzu» — это клюв любой мелкой птахи, скажем, канарейки. А смысл самого выражения — выкладывай часть добычи.
Вито, по обыкновению, промолчал. Он с полуслова разгадал, куда клонит Фануччи, но ждал, когда он выскажется без обиняков.
Фануччи обнажил в улыбке золотые зубы, туже затянув на шее полупетлю своего шрама. Отер лицо платком, расстегнул на минутку пиджак, словно бы от жары, а на самом деле выставляя напоказ пистолет, заткнутый за пояс удобно широких брюк. Вздохнул.
— Ты даешь пятьсот долларов, — сказал он, — и я прощу тебе обиду. В конце концов, откуда взять молодежи понятие об учтивости, которую подобает оказывать такому человеку, как я…
Вито Корлеоне улыбнулся — и было в улыбке этого совсем еще молодого человека, не запятнавшего свои руки ничьею кровью, нечто столь леденящее, что Фануччи на миг остолбенел, но все же, пересилив себя, прибавил:
— Иначе в дом твой явится полиция, твоя жена и дети узнают стыд и нужду. Конечно, если мне лишнее наплели про твой барыш, то я смочу клюв самую малость. Но уж никак не меньше, чем на три сотни. И лучше не пробуй провести меня.
Теперь в первый раз заговорил Вито Корлеоне. Он повел речь рассудительно, без всякого озлобления. В его голосе слышалась лишь почтительность, приличная при беседе младшего со старшим, тем более — значительным лицом вроде Фануччи.
— Моя доля пока у друзей, — мягко сказал он, — мне надо будет поговорить с ними.
У Фануччи отлегло от сердца.
— Друзьям можешь передать, что с них причитается по стольку же — я рассчитываю, что и они дадут мне оросить мой клюв. Передай, передай, не сомневайся, — веско повторил он. — Мы с Клеменцей — старые знакомые, он соображает, что к чему. Ты вообще присматривайся, как он себя ведет. У него больше опыта по этой части.
Вито Корлеоне переступил с ноги на ногу. На лице его изобразилось легкое замешательство.
— Конечно, — сказал он. — Вы понимаете, для меня это все непривычно. Спасибо, что вы меня наставляете, прямо как истинный крестный отец.
Его слова произвели на Фануччи впечатление.
— Ты правильный малый. — Он взял руку Вито и стиснул ее своими волосатыми ручищами. — Уважительный. А это в молодые годы — великое дело. В другой раз чуть чего — приходи сперва ко мне. Возможно, смогу тебе посодействовать, если что задумаешь.
С годами Вито Корлеоне понял, откуда у него взялось тогда умение безошибочно найти верную линию поведения с Фануччи: конец, постигший его отца, непокорного человека, умерщвленного сицилийской мафией, — вот что, разумеется, научило его осторожности. Но в те минуты он ощущал только лютую ярость, что у него вымогают деньги, ради которых он решился поставить на карту жизнь, свободу. Он не испугался. Больше того — он заключил из этого разговора, что Фануччи — зарвавшийся дурак. Насколько Вито знал Клеменцу, дородный сицилиец скорей согласился бы расстаться со своей шкурой, чем хотя бы с единым центом из добытых денег. Разве он не был готов уложить полицейского из-за краденого ковра? Да и в поджаром, гибком Тессио недаром проглядывало сходство с ядовитой, готовой ужалить змеей.
Однако вечером в квартире Питера Клеменцы по ту сторону дворика-колодца Вито суждено было пополнить свое едва начавшееся образование еще одним уроком. Клеменца длинно выругался, Тессио потемнел, словно туча, но вслед за тем оба принялись обсуждать, не согласится ли Фануччи на двести долларов. Тессио считал, что это не исключено.
Клеменца был твердо убежден в обратном.
— Нет, эта вошь со шрамом наверняка пронюхала, сколько мы получили от оптовика, которому сбыли товар. Фануччи гроша не скостит с трех сотен. Придется отстегнуть.
Вито не верил своим ушам, хотя и постарался скрыть свое недоумение:
— А с какой нам стати вообще ему платить? Что он может один против нас троих? Мы сильней его. И у нас есть оружие. Почему мы обязаны отдавать кому-то свои кровные деньги?
Клеменца терпеливо объяснил:
— У Фануччи есть дружки — страшные люди, зверье. Есть и связи в полиции. Ты видел, он добивается, чтобы мы ему выбалтывали, что замышляем, — знаешь для чего? Наведет на наш след легавых и тем выслужится перед ними. Тогда за полицией будет числиться должок. У него это проверенный способ. А сверх того, ему сам Маранцалла выделил на откуп наш квартал.
Маранцалла — гангстер, чье имя то и дело мелькало в газетах, — возглавлял, по слухам, шайку, промышлявшую вымогательством, азартными играми, вооруженным грабежом.
Клеменца принес вина собственного изготовления. Хозяйка дома подала им тарелку салями, маслины, каравай итальянского хлеба и, захватив с собою стул, пошла вниз посидеть с товарками у дверей дома. Жена у Клеменцы была молодая, не так давно приехала в Америку и еще не понимала по-английски.
Вито Корлеоне сидел с приятелями, пил вино. И думал — никогда еще он не думал так напряженно и усердно. Он сам удивлялся тому, до чего четко у него работает мысль. Он перебирал в уме все, что было ему известно о Фануччи. Вспомнил тот день, когда его полоснули по горлу и он бежал по улице, держа под подбородком шляпу, чтобы в нее стекала кровь из раны. Вспомнил, как убили мальчишку, который ударил его ножом, как избежали расправы двое других, дав Фануччи отступного. И вдруг ощутил уверенность, что нет у Фануччи никаких важных связей, да и быть не может. У такого-то — который не гнушается состоять в полицейских осведомителях? Который может за деньги отказаться от мщения? Да никогда! Ни один уважающий себя главарь-мафиозо не успокоился бы, покуда не убрал всех участников нападения. Фануччи изловчился уничтожить одного, но вспугнул двух других и понимал, что теперь ему их не прикончить. Поэтому он разрешил им откупиться. Точно. Нахрап да дюжие кулаки — вот что позволило ему обложить данью лавочников и мелких содержателей игорных притонов. И между прочим, Вито Корлеоне знал по крайней мере одну подпольную квартиру, от которой Фануччи не перепадало ничего, — однако же ее хозяина до сих пор никто пальцем не тронул.
Выходило — один Фануччи. Или Фануччи и какие-то ребята с оружием, которых он в случае надобности нанимает по сходной цене. Теперь Вито Корлеоне оставалось решить последнее. По какому руслу направится отныне его жизнь…
С этого-то перепутья он и вынес убеждение, которое после высказывал столько раз: что каждому человеку назначена судьбой единственная дорога. Ведь мог он в тот вечер пойти и уплатить дань Фануччи — а там устроиться снова в лавку и, глядишь, по прошествии лет открыть собственную бакалейную торговлю? Однако судьба решила, что быть ему доном, и столкнула его с Фануччи, дабы направить на уготованную ему тропу.
Когда опорожнили бутыль с вином, Вито осторожно предложил Клеменце и Тессио:
— Хотите, давайте мне по две сотни — я сам их передам Фануччи. Ручаюсь вам, что он их примет. А дальше положитесь на меня. Я это затруднение улажу, останетесь довольны.
Клеменца бросил на него быстрый, подозрительный взгляд. Вито холодно сказал:
— Я никогда не вру людям, которых называю друзьями. Потолкуй завтра с Фануччи. Пускай потребует у тебя денег — ты, главное, ничего ему не давай. И смотри не перечь ему. Скажи, что сходишь взять деньги и передашь их через меня. Дай понять, что ты готов выложить, сколько он заломит. Не проси его сбавить. Торговаться с ним буду я. Нет смысла злить его, если он и правда такой опасный человек, каким вы его представили.
На том они и поладили. Назавтра Клеменца поговорил с Фануччи и убедился, что Вито их не обманул. После этого он зашел к Вито домой и отдал ему двести долларов.
— Фануччи заявил, что три сотни — его последнее слово, — сказал он, с любопытством вглядываясь в лицо приятеля, — каким образом ты рассчитываешь всучить ему меньше?
Вито резонно заметил:
— Это уж не твоя забота. Твое дело — запомнить, что я тебе оказал услугу.
Позже зашел Тессио. Тессио был более скрытен, чем Клеменца, более сметлив и хитер, хотя уступал Клеменце в силе характера. Этот чуял неладное — чуял какой-то подвох и был слегка встревожен.
— С этим гадом из «Черной руки» держи ухо востро, — предупредил он Вито, — он коварный, как бес. Хочешь, я приду, когда ты будешь отдавать ему деньги, — стану свидетелем?
Вито Корлеоне покачал головой. Он даже не счел нужным отвечать, сказал только:
— Передай Фануччи, он получит деньги сегодня в девять вечера — здесь, у меня на квартире. Надо угостить его вином, а там слово за слово — может, и уговорю взять поменьше.
Тессио замотал головой:
— Не надейся! Фануччи, раз уж сказал, не отступится.
— Ничего, — сказал Вито Корлеоне, — мы с ним разберемся. — Со временем это его присловье обрело грозную известность. То было последнее предупреждение — грохот змеиной гремушки за секунду до смертоносного броска. Когда, уже став доном, он предлагал несогласным сесть и разобраться, те понимали, что это последняя возможность кончить дело без кровопролития и уцелеть.
После ужина Вито Корлеоне велел жене увести детей, Санни и Фредо, на улицу и ни под каким видом не пускать их домой, покамест он не позволит. Пусть она сядет у парадной двери и сторожит. У него есть кой-какие дела с Фануччи, не терпящие помех. Увидев ее испуганное лицо, он с усилием подавил гнев.
— Ты, может быть, полагаешь, что за дурня вышла замуж? — спросил он ровным голосом.
Она не ответила. Не ответила из страха — уже не перед Фануччи, а перед мужем. У нее на глазах с ним час от часу совершалось превращение; перед ней стоял чужой человек, от которого исходила темная, зловещая сила. Он и раньше был замкнут, немногословен, но при этом неизменно добр, неизменно уравновешен и рассудителен — большая редкость для сицилийца, особенно молодого. Сейчас, готовясь ответить на зов судьбы, он сбрасывал с себя личину безответного, незаметного тихони, расставался с защитной окраской — вот что видела его жена. Он поздно начинал, ему уже сравнялось двадцать пять лет; зато и начинать ему досталось — с барабанным боем.
Вито Корлеоне задумал убить Фануччи. И — положить себе в карман семьсот долларов. Те триста, которые должен был бы уплатить вымогателю из «Черной руки» он сам, и плюс по двести от Тессио и от Клеменцы. Если не убивать, придется выложить Фануччи семьсот наличными. В его глазах живой Фануччи семи сотен долларов не стоил. Он бы не отдал семьсот долларов, если б понадобилось спасти Фануччи жизнь. Не заплатил бы этих денег врачу за операцию, без которой Фануччи не выжил бы. Он был ничем не обязан Фануччи, не состоял с ним в кровном родстве, не питал к нему приязни. Отчего же тогда он должен был своими руками отдавать Фануччи семьсот долларов?..
А отсюда с неизбежностью следовало: раз Фануччи желает отобрать у него эти деньги силой, то почему его не убить? Мир, безусловно, обойдется без Фануччи.
Была, конечно, у такого решения и серьезная подоплека. Да, у Фануччи могли и впрямь оказаться грозные заступники, которые будут искать возможности отомстить. Да, Фануччи был и сам человек опасный, которого не так-то просто лишить жизни. Да, существовали и полиция, и электрический стул. Но Вито Корлеоне жил приговоренным к смерти еще с того дня, как убили его отца. Двенадцатилетним мальчишкой он пересек океан, спасаясь от рук палачей, ступил на чужую землю, взял себе чужое имя. Он помалкивал, он наблюдал — и убедился за эти годы, что против других ему отпущено с лихвою ума и смелости, просто до сих пор не представлялось случая применить свои ум и смелость на деле.
И все же он колебался, прежде чем сделать тот первый шаг навстречу своей судьбе. Он даже приготовил семьсот долларов и положил пачку денег в боковой брючный карман, откуда удобно доставать. Однако — в левый карман. В правый он положил револьвер, полученный от Клеменцы перед налетом на грузовик с шелком…
Фануччи явился без опоздания — точно в девять вечера. Вито Корлеоне поставил на стол кувшин домашнего вина, которым его тоже снабдил Клеменца.
Фануччи, положив белую шляпу на стол подле кувшина с вином, распустил на шее широкий галстук в ярких цветочках, скрывающих там и сям томатные пятна. По-летнему душные сумерки слабо освещал газовый рожок. В квартире стояла тишина. Но Вито Корлеоне пробирал озноб. Дабы Фануччи не успел усомниться в его добрых намерениях, Вито сразу же протянул ему деньги и зорко следил, как Фануччи их пересчитывает и, вытащив вместительный кожаный бумажник, прячет в него пачку. Потом Фануччи отхлебнул вина и уронил:
— С тебя еще две сотни.
Тяжелое бровастое лицо его было непроницаемо. Вито, по обыкновению хладнокровно, рассудительно, ответил:
— Я малость поиздержался за то время, пока сижу без работы. Если не возражаете, недельки две деньги побудут за мной.
Это был известный и дозволенный маневр. Основную часть денег Фануччи получил — теперь он потерпит. Не исключено даже, что после настойчивых уговоров он этим ограничится либо немного продлит отсрочку. Фануччи хмыкнул, снова отпил вина и произнес:
— Э, да ты малый не промах! Как это я тебя не приметил раньше? Больно ты тихий и оттого много теряешь. Я мог бы работенку подобрать для тебя, и притом очень выгодную.
Вито Корлеоне вежливо наклонил голову, показывая, что слушает с интересом, и подлил Фануччи темно-красного вина из кувшина. Но Фануччи раздумал продолжать — он поднялся со стула и подал Вито руку на прощанье.
— Ну, бывай, молодой юноша, — сказал он. — Сердца на меня не держи, ладно? Если я для чего понадоблюсь, дашь мне знать. Ты себе нынче сослужил добрую службу.
Вито дал Фануччи время спуститься по лестнице и выйти из подъезда. На улице было полно народу — десятки свидетелей подтвердят, что он выходил из этого дома невредимым. Вито выглянул из окна. Фануччи сворачивал в сторону Одиннадцатой авеню — значит, зайдет домой убрать в надежное место добычу. Возможно — убрать и оружие. Вито Корлеоне вышел из квартиры, взбежал вверх по лестнице и вылез на крышу.
По кровлям, образующим квадрат, он перебрался на противоположную сторону квартала, спустился по пожарной лестнице пустующего складского помещения и очутился на заднем дворе. Отворил пинком дверь черного хода и насквозь, через парадное, вышел на улицу. На другой стороне улицы стоял дом Фануччи.
Жилые дома района тянулись к западу вплоть до Десятой авеню. Одиннадцатая была в основном застроена складами и пакгаузами, арендованными компаниями, которые перевозили свои грузы по Центральной железной дороге и нуждались в доступе к товарным станциям, лепящимся одна к другой от Одиннадцатой авеню до реки Гудзон. Квартира Фануччи находилась в одном из немногих жилых домов, затерянных среди этих товарных дебрей, — в них селились большей частью бессемейные грузчики, тормозные кондукторы, складские сторожа, дешевые проститутки. Здешние жители не выходили под вечер на улицу почесать языки с соседями, как водится у честных итальянцев, а расползались по пивным пропивать свой заработок. И потому Вито Корлеоне не составило труда перебежать незамеченным на другую сторону безлюдной Одиннадцатой авеню и шмыгнуть в подъезд дома Фануччи. За дверью он вытащил револьвер, из которого еще не сделал ни единого выстрела, и стал ждать.
Он смотрел сквозь стеклянную панель парадной двери, зная, что Фануччи покажется со стороны Десятой авеню. Клеменца показывал ему, как обращаться с револьвером, и дал для практики пощелкать вхолостую. Но еще в детстве, на Сицилии, он девяти лет от роду начал ходить с отцом на охоту и не однажды стрелял из тяжелого дробовика, именуемого лупарой. Это умение сызмальства стрелять из лупары как раз и побудило убийц его отца приговорить и его тоже к смерти.
Из неосвещенного подъезда видно было, как с той стороны улицы двинулось к дому белое пятно, — это был Фануччи. Вито отступил назад и уперся лопатками во внутреннюю дверь, ведущую на лестницу. Он выставил вперед револьвер. Протянутая рука не доставала футов шесть до наружной двери. Дверь открылась. Весь в белом, широченный, разящий потом и вином, Фануччи вдвинулся в светлый прямоугольник проема. Вито Корлеоне выстрелил.
Отзвук выстрела вырвался на улицу сквозь открытую дверь, но в основном грохнуло внутри. Фануччи, ухватясь за дверные косяки, силился удержаться на ногах и вытащить оружие. От этих усилий у него отлетели пуговицы с пиджака. Полы разошлись, освободив пистолет, но и открыв ветвистую алую плеть на крахмальной груди белой рубашки. Очень старательно, словно вгоняя иглу в вену. Вито Корлеоне всадил вторую пулю в центр этой паутины.
Фануччи рухнул на колени, застряв в полуоткрытой двери. Он испустил ужасный стон, словно бы жалуясь на нестерпимую телесную муку, и было в этом даже что-то комическое. Стоны следовали один за другим — Вито запомнилось, что он их насчитал по крайней мере три до того, как приставил револьвер к потной, сальной щеке и прострелил Фануччи голову. Пять долгих секунд — и Фануччи обмяк и повалился мешком, заклинив открытую дверь своим бездыханным телом.
Осторожным движением Вито Корлеоне вытянул из пиджачного кармана убитого пухлый бумажник и сунул себе за пазуху. Потом перешел на другую сторону улицы к пустующему складу, выбрался черным ходом на задний двор и по пожарной лестнице влез на крышу. Оттуда он огляделся. Тело Фануччи все так же лежало мешком в дверях подъезда, но улица оставалась безлюдной. В доме открылось окно, потом второе, из них темными пятнами высунулись головы, но лиц было не видно, — а значит, и его лица никто не разглядел. Да и не пойдет никто из здешних доносить в полицию. Фануччи мог так и пролежать до утра — разве что полицейский, совершая ночной обход участка, наткнется на его труп. А из жильцов никто по собственной воле не сунется навлекать на себя подозрение и высиживать на допросах. Позапирают двери и прикинутся, будто ничего не слышали.
Теперь ему не было надобности торопиться. По крышам Вито вернулся к чердачному люку своего дома и сошел вниз по лестнице. Открыл дверь своей квартиры, вошел и заперся изнутри. Он вывернул бумажник убитого: сверх семисот долларов, полученных от него, на стол выпали несколько бумажек по одному доллару и одна пятерка.
В кармашке для мелочи оказалась старая золотая монета достоинством в пять долларов — вероятно, талисман. Если Фануччи и был в самом деле богатым гангстером, то при себе свои богатства не носил, это уж точно. Пока что подозрения Вито подтверждались.
Он знал, что должен отделаться от бумажника и от револьвера, — уже тогда у него хватило ума сообразить, что золотой трогать не надо. Он опять вылез на крышу, перебрался через три-четыре конька и бросил бумажник в один из дворов-колодцев. Потом высыпал из барабана патроны и хватил стволом револьвера о конек кровли. Ствол не поддавался. Тогда он взялся за ствол и саданул рукояткой по краю дымовой трубы. Рукоятка треснула. Вито ударил еще раз, и револьвер развалился надвое. Он швырнул рукоятку в один колодец, ствол — в другой. Они не стукнулись оземь, пролетев пять этажей, а беззвучно утонули в рыхлых кучах мусора. Утром из окон накидают еще и, бог даст, накроют все с верхом… Вито повернул назад.
Его слегка трясло, но он полностью сохранял самообладание. Опасаясь, что на одежду могли попасть брызги крови, он переоделся, кидая все, что снимал с себя, в оцинкованное корыто, в котором его жена стирала белье. Достал щелок, кусок грубого хозяйственного мыла, замочил вещи и каждую в отдельности долго тер над раковиной на железной стиральной доске. Корыто и раковину выскреб после со щелоком и мылом.
Отыскал в углу спальни узел стираного белья и увязал вперемешку с ним свои вещи. Затем надел чистую рубаху, штаны, спустился вниз и подсел к жене, которая болтала у дверей с соседями, приглядывая за сыновьями.
Потом оказалось, что все эти предосторожности были излишними. Труп обнаружили на рассвете, но никто и не думал вызывать Вито в полицию. Мало того — в полиции, к его изумлению, вообще не дознались, что накануне вечером Фануччи приходил к нему. А он-то рассчитывал, что обеспечит себе алиби, если люди увидят, как Фануччи выходит от него… Позже ему стало известно, что в полиции были только рады избавиться от Фануччи и не особо рвались установить, кто его застрелил. Просто решили, что это семейные разборки между членами одной банды, и допросили для порядка хулиганов, имевших в прошлом приводы за жульнические махинации, грабежи и насилие. Вито ни в чем таком замешан не был, и о нем даже не вспомнили.
Да, полицию он одурачил, но это не означало, что он одурачил своих дружков. Первую неделю Пит Клеменца и Тессио обходили его стороной, вторую неделю тоже… Потом как-то под вечер зашли к нему. Держались оба с нескрываемой почтительностью. Вито Корлеоне встретил их вежливо, невозмутимо, налил им вина.
Первым заговорил Клеменца.
— Никто не доит лавочников на Девятой авеню, — вкрадчиво сказал он. — Никто не взыскивает с игорных притонов и подпольного тотализатора в нашем квартале.
Вито перевел твердый взгляд с одного на другого и не отозвался. Тогда заговорил Тессио.
— Можно бы прибрать к рукам клиентуру Фануччи, — сказал он. — Будут платить.
Вито Корлеоне поднял плечи.
— Но я тут при чем? Это дела не по моей части.
Клеменца хохотнул. Даже в молодые годы, не отрастив еще себе необъятного чрева, он похохатывал, как толстяк.
— А как поживает револьвер — помнишь, я тебе давал, когда мы снаряжались чистить грузовик? — сказал он. — Раз тебе больше не понадобится, может, вернешь?
Обдуманно неторопливым движением Вито Корлеоне вытащил из бокового кармана пачку денег, отсчитал пять десяток.
— Держи, вот тебе за него. Я выкинул револьвер после того налета. — И улыбнулся.
В ту пору Вито Корлеоне еще не знал, какое действие оказывает на людей эта улыбка. Мороз пробегал от нее по коже, ибо она не таила в себе угрозы. Он улыбался как бы в ответ на шутку, понятную ему одному. Но оттого, что появлялась эта особенная улыбка на его лице лишь как предвестница чьей-то смерти, и шутка была на самом деле не столь уж непонятна, и глаза его при этом не улыбались, — оттого страшно делалось, когда этот человек, внешне всегда уравновешенный, благоразумный, обнажал свое истинное нутро…
Клеменца покачал головой:
— Не надо мне денег.
Вито спрятал деньги в карман. Он выжидал. Они понимали друг друга — он и эти двое. Клеменца и Тессио знали, что это он убил Фануччи, и хоть ни тот, ни другой никому о том не говорили, в ближайшие недели об этом знал весь квартал. С Вито Корлеоне начали обращаться как с лицом, заслуживающим уважения. А он по-прежнему не делал попыток прибрать к рукам кормушки, оставшиеся после Фануччи, — не обирал лавочников, не навязывался с покровительством к содержателям притонов.
Дальше последовало неизбежное. Однажды вечером жена Вито привела с собой соседку, вдову. Вдова была уроженка Италии, порядочная, честная женщина. С утра до ночи она крутилась по хозяйству в заботах о своих осиротевших детях. Ее сын, паренек шестнадцати лет, приносил жалованье домой и, как принято в Италии, целиком, в нераспечатанном конверте, отдавал матери; так же поступала и семнадцатилетняя дочь, портниха. Вечерами садились всей семьей нашивать пуговицы на картонки — каторжный труд за мизерную сдельную плату. Звали соседку синьора Коломбо. Жена Вито Корлеоне сказала:
— Синьора пришла просить, чтобы ты оказал ей услугу. У нее неприятности.
Вито ждал, что у него попросят денег, и был готов их дать. Но выяснилось другое. Синьора Коломбо держала собаку, в которой души не чаял ее младший сынишка. Кто-то из жильцов нажаловался владельцу дома, что собака лает по ночам, и он велел вдове от нее избавиться. Синьора Коломбо слукавила и все же тайком оставила пса. Домовладелец, узнав, что его обманули, приказал жиличке съезжать с квартиры. Она божилась, что на сей раз непременно исполнит его волю, и действительно отдала собаку. Но хозяин уже рассвирепел и не желал отступиться. Либо она очистит помещение сама, либо ее выставят с полицией. А ее малыш заливался такими горючими слезами, когда собачку увозили к их родным на Лонг-Айленд! И зачем? Их все равно гонят из дому…
Вито Корлеоне мягко спросил:
— Отчего вы обращаетесь за помощью ко мне?
Синьора Коломбо кивком указала на его жену:
— Это она меня научила.
Он удивился. Жена не выпытывала у него, зачем он в тот вечер стирал свои вещи. Ни разу не спросила, откуда берутся деньги, когда он не работает. Вот и сейчас лицо ее оставалось бесстрастным… Вито сказал своей соседке:
— Я могу дать вам денег — переезд, то да се, — вас это устроит?
Женщина затрясла головой, на глазах у нее выступили слезы.
— Здесь живут все мои друзья, все подружки, с которыми я вместе росла в Италии. Как я поеду на чужое место, где никого не знаю? Пускай хозяин разрешит мне остаться здесь — попросите его за меня.
Вито наклонил голову:
— Ладно. Вам не придется уезжать. Завтра же утром с ним потолкую.
Жена улыбнулась — это было приятно, хотя он не подал виду. У синьоры Коломбо еще оставались сомнения.
— Вы уверены, что он не откажет, наш хозяин?
— Синьор Роберто? — сказал Вито удивленно. — Конечно. Он же в душе добряк. Ему просто нужно объяснить — когда он узнает, в каком вы бедственном положении, он вам посочувствует. И не волнуйтесь больше. Не надо так расстраиваться. Берегите здоровье, у вас ведь дети.
Домовладелец, мистер Роберто, ежедневно наведывался на улицу, где стояли в ряд пять его домов. Он подвизался как padrone, то есть поставлял крупным корпорациям в качестве рабочей силы итальянцев, только что сошедших с корабля на американскую землю. Вырученные деньги вкладывал в жилые дома. Уроженец Северной Италии, человек образованный, он не испытывал ничего, кроме презрения, к этим южанам с Сицилии и из Неаполя, что набивались, как тараканы, в его дома и разводили насекомых и крыс, бросая мусор во двор и в ус не дуя, что портят его имущество. Он был не злой человек, примерный муж и отец, но непрестанные заботы о своем имуществе, о заработке, о расходах, неизбежных для владельца недвижимости, вконец истрепали ему нервы, и он постоянно находился во взвинченном состоянии. Когда его остановил на два слова Вито Корлеоне, мистер Роберто отозвался резковато. Резковато, но не грубо, потому что эти южане имеют привычку чуть что хвататься за нож, — впрочем, этот был на вид как будто смирный.
— Синьор Роберто, — сказал Вито Корлеоне, — я узнал от одной бедной вдовы, знакомой моей жены, что ей почему-то велено съехать с квартиры в вашем доме. Она так убивается. У нее нет мужа, заступника. Нет ни денег, ни друзей — кроме тех, что живут на этой улице. Я сказал, что поговорю с вами — что вы умный человек и могли так поступить лишь по недоразумению. Собаку, с которой начались все неприятности, она ведь увезла, почему же ей теперь нельзя остаться? Как итальянец итальянца прошу вас — сделайте доброе дело.
Синьор Роберто смерил взглядом просителя с головы до ног. Молод, среднего роста — правда, крепок сложением. Деревенщина, хоть и не бандит, а туда же: «итальянец»!.. Роберто пожал плечами.
— Я уже сдал эту квартиру другой семье, — сказал он. — Дороже. Я не могу подводить людей в угоду вашей знакомой.
Вито Корлеоне необидчиво и понимающе покивал головой.
— И на сколько дороже? — спросил он.
— На пять долларов, — сказал мистер Роберто.
Это было вранье. Скверную квартирку — четыре темные проходные комнатушки — он сдавал вдове за двенадцать долларов в месяц и выжать больше из новых жильцов не сумел.
Вито Корлеоне достал из кармана пачку денег и отсчитал три бумажки по десять долларов.
— Вот, возьмите надбавку за полгода вперед. Ей не стоит рассказывать, она гордая женщина. Через полгода обращайтесь опять ко мне. И конечно, вы позволите ей держать собачку.
— Черта лысого я ей позволю, — сказал мистер Роберто. — И вообще, кто ты такой, чтобы мне указывать? Ходи да оглядывайся, сицилийская образина, не то смотри, как бы самому не вылететь на улицу!
Вито Корлеоне в изумлении вскинул вверх ладони.
— Я только попросил вас об одолжении, больше ничего. Кто знает наперед, быть может, когда-то и вам понадобится дружеская услуга, правильно? Примите эти деньги как доказательство моих добрых побуждений, а дальше решайте сами. Разве я осмелюсь перечить? — Он насильно вложил в руку мистера Роберто три бумажки. — Сделайте такую любезность, возьмите деньги и поразмыслите, вот и все. А завтра утром, если пожелаете, вернете. Если вы пожелаете все-таки выставить женщину, как я могу воспрепятствовать? Это ваш дом, в конце концов. Пожелаете, чтобы собаки не было, — я опять-таки вас пойму. Я и сам недолюбливаю животных. — Он похлопал мистера Роберто по плечу. — Так не откажите мне в этой маленькой любезности, хорошо? Я о ней не забуду. Поспрошайте у знакомых в нашем квартале — вам всякий скажет, что я не из тех, кто остается в долгу.
Но мистер Роберто, разумеется, уже и сам начал кое-что понимать. К вечеру он навел справки о Вито Корлеоне. Он не стал ждать до утра. Когда стемнело, он постучался в дверь Корлеоне, извинился за позднее вторжение и принял из рук синьоры Корлеоне стаканчик вина. Он заверил Вито Корлеоне, что произошло ужасное недоразумение — что, конечно же, синьора Коломбо может оставаться в своей квартире и, конечно, пускай себе держит собачку. Да кто они такие, эти ее соседи, — платят ничтожные гроши, а чуть бедная тварь тявкнет разок, так сразу жаловаться?.. Под конец он швырнул на стол тридцать долларов, которые всучил ему Вито Корлеоне, и голосом, срывающимся от искренности, произнес:
— Своим великодушием, готовностью помочь бедной вдове вы пристыдили меня, и я хочу доказать, что тоже не чужд христианского милосердия. Плата за квартиру остается прежней.
Фарс был разыгран на должной высоте. Вито налил в стаканы вина, крикнул жене, чтоб подала печенье, тряс руку мистеру Роберто, хвалил за отзывчивость к страданиям ближних. Мистер Роберто вздыхал и повторял, что встреча с таким человеком, как Вито Корлеоне, возродила в нем веру в людскую добродетель. Они насилу оторвались друг от друга. Мистер Роберто, превозмогая дрожь в коленках при мысли, что чудом избежал смерти, сел на трамвай и, приехав домой в Бронкс, свалился в постель. Три дня потом он не показывался в своих владениях.
Отныне Вито Корлеоне окончательно сделался в квартале человеком «уважаемым». Поговаривали, будто он связан с сицилийской мафией. Как-то к нему явился хозяин меблированной комнаты, у которого собирались играть в карты, и добровольно предложил, что будет платить ему еженедельно двадцать долларов «за дружбу». От Вито требовалось лишь наведываться туда раза два в неделю в подтверждение того, что картежники находятся под его покровительством.
Лавочники, которых донимало желторотое хулиганье, обращались к нему с просьбой вмешаться. Он вмешивался — и соответственно получал вознаграждение. Вскоре его доходы составили сумму, по тем временам и понятиям неслыханную: сто долларов в неделю. Клеменца и Тессио были ему друзья, сотоварищи, и, значит, нужно было часть денег отдавать им, но Вито делал это по собственному почину, не дожидаясь, пока они попросят. В конце концов, он решил основать на пару со своим закадычным другом Дженко Аббандандо торговый дом по ввозу оливкового масла. Дженко будет заправлять доставкой масла из Италии, закупкой его по сходной цене, хранением на отцовском складе. Он имел опыт по этой части. Клеменца и Тессио будут ведать сбытом товара. Они обойдут все итальянские лавки Манхаттана, потом Бруклина, а там и Бронкса, убеждая владельцев запасаться натуральным оливковым маслом «Дженко пура» (с отличающей его скромностью Вито Корлеоне отказался назвать новую марку масла собственным именем). Возглавит фирму, естественно, Вито, поскольку он вкладывает в дело львиную долю капитала. Кроме того, его вмешательство потребуется в особых случаях, когда тот или иной лавочник останется глух к торговым уговорам Клеменцы и Тессио. Тут Вито Корлеоне пустит в ход собственные неотразимые средства убеждения.
В ближайшие несколько лет Вито Корлеоне с большим удовольствием вел деятельную жизнь мелкого предпринимателя, всецело поглощенного созиданием своего торгового дела в условиях динамичной, набирающей силу экономики. Он оставался преданным отцом и мужем, только не мог из-за вечной занятости уделять семье много времени. Мало-помалу оливковое масло «Дженко пура» стало пользоваться в Америке самым широким спросом среди других сортов, ввозимых из Италии; соответственно разрасталась и фирма. Как всякий толковый коммерсант, он быстро понял, что выгодно снижать цену в пику конкурентам, и преграждал им доступ к розничной торговле, убеждая лавочников не запасаться в больших количествах маслом конкурентных марок. Как всякий толковый коммерсант, стремился установить монополию, вытесняя конкурентов с рынка или принуждая их объединяться с его компанией. Но так как начинал он фактически без всякой финансовой поддержки и так как не верил в рекламу, более полагаясь на силу изустного слова, а еще — так как его оливковое масло было, правду сказать, ничуть не лучше, чем у других, то и не мог он пользоваться способами удушения соперников, принятыми среди законопослушных предпринимателей. Приходилось рассчитывать на силу собственной личности — да еще на репутацию персоны, пользующейся уважением.
С молодых лет за Вито Корлеоне укрепилась слава человека уравновешенного и рассудительного. Он никогда не угрожал. Он прибегал к логике — и она оказывалась неопровержимой. Всегда заботился о том, чтобы от сделки выгадывала и противная сторона. Никто не оставался внакладе. Разумеется, он добивался своего очевидными средствами. Подобно многим одаренным предпринимателям, он рано усвоил, что свободная конкуренция нецелесообразна — целесообразна и действенна монополия. И, не мудрствуя лукаво, принялся эту действенную монополию устанавливать. Нашлись в Бруклине оптовики, торгующие оливковым маслом, — люди вспыльчивые, своенравные, глухие к голосу разума, которые не пожелали принять, признать точку зрения Вито Корлеоне даже после того, как он с величайшим терпением и обстоятельностью все им разъяснил. С такими Вито Корлеоне заканчивал переговоры, бессильно вскинув вверх ладони, — и посылал в Бруклин Тессио устранять затруднение. Пылали склады, опрокидывались груженые машины, разливая по булыжным прибрежным мостовым нежно-зеленые озерки оливкового масла. Один опрометчивый миланец, самонадеянный и норовистый, веруя в полицию больше, чем святой верит в Христа, обратился к властям — слыханное ли дело! — с жалобой на своих же собратьев-итальянцев, нарушив тем самым тысячелетний закон молчания — omerta. Впрочем, делу не успели еще дать ход, как оптовик исчез — только его и видели, — осиротив свою верную супругу с тремя детками, уже, слава богу, совершеннолетними, а стало быть, способными принять бразды правления отцовским делом и прийти к полюбовному соглашению с компанией «Дженко пура».
Великими, как известно, не рождаются — великим становятся, так случилось и с Вито Корлеоне. Когда настали времена сухого закона и запрещена была продажа спиртного, Вито Корлеоне сделал последний шаг, отделяющий вполне заурядного, хотя, пожалуй, и жестковатого в своих методах дельца от всемогущего дона, одного из королей в мире преступной наживы. Не за один день это произошло и не за год — однако к исходу эры сухого закона и наступлению Великой депрессии не стало Вито Корлеоне, а появился Крестный отец. Дон. Дон Корлеоне.
А началось с чистой случайности. К тому времени торговая компания «Дженко пура» обзавелась маленьким автомобильным парком из шести грузовых машин. Через Клеменцу к Вито Корлеоне обратилась «артель» итальянцев-бутлегеров, доставлявших контрабандой из Канады виски и другие крепкие напитки. Чтобы развозить товар по Нью-Йорку, контрабандистам требовались машины и доставщики. Причем доставщики надежные, которые умели бы помалкивать, а в случае надобности не задумались проявить известную решимость — или, проще говоря, применить силу. За машины и людей они готовы были хорошо заплатить. Названная цифра оказалась столь неслыханно высока, что Вито Корлеоне резко свернул дела по торговой части и пустил машины почти исключительно на доставку контрабанды. При том, что предложение упомянутых господ сопровождалось вкрадчивой угрозой. Однако уже тогда у Вито Корлеоне хватило зрелой мудрости не воспринимать угрозу как оскорбление и не отказываться из-за нее в пылу гнева от выгодного предложения. Он взвесил реальность исполнения угрозы, нашел ее маловероятной и остался невысокого мнения о новых компаньонах: глупо прибегать к угрозам, когда в них нет надобности. Полезный вывод; над ним стоило поразмыслить на досуге.
Он вновь не просчитался. А главное — набрался ума и опыта, завел знакомства. И как банкир копит и откладывает ценные бумаги, так он копил и откладывал про запас добрые дела. Ибо в ближайшие годы сделалось очевидным, что Вито Корлеоне наделен не просто способностями, а своего рода редкостным талантом.
Он брал под свое покровительство семьи итальянцев, которые нелегально устраивали на дому забегаловки, где холостой паренек из рабочих мог пропустить за пятнадцать центов стаканчик виски. Когда проходил конфирмацию младший сын синьоры Коломбо, он выступил в роли его крестного и подарил крестнику красивый подарок: золотую двадцатку. Тем временем, поскольку какие-то из машин неминуемо должна была останавливать полиция, Дженко Аббандандо нанял отличного адвоката с большими связями в полицейском управлении и судебных органах. Была продумана и налажена система подкупов, и вскоре у организации Корлеоне появился внушительный «реестр», иначе говоря — список должностных лиц, которым причиталась ежемесячно та или иная сумма. Адвокат, смущенный количеством расходов, хотел было сократить список. Вито Корлеоне остановил его.
— Нет, нет, не надо, — сказал он. — Всех оставьте — пусть даже кто-то сегодня ничем не может нам содействовать. Я верю в дружбу и готов выразить дружеские чувства авансом.
Шло время. Владения Корлеоне ширились, пополнялся новыми автомашинами парк, пополнялся именами «реестр». Возрастало и число людей, работавших непосредственно на Клеменцу и Тессио. Управлять такой махиной становилось трудно. В конце концов Вито Корлеоне разработал для своей организации четкую структуру. Он присвоил Клеменце и Тессио звание caporegime — то ли капитан, то ли старшой, а их подчиненных назвал солдатами. Дженко Аббандандо был возведен в ранг советника, или consigliori. Между Вито и теми, кто исполнял его волю, были созданы изоляционные прокладки. Когда нужно бывало что-то приказать, Вито отдавал приказ либо Дженко, либо одному из caporegimes — с глазу на глаз. Редко кто становился свидетелем того, как он что-нибудь приказывает кому-то из них. Потом он выделил людей Тессио в особый отряд и поручил ему действовать в Бруклине. Он разграничил обязанности Тессио и Клеменцы и исподволь, из года в год, отваживал их друг от друга, отучая общаться даже по-приятельски иначе, как в случаях крайней необходимости. Догадливому Тессио он разъяснил, чем вызвана такая мера, и тот с полуслова ухватил ход его мыслей, хотя Вито объяснял ее лишь требованиями безопасности перед лицом закона. Тессио понял, что Вито хочет лишить своих caporegimes возможности войти в сговор против него, — но понял также, что это не проявление недоброжелательства, а обычная мера предосторожности, тактический прием. Взамен Вито предоставил Тессио свободу действий в Бруклине, меж тем как владения Клеменцы в Бронксе держал под строгим присмотром. Клеменца был из них двоих смелее, опрометчивей и, несмотря на внешнее добродушие, беспощадней — такому требовался поводок покороче.
Великая депрессия только способствовала возвеличению Вито Корлеоне. Это были как раз те годы, когда к его имени начали почтительно прибавлять словечко «дон». По всему городу честные люди тщетно молили о честной работе. Гордые люди подвергали унижению себя и свои семьи, принимая казенное вспомоществование из презрительных чиновничьих рук. Зато люди Вито Корлеоне шагали по улицам с высоко поднятой головой, с туго набитыми карманами. Не страшась лишиться работы. Как же было не хвалить себя дону Корлеоне — ему, скромнейшему из скромных! Он хорошо заботился о своей державе и своих подданных. Не обманул чаяний тех, кто доверился ему, кто на него трудился в поте лица, рисковал свободой и жизнью, поступая к нему в услужение. И когда волею злого случая кого-либо из его подчиненных ловили и сажали в тюрьму, семья неудачника продолжала получать средства на жизнь — причем не милостыню, не нищенские мизерные крохи, а столько же, сколько обычно приносил домой кормилец.
Разумеется, это делалось не из благого христианского милосердия. Святым дона Корлеоне не назвал бы и лучший друг. В подобной щедрости был свой расчет. Подчиненный, угодивший в тюрьму, знал, что нужно только держать язык за зубами и о его жене и детях позаботятся. Он знал, что, если ничего не выдаст полиции, это с лихвой окупится, когда он выйдет на свободу. Дома его будет ждать накрытый стол с самым лучшим угощеньем, домашними равиоли, вином, сладкими пирогами; все друзья и родные соберутся отпраздновать его освобождение. И в какой-то момент того же вечера ненадолго заглянет consigliori, Дженко Аббандандо, — или, может быть, даже сам дон — оказать уважение столь твердому духом приверженцу, поднять за него стакан вина и оставить щедрое денежное приношенье, чтобы он мог недельки две отдохнуть вместе со своим семейством, до того как примется снова за повседневную работу. Таков, в своем безмерном умении понять и оценить человека, был дон Корлеоне.
В те же годы к дону Корлеоне пришло сознание, что он куда успешнее правит своим маленьким миром, чем его враги, — тем другим, огромным, который постоянно возводит препоны на его пути. И утвердил его в этом сознании бедный люд, который изо дня в день тянулся к нему со всего квартала за помощью — добиться пособия, вызволить парнишку из заключения или пристроить на работу, занять малую, но позарез необходимую толику денег, усовестить домовладельца, который, не внимая никаким резонам, тянет квартирную плату с безработных жильцов.
Дон Вито Корлеоне помогал всем и каждому. Мало того — он помогал охотно, с подходом, с лаской, дабы не так было горько человеку принимать благодеяние. Удивительно ли, что, когда наступали сроки выбирать представителей в законодательные органы штата, в муниципальные органы, в конгресс и озадаченные итальянцы скребли в затылках, не зная, кому отдавать голоса, они шли за советом к своему покровителю, Крестному отцу — к дону Корлеоне. Так понемногу он сделался силой на политической арене — силой, с которой не преминули начать считаться трезвые партийные лидеры. С мудрой прозорливостью крупного политика он укреплял свои позиции, помогая одаренным отпрыскам неимущих итальянских семей получать университетское образование, — с годами из этих мальчиков выходили адвокаты, помощники окружных прокуроров, а случалось, и судьи. Предусмотрительно, как истинный отец нации, он пекся о будущем своей империи.
Отмена сухого закона нанесла империи Корлеоне жестокий удар, однако и тут дон успел кое-что предусмотреть. В 1933 году он послал доверенных лиц к человеку, который заправлял всем игорным бизнесом Манхаттана, будь то игра в кости на прибрежных улочках и ростовщичество, непременно сопутствующее ей, как сопутствует бейсбольным матчам продажа булочек с сосисками, или игра на бегах, скачках, спортивных состязаниях, нелегальные игорные дома, где дулись в покер, или же гарлемская подпольная лотерея — «числа». Звали этого человека Сальваторе Маранцано, и в преступном мире Нью-Йорка он числился pezzonovante — важной птицей, признанным тузом. Посланцы Корлеоне предложили Маранцано работать сообща, на равных взаимовыгодных условиях. Вито Корлеоне, с хорошо налаженной организацией, связями в полиции и государственном аппарате, брался обеспечить махинациям, которые совершались под покровительством Маранцано, надежное прикрытие и возможность, окрепнув, распространить свое влияние на Бруклин и Бронкс. Но Маранцано был человек недальновидный и пренебрежительно отверг предложение Корлеоне. Он водит дружбу с самим Аль Капоне, имеет собственную организацию, своих людей и сверх того — неограниченные средства на военные расходы. Он не потерпит рядом с собой выскочку с ухватками парламентского пустомели, мало похожего, если верить молве, на истинного мафиозо. Отказ Маранцано послужил толчком к началу кровавой войны 1933 года, которой суждено было коренным образом перестроить весь уклад преступного мира в Нью-Йорке.
На первый взгляд казалось, что силы несоизмеримы. Сальваторе Маранцано располагал мощной организацией с дюжими громилами, которые исправно блюли ее интересы. Он был дружен с Капоне и в случае чего мог обратиться за помощью в Чикаго. Он поддерживал хорошие отношения с семейством Татталья, сосредоточившим в своих руках всю торговлю живым товаром и весь, хотя и хилый еще в ту пору, сбыт наркотиков в городе Нью-Йорке. Имелись у Маранцано деловые связи и с воротилами большого бизнеса, которые прибегали к помощи его молодчиков, чтобы держать в страхе еврейских деятелей из профсоюза швейников и итальянских анархо-синдикалистов из союза строительных рабочих.
Всему этому дон Корлеоне мог противопоставить два малочисленных — но, правда, безупречно вышколенных — отряда, или regimes, во главе с Клеменцей и Тессио. Такое преимущество, как связи в политическом мире и в полиции, перечеркивалось тем, что крупные дельцы выступали в поддержку Маранцано. Зато было другое преимущество — недостаточная осведомленность врага о его организации. Истинная боеспособность его войска оставалась неведомой для преступного мира, считалось даже, что Тессио в Бруклине работает независимо, сам по себе.
И все же битва оставалась неравной, покуда Вито Корлеоне не уравнял очки одним великолепно рассчитанным ударом.
Решив истребить новоявленного нахала, Маранцано обратился к Капоне с просьбой прислать в Нью-Йорк двух лучших своих боевиков. У семейства Корлеоне нашлись в Чикаго доброжелатели, сумевшие оповестить его, на каком поезде прибывают два бандита. Вито Корлеоне отрядил им навстречу карателя, Люку Брази, — с указаниями, всколыхнувшими в этом странном существе самые звериные инстинкты.
С четверкой подручных Брази встретил чикагских молодчиков у вокзала. Один из подручных раздобыл для этого случая такси, привел на привокзальную стоянку, и носильщик, подхватив чемоданы приезжих, потащил их к этой машине. Едва они сели в такси, как туда же втиснулся Брази с одним из своих пособников и, угрожая оружием, заставил чикагских гостей улечься на пол. Такси направилось к одному из складов неподалеку от пристани, заранее облюбованному Люкой Брази.
Там пленников связали по рукам и ногам, заткнули каждому рот кляпом из маленького махрового полотенца, чтобы заглушить вопли.
Вслед за тем Брази снял с гнезда на стене топор и принялся рубить на куски одного из посланцев Капоне. Вначале обрубил ступни, затем — ноги по колено и потом только — напрочь, по бедра. Налитой железной силой, он все же изрядно намахался, пока довел дело до конца. Жертва, понятно, к тому времени испустила дух, а ноги палача скользили в лужах крови среди обрубков человеческого тела. Когда он оглянулся на вторую жертву, то обнаружилось, что усилий больше тратить не придется. Второй боевик Аль Капоне от смертельного ужаса совершил невероятное: проглотил кляп и задохнулся. В полиции при вскрытии с целью установить причину смерти обнаружили в желудке погибшего мохнатое полотенце.
Через несколько дней семейство Капоне в Чикаго получило от Вито Корлеоне письмо. В нем говорилось: «Теперь вы знаете, как я поступаю с врагами. Стоит ли уроженцу Неаполя ввязываться, когда повздорили два сицилийца? Если желаете, я буду считать вас другом — тогда я ваш должник и по первому требованию расплачусь сполна. Человек вашего склада, без сомнения, поймет, насколько выгоднее иметь другом того, кто не клянчит о подмоге, а умеет справляться со своими делами в одиночку и, напротив, сам всегда готов прийти на помощь в тяжелую минуту. Если же вам ни к чему моя дружба, пусть так. Но в этом случае я обязан предупредить вас, что климат у нас в городе сырой, для неаполитанцев нездоровый, и наезжать вам сюда не советую».
Вызывающий тон послания избран был умышленно. Дон был невысокого мнения о семействе Капоне, видя в них недалеких, пошлых душегубов. Судя по донесениям его лазутчиков, Аль Капоне полностью растерял свое политическое влияние, нагло попирая общепринятые устои и похваляясь неправедно нажитым богатством. Дон знал — и на том стоял твердо, — что без политических связей, без должной маскировки по меркам общества мир Капоне и ему подобных погибнет в два счета. И что Капоне уже на пути к этой гибели. Знал он и то, что могущество Капоне, пускай и удавалось ему терроризировать весь город от мала до велика, не распространяется за пределы Чикаго.
Маневр оказался успешным. Не столько из-за проявленной жестокости, сколько из-за ошеломляющей расторопности, стремительности, с которой дон отзывался на события. Если у него так превосходно поставлена разведка, то любой дальнейший шаг был чреват опасностью. Уж лучше — и куда разумней — принять предложенную дружбу, а со временем — и плату за долг, о которой упоминалось в письме… Семья Капоне известила его, что будет держаться в стороне.
Теперь счет сравнялся. Помимо того, Вито Корлеоне снискал себе огромное уважение в преступном мире всей Америки, посрамив Капоне. Полгода он теснил Маранцано, все упорней наступая ему на пятки. Он устраивал налеты на улочки, где под покровительством Маранцано играли в кости. Он добрался до самого крупного банкомета в Гарлеме и обчистил его, отняв дневную выручку от игры в «числа» — не только деньги, но и долговые записи. Он проник даже в кварталы швейников, заслав туда Клеменцу с его вояками в поддержку профсоюзных деятелей, запуганных молодчиками Маранцано, нанятого для этой цели владельцами швейных предприятий. Он навязывал противнику бои на всех фронтах разом. И на всех фронтах, благодаря превосходству в осведомленности, стратегических талантах и организации, выходил победителем. Способствовала благоприятному исходу сражения и добродушная свирепость Клеменцы, умело направляемая доном. А потом наступил час, когда дон Корлеоне ввел в действие резерв, который приберегал напоследок, — regime Тессио, и пустил его по следу самого Маранцано.
К этому времени Маранцано уже направил к нему посредников с предложением заключить мир. Вито Корлеоне их не принимал, без конца под тем или иным предлогом оттягивая встречу. Подданные Маранцано, не склонные умирать за явно пропащее дело, один за другим покидали своего главаря. Букмекеры и ростовщики несли плату за опеку людям Корлеоне. Война практически завершилась.
Затем, в канун нового, 1934 года Тессио, нащупав брешь в личной обороне Маранцано, подобрался к нему самому. Приближенные Маранцано только и ждали случая договориться и с дорогой душой согласились привести своего вожака на заклание. Сказали ему, что в бруклинском ресторане назначена встреча с Корлеоне, проводили Маранцано туда под видом его телохранителей. И сбежали, бросив его за столиком, покрытым клетчатой скатертью, где он сидел, мрачно жуя кусок хлеба, когда в ресторан вошел Тессио с четырьмя своими подручными. Расправа была решительной и короткой. Маранцано, с полным ртом непрожеванного хлеба, изрешетили пулями. Войне наступил конец.
Владения Маранцано влились в державу Корлеоне. Каждому, кто перешел на его сторону, дон Корлеоне воздал по заслугам, закрепив за ним прежний источник дохода — тотализатор или подпольную лотерею. Вдобавок ко всему он утвердился в профсоюзах швейников, что впоследствии сослужило ему хорошую службу. И вот, когда в делах был наведен порядок, беда нагрянула к дону домой.
Сантино Корлеоне, Санни, миновал шестнадцатый годок; парень вымахал дюжий — шесть футов роста, косая сажень в плечах, с чувственными, но отнюдь не женственными чертами мясистого лица. Фредо был смирный мальчуган, Майкл — совсем еще карапуз, с Сантино же вечно что-нибудь да приключалось. То ввяжется в драку, то нахватает плохих отметок в школе, а кончилось тем, что Клеменца, который в качестве крестного отца нес за него ответственность и считал себя не вправе молчать, явился в один прекрасный вечер к дону Корлеоне и сообщил, что его сын участвовал в вооруженном ограблении — глупой затее, которая могла обернуться очень скверно. Зачинщиком явно был Санни, двое соучастников шли у него на поводу.
То был один из крайне редких случаев, когда Вито Корлеоне потерял самообладание. Вот уже три года, как у них в доме жил приемыш-сирота Том Хейген, и Вито спросил Клеменцу, не замешан ли и он в этой истории. Клеменца покачал головой. Тогда дон Корлеоне послал за Санни машину, и юнца привезли в контору, где помещалась торговая фирма «Дженко пура».
Первый раз в жизни дон потерпел поражение. Оставшись наедине с сыном, он дал волю ярости, честя набычившегося Санни на сицилийском диалекте, как ни одно иное наречие приспособленном для того, чтобы отвести во гневе душу. Напоследок он спросил:
— Кто дал тебе право так поступать? Откуда это в тебе?
Надутый Санни стоял столбом, не отвечая. Дон прибавил с презрением:
— И главное — какая дурость! Много ли ты выручил за вечер? Пятьдесят долларов на брата? Двадцать? И за двадцатку ты рисковал жизнью?..
С вызовом — так, будто он и не слышал этих последних слов, — Санни сказал:
— Я видел, как ты убивал Фануччи.
Дон испустил протяжное «а-ах» и тяжело осел в кресле. Он ждал, что будет дальше. Санни сказал:
— Когда Фануччи вышел от нас, мама сказала, что можно подняться домой. Я увидел, как ты лезешь на крышу, и увязался следом. Я видел все, что ты делал. И как ты после выбрасывал бумажник и револьвер — я не уходил с крыши.
Дон вздохнул:
— Ну, тогда я не могу учить тебя, как себя вести. Но неужели тебе не хочется окончить университет, стать юристом? Законник с портфелем в руках загребет больше, чем тысяча вооруженных налетчиков в масках.
Санни оскалил зубы и лукаво проговорил:
— Мне охота войти в семейное дело. — Увидев, что на лице отца не дрогнул ни один мускул, что шутка не вызвала улыбки, он поспешно прибавил: — Я могу выучиться торговать оливковым маслом.
Дон все не отзывался. Наконец он пожал плечами.
— Что ж, каждому — своя судьба. — Он не прибавил, что судьбу его сына решил тот день, когда он стал свидетелем убийства Фануччи. Лишь отвернулся и скупо уронил: — Придешь завтра утром в девять. Дженко тебе покажет, что надо делать.
Но Дженко Аббандандо, с тонкой проницательностью, отличающей хорошего consigliori, разгадал подлинное желание дона и использовал Санни главным образом как телохранителя при особе его отца — на должности, позволяющей постигать таинства сложного искусства быть доном. У самого дона также прорезалась педагогическая жилка, и он частенько наставлял своего первенца в науке преуспеяния, надеясь, что это пойдет ему на пользу.
Вдобавок к излюбленному отцовскому наставлению, что каждому назначена своя судьба, Санни постоянно доставались выволочки за вспыльчивость и неумение сдерживаться. Угрозы дон считал глупейшим из всех способов выдать себя, необузданную и слепую гневливость — опаснейшей блажью. Никто никогда не слышал от дона открытой угрозы, никто не видел его в припадке безудержного гнева. Такое нельзя было себе представить. И дон стремился привить Санни выдержку, которой обладал сам. Он утверждал, что из всех жизненных ситуаций самая выигрышная — когда враг преувеличивает твои недостатки; лучше этого может быть лишь такая, когда друг недооценивает твои достоинства.
Всерьез взялся за Санни caporegime Клеменца: учил стрелять, учил обращаться с гарротой. Сицилийская удавка не пришлась Санни по вкусу, он был слишком американизирован. Он отдавал предпочтение нехитрому, прозаическому, безликому оружию англосаксов — пистолету, и это огорчало Клеменцу. Зато Санни сделался непременным и желанным спутником отца — водил его машину, помогал в разных мелочах. Так продолжалось два года; с виду — обычная картина: сын понемногу вникает в дела отцовского предприятия, звезд с неба не хватает, не проявляет особого рвения, довольствуясь работенкой по принципу «не бей лежачего».
Тем временем товарищ его детства и названый брат Том Хейген поступил в колледж, Фредо кончал школу, младший брат, Майкл, перешел во вторую ступень, сестричка Конни еще под стол пешком ходила — ей было четыре года. Семья давно переехала в Бронкс, жили со всеми удобствами. Дон Корлеоне подумывал приобрести дом на Лонг-Айленде, но не спешил, рассчитывая приурочить покупку к кой-каким намеченным шагам.
Вито Корлеоне умел мыслить масштабно, предугадать, что к чему ведет. Крупные города Америки сотрясала междоусобная грызня в преступном мире. То и дело вспыхивали кровавые распри, честолюбивые бандиты рвались к власти, норовя отхватить себе куски чужих владений; другие, подобно самому Корлеоне, стремились оградить от посягательств свои границы и доходные места. Дон Корлеоне видел, как вокруг этих убийств раздувают страсти газеты, а государственные органы, воспользовавшись удобным предлогом, вводят в действие все более суровые законы, применяют все более крутые полицейские меры. Он предвидел, что возмущение в обществе способно даже привести к отмене демократического правопорядка, и тогда — конец ему и тем, кто с ним связан. Изнутри его империя была крепка и надежна. И Вито Корлеоне решил добиться мира меж враждующими группировками в Нью-Йорке, а затем и во всей стране.
Он не обманывался, отдавая себе отчет, сколь небезопасно брать на себя подобную миссию. Первый год он употребил на то, чтобы, встречаясь с главарями различных банд Нью-Йорка, подготовить почву: прощупывал каждого, предлагал установить сферы влияния, за соблюдением которых будет следить объединенный совет, основанный на добровольных началах. Но разобщенность оказалась слишком велика; направления, где сталкивались узкие интересы, — слишком многочисленны. Согласие представлялось недостижимым. Подобно многим великим властителям, основоположникам законов, чьи имена вошли в историю, дон Корлеоне решил, что мир и порядок невозможны, покуда число суверенных держав не будет сведено до минимума, поддающегося управлению.
В городе насчитывалось пять-шесть семейств, столь могущественных, что помышлять об их уничтожении было бессмысленно. Однако прочим — всем этим молодцам из «Черной руки», которые лютовали по кварталам, всем самозваным ростовщикам, букмекерам, которые, пользуясь силовыми методами, работают без должной, иными словами, купленной защиты законных властей, — этим придется уйти. И дон Корлеоне повел, по сути дела, колониальную войну, бросив против этого сброда все резервы, какими располагала его организация.
На усмирение зоны Нью-Йорка ушло три года — время, которое неожиданно принесло также благие результаты иного рода. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Шайка совершенно бешеных налетчиков-ирландцев, мастеров высокого класса, — подлежавшая, в соответствии с планами дона, ликвидации, — по чистой удали, отличающей уроженцев Изумрудного острова, едва было не одержала победу. Благодаря удачному случаю один из отчаянных ирландцев с самоубийственной отвагой проник сквозь кордон, ограждающий дона Корлеоне, и выстрелил ему в грудь. Злоумышленника уложили на месте, но зло уже свершилось.
Таким образом, однако, Сантино Корлеоне представилась возможность показать себя. Когда отца вывели из строя, Санни, возглавив в звании caporegime отдельный отряд, или regime, как некий юный, еще безвестный Наполеон, обнаружил блестящие способности к боевым действиям в условиях города. И в полной мере проявил при этом ту непреклонную жестокость, отсутствие которой почиталось единственным изъяном у дона Корлеоне в роли завоевателя.
За годы с 1935-го по 1937-й Санни Корлеоне приобрел известность самого коварного и беспощадного убийцы, какого доныне знал преступный мир. Правда, даже его затмевал леденящими душу злодействами страшный человек по имени Люка Брази.
Не кто иной, как Брази, пошел по следу ирландской банды и не успокоился, покамест не перебил их всех самолично. И тот же Брази, когда одно из шести могущественных семейств попробовало вмешаться и взять самостийный сброд под свое покровительство, единолично осуществил, в виде предупредительной меры, убийство вожака этой семьи. В скором времени, впрочем, дон, поправившись после ранения, заключил с упомянутым семейством мир.
К 1937 году мир и согласие — не считая каких-то случайных осечек, малозначащих дрязг, подчас чреватых, разумеется, грозными последствиями, — окончательно воцарились в городе Нью-Йорке.
Подобно тому как в древности правители городов неусыпно держали в поле зрения племена варваров, которые рыскали вокруг их стен, так дон Корлеоне зорко следил за всем, что творится на белом свете, вне его владений. От него не укрылось пришествие Гитлера, падение Испании, сделка, на которую Германия вынудила пойти в Мюнхене Англию. Со стороны, вчуже, он ясно видел, что надвигается глобальная война, и безошибочно осмыслил, что из этого проистекает. Его собственный мир станет лишь неприступней. И еще: тому, кто не разевает рот, кто действует с умом, в военное время легче нажить состояние. Только для этого необходимо, чтобы, пока за крепостными стенами бушует война, внутри царил мир.
Этот призыв дон Корлеоне пронес по всей стране. Он совещался с соотечественниками в Лос-Анджелесе, в Сан-Франциско и Кливленде, в Чикаго, Филадельфии, Майами и Бостоне. Он стал апостолом мира в мире преступлений и к 1939 году сумел добиться того, что оказалось не под силу сделать для враждующих государств папе римскому: наиболее влиятельные подпольные организации Америки договорились между собой и в рабочем порядке заключили соглашение. Подобно конституции Соединенных Штатов, это соглашение полностью признавало за каждой из договаривающихся сторон право самой решать внутренние дела в пределах своего штата или города. Договор предусматривал лишь разграничение сфер влияния и согласие сохранять мир.
А потому и в 1939 году, когда грянула Вторая мировая война, и в 1941 году, когда в нее вступили Соединенные Штаты, в империи дона Корлеоне господствовали мир, спокойствие и полная готовность пожинать наравне со всеми золотые плоды подъема, который переживала американская экономика. Семейство Корлеоне принимало участие в поставке на черный рынок продовольственных карточек, талонов на бензин и даже железнодорожных билетов. Оно могло, с одной стороны, обеспечить кому-то военный заказ, а с другой — добыть на черном рынке ткани для пошивочных фирм, которые испытывали перебои в снабжении сырьем как раз по той причине, что не имели военных заказов. Дон был способен и на большее: его стараниями молодых ребят призывного возраста, состоявших у него на службе, освобождали от повинности идти и умирать ради чуждых им интересов. Добивался он этого при содействии врачей, которые указывали, каких таблеток лучше наглотаться перед медосмотром, или же устраивал парней на предприятия военной промышленности, где полагается освобождение от военной службы.
Так как же было дону не гордиться успехами своего правления? Без бед и тревог жили в его мире те, кто присягнул ему на верность, — меж тем как другие, кто веровал в закон и порядок, умирали, и умирали миллионами. И лишь одна заноза язвила ему душу: родной сын, Майкл Корлеоне, отверг отцовские попечения и пошел добровольцем воевать за свою страну. Нашлись, к несказанному удивлению дона, и в его организации молодые люди, которые последовали его примеру. Один из них, пытаясь объяснить этот непостижимый поступок своему caporegime, сказал:
— Эта страна сделала для меня много хорошего.
Когда его слова передали дону, он с сердцем бросил:
— Это я сделал для него много хорошего.
Худо пришлось бы добровольцам, но раз уж он простил сыну, значит, должен был простить и этим молокососам, столь превратно понимающим, в чем состоит их долг по отношению к своему дону и к самим себе.
В конце Второй мировой войны дон Корлеоне понял, что миру, к которому он принадлежит, придется вновь менять свои порядки, ловчей подлаживаться к порядкам другого, внешнего мира. И полагал, что ему удастся преуспеть в этом без ущерба для себя.
Основания для подобной уверенности он почерпнул из самой жизни. Два случая из личного опыта натолкнули его на существенное открытие. Давным-давно, когда он делал первые шаги на нынешнем поприще, к нему обратился за помощью друг детства, Назорин, тогда еще совсем молодой — он работал подручным в пекарне и собирался жениться. Вдвоем со своей невестой, порядочной девушкой из хорошей итальянской семьи, он откладывал понемногу с каждой получки и, собрав громадные по тем временам деньги — триста долларов, отправился к оптовику, торговцу мебелью, которого ему порекомендовали. Оптовик дал им отобрать все, чем они хотели обставить свою скромную квартирку. Прекрасный, добротной работы спальный гарнитур, включая два комода и торшеры. Гостиный гарнитур с тяжеловесным диваном и мягкими креслами, обитыми богатым, с золотою нитью, штофом, — целый день Назорин и его невеста, счастливые, ходили по гигантскому складу, заставленному мебелью, выбирая себе обстановку. Затем торговец взял у них деньги — заветные триста долларов, заработанные тяжким трудом, — положил в карман и обещал, что не пройдет и недели, как мебель доставят на уже снятую Назорином квартиру.
Однако на следующей неделе фирма мебельщика обанкротилась. Огромный склад, забитый мебелью, опечатали и описали, чтобы рассчитаться хотя бы с частью кредиторов. Оптовик скрылся, предоставив прочим кредиторам свободу потрясать кулаками, изливая свой гнев в пустоту. Назорин, который оказался в их числе, пошел к адвокату, и тот сказал, что, пока суд не решит, как удовлетворить претензии всех кредиторов, ничего предпринять нельзя. На формальности, возможно, уйдут года три, и хорошо, если Назорину удастся получить десять центов за каждый отданный торговцу доллар.
Вито Корлеоне выслушал эту историю с недоверчивой усмешкой. Быть не может, чтобы с попустительства закона совершался подобный разбой. Оптовик жил в собственном доме, не уступающем роскошью иному дворцу, принимал гостей в собственном имении на Лонг-Айленде, разъезжал на шикарной машине, учил детей в колледже. Возможно ли, чтобы такой человек прикарманил триста долларов бедняка Назорина и не отдал ему мебель, хотя за нее уплачено? На всякий случай Вито поручил Дженко Аббандандо проверить у юристов, ведущих дела компании «Дженко пура», как это согласуется с законом.
И что же? Они подтвердили, что все обстоит именно так, как сказал Назорин. Все имущество оптовика было оформлено на имя его жены. Фирма по продаже мебели принадлежала корпорации, и оптовик не нес за нее личной ответственности. Да, он поступил непорядочно, взяв у Назорина деньги, когда уже знал, что объявит себя банкротом, — но так поступают сплошь да рядом. По закону ничем тут помочь было нельзя.
Конечно, неприятность уладили без труда. Дон Корлеоне послал consigliori Аббандандо переговорить с оптовиком, и сей догадливый коммерсант, как того и следовало ожидать, уловил с полуслова, откуда ветер дует, и позаботился, чтобы Назорин получил свою мебель. Однако для молодого Вито Корлеоне это был ценный урок.
Второе событие оставило по себе еще более значительный след в его сознании. В 1939 году дон Корлеоне решил вывезти свое семейство за пределы города. Как всякий родитель, он хотел, чтобы его дети ходили в ту школу, которая получше, и общались с более подходящими товарищами. Кроме того, из сугубо личных побуждений его привлекала разобщенность пригородного существования, когда ты вовсе не обязан знать, что представляет собою твой сосед. Он приобрел участок земли в парковой зоне города Лонг-Бич — пока там стояли всего четыре новеньких особняка, но оставалось сколько угодно места и для других. Санни был официально обручен с Сандрой, близилась свадьба, и один из домов предназначался ему. Один — самому дону. Третий занял Дженко Аббандандо со своей семьей. Четвертый временно пустовал.
Через неделю после их переезда на кольцевую аллею парка деловито въехал грузовичок, в котором сидела рабочая бригада — трое работяг. Они отрекомендовались техниками, отвечающими за состояние отопительных систем в районе города Лонг-Бич. Молодой телохранитель из личной охраны дона проводил их в котельную. Сам дон с женой и Санни гулял в саду, дышал соленым морским воздухом.
К большому неудовольствию дона Корлеоне, телохранитель позвал его в дом. Бригада — все трое, как на подбор, здоровенные битюги — возилась у котла. Установка была разобрана, детали в беспорядке валялись по всему полу. Старшой, ражий детина, объявил голосом, не допускающим возражений:
— Котел у вас ни к черту не годится. Хотите, можем собрать, наладить, стоить будет сто пятьдесят долларов — работа, новые детали, — плюс вам это зачтется как техосмотр. — Он вытащил красный картонный ярлык. — Вот сюда шлепнем печать, и больше никто из инспекции вас не побеспокоит.
Это становилось забавным. Тем более после недели затишья, когда дон, забросив дела, перевозил семью, хлопотал, устраиваясь на новом месте, и успел слегка соскучиться по работе. Сильно коверкая слова — обычно он говорил с легким акцентом, — он спросил:
— А если я не уплачу, что будет с отоплением?
Старшой пожал плечами.
— Тогда бросим все как есть — и счастливо оставаться. — Он выразительно указал рукой на металлические части, разбросанные по всей котельной.
Дон покорно сказал:
— Обождите, я схожу принесу деньги.
После чего вышел в сад и сказал Санни:
— Слушай, там у нас в котельной работают монтеры, я что-то не разберу, чего им надо. Ступай-ка выясни.
Шутка шуткой, но он подумывал о том, чтобы сделать сына своим заместителем, а когда прочишь человека на руководящую должность, его положено испытать, и не раз.
Способ, избранный Санни, не вызвал у его отца особого восторга — он был чересчур груб, прямолинеен, ему недоставало сицилийской утонченности. Санни показал себя приверженцем дреколья, не рапиры. Ибо, услышав, чего требует бригадир, Санни мгновенно наставил на всех троих пистолет и приказал телохранителям всыпать им горячих. Потом заставил рабочих свинтить котел и убрать за собой помещение. Он обыскал их — оказалось, они действительно состоят на службе в компании по усовершенствованию инженерного оборудования жилых домов, обосновавшейся в графстве Суффолк. Он узнал, кто владелец компании, а затем вышвырнул всю троицу наружу, где стоял их грузовик.
— И больше мне на глаза не попадайтесь! — напутствовал их Санни. — Все болты поотрываю к свиньям собачьим.
Показательно, что молодой Сантино, которому тогда еще не ожесточили душу годы и образ жизни, распространил свое покровительство на всю округу. Он лично посетил владельца пресловутой компании, сказав, чтобы его работничков в пределах города Лонг-Бич никогда больше духу не было. Как только у семейства Корлеоне наладились обычные деловые связи с местной полицией, их стали информировать о каждой подобной жалобе, каждом профессиональном преступлении. Еще до истеченья года с преступностью в Лонг-Бич обстояло благополучно, как ни в одном другом американском городе равной величины. Специалисты-взломщики, громилы получали единственное предупреждение — не заниматься своим ремеслом в этом городе. Один раз им дозволялось ослушаться. На второй они просто исчезали. Артистам вроде горе-техников по усовершенствованию жилого оборудования, жуликоватым коммивояжерам вежливо разъясняли, что в городе Лонг-Бич их присутствие нежелательно. Непонятливых, которые предпочитали петушиться, избивали до полусмерти. Мальчишкам из местной шпаны, не научившимся жить в уважении к закону и властям, отечески советовали убегать из дома. Лонг-Бич сделался городом образцового порядка.
И ведь надувательство потребителей совершалось в рамках законности — вот что произвело глубокое впечатление на дона Корлеоне. Определенно, для человека его способностей сыщется место в мире, куда заказаны были пути честному пареньку из бакалейной лавки. И он предпринял шаги, дабы утвердиться в этом мире.
Так жил он да поживал в предместье города Лонг-Бич, укрепляя свою державу и расширяя ее границы, — вплоть до того дня, когда мировая война уже была позади и Турок Солоццо, нарушив соглашение, ввергнул в войну державу дона Корлеоне, а его самого уложил на больничную койку.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА 15
В захолустном нью-гэмпширском городишке ни одно мало-мальски непривычное событие не пройдет незамеченным — высунется из окна голова хозяйки, приоткроет веки лавочник, задремавший в дверях своего заведения. И потому, когда у дома Адамсов остановилась черная машина с нью-йоркским номером, об этом в считаные минуты знали все.
Кей Адамс — плоть от плоти провинциального захолустья, даром, что училась в университете, — тоже выглянула в окно своей спальни. Она сидела и готовилась к экзаменам и только собралась спуститься поесть, как обратила внимание на чужую машину и почему-то не очень удивилась, когда она подкатила к их газону. Из машины вылезли двое, оба рослые, плотные — такими обычно изображают гангстеров в кинофильмах, — и с этой мыслью Кей опрометью слетела вниз по лестнице, чтобы первой встретить их в дверях. Она не сомневалась, что они прибыли от Майкла или его родных, и лучше ей было представить их родителям самой. Нет, она и не думала стыдиться никого из друзей Майка — просто ее родители, люди старого закала и коренные янки, уроженцы Новой Англии, могли не понять, для чего их дочери знаться с публикой такого пошиба.
Она подоспела как раз в ту секунду, когда раздался звонок, и, крикнув матери: «Сиди, я открою», отворила дверь. На пороге стояли те двое. Один сунул руку в нагрудный карман движением, каким гангстер лезет за револьвером, и Кей тихонько ойкнула от неожиданности, — но мужчина вынул лишь кожаную книжечку, привычно тряхнул кистью, раскрывая ее, и показал Кей удостоверение.
— Джон Филипс, сыскной агент из полицейского управления города Нью-Йорка, — сказал он.
Он кивнул на своего спутника, смуглокожего, с очень густыми, черными, как вакса, бровями.
— Мой сотрудник, агент Сириани. А вы — мисс Кей Адамс?
Кей молча наклонила голову. Филипс сказал:
— Вы разрешите нам зайти на пару минут поговорить? Это насчет Майкла Корлеоне.
Она посторонилась, пропуская их в дом. В эту минуту из бокового коридорчика, ведущего к кабинету, показался ее отец.
— Что там такое, Кей? — спросил он.
Седовласый, худощавый и внушительный, он был не только пастором местной баптистской общины, но и славился в религиозных кругах своей ученостью. Кей не решилась бы утверждать, что до конца постигла его, — он часто вызывал в ней озадаченность, — но знала, что отец ее любит, хоть и находит, кажется, не слишком интересной личностью. Между ними никогда не было подлинной близости, но она ему доверяла. И потому отвечала, не лукавя:
— Это приехали из Нью-Йорка — из полиции. Хотят от меня что-то узнать про одного знакомого студента.
Мистер Адамс, кажется, не удивился.
— Так, может быть, пройдем ко мне в кабинет? — предложил он.
Агент Филипс осторожно сказал:
— Мы предпочли бы побеседовать с вашей дочерью наедине, мистер Адамс.
Мистер Адамс учтиво возразил:
— Это уж как посмотрит Кей, я полагаю. Тебе как удобнее, девочка, — одна поговоришь с этими господами или лучше при мне? Или хочешь — в присутствии мамы?
Кей покачала головой:
— Лучше одна.
Мистер Адамс сказал Филипсу:
— Мой кабинет в вашем распоряжении. Не останетесь ли потом позавтракать с нами?
Мужчины поблагодарили и отказались. Кей повела их в кабинет.
Оба неловко примостились на краешке кушетки, Кей уселась в просторное кожаное отцовское кресло. Разговор начал Филипс:
— Мисс Адамс, вы, случайно, не виделись за последние три недели с Майклом Корлеоне — или, может быть, получали от него вести?
Вопрос мгновенно насторожил ее. Она видела три недели назад шапки бостонских газет, возвещавшие об убийстве капитана нью-йоркской полиции и контрабандиста по имени Виргилий Солоццо, промышлявшего наркотиками. В газетах говорилось, что это одна из операций подпольной войны, в которой замешано и семейство Корлеоне.
Она покачала головой:
— Нет, мы последний раз виделись, когда он ездил в больницу проведать отца. Примерно месяц тому назад.
Второй агент резко сказал:
— Про то свидание мы прекрасно знаем. Вас спрашивают — после этого вы не виделись, не имели о нем сведений?
— Нет, — сказала Кей.
Филипс заговорил ровно, вежливо:
— Если все же вы каким-то образом с ним общаетесь, вам имеет смысл поставить нас в известность. Нам было бы очень важно переговорить с Майклом Корлеоне. Должен предупредить вас — если вы будете поддерживать с ним связь, вы рискуете оказаться в очень сложном положении. Любая помощь ему с вашей стороны грозит вам серьезными неприятностями.
Кей села очень прямо.
— Почему бы мне не помогать ему? Мы собираемся пожениться, а женатые люди помогают друг другу.
Отвечал ей Сириани:
— Потому что вы тогда становитесь соучастницей преступления. Вашего молодого человека разыскивают, так как он совершил убийство, застрелил в Нью-Йорке капитана полиции и осведомителя, с которым у капитана была деловая встреча. Нам достоверно известно, что стрелял в них Майкл Корлеоне.
Кей фыркнула, недоверчиво и насмешливо, — она заметила, что это произвело впечатление на сыщиков.
— Что вы, разве Майк на такое способен? Никогда! Он держится особняком от своей семьи. Когда мы ездили на свадьбу его сестры, родные вели себя с ним как с посторонним, почти как со мною, — это бросалось в глаза. Если он и прячется сейчас, так просто для того, чтобы избежать огласки, чтобы его имя не трепали в печати. Майк — не бандит. Я его знаю лучше вас, как никто его не знает. Он слишком порядочный человек, он никогда не пойдет на такую низость, как убийство. Майкл Корлеоне законопослушен до смешного, и я не помню случая, чтобы он сказал неправду.
Филипс мягко спросил:
— А вы давно его знаете?
— Больше года, — сказала Кей и не поняла, отчего они обменялись усмешками.
— Видимо, вас не мешает просветить кое в чем, — сказал Филипс. — В тот вечер он поехал от вас в больницу. Когда уходил оттуда, вступил в перебранку с капитаном полиции, который явился в больницу по служебным обязанностям. Полез в драку с капитаном, но ему дали сдачи. А точнее сказать, сломали челюсть и выбили пяток зубов. Друзья увезли его в Лонг-Бич, в поместье Корлеоне. На другой же вечер капитана, с которым он затеял драку, застрелили, а Майкл Корлеоне исчез. Скрылся. У нас есть свои источники информации, осведомители. Все в один голос называют Майкла Корлеоне, — однако для суда это еще не доказательство. Официант, который был свидетелем убийства, не опознал Майкла по фотографии, но, возможно, опознает при встрече. Задержан шофер Солоццо, он отказывается говорить, но, скорее всего, заговорил бы, если б увидел, что Майкл Корлеоне у нас в руках. Поэтому его ищут — наши люди, люди из ФБР, все ищут. Но пока безуспешно, вот мы и подумали, что, может, вы дадите нам ниточку…
Кей холодно сказала:
— Я не верю ни единому слову.
А у самой захолонуло внутри, потому что вряд ли они могли придумать такую подробность, как сломанная челюсть. Другое дело, что из-за сломанной челюсти Майк никого не станет убивать.
— Так вы сообщите нам, если Майкл даст о себе знать? — спросил Филипс.
Кей затрясла головой.
Второй агент, Сириани, сказал неприятным голосом:
— Для нас не секрет, что вы с ним сожительствовали. Есть регистрационные книги из гостиниц, есть и свидетели. Каково будет вашим папочке с мамочкой, если мы ненароком проговоримся об этом газетчикам? Достойные, почтенные граждане, а дочка путается с гангстером! Так вот — либо выкладывайте все сию минуту, либо я зову сюда вашего папашу и режу ему в глаза правду-матку.
Кей посмотрела на него с недоумением. Потом встала, подошла к двери, открыла ее. Ее отец, посасывая трубку, стоял у окна гостиной. Она позвала:
— Пап, ты не зайдешь к нам?
Мистер Адамс с улыбкой оглянулся и пошел в кабинет. Войдя, он обнял дочь за талию и стал вместе с нею перед сыщиками.
— Я вас слушаю, господа.
Оба молчали, тогда Кей небрежно сказала второму:
— Режьте ему правду-матку, начальник.
Сириани побагровел:
— Мистер Адамс, то, что я вам скажу сейчас, говорится ради блага вашей дочери. Она связалась с хулиганом, который, есть основания полагать, совершил убийство, застрелил офицера полиции. Я только предупредил, что если она не будет оказывать нам содействие, то может навлечь на себя большие неприятности. Но она, похоже, не сознает, насколько это серьезно. Может быть, вас послушает?
— Этому невозможно поверить, — любезно сказал мистер Адамс.
Сириани выставил вперед челюсть.
— Ваша дочь встречается с Майклом Корлеоне больше года. Они много раз проводили вместе ночь в отелях и значатся в книгах как муж и жена. Сейчас объявлен розыск Майкла Корлеоне — он нужен для дачи показаний по делу об убийстве офицера полиции. Ваша дочь отказывается сообщить нам сведения, которые могли бы облегчить эту задачу. Таковы факты. По-вашему, им нельзя поверить, но я могу доказать каждое слово.
— А я и не сомневаюсь, сударь, в правдивости ваших слов, — незлобиво сказал мистер Адамс. — Невозможно поверить другому — что моей дочери грозят большие неприятности. Если только вы не имеете в виду, что она… — на лице его отобразилось ученое сомнение, — кажется, это принято называть «шмара».
Кей глядела на отца во все глаза. Ей было ясно, что он острит на свой старомодный лад, — но как он мог так легко отнестись к тому, что услышал?
Мистер Адамс твердо продолжал:
— Тем не менее будьте совершенно уверены — если интересующий вас юноша объявится, я тотчас доведу об этом до сведения властей. И то же сделает моя дочь. А теперь извините, у нас стынет завтрак…
Он со всяческой предупредительностью выпроводил сыщиков на улицу и учтиво, но решительно закрыл за ними дверь. Потом взял Кей за руку и повел на заднюю половину дома, где помещалась кухня.
— Пойдем-ка к столу, душа моя, мама нас заждалась.
По пути на кухню у Кей навернулись слезы — от пережитого напряжения, от нерассуждающей преданности отца. Мать не подала виду, что замечает, — вероятно, отец успел сказать ей, кто к ним приезжал. Кей села за стол, и мать молча поставила перед ней еду. Потом тоже села; отец, склонив голову, прочитал молитву.
Миссис Адамс, невысокая, плотная, была всегда тщательно одета, завита, причесана. Кей не случалось видеть мать неприбранной. Как и муж, она не слишком носилась с дочерью, держала ее на почтительном расстоянии. Так она поступила и теперь.
— Кей, сделай милость, не устраивай трагедий. Я уверена, что все это буря в стакане воды. Как-никак молодой человек — студент Дартмута, невероятно, чтобы он оказался причастен к такой нечистоплотной истории.
Кей удивленно подняла голову:
— Откуда ты знаешь, что Майк учится в Дартмуте?
Миссис Адамс сказала с достоинством:
— Обожаете вы, молодежь, напускать таинственность — только кого она обманет? Мы знали про него с самого начала, но, понятно, считали неуместным заводить разговоры на эту тему, пока ты первая не начнешь.
— Да, но откуда же?.. — Кей было стыдно посмотреть отцу в глаза после того, как он узнал, что она спит с Майком. Вот почему она не видела его улыбки, когда он произнес:
— Вскрывали твои письма, естественно.
Кей задохнулась от ужаса и негодования. Теперь она смело взглянула отцу в лицо. Его поведение было постыднее, чем грех, совершенный ею. Она бы в жизни не поверила, что он на такое способен.
— Ты шутишь, отец, — как ты мог?
Мистер Адамс благодушно усмехнулся:
— Я взвесил, какое из двух прегрешений страшнее — читать твои письма или пребывать в неведении, когда мое единственное дитя может попасть в беду. Выбор был прост, решение — добродетельно.
Миссис Адамс, отдавая должное вареной курице, прибавила:
— Надо к тому же учитывать, милая, что для своего возраста ты, согласись, страшно наивна. Мы чувствовали, что обязаны быть в курсе твоих дел. А ты ничего не рассказывала.
Впервые Кей была рада, что у Майкла нет привычки писать в письмах нежности. И еще рада, что родителям не попались на глаза кой-какие из ее писем.
— Не рассказывала, потому что боялась, как бы вы не упали в обморок, узнав, из какой он семьи.
— А мы и упали, — бодро сказал мистер Адамс. — Кстати, Майкл пока не давал о себе знать?
Кей покачала головой.
— Не верю я, что он в чем-то виновен.
Она заметила, как родители переглянулись. Мистер Адамс мягко сказал:
— Если он ни в чем не виновен и все же исчез, тогда это, может быть, означает нечто иное?
Сначала до Кей не дошло. Потом она вскочила из-за стола и убежала к себе в комнату…
Через три дня Кей Адамс вышла из такси у входа в парковую резиденцию Корлеоне близ города Лонг-Бич. Она созвонилась заранее: ее ждали. В дверях ее встретил Том Хейген, и у нее упало сердце. Она знала, что этот ничего ей не скажет.
В гостиной он предложил ей выпить. Кей заметила, что по дому слоняются какие-то люди, но Санни не показывался. Она спросила Тома Хейгена напрямик:
— Вы не знаете, где Майк? Не скажете мне, как можно с ним связаться?
Хейген гладко, без запинки проговорил:
— Мы знаем, что он жив и здоров, но где находится в настоящее время — неизвестно. Когда он услышал, что застрелили этого капитана, он испугался, как бы вину не взвалили на него. Ну, и решил отсидеться в укромном месте. Сказал мне, что месяца через два даст о себе знать.
Он выдал ей заведомую фальшивку, притом намеренно шитую белыми нитками, чтобы она это поняла, — хоть на том спасибо.
— А что, этот капитан правда сломал ему челюсть? — спросила Кей.
— Боюсь, что правда, — сказал Том. — Но Майку несвойственна мстительность, и я уверен, что это обстоятельство не имеет никакого отношения к убийству.
Кей открыла сумочку, вынула оттуда конверт.
— Вы не могли бы отправить ему вот это, когда он с вами свяжется?
Хейген покачал головой.
— Если я возьму письмо для передачи и вы покажете это на суде, суд сделает вывод, что я знал о местонахождении адресата. Подождите — зачем торопиться? Не сомневаюсь, что в скором времени Майк сообщит о себе.
Кей допила свой стакан и поднялась. Хейген проводил ее в переднюю, но, когда он открывал ей дверь, с улицы вошла женщина. Приземистая и полная, вся в черном. Кей узнала ее — это была мать Майкла. Кей протянула ей руку:
— Добрый день, миссис Корлеоне, как поживаете?
Черные маленькие глазки проворно обежали ее, смуглое морщинистое лицо с задубелой кожей просветлело в быстрой улыбке, скупой и неожиданно сердечной.
— А, моего Майки девочка. — Миссис Корлеоне говорила с резким итальянским акцентом, Кей едва понимала ее. — Покормили тебя?
Кей сказала «нет», имея в виду, что не хочет есть, но миссис Корлеоне накинулась на Тома Хейгена, яростно отчитывая его по-итальянски.
— Чашку кофе не догадался налить бедной девушке, бессовестный, как не стыдно! — бросила она напоследок и, взяв Кей за руку теплой, на удивление крепкой для немолодой женщины рукой, повела ее на кухню. — Попей кофейку, поешь, а после тебя свезут домой. Такая приятная девушка — ни к чему мотаться по поездам.
Она усадила Кей и, на ходу сорвав с себя пальто и шляпу и кинув их на стул, захлопотала у плиты. Не прошло и двух минут, как на столе появились хлеб, сыр, салями, на плите уютно забулькал кофейник.
Кей застенчиво сказала:
— Я приехала узнать про Майка, у меня нет никаких сведений о нем. Мистер Хейген говорит, что никто не знает, где он, и надо ждать, пока он о себе сообщит.
Хейген торопливо проговорил:
— Ма, это все, что ей можно пока сказать.
Миссис Корлеоне смерила его презрительным взглядом:
— Никак учить меня собрался? Меня муж и то не учит — помилуй, господи, его, грешного. — Она перекрестилась.
— Как себя чувствует мистер Корлеоне? — спросила Кей.
— Ничего. Поправляется помаленьку. Старый стал, ума убавилось, раз до такого допустил. — Она непочтительно постучала костяшкой пальца по темени.
Потом налила в чашки кофе, заставила Кей съесть хлеба с сыром.
Когда они допили кофе, миссис Корлеоне взяла руку Кей и накрыла ее коричневой ладонью. Она сказала спокойно:
— Не пришлет тебе Майки письмо и весточку не передаст. Майки схоронился на два года. Или три. Или больше — много больше. А ты поезжай домой, к своим родным, найди себе хорошего парня и выходи замуж.
Кей вынула из сумочки письмо:
— Вы ему не пошлете это от меня?
Женщина взяла письмо и потрепала Кей по щеке.
— Обязательно, будь покойна.
Хейген хотел было возразить, но она свирепо цыкнула на него по-итальянски. Потом проводила Кей до двери. На пороге быстро клюнула ее в щеку и сказала:
— Про Майки позабудь, он тебе больше не пара.
Перед домом стояла машина, в ней дожидались двое. Они отвезли Кей в Нью-Йорк, до самой гостиницы, не проронив за всю дорогу ни звука. Кей тоже молчала. Она пыталась свыкнуться с мыслью, что человек, которого она любила, — расчетливый, холодный убийца. И что узнала она об этом из самого надежного и достоверного источника — от его матери.
ГЛАВА 16
Карло Рицци был разобижен на весь свет. Человек породнился с семьей Корлеоне, а его сунули букмекером в паршивую дыру в самой паршивой части Ист-Сайда, заткнули пасть подачкой — и привет. Он зарился, как дурак, на один из особняков под Лонг-Бич, зная, что дону ничего не стоит в любое время выставить оттуда своих жильцов, — верил, что так и будет, что его признают своим, введут в узкий круг посвященных. Но дон обошелся с ним безобразно. «Великий дон!». Карло Рицци пренебрежительно скривил рот. Старье поганое, рухлядь — позволил мальчикам с пушками застичь себя врасплох на улице, как захудалую шпану. Хорошо бы старый хрыч откинул копыта. Когда-то они с Санни были приятелями — если во главе семейства станет Санни, есть надежда, что и ему отломится кусок пожирней.
Карло глядел, как жена наливает ему кофе. Мать родная, с каким барахлом он связался! Давно ли замужем — полугода нет, а уже расползлась и уже с начинкой. Не вытравишь итальянскую сермяжность у этого бабья из восточных штатов…
Он протянул руку и тронул Конни за пышную ягодицу. Она улыбнулась, и он брезгливо сказал:
— Нагуляла окорока, хуже свиньи.
Он с удовольствием заметил, как у нее обиженно вытянулось лицо, глаза налились слезами. Пусть она дочка великого дона, но ему — жена, его собственность, и он волен обращаться с ней, как вздумает. Он казался самому себе значительней оттого, что мог куражиться над дочерью самого Корлеоне.
С первого же дня он поставил себя с нею, как надо. Вздумала было прибрать себе тот кошель, набитый даренными к свадьбе деньгами, — и заработала хороший фонарь под глазом, а денежки он изъял. И, кстати, не стал докладывать, как ими распорядился. А то бы шухеру не обобраться. У самого по сей день временами кошки на сердце скребут. Это ж надо, без малого пятнадцать штук просадил на бега и на девочек из ночных клубов!
Он ощущал на себе спиною взгляд Конни и, нарочито поигрывая мускулами, потянулся к блюду со сладкими булочками, стоящему на другом краю стола. И это — сразу после яичницы с ветчиной — ну что же, по мужчине и завтрак. Зато вот есть на что поглядеть, хотя бы и жене. Это ей не занюханный муж-итальянец, каких навалом, прилизанный и черный, словно жук, — нет: светлый ежик волос, золотистый пушок на руках, покрытых буграми мышц, широк в плечах, тонок в талии. Он знал, что никому из «крутых ребят», работающих на семейство, не потягаться с ним физической силой. Таким, как Клеменца, Тессио, Рокко Лампоне или же этот Поли, которого кому-то понадобилось шлепнуть. Интересно бы узнать, в чем там дело. Мысль его почему-то возвращалась к Санни. Один на один он бы, пожалуй, осилил и Санни, хоть тот и ростом повыше, и тяжелей. Правда, молва приписывает Санни страшные вещи, но лично ему не приводилось видеть Санни иначе как добрым малым, склонным побалагурить. Нет, Санни — свой человек. Когда старого дона не станет, для Карло Рицци, надо думать, откроются иные возможности.
Он вяло цедил свой кофе. Все ему опостылело в этой конуре. Он не привык к тесноте — в Неваде жилье строят с размахом. Да еще вставай, тащись через весь город вкалывать в свое заведение — надо поспеть к двенадцати. День воскресный, самая работа, тем более что бейсбольный сезон в разгаре, и баскетбольный близится к финишу, и на ипподроме начались вечерние заезды… Его отвлекла от размышлений возня за спиной, он оглянулся.
Конни наряжалась по моде, ненавистной ему, но принятой у итальянских клуш в городе Нью-Йорке. Шелковое цветастое платье с поясом, рукава с оборочками, массивный браслет, аляповатые серьги. Сразу стала на двадцать лет старше.
— Далеко собралась? — спросил он.
Она холодно ответила:
— В Лонг-Бич, к отцу. Он еще не встает с постели, надо с ним посидеть.
Карло оживился.
— Что же, значит, музыкой до сих пор заправляет Санни?
Конни бросила на него невинный взгляд:
— Какой музыкой?
Он взорвался:
— Ты, сука шелудивая, — поговори так со мной, весь помет тебе выбью из брюха!
Она в испуге попятилась, и от этого он еще больше осатанел. Вскочил со стула и залепил ей пощечину; на лице у Конни вспухло красное пятно. Скупыми, точными движениями Карло отпустил ей еще три затрещины и увидел, как вздулась рассеченная ударом верхняя губа, из нее пошла кровь. Это его образумило. Незачем было оставлять следы. Конни метнулась в спальню, захлопнула дверь; он услышал, как щелкнул ключ в замке. Карло пренебрежительно хохотнул и сел допивать кофе.
Сидел, покуривая, пока не настало время одеваться. Он постучался в спальню:
— Отопри давай, а то дверь вышибу.
Ответа не было.
— Ну? Мне одеваться пора, — сказал он громче.
Слышно было, как она встает с кровати, подходит к двери, как поворачивается ключ в замке. Он вошел и увидел, что она идет назад к кровати и ложится, лицом к стене.
Карло быстро оделся и тогда обратил внимание, что она лежит в одной комбинации. Ему, в надежде, что она привезет свежие новости, хотелось, чтобы она все-таки съездила к отцу.
— В чем дело, сразу сил лишилась из-за пары оплеух? — Досталась же лентяйка, прости господи.
— Я раздумала ехать. — В ее голосе слышались слезы, слова звучали неразборчиво.
Он резким движением схватил ее за плечо и повернул к себе. И сразу понял, отчего она раздумала, — и, пожалуй, правильно сделала.
Он, должно быть, не рассчитал силу своих ударов. Левая щека у нее распухла, разбитую верхнюю губу раздуло бесформенным белесым пузырем под самым носом.
— Как хочешь, — сказал он, — только учти, я приду поздно. Воскресенье, работы будет навалом.
Он вышел на улицу; под поводком «дворника» на его машине торчал зеленый штрафной талон: пятнадцать долларов за стоянку в неположенном месте. Он сунул талон в бардачок, где уже лежала стопка таких же. Теперь он был в отличном расположении духа. Так всегда — отлупцуешь балованную стерву, и сразу поднимается настроение. Меньше зло разбирает, что его мешают с грязью эти Корлеоне.
Когда он поставил ей синяк под глазом первый раз, ему потом было не по себе. Она тут же сорвалась в Лонг-Бич жаловаться матери с отцом, показывать им свой подбитый глаз. Он, откровенно говоря, весь взмок, покуда ее дождался. Но она вернулась, как ни странно, присмирев — покорная, заботливая итальянская жена. Недели две он разыгрывал из себя примерного супруга, ни в чем ей не прекословил, ворковал с нею, ублажал ее, ежедневно утром и вечером услаждал в постели. И в конце концов, поверив, что подобное больше не повторится, она рассказала ему, что произошло.
Родители приняли ее не слишком сочувственно — с холодком, чуть ли не с усмешкой. Мать, правда, пожалела немного и даже попросила отца поговорить с Карло Рицци. Отец отказался.
— Она хотя мне и дочь, — сказал он, — но принадлежит теперь мужу. И я ему не указ. Даже король Италии не позволял себе вмешиваться в отношения мужа и жены. Пусть едет домой и научится вести себя так, чтобы он ее не бил.
Конни сказала в запальчивости:
— Ты сам хоть раз в жизни поднял руку на жену?
Она была его любимица, ей спускались подобные дерзости.
Он ответил:
— Моя жена ни разу не давала мне повода ее ударить.
И мать закивала головой, заулыбалась.
Конни рассказала им, как муж отнял у нее деньги, подаренные на свадьбу, и не сказал, куда их дел. Ее отец пожал плечами:
— И я бы сделал то же самое, если бы моя жена так много себе позволяла.
С тем Конни и вернулась домой — озадаченная, притихшая. Отец всегда души в ней не чаял, она не могла объяснить, откуда взялась эта холодность.
Однако дон вовсе не был столь бесчувствен, как ей казалось. Он навел справки и установил, куда у Карло Рицци делись подаренные к свадьбе деньги. Он приставил к тотализатору Рицци людей, и те доносили Хейгену про каждый шаг Карло на должности букмекера. Однако вмешиваться дон не мог. Чего ждать от мужа, если он боится жениной родни, — как ему отправлять тогда супружеские обязанности? Это невозможное положение — и дон не отваживался вступиться за дочь. Потом, когда Конни забеременела, дон лишний раз убедился в правильности своего решения и окончательно понял, что вмешательство недопустимо, хотя Конни и после не однажды жаловалась матери, что муж ее поколачивает, и мать, обеспокоенная, наконец упомянула об этом дону. Конни намекала даже, что может потребовать развода. Чем первый раз в жизни навлекла на себя гнев дона Корлеоне.
— Он отец твоего ребенка. Какая участь ждет дитя в этом мире, если у него нет отца? — сказал он Конни.
У Карло Рицци, когда он узнал все это, улеглись последние тревоги. Ему ничто не угрожало. Он даже завел себе привычку похваляться перед «писцами» своего заведения, Салли Рэгсом и Тренером, как лупцует свою жену, когда она начинает перед ним заноситься, и ловил на себе их уважительные взгляды — как-никак человек отваживался поднять руку на дочь самого дона Корлеоне.
Но у Карло Рицци поубавилось бы прыти, когда б он знал, что Санни Корлеоне, услышав про побои, пришел в звериную ярость, и только строжайший, властный запрет, самолично наложенный доном, удержал его от расправы, — запрет, которого не смел ослушаться даже Санни. Потому Санни и стал избегать встреч с Рицци: он себе не доверял, боялся, что не совладает с собой.
И Карло Рицци, вполне уверенный, что ему ничего не грозит в это чудное воскресное утро, мчал по Девяносто шестой улице на Ист-Сайд. Он не видел, как с другой стороны к его дому подъехала машина Санни Корлеоне.
Покинув свое укрытие в семейном поместье, Санни провел ночь в городе, у Люси Манчини. Сейчас, по дороге домой, его сопровождали четыре телохранителя: два ехали впереди, два — сзади. Держать охрану еще и при себе в машине он не видел надобности: с одиночным покушением впрямую он мог справиться сам. Телохранители ездили отдельно и снимали квартиры справа и слева от той, в которой жила Люси. Бывать у нее — правда, не слишком часто — не представляло опасности. Сейчас ему пришло на ум, что, раз уж он в городе, есть смысл заехать за сестрой и взять ее с собой в Лонг-Бич. Карло шурует в этот час у себя на Ист-Сайде, а на автомобиль для жены эта шкура жалеет денег. Так хоть он подвезет сестренку.
Он подождал, пока те двое, что ехали впереди, войдут в дом первыми, и тогда уже вошел вслед за ними. Заметил, как другие двое остановились позади его машины и вылезли наружу, держа в поле зрения улицу. Он тоже держался настороже. Шансов на то, что его присутствие в городе известно противнику, было один на миллион, но он привык соблюдать осторожность. Война 1930-х годов научила.
Санни никогда не пользовался лифтом. Лифт — это ловушка, гибель. Перешагивая через две ступеньки, он единым духом одолел восемь маршей до квартиры Конни. Постучался в дверь. Он видел, как отъезжает Карло, значит, она одна дома. Никто не отозвался. Он снова постучал и услышал голос сестры, робкий, боязливый:
— Кто там?
Этот испуганный голос ошарашил его. Сестренка у него была с малых лет бедовая, боевая, умела постоять за себя не хуже любого в их семье. Что с ней стряслось? Он сказал:
— Это я, Санни.
Брякнула щеколда; дверь открылась, и Конни, рыдая, бросилась к нему на шею. Он до того оторопел, что в первые секунды стоял как истукан. Потом отстранил ее, увидел распухшее лицо и понял, что случилось.
Он рванулся прочь — вниз, вдогонку за ее мужем. От жгучего бешенства у него тоже исказилось лицо. Конни увидела, что он не помнит себя, и уцепилась за него, не отпуская, насильно увлекая его в квартиру. Теперь она рыдала от ужаса. Она знала норов старшего брата и страшилась его. Потому-то никогда и не жаловалась ему на Карло. Ей все-таки удалось сейчас втащить его за собой в квартиру.
— Я сама виновата, — приговаривала она. — Первая затеяла с ним ссору, сунулась к нему сгоряча, ну, он и дал мне сдачи. Он не хотел так сильно, правда. Я сама напросилась.
Ничто не дрогнуло в тяжелом лице, хранящем сходство с чертами Купидона.
— Ты что, к отцу собиралась сегодня?
Она не отвечала, и он прибавил:
— Я так и думал, для того и заехал за тобой. Раз уж я все равно в городе.
Она качнула головой:
— Не хочу я туда показываться в таком виде. Лучше приеду на следующей неделе.
— Ладно, — сказал Санни. — Ну, тихо. — Он подошел к телефону на кухне, набрал номер. — Я вызываю врача, пусть посмотрит тебя, приведет в порядок. В твоем положении надо поаккуратней. Тебе сколько осталось-то?
— Два месяца, — сказала она. — Санни, умоляю тебя, не делай ничего. Умоляю.
Санни коротко рассмеялся. Лицо его приняло выражение сосредоточенной жестокости.
— Не беспокойся, — сказал он. — Постараемся, чтобы твой ребенок не родился на свет сиротой.
Он легонько поцеловал ее в неповрежденную щеку и вышел.
На Сто двенадцатой улице Ист-Сайда, перед кондитерской, под вывеской которой обосновался со своим тотализатором Карло Рицци, длинной чередой выстроились в два ряда машины. На тротуаре у входа отцы играли в салочки с детишками, которых взяли покататься воскресным утром на машине и заодно составить компанию папе, пока он будет обдумывать, на какую команду ему ухнуть свои денежки. Увидев, что показался Карло Рицци, его клиенты стали покупать детишкам мороженое, чтобы занять их, а сами принялись изучать газеты с именами первых подающих, стараясь угадать, кто из бейсболистов сегодня принесет им выигрыш.
Карло прошел в большую комнату позади торгового зала. Два его «писца» — плюгавый с виду, но жилистый Салли Рэгс и огромный увалень по прозвищу Тренер — в ожидании, когда начнется работа, уже сидели с толстыми разграфленными блокнотами, готовые записывать ставки. На деревянном пюпитре стояла грифельная доска, на ней — выведенные мелом названия шестнадцати команд большой лиги, попарно, чтобы видно было, кто с кем играет. Против каждой пары оставлен пустой квадрат для занесения ставок. Карло спросил у Тренера:
— Телефон прослушивают сегодня?
Тренер покачал головой:
— Нет, пока что команды не было.
Карло подошел к настенному телефону, набрал номер. Салли Рэгс с Тренером безучастно следили, как он записывает «наводку» — число ставок в каждой игре за сегодняшний день. Они, хоть Карло о том не знал, уже получили наводку и теперь проверяли его. Карло Рицци, когда стал хозяином заведения, в первую же неделю ошибся, перенося ставки на доску, — и тем создал так называемую «середину», положение, о котором мечтает всякий игрок. Поставив на определенную команду, игрок у другого букмекера ставит против нее и таким образом проиграть не может. Проиграть в подобном случае может только заведение. Ошибка тогда обошлась заведению Карло в шесть тысяч долларов и подтвердила мнение, составленное доном о зяте. После чего по его указанию вся работа Карло Рицци подлежала проверке.
Никогда при обычных обстоятельствах столь мелкая деталь в деловом механизме не заняла бы собою внимание высокопоставленных лиц семейства Корлеоне. По крайней мере пять изоляционных прокладок отделяли их от этого уровня. Но здесь букмекерская «точка» служила оселком для испытания качеств зятя и находилась поэтому под непосредственным надзором Тома Хейгена, которому ежедневно посылали отчет о положении дел.
Наводка поступила, и теперь игроки повалили в заднее помещение кондитерской записывать ставки на полях своих газет, рядом с перечнем игр и вероятных подающих. Некоторые, толпясь у доски, продолжали держать за ручку своих малышей. Один, поставив внушительную сумму, глянул вниз на маленькую дочку и шутливо осведомился:
— Тебе сегодня кто больше нравится, птичка, — «Гиганты» или «Пираты»?
Девочка, плененная манящим звучанием двух имен, пролепетала:
— А гиганты, они сильней пиратов? — Чем рассмешила отца.
Перед писцами начала выстраиваться очередь. Заполнив до конца листок блокнота, писец отрывал его, заворачивал в него собранные деньги и отдавал Карло. Карло, выйдя через заднюю дверь, поднимался по лестнице в квартиру, где жил хозяин кондитерской. Там он передавал сведения о ставках в свой расчетный центр и убирал деньги в маленький стенной сейф, спрятанный за краем широкой оконной портьеры. Потом сжигал листок с записями ставок, спускал пепел в унитаз и возвращался обратно в кондитерскую.
Воскресные игры, в соответствии с законом, начинались не ранее двух часов дня, и следом за утренней густой толпой семейных мужчин, которые, пораньше сделав ставки, мчались домой забирать свою семью на пляж, потянулись холостяки вперемешку с заядлыми игроками, готовыми ради своей страстишки обречь домашних томиться в воскресный день от зноя в городской квартире. Теперь клиент пошел серьезный, ставки возросли, многие приходили опять к четырем часам и ставили снова, так как иные команды играли в тот же день по два матча. Из-за таких игроков Карло и приходилось по воскресеньям вкалывать допоздна, не считаясь со временем, хотя и женатые тоже, случалось, звонили из-за города в расчете поставить еще разок и отыграться.
Часа через полтора волна искателей счастья схлынула, и Карло с Салли Рэгсом вышли посидеть на крыльце, проветриться. Глядели, как мальчишки гоняют шайбу по асфальту. Проехала полицейская машина. Двое и ухом не повели. У заведения имелись сильные покровители в полицейском участке, и на уровне местных властей оно было недосягаемо. Чтобы устроить облаву, понадобилось бы распоряжение с самых верхов, да и о нем успели бы предупредить заблаговременно.
Из кондитерской вышел Тренер, подсел к ним. Поболтали о бейсболе, потом разговор перешел на женщин. Карло сказал с довольным смешком:
— Моей бабе опять пришлось сегодня вмазать, чтобы знала, кто в доме главный.
Тренер небрежно уронил:
— Ей небось уже того и гляди раздваиваться?
— Да ну, съездил по роже раза два, делов-то, — сказал Карло. — Не помрет. — Он угрюмо помолчал. — Верховодить вздумала, представляешь, — ну нет, со мной это не пройдет.
Возле кондитерской еще болтались досужие игроки — точили лясы, обсуждали бейсбол, кое-кто присел на ступеньки за спиной у писцов и Карло. Вдруг ребятня, гонявшая шайбу по мостовой, бросилась врассыпную. К кондитерской на полном ходу подлетела машина, затормозила так резко, что раздался пронзительный визг, — и, казалось, еще не успела остановиться, когда из передней дверцы выскочил человек — с такой молниеносной быстротой, что все оцепенели от неожиданности. Это был Санни Корлеоне.
Его массивное лицо с тяжелыми чертами Купидона, с мясистыми, круто изогнутыми губами окаменело, изуродованное бешенством. В мгновение ока он очутился на ступеньках и сгреб Карло Рицци за грудь рубахи. Он рванул Карло на себя, пытаясь оттащить его от других и вытянуть на тротуар, но Карло оплел мускулистыми руками железные перила крыльца и прилип к ним намертво. Он сжался, стараясь убрать в плечи лицо и голову. Рубаха, за которую ухватился Санни, с треском разодралась.
На то, что последовало за этим, невозможно было глядеть без содрогания. Санни принялся избивать кулаками съежившегося Карло, изрыгая хриплым, сдавленным от ярости голосом отборную брань. Карло, при всей своей бычачьей силе, не оказывал ни малейшего сопротивления — не охнул, не взмолился о пощаде. Тренер и Салли Рэгс сидели, боясь шелохнуться. Они решили, что Санни хочет забить зятя насмерть, и меньше всего стремились разделить его участь. Уличная мелюзга, которая сбилась в стайку с намерением облаять верзилу, помешавшего их игре, наблюдала, затаив дыхание. Это были уличные ребята, драчуны и забияки, — но и они притихли при виде озверелого Санни. Тем временем подоспела вторая машина, из нее вылетели два его телохранителя. Увидев, что происходит, они тоже не осмелились ввязаться. Застыли настороже, готовые кинуться на выручку хозяину, если кому-либо из посторонних по глупости взбредет в голову вступиться за Карло.
То было жуткое зрелище — в особенности потому, что избиваемый проявлял полнейшую покорность, а между тем она-то, пожалуй, и спасла ему жизнь. Он вцепился в железные перила, не давая Санни вытащить его на середину улицы, и, хоть определенно не уступал ему в силе, по-прежнему не сопротивлялся. Удары градом сыпались на его незащищенную голову, шею, плечи, но он безропотно терпел, покуда бешенство Санни не стало наконец стихать. Шумно дыша, Санни окинул его взглядом.
— Еще раз, сука, тронешь мою сестру — убью, — сказал он.
Эти слова разрядили напряжение. Потому что, если бы Санни Корлеоне действительно хотел прикончить Карло, он бы, конечно, никогда не стал угрожать. Угроза вырвалась у него от досады — оттого, что нельзя привести ее в исполнение. Карло прятал от него глаза. Не поднимая головы, он продолжал сжимать в кольце своих рук железные прутья перил и оставался в этом положении, пока машина Санни, взревев мотором, не унеслась прочь и до его слуха не донесся непривычно участливый, почти отеческий голос Тренера:
— Ну будет, Карло, идем в лавку. Незачем торчать у всех на виду.
Только тогда Карло осмелился оторвать взгляд от каменных ступеней крыльца, расправить согнутую спину, расцепить руки, сплетенные вокруг перил. Выпрямясь во весь рост, он заметил, какими вытаращенными глазами, мучительно морщась, уставилась на него ватага ребят, свидетелей надругательства, учиненного одним человеком над другим. Карло Рицци слегка мутило — больше от потрясения, от животного страха, овладевшего им безраздельно, потому что в остальном он вышел из-под дождя жестоких ударов сравнительно невредимым. Он не противился, когда Тренер увел его за руку в заднюю комнату кондитерской и положил ледяную примочку на лицо, не разбитое, не окровавленное, но бугристое от шишек, украшенных синяками. Страх отпустил его, и теперь, при мысли об унижении, которому он подвергся, у Карло свело живот, его вырвало. Тренер поддерживал ему голову над раковиной — поддерживал его, словно пьяного, помогая взойти по лестнице в квартиру над кондитерской лавкой, уложил его в одной из спален. Карло и внимания не обратил, что Салли Рэгс незаметно исчез куда-то.
А Салли Рэгс прошелся пешком до Третьей авеню и позвонил Рокко Лампоне доложить о случившемся. Рокко принял известие спокойно и, в свою очередь, сообщил его по телефону caporegime Питу Клеменце. Клеменца недовольно крякнул, присовокупив:
— Э-э, будь он неладен, этот Санни, бугай психованный. — Однако сперва его палец благоразумно нажал на рычаг, и потому слова эти не достигли ушей Рокко Лампоне.
Потом Клеменца позвонил в Лонг-Бич Тому Хейгену. Хейген, секунду помолчав, сказал:
— Как можно скорей вышлите на дорогу несколько машин на случай, если Санни что-нибудь задержит по пути — пробка или дорожное происшествие. Когда на него находит такое, он не соображает, что делает. А наши доброжелатели, возможно, уже прослышали, что он в городе. Мало ли что…
Клеменца с сомнением сказал:
— Пока я успею поставить ребят на дорогу, Санни уж будет дома. А раз я не успеваю, то не успеют и Татталья.
— Да, знаю, — терпеливо сказал Хейген. — Но может случиться что-нибудь непредвиденное, и Санни застрянет. Постарайтесь, Пит.
Мысленно чертыхаясь, Клеменца позвонил Рокко Лампоне и велел послать на нескольких машинах людей прикрыть дорогу на Лонг-Бич. Сам тоже вывел свой ненаглядный «Кадиллак» и, взяв троих из караульного отряда, охранявшего теперь его дом, двинулся по мосту через Атлантик-Бич, по направлению к Нью-Йорку.
Один из зевак, которые толклись возле кондитерской, — средней руки игрок, но неплохой осведомитель, состоящий на жалованье у семьи Татталья, — позвонил связному, через которого передавал сведения хозяевам. Однако семейство Татталья еще не перестроилось применительно к требованиям военного времени, и донесение долго просачивалось сквозь изоляционные прокладки, пока дошло до caporegime, который связался с главой семейства. К этому времени Санни Корлеоне благополучно вернулся под отчий кров, в поместье возле города Лонг-Бич, готовый предстать пред грозные очи разгневанного родителя.
ГЛАВА 17
Война 1947 года между семьей Корлеоне и Пятью семействами, которые объединились против нее, доставалась обеим сторонам недешево. Обстановка осложнялась тем, что извне на воюющих, в отместку за убийство капитана Макклоски, ощутимо давила полиция. Редко бывало до сих пор, чтобы оперативные чины полицейского управления не считались с нажимом, исходящим от облеченных властью должностных лиц, под покровительством которых в игорных притонах и разного рода вертепах процветал порок на коммерческой основе, — однако в данном случае должностные лица оказались бессильны, как бессильны штабные генералы охваченной мятежом и смутой армии, когда полевые командиры уже не подчиняются приказам сверху.
Семья Корлеоне меньше своих противников пострадала от такого прорыва на защитных рубежах. Самую прибыльную статью ее дохода составляли азартные игры, и поэтому наиболее чувствительный урон она терпела от гонений на «числа», иначе говоря, подпольную лотерею. Устроителей, продававших билеты, ловили с поличным и, обработав предварительно дубинками, швыряли за решетку. Раскрыли несколько подпольных «банков», или игорных домов; устроили облавы, причинив серьезный денежный ущерб их содержателям, «банкирам». «Банкиры» — люди большей частью с весом — шли жаловаться к caporegimes, те вынесли их претензии на семейный совет. Но ничего нельзя было поделать. «Банкирам» предложили временно прикрыть их заведения. В Гарлеме, самом доходном районе, «банкиров» позволяли подменять местным неграм, которые орудовали порознь, кто где, всяк на свой страх и риск — и накрыть их полиции было трудно.
После гибели капитана Макклоски в печати стали там и сям мелькать сообщения, связывающие его имя с именем Солоццо. Приводились доказательства, что Макклоски незадолго до убийства получал откуда-то наличными крупные суммы денег. Эти сведения исходили от Хейгена, его стараниями попадали на страницы газет. Полицейское ведомство отмалчивалось — не опровергало и не подтверждало сообщения печати, — а между тем они оказывали действие. Через осведомителей, через своих же полицейских, состоящих на жалованье у семьи Корлеоне, в полицию поступали подтверждения того, что Макклоски был мошенник. Ладно бы он брал просто деньги, обыкновенные бесхитростные взятки — это бы, в глазах рядового полицейского служаки, еще полбеды. Но он брал деньги, которые грязнее грязи, — деньги, вырученные от убийства, от торговли наркотиками. А такое, по нравственным представлениям, бытующим в полиции, — грех непростительный.
Хейген понимал, что полицейскому свойственна до смешного наивная вера в законность и порядок. Вера куда более истовая, чем у обывателя, которому он служит. Ведь порядок, законность — это тот волшебный источник, откуда полицейский черпает свою власть — личную власть, услаждающую его точно так же, как услаждает личная власть почти каждого. С другой стороны, в нем всегда тлеет обида на тех, кому он призван служить. Обыватель для него одновременно и подопечный, и жертва. Как подопечный, он неблагодарен, груб, придирчив. Как жертва — увертлив и опасен, полон коварства. Стоит ему попасться в лапы стражу порядка — и то самое общество, которое полицейский охраняет, приходит в движение, чтобы любыми средствами свести его старания на нет. Спешат с подкупами важные должностные лица. Сердобольный суд выносит прожженным громилам условные приговоры. Губернаторы штатов и сам президент не скупятся на помилования, если преступника, стараниями уважаемых адвокатов, уже вообще не оправдали. Со временем полицейский становится умней. Почему бы ему самому не прибирать к рукам денежки, которыми откупается от закона темная публика. Ему они нужнее! Пусть его дети учатся в колледже — чем они хуже других? Пусть жена его ходит за покупками в дорогие магазины. Да и ему не грех прокатиться зимой в отпуск во Флориду, позагорать у моря. Как-никак он рискует жизнью на работе, это вам не шутки!
И все же, как правило, существует граница, которую он не преступит. Да, он возьмет деньги от букмекера и не будет мешать его противозаконному занятию. Он примет мзду от водителя, который поставил машину в неположенном месте или превысил дозволенную скорость. Он согласится, за соответствующее вознаграждение, смотреть сквозь пальцы на девочек, готовых приехать по вызову на дом, — на веселых девиц, которые высыпают по вечерам на панель. Пороки такого рода ведутся искони, они свойственны человеческой природе. Но полицейскому, как правило, не всучишь взятку за попустительство вооруженному грабежу, торговле наркотиками, изнасилованиям, убийствам и прочему, что числится в наборе изощренных злодеяний. Они, по его понятиям, подрывают самые основы его личного всесилия, и мириться с ними нельзя.
Убийство капитана полиции, с точки зрения полицейского служаки, равносильно цареубийству. Но когда стало известно, что Макклоски застрелили в обществе махрового контрабандиста, промышлявшего наркотиками, стало известно, что его подозревают в соучастии с зачинщиком покушения на человеческую жизнь, — страсть к отмщению начала утихать в полицейских сердцах. К тому же, как ни крути, жизнь берет свое — нужно платить по закладным, и вносить деньги за купленную в рассрочку машину, и ставить на ноги детей… Чтобы сводить концы с концами без приварка по «реестру», полицейский был вынужден вертеться, как уж на сковородке. Ну, наскребет себе на завтраки с лоточников, торгующих без официального разрешения. Ну, набежит кой-какая мелочишка от любителей парковать машины в неположенном месте — а дальше что? С отчаяния иные принимались вытряхивать прямо в участке задержанных по подозрению в гомосексуализме, оскорблении действием или изнасиловании. Кончилось тем, что в полицейских верхах смягчились. Накинули себе цену и допустили семейные синдикаты к обычному промыслу. Вновь застучали на машинках посредники, составляя «реестры» по участкам, с подробным перечнем местных властей и указанием, кому какой кус причитается ежемесячно. Вновь воцарилось некое подобие общественного порядка.
Мысль поставить в критическую минуту частных сыщиков на охрану больницы, где лежал дон Корлеоне, принадлежала Хейгену. Потом их, разумеется, сменили куда более грозные часовые из отряда Тессио. Но и это не устраивало Санни. К середине февраля, когда дона уже не опасно было трогать с места, его перевезли на санитарной машине в парковую резиденцию, домой. В особняке приготовились к его приезду — спальня преобразилась в больничную палату, оснащенную самоновейшим медицинским оборудованием на случай непредвиденных осложнений. У постели больного круглые сутки дежурили тщательно отобранные, проверенные сиделки; доктора Кеннеди, не без содействия неслыханного гонорара, убедили поселиться при этом домашнем санатории в качестве лечащего врача. По крайней мере до той поры, когда дона не страшно будет оставлять под присмотром одних лишь медицинских сестер.
К имению в парковой зоне стало невозможно подступиться. Обитатели особняков, не занятых семейством, разъехались по итальянским деревушкам отдохнуть за счет дона Корлеоне на родимой земле. На их место водворились снайперы Санни и Клеменцы.
Фредди Корлеоне отослали в Лас-Вегас приходить в себя, а заодно прощупать, какие возможности таит в себе для деятельности семейства строящийся там комплекс роскошных отелей и казино. Лас-Вегас принадлежал к империи Западного побережья, пока что нейтральной, и дон, возглавляющий эту империю, поручился за безопасность Фредди на своей территории. Пять нью-йоркских семейств не имели желания наживать себе новых врагов, выслеживая Фредди в Лас-Вегасе. У них хватало своих забот в Нью-Йорке.
Доктор Кеннеди запретил вести в присутствии больного беседы о делах. С запретом, однако, и не подумали считаться. Дон в первый же день по приезде домой потребовал, чтобы состоялся военный совет, и вечером у него в комнате собрались Санни, Том Хейген, Пит Клеменца и Тессио.
От слабости дону Корлеоне было еще трудно разговаривать, но он желал все слышать и в случае надобности воспользоваться правом вето. Узнав, что Фредди послали в Лас-Вегас знакомиться с постановкой дела в казино, он одобрительно наклонил голову. Со вздохом, укоризненно покачивая головой, принял весть о расправе семейства над Бруно Татталья. Но сильнее всего его расстроило сообщение, что Майкл застрелил Солоццо и капитана Макклоски и вынужден был бежать на Сицилию. Услышав это, дон подал знак рукой, чтобы все вышли, и продолжать совет пришлось без него, в угловой комнате, заставленной книгами по юриспруденции.
Санни Корлеоне развалился в огромном кресле за письменным столом.
— Я полагаю, старика лучше не тормошить пару недель, покуда врач не скажет, что ему можно заниматься делами. — Он помолчал. — И хотелось бы привести их в порядок к тому времени, как он поправится. Полиция дала «добро» — стало быть, запускаем машину. Первое — надо брать назад «числа» в Гарлеме. Порезвились черные ребятки, пора и честь знать. Дров наломали крепко, это уж как водится. Сплошь да рядом зажимают выигрыши. Заявятся на «Кадиллаке» и объявляют игрокам, что с выплатой будет задержка, либо платят лишь половину того, что выиграно, — и будь здоров. Мне не нужно, чтобы «банкир» выставлял напоказ перед клиентами свой достаток. Чтобы он одевался с иголочки и ездил на шикарной машине. Мне совершенно не нужно, чтобы он обсчитывал выигравших. И хватит с нас кустарей-одиночек, они марают наше имя. Том, двигаем это дело не откладывая. Дай людям знать, что колпак сняли, — остальное приложится.
Хейген сказал:
— В Гарлеме есть очень зубастые мальчики. Они теперь узнали вкус больших денег. Едва ли им понравится идти опять в устроители или банкометы.
Санни пожал плечами:
— Тогда назовешь их имена Клеменце, вот и все. Это его забота, как им вправить мозги.
Клеменца отозвался:
— Сделаем, нет вопроса.
Самую больную тему затронул Тессио:
— Как только мы возобновим работу, на нас навалятся Пять семейств. Начнутся налеты на наших «банкиров» в Гарлеме, на букмекеров в Ист-Сайде. Возможно даже, примутся наезжать на швейников, которые у нас под защитой. Эта война нам дорого станет.
— А может быть, и не сунутся, — сказал Санни. — Ведь знают, что им ответят тем же. Я тут закинул удочку насчет мирных переговоров — пойдем на какие-то уступки в виде возмещения за младшего Татталья, авось на том и поладим.
Хейген сказал:
— Положим, они встретили наши мирные предложения прохладно. Слишком большие убытки понесли за последние месяцы и винят в этом нас. Не без оснований. По-моему, их цель все же — навязать нам участие в торговле наркотиками, воспользоваться связями семейства в государственном аппарате. Иными словами — идея Солоццо за вычетом самого Солоццо. Но для начала, чтобы ослабить наши силы, нам нанесут некий чувствительный удар. После чего мы, по их расчетам, вынуждены будем прислушаться к предложению насчет наркотиков.
Санни бросил отрывисто:
— Наркотики отпадают. Дон сказал «нет» — стало быть, нет, если только он сам не решит иначе.
Хейген деловито ответил:
— Значит, перед нами стоит тактическая проблема. Мы делаем деньги открыто, на виду. Тотализатор, «числа». Подходи и бей — позиция уязвима. А у семьи Татталья — проституция, в том числе по вызову на дом, контроль над профсоюзами докеров. С какого боку к ним подобраться, черт возьми? У остальных семейств — доля участия в игорном бизнесе, но это не главное. Главное — подряды для строительных организаций, ростовщичество, усмирение профсоюзов, содействие в получении правительственных заказов. То есть в основном силовые источники и разное прочее, что затрагивает невинный люд. Их кормит не улица. Ночной клуб Татталья чересчур известен, тронешь — столько вони поднимется… Что касается связей в политических кругах — тут, пока дон не у дел, мы с ними на равных. Так что проблема серьезная.
— Это моя проблема, Том, — сказал Санни. — Мне ее решать. Ты же не прерывай переговоров и займись вплотную делами, как я говорил. Беремся снова за работу и поглядим, чем нам ответят. А уж тогда будем соображать. У Клеменцы и Тессио солдат достаточно — выставим ствол на ствол, хотя их пятеро, а мы одни. Заляжем на тюфяки, коли на то пошло.
Вытеснить с букмекерских мест «кустарей-одиночек», то есть конкурентов-негров, оказалось и в самом деле несложно. Поставили в известность полицию и «кустарей» раздавили. С особенным усердием, поскольку речь шла о черных. В те времена негру, связанному с противозаконным промыслом, невозможно было откупиться взяткой высокопоставленному чину полиции или должностному лицу. И не почему-нибудь, а в основном из-за расовых предрассудков, расовой предубежденности. Впрочем, с Гарлемом никто и не предвидел серьезных затруднений — было наперед понятно, что там все быстро устроится.
Пять семейств нанесли удар с той стороны, откуда его не ждали. Застрелили двух видных деятелей из профсоюза швейников, оба работали на семью Корлеоне. Вслед за тем с прибрежных улиц оттеснили процентщиков Корлеоне, преградили туда доступ их букмекерам. Местные профсоюзы портовых рабочих перешли на сторону неприятеля. По всему городу букмекеров Корлеоне стращали, подбивая нарушить верность хозяевам. Зверски убили в Гарлеме крупнейшего «банкира», патрона подпольной лотереи, старинного друга и союзника семейства. Выбора не оставалось. Санни приказал caporegimes «залечь на тюфяки».
Обосновались на двух квартирах в городе, завезли тюфяки для людей, холодильники для провианта, оружие, боеприпасы. На одной квартире разместился Клеменца, на другой — Тессио. К букмекерам семейства приставили телохранителей. Но «банкиры» из Гарлема переметнулись к Пяти семействам — и пока что с этим ничего нельзя было поделать. Деньги утекали прочь, как вода. Поступления были ничтожны. Так прошло несколько месяцев, и стало очевидным кое-что еще. Прежде всего — что семья Корлеоне переоценила свои силы.
Это случилось по ряду причин. Покуда неокрепший дон вынужденно держался в стороне от дел, политическая мощь семейства оставалась в значительной мере нереализуемой. Кроме того, последнее, мирное десятилетие пагубно сказалось на боевых качествах обоих caporegimes, Клеменцы и Тессио. Клеменца, по-прежнему непревзойденный исполнитель и толковый распорядитель, утратил молодой напор и неутомимость, обязательные для военачальника. Тессио с возрастом обмяк, утратил былую беспощадность. Том Хейген, при всех своих достоинствах, просто не подходил для роли consigliori военного времени. Главный недостаток его был в том, что он не сицилиец.
Едва семейство перешло на военное положение, как эти изъяны вылезли наружу, но Санни знал, что бессилен их устранить. Он не был доном, а только дон властен сменить caporegimes и consigliori. Не говоря уже о том, что самый факт подобного смещения усугубил бы опасность обстановки, мог послужить толчком к предательству. Вначале Санни думал держать оборону и тем ограничиться, пока дон не поправится и не станет у руля, — однако из-за вероломства «банкиров» и террора, которому подвергались букмекеры, положение семейства становилось ненадежным. И Санни решился нанести ответный удар.
Только он-то решил направить удар прямо в сердце противнику. А вернее — обезглавить его, уничтожив разом вожаков Пяти семейств. Готовясь к задуманной грандиозной операции, Санни установил за каждым из вожаков тщательную, тонко продуманную слежку. Но не прошло и недели, как вражеские главари один за другим канули в подполье и больше не появлялись на людях.
Война между Пятью семействами и империей Корлеоне зашла в тупик.
ГЛАВА 18
Америго Бонасера жил всего за несколько кварталов от Малбери-стрит, на которой помещалось его похоронное бюро, и потому обыкновенно приходил ужинать домой. Поздним вечером он возвращался назад, считая своей обязанностью находиться рядом с теми, кто придет в эти горестные покои отдать последний долг усопшему…
Его всегда коробило, если кто-то прохаживался насчет его профессии, ее зловещих, но столь малозначащих технических подробностей. Естественно, среди его друзей, родных, соседей никто себе такого не позволял. В глазах людей, которые на протяжении столетий в поте лица трудились ради хлеба насущного, всякая работа достойна уважения.
Сейчас, сидя за ужином с женою в своей солидно обставленной квартире, где на серванте в подсвечниках рубинового стекла мерцали свечи перед фигурками Девы Марии, Бонасера закурил сигарету «Кэмел» и расслабился, потягивая из стакана американский напиток виски. Жена внесла и поставила на стол дымящиеся тарелки с супом. Вдвоем остались; дочку он отослал пожить в Бостоне, у тетки с материнской стороны, — легче забудется тот страшный случай, когда ее изувечили двое мерзавцев, понесших за это кару от руки дона Корлеоне.
За супом жена спросила его:
— Тебе сегодня вечером опять работать?
Америго Бонасера кивнул. Жена относилась к его работе с уважением, но не все понимала. Не понимала, что в его ремесле меньше всего важна техническая сторона. Подобно многим, она полагала, что ему платят деньги за умение обрядить покойного так, чтобы лежал в гробу как живой. И он действительно обладал в этом непревзойденным искусством. Однако еще более необходимо и важно было его личное присутствие подле ложа смерти. Когда во время ночного бдения у гроба осиротевшая семья принимала кровных родственников, близких друзей, ей нужен был рядом Америго Бонасера.
Ибо никто не мог бы отправлять должность сопроводителя смерти с большей ревностью. Лик — неизменно строгий, но полный внутренней силы, несущей утешенье; мужественно твердый голос уместно тих — таков он был, распоряжаясь скорбным ритуалом. Умел унять неподобающе бурные изъявления горя, приструнить расшалившихся детей, когда родителям было не до них. Не зная устали в выражении сочувствия, никогда не преступал границы строгой церемонности. Семья, которая хоть раз прибегнула к услугам Америго Бонасеры, провожая кого-нибудь из близких в лучший мир, возвращалась к нему вновь и вновь. И никогда, никогда не покидал он клиента в последнюю, роковую ночь его на поверхности земли.
После ужина он, как правило, позволял себе вздремнуть. Потом принимал душ, заново брился, щедро запудривая тальком иссиня-черную неистребимую щетину. Непременно выполаскивал рот зубным эликсиром. С уважительным сознанием своей миссии облачался в чистое белье, ослепительной белизны рубашку, черные носки, надевал свежевыглаженный темный костюм, матово-черные ботинки, повязывал черный галстук. Все вместе производило, однако, не унылое, а утешительное впечатление. Мало того, он красил волосы — верх несолидности для мужчины, итальянца старой закваски, — но вовсе не из фатовства. Просто, по его мнению, черная с проседью шевелюра выглядела неподобающе живописным пятном в облике человека его профессии.
Америго доел суп, жена положила ему маленький бифштекс, несколько ложек зеленого шпината, истекающего желтым оливковым маслом. Он не любил плотно наедаться. После ужина, за чашкой кофе, закурил опять сигарету «Кэмел». Прихлебывая кофе, он размышлял о своей бедной дочери. Никогда уже ей не быть такой, как прежде. Ей возвратили красоту, но нестерпимо было видеть выражение ее глаз, этот взгляд затравленного зверька. Поэтому они отправили ее погостить в Бостон. Время залечит ее раны. Кому-кому, а уж ему это известно: и боль, и ужас — все уходит, одна только смерть непреходяща. Ремесло похоронщика сделало из него оптимиста.
Он допивал кофе, когда в гостиной зазвонил телефон. Жена не подходила к телефону, если он был дома, и потому он поднялся, сделал последний глоток и загасил окурок. По пути в гостиную стянул галстук и начал расстегивать рубашку, готовясь лечь соснуть. Он взял трубку и сердечно, с привычным спокойствием произнес:
— Да, слушаю.
Голос на другом конце провода звучал хрипло, резко:
— Это Том Хейген говорит. Я вам звоню по поручению дона Корлеоне.
У Бонасеры противно подкатило к горлу, вкус кофе во рту внезапно вызвал приступ тошноты. Больше года минуло с того дня, как он, снедаемый жаждой отомстить за дочь, сделался должником дона Корлеоне, — за такой срок мысль, что рано или поздно долг придется отдавать, успела притупиться. Тогда, увидев на газетной фотографии окровавленные рожи двух мерзавцев, он был готов, в приливе благодарности, сделать для дона все на свете. Но время быстро уносит благодарность — быстрее даже, чем красоту. Теперь Бонасерой владело тошное чувство, что на него обрушилась катастрофа. Он еле внятно пролепетал:
— Да, понимаю. Я слушаю вас.
Его поразила холодность в голосе Хейгена. Consigliori, хоть и не итальянец по рождению, был неизменно любезен; сейчас он говорил отрывисто, почти грубо:
— Дон оказал вам однажды услугу, вы у него в долгу. Он не сомневается, что вы готовы отплатить ему тем же. Что будете рады случаю это сделать. Через час, не раньше — возможно, позже, — он будет у вас в похоронном бюро и обратится к вам с просьбой. Ждите его. Позаботьтесь, чтобы при этом не было никого из ваших служащих. Отпустите их всех домой. Может быть, вас это почему-либо не устраивает — тогда говорите сразу, я передам дону Корлеоне. У него и помимо вас найдутся друзья, способные оказать такую услугу.
В ответ Америго Бонасера от страха едва не сорвался на крик:
— Чтобы я отказал Крестному? Как вы могли подумать? Разумеется, я исполню его волю, о чем бы ни шла речь. Я не забыл про свой долг. И тотчас же, сию минуту иду к себе в контору.
Голос Хейгена чуть-чуть потеплел, но все равно в нем слышалось что-то странное.
— Спасибо вам, — сказал он. — Дон в вас не сомневался ни секунды. Я задал этот вопрос от себя. Постарайтесь для него сегодня — и можете потом всегда рассчитывать на мою дружбу, смело приходите ко мне с любой бедой.
Эти слова нагнали на Америго Бонасеру еще больше страха. Он, запинаясь, проговорил:
— Так дон ко мне приедет сам?
— Да, — сказал Хейген.
— Значит, он, слава богу, окончательно поправился… — Нечаянно это выговорилось как вопрос.
На другом конце наступило молчание, потом голос Хейгена произнес почти неслышно:
— Да, — и раздался щелчок; он повесил трубку.
Бонасеру прошиб пот. Он пошел в спальню, сменил рубашку, прополоскал рот. Но бриться не стал и не стал менять галстук. Надел тот самый, в котором ходил весь день. Потом позвонил в похоронное бюро и велел своему помощнику остаться вместо него на эту ночь у гроба, выставленного в переднем зале, где соберутся родственники. Он сам будет занят в лаборатории, на служебной половине. Помощник принялся было выспрашивать, что да как, но Бонасера решительно оборвал его и повторил свое распоряжение.
Он надел пиджак; жена, которая еще сидела за кофе, взглянула на него с удивлением.
— Срочные дела по работе, — сказал он, и, увидев, какое у него лицо, жена ничего не посмела спросить.
Бонасера вышел из дому, прошел пешком несколько кварталов и оказался у похоронного бюро.
Здание, в котором находилось бюро, стояло особняком на обширном участке, обнесенном белым штакетником. Узкий, как раз по ширине машины «Скорой помощи» или катафалка, проезд вел с улицы к заднему ходу. Бонасера отпер ворота, оставил их открытыми. Направился к заднему крыльцу и вошел в широкие двери. По дороге заметил, что к главному входу уже потянулись родственники очередного клиента — отдать усопшему последний долг.
Много лет назад, когда Бонасера только приобрел этот дом у прежнего владельца, похоронщика, которому настало время уходить от дел, к парадной двери вели ступеньки, штук десять, по которым приходилось взбираться посетителям. Это создавало неудобства. Для престарелых и немощных ступеньки оказывались почти непреодолимым препятствием, и прежний хозяин использовал для них грузовой лифт, небольшую металлическую площадку, которая выходила из-под земли возле здания. Лифт служил для перемещения гробов и покойников. Он поднимался из подвала прямо в ритуальный зал, так что малосильный посетитель, пройдя сквозь пол, возникал рядом с гробом, а остальные отодвигались от люка на своих черных стульях, пропуская лифт. Потом старичок или болящий прощался с покойным, лифт снова выезжал из-под вощеного паркета и опускал посетителя вниз, на землю.
Америго Бонасера нашел подобное решение проблемы неподобающим и крохоборным. Он перестроил парадное крыльцо, убрал ступеньки и заменил их пологим пандусом. Лифтом, конечно, продолжали пользоваться, но уже по прямому назначению.
На задней половине, отделенные массивной звуконепроницаемой дверью от зала и приемных, помещались контора, покойницкая, где бальзамировали трупы, склад для хранения гробов и кладовая, в которой Бонасера под надежным замком держал химикалии и инструменты, необходимые для его ужасного ремесла. Он вошел в контору, сел за стол, закурил «Кэмел», хотя обычно не позволял себе курить в бюро, — и стал ждать дона Корлеоне.
Он ждал, весь охваченный безысходным отчаянием. Потому что хорошо представлял себе, какого рода услуга от него потребуется. С начала года семья Корлеоне вела войну против Пяти семейных кланов нью-йоркской мафии; эхо жестокой резни гремело с газетных полос. Многие полегли с той и другой стороны. А теперь, видно, жертвой семьи Корлеоне сделался некто столь значительный, что тело хотят упрятать, скрыть бесследно — и разве не самое надежное, если останки по всей форме предаст земле владелец легального похоронного бюро? Америго Бонасера не обманывался относительно того, как будут расценивать подобное деяние. Он станет соучастником убийства. Если это выплывет наружу, ему не миновать тюрьмы — тюрьмы на долгие годы. Его дочь и жена будут опозорены, его доброе имя — уважаемое имя Бонасера — втоптано в кровавую грязь преступного побоища.
Так и быть, он выкурит вторую сигарету. И тут его бросило в жар от еще более страшной догадки. Когда до мафии из других кланов дойдет, что он — пособник семьи Корлеоне, с ним разочтутся как с врагом. Пять семейств уничтожат его. Теперь Бонасера проклинал тот день, когда пошел к Крестному отцу молить об отмщении за дочь. Он проклинал тот день, когда его жена подружилась с женой дона Корлеоне. Пропади оно все — и дочь, и Америка, и любимое процветающее дело… Хотя — почему? Зачем так мрачно смотреть на вещи? Может быть, все сойдет удачно. Дон Корлеоне — умный человек. Наверняка он принял меры, чтобы тайна никогда не раскрылась. Не нужно терять голову. Ибо если все прочее еще может обернуться и так и эдак, то навлечь на себя немилость дона — это верный конец.
По гравию зашуршали шины. Привычное ухо Бонасеры уловило, что по узкому проезду движется машина, тормозит на заднем дворе. Он встал и открыл служебную дверь. Вошел тучный великан Клеменца, следом за ним — два молодчика самой бандитской наружности. Не говоря ни слова, они обыскали помещение; затем Клеменца вышел. Двое молодчиков остались.
Через несколько мгновений Бонасера услышал, что во двор тяжело въезжает карета «Скорой помощи». В дверях опять появился Клеменца, позади него шли двое с носилками. Худшие опасения Америго Бонасеры подтверждались. На носилках, спеленатый в серое одеяло, лежал труп; спереди, непокрытые, торчали желтые босые ступни.
Клеменца подал знак; труп стали заносить в покойницкую. И тогда из темноты двора в освещенную контору шагнул еще один человек. Это был дон Корлеоне.
Дон похудел за время нездоровья, он как-то скованно двигался. Шляпу он держал в руках, обнажив массивную голову, — казалось, что у него и волосы поредели. И постарел, и словно бы ссохся с тех пор, как Бонасера виделся с ним на свадьбе, но по-прежнему от него веяло властной силой. Прижав шляпу к груди, он сказал, обращаясь к Бонасере:
— Ну что, старый друг, вы готовы оказать мне услугу?
Бонасера кивнул. Дон направился в покойницкую, куда занесли носилки; Бонасера поплелся следом. Труп уже положили на один из столов с желобками по краям столешницы. Дон Корлеоне едва заметно шевельнул шляпой, и все, кто находился в комнате, вышли.
Бонасера пролепетал:
— Что я должен сделать?
Дон Корлеоне, не отрываясь, глядел на стол.
— Я прошу вас употребить все ваше умение, все искусство, показать, как вы любите меня, — сказал он. — Я не хочу, чтобы мать увидела его таким.
Он подошел к столу и потянул за край серого одеяла. Против воли, несмотря на всю свою выдержку, на многолетний опыт, Америго Бонасера глухо вскрикнул от ужаса. На столе для бальзамирования трупов лежала пробитая пулями голова Санни Корлеоне. В левом, залитом кровью глазу зияла дыра. На месте переносицы и левой скулы осталось крошево из мяса и костей.
Дон протянул руку и на долю секунды оперся о Бонасеру.
— Вот видите, что сотворили с моим сыном, — сказал он.
ГЛАВА 19
Возможно, что на кровавый и гибельный путь Санни Корлеоне вступил, ища выхода из тупика, в который зашли враждующие стороны. Возможно, он затеял войну на измор, уступив темным побуждениям собственной неистовой натуры, когда ее некому стало держать в узде. Как бы то ни было, весною и летом этого года он обрушил на разного рода мелкую сошку в стане врага лавину бессчетных и бессмысленных налетов. Умирали под выстрелами в Гарлеме штатные сутенеры семейства Татталья, гибли изувеченными наемные бандиты с прибрежных улиц. Профсоюзные боссы, связанные с Пятью семействами, получили от неприятеля предупреждение сохранять нейтралитет, и, когда букмекерам и ростовщикам Корлеоне все-таки преградили доступ к набережным, Санни послал regime Клеменцы громить портовые кварталы.
Эти расправы не имели смысла, потому что они не могли повлиять на исход войны. Санни был блестящий тактик и одержал ряд отдельных блистательных побед. Но только сейчас требовалось иное — гений такого стратега, как дон Корлеоне. Война выродилась в партизанщину, опустошительную и бесплодную: обе стороны теряли людей и доходы, а дело не двигалось с места. Кончилось тем, что семья Корлеоне вынуждена была прикрыть несколько самых прибыльных букмекерских точек, включая и ту, в которой пробавлялся трудами хозяйский зять, Карло Рицци. Карло загулял: напивался, проводил время с певичками из ночных клубов и устраивал своей жене Конни веселую жизнь. После избиения, которому он подвергся от рук Санни Корлеоне, он не осмеливался больше бить жену — он перестал с ней спать. Конни кидалась ему в ноги, и он, мысленно видя себя римлянином, с изощренным патрицианским наслаждением отвергал ее.
— А ты братана позови, — куражился он, — скажи, что муж тебя не желает трахать, пускай он отлупцует меня — глядишь, и придет охота.
На самом деле он жил в смертельном страхе перед Санни, хотя держались они друг с другом с холодной вежливостью. Карло хватало ума сознавать, что Санни убьет его и не поморщится, что Санни из тех, кто может убить другого человека с бестрепетностью, свойственной животным, меж тем как самому ему, чтобы совершить убийство, потребовалось бы призвать на помощь все свое мужество, всю силу воли. Карло и в голову не приходило, что он по этой причине лучше, чем Санни Корлеоне, если здесь применимо это слово, — наоборот, он завидовал тому, что Санни обладает этой звериной жестокостью — жестокостью, о которой начинали уже слагать легенды.
Том Хейген как consigliori не одобрял тактику, избранную Санни, и все же решил не излагать своих возражений дону — по той простой причине, что все же в известной мере тактика эта себя оправдывала. В ходе войны на измор Пять семейств как будто несколько образумились — их контрудары становились все слабей и в конце концов прекратились вовсе. Хейген на первых порах не склонен был доверять этим свидетельствам вражеского смирения, но Санни ликовал:
— Поддам еще жару, и эти сволочи сами приползут к нам клянчить о мире.
Санни волновало другое. Возникли сложности с женой — до нее дошли слухи, что ее мужа приворожила Люси Манчини. И пусть на людях она отпускала шуточки насчет особенностей телосложения своего Санни и приемов, которым он отдавал предпочтенье, он лишил ее своего внимания слишком надолго, ей недоставало его в постели, и она сильно портила ему жизнь беспрестанными упреками.
Санни и без того, как человек меченый, жил в постоянном напряжении. Вынужден был скрупулезно рассчитывать всякое свое движение, притом он знал, что относительно его поездок к Люси Манчини у неприятеля все схвачено. Тут, правда, он прибегал к мерам сугубой предосторожности, поскольку ситуация представляла собой традиционно уязвимое место. Тут ему ничего не угрожало. Люси, сама того не подозревая, двадцать четыре часа в сутки находилась под наблюдением людей из regime Сантино, и стоило на ее этаже освободиться квартире, как ее немедленно снимал кто-нибудь из самых надежных его подчиненных.
Дон выздоравливал, близилось время, когда он вновь сможет стать к кормилу власти. И уж тогда, верил Санни, исход сражения должен определенно решиться в пользу семейства Корлеоне. А до тех пор он будет охранять границы семейных владений, чем заслужит уважение отца и — так как титул дона необязательно передается по наследству — подтвердит основательность своих притязаний на роль преемника империи Корлеоне.
Однако и неприятель тем временем строил планы. Он тоже тщательно изучил обстановку и пришел к выводу, что единственный способ избежать полного поражения — это убрать Санни Корлеоне. Неприятель теперь лучше разобрался в положении вещей и полагал, что с доном, который славится здравомыслием и рассудительностью, поладить будет проще. Санни снискал себе во вражеском стане ненависть своей кровожадностью — ее расценивали как варварство. И как черту, выдающую неделового человека. Никому не было расчета возвращаться к прежним временам — временам смуты и тревог…
Однажды вечером у Конни Корлеоне раздался телефонный звонок; девичий голос, не называя себя, попросил позвать Карло.
— А кто говорит? — спросила Конни.
Девица хихикнула.
— Да так, одна его знакомая. Я только хотела предупредить, пусть он сегодня не приходит. Мне нужно съездить за город.
— Ах ты, шлюха, — задохнулась Конни. — Шлюха, тварь бесстыжая! — закричала она в телефон.
В трубке щелкнуло, наступила тишина.
Карло с полудня закатился на бега и пожаловал домой поздно вечером, злой от невезенья и полупьяный — он теперь постоянно носил при себе бутылку виски. Не успел он переступить порог, как Конни накинулась на него с бранью. Карло, точно не слыша, направился принимать душ. Потом вышел, голый, растерся у нее на глазах полотенцем и принялся наводить фасон, явно куда-то собираясь.
Конни стояла подбоченясь, с белым, осунувшимся от ярости лицом.
— Зря стараешься, — сказала она. — Звонила твоя приятельница — передать, что сегодня ей неудобно. Как же у тебя, скотина, хватает наглости давать своим девкам мой телефон! Убила бы тебя, подлец, собака…
Она налетела на мужа, толкая его, царапая ногтями.
Карло отстранил ее мускулистой, согнутой в локте рукой.
— С ума не сходи, — проговорил он холодно. Но она видела, что он смешался, как если б знал, что шальная девица, с которой он крутит, и впрямь способна такое выкинуть. — Это дура какая-нибудь, смеха ради.
Конни увернулась в сторону от его руки и заехала ему по лицу, расцарапав ногтями щеку. Он с поразительным терпением лишь оттолкнул ее от себя. Она заметила, что он сделал это осторожно, считаясь, видимо, с тем, что она беременна, — и осмелела, разжигая в себе негодование. Но и возбуждаясь тоже. Скоро ей ничего будет нельзя, врач сказал, в последние два месяца — полное воздержание, но ведь они еще не наступили, а она истомилась уже от воздержания. Что не умеряло в ней жгучего желания причинить Карло физическую боль. Она пошла следом за ним в спальню. Он почему-то побаивался — видя это, Конни исполнилась презрительного торжества.
— Будешь сидеть дома, — сказала она. — Никуда не пойдешь.
— Ладно, ладно, уймись, — сказал Карло. Он был по-прежнему не одет, в одних трусах. Ему нравилось ходить по дому в таком виде, красуясь своим широкоплечим и стройным торсом, золотистой кожей. Конни глядела на него голодными глазами. Он делано засмеялся: — Пожрать-то мне дашь, по крайней мере?
Напоминание о супружеских обязанностях, во всяком случае одной из них, слегка усмирило ее. Конни отлично стряпала, переняв это умение от матери. Она обжарила телятину с перцем, поставила томиться на медленном огне и принялась делать салат. Карло тем временем растянулся на кровати, изучая программу завтрашних бегов и поминутно прикладываясь к стакану виски.
Конни зашла в спальню, остановилась в дверях, точно не решаясь приблизиться к кровати, пока не позовут.
— Иди, еда на столе, — сказала она.
— Неохота пока, — ответил он, не отрываясь от программы.
— Но еда уже на столе, — упрямо повторила Конни.
— Ну и ступай, подавись ею! — Карло допил то, что оставалось в стакане, и наклонил бутылку, наливая еще. На жену он больше не обращал внимания.
Конни вернулась на кухню, собрала полные тарелки и с размаху шваркнула о раковину. На грохот Карло выскочил из спальни. Опрятный до привередливости, он брезгливо передернулся при виде кухонных стен, заляпанных жирными шматами телятины и перца.
— Сию минуту убери, паскуда, — сказал он злобно. — А то гляди, выбью из тебя дурь, мне недолго.
— Черта с два, дожидайся. — Конни выставила вперед скрюченные пальцы, словно готовясь изодрать ногтями его обнаженную грудь.
Карло пошел назад и через минуту появился, держа в руках сложенный вдвое кожаный ремень.
— Уберешь или нет? — В его голосе слышалась неприкрытая угроза. Конни не шелохнулась, и он огрел ее два раза по тугим бокам — не очень больно, но чувствительно. Конни попятилась к кухонным шкафам у стены, рука ее скользнула в ящик и вытащила длинный хлебный нож. Она удобнее взялась за черенок.
Карло усмехнулся:
— У Корлеоне даже бабы — убийцы.
Он положил ремень на стол и подошел ближе. Конни попыталась сделать выпад вперед, но ее отяжелевшее тело двигалось неуклюже, и Карло успел увернуться от удара, с такой зловещей решимостью нацеленного ему в пах. Он с легкостью обезоружил ее и принялся неторопливо, размеренно отвешивать ей оплеухи — вполсилы, чтобы не разбить лицо в кровь. Она отступала за кухонный стол, пытаясь укрыться от пощечин, и постепенно он загнал ее в спальню. Она попыталась было вцепиться ему в руку зубами, но он, сгребя ее за волосы, задрал ей голову кверху и продолжал хлестать по щекам, пока от боли и унижения она не расплакалась, как девчонка. Тогда он пренебрежительно швырнул ее на кровать, а сам опять припал к бутылке, стоящей на тумбочке. Видно было, что он уже сильно пьян — в его посветлевших голубых глазах появился сумасшедший блеск, — и Конни сделалось по-настоящему страшно.
Карло, расставив ноги, пил из горлышка. Нагнулся и крепко ухватил жену пальцами за раздавшееся бедро. Больно, с оттяжкой ущипнул, так что она взмолилась о пощаде.
— Салом заплыла, свинья свиньей, — сказал он гадливо и вышел.
Испуганная, раздавленная, Конни лежала на кровати, не отваживаясь даже посмотреть, что делает ее муж в соседней комнате. Наконец все-таки поднялась, подошла к двери и украдкой выглянула в гостиную. Карло, распечатав новую бутылку виски, валялся на диване. Скоро его, мертвецки пьяного, сморит сон, и можно будет тихонько пробраться на кухню и позвонить своим в Лонг-Бич. Сказать матери, чтобы прислала за ней кого-нибудь. Лишь бы только Санни не подошел к телефону, самое лучшее — если мать или Том Хейген.
Было почти десять вечера, когда на кухне у дона Корлеоне зазвонил телефон. Подошел один из телохранителей, услужливо передал трубку миссис Корлеоне. Однако понять, что хочет сказать ее дочь, оказалось почти невозможно — Конни, близкая к истерике, старалась при этом говорить шепотом, чтобы не слышал муж в соседней комнате. Исхлестанное лицо ее отекло, распухшие губы выговаривали слова невнятно. Миссис Корлеоне подала телохранителю знак, чтобы он позвал Санни, сидевшего с Томом Хейгеном в гостиной.
Санни пришел и взял у матери трубку:
— Да, Конни, слушаю.
От страха, как бы не проснулся муж и не натворил чего-нибудь брат, Конни стала выговаривать слова совсем неразборчиво.
— Санни, пришли за мной машину, — залопотала она, едва шевеля губами, — ничего страшного, я тебе все расскажу, когда приеду. Только сам не приезжай. Пошли Тома — прошу тебя, Санни. Ничего особенного не случилось, мне просто хочется побыть с вами.
Тем временем на кухню зашел Хейген. Дон, получив снотворное, уже спал у себя наверху, а Хейген предпочитал держать Санни в поле зрения, когда происходило что-то непредвиденное. Здесь же на кухне находились два телохранителя, которые дежурили в доме. Все следили за тем, как Санни слушает.
Без сомнения, необузданный нрав, свойственный Санни Корлеоне, имел истоком некое темное физическое начало. На глазах у всех его шея наливалась кровью, жилы вздулись, глаза помутнели от ненависти, черты лица обозначились резче, заострились, подернулись сероватой бледностью, как у больного, который борется из последних сил, ощутив на себе дыхание смерти, — и только руки тряслись, выдавая бешеный ток адреналина по всему его телу. Но голос, когда он отвечал, звучал негромко и сдержанно:
— Хорошо, жди. Сиди и жди спокойно. — Он повесил трубку.
С минуту стоял, сам ошеломленный силой захлестнувшего его гнева, потом с трудом проговорил:
— Подонок… мразь, — и кинулся за дверь.
Хейгену знакомо было это выражение лица у Санни, оно означало, что всякая способность рассуждать покинула его. В такие минуты Санни был способен на что угодно. Еще Хейген знал, что езда по дороге в город охладит неистовую горячность Санни, восстановит в нем уравновешенность. Беда лишь, что в уравновешенном состоянии он станет тем более опасен, хотя и лучше сумеет оградить себя от возможных последствий своей ярости. Хейген услышал, как у подъезда заурчал мотор.
— Поезжайте следом — быстро, — приказал он телохранителям.
Потом подошел к телефону и стал звонить в город. Он велел, чтобы несколько человек из regime Санни, живущих в Нью-Йорке, заехали на квартиру к Карло Рицци и увезли его из дома. Кто-то из них останется и побудет с Конни, покуда не приедет ее брат. Хейген знал, как много он берет на себя, становясь Санни поперек дороги, однако не сомневался, что в случае чего дон его поддержит. Им двигал страх, как бы Санни не убил Карло при свидетелях. От противников Хейген не ждал подвоха. Слишком давно Пять семейств вели себя спокойно — они явно искали пути к примирению.
…К тому времени, как его «Бьюик» вылетел из парковой зоны, Санни уже до некоторой степени опамятовался. Он успел заметить, как вскочили в другую машину два телохранителя, чтобы следовать за ним, — и остался доволен. Впрочем, опасности он не предвидел: ответные удары со стороны Пяти семейств прекратились, сопротивление, по сути, заглохло. Пробегая по прихожей, он схватил свой пиджак, а в потайном отделении под приборной доской лежал еще один пистолет. Сама машина была зарегистрирована на имя одного из солдат его regime, так что лично ему не угрожали неприятности. Он, впрочем, не думал, что ему понадобится оружие. Он вообще не знал еще, как поступит с Карло Рицци.
Теперь, когда у него было время задуматься, Санни мог сознаться себе, что не способен убить отца еще не родившегося ребенка — тем более когда это муж его родной сестры. И тем более — из-за семейной свары. Только горе-то в том, что тут была не просто семейная свара. Карло оказался дрянным мужиком, и Санни чувствовал себя в ответе за то, что познакомил этого прохвоста с сестрой.
Парадокс состоял в том, что Санни, при всем неистовстве своей натуры, органически не способен был ударить женщину и ни разу за всю свою жизнь не сделал этого. Что не способен был причинить боль ребенку или иному беспомощному существу. Когда Карло в тот день упорно не желал дать ему сдачи, он этим отвратил смертоубийство, обезоружив разъяренного Санни полным отказом от сопротивления. Санни в детстве был истинно доброй душой. И если он вырос душегубом, то, значит, просто судьба ему так назначила.
Ладно, теперь он поставит негодяя на место раз и навсегда, думал Санни, переезжая по гребню плотины на ту сторону неширокого пролива, к Джоунз-Бич, откуда вели дальше парковые автодороги. Он всегда ездил в Нью-Йорк этим путем — здесь движение было потише.
Он решил, что отошлет Конни в Лонг-Бич с телохранителем, а сам по-свойски потолкует с зятем. Чем это завершится, он не знал. Если этот мерзавец действительно нанес вред здоровью Конни, он изувечит мерзавца… Ветерок, гуляющий по плотине, свежесть морского соленого воздуха остужали его злобу. Он опустил окно до упора.
Шоссе на Джоунз-Бич вдоль плотины он выбрал, как всегда, потому, что в этот вечерний час в такое время года по нему мало кто ездил и можно было гнать на предельной скорости, не считаясь с ограничениями, до другого берега и выезда на парковую автодорогу. И даже там движение возрастет ненамного. Быстрая езда даст ему разрядку, снимет опасное, как он знал по опыту, напряжение. Машина с телохранителями уже безнадежно отстала.
Дорога по плотине освещалась скудно и словно вымерла — ни одного автомобиля. Вдалеке белым конусом обозначилась будка сборщика дорожной пошлины. Будок стояло несколько, но другие работали только в дневное время, когда движение оживлялось. Санни начал притормаживать, шаря по карманам в поисках мелочи, но безуспешно. Он достал бумажник, тряхнул рукой, чтобы он раскрылся, и вытянул двумя пальцами бумажку. «Бьюик» въехал под аркаду фонарей, и Санни не без удивления увидел, что между двумя будками, загораживая узкий проезд, стоит машина — вероятно, водитель спрашивал у сборщика дорогу. Санни посигналил, и машина послушно проехала вперед, освобождая ему место.
Санни протянул сборщику пошлины доллар и стал ждать сдачу. Сейчас ему не терпелось поднять окошко: ветер с океана выстудил всю машину. Человек в будке, как назло, замешкался, считая монеты… так, теперь этот косорукий болван просыпал деньги на пол. Раззява. Сборщик нагнулся, подбирая мелочь, его голова и плечи скрылись из виду.
В этот миг Санни обратил внимание, что машина впереди не уехала, а стала чуть поодаль, по-прежнему загораживая ему проезд. Одновременно он заметил боковым зрением, что в неосвещенной будке справа тоже есть человек. Но он не успел сопоставить одно с другим, потому что из стоящей впереди машины вышли двое и направились к нему. Сборщик пошлины все не появлялся в окне будки. И тут, в какую-то долю секунды, когда еще ничего не случилось, Сантино Корлеоне понял, что ему пришел конец. В это короткое мгновение душа его была светла, ярость бесследно испарилась, словно подспудный страх, обратясь наконец-то насущной явью, очистил этого человека от зла.
В непроизвольном порыве к жизни его мощное тело вломилось в дверцу «Бьюика», высадив из нее замок. Человек в неосвещенной будке открыл стрельбу; могучий торс Санни Корлеоне уже вываливался из машины, когда его настигли пули, — одна попала в голову, другая в шею. Двое, которые приближались спереди, вскинули оружие — и человек в будке перестал стрелять; туловище Санни распласталось по асфальту, только ноги застряли в машине. Двое изрешетили выстрелами в упор поверженное тело и пинками изуродовали Санни лицо, больше с целью запечатлеть на нем следы телесной, человеческой силы.
Прошли считаные секунды, и все четверо — трое убийц и мнимый сборщик пошлины — уже неслись на своей машине к парковой автодороге Медоубрук, берущей начало за Джоунз-Бич. Путь всякому, кто вздумал бы их преследовать, преграждали «Бьюик» и тело Санни, распростертое в проезде между будками, — впрочем, когда телохранители Санни, подоспев через несколько минут, увидели его, они и не подумали пускаться в погоню. Они широко развернулись и поехали в обратном направлении, к Лонг-Бич. У первого придорожного телефона-автомата один из них выскочил из машины и позвонил Тому Хейгену. Отрывистой скороговоркой сказал:
— Санни убит, попал в засаду у Джоунз-Бич.
— Ясно. — Голос Хейгена был совершенно спокоен. — Гони к Клеменце — передайте, чтобы немедленно выезжал сюда. Он вам скажет, что делать дальше.
Хейген вел этот разговор по телефону, висящему на кухне; здесь же, в ожидании приезда дочери, хлопотала мама Корлеоне, готовя для нее закуску. Ему удалось сохранить самообладание — женщина не заподозрила ничего худого. Не оттого, впрочем, что не могла бы при желании, — просто за долгие годы совместной жизни с доном она убедилась, что куда разумнее не замечать. Что, если ей необходимо узнать плохую новость, ее и без того не замедлят сообщить. А если такой необходимости нет, она спокойно обойдется без неприятных новостей. Она нисколько не стремилась разделять со своими мужчинами их неприятности — они-то разве стремились разделять женские тяготы? И миссис Корлеоне невозмутимо продолжала накрывать на стол, кипятить воду для кофе. Ее житейский опыт свидетельствовал, что боль и страх не притупляют чувство голода, ее житейская мудрость гласила, что боль переносится легче за едой. В ней все воспротивилось бы, если б врач принялся успокаивать ее таблетками, — другое дело горячий кофе с хлебушком, хотя, конечно, какой спрос с женщины, представляющей иную, более примитивную культуру.
И потому она дала Тому Хейгену беспрепятственно уединиться в угловой комнате, где обычно происходили совещания и где Хейгена, едва он затворил за собою дверь, сотрясла такая безудержная дрожь, что пришлось опуститься на стул, втянуть голову в судорожно сведенные плечи, стиснуть между колен сложенные ладони и, сгорбясь, сидеть так, словно бы молясь силам зла.
Он знал теперь, что не годится на роль consigliori, когда идет война. Он позволил Пяти семействам провести, одурачить себя мнимым смирением. Враги затаились и притихли, а тем временем исподволь готовили западню. Подготовились — и стали ждать нужного момента, держали свои кровавые лапы при себе, не поддаваясь на откровенные провокации неприятеля. Дожидались удобного случая нанести один, но страшный удар. И дождались… Никогда бы не изловить им на такую удочку старого Дженко Аббандандо — этот учуял бы недоброе, выкурил их из норы, утроил бы меры предосторожности. И, вместе с горечью этой правды, Хейген не переставал ощущать горечь своей утраты. Санни был ему настоящим братом — его спаситель, герой его отроческих лет. Санни по отношению к нему никогда в жизни не проявлял низости или хамства, всегда обращался с ним любовно, кинулся обнимать его, когда его отпустил Солоццо. Радость Санни, что они снова вместе, была неподдельна. И то, что из него вырос бандит — жестокий, необузданный, беспощадный, — для Тома Хейгена ничего не меняло.
Он сбежал из кухни, чувствуя, что не в силах сказать маме Корлеоне о гибели Санни. Он никогда не называл ее мысленно матерью, как называл дона отцом, а Санни — братом. Хотя и был к ней привязан, как был привязан к Фредди, Майклу, Конни. Как к человеку, от которого видел много добра, но не любви. Однако сказать ей он все-таки был не в силах. За немногие месяцы эта женщина лишилась всех сыновей — Фредди был сослан в Неваду, Майкл скрывался на Сицилии, спасая свою жизнь; теперь убит Сантино. Которого из трех она любила больше? Она никогда этого не показывала…
Минуты смятения продолжались недолго. Хейген вновь овладел собой, придвинул к себе телефон и набрал номер Конни. Долго слушал гудки, потом в трубке раздался ее шепот.
Хейген мягко сказал:
— Конни, это Том. Разбуди-ка мужа, мне надо с ним поговорить.
Она еще тише, испуганно отозвалась вопросом:
— Том, что, Санни приедет к нам?
— Нет, — сказал Хейген. — Санни не приедет. Насчет этого можешь не волноваться. Просто поди разбуди Карло и скажи, что мне очень нужно с ним поговорить.
В голосе Конни послышались слезы:
— Том, он меня избил, я боюсь, он опять начнет, если узнает, что я звонила своим.
— Не начнет, — сказал Хейген ласково. — Мы с ним поговорим, и он образумится. Все будет хорошо. Скажи ему, что это важно — очень важно. Пусть обязательно подойдет, ладно?
Прошло минут пять, пока ему ответил голос Карло — сонный, полупьяный. Чтобы привести его в чувство, Хейген заговорил очень резко:
— Слушай меня, Карло. Сейчас я скажу тебе страшную вещь. А ты, будь добр, приготовься — потому что, когда я скажу ее, ты будешь отвечать нормально, обыкновенно, как будто не услышал ничего особенного. Я предупредил Конни, что у нас важный разговор, поэтому сочини что-нибудь для нее. Например, что на семейном совете решили переселить вас сюда, в один из особняков, и поставить тебя на настоящую работу. Что дон, желая поправить дела у вас в семье, решил все же дать тебе возможность показать себя. Ты понял?
В голосе Карло прорезалась надежда:
— Ага, усек.
Хейген продолжал:
— С минуты на минуту к тебе должны постучаться мои люди, которым велено увезти тебя из дому. Скажи им, чтобы сначала позвонили мне. И только. Ничего, кроме этого. Я отменю распоряжение, велю им оставить тебя с Конни. Все понял?
— Да-да, уразумел, — с готовностью отозвался Карло.
Кажется, сообразил наконец, что Хейген неспроста так тщательно его подготавливает — что новость, видимо, в самом деле нешуточная.
Теперь Хейген рубанул сплеча:
— Только что убили Санни. Молчи, ничего не говори. Когда ты спал, Конни позвонила ему, он ехал к вам, и я не хочу, чтобы она это знала, — пусть догадывается, но не знает наверняка. Иначе будет думать, что это она виновата. Так вот. Сегодня ты останешься дома, при ней — и ничего ей не скажешь. Ты с ней помиришься. Будешь вести себя как идеальный, любящий супруг. И выдержишь эту роль по крайней мере до тех пор, пока она не родит. Завтра утром кто-нибудь — либо ты, либо дон или, может быть, ее мать — скажет Конни, что ее брата убили. И ты тогда будешь рядом с ней. Вот чего я хочу от тебя. Сделай мне это одолжение, и за мной тоже не пропадет. Я достаточно ясно выражаю свою мысль?
Карло отвечал ему нетвердым голосом:
— Естественно, Том, конечно. Слушай, мы с тобой вроде всегда ладили… Я благодарен. Понимаешь меня?
— Ладно, — сказал Хейген. — Тебя не станут винить, что ты поцапался с Конни и из-за этого так получилось. Не беспокойся, я позабочусь об этом. — Он помолчал и прибавил мягко, почти задушевно: — А ты давай позаботься о Конни. — И повесил трубку.
Он научился никогда не прибегать к угрозам — дон сумел ему внушить это крепко, — но до Карло и так все отлично дошло: он был на волосок от смерти.
Потом Хейген позвонил Тессио я срочно вызвал его в Лонг-Бич. Он не сказал зачем, а Тессио не стал спрашивать. Хейген вздохнул. Теперь наступил черед тому, чего он всей душой страшился.
Теперь надо было пойти и разбудить дона, одурманенного снотворным. Надо было сказать человеку, которого любишь больше всех на свете, что ты не справился, не сумел уберечь его владения и жизнь его старшего сына. Сказать дону, что все потеряно, если только он сам, больной, не вступит в битву. Потому что нечего было лукавить с самим собою — лишь великому дону по силам было вырвать хотя бы ничью перед лицом столь сокрушительного провала. Хейген не дал себе даже труда спросить мнение врачей дона Корлеоне — какой смысл? Что бы там ни считали врачи — пусть бы даже запретили дону вставать с постели под страхом смерти, — все равно он обязан был доложить своему приемному отцу о происшедшем и потом следовать его указаниям. А как поступит дон, сомневаться, конечно, не приходилось. Заключения медиков больше не играли роли — ничто уже больше не играло роли. Дон должен все узнать — и затем либо принять на себя командование, либо приказать, чтобы Хейген сдал империю Корлеоне Пяти семействам.
И все же вот этого, ближайшего часа Хейген страшился всей душой. Он пробовал подготовить себя к тому, как ему надлежит держаться. Первое — строго обуздывать себя в признании собственной вины. Каяться и бить себя в грудь означало бы только взваливать лишнюю тяжесть на плечи дона. Открыто предаваться горю — лишь усугублять горе, постигшее дона. Объявить о своей непригодности на роль consigliori в военное время — лишь дать основание дону корить себя за просчет в выборе человека на столь важную должность.
Хейген знал, что от него требуется: сообщить о случившемся, изложить свои соображения о том, как спасти положение, — и умолкнуть. Что до собственных переживаний, он обнаружит их лишь в той мере, какую сочтет уместной его дон. Если почувствует, что дон желает видеть его раскаяние, то не скроет, как тяготится сознанием своей вины. Если поймет, что позволительны изъявления скорби, — даст волю своему непритворному горю.
Шум моторов заставил его поднять голову — на жилой «пятачок» в парковой зоне въезжали машины. Это прибыли caporegimes. Он вкратце ознакомит их с обстановкой, а после пойдет наверх будить дона Корлеоне. Он встал, подошел к бару возле письменного стола, вынул стакан, бутылку и с минуту помедлил, сразу ослабев настолько, что ему показалось трудным налить стакан. Услышал вдруг, как позади тихонько закрылась дверь, и обернулся — в комнате, впервые за долгое время совсем одетый, стоял дон Корлеоне.
Дон прошел через кабинет к своему огромному кожаному креслу и сел. Он ступал чуточку скованно — чуточку слишком свободно сидел на нем пиджак, но глазам Хейгена он представился таким же, как всегда. Можно было подумать, что он единым усилием воли сумел стереть с себя внешние следы еще не побежденной немощи. Его суровые черты были исполнены прежней внушительности и силы. И в кресле он сидел прямо.
— Ну-ка, плесни мне анисовой, — сказал дон.
Хейген переменил бутылку и налил ему и себе огненной, с лакричным привкусом, пьяной влаги. Настойка была домашнего изготовления, деревенская, много крепче той, какую продают в магазинах, — подношение старинного друга, который ежегодно доставлял дону столько ящиков, сколько может взять небольшой автофургон.
— Моя жена заснула в слезах, — проговорил дон Корлеоне. — Я видел из окна, как к дому подъехали мои caporegimes, — хоть время полночь. А потому, почтенный consigliori, не пора ли тебе сказать своему дону то, что уже знают все.
Хейген тихо сказал:
— Я маме ничего не говорил. Как раз собирался сейчас подняться к вам и рассказать, что случилось. Еще минута, и я пришел бы вас будить.
Дон сказал бесстрастно:
— Но сперва тебе потребовалось выпить.
— Да, — сказал Хейген.
— Что ж, ты выпил, — сказал дон. — Значит, можешь рассказывать. — Легчайший оттенок укоризны за такое проявление слабости слышался в его словах.
— Санни застрелили по дороге на Джоунз-Бич, — сказал Хейген. — Насмерть.
Дон Корлеоне моргнул. На долю мгновения броня его воли распалась — стало видно, что его покидают силы. И тут же он овладел собой.
Он сложил руки на столе и посмотрел Хейгену прямо в глаза.
— Расскажи мне, как все произошло, — сказал он. — Нет… — Он поднял ладонь. — Погоди, пусть подойдут Клеменца и Тессио, а то придется рассказывать заново.
Не прошло минуты, как дверь открылась и один из телохранителей впустил в кабинет обоих caporegimes. Дон поднялся им навстречу — этот жест сказал им, что он знает о гибели сына. По праву, которое дается старым товарищам, они обнялись с ним. Хейген налил в стаканы анисовой. Все выпили — и тогда он рассказал им о событиях этого вечера.
Когда он кончил, дон Корлеоне задал только один вопрос:
— Это точно, что мой сын убит?
Ему ответил Клеменца:
— Да. Телохранители были из regime Сантино, но это я их выбирал. Я допросил их, когда они прибыли ко мне. При свете из будки у заставы они хорошо его разглядели. С такими ранами нельзя остаться в живых. Эти ребята знают, что поплатятся головой за неверные сведения.
Дон принял окончательный приговор, не выдав своих чувств ничем, кроме короткого молчания. Потом он заговорил:
— Никто из вас не будет сейчас заниматься этим делом. Никто без моего специального приказа не предпримет никаких шагов к отмщению — никаких попыток выследить и покарать убийц моего сына. Все враждебные действия против Пяти семейств полностью прекращаются, пока от меня не будет на то непосредственных и прямых указаний. Отныне и до похорон моего сына семейство приостанавливает все деловые операции и не оказывает покровительства деловым операциям своих подопечных. После мы соберемся здесь опять и решим, что нам делать. А сегодня займемся тем, что еще можем сделать для Сантино, — его нужно похоронить по-христиански. Я поручу друзьям уладить формальности с полицией и надлежащими властями. Клеменца, ты будешь неотлучно при мне в качестве моего телохранителя — ты и люди из твоего regime. На тебя, Тессио, я возлагаю охрану всех остальных членов семейства. Том, позвонишь Америго Бонасере и скажешь, что ночью — еще не знаю точно, в какое время, — мне понадобятся его услуги. Пусть дожидается в своем заведении. Возможно, я приеду туда через час, но может сложиться так, что и через два, даже три часа. Вам все понятно?
Они молча кивнули. Дон Корлеоне продолжал:
— Клеменца, возьми людей, садитесь по машинам и ждите. Я через несколько минут буду готов. Том, ты все сделал как надо. Я хочу, чтобы утром Констанция была рядом с матерью. Они будут с мужем теперь жить здесь, организуй все для этого. Пусть женщины, подруги Сандры, соберутся у нее в доме и не оставляют ее одну. Моя жена тоже туда придет, как только я поговорю с ней. Она сообщит Сандре о несчастье, а женщины позаботятся о спасении его души, закажут заупокойную мессу.
Дон поднялся с кожаного кресла. Все тоже встали; Клеменца и Тессио еще раз обнялись с ним. Хейген распахнул дверь — дон, выходя, на миг задержался и взглянул ему в лицо. Он приложил ладонь к щеке Хейгена, быстро обнял его и сказал по-итальянски:
— Ты показал себя хорошим сыном. Это утешает меня, — подтверждая, что в это страшное время Хейген действовал правильно.
После этого дон пошел наверх в спальню разговаривать с женой. Тогда-то Хейген и позвонил Америго Бонасере и призвал похоронщика отплатить услугой за услугу, оказанную ему однажды доном Корлеоне.
КНИГА ПЯТАЯ
ГЛАВА 20
Гибель Сантино Корлеоне, точно камень, брошенный в омут, взбаламутила преступный мир Америки. И когда стало известно, что дон Корлеоне покинул одр болезни, дабы вновь принять бразды правления, когда лазутчики, воротясь с похорон, донесли, что дон, судя по виду, совсем поправился, — головка Пяти семейств развернула судорожные приготовления к обороне, не сомневаясь, что враг, в ответ на удар, неминуемо развяжет кровавую войну. Никто не делал опрометчивого вывода, что с доном Корлеоне после постигших его неудач можно не слишком считаться. Этот человек совершил на своем жизненном пути не так уж много ошибок и на каждой из этих немногих чему-то научился.
Один лишь Хейген догадывался об истинных намерениях дона и потому не удивился, когда к Пяти семействам отрядили посланцев с предложением заключить мир. И не просто заключить мир, но созвать все семейства города Нью-Йорка на совещание, пригласив также принять в нем участие семейные синдикаты со всей страны. В Нью-Йорке сосредоточились наиболее могущественные кланы Америки — все понимали, что от их благоденствия зависит в известной мере и благоденствие остальных.
Предложение встретили недоверчиво. Что это — западня? Попытка усыпить бдительность неприятеля и застигнуть его врасплох? Расквитаться за сына единым духом, учинив поголовную резню? Однако дон Корлеоне не замедлил представить свидетельства своего чистосердечия. Во-первых, он привлекал к участию в этой встрече синдикаты со всех концов страны — кроме того, не видно было, чтобы он собирался переводить своих подданных на военное положение или спешил вербовать себе союзников. А затем он предпринял шаг, которым окончательно и безусловно подтвердил искренность своих намерений и одновременно обеспечил неприкосновенность участников предстоящего высокого собрания. Он заручился услугами семейства Боккикьо.
Семейство Боккикьо представляло собой явление в своем роде единственное — некогда ответвление сицилийской мафии, известное своей непревзойденной свирепостью, оно на Американском континенте превратилось в своеобразное орудие мира. Род, некогда добывавший себе пропитание безумной жестокостью, ныне добывал его способом, достойным, образно говоря, святых страстотерпцев. Боккикьо владели одним неоценимым достоянием — прочнейшей спаянностью кровных уз, образующих каркас их рода, племенной сплоченностью, редкостной даже для среды, в которой верность сородичам почитают превыше супружеской верности.
Когда-то семейство Боккикьо насчитывало, до троюродных включительно, душ двести и заправляло в глухом углу на юге Сицилии определенной областью хозяйства. Доход семейству приносили четыре или пять мельниц, которые, отнюдь не находясь в совместном владении, все-таки обеспечивали каждому члену семьи работу, да кусок хлеба, да минимальную безопасность. Достаточно, чтобы, скрепляя родство между собой еще и узами брака, держаться единым фронтом против внешних врагов. Никому в здешних краях не давали построить мельницу, способную составить им конкуренцию, либо плотину, снабжающую конкурентов водой или угрожающую потеснить в торговле водою семейство. Был случай, когда могущественный землевладелец задумал поставить здесь собственную мельницу, исключительно для личного пользования. Призваны были карабинеры, уведомлены верховные власти, трое мужчин из клана Боккикьо посажены под арест. Но еще до суда кто-то спалил барский дом в поместье землевладельца. Обвинение забрали назад, дело было прекращено.
Через несколько месяцев на Сицилию прибыло должностное лицо, из самых высокопоставленных в правительстве Италии, с проектом возведения гигантской плотины, которая положила бы конец хронической нехватке воды на острове. Из Рима понаехали инженеры обследовать площадку под недобрыми взглядами местных жителей, членов клана Боккикьо. Всю округу наводнили полицейские, размещенные в специально построенной казарме.
Казалось, ничто уже не может помешать возведению плотины, уже и оборудование разгрузили в Палермо. Дальше этого дело не пошло. Боккикьо связались с собратьями — главарями других ответвлений мафии — и заручились их поддержкой. Монтаж тяжелого оборудования срывали, легкое — разворовывали. В стенах итальянского парламента на сторонников проекта повели наступление депутаты-мафиози. История затянулась на несколько лет, а тем временем к власти пришел Муссолини. Диктатор повелел, чтобы плотина была построена. Она все равно не строилась. Диктатор заранее знал, что мафия явится угрозой его режиму, образуя внутри государства как бы самостийную форму правления. Он наделил неограниченными полномочиями одного из высших полицейских чинов, и тот в два счета решил проблему, швыряя всех без разбора за решетку, а прочих ссылая в каторжные работы на отдаленные острова. За считаные годы он сломил хребет мафии нехитрым способом — сажая наобум всякого, на кого падала хоть тень подозрения, что он mafioso. И загубив мимоходом в процессе этого бессчетное число невиновных семей.
Этой неограниченной власти Боккикьо имели неосторожность воспротивиться силой. Половину мужчин перебили в вооруженных столкновениях, другую половину упекли в штрафные колонии, на острова. Их уже оставалась горсточка, когда какими-то неправдами им помогли добраться до Канады и с борта корабля проторенным нелегальным путем переправили в Америку. Там эмигранты, а было их человек двадцать, осели всем гуртом в городишке неподалеку от Нью-Йорка, в долине реки Гудзон, и, начав с ничего, стали со временем владельцами компании по уборке мусора, с собственным грузовым автопарком. Их благосостояние объяснялось тем, что у них не было конкурентов. А конкурентов не было потому, что у любого, кто мог составить им конкуренцию, ломались и горели машины. Нашелся один, который упорно сбивал им цены, так его, со следами удушения, обнаружили погребенным под грудой мусора, собранного за день.
По мере того, однако, как мужчины женились — на сицилийских, понятное дело, невестах, — выяснялось, что, хотя денег, заработанных на уборке мусора, хватает на жизнь, от них мало что остается на радости жизни, которые щедро предлагает Америка. А потому, когда враждующие кланы мафии собирались мириться, семейство Боккикьо вдобавок к основной профессии поставляло посредников и заложников на время мирных переговоров.
Членов клана объединяла одна фамильная черта: известная ограниченность — или, точнее говоря, неизощренность — ума. Как бы то ни было, они и сами сознавали свою неполноценность и не стремились тягаться с другими семействами мафии в борьбе за организацию и подчинение себе столь сложных областей делового предпринимательства, как проституция, азартные игры, сбыт наркотиков и крупные махинации. Подмазать рядового полицейского — на это у них еще хватало сообразительности, но подступиться со взяткой к влиятельному должностному «буферу» — для них, бесхитростных и простодушных, было непосильной задачей. За ними числилось лишь два бесспорных достоинства. Верность тому, что на их языке именовалось честью, и упомянутая уже свирепость.
Ни один из Боккикьо никогда не лгал, не совершал предательства. Такого рода замысловатости были сопряжены с чрезмерным умственным напряжением. Ни один из Боккикьо также не прощал обиды и не оставлял ее безнаказанной, чего бы это ни стоило. Эти-то качества да помощь случая и натолкнули их на занятие, обернувшееся для них наиболее доходным.
Когда враждующие семейства желали заключить мир и провести переговоры, им достаточно было связаться с кланом Боккикьо. Глава клана оговаривал предварительные условия встречи и присылал нужное число заложников. Так, когда Майклу предстояло ехать на встречу с Солоццо, в резиденции Корлеоне оставался залогом неприкосновенности Майкла представитель Боккикьо, нанятый Солоццо. Если бы Солоццо решил убить Майкла, та же участь постигла бы от руки Корлеоне заложника. В этом случае возмездие семьи Боккикьо пало бы на голову Солоццо, виновника гибели их сородича. И ничто, никакая кара не послужила бы для Боккикьо преградой на пути к отмщению — вероятно, по причине их ограниченности. Надо умереть — они умирали, и не было способа уйти от расплаты за предательство. Заложник из семейства Боккикьо служил стопроцентным обеспечением безопасности.
Поэтому когда дон Корлеоне обратился к посредничеству Боккикьо и договорился, что каждому семейству, которое почтит своим присутствием мирное совещание, будет гарантировано соответствующее число заложников, то всякие сомнения рассеялись. Какая уж там двойная игра, какое вероломство! На совещание можно было катить в ус не дуя, как на свадьбу.
Заложники надлежащим образом прибыли; определилось и место встречи — директорский зал заседаний в помещении небольшого коммерческого банка. Президент банка был многим обязан дону Корлеоне, который, кстати сказать, входил в число держателей акций, — правда, значились акции за президентом. Президент навсегда сохранил в памяти минуту, когда он предложил выдать дону Корлеоне, во избежание какого бы то ни было подвоха, письменное подтверждение того, что он — истинный держатель акций. Дон Корлеоне пришел в ужас.
— Я не задумался бы доверить вам все свое состояние, — сказал он президенту. — Самую жизнь свою доверить и благополучие своих детей. Я даже мысли такой не допускаю, что вы способны обмануть или каким-либо образом подвести меня. Иначе — рушится весь мой мир, вся вера, что я умею судить о человеческой натуре. Я, разумеется, веду для себя деловые записи, и, если что-нибудь со мной произойдет, мои наследники будут знать, что у вас кое-что хранится для них. Но я уверен, даже если меня, радетеля за них, не станет на этом свете, вы будете так же неуклонно блюсти их интересы.
Президент банка, хоть и не сицилиец, был человек восприимчивый и тонкий. Смысл сказанного доном дошел до него полностью. Отныне просьба Крестного отца была для президента банка равносильна приказу, и потому в назначенную субботу весь отдел дирекции, вместе с полностью изолированным, обставленным глубокими кожаными креслами залом, поступил в распоряжение семейных синдикатов.
Службу безопасности представлял легион отборных молодцев в униформе банковской охраны. Около десяти утра в зал начали стекаться участники встречи. Предполагалось, что, помимо Пяти семейств Нью-Йорка, на совещании будут представлены еще десять — со всей страны, исключая Чикаго, вотчину Капоне, этой паршивой овцы в их стаде. От попыток обтесать чикагских дикарей в соответствии с требованиями цивилизованного общества давно отказались, а приглашать на серьезное совещание оголтелых изуверов сочли излишним.
В зале был установлен бар и небольшой буфет. Каждому представителю на совещании дозволялось иметь при себе одного помощника. В этом качестве донов большею частью сопровождали их consiglioris, и потому молодых в зале было немного. К этим последним принадлежал Том Хейген, единственный здесь не сицилиец. Что, подобно физическому уродству, привлекало к нему любопытные взгляды.
Хейген держался безукоризненно. Он не разговаривал, не улыбался. Он прислуживал своему хозяину, дону Корлеоне, с полным сознанием оказанной ему чести, как высокородный фаворит прислуживает королю, — подавал ледяное питье, подносил огня к сигаре, пододвигал ближе пепельницу — уважительно, но без тени подобострастия.
Хейген один из собравшихся в этом зале мог сказать, чьи портреты развешаны по стенам, обшитым темным деревом. Здесь, писанные маслом сочных тонов, висели по преимуществу изображения легендарных финансистов. Как, например, министра финансов Гамильтона. Хейгену подумалось невольно, что Гамильтон, возможно, одобрил бы идею устроить мирные переговоры в помещении банка. Ничто так не способствует укрощению страстей и торжеству чистого разума, как атмосфера денег.
Участники съезжались с полдесятого до десяти, в порядке заранее установленной очереди. Первым прибыл дон Корлеоне — инициатор переговоров, а значит, в известном смысле, хозяин на этой встрече — среди многих достоинств дона не последнее место занимала точность. Вторым явился Карло Трамонти, чьи владения простирались по южным штатам. Средних лет, представительный, не по-сицилийски высокий, с темным загаром на красивом лице, безупречно причесанный и элегантный, он мало чем напоминал итальянца. Такими на страницах журналов изображают американских миллионеров, удящих на досуге рыбу с борта собственной яхты. Благосостояние семьи Трамонти зиждилось на азартных играх, и никто, повстречав ее дона, не заподозрил бы, с какой беспощадностью завоевывал он некогда свою империю.
Приехав с Сицилии мальчиком, он попал во Флориду — там и вырос. Стал работать на синдикат, которому принадлежала сеть игорных домов, разбросанных по маленьким южным городам. Хозяева синдиката, американцы из местных органов власти, были серьезные ребята, полицейские чины, на которых они опирались, были очень серьезные ребята — никому в голову не приходило, что их может осилить приблудный сицилийский щенок. Его звериная жестокость ошеломила их, а отплатить ему той же монетой они не решались — овчинка, по их разумению, не стоила столь кровавой выделки. Трамонти переманил на свою сторону полицию, увеличив ее долю в барышах, и попросту вырезал захолустных шавок, которые так бездарно, с таким отсутствием воображения вели игорное дело. Не кто иной, как Трамонти, завязал отношения с кубинским диктатором Батистой и со временем начал щедрой рукой вкладывать деньги в увеселительные заведения Гаваны — казино, дома терпимости, — приманивая на их блеск прожигателей жизни с Американского континента. Ныне Трамонти принадлежал один из самых роскошных отелей Майами-Бич, и состояние его исчислялось миллионами.
В сопровождении consigliori, такого же загорелого, как он сам, Трамонти вошел в зал и, изобразив на лице уместную степень сочувствия отцу, потерявшему сына, обнял дона Корлеоне.
Доны продолжали прибывать. Все они знали друг друга, общаясь на протяжении лет по разным поводам, как житейским, так и деловым. Не упускали случая оказать друг другу услугу, как водится среди профессионалов, а в молодые, более скудные годы, случалось, и выручали один другого по мелочам. Третьим пожаловал Джозеф Залукки, дон из Детройта. Семейство Залукки негласно, под соответствующим прикрытием, содержало один из ипподромов под Детройтом. А также значительное число местных игорных домов. Круглый лик Залукки лучился благодушием, его стотысячный особняк стоял в Гросс-Пойнте, одном из наиболее фешенебельных районов Детройта. Сын его, женившись, породнился со старинной, уважаемой в Америке фамилией. Подобно дону Корлеоне, Залукки славился осмотрительностью и искушенностью. Из всех городов, подвластных мафии, Детройт занимал последнее место по количеству преступлений с применением насилия — за последние три года в городе лишь дважды совершалось убийство по заказу. Торговлю наркотиками дон Детройта не одобрял.
Залукки тоже привез с собою consigliori — оба они обнялись с доном Корлеоне. Когда бы не легчайший акцент, рокочущий басок Залукки сошел бы за голос коренного американца. Он и глядел истым американским бизнесменом: в солидном костюме, деловитый, подкупающе сердечный в обращении. Он сказал дону Корлеоне:
— Ничей зов, кроме вашего, не привел бы меня сюда.
Дон Корлеоне благодарно наклонил голову. Он мог смело рассчитывать на поддержку Залукки.
Два дона с Западного побережья приехали в Нью-Йорк на одной машине — они и действовали сообща, и держаться предпочитали вместе. То были Фрэнк Фалконе и Энтони Молинари, оба лет сорока, то есть моложе всех остальных участников встречи. Их отличала также и некоторая вольность в манере одеваться — печать Голливуда — и несколько панибратские замашки. Фрэнк Фалконе избрал полем деятельности профсоюзы кинематографистов и игорные притоны на киностудиях; в придачу к этому он развернул вербовку и бесперебойную поставку девиц для публичных домов в штатах Дальнего Запада. Для уважающего себя дона смахивать внешним видом на эстрадника — вещь неслыханная. Фалконе самую малость смахивал. Соответственно в кругу собратьев-донов на него косились с недоверием.
Энтони Молинари царствовал в портовых кварталах Сан-Франциско и, сверх того, не знал конкурентов на поприще спортивного тотализатора. Выходец из среды потомственных итальянских рыбаков, он открыл лучший в Сан-Франциско ресторан «Дары моря», которым так тщеславился, что, по слухам, содержал его себе в убыток, не соглашаясь жертвовать стоимостью блюда ради его цены. Поговаривали, будто этот человек с бесстрастным лицом профессионального игрока причастен к контрабандному ввозу наркотиков через границу с Мексикой или с восточных морей. Этих двух сопровождали два молодых силача — явно не советники, а телохранители, хотя сомнительно, чтобы они осмелились явиться сюда при оружии. Ни для кого не было секретом, что эти парни владеют приемами карате — обстоятельство, способное лишь позабавить, но не обеспокоить присутствующих: с тем же успехом доны из Калифорнии могли бы надеть на эту встречу ладанки, освященные папой римским. Хотя любопытно отметить, что среди тех, кто съехался на совещание, были и люди набожные, верующие.
Следующим прибыл посланец бостонского семейства — единственный, кому другие доны единодушно отказывали в уважении. Все знали, что этот человек скверно обходится с теми, кто ему служит, немилосердно надувает их. Это бы еще простительно — ну жаден человек, тут уж каждый сам себе судья. Непростительно было другое — что он не умел блюсти порядок в своих владениях. Чересчур много убийств, мелочной грызни за власть, слишком много «кустарей-одиночек», «свободных художников» — словом, закон в Бостоне попирали чересчур вызывающе. Если в Чикаго орудовали дикари, то в Бостоне распоясались gavoones — жалкие подонки, отребье. Звали бостонского дона Доменик Панда. Коротенький, ширококостный, он, по определению одного из донов, и с виду-то был вылитый ворюга.
Кливлендский синдикат — пожалуй, наиболее могущественный среди игорных монополий Америки — был представлен седовласым, преклонных лет господином с тонкими чертами изможденного лица. Его называли — за глаза, разумеется, — «еврей», так как он предпочитал видеть в своем окружении не сицилийцев, а евреев. Поговаривали, что он и на должность consigliori поставил бы еврея, да не решался. Во всяком случае, подобно тому как семейство дона Корлеоне из-за положения, занимаемого в нем Хейгеном, окрестили ирландской шатией, так организация дона Винсента Форленцы, с несколько большим основанием, заслужила прозвище еврейского кагала. Но синдикат под его началом работал, как безукоризненно отлаженная машина, и никто не слыхал, чтобы дон Форленца, при всей утонченности своего облика, когда-нибудь лишился чувств от зрелища крови. Обходительный и любезный, он правил железной рукой — это про таких, как он, сказано: мягко стелет, да жестко спать.
Последними приехали, один за другим, главари Пяти семейств Нью-Йорка, и Тому Хейгену невольно бросилось в глаза, насколько основательнее, внушительнее выглядят эти пятеро, чем окружающие их провинциалы, залетные птицы. Начать с того, что, в соответствии с освященной временем сицилийской традицией, это были «мужчины с весом», что в переносном смысле означало влиятельность и силу духа, а в буквальном — избыток массы, как если бы одно предполагало наличие другого, а впрочем, применительно к Сицилии, так оно в общем-то и было. Плотные — что называется, в теле, — большеголовые и осанистые, все они отличались крупными чертами лица: мясистые, царственные носы, толстые губы, тяжелые, изрезанные складками щеки. Ни костюмов с иголочки, ни зализанных причесок — их вид говорил, что этим занятым, серьезным людям не до таких пустяков, как суетные заботы о внешности.
Здесь был Энтони Страччи, который хозяйничал в штате Нью-Джерси и на уэст-сайдских причалах Манхаттана. Он заправлял игорными заведениями Нью-Джерси и пользовался большим влиянием в аппарате демократической партии. Страччи содержал парк грузовых автомашин и наживал на нем громадные деньги — потому главным образом, что каждый водитель отправлялся в рейс перегруженным сверх всякой нормы, а дорожная автоинспекция не останавливала и не штрафовала его за нарушение. Под колесами тяжелых тягачей разрушались шоссейные дороги, и чинить их, взяв у штата выгодный подряд, приходила дорожно-ремонтная компания, принадлежащая тому же Страччи. Таким образом, одно прибыльное дело само собою порождало другое — просто и красиво. Притом же Страччи придерживался старых правил и никогда не занимался торговлей живым товаром, хотя, как портовый король, волей-неволей не мог оставаться непричастным к незаконному ввозу наркотиков. Среди Пяти семейств Нью-Йорка, противостоящих Корлеоне, его семья была наименее могущественной, зато и наименее враждебной.
Над севером штата Нью-Йорк властвовал Оттилио Кунео — его семейство нелегально переправляло из Канады через границу итальянских иммигрантов, держало в своих руках все игорные заведения в северной части штата; кроме того, без содействия Кунео бесполезно было пытаться получить от властей штата разрешение содержать ипподром. Внешне этот человек с добродушной круглой рожей сельского пекаря (легальное занятие — владелец крупной молочной компании) был совершенно неотразим. Он обожал детей и постоянно таскал с собою полные карманы конфет в надежде, что представится случай побаловать кого-нибудь из оравы собственных внучат или детишек своих сподручных. Ходил Кунео в круглой мягкой шляпе, которую носил наподобие женской панамы, обмяв поля книзу и сияя из-под них, словно солнышко, широкой улыбкой. Его, в отличие от большинства других донов, ни разу не сажали — никогда даже подозрений не возникало об истинном существе его деятельности. Больше того, его честность считалась столь неоспоримой, что он без конца заседал в разного рода общественных комитетах, а однажды удостоился от торговой палаты ежегодно присуждаемого звания «Лучший бизнесмен штата Нью-Йорк».
Был здесь и ближайший из союзников семейства Татталья — дон Эмилио Барзини. Многое стояло за этим именем: игорные дома и немалое число домов терпимости в таких районах города, как Бруклин и Куинс; поставка на сторону вооруженных боевиков, неограниченная власть над Статен-Айлендом, участие в спортивном тотализаторе Бронкса и Уэстчестера. Торговля наркотиками. Тесные связи с синдикатами Кливленда и Западного побережья, доля в прибылях от увеселительных заведений открытых городов Невады — Лас-Вегаса и Рино, что свидетельствовало о недюжинной прозорливости. Участие в увеселительном бизнесе на курортах Майами-Бич и Кубы. Вот что скрывалось за понятием «семейство Барзини». После семейства Корлеоне его, пожалуй, следовало назвать сильнейшим из всех кланов Нью-Йорка, а стало быть, и Америки. Рука Барзини доставала до самой Сицилии. Ни один вид незаконной деятельности, сулящей крупные барыши, не обходился без его участия. По слухам, он сумел внедриться даже на Уолл-стрит. С первого дня подпольной войны он использовал свои средства и свое влияние для поддержки семьи Татталья. Заветным желанием Барзини было сместить дона Корлеоне и самому занять положение самого могущественного и чтимого предводителя мафии в Америке — а заодно и отхватить себе кус империи Корлеоне. Он, кстати, во многом напоминал дона Корлеоне, а кое в чем — в умении примениться к запросам современности, широко смотреть на вещи, в деловой хватке — превосходил его. Никому бы в голову не пришло назвать Эмилио Барзини рухлядью, старьем. От него веяло уверенностью вожака, чья звезда восходит, на чьей стороне молодость, нахрапистая дерзость — сегодняшний день. В нем ощущалась личность сильная, но холодная, без намека на теплоту, свойственную дону Корлеоне, — и вероятно, он был в данное время наиболее «уважаемый» человек в Пятерке.
Последним прибыл Филипп Татталья — глава семейства, которое открыто выступило за свержение власти Корлеоне, поддержав Солоццо, и сумело так близко подойти к осуществлению своей цели. А между тем, как ни странно, другие члены Пятерки смотрели на него с долей пренебрежения. Во-первых, он, как известно, имел неосторожность поддаться Солоццо — пойти на поводу у коварного Турка. Это по его милости заварилась нынешняя каша, злосчастная катавасия, которая столь пагубно сказалась на повседневных деловых операциях нью-йоркских семейств. Во-вторых, он был — в шестьдесят-то с лишним лет! — пижон и бабник. И имел полное раздолье для того, чтобы тешить свое сластолюбие.
Дело в том, что семейным промыслом Татталья была торговля женщинами. Проституция составляла главную статью их дохода. Кроме того, под началом Татталья находились почти все ночные клубы Америки, и для семейства не составляло труда дать шанс подающему надежды дарованию пробиться на эстраду в любом конце страны. Филипп Татталья не гнушался пускать в ход силу, чтобы закабалить талантливого певца или комика и диктовать свои условия фирмам, выпускающим пластинки. Но все же основным источником наживы семейству служила проституция.
Как человек Филипп Татталья не пользовался расположением своих союзников. Вечно он скулил и плакался, как разорительно семейное ремесло. Счета из прачечных — все эти нескончаемые полотенца! — начисто съедают прибыль (забывая упомянуть, что владелец сети этих прачечных — он сам). Девицы нерадивы и взбалмошны — одна сбежит, другая наложит на себя руки. Сутенеры — все поголовно пройдохи и жулье, продадут ни за грош. Толкового работника днем с огнем не сыскать. Свои же, сицилийских кровей, молодые ребята воротят нос от такого занятия, считают зазорным торговать и помыкать женщинами — а сами, сукины дети, глотку тебе перережут и не поморщатся. Так имел обыкновение разглагольствовать Филипп Татталья в кругу полупрезрительных, полунасмешливых слушателей. Больше всего он сетовал на чиновников, во власти которых разрешить или запретить продажу спиртного в его ночных клубах и кабаре. Уолл-стрит, божился он, не наплодил столько миллионеров, сколько породил он один, давая взятки продажным шкурам, приставленным к казенным печатям.
Любопытно, что, даже чуть-чуть не одержав победу над кланом Корлеоне, он все-таки не снискал себе заслуженного, казалось бы, почета. Все знали, в чем тогда заключалась его сила, — это был в первую очередь Солоццо и затем — семья Барзини. Притом он не сумел воспользоваться преимуществами внезапного нападения и одержать полную победу, что тоже говорило не в его пользу. Быть бы ему порасторопней — и никому не пришлось бы терпеть столько неприятностей. Смерть дона Корлеоне разом положила бы конец войне…
Как подобает противникам, потерявшим в ходе войны сыновей, дон Корлеоне и Филипп Татталья обменялись при встрече лишь чопорными кивками. Для вожаков Пяти семей дон Корлеоне служил объектом особого внимания — за ним следили пристально, ища свидетельств слабости, последствий увечья и утрат. Настораживало, что после расправы над любимым сыном дон Корлеоне ищет мира. Похоже было, что это расписка в поражении, и если так, то могуществу Корлеоне отныне суждено пойти на убыль. Впрочем, все это должно было очень скоро выясниться.
Улегся приветственный шумок, опустели стаканы, которыми обнесли собравшихся, — добрых полчаса минуло, пока дон Корлеоне не занял наконец место за ореховым полированным столом. Позади и чуть левее, незаметный как тень, сел Хейген. То был сигнал для остальных: доны стали рассаживаться вокруг стола. За спиной у каждого располагались сопровождающие, consiglioris садились поближе, чтобы в нужную минуту шепнуть совет хозяину.
Первым взял слово дон Корлеоне — и повел речь так, словно ничего не случилось. Так, словно не был он тяжко ранен, а его старший сын — убит, словно империю его не раздирала кровавая резня, детей не раскидало по белу свету: Фредди — на Запад, под защиту семейства Молинари, Майкла — на поиски убежища в сицилийскую глушь. Говорил он, естественно, на сицилийском диалекте.
— Прежде всего я хочу поблагодарить вас всех за то, что вы приехали, — сказал он. — Я расцениваю это как услугу, оказанную мне лично, и считаю себя в долгу перед каждым, кто здесь находится. Начну с того, что я не затем явился сюда, чтобы браниться или доказывать свое, но лишь с единственной целью — обсудить положение вещей, разобраться и, сообразуясь со здравым смыслом, сделать все возможное, чтобы мы разошлись отсюда друзьями. Порукой тому — мое слово, а те из вас, кто хорошо со мной знаком, подтвердят, что я слов на ветер не бросаю. И довольно об этом, перейдем к делу. Мы тут не юристы собрались, чтобы выдавать друг другу заверенные и подписанные ручательства. Мы — люди чести.
Он помолчал. Ничей голос не прерывал его молчания. Кто-то дымил сигарой, кто-то потягивал виски. Здесь каждый умел слушать, умел терпеливо ждать. Объединяло их и нечто другое. Это были диковинные создания, выродки в среде себе подобных, не признающие власти организованного общества, отрицающие чье-либо господство над собою. Не было силы на земле, не было человека, способных подчинить их себе наперекор их желанию. Изощренными кознями, убийствами эти люди отстаивали для себя свободу воли. Поколебать их волю могла лишь смерть. Или — предельное здравомыслие.
Дон Корлеоне вздохнул.
— Как случилось, что дело зашло столь далеко? — Вопрос был явно риторический. — Ну да что там, впрочем. Много сделано глупостей. Прискорбных, никому не нужных. Если позволите, я изложу вам факты, как они мне представляются.
Он вновь помедлил, выжидая, не воспротивится ли кто-нибудь одностороннему освещению событий.
— Я, слава богу, опять здоров и, может быть, сумею найти разумный выход из положения. Возможно, мой сын действовал слишком необдуманно, шел напролом. Допускаю. Так или иначе, скажу вам, что ко мне обратился с деловым предложением Солоццо, в расчете на мои средства и мои связи. Он утверждал, что заручился содействием семьи Татталья. Речь шла о наркотиках, а меня наркотики не интересуют. Я — человек смирный, и подобного рода занятие внесло бы в мои дни излишнее оживление. Все это я объяснил Солоццо — с полным уважением и к нему, и к семейству Татталья. Я сказал ему «нет» со всей учтивостью. Прибавил, что его дела нисколько не препятствуют моим и я ничуть не возражаю, чтобы он зарабатывал деньги таким способом. Но Солоццо дурно истолковал мой отказ и тем навлек несчастье на наши головы. Что ж, такова жизнь. У каждого из нас найдется что рассказать о своих невзгодах. Я это делать не собираюсь.
Дон Корлеоне подал Хейгену знак налить ему минеральной воды, и мгновенно его стакан наполнился. Он промочил горло.
— Я желал бы завершить этот спор миром, — сказал он. — Татталья потерял сына — я тоже потерял сына. Мы квиты. Что творилось бы на земле, если б люди, вопреки всяким доводам рассудка, только и знали, что сводили друг с другом счеты? Разве не в том проклятье Сицилии, где мужчины так заняты кровной местью, что им некогда зарабатывать хлеб для семьи? Это ли не безрассудство! И потому я говорю сейчас — пусть все вернется на прежние места. Я не предпринимал шагов, чтобы установить, кто предал и убил моего сына. И не буду предпринимать, если мы решим это дело миром. У меня есть другой сын, которому нет сейчас пути домой, — мне нужна гарантия, что когда я устрою так, чтобы он мог беспрепятственно вернуться, то не встречу помех, угрозы со стороны властей. Уладим с этим, и тогда можно будет обсудить другие интересующие нас вопросы, чтобы эта встреча завершилась с пользой для каждого из нас. — Выразительным и смиренным жестом он сложил на столе ладони. — Вот все, чего я хочу.
Речь удалась. В ней виден был прежний дон Корлеоне, каким его знали исстари. Рассудительный. Умеренный. Мягкоречивый. Однако каждый не преминул отметить слова о том, что он находится в добром здравии, — это означало, что, несмотря на все беды, постигшие семейство Корлеоне, дон шутить с собой не позволит. Не прошел незамеченным и намек, что, пока ему не дадут то, чего он просит — то есть мира, — заводить с ним речь о других делах бесполезно. Не ускользнуло от внимания, что он предлагает сохранить статус-кво и, значит, ничем не намерен поступиться, хотя пострадал за последний год сильнее всех.
Но отвечал дону Корлеоне не Татталья — слово взял Эмилио Барзини. Он говорил сухо, четко — хоть, впрочем, никто не назвал бы его речь грубой или оскорбительной.
— Все это сказано верно, — начал Барзини. — Но только не все сказано. Дон Корлеоне скромничает. Дело в том, что без поддержки дона Корлеоне Солоццо и семье Татталья не осилить было бы новое начинание. Своим отказом он, в сущности, нанес им ущерб. Без умысла, конечно. Однако факт остается фактом — судьи и политики, которые примут знак внимания из рук дона Корлеоне, даже если дело касается наркотиков, никого другого по такому поводу близко не подпустят к себе. Солоццо был связан по рукам и по ногам, не имея хоть некоторой гарантии, что к его людям будут относиться снисходительно. Это каждому из нас понятно. Без этого все мы остались бы нищими. А теперь, когда меры наказания стали строже, судьи и прокуроры заламывают немыслимые цены, если наши люди попадаются с наркотиками. Даже сицилиец, получив двадцать лет, может нарушить omerta и разговориться. Этого нельзя допустить. Машина правосудия полностью в руках у дона Корлеоне. Его отказ дать и нам возможность воспользоваться ею — не дружественный поступок. Он отнимает у наших жен и детей кусок хлеба. Теперь не те времена, когда всякий волен был действовать как знает. Раз все судьи города Нью-Йорка принадлежат Корлеоне — значит, он должен ими поделиться либо открыть нам прямой доступ к ним. Разумеется, он вправе предъявить счет за подобную услугу — мы не коммунисты, в конце концов. Но он не вправе черпать воду из колодца один. Коротко и ясно.
Барзини кончил; воцарилась тишина. Все точки над «i» были поставлены — возврата к прежнему положению быть не может. А главное, Барзини дал понять, что, если заключить мир не удастся, он открыто выступит против Корлеоне на стороне Татталья. И к тому же добился перевеса в одном существенном пункте. Их жизнь и благосостояние действительно держались на взаимной выручке — отказ в ответ на просьбу кого-то из своих об услуге, по сути, действительно был враждебным актом. Об услугах попусту не просили и попусту в них не отказывали.
Но наконец раздался вновь голос дона Корлеоне.
— Друзья мои, не по злой воле отвечал я несогласием, — сказал он. — Вы знаете меня. Кому и когда я отказывал в помощи? Такое просто не в моем характере. А вот на этот раз пришлось. Почему? Да потому, что для нас связаться с наркотиками значит, по-моему, погибнуть в самом недалеком будущем. Слишком непримиримо настроены против них в этой стране — нам этого не простят. Одно дело виски, азартные игры, даже женщины — то, чего требует душа у многих и что запрещено отцами церкви и государства. И совсем другое — наркотики, они таят опасность для каждого, кто замешан в их распространении. Они поставят под угрозу все наши прочие занятия. И далее. Мне лестно слышать, будто я столь всесилен среди судейских чиновников и прочих слуг закона. Если бы! Да, я пользуюсь некоторым влиянием, однако люди, которые сейчас прислушиваются к моему слову, могут сделаться глухи к нему, если речь пойдет о наркотиках. Им страшно оказаться причастными к торговле этим зельем, и притом они сами ее не одобряют. Полицейские, наши пособники в содержании игорных заведений и так далее, — и те не станут способствовать внедрению наркотиков. И потому просить меня оказать кому-то добрую услугу в таком деле — все равно что просить оказать дурную услугу самому себе. Тем не менее, если все вы сочтете подобную меру необходимой, я пойду на нее — ради того, чтобы уладить основное.
Он замолчал. Обстановка заметно разрядилась: по залу пробежал шепоток, кто-то негромко переговаривался через стол. Дон Корлеоне пошел на уступку в самом главном. Он обеспечит защиту организованному сбыту наркотиков. Иными словами, он соглашался сделать то, что и предлагал ему с самого начала Солоццо, — при условии, если на этом будет настаивать совет, собравшийся сюда со всей страны. Имелось в виду, что он не будет принимать никакого участия в самой коммерции или вкладывать в нее деньги. Он всего лишь прикроет от огня деловые операции, пустив в ход свое влияние в судебных органах. Но и это была огромная уступка.
Первым отозвался на его слова дон из Лос-Анджелеса, Фрэнк Фалконе:
— Не существует способа удержать наших людей от участия в сбыте наркотиков. Они просто начинают действовать в одиночку и попадаются на этом. Слишком выгодное дело — невозможно устоять. И тем опасней для нас остаться от него в стороне. Мы хотя бы сумеем лучше его наладить, лучше оградить, принять меры предосторожности. В конце концов, наша роль не так уж предосудительна — во всяком деле нужен порядок, нужна надежность, нужна организация, нельзя же разводить анархию, когда каждый действует кто во что горазд.
Дон Детройта, самый верный сторонник Корлеоне на этом совещании, тоже выступил сейчас против позиции, занятой его другом, призывая трезво взглянуть на вещи.
— Я сам противник наркотиков, — сказал он. — Из года в год я платил своим людям надбавку, лишь бы не связывались с наркотиками. И все напрасно, это не помогло. Представьте себе — приходит кто-то и предлагает: «У меня есть порошок — вложи в дело тысячи три-четыре, и мы заработаем пятьдесят тысяч долларов на сбыте». Кто не польстится на такие барыши? Начинают подрабатывать на стороне, втягиваются, — а основная работа, за которую плачу я, страдает. Потому что наркотики выгодней. Спрос на них растет день ото дня. Воспрепятствовать этому мы не можем, стало быть, наша задача — упорядочить дело, поставить на солидную ногу. К школам — близко не подпускать, не продавать зелье детям. Это позор, infamita. У себя в городе я постараюсь главным образом сбывать товар цветному населению, черным. Это самые лучшие клиенты, с ними меньше неприятностей, да и потом они же все равно животные. Черному все трын-трава — жена, семья, он и себя-то не уважает. Вот и пусть травит себе душу дурманом… Но устраниться от этого дела, пустить его на самотек нельзя — нам же хуже будет.
Дон Детройта закончил свою речь под громкий гул одобрений. Он попал в самую точку. Никакая доплата не могла удержать людей от торговли наркотиками. Что до соображений насчет детей — это в нем говорила его известная всем чувствительность, мягкосердечность. Да и потом, кто станет продавать наркотики детям? Откуда у детей возьмутся такие деньги? Ну, а слова насчет цветных и вовсе пропустили мимо ушей. Негры здесь никого не волновали и совершенно не шли в расчет. Если они позволили обществу стереть себя в порошок, значит, они ничего не стоят, и то, что дон Детройта вообще упомянул о них, лишь доказывало, что он имеет свойство вечно отклоняться от сути дела.
Высказался каждый. Каждый соглашался, что сбыт наркотиков — штука скверная и в конечном счете до добра не доведет, но остановить его невозможно. Это занятие сулит бешеную наживу, и на него всегда найдутся ярые, но неумелые охотники, которые не посчитаются ни с кем и ни с чем. Такова человеческая природа.
В конце концов достигли соглашения. Участие в торговле наркотиками не возбранялось, и на востоке страны ее в известной мере прикроет от закона дон Корлеоне. Подразумевалось, что в крупных масштабах ею будут заниматься главным образом семейства Барзини и Татталья. Устранив этот камень преткновения, совещание перешло к более общим вопросам. Сложностей накопилось много, и их надо было решать. Договорились считать Лас-Вегас и Майами территорией, открытой для деятельности любого из семейств. Сошлись во мнении, что у этих городов большое будущее. Что методы, предполагающие насилие, там неприменимы, а разного рода мелкое жулье оттуда надлежит выживать. Условились, что в чрезвычайных случаях, когда необходимо убрать кого-то, но есть опасность наделать при этом слишком много шума, операцию проводят не иначе, как с одобрения настоящего совета. Согласились удерживать рядовых исполнителей от насилия без крайней надобности и от кровавых актов личной мести. Согласились также, что семейства будут, по требованию, оказывать друг другу взаимные услуги — делиться заплечных дел мастерами, помогать при технических затруднениях в таких подчас жизненно важных операциях, как, например, подкуп присяжных.
Обсуждение проходило оживленно, в непринужденном духе и на высоком уровне, однако грозило затянуться — понадобилось сделать перерыв на ленч, а перед тем освежиться у стойки бара.
Наконец дон Барзини счел уместным подвести черту.
— Что ж, все вопросы исчерпаны, — сказал он. — Мир заключен — честь и хвала дону Корлеоне, которого все мы знаем не первый год как человека слова. Если опять возникнут разногласия, мы сможем встретиться снова, нам нет нужды в другой раз делать глупости. О себе скажу, что я рад этому. Перевернем страницу — и начнем новую.
Один Филипп Татталья по-прежнему выказывал признаки некоторого беспокойства. В случае возобновления войны ему, из-за убийства Санни Корлеоне, пришлось бы опасаться за себя больше всех. Теперь он первый раз высказался пространно:
— Я соглашусь со всем, что здесь предлагали, — я готов забыть о постигшем меня несчастье. Но я хотел бы получить от Корлеоне несколько более твердые ручательства. Где гарантия, что он не будет пытаться свести личные счеты? Что не забудет наших дружественных заверений с течением времени, когда укрепит свои позиции? А ну как — почем мне знать — он через три-четыре года почувствует себя ущемленным, сочтет, что его насильно принудили к нынешнему соглашению и он волен его нарушить? Нам что, так и придется все время жить, остерегаясь друг друга? Или мы можем действительно уйти отсюда с миром, со спокойной душой? Поручится ли в том Корлеоне, как ручаюсь сейчас перед вами я?
И тогда дон Корлеоне произнес речь, которая запомнилась надолго и заново утвердила его в положении наиболее прозорливого средь них политика, — исполненная здравого смысла, речь шла прямо от сердца, и речь шла о самом главном. В ней он пустил в оборот выражение, которому суждено было сделаться, на свой лад, не менее знаменитым, чем придуманный Черчиллем «железный занавес», — правда, оно стало всеобщим достоянием лишь десять лет спустя.
На этот раз впервые он обратился к собравшимся стоя. Невысокий, к тому же и похудевший слегка после своей, как ее предпочитали называть, «болезни», и возраст, пожалуй, стал заметнее — как-никак шестьдесят лет, — он тем не менее ни в ком не оставлял сомнений, что в полной мере обрел опять всю свою прежнюю силу, полностью сохраняет присутствие духа и ясность мысли.
— Что же за люди мы с вами, — сказал он, — если рассудок для нас ничего не значит? Чем мы тогда лучше диких зверей? Но нет, нам не зря дан разум — мы способны рассудить сообща, разобраться между собою. Какой мне смысл снова затевать беспорядки, возвращаться к смуте, к насилию? Мой сын погиб, такое уж мне выпало горе, и с этим горем мне жить дальше, — но для чего мне портить жизнь другим на этой земле, которые ни в чем не виноваты? Вот мое слово — ручаюсь честью, что я не стану искать отмщения, не стану выведывать правду о делах, содеянных в прошлом. Я удалюсь отсюда с чистым сердцем.
Скажу еще, что нам всегда и во всем надлежит блюсти свой интерес. Здесь собрались люди, которые не желают, чтобы ими помыкали, не желают быть пешками в руках тех, кто сидит наверху. Нам посчастливилось в этой стране. Уже сейчас у многих из нас дети живут лучше, чем мы. У многих сыновья вышли в педагоги, ученые, музыканты, и это счастье для родителей. Внуки, быть может, выйдут и вовсе в большие люди, в новые pezzonovantis. Никому из нас не хотелось бы видеть, что дети идут по нашим стопам, — такая жизнь чересчур тяжела. Они могут жить как все, их положение и безопасность обеспечены нашим мужеством. Вот у меня есть внуки, и как знать, не станет ли кто-нибудь из детей моих внуков губернатором или даже президентом — здесь, в Америке, нет невозможного. Надо только шагать в ногу со временем. А время стрельбы и поножовщины прошло. Пора брать умом, изворотливостью, коль скоро мы деловые люди, — это и прибыльней, и лучше для наших детей и внуков.
Ну, а чем нам с вами заниматься — о том мы не пойдем спрашивать начальство, этих pezzonovantis, которые норовят за нас решать, как нам распорядиться своей жизнью, которые развязывают войны, оберегая свое добро, а воевать посылают нас. Кто сказал, что мы обязаны подчиняться законам, придуманным ими в защиту своих интересов и в ущерб нашим? И кто они такие, чтобы вмешиваться, когда мы тоже хотим позаботиться о своих интересах? Это наше дело. Sonna cosa nostra, — сказал дон Корлеоне. — Наше дело, наши заботы. Мы сами управимся в своем мире, потому что это наш мир, cosa nostra. И мы должны держаться вместе, чтобы оградить его от вмешательства посторонних. А иначе быть бычку на веревочке — вденут нам в нос кольцо, как вдели его миллионам неаполитанцев и других итальянцев в этой стране.
Во имя этого и отказываюсь я от мести за своего убитого сына — во имя общего блага. Клянусь вам, что до тех пор, покуда я отвечаю за действия моего семейства, никого из тех, кто здесь находится, без справедливых оснований, без серьезнейшего повода пальцем не тронут. Во имя общего блага я готов поступиться также и своей выгодой. Порукой тому мое слово и моя честь, которым я, как знают многие из вас, никогда не изменял.
Но есть у меня при этом и своекорыстный интерес. На моего младшего сына пало подозрение в убийстве Солоццо и капитана полиции — он был вынужден бежать. Теперь мне предстоит добиться, чтобы с него сняли это ложное обвинение и он мог спокойно вернуться домой. Это — моя забота, мне ее и расхлебывать. Либо я должен найти настоящих виновников, либо, возможно, найти для властей бесспорные доказательства того, что он невиновен, — может быть, свидетели и осведомители еще откажутся от своих ложных показаний. Как бы то ни было, это, повторяю, моя забота, и, полагаю, я с нею справлюсь.
Однако вот что я хотел бы здесь заявить. Я — человек суеверный, стыдно признаться, но что поделаешь. Так вот. Если вдруг с моим младшим сыном произойдет несчастный случай, если его ненароком подстрелит полицейский офицер, если он повесится в тюремной камере, если объявятся новые свидетели с показаниями против него — я, по суеверию, припишу это злой воле кого-то из присутствующих. Скажу больше. Если в моего сына ударит молния, я буду винить в этом некоторых из вас. Если самолет его упадет в море, пароход пойдет ко дну, если он схватит смертельную простуду, если на его машину наедет поезд — я, из чистого суеверия, сочту, что, значит, кто-то из сидящих здесь все еще желает мне зла. Такого рода злую волю, господа, такую несчастную случайность я не прощу никогда. Но в остальном — клянусь спасением души своих внучат — я ни при каких обстоятельствах не нарушу мир, заключенный сегодня. Неужели, в конце концов, мы ничем не лучше этих pezzonovantis, загубивших на нашем веку бессчетные миллионы людей?
С этими словами дон Корлеоне вышел из-за стола и двинулся к тому месту, где сидел дон Филипп Татталья. Татталья поднялся ему навстречу — они обнялись, поцеловались. В зале захлопали; другие доны вставали с мест, пожимали друг другу руки, поздравляли дона Корлеоне и дона Татталью с началом дружеских отношений. Каждый понимал, что это будет не самая пылкая в мире дружба, — эти двое не станут посылать друг другу подарки на Рождество, — но они хотя бы не станут убивать друг друга. А значит, и такая хороша — и это тоже называется дружбой.
Поскольку Фредди жил на Западе под покровительством семейства Молинари, дон Корлеоне по окончании встречи задержался подле дона из Сан-Франциско, чтобы выразить ему свою благодарность. Из слов Молинари дон Корлеоне заключил, что Фредди прижился на новом месте, вполне доволен и проявляет заметную склонность к женскому полу. Обнаружилось также, что он прямо-таки рожден управлять гостиницей. Дон Корлеоне, как всякий родитель, когда ему расписывают таланты его чада, о существовании которых он даже не подозревал, лишь головой покачивал от изумления. Выходит, правда, что не было бы счастья в иных случаях, если б несчастье не помогло? Оба собеседника согласились, что это справедливо. Дон Корлеоне между тем дал понять, что чувствует себя в долгу перед сан-францисским доном за огромную услугу, которую тот оказал ему, приютив Фредди. Он употребит свое влияние, чтобы подданным Молинари, каким бы изменениям ни подверглись в грядущие годы силовые структуры, всегда был обеспечен доступ к ключевой информации о скачках — важность подобного обязательства было трудно переоценить, поскольку за обладание этим преимуществом шла незатухающая борьба, усугубляемая тем обстоятельством, что на упомянутую область наложили свою тяжелую лапу нелюди из Чикаго. Но даже там, в краю варваров, дон Корлеоне пользовался достаточным влиянием, так что это его обещание было царским подарком.
Вечерело, когда дон Корлеоне, Том Хейген и телохранитель-шофер — им оказался сегодня Рокко Лампоне — въехали в парковую зону, где помещалась резиденция Корлеоне. Направляясь к дому, дон обронил Хейгену:
— Наш водитель, этот Лампоне, — ты его примечай. Сдается мне, малый годен для работы получше.
Чудеса, подумал Хейген. Лампоне за весь день слова не проронил, ни разу не оглянулся на них, когда они сидели за его спиной в машине. Ну, открыл перед доном дверцу, когда тот садился, ну, подал машину к банку в ту самую минуту, когда они вышли, — словом, делал все, что положено, но не более, чем делал бы на его месте любой вышколенный шофер. Значит, наметанный глаз дона углядел такое, что укрылось от consigliori.
У дверей дон отпустил Хейгена с наказом явиться к нему после ужина. Но не торопиться, дать себе время отдохнуть немного, так как им еще предстоит совещаться допоздна. Дон прибавил, что нужно вызвать Клеменцу и Тессио. Он будет ждать их к десяти вечера, не раньше. А до того Хейген должен ввести их в курс дела и рассказать, как прошел совет.
В десять они сошлись вчетвером в угловой комнате — в кабинете дона, оснащенном библиотекой по юриспруденции и потайным телефоном. На подносе стояли бутылки виски и содовой, ведерко со льдом. Дон начал с общих замечаний.
— Итак, мы заключили сегодня мир, — сказал он. — Я поручился в том своей честью — для вас этого должно быть довольно. Однако союзники у нас не больно-то надежные, и потому будем по-прежнему держаться настороже. Хватит с нас милых неожиданностей. — Дон повернулся к Хейгену. — Ты отпустил этих Боккикьо, заложников?
Хейген кивнул:
— Да, как приехали, я сразу позвонил Клеменце.
Корлеоне взглянул на необъятного caporegime. Тот тоже кивнул головой:
— Отпустил я их. Скажи, Крестный отец, как это может быть, чтоб сицилийцы — и такие пни, или эти Боккикьо просто прикидываются?
Дон Корлеоне улыбнулся краем рта.
— У них хватает ума зарабатывать хорошие деньги. Почему так уж обязательно быть еще умнее? Не Боккикьо и им подобные — причина бед на этой земле. Хотя головушки у них не сицилийские, это ты верно.
Война окончилась, теперь можно было слегка расслабиться. Дон Корлеоне сам смешал коктейли, поднес каждому стакан. Он осторожно пригубил свой и закурил сигару.
— Я хочу, чтобы никто из вас не пытался расследовать, кто и как организовал убийство Санни, с этим кончено — забудьте. Я хочу, чтобы мы оказывали всяческое содействие другим семействам, даже если у них разыграется аппетит и мы не будем получать сполна свою долю. Я хочу, чтобы никакие выпады против нас, никакие провокации не сорвали этот мир, пока мы не найдем способ вернуть домой Майкла. Пусть это будет главным, что должно вас сейчас занимать. Помните — мне нужна стопроцентная гарантия, что, когда он вернется, ему ничто не будет угрожать. Я не имею в виду — со стороны Татталья или Барзини. Меня тревожит полиция. Да, с подлинными уликами против него у нас проблем не будет, официант никаких показаний не даст, случайный свидетель — или кто он там, неслучайный — тоже. Настоящие улики — наименьшая из наших забот, потому что они нам известны. Опасаться следует другого — чтобы полиция не сфабриковала ложные улики, поскольку ее осведомители единодушно утверждали, что капитана Макклоски убил Майкл Корлеоне. Прекрасно. Значит, нужно потребовать, чтобы Пять семейств всеми доступными им средствами разубедили в этом полицию. Чтобы все их осведомители преподнесли полиции другую версию. Я полагаю, после моего сегодняшнего выступления наши новые союзники поймут, что в их интересах пойти нам навстречу. Но этого мало. Нам надо найти способ обелить Майкла до конца, раз и навсегда. Иначе ему незачем возвращаться. Давайте будем думать. Важнее этого сейчас ничего нет.
Теперь дальше. Один раз в жизни человеку позволительно допустить оплошность. Я один раз допустил. Теперь я хочу скупить все участки в кольце парковой аллеи и все дома на этих участках. Чтобы даже за милю отсюда никто не мог заглянуть из своего окошка ко мне в сад. Хочу обнести всю усадьбу оградой и установить внутри постоянную круглосуточную охрану. И такую же — на воротах. Короче, я желаю отныне жить в крепости. Знайте, что я больше не буду ездить на работу в город. Можете считать, что я отчасти удаляюсь от дел. Меня тянет повозиться в саду — делать домашнее вино, когда нальются гроздья. Тянет к оседлой домашней жизни. Если я когда-нибудь и отлучусь, то лишь чтобы слегка развеяться или на важную деловую встречу, и тогда потребую полной гарантии, что приняты все меры предосторожности. Только не истолкуйте мои слова неверно. Я ничего не замышляю. Я проявляю осмотрительность, я был всегда осмотрительным человеком, ничто мне так не чуждо в этой жизни, как беспечность. Женщины, дети могут позволить себе жить беспечно, мужчины — нет. Все это вы будете исполнять потихоньку, никаких лихорадочных приготовлений, незачем внушать тревогу нашим новым друзьям. Все можно делать таким образом, что это будет выглядеть естественно.
Дела я буду все больше и больше передавать теперь в ваше ведение. Regime Сантино распущу — людей распределим по вашим отрядам. Тем самым мы обнадежим наших друзей, подтвердим, что у меня миролюбивые намерения. Том, ты подберешь группу, которая поедет в Лас-Вегас и даст мне подробный отчет обо всем, что там происходит. А заодно доставит сведения о Фредо — что он там поделывает, говорят, мне теперь и не узнать родного сына. Будто бы подался в повара и с барышнями развлекается усердней, чем подобает зрелому мужчине. Что ж, зато смолоду чересчур был степенный, а к семейному бизнесу у него никогда не лежала душа. Словом, главное — выясни, чем там можно на самом деле заняться.
Хейген осторожно спросил:
— Может, пошлем вашего зятя? Все-таки Карло родом из Невады — знает там все ходы и выходы.
Дон Корлеоне покачал головой:
— Нет, моя жена затоскует здесь, если рядом не будет никого из детей. Я хочу, чтобы Констанция с мужем переехала жить сюда, в один из особняков. Хочу поставить Карло на серьезную должность, — возможно, я обходился с ним чересчур сурово, и потом… — дон Корлеоне поморщился, — я ощущаю нехватку сыновей. Сними его с игорного дела, пристрой по профсоюзной части, там как раз нужно заняться кой-какими бумажными делами и хорошо поработать языком. Он это может. — В голосе дона слышался легчайший оттенок презрения.
Хейген кивнул:
— Хорошо, мы с Клеменцей пройдемся по личному составу и подберем подходящую группу для Вегаса. Хотите, я вызову Фредди домой на несколько дней?
Дон сказал жестко:
— А зачем? Мне и жена неплохо сготовит обед. Пусть сидит там.
Трое мужчин неловко задвигались на стульях. Они не подозревали, что Фредди в такой немилости у отца, — очевидно, тому была причина, о которой они не знали.
Дон Корлеоне вздохнул.
— Похоже, нынешний год у меня в огороде зеленого перца и помидоров уродится столько, что самим не съесть. Так что ждите от меня подношений. Хочу на старости лет пожить мирно, в тишине и спокойствии. Ну, вот и все. Наливайте себе еще, угощайтесь.
Это означало, что разговор окончен. Все встали. Хейген проводил Клеменцу и Тессио к машинам, условился о встрече для обсуждения деталей предстоящей им оперативной работы в соответствии с пожеланиями, которые высказал дон. Потом вернулся в кабинет, зная, что дон Корлеоне ждет его.
Дон, сняв пиджак и галстук, лежал на кушетке. На его суровых чертах проступила усталость. Он слабо помахал рукой, указывая Хейгену на стул.
— Ну что, consigliori, не одобряешь ты мои действия за сегодняшний день?
Хейген ответил не сразу.
— Нет, почему, — сказал он. — Только не вижу в них последовательности, да и не вяжутся они с вашей натурой. Вы говорите, что не желаете выяснять, при каких обстоятельствах погиб Сантино, и не собираетесь мстить. Я этому не верю. Вы дали слово не нарушать мир и, значит, не нарушите его, но я не поверю, чтоб вы позволили вашим врагам сохранить за собой победу, одержанную, казалось бы, ими сегодня. Вы загадали мудреную загадку, которую я бессилен разгадать, — как же могу я одобрять или порицать ваши действия?
На лице дона изобразилось удовольствие:
— Да, ты меня изучил, ничего не скажешь. Не на Сицилии рожден, но я все же сделал из тебя сицилийца. Верно ты все сказал, а разгадка существует, и ты поймешь, в чем она, еще до того, как все разрешится. Согласись — мое слово должно быть для каждого нерушимо, и я его не нарушу. Все то, о чем я говорил, должно быть исполнено в точности. Но, Том, самое главное для нас — как можно скорей вернуть домой Майкла. Это первейшая наша задача, подчини ей все мысли и дела. Обследуй все законные лазейки, каких бы денег это ни стоило. Он должен быть чист как слеза, когда вернется. Советуйся с лучшими адвокатами-криминалистами. Я назову тебе судей, которые, если надо, примут тебя в частном порядке. А до тех пор будем соблюдать сугубую осторожность — всегда возможно предательство.
Хейген сказал:
— Меня, как и вас, волнуют не столько истинные улики, сколько сфабрикованные. Если Майкла хотя бы возьмут под арест, друзья из полиции сумеют его прикончить. Либо сами убьют в одиночке, либо подрядят на это дело кого-нибудь из заключенных. То есть, как я понимаю, не должно быть даже повода арестовать его — повода хотя бы предъявить ему обвинение.
Дон Корлеоне вздохнул:
— Знаю, знаю. В том-то и трудность. Но и тянуть опасно. На Сицилии неспокойно. Молодежь больше не хочет слушать старших, да и среди тех, кого выслали назад из Америки, есть публика, с которой доморощенным местным донам не совладать. Майкла могут достать не одни, так другие. Я принял кой-какие меры, у него есть пока надежная крыша, но только надолго ли? Это одна из причин, почему я сегодня вынужден был заключить мир. У Барзини есть друзья на Сицилии, они уже начали разнюхивать след Майкла. Вот тебе первая разгадка. Мне ничего не оставалось, как заключить мир, чтобы обеспечить сыну безопасность. У меня не было выбора.
Хейген счел излишним спрашивать, каким образом дон получил эти сведения. Он даже не удивился, просто отметил, что, действительно, загадка таким образом частично разъяснялась.
— Когда я буду оговаривать детали с людьми Татталья, то настаивать ли, чтобы торговать наркотиками брали только незамаранных? Трудно будет требовать от судьи мягкого приговора для человека с судимостью.
Дон Корлеоне пожал плечами:
— Это они сами должны сообразить. Упомяни — настаивать ни к чему. Все, что от нас зависит, мы сделаем, но, если они поставят на это дело заядлого наркомана и он попадется, мы палец о палец не ударим. Скажем, что помочь не в наших силах. Да только Барзини учить не надо, он сам знает. Ты обратил внимание — ни словом себя не связал с этой историей. Со стороны поглядеть, он тут вроде как ни при чем. Этот всегда выйдет сухим из воды.
Хейген встрепенулся.
— То есть вы хотите сказать — это он с самого начала стоял за спиной Солоццо и Татталья?
Дон Корлеоне вздохнул.
— Татталья — сутенер, не более того. Ему бы нипочем не одолеть Сантино. Вот, кстати, почему мне незачем выяснять, как это все получилось. Я знаю, здесь приложил руку Барзини, — этого довольно.
Хейген слушал и вникал. Шаг за шагом дон подводил его к разгадке, но нечто очень важное обошел стороной. Хейген знал, что именно, но знал также, что не его дело об этом спрашивать. Он попрощался и повернулся к двери. Дон напутствовал его словами:
— Помни, Том, самое главное — придумать, как нам вернуть домой Майкла. Думай об этом день и ночь. И еще вот что. Договорись на телефонном узле, чтобы я каждый месяц имел перечень всех телефонных разговоров Клеменцы и Тессио — кто им звонил и кому они. Я их ни в чем не подозреваю. Я клятву дам, что они меня никогда не продадут. Но всякий пустяк невредно знать заранее, может и пригодиться.
Хейген кивнул и вышел. Интересно — его самого дон тоже проверяет?.. Он устыдился своих подозрений. Но теперь он был уверен, что в голове у Крестного отца, в этих извилистых и сложных лабиринтах, зреет далеко идущий план действий и сегодняшнее отступление — не более как тактический маневр. Плюс к тому оставалось неясным обстоятельство, о котором никто не обмолвился ни словом, о котором он сам не посмел спросить, которое обошел молчанием дон Корлеоне. Все указывало на то, что готовится день расплаты.
ГЛАВА 21
Судьбе, однако, угодно было, чтобы минул еще почти год, пока дону Корлеоне удалось вернуть своего сына Майкла в Соединенные Штаты. Все это время семейство ломало голову, пытаясь найти приемлемый способ сделать это. Выслушали даже соображения на этот счет Карло Рицци, благо он жил теперь с Конни тут же, в парковой зоне. (За это время у них успел родиться второй ребенок, мальчик.) Но ни один из предложенных планов не получил одобрения у дона.
В конце концов решить проблему помогло несчастье, постигшее семью Боккикьо. Был среди членов клана, одной из дальних его ветвей, молодой человек по имени Феликс, лет двадцати пяти, не старше, и рожденный в Америке, которого мать-природа, изменив на сей раз своему обыкновению, наградила хорошей головой. Он отказался вступить в семейное дело и заняться уборкой мусора, женился на девушке из порядочного круга, англичанке по происхождению, чем еще более усугубил разрыв с родней. По вечерам он ходил учиться, поставив себе целью стать юристом; днем работал на почте. Обзавелся за эти годы тремя детьми, но его жена экономно вела хозяйство, и они ухитрялись жить на его жалованье государственного служащего, пока он не получил диплом.
Так вот, Феликс Боккикьо, как многие в молодости, полагал, что, после того как он в поте лица, с таким трудом добыл себе образование, оснастил себя для избранной профессии, добродетель его автоматически вознаградится и он начнет прилично зарабатывать. Жизнь показала, что это не так. По-прежнему не теряя гордости, он упорно отвергал всякую помощь от своих родных. Один приятель, тоже молодой юрист, но со связями, с хорошими видами на будущее в крупной адвокатской конторе, уговорил Феликса оказать ему небольшую услугу. Речь шла о чрезвычайно сложных тонкостях, связанных с банкротством — по видимости вполне законным, но на деле фиктивным. Вероятность того, что мошенничество раскроется, была ничтожна — один шанс из миллиона. Феликс Боккикьо решился пойти на риск. То обстоятельство, что от него здесь требовалось профессиональное умение, какое дается университетским образованием, странным образом умаляло в его глазах преступную — или хотя бы предосудительную — сущность махинации.
Так или иначе, но обман глупейшим образом выплыл наружу. Приятель-юрист пальцем не пошевелил, чтобы выручить Феликса, даже трубку не брал, когда тот звонил ему. Главные действующие лица, два пожилых и прожженных дельца, кляня Феликса Боккикьо за топорную работу, предпочли признать себя виновными и оказывать содействие следствию: они назвали Феликса Боккикьо зачинщиком и утверждали, будто он склонил их на эту махинацию угрозами, помышляя внедриться в их предприятие и подчинить его себе, а их вовлек в этот обман насильно. В своих показаниях они связывали Феликса с его дядями и двоюродными братьями, имеющими уголовное прошлое, судимости за преступления с применением силы; на основании этих свидетельств Феликса отдали под суд. Оба дельца отделались условным наказанием. Феликса Боккикьо приговорили к тюремному заключению от года до пяти лет. Его сородичи не обратились за содействием ни к дону Корлеоне, ни к другим семействам, потому что ведь Феликс всегда гнушался их помощью и его следовало проучить, — пусть усвоит, что неоткуда ждать милосердия, кроме как от семьи, что семейный клан вернее и надежней, чем общество.
Как бы то ни было, отсидев три года, Феликс вышел из тюрьмы, явился домой, расцеловал жену, деток, прожил тихо-мирно год, а потом доказал, что не зря он все-таки носит имя Боккикьо. Раздобыв оружие — пистолет — и не заботясь о том, что его могут увидеть, он застрелил приятеля-юриста. Затем подстерег двух дельцов, когда они выходили из закусочной, и, не таясь, всадил каждому пулю в голову. Обойдя их тела, вошел в закусочную, взял себе чашку кофе и стал спокойно ждать, когда придут забирать его.
Суд над ним был скор, приговор — беспощаден. Исчадье преступного мира, он хладнокровно уничтожил свидетелей обвинения, которые вполне заслуженно упрятали его за решетку. Это ли не открытый вызов обществу! Раз в кои-то веки столпы этого общества, публика, пресса, даже мягкосердечные и недалекие ревнители гуманности были едины в своем желании видеть Феликса Боккикьо на электрическом стуле. Рассчитывать, что губернатор штата проявит к нему снисхождение, было бы, по словам человека из ближайшего окружения губернатора, все равно что ждать от пастуха жалости к бешеной овчарке. Клан Боккикьо, разумеется, не пожалел бы никаких денег, чтобы обжаловать приговор в высших инстанциях — теперь родные гордились им, — однако исход дела был предрешен. После пустопорожних формальностей, предусмотренных законом, которые могли, впрочем, затянуться на приличное время, Феликса Боккикьо ждала смерть на электрическом стуле.
Внимание дона обратил на этот случай Хейген по просьбе одного из Боккикьо, который надеялся, что, может быть, существует средство помочь молодому человеку. Дон Корлеоне ответил коротким, сухим отказом. Он не чародей. Люди требуют от него невозможного. Но назавтра дон вызвал Хейгена к себе в кабинет и велел обстоятельно, в мельчайших подробностях изложить ему суть этого дела. Когда Хейген закончил рассказ, дон Корлеоне приказал пригласить в Лонг-Бич для переговоров главаря клана Боккикьо.
То, что последовало за этим, было просто, как все гениальное. Дон Корлеоне обязывался обеспечить жену и детей Феликса Боккикьо, уплатив им солидное денежное пособие. Деньги главарю клана вручат незамедлительно. Взамен Феликс должен объявить себя убийцей Солоццо и капитана полиции Макклоски.
Предстоит основательно подготовиться. Признание Феликса Боккикьо должно звучать убедительно, а значит, ему придется выучить назубок кой-какие из обстоятельств случившегося и для правдоподобия вставить их в свои показания. И все время ссылаться на то, что полицейский капитан был в данном случае причастен к торговле наркотиками. Далее предстоит заручиться согласием официанта из ресторана «Голубая луна» опознать Феликса Боккикьо как убийцу. От него тут потребуется известный кураж, поскольку первоначальное описание внешности надо будет резко изменить, — Феликс Боккикьо и гораздо ниже ростом, и плотнее. Впрочем, это дон Корлеоне берет на себя. И еще: осужденный, как ярый поборник высшего образования и выпускник колледжа, наверняка желал бы видеть и своих детей образованными людьми. А потому дон Корлеоне также выделит определенную сумму денег на обучение детей в колледже. Кроме того, он должен предъявить клану Боккикьо неопровержимые доказательства, что нет никакой надежды добиться для их родича смягчения приговора по действительно совершенным им убийствам. Потому что это новое признание — хоть он и без того явно обречен — уже окончательно решит его судьбу.
Итак, все было оговорено, главарь получил деньги, с осужденным наладили связь, чтобы поставить его в известность и дать надлежащие указания. Задуманное осуществилось — признание в еще одном убийстве произвело сенсацию. Все сошло как нельзя лучше. Тем не менее дон Корлеоне, с присущей ему осмотрительностью, ждал еще четыре месяца, покуда приговор не привели в исполнение, — и лишь тогда наконец дал команду Майклу Корлеоне возвращаться домой.
|
The script ran 0.037 seconds.