Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Оноре де Бальзак - Блеск и нищета куртизанок [1838-1847]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Классика, О любви, Роман

Аннотация. «Блеск и нищета куртизанок» — возможно, самый блестящий из эпизодов бальзаковской «Человеческой комедии». Это — книга, которая дала, пожалуй, беспощаднейший и жесточайший из портретов современного Бальзаку Парижа — Парижа, где продается и покупается все — карьера и положение, дружба и любовь. Здесь — во всем своем ослепительном блеске и во всей своей душевной нищете царят «богини продажной любви» — парижские куртизанки…

Аннотация. Над романом «Блеск и нищета куртизанок» Бальзак работал более десяти лет, с 1836 по 1847 год. Роман занимает значительное место в многотомном цикле произведений, объединенных писателем под общим названием «Человеческая комедия». Этим романом Бальзак заканчивает своеобразную трилогию («Отец Горио», «Утраченные иллюзии», «Блеск и нищета куртизанок»). Через все три произведения проходят основные персонажи «Человеческой комедии». В романе завершается история героя «Утраченных иллюзий» поэта Люсьена Шардона (де Рюбампре), растратившего талант и погубившего себя в погоне за богатством и соблазнами светской жизни. Здесь читатель вновь встречает преуспевающего карьериста Растиньяка и беглого каторжника Жака Коллена, знакомых по роману «Отец Горио». Действие романа происходит во время Реставрации и охватывает 1824—1830 годы. Писатель создает широкое социальное обобщение жизни Франции накануне Июльской революции 1830 года.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

– Неужто этот человек барон Нусинген? – спросила Европа у Лушара, живописуя свои сомнения жестом, которому позавидовала бы мадемуазель Дюпон, актриса, еще недавно исполнявшая роль субреток во французском театре. – Да, мадемуазель, – сказал Лушар. – Да, – отвечал Контансон. – Я отвечай за ней, – сказал барон, задетый за живое сомнением Европы, – позвольте сказать атин слоф. Эстер и ее старый обожатель вошли в спальню, причем Лушар почел необходимым приложиться ухом к замочной скважине. – Я люблю вас больше жизнь, Эздер; но зачем давать кредитор теньги, для которых лутчи место ваш кошелек? Ступайте в тюрьма: я берусь викупать этот сто тисяча экю за сто тисяча франк, и ви будете иметь тфести тисяча франк для сфой карман… – План не пригоден! – крикнул ему Лушар. – Кредитор не влюблен в мадемуазель!.. Вы поняли? Отдай весь долг, и то ему покажется мало, как только он узнает, что вы увлечены ею. – Шут горохови! – вскричал Нусинген, отворив дверь и впуская Лушара в спальню. – Ти не знаешь, что говоришь. Ти будешь получать тфацать процент, если проведешь это дело… – Невозможно, господин барон. – Как сударь? У вас достанет совести, – сказала Европа, вмешиваясь в разговор, – допустить мою госпожу до тюрьмы!.. Желаете, мадам, взять мое жалованье, мои сбережения? Берите их! У меня есть сорок тысяч франков… – Ах, бедняжка! А я и не знала, какая ты! – вскричала Эстер, обнимая Европу. Европа залилась слезами. – Я шелай платить, – жалостно сказал барон, вынимая памятную книжку, откуда он взял маленький квадратный листок печатной бумаги, какие банки выдают банкирам, – достаточно проставить на нем сумму в цифрах и прописью, и этот листок превращается в вексель, оплачиваемый предъявителю. – Не стоит труда, господин барон, – сказал Лушар, – мне приказано произвести расчет наличными, золотом или серебром. Но ради вас я удовольствуюсь банковыми билетами. – Тьяволь! – вскричал барон. – Покаши наконец твой документ! Контансон предъявил три документа в обложке из синей бумаги; глядя Контансону в глаза, барон взял их и шепнул ему на ухо: – Ти лутче би предупреждаль меня. – Но разве я знал, господин барон, что вы здесь? – отвечал шпион, не заботясь о том, слышит ли их Лушар. – Вы многое потеряли, отказав мне в доверии. Вас обирают, – прибавил этот великий философ, пожимая плечами. – Ферно! – сказал барон. – Ах! Мой дитя! – вскричал он, увидев векселя и обращаясь к Эстер. – Фи шертва мошенник! Фот мерзавец! – Увы, да! – сказала бедная Эстер. – Но он так меня любил! – Если би я зналь… я опротестовал би от ваш имени… – Вы теряете голову, господин барон, – сказал Лушар. – Есть третий предъявитель. – Та, – продолжал барон, – есть третий предъявитель… Серизе! Челофек, который всегда протестоваль! – У него мания остроумия, – сказал с усмешкой Контансон, – он каламбурит. – Не пожелает ли господин барон написать несколько слов своему кассиру? – спросил Лушар, улыбнувшись. – Я пошлю к нему Контансона и отпущу людей. Время уходит, и огласка… – Ступай, Гонданзон! – вскричал Нусинген. – Мой кассир живет на угол улиц Мадюрен и Аркат. Фот записка, чтоби он пошел к тю Тиле и Келлер. Слючайно мы не держаль дома сто тисяча экю, потому теньги все в банк… Одевайтесь, мой анкел! – сказал он Эстер. – Ви свободен! Старух, – вскричал он, бросив взгляд на Азию, – опасней молодых!.. – Иду потешить кредитора, – сказала ему Азия. – Он-то уж меня не обидит; и попирую же я нынче! Не бутем сердица, каспатин парон… – прибавила Сент-Эстев, отвратительно приседая на прощание. Лушар взял документы у барона, и они остались наедине в гостиной, куда полчаса спустя пришел кассир, сопровождаемый Контансоном. Тут же появилась Эстер в восхительном наряде, хотя и не обдуманном заранее. Когда Лушар сосчитал деньги, барон пожелал проверить векселя, но Эстер выхватила их кошачьим движением и спрятала в свой письменный столик. – Сколько же вы пожертвуете на всю братию? – спросил Контансон Нусингена. – Ви не бил одшень учтив, – сказал барон. – А моя нога? – вскричал Контансон. – Люшар, давай сто франк Гонданзон от остаток тисячни билет… – Очен красифи женшин, – сказал кассир барону Нусингену, покидая улицу Тетбу, – но очень дорог, каспатин парон. – Сохраняйт секрет, – сказал барон; Контансона и Лушара он также просил держать все в тайне. Лушар вышел вместе с Контансоном, но Азия, подстерегавшая их на бульваре, остановила торгового пристава. – Судебный пристав и кредитор тут, в фиакре; от нетерпения они готовы лопнуть, – сказала она. – И здесь можно поживиться! Покамест Лушар считал капиталы, Контансон успел разглядеть клиентов. Всем своим видом выказывая равнодушие к происходящему, он, тем не менее, запомнил глаза Карлоса, приметил форму лба под париком, и именно парик показался ему подозрительным; он записал номер фиакра, но в особенности занимали его воображение Азия и Европа. Он решил, что барон стал жертвой чрезвычайно ловких людей, тем более, что Лушар, прибегая к его услугам, на этот раз обнаружил удивительную осторожность. Притом подножка, которую дала ему Европа, поразила не только его берцовую кость. «Прием пахнет Сен-Лазаром[79]! – сказал он про себя, подымаясь с полу. Карлос расстался с судебным приставом, щедро его вознаградив, и сказал кучеру: – Пале-Ройяль, к подъезду! «Вот тебе раз! – подумал Контансон, услышав этот адрес. – Тут что-то нечисто!..» Карлос доехал до Пале-Ройяль с такой быстротою, что мог не опасаться погони. Потом он, по своему обычаю, пересек галереи и на площади Шато-д'О взял другой фиакр, бросив кучеру: «Проезд Оперы! Со стороны улицы Пинон». Четверть часа спустя он был на улице Тетбу. Увидев его, Эстер сказала: – Вот эти несчастные документы! Карлос взял векселя, проверил; затем пошел в кухню и сжег их в печке. – Шутка сыграна! – вскричал он, показывая триста десять тысяч франков, свернутых в одну пачку, которую он вытащил из кармана сюртука. – Вот это да еще сто тысяч франков, добытых Азией, позволяют нам действовать. – Боже мой! Боже мой! – воскликнула бедная Эстер. – Дура! – сказал этот расчетливый человек. – Стань открыто любовницей Нусингена, и ты будешь встречаться с Люсьеном, он друг Нусингена. Я не запрещаю тебе любить его. Эстер во мраке ее жизни приоткрылся слабый просвет; она вздохнула свободней. – Европа, дочь моя, – сказал Карлос, уводя эту тварь в угол будуара, где никто не мог подслушать их беседы, – Европа, я доволен тобой. Европа подняла голову, и взгляд, брошенный ею на этого человека настолько преобразил ее поблекшее лицо, что свидетельница сцены, Азия, сторожившая у двери, задумалась над тем: не крепче ли ее собственных те узы, которые связывают Европу с Карлосом? – Это еще не все, дочь моя. Четыреста тысяч франков ничто для меня… Паккар вручит тебе опись серебра стоимостью до тридцати тысяч франков, на которые есть пометка о платежах в разные сроки в счет следуемой суммы; но наш ювелир Биден потерпел на этом убыток. Объявление о распродаже обстановки Эстер, на которую он наложил арест, появится, наверно, завтра. Пойди к Бидену, на улицу Арбр-Сэк, он даст тебе ломбардные квитанции на десять тысяч франков. Понимаешь, Эстер заказала серебро, не расплатилась за него, а уже отдала в заклад; ей угрожает обвинение в мошенничестве. Стало быть, надо отнести ювелиру тридцать тысяч франков и в ломбард десять тысяч, чтобы выкупить серебро. Итого, с накладными расходами, сорок три тысячи франков. Столовые приборы из накладного серебра, барон их обновит, а мы по этому случаю выкачаем у него еще несколько билетов по тысяче франков. Вы должны… Сколько за два года вы должны портнихе? – Да, пожалуй, около шести тысяч франков, – ответила Европа. – Так вот, если мадам Огюст хочет получить свои деньги и сохранить клиентку, пусть подаст счет на тридцать тысяч франков за четыре года. Тот же уговор с модисткой. Ювелир Самуил Фриш, еврей с улицы Сент-Авуа, даст тебе расписки: мы должны быть ему должны двадцать пять тысяч франков, а мы выкупим драгоценностей на шесть тысяч франков, заложенных нами в ломбарде. Затем вернем эти драгоценности золотых дел мастеру, причем половина камней будет фальшивыми; вероятно, барон на них и не посмотрит. Короче, ты принудишь нашего понтера через недельку поставить еще сто пятьдесят тысяч франков. – Мадам должна хотя бы чуточку мне помочь, – отвечала Европа. – Поговорите с ней, ведь она ничего не соображает, и мне приходится раскидывать умом за трех авторов одной пьесы. – Если Эстер вздумает ломаться, дай мне знать, – сказал Карлос. – Нусинген обещал ей экипаж и лошадей, пусть она скажет, что выберет их по своему вкусу. Воспользуйтесь услугами того же каретника и барышника, что обслуживают хозяина Паккара. Мы заведем кровных скакунов, чрезвычайно дорогих; они захромают через месяц, и мы их переменим. – Можно вытянуть тысяч шесть по дутому счету от парфюмера, – сказала Европа. – О нет! Уж больно ты тороплива, – сказал он ей, качая головой. – Действуй потихоньку, добивайся уступки за уступкой. Барон всунул в машину только руку, а нам требуется голова. Сверх всего этого мне нужны еще пятьдесят тысяч франков. – Вы их получите, – отвечала Европа. – Мадам подобреет к этому толстому разине, когда дело дойдет до шестисот тысяч франков, и попросит у него еще четыреста, чтобы слаще любить. – Послушай, дочь моя, – сказал Карлос. – В тот день, когда я получу последние сто тысяч франков, найдется и для тебя тысяч двадцать. – К чему они мне? – сказала Европа, махнув рукой, точно дальнейшее существование казалось ей невозможным. – Ты можешь вернуться в Валансьен, купить хорошее заведение и стать порядочной женщиной, если пожелаешь; бывают всякие вкусы, вот и Паккар об этом подумывает; у него чистые плечи, без клейма, почти чистая совесть, вы бы подошли друг другу, – отвечал Карлос. – Вернуться в Валансьен!.. Как вы могли подумать, мосье? – вскричала Европа испуганно. Уроженка Валансьена, дочь бедных ткачей, Европа была послана семи лет на прядильную фабрику, где современная промышленность истощила ее физические силы, а порок преждевременно развратил ее. Обольщенная в двенадцать лет, ставшая матерью в тринадцать, она попала в среду людей глубоко испорченных. В шестнадцать лет она предстала перед уголовным судом по делу об одном убийстве, правда, в качестве свидетельницы. Уступая не совсем еще заглохшей в ней честности и испытывая ужас перед правосудием, она дала показания, в силу которых суд приговорил обвиняемого к двадцати годам каторжных работ. Преступник, уже не раз судившийся и принадлежавший к организации, члены которой связаны страшной порукой мести, сказал во всеуслышание этой девочке: «Через десять лет, день в день, Прюданс (Европу звали Прюданс Сервьен), я ворочусь, чтобы угробить тебя, хотя бы меня за это и скосили ». Председатель суда пытался успокоить Прюданс Сервьен, обещая ей поддержку, участие правосудия; но бедная девочка так жестока была потрясена, что от страха заболела и пробыла около года в больнице. Правосудие – это некое отвлеченное существо, представленное собранием личностей, состав которых постоянно обновляется, и их добрые намерения и память, так же, как и они сами, чрезвычайно недолговечны. Суды присяжных, как и трибуналы, бессильны предупредить преступление: они созданы, чтобы расследовать уже совершенное. В этом отношении полиция, предотвращающая преступления, была бы благодеянием для страны; но слово полиция пугает нынешнего законодателя, который не находит более различия между словом править – управлять – отправлять правосудие. Законодатель стремится к тому, чтобы государство брало на себя все фунции, как будто оно способно к действию. А каторжник никогда не забывает о своем враге и мстит ему, ибо правосудие не вспоминает больше о нем. Прюданс, которой чутье подсказало, какая ей грозит опасность, бежала из Валансьена и очутилась с семнадцати лет в Париже, надеясь там скрыться. Она попробовала четыре ремесла; лучшим оказалось ремесло статистки в маленьком театре. Встретившись с Паккаром, она рассказала ему о своих злоключениях. Паккар, правая рука и верный помощник Жака Коллена, рассказал о Прюданс своему господину; господин, когда ему понадобилась рабыня, сказал Прюданс: «Если ты согласна служить мне, как служат дьяволу, я освобожу тебя от Дюрю». Дюрю был тот каторжник, тот дамоклов меч, что висел над головой Прюданс Сервьен. Из этих подробностей многие критики сочли бы привязанность Европы к Карлосу не совсем правдоподобной. К тому же никто не понял бы развязки, которую готовил Карлос. – Да, дочь моя, ты можешь вернуться в Валансьен… Вот, прочти. – И он протянул ей вечернюю газету, указав пальцем на следующую заметку: «Тулон. Вчера состоялась казнь Жана Франсуа Дюрю… С раннего утра гарнизон…» и т. д. Газета выпала из рук Прюданс; у нее подкашивались ноги; она опять могла жить, а ведь, по ее словам, ей и хлеб стал горек с того дня, как ей пригрозил Дюрю. – Ты видишь, я сдержал свое слово. Потребовалось четыре года, чтобы упала голова Дюрю, пойманного в западню… Так вот, выполнив мое поручение, ты можешь стать хозяйкой маленького предприятия у себя на родине, с состоянием в двадцать тысяч франков, и женой Паккара, которому я разрешаю вернуться к добродетели, выйдя в отставку. Европа схватила газету и с жадностью стала читать сообщение о казни каторжников, описанной со всеми подробностями, на которые последние двадцать лет не скупятся газеты: величественное зрелище, неизменный священник, напутствующий раскаявшегося разбойника, злодей, увещевающий своих бывших товарищей, наведенные дула ружей, коленопреклоненные каторжники; затем пошлые рассуждения, бессильные что-либо изменить в режиме каторжных тюрем, где кишат восемнадцать тысяч преступлений. – Надобно устроить Азию на старое место… – сказал Карлос. Азия подошла, ровно ничего не понимая в пантомиме Европы. –… чтобы она снова стала здесь кухаркой. Вы сперва угостите барона обедом, какого он не едал отроду, – продолжал он, – потом скажите ему, что Азия проиграла все свои деньги и опять пошла в услужение. Гайдук нам не потребуется, и Паккар станет кучером; кучер не покидает козел, он там недосягаем и менее всего привлечет внимание шпионов. Мадам прикажет ему носить пудреный парик, треуголку из толстого фетра, обшитого галуном: наряд его преобразит, к тому же я его загримирую. – У нас будут и другие слуги? – спросила Азия, поводя раскосыми глазами. – У нас будут честные люди, – отвечал Карлос. – Все они слабоумные! – заметила мулатка. – Если барон снимет особняк, привратником может быть дружок Паккара, – продолжал Карлос. – Нам еще потребуются лишь лакей да судомойка, и вы отлично уследите за этими двумя посторонними. В ту минуту, когда Карлос хотел уходить, вошел Паккар. – Оставайтесь тут. На улице народ, – сказал гайдук. Эти простые слова имели страшный смысл. Карлос поднялся в комнату Европы и пробыл там, покуда за ним не воротился Паккар в наемной карете, въехавшей прямо во двор. Карлос опустил занавески, и карета тронулась со скоростью, которая расстроила бы любую погоню. Прибыв в поместье Сент-Антуан, он вышел из кареты неподалеку от стоянки фиакров, пешком дошел до первого фиакра и воротился на набережную Малакэ, ускользнув таким образом от любопытствующих. – Послушай-ка, мальчик, – сказал он Люсьену, показывая ему четыреста билетов по тысяче франков, – тут, я надеюсь, хватит на задаток за землю де Рюбампре. Но мы все же рискнем сотней тысяч из этих денег. Собираются пустить по городу омнибусы; парижане увлекаются новинкой, и в три месяца мы утроим наш золотой запас. Я в курсе дела: акционерам дадут на их пай отличные дивиденды, чтобы повысить интерес к акциям. Это затея Нусингена. Восстанавливая владения де Рюбампре, мы не заплатим сразу всей суммы. Повидайся с де Люпо, проси его рекомендовать тебя адвокату по имени Дерош; поезжай к нему в контору и предложи этой продувной бестии поехать в Рюбампре изучить местность. Пообещаещь двадцать тысяч франков, если он сумеет, скупив за восемьсот тысяч франков земли вокруг развалин замка, составить тебе тридцать тысяч ренты. – Как ты шагаешь!.. Ну и размах у тебя!.. – Такой уж у меня нрав! Полно шутить. Ты обратишь сто тысяч экю в облигации казначейства, чтобы не терять процентов; можешь поручить это Дерошу, он честен, хотя и хитер… Покончив тут, скачи в Ангулем, добейся у сестры и зятя согласие принять на себя невинную ложь. Пусть твои родные, если понадобится, скажут, что дали тебе шестьсот тысяч франков по случаю твоей женитьбы на Клотильде де Гранлье: в том нет бесчестия. – Мы спасены! – в восхищении вскричал Люсьен. – Ты – да! – продолжал Карлос. – Но только по выходе из церкви святого Фомы Аквинского с Клотильдой в качестве жены… – А ты чего опасаешься? – спросил Люсьен, казалось, полный участия к своему советчику. – Меня выслеживают любопытные… Надо вести себя, как подобает настоящему священнику, а это чрезвычайно скучно! Дьявол откажет мне в покровительстве, увидев меня с требником под мышкой. В эту минуту барон Нусинген, держа под руку кассира, подошел к двери своего особняка. – Одшень боюсь, – сказал барон, входя в дом, – что я делаль плохой дело… Ба! Наш свое возмет… – Очень жалько, что каспатин парон опнарушиль себя, – ответил почтенный немец, озабоченный лишь соблюдением благопристойности. – Та, мой офисиальни любофниц дольжен полючать положений, достойни мой положень, – отвечал этот Людовик XIV от биржи. Уверенный в том, что рано или поздно он завладеет Эстер, барон опять превратился в великого финансиста, каким он и был. Он так усердно принялся за управление делами, что кассир, застав его на другой день в шесть часов в кабинете за просмотром ценных бумаг, только потер руки. – Положительно, каспатин парон делаль экономи этот ночь, – сказал он с чисто с немецкой улыбкой, одновременно хитрой и простодушной. Если люди богатые, вроде барона Нусингена, чаще других находят случай тратить деньги, все же они чаще других находят и случай наживать их, даже предаваясь безумствам. Хотя финансовая политика знаменитого банкирского дома Нусингена описана в другом месте,[80] небесполезно заметить, что столь крупные состояния не приобретаются, не составляются, не увеличиваются, не сохраняются в пору финансовых, политических и промышленных революций нашей эпохи без огромных потерь капитала или, если угодно, без обложения налогами частных состояний. Чрезвычайно мало новых ценностей вкладывается в общую сокровищницу земного шара. Всякое новое накопление средств в одних руках представляет собою новое неравенство в общем распределении. То, чего требует государство, оно же и возвращает; но то, что захватывает какой-нибудь банкирский дом Нусингена, он оставляет у себя. Подобные махинации ускользают от кары закона, потому что в противном случае Фридрих II мог бы уподобиться какому-нибудь Жаку Коллену или Мандрену, если бы вместо водворения порядка в провинциях при помощи военных действий он занялся бы контрабандой и операциями с ценностями. Понуждать европейские государства заключать займы из двадцати или десяти процентов так, чтобы эти проценты получал частный капитал, разорять дотла промышленность, захватывая сырье, бросать основателю какого-либо дела веревку, чтобы поддержать на поверхности воды, покуда из нее выудят его захлебнувшееся предприятие, – словом, все эти выигранные денежные битвы и составляют высокую финансовую политику. Конечно, банкир, как и завоеватель, порой подвергается опасности; но люди, которые в состоянии давать подобные сражения, так редко встречаются, что баранам там и не место. Великие дела вершатся пастырями. Поскольку банкроты (ходячее выражение на биржевом жаргоне) повинны в желании чересчур много нажить, постольку и несчастья, причиненные махинациями всяких Нусингенов, обычно не очень близко принимаются к сердцу. Спекулянт ли пустит себе пулю в лоб, сбежит ли биржевой маклер, разорит ли нотариус сотню семейств, а это хуже, чем убить человека, прогорит ли банкир – все эти катастрофы, которые забываются в Париже через несколько месяцев, оставляют по себе в этом великом городе, точно в море, лишь легкую зыбь. Громадные состояния Жак Керов, Медичи, Анго из Дьепа, Офреди из Ла-Рошель, Фуггеров, Тьеполо, Корнеров были некогда честно приобретены благодаря преимуществам, возникшим в силу общей неосведомленности о происхождении всякого рода ценных товаров; но в наше время географические познания так прочно проникли в массы, конкуренция так прочно ограничила прибыли, что всякое состояние, быстро составленное, является делом случая, следствием открытия либо узаконенного воровства. Растленная скандальными примерами мелкая торговля, особенно в последние десять лет, отвечала на коварные махинации крупной торговли подлыми покушениями на сырье. Повсюду, где применяется химия, вина более не пьют: таким образом, виноделие падает. Продают искусственную соль, чтобы уклониться от акциза. Суды испуганы этой всеобщей нечестностью. Короче сказать, французская торговля на подозрении у всего мира, и так же развращается Англия. Корень зла лежит у нас в государственном праве. Хартия провозгласила господство денег; преуспеяние тем самым становится верховным законом атеистической эпохи. Поэтому развращенность нравов высших классов общества, несмотря на маску добродетели и мишурную позолоту, много гнуснее, чем та испорченность, якобы присущая низшим классам, особенности которой сообщают страшный, а если угодно, и комический характер этим Сценам парижской жизни. Правительство, пугаясь всякой новой мысли, изгнало из театра комический элемент в изображении современных нравов. Буржуазия, менее либеральная, чем Людовик XIV, дрожит в ожидании своей «Женитьбы Фигаро», запрещает играть «Тартюфа» и, конечно, не разрешила бы теперь ставить «Тюркаре», ибо «Тюркаре» стал властелином. Поэтому комедия передается изустно, и оружием поэтов, пусть не так быстро разящим, зато более надежным, становится книга. В то утро, в самый разгар всяких деловых визитов, всяких распоряжений и коротких совещаний, превращавших кабинет Нусингена в подобие приемной министерства финансов, один его маклер сообщил об исчезновении наиболее ловкого и богатого из членов торгового товарищества, Жака Фале, брата Мартина Фале и преемника Жюля Демаре. Жак Фале был биржевой маклер банкирского дома Нусингена. В согласии с дю Тийе и Келлерами барон столь хладнокровно подготовил разорение этого человека, точно дело шло о том, чтобы заколоть барашка на пасху. – Он не мок больше тержаться, – отвечал спокойно барон. Жак Фале оказал огромные услуги торговцам ценными бумагами. Во время кризиса, несколько месяцев назад, он спас положение смелыми операциями. Но требовать благодарности от биржевых хищников – не то же ли самое, что пытаться разжалобить волков зимой на Украине? – Бедняга! – сказал биржевой маклер. – Он был так далек от мысли о подобной развязке, что обставил на улице Сен-Жорж особнячок для своей любовницы. Он истратил сто пятьдесят тысяч франков на картины и на мебель. Он так любил госпожу дю Валь-Нобль!.. И вот эта женщина должна все потерять… Там все взято в долг. «Отлично! Отлично! – сказал про себя Нусинген. – Вот случай вернуть все, что я потерял этой ночью…» – Он ничефо не платиль? – спросил он у биржевого маклера. – Эх, – отвечал маклер. – Неужели нашелся бы такой невежа поставщик, который отказал бы в кредите Жаку Фале? Там, кажется, целый погреб отличных вин. Кстати, дом продается. Фале рассчитывал его приобрести. Купчая составлена на его имя. Какая нелепость! Серебро, обстановка, вина, карета, лошади – все пойдет с торгов, а что получат заимодавцы? – Приходите зафтра, – сказал Нусинген, – я буду осматрифать все и, если будет объявлен банкротство, кончайт дело полюпофно, я буду поручать вам объявлять благоразумни цен на этот обстановка и заключать договор… – Все может быть устроено как нельзя лучше, – сказал маклер. – Поезжайте туда нынче же; там вы встретите одного из компаньонов Фале с поставщиками, которые хотят получить преимущественное право; у Валь-Нобль есть их накладные на имя Фале. Барон Нусинген тут же послал одного из конторщиков к своему нотариусу. Жак Фале говорил ему об этом доме, стоившем самое большее шестьдесят тысяч франков, и он желал немедленно стать его владельцем, чтобы закрепить за собой право распоряжаться им. Кассир (честнейший человек!) пришел узнать, не понесет ли его господин ущерб на банкротстве Фале. – Напорот, мой добри Вольфган, я буду полючать обратно свой сто тисяча франк. – Пошему? – Э-э! Я буду иметь маленьки особняк, который этот бетняк Фале весь год готовиль для свой люпофниц. Я полючу весь обстановка, если предложу пьятдесят тысяч франк кредиторам; я уше дал каспатину Гарто, моему нотариусу, приказ насчет дома, потому хозяйн без теньга… Я это зналь, но не имель голова на плеч!.. Тем лутчи! Мой божественный Эздер будет хозяйка в маленки тфорец! Фале показиваль мне этот дом: что за прелесть!.. И два шага отсюда!.. Не придумать лутчи! Банкротство Фале принудило барона идти на биржу; но он не мог покинуть улицы Сен-Лазар, не побывав на улице Тетбу; он уже страдал оттого, что несколько часов не видел Эстер; ему хотелось, чтобы она всегда была подле него. Выгода, которую он рассчитывал извлечь из наследства своего маклера, весьма облегчала его скорбь о потере четырехсот тысяч франков, истраченных этой ночью. Восхищенный возможностью сообщить своему анкелу о переезде с улицы Тетбу на улицу Сен-Жорж, где Эстер будет жить в маленки тфорец и где воспоминания не послужат помехой их счастью, он не чувствовал под ногами мостовой, он летел, как юноша, полный радужных грез. На повороте улицы Труа-Фрер погруженный в мечтания барон посреди дороги наткнулся на Европу; на ней лица не было. – Кута ти пошель? – сказал он. – Ох, мосье, я шла к вам… Как вы были правы вчера! Теперь я поняла, что бедной мадам лучше было бы сесть в тюрьму на несколько дней. Но разве женщины что-либо смыслят в денежных делах! Как только кредиторы прослышали, что мадам вернулась к себе, все они набросились на нас, как на свою добычу… Вчера, в семь часов вечера, мосье, к нам пришли и приклеили ужасные объявления о распродаже обстановки в эту субботу… Но все это пустяки… Мадам, сама доброта, пожелала, видите ли, оказать однажды услугу этому чудовищному человеку! – Какой чутовишни? – Ну, тому, кого она любила, д'Этурни. О! Он был мил. Он играл, вот и все. – Играль краплени карт… – Что за беда? А вы, смею спросить?.. – сказала Европа. – Что вы делаете на бирже? Не перебивайте меня. Как-то раз, когда Жорж пригрозил, что он пустит себе пулю в лоб, она снесла в ломбард все свое серебро, драгоценности, а они ведь еще не оплачены! Пронюхав, что мадам выплатила кое-что одному из кредиторов, все прочие пришли к ней и устроили скандал… Угрожают Исправительной… Ваш ангел, и на скамье подсудимых!.. Ведь даже парик на голове и тот станет дыбом!.. Мадам обливается слезами, говорит, что готова в реку броситься… Ох! Она на все пойдет. – Если би я зашель к Эздер, прощай биржа! – вскричал барон. – А это невозмошно, чтоби я не ходиль на биржа! Потому я дольжен кое-что выиграть для нее… Ступай, успокой ее; я буду платит тольги; приду ровно в четири час. Но, Эшени, скажи, чтоби он чутошка любил меня!.. – Как чуточку? Очень… Знайте, мосье, только щедростью покоряют женское сердце… Конечно, вы, может, и сберегли бы сотню тысяч франков, позволив ей сесть в тюрьму. Но никогда бы вы не завоевали ее сердце… Ведь она мне сказала: «Эжени, он был поистине великодушен, поистине щедр… У него прекрасная душа!» – Он так сказаль, Эшени? – вскричал барон. – Да, мосье, своими ушами слышала. – Тержи, вот десять луитор… – Благодарю… Но она все еще плачет… она выплакала со вчерашнего дня столько слез, сколько выплакала святая Магдалина за целый месяц… Ваша любимая убивается, и добро бы еще из-за собственных долгов! Ох эти мужчины! Разоряют они женщин, как женщины разоряют стариков… ей-ей! – Мушчин весь таков! Обешшаль! Эх, только говориль… Пуская он не подписывает ничефо больше. Я буду платить, но если он будет давать ишо подпись… я… – А что вы сделаете? – сказала Европа, подбоченясь. – Поже мой! Я не имей никакой власть над ней… Я сам займусь делами Эздер… Ступай! Ступай! Утешай ее, говори, что не пройдет месяц, как он будет полючать маленки тфорец. – Вы поместили, господин барон, капитал на крупные проценты в сердце женщины! Знаете… я нахожу, что вы помолодели; хоть я только горничная, а часто наблюдала такие чудеса… счастья… У счастья есть какой-то свой отблеск… Если вы потратились, не жалейте… Увидите, какой это принесет доход! Прежде всего, и я сказала это мадам: она будет последней из последних, будет потаскушкой, если вас не полюбит, ведь вы ее вытаскиваете из сущего ада… Вот отойдут от нее заботы, вы ее не узнаете! Между нами, должна вам признаться; ночью она так рыдала – что прикажете делать?.. ведь дорожат все же уважением человека, который готов нас содержать… Она не могла осмелиться сказать вам все это… она хотела убежать… – Убешать! – вскричал барон, испуганный этой мыслью. – Но биржа, биржа! Ступай, ступай! Я не пойду с тобой… Но прошу, чтоби он подходил к окна, чтоби я видел ее… Это придаст мне бодрость… Эстер улыбнулась господину Нусингену, когда он проходил мимо ее дома, а он, тяжело ступая, удалился, прошептав про себя: «Ангел!» При помощи какой же уловки Европа достигла столь непостижимого результата? К половине третьего Эстер закончила свой туалет, словно ожидая прихода Люсьена; она была восхитительна. Заметив это, Европа выглянула в окно и сказала: «А вот и мосье!» Бедная девушка бросилась к окну, надеясь увидеть Люсьена, и увидела Нусингена. – Ах, какую боль ты мне причиняешь! – воскликнула она. – Иного средства не было утешить невзначай бедного старика, который заплатит все ваши долги, – отвечала Европа. – Ведь все они будут наконец заплачены! – Какие долги? – вскричала бедное создание, мечтавшее лишь удержать свою любовь, которую хотели отнять у нее страшные руки. – Долги, которые господин Карлос устроил мадам. – Как? Вот уже почти четыреста пятьдесят тысяч франков! – воскликнула Эстер. – Прибавьте еще сто пятьдесят. Но он отлично принял все это… барон… он вытащит вас отсюда, поселит в маленки тфорец… Право, вы не так уж несчастны!.. На вашем месте, раз уж вы так крепко привязали к себе этого человека, я бы выполнила требования Карлоса, а там заставила бы подарить себе дом и ренту. Мадам, конечно, самая красивая, какую я только видела, и самая привлекательная… Но красота проходит так быстро! Я была свежа и красива, и вот… Мне двадцать три года, почти возраст мадам, а я кажусь старше лет на десять. Достаточно заболеть, и… Ну, а когда имеешь дом в Париже и ренту, не боишься, что умрешь на мостовой… Эстер не слушала более Европу-Эжени-Прюданс Сервьен. Воля человека, одаренного талантом растления, опять погружала Эстер в грязь с тою же силою, какую этот человек положил, чтобы извлечь ее из грязи. Лишь тот, кто познал любовь во всей ее бесконечности, понимает, что человеку дано вкусить ее блаженства, лишь приобщившись к ее добродетелям. После сцены в конуре на улице Ланглад Эстер совершенно забыла о своей прежней жизни. Она жила с того времени чрезвычайно добродетельно, вся уйдя в чувство любви к Люсьену. Поэтому, желая избежать сопротивления, Карлос так искусно все подготовил, что бедной девушке, движимой преданностью, не оставалось ничего более, как изъявлять свое согласие на мошенничества либо уже совершенные, либо готовые совершиться. Это коварство, говорящее о превосходстве развратителя над своими жертвами, указывает и на те приемы, которыми он подчинил себе Люсьена. Создать роковую неизбежность, устроить подлог, подложить пороху и в решительную минуту сказать сообщнику: «Сделай одно лишь движение, и все взорвется!» Прежде Эстер, проникнутая особой моралью куртизанок, находила все эти шуточки настолько естественными, что достоинства соперницы измеряла лишь расточительностью ее любовника. Разоренные состояния – вот знаки различия этих женщин. Карлос, положившись на воспоминания Эстер, не обманулся. Все эти военные хитрости, все эти уловки, тысячи раз испробованные не только такими женщинами, но и мотами, не смущали Эстер. Несчастная чувствовала только свое унижение. Она любила Люсьена, но она должна была стать признанной любовницей барона Нусингена; в этом заключалось все. Брал ли с барона деньги в задаток мнимый испанец, строил ли свое счастье Люсьен на камнях могилы Эстер, какой ценою куплена ночь блаженства старым бароном, сколько тысячафранковых билетов выманила у него Европа более или менее искусными приемами – ничто не волновало влюбленную девушку, но в сердце ее кровоточила рана! Пять лет жила она, как непорочный ангел. Она любила, она была счастлива, она не изменила даже мыслью. И эта прекрасная, чистая любовь должна быть осквернена! Она не сравнивала своей отрадной уединенной жизни с тем позорным существованием, что ей было уготовано отныне. То не было ни расчетом, ни поэтической экзальтацией, ее переполняло одно лишь неизъяснимое, глубокое чувство: из белой она становилась черной, из чистой – нечистой, из честной – бесчестной. Но, став безупречной по собственной воле, она не могла перенести позора. Недаром она хотела броситься из окна, когда барон стал угрожать ей своей любовью. Короче говоря, Люсьен был любим беззаветно и с такой силой, с какой женщины чрезвычайно редко любят мужчину. Женщина хотя и говорит, что любит, хотя она нередко даже думает, что так, как любит она, никто еще не любил, все же она не прочь попорхать, покружиться в вальсе, полюбезничать, пленить свет своими уборами, пожинать успех во взорах воздыхателей; но Эстер совершала чудеса истинной любви, ничего не принося в жертву. Шесть лет она любила Люсьена, как любят актрисы и куртизанки, когда, вывалявшись в грязи, она томится по чистым чувствам, по самоотверженной чистой любви и преклоняются перед ее исключительностью (не следует ли изобрести новое слово, чтобы выразить понятие, столь редко встречающееся в жизни?). Древние народы Греции, Рима и Востока лишали женщину свободы; любящая женщина должна была бы сама себя лишать свободы. Итак, нетрудно понять, что покидая волшебные чертоги, где происходило это пиршество, где творилась эта поэма, и готовясь вступить в маленки тфорец старца с охладевшей кровью, Эстер испытывала род нравственного недуга. Понуждаемая железной рукой, она совершила много низостей, прежде чем успела о чем-либо подумать; но вот уже два дня сряду она предавалась размышлениям, и смертельный холод охватывал ее сердце. При словах «Умереть на мостовой» – она резким движением встала, сказав: – Умереть на мостовой? Нет, лучше уж Сена… – Сена?.. А мосье Люсьен? – сказала Европа. Одно это слово принудило Эстер опять опуститься в кресло, и она застыла в этой позе, не отрывая взгляда от розетки на ковре, словно на ней сосредочились все ее мысли. Нусинген, придя в четыре часа, застал своего ангела погруженным в тот океан размышлений и раздумий, по которому носятся женские души, покамест не найдут решения, непостижимого для того, кто не пускался в плавание вместе с ними. – Не надо хмурить ваш чело… мой красафиц… – сказал барон, усаживаясь подле нее. – Ви не будет иметь больше тольги… Я дам знать Эшени, и ровно через месяц ви покинете этот квартир, чтоби взойти в маленки тфорец… О! прелестни рука! Позфоляйте атин поцалуй… (Эстер позволила взять свою руку, как собака дает лапу). Ах! Фи дали мне свой рука… но не сердец, что я люблю… Это было сказано так искренне, что несчастная Эстер перевела глаза на старика, и взор ее, исполненный жалости, едва не свел его с ума. Любящие, подобно мученикам, чувствуют себя братьями по страданиям. В мире лишь родственные страдания поистине поймут друг друга. – Бедный, – сказала она, – он любит! Услышав эти слова, ошибочно им понятые, барон побледнел, кровь закипела у него в жилах, на него повеяло воздухом рая. В его возрасте миллионеры платят за подобные ощущения столько золота, сколько того женщина пожелает. – Я люблю вас, как любят свой дочь… – сказал он. – И я чувствуй сдесь, – продолжал он, приложив руку к сердцу, – что не мог би видеть вас нешастлив. – Если бы вы согласились быть только отцом, как бы я вас любила! Я никогда не покинула бы вас, и вы увидели бы, что не плохая женщина, не продажная, не корыстная, какой кажусь вам сейчас. – Ви делаль маленки глупость, – продолжал барон, – как всяки красифи женшин, вот и все! Не будем говорить больше на этот тема. Наш дело заработать теньги для вас… Будьте сшастлиф; я зогласен бить ваш отец в течение несколько тней, потому понимаю, что нужно привикнуть к мой бедни фигур. – Верно!.. – вскричала она. Вскочив с кресла, она прыгнула на колени Нусингену и прижалась к нему, обвив руками его шею. – Ферно, – отвечал он, пытаясь изобразить на своем лице улыбку. Она поцеловала его в лоб, она поверила в невозможную сделку, которая позволит ей остаться чистой и видеть Люсьена… Она так ласкалась к банкиру, что напомнила прежнюю Торпиль. Она обворожила старика, обещавшего питать к ней только отцовские чувства целых сорок дней. Эти сорок дней нужны для покупки и устройства дома на улице Сен-Жорж. Но, выйдя на улицу, на обратном пути к дому барон мысленно говорил себе: «Я простофиля!» И точно, если вблизи Эстер он становился младенцем, то вдали от нее он опять влезал в свою волчью шкуру, подобно Игроку, который снова влюбляется в Анжелику,[81] как только остается без гроша в кармане. «Полмиллиона бросить и не знать, какая у нее ножка! Это уже чересчур глупо, но, к счастью, никому об этом не известно», – думал он двадцать дней спустя. И принимал гордое решение порвать с женщиной, за которую заплатил так дорого; но как только барон оказывался подле Эстер, он забывал о своем решении и всем своим поведением старался искупить собственную грубость при их первой встрече. На исходе месяца он ей сказал: «Я не могу быть фечни отец ». В конце декабря 1829 года, накануне переезда Эстер в особняк на улице Сен-Жорж, барон попросил дю Тийе свести туда Флорину, чтобы наконец решить, все ли там находится в соответствии с богатством Нусингена и нашли ли слова маленки тфорец свое подтверждение в искусстве художников, которым было поручено сделать эту клетку достойной птички. Все изощрения роскоши, появившиеся накануне революции 1830 года, были представлены тут, превращая этот дом в образец хорошего вкуса. Архитектор Грендо видел в нем совершенное творение своего декоративного мастерства. Лестницы и стены под мрамор, ткани, строгость позолоты, мельчайшая подробности, как и общее впечатление, затмевали все, что век Людовика XV оставил в этом стиле в наследство Парижу. – Вот моя мечта: такой дом и добродетель! – сказала Флорина улыбаясь. – И ради кого ты входишь в такие расходы? – спросила она Нусингена. – Не дева ли это, сошедшая с небес? – Нет, женшин, котори опять туда фознесется, – ответил барон. – Вот тебе случай изобразить из себя Юпитера, – сказала актриса. – И когда мы ее узрим? – О! В тот день, когда будут праздновать новоселье, – вскричал дю Тийе. – Не ранше… – сказал барон. – Надобно порядком подчиститься, прифрантиться, навести на себя красоту, – продолжала Флорина. – О! Женщины дадут жару своим портнихам и парикмахерам по случаю этого вечера!.. Но когда же?.. – Я не хозяйн. – Вот так женщина!.. – воскликнула Флорина. – О, как я хочу ее увидеть!.. – И я тоше, – простодушно заметил барон. – Подумать только! Дом, женщина, мебель – все будет новое! – Даже банкир, – сказал дю Тийе, – ибо, на мой взгляд, наш друг помолодел. – Ему и надо вернуть свои двадцать лет, хотя бы на краткий миг, – сказала Флорина. В первые дни 1830 года весь парижский большой свет говорил о страсти Нусингена и о необузданной роскоши его дома. Бедный барон, выставленный на посмешище, взбешенный, и не без основания, принял однажды решение, в котором расчетливая воля финансиста шла навстречу бешеной страсти, терзавшей его сердце. Он, хотел, празднуя новоселье, отпраздновать и награду, которую он, сбросив тогу благородного отца, вкусит наконец после стольких жертв. Неизменно отступая перед сопротивлением Торпиль, он вздумал вести переговоры о своих брачных делах путем переписки, чтобы получить от нее письменное обязательство. Банкиры доверяют только векселям. Итак, в один из первых дней нового года, встав пораньше, биржевой хищник заперся в кабинете и сочинил следующее письмо на хорошем французском языке, ибо если он и произносил дурно, то писал отлично.   «Милая Эстер, цветок моей души и единственное счастье моей жизни! Когда я говорил, что люблю вас, как свою дочь, я обманывал вас и сам обманывался. Я этим желал лишь выразить святость моих чувств, не похожих ни на одно из тех, что обычно испытывают мужчины: прежде всего, я старик, затем я никогда не любил. Я люблю вас настолько, что если бы вы стоили мне всего моего состояния, я не любил бы вас меньше. Будьте справедливы! Большинство мужчин не увидело бы в вас ангела, как вижу я, – мой взор никогда не обращался к вашему прошлому. Я люблю вас, как люблю мою дочь Августу, мое единственное дитя, и как любил бы свою жену, когда б жена могла меня любить. Если счастье – единственное оправдание для влюбленного старика, согласитесь, что я играю смешную роль. Я сделал вас утешением, радостью моих последних дней. Вы хорошо знаете, что, пока я жив, вы будете счастливы, насколько может быть счастлива женщина; и вы так же хорошо знаете, что после моей смерти вы будете достаточно богаты, чтобы вашей судьбе могли позавидовать многие женщины. Во всех сделках, которые я заключаю с той поры, как я имел счастье заговорить с вами, ваша доля прибыли вычитается предварительно, и на ваше имя открыт счет в банке Нусингена. Через несколько дней вы войдете в дом, который рано или поздно будет вашим, если он вам полюбится. Скажите, вы и там меня встретите, как отца или я буду наконец счастлив?.. Простите, что пишу вам так откровенно; но когда я подле вас, мужество меня покидает, я слишком глубоко чувствую вашу власть надо мной. У меня нет намерения вас обидеть, я хочу лишь сказать вам, как сильно я страдаю и как жестоко в моем возрасте жить ожиданием, зная, что каждый прошедший день уносит с собой мои надежды и мое счастье. Впрочем, скромность моего поведения является порукой искренности моих намерений. Поступал ли я когда-либо как кредитор? Вы точно крепость, а я уже не молод. Отвечая на мои мольбы, вы говорите, что дело идет о вашей жизни, и я вам верю, покуда вас слушаю; но наедине с самим собой я поддаюсь черной тоске, сомнениям, позорящим нас обоих. Вы показались мне настолько же доброй и чистой, насколько и прекрасной; но вам угодно разрушить это мое убеждение. Посудите сами! Вы говорите, что вашим сердцем владеет страсть, мучительная страсть, и вы отказываетесь доверить мне имя того, кого вы любите… Естественно ли это? Человека достаточно сильного вы обратили в человека неслыханно слабого… Видите, до чего я дошел! Я вынужден спросить вас, какое будущее готовите вы моей страсти, на что мне надеяться после пяти месяцев ожидания? Мне надо также знать, какая роль мне предназначена на праздновании новоселья в вашем особняке. Деньги для меня ничто, когда дело касается вас; но я не настолько глуп, чтобы похваляться пренебрежением к деньгам; ибо если моя любовь беспредельна, то мое состояние ограничено, и я им дорожу только ради вас. Ну что ж! Если, отдав вам все, что я имею, я мог бы, нищий удостоиться вашей привязанности, то бедность, скрашенную вашей любовью, я предпочел бы богатству, омраченному вашим презрением. Вы так сильно меня изменили, дорогая Эстер, что никто меня не узнает; я заплатил десять тысяч франков за картину Жозефа Бридо; для этого вам достаточно было сказать, что он даровитый человек и не признан. Наконец, я каждому встречному нищему даю по пяти франков ради вас. Так о чем молит бедный старик, почитающий себя вашим должником, когда вы делаете ему честь что-либо от него принять?.. Он молит подать надежду, и какую надежду, великий боже! Ведь это скорее уверенность, что вы никогда не подарите больше того, что возьмет моя любовь! Но горячность моего сердца поможет вашему жестокому притворству. Вы видите, что я готов принять все условия, поставленные вами моему счастью, моим скромным радостям; но скажите мне хотя бы, что в тот день, когда вы вступите во владение вашим домом, вы примете любовь и преданность того, кто называет себя до конца дней своих вашим рабом Фредериком Нусинген ».   – Ах, как мне наскучила мне эта кубышка с миллионами! – вскричала Эстер, в которой вновь ожила куртизанка. Она взяла секретку и написала, во всю ширину листка, знаменитую фразу, ставшую поговоркой к вящей славе Скриба: Возьмите моего медведя.[82] Четверть часа спустя, почувствовав угрызения совести, Эстер написала такое письмо:   «Господин барон! Не обращайте никакого внимания на письмо, которое вы получили от меня; то была шалость девчонки; простите же, сударь, бедняжку, которой суждено быть рабыней. Я никогда так ясно не чувствовала низости моего положения, как в тот день, когда меня вручили вам. Вы заплатили, я ваша должница. Нет ничего священней долгов бесчестья. Я не имею права рассчитаться с ними, бросившись в Сену. Долг все же возможно заплатить, и той ужасной монетой, которая способна удовлетворить только одну сторону: стало быть, я к вашим услугам. Я хочу ценою одной ночи заплатить всю сумму, внесенную в счет этого рокового события, и уверена, что один час со мною стоит миллионы, тем более единственный, последний час. Потом я буду в расчете и могу уйти из жизни. У честной женщины есть надежды после падения подняться; мы, куртизанки, падаем слишком низко. Поэтому мое решение твердо, и я прошу вас сохранить это письмо, чтобы засвидетельствовать причину смерти той, что называет себя на один день вашей служанкой Эстер ».   Отправив письмо, Эстер пожалела об этом. Десять минут спустя она написала третье письмо. Вот оно:   «Простите, дорогой барон, это опять я. Я не желала ни насмеяться над вами, ни оскорбить вас; я хочу лишь заставить вас задуматься над этим простым рассуждением: если у нас с вами останутся отношения отца и дочери, вы сохраните свои тихие, но надежные радости; если вы потребуете выполнения контракта, вам придется меня оплакивать. Я не хочу более вам докучать. Тот день, когда вы наслаждение предпочтете счастью, будет для меня последним днем. Ваша дочь Эстер ».   Когда барон получил первое письмо, с ним случился припадок молчаливого гнева, который способен убить миллионера. Он поглядел на себя в зеркало и позвонил. «Ванна тля ног!..» – крикнул он своему лакею. Пока он принимал ножную ванну, пришло второе письмо; он его прочел и упал без сознания. Миллионера уложили в постель. Когда финансист очнулся, в ногах у него сидела г-жа Нусинген. – Эта девица права! – сказала она ему. – Что это вам вдруг вздумалось покупать любовь?.. Разве это продается на рынке? Но что же вы писали ей? Барон дал свои черновые наброски; г-жа Нусинген прочла их, улыбаясь. Пришло третье письмо. – Занятная девица! – вскричала баронесса, прочтя последнее письмо. – Что делать, матам? – спросил он жену. – Ждать. – Штать! – сказал он. – Ведь природа безжалостна. – Послушайте, дорогой мой, – сказала баронесса. – Вы в конце концов стали очень милы со мной, и я дам вам добрый совет. – Ви карош женшин! – сказал он. – Делай тольги, я буду платить… – То, что случилось с вами после писем этой девицы, трогает женщину больше, чем истраченные миллионы или любые письма, как бы прекрасны они ни были; постарайтесь, чтобы она стороной узнала о вашем состоянии; вы, может быть, и добьетесь своего! И… не беспокойтесь, она от этого не умрет, – сказала она, окинув мужа взглядом с головы до ног. Госпожа Нусинген не имела ни малейшего представления о природе куртизанки. «Как умна мадам Нусинген!» – подумал барон, оставшись один. Но чем больше банкир восхищался тонкостью совета, преподанного ему баронессой, тем меньше понимал, каким образом им воспользоваться, и не только называл себя тупицей, но действительно признавал это. Однако ограниченность богатого человека, почти вошедшая в поговорку, относительна. С нашими умственными способностями происходит то же, что и с нашими физическими возможностями. Сила танцовщика в ногах, сила кузнеца в руках; грузчик упражняется в переноске тяжестей, певец развивает голосовы связки, а пианист укрепляет кисти рук. Банкир привыкает создавать дела, обдумывать их, находить заинтересованных участников, как водевилист научается создавать сюжет, обдумывать положения, находить своих героев. Нельзя требовать от банкира Нусингена остроумного разговора, как не должно ожидать поэтических суждений от математика. Много ли в любую эпоху встречается поэтов, равно известных в качестве прозаиков или прославленных своим остроумием в обществе, подобно г-же Корнюэль? Бюффон был тяжелодум, Ньютон никогда не любил, лорд Байрон любил лишь самого себя, Руссо был мрачен и почти безумен, Лафонтен рассеян. Жизненная сила, равномерно распределенная в человеке, создает глупца или же посредственность; распределенная неравномерно, она порождает некую чрезмерность, именуемого гением и показавшуюся бы нам уродством, будь она зрима и осязаема. Тот же закон управляет телом; совершенная красота почти всегда отмечена холодностью либо глупостью. Пускай великий геометр и одновременно великий писатель, пускай Бомарше великий делец, пускай Заме умнейший царедворец – редкие исключения лишь подтверждают правило о своеобразии человеческого ума. В области коммерческих расчетов банкир выказывает, стало быть, столько же остроумия, ловкости, тонкости, достоинства, сколько выказывает их искусный дипломат в сфере интересов государственных. Банкир, одаренный выдающимися способностями, расстанься он со своей конторой, мог бы оказаться великим человеком. Нусинген, помноженный на князя де Линь, на Мазарини или Дидро, являл бы собою сочетание человеческих свойств почти неправдоподобное, которое, однако ж, именовалось в свое время Периклом, Аристотелем, Вольтером и Наполеоном. Солнце императорской славы не должно затмить собою человека; император был обаятелен, образован и остроумен. Г-н Нусинген, банкир и только банкир, лишенный, как и большинство его собратьев, какой-либо изобретательности вне круга своих расчетов, верил лишь в реальные ценности. У него хватало здравого смысла при помощи золота обращаться к знатокам во всех областях искусства и науки, приглашая лучшего архитектора, лучшего хирурга, самого тонкого ценителя живописи и скульптуры, самого искусного адвоката, как только ему требовалось построить дом, позаботиться о здоровье, приобрести какие-либо редкости или поместья. Но поскольку не существует присяжного искусника в области козней, ни знатока в науке страсти нежной, банкир всегда был неудачлив в любви и неловок в обращении с женщинами. И Нусинген не придумал ничего лучшего, как, прибегнув к испытанному средству, дать денег какому-нибудь Фронтену, мужского или женского пола, чтобы тот действовал или думал вместо него. Одна лишь г-жа Сент-Эстев могла испробовать способ, предложенный баронессой. Банкир горько сожалел, что поссорился с гнусной торговкой нарядами. И все же, уверенный в гипнотической силе своей кассы и в болеутоляющем средстве с подписью Гара,[83] он позвонил слуге и приказал ему наведаться к страшной вдовице на улице Нев-Сен-Марк и просить ее пожаловать к банкиру. В Париже крайности сближаются благодаря страстям. Там порок связывает богача с нищим, величие – с ничтожеством. Там императрица советуется с мадемуазель Ленорман. Там вельможа всегда находит кого-либо Рампоно,[84] и так из века в век. Часа два спустя новый слуга воротился. – Господин барон, – сказал он, – госпожа Сент-Эстев совсем разорилась… – О-о! Тем лутчи! – радостно сказал барон. – Она в мой рука! – Почтенная женщина, слыхать, большая охотница до карт, – продолжал слуга. – Другая ее слабость – комедиантик из бродячего театра, которого из конфуза она выдает за своего крестника. Она, слыхать, отличная повариха, ищет теперь место. «Эти дьяволы из второсортных гениев знают десять способов заработать деньги и двадцать, чтобы их промотать», – мысленно сказал барон, не подозревая, что совпадает мыслями с Панургом[85]. Он опять послал слугу разыскивать г-жу Сент-Эстев, и она появилась, но лишь на другой день. Новый лакей на расспросы Азии не преминул сообщить этому шпиону в юбке о плачевных последствиях, к которым привели письма любовницы г-на барона. – Мосье должен крепко любить эту женщину, – сказал лакей в заключение, – ведь он чуть не помер. Я ему советовал не возвращаться туда; там ему живо заговорят зубы. Она, слыхать, уже стоит господину барону пятьсот тысяч франков, не считая расходов на особняк на улице Сент-Жорж! Да ведь эта женщина хочет денег, только денег! Выходя от мосье, госпожа баронесса смеялась и говорила: «Если так пойдет дальше, эта девица сделает меня вдовой». – Черт возьми! – отвечала Азия. – Никогда нельзя убивать курицу, которая несет золотые яйца. – Господин барон на вас только и надеется, – сказал слуга. – Ах! Уж мне ли не знать, как подействовать на женщину! – Пожалуйте в комнату, – сказал лакей, преклоняясь пред этой таинственной властью. – Вот тебе раз! – сказала мнимая Сент-Эстев, входя к больному с самым скромным видом. – Стало быть, у господина барона случились кое-какие неприятности?.. Что прикажете делать? Каждый расплачивается за свои слабости. Я тоже хлебнула горя. За два месяца колесо фортуны невпопад для меня оборотилось! И вот ищу место!.. Мы были слишком легкомысленны, и вы и я! Ежели бы господин барон пожелал поставить меня кухаркой к мадам Эстер, уж как бы я ему была предана, как бы хорошо следила за Эжени и мадам! – Не в том дело, – сказал барон. – Я не мог делаться хозяйн, и меня фертят, как… –… волчок, – подсказала Азия. – Вы потакали своей слабости, папаша, а девчонка держит вас… и дурачит. Господь бог справедлив! – Спрафедлиф? – сказал барон. – Я не зваль тебя, чтоби слюшить мораль… – Полно, сынок, немножко морали не повредит! Это соль жизни для нашей братии, как грешок для ханжи. Послушайте, вы были щедры! Заплатили ее долги? – Та! – жалобно сказал барон. – Отлично. Выкупили ее вещи? Вот это уже получше. Но все же недостаточно… Посудите сами!.. Ведь на этом далеко не уедешь, а такие девицы любят форснуть… – Я готовлю ей сурприз на улиц Сен-Шорш… Он знайт… – сказал барон. – Но я не желаю бить простофиль. – За чем же дело стало? Бросьте ее… – Боюсь, что он мне позфоляйт это!.. – вскричал барон. – А-а! Мы хотим оправдать наши денежки, сын мой! – отвечала Азия. – Послушайте! Вы, милушка, выудили у людей не один мильон! Говорят, их у вас двадцать пять. (Барон не мог скрыть улыбки.) Так вот! Надо выпустить из рук один… – Охотно выпустиль би, – отвечал барон, – но не успей я випустить атин, как спрашифаль второй… – Мудреного нет, – отвечала Азия, – вы боитесь сказать «А», чтобы не дойти до «Я». Но Эстер честная девушка… – Одшень честни дефушка! – вскричал барон. – Он одшень желаль би решиться, но только как расплата за тольг… – Попросту сказать, она не хочет быть вашей любовницей, ей это противно. Понимаю ее! Девка привыкла потакать своим прихотям. А после молодых франтов не очень-то нужен старик… Поглядеть на вас… Куда какой красавчик! И толсты, как Людовик Восемнадцатый, к тому же малость глуповаты, как все, кто гоняется за фортуной, вместо того чтобы ухаживать за женщинами. Ну да ладно, если не пожалеете шестисот тысяч франков, – прибавила Азия, – уж я возьму на себя это дело, и девочка согласится на все, что вы пожелаете. – Шесот тисяча франк! – вскричал барон, слегка подпрыгнув. – Эздер мне уше стоит мильон!.. – А пожалуй, счастье и стоит мильон шестьсот тысяч франков, брюхастый греховодник! Да вы и сами знаете мужчин, которые проели с любовницами не один и не два мильончика. Я даже знаю женщин, ради которых шли на эшафот… Слыхали про доктора, что отравил своего друга?.. Он польстился на богатство, чтобы составить счастье женщины. – Та, я знай; но пускай я и влюплен, я не так глюп; сдесь по крайней мере потому, когта я вижу Эздер, я мог бы отдать весь мой бумашник. – Послушайте, господин барон, – сказала Азия, принимая позу Семирамиды. – Вас достаточно выпотрошили. Я не буду я, если не помогу вам, в переговорах, само собой. Слово Сент-Эстев! – Карашо!.. Я тебя вознаграшу. – Надеюсь! Ведь вы могли убедиться, что я умею мстить. Притом знайте, папаша, – сказала она, метнув в него страшный взгляд, – уговорить Эстер для меня просто, как снять нагар со свечи. О! Я знаю эту женщину! Когда плутовка осчастливит вас, вы без нее и вовсе не сможете жить. Вы хорошо мне заплатили; конечно, приходилось из вас вытягивать, но в конце концов вы все же раскошелились. Что до меня, я ведь выполнила свои обязательства, не так ли? Ну вот, послушайте: предлагаю вам сделку. – Я вас слушиль. – Вы определите меня поварихой к мадам, нанимаете на десять лет, жалованья вы мне положите тысячу франков и уплатите вперед за пять лет (ну, вроде задатка!). Раз я у мадам, я сумею склонить ее и на дальнейшие уступки. Например, вы преподносите ей хорошенький наряд от мадам Огюст, – она знает вкус мадам и ее капризы; затем к четырем часам приказываете заложить новую карету. Придя после биржи к мадам, вы вместе с ней отправляетесь прогуляться в Булонский лес. Это означает, что она открыто признает себя вашей любовницей, она принимает на себя обязательство на виду у всего Парижа… За это сто тысяч франков… Затем вы у нее обедаете (я мастерица на такие обеды), после чего везете ее на спектакль в Варьете, в ложу авансцены; и весь Париж скажет: «Вот старая шельма Нусинген со своей любовницей…» Лестно, не правда ли? Все эти преимущества входят в счет первой сотни тысяч, я женщина добрая. В неделю, если вы меня послушаетесь, ваше дело далеко продвинется вперед. – Платиль би сто тисяча франк… – На вторую неделю, – продолжала Азия, как будто не слыша этой жалкой фразы, – мадам, соблазнившись таким почином, решится бросить свою квартирку и переехать в особняк, который вы ей преподнесете. Ваша Эстер опять выезжает в свет, встречается с прежними подругами, она желает блистать, она задает пиры в своем дворце! Все в порядке… За это еще сто тысяч!.. Вот вы у себя дома… Эстер себя ославила… она ваша. Остается безделица, а вы раздуваете ее невесть во что, старый слон! (Гляди, как он вылупил глаза, чудище этакое!) Так и быть! Беру это на себя. Всего четыреста тысяч… Но не беспокойся, мой толстячок, ты их выложишь только на другой день… Вот где честность, верно? Я тебе больше доверяю, чем ты мне. Ну, а ежели я уговорю мадам признать себя публично вашей любовницей, осрамить себя, принять от вас подарки, которые вы ей преподнесете, может статься, даже сегодня, тогда-то вы уж поверите, что я могу заставить ее сдать вам и Сен-Бернардскую высоту. А это дело трудное, как хотите!.. Тут, чтобы втащить вашу артиллерию, усилий понадобится столько же, сколько первому консулу в Альпах.[86] – А пошему? – Сердце ее преисполнено любви, razibus[87], как говорит ваша братия, знающая латынь, – продолжала Азия. – Она воображает себя царицей Савской, потому что, видите ли, возвеличила себя жертвами, принесенными любовнику… вот какие бредни вбивают себе в голову эти женщины! А все-таки, милуша, надо отдать ей справедливость, ведь это благородно! И если причудница вздумает умереть от огорчения, отдавшись вам, я ничуть не удивлюсь. Но меня одно только успокаивает, – говорю это, чтобы придать вам храбрости, – у нее добротная подоплека продажной девки. – Ти, – сказал барон, в глубоком, молчаливом восхищении слушавший Азию, – имей талант к растлению, как мой к банкофски дел. – Так решено, ангелок! – продолжала Азия. – Полючай пьядесят тисяча франк замен сто тисяча. И я даю ишо пьять сотен на другой тень после мой триумф. – Ладно! Пойду работать, – ответила Азия. – Ах, запамятовала! Прошу вас пожаловать к нам, – продолжала Азия почтительно. – Мадам встретит мосье ласковая, как кошка, а возможно, и захочет быть вам приятной. – Ступай, ступай, торогая, – сказал банкир, потирая руки. И, улыбнувшись страшной мулатке, он сказал про себя: «Как умно иметь много денег». Вскочив с постели, он пошел в контору и с легким сердцем опять занялся своими бесчисленными делами. Ничто не могло быть пагубнее для Эстер, нежели решение, принятое Нусингеном. Бедная куртизанка отстаивала свою жизнь, отстаивая верность Люсьену. Карлос называл Не-тронь-меня это столь естественное сопротивление. Между тем Азия пошла, не без предосторожности, принятой в подобных случаях, рассказать Карлосу о совещании, состоявшемся между нею и бароном, и о том, какую она из всего извлекла пользу. Гнев этого человека был ужасен, как и он сам; он прискакал тотчас же к Эстер, в карете с опущенными занавесками, приказав кучеру въехать в ворота. Взбежав по леснице, бледный от бешенства, двойной обманщик появился перед бедной девушкой; она стояла, когда он вошел; взглянув на него, она упала в кресла, точно у нее ноги подкосились. – Что с вами, сударь? – сказала она, дрожа всем телом. – Оставь нас, Европа, – сказал он горничной. Эстер посмотрела на эту девушку, точно ребенок на мать, с которой его разлучает разбойник, чтобы покончить с ним. – Изволите знать, куда вы толкаете Люсьена? – продолжал Карлос, оставшись наедине с Эстер. – Куда? – спросила она слабым голосом, отважившись взглянуть на своего палача. – Туда, откуда я пришел, мое сокровище! Красные круги пошли перед глазами Эстер, когда она увидела лицо этого человека. – На галеры, – прибавил он шепотом. Эстер закрыла глаза, ноги у нее вытянулись, руки повисли, она стала белой, как полотно. Карлос позвонил, вошла Прюданс. – Приведи ее с сознание, – сказал он холодно, – я еще не кончил. В ожидании он прохаживался по гостиной. Прюданс-Европа вынуждена была просить его перенести Эстер на кровать; он поднял ее с легкостью, выдававшей атлета. Понадобилось прибегнуть к самым сильным лекарственным средствам, чтобы вернуть Эстер способность понять свою беду. Часом позже бедняжка была в состоянии выслушать того, кто живым кошмаром сидел в изножии ее кровати и чей пристальный взгляд ослеплял ее, точно две струи расплавленного свинца. – Душенька, – продолжал он, – Люсьен на распутье между жизнью, полной достоинства, блеска, почестей, счастья, и грязной, илистой ямой, полной камней, куда он готов был кинуться, когда я повстречался с ним. Семья Гранлье требует от милого мальчика поместья стоимостью в миллион, прежде чем преподнести ему титул маркиза и предоставить ему эту жердь, именуемую Клотильдой, при помощи которой он достигнет власти. Благодаря нам обоим Люсьен приобрел материнскую усадьбу, древний замок де Рюбампре – и не бог весть как дорого: тридцать тысяч франков, всего-навсего! Но адвокату Люсьена посчастливилось, и он к замку пристегнул земельные угодья ценою в миллион, причем заплатил в счет этой суммы лишь триста тысяч. Замок, путевые издержки, наградные посредникам, изловчившимся утаить сделку от местных обитателей, пожрали остатки. Впрочем, сто тысяч помещены нами в одно верное дело, не пройдет и нескольких месяцев, как они превратятся в двести – триста. Через три дня Люсьен воротится из Ангулема. Пришлось ему туда съездить, ведь никто не должен заподозрить, что он составил состояние, пролеживая ваши матрасы… – О нет! – в благородном порыве сказала Эстер, подняв к нему потупленные глаза. – Я спрашиваю вас, подходящее ли теперь время отпугивать барона? – сказал он спокойно. – А вы позавчера его чуть не убили! Он упал в обморок, точно женщина, прочтя ваше второе письмо. У вас замечательный стиль, с чем вас и поздравляю! Умри барон, что сталось бы с нами? Когда Люсьен выйдет от святого Фомы Аквинского зятем герцога де Гранлье и вы пожелаете окунуться в Сену… Ну, что ж, душа моя! Я предлагаю вам руку, чтобы нырнуть вместе с вами! Кончают и так. Но все же рассудите прежде! Не лучше ли все-таки жить, повторяя ежечасно: «Какая блестящая судьба, какое счастливое семейство… ведь у него будут дети!» Дети!.. Думали ли вы когда-нибудь о том, какое наслаждение погладить своей рукой голову его ребенка? Эстер закрыла глаза, едва заметно вздрогнув. – И, глядя на это счастье, как не сказать себе: «Вот мое творение!» Он умолк, и несколько мгновений оба они молча смотрели друг на друга. – Вот во что я пытался претворить отчаяние, от которого бросаются в воду, – заговорил опять Карлос. – Можно ли меня назвать эгоистом? Вот какова любовь! Так преданы бывают лишь королям, но я короновал моего Люсьена! И будь я прикован на остаток моих дней к прежней цепи, мне кажется, что я был бы спокоен, думая: «Он на бале, он при дворе». Душа и мысль мои торжествовали бы, пусть плоть моя была бы во власти тюремных надсмотрщиков! Вы жалкая самка, вы и любите как самка! Но любовь куртизанки, как и у всякой падшей твари, должна была пробудить материнское чувство наперекор природе, обрекающей вас на бесплодие! Если когда-либо под шкурой аббата Карлоса обнаружат бывшего каторжника, знаете, как я поступлю, чтобы не опорочить Люсьена? Эстер с тревогой ожидала, что он скажет. – А вот как! – продолжал он после короткого молчания. – Я умру, подобно неграм, проглотив язык. А вы вашим жеманством наводите на мой след. О чем я вас просил?.. Опять надеть юбки Торпиль на шесть месяцев, на шесть недель, чтобы подцепить миллион… Люсьен не забудет вас никогда! Мужчина не забывает существо, которому он, пробуждаясь поутру, обязан наслаждением чувствовать себя богатым. Люсьен лучше вас… Он любил Корали, она умирает, ее не на что похоронить. Что же он делает? Он не падает в обморок, как вы сейчас, хотя он и поэт; он сочиняет шесть веселых песенок и получает за них шестьсот франков; на эти деньги она похоронил Корали. Я берегу эти песенки, я знаю их наизусть. Ну что ж! Сочините и вы ваши песенки: будьте веселой, будьте озорной! Будьте неотразимой… и ненасытной! Вы поняли меня? Не вынуждайте сказать большее… Ну, поцелуйте же вашего папашу. Прощайте… Когда через полчаса Европа вошла к своей госпоже, она застала ее перед распятием на коленях, в той позе, которую благочестивейший из художников придал Моисею перед неопалимой купиной на горе Хорив, чтобы изобразить всю глубину и полноту его преклонения перед Иеговой. Произнеся последние молитвы, Эстер отреклась от своей прекрасной жизни, от скромности, к которой она себя приучила, от гордости, от добродетели, от любви. Она встала. – О мадам, такой вы никогда больше не будете! – вскричала Прюданс Сервьен, пораженная божественной красотой своей госпожи. Она проворно подставила зеркало, чтобы бедняжка могла себя увидеть. Глаза хранили еще частицу души, улетающей на небеса. Кожа еврейки блистала белизною. Ресницы, омытые слезами, которые осушил пламень молитвы, напоминали листву после дождя; солнце чистой любви в последний раз озаряло их своим лучом. На губах как бы дрожал отзвук последней мольбы, обращенной к ангелам, у которых, без сомнения, она позаимствовала пальму мученичества, вверяя им свою незапятнанную жизнь. Наконец, в ней чувствовалось то величие, которое было, верно, у Марии Стюарт, когда она прощалась с короной, землей и любовью. – Я желала бы, чтобы Люсьен видел меня такой, – сказала она, подавляя невольный вздох. – Ну, а теперь, – продолжала она дрогнувшим голосом, – давай валять дурака… При этих словах Европа остолбенела, точно услыхав кощунствующего ангела. – Ну, что ты так смотришь, будто у меня во рту вместо зубов гвоздика? Непотребная, нечистая тварь, воровка, девка – вот что я теперь! И я жду милорда. Так нагрей же ванну и приготовь наряд. Уже полдень, барон придет, конечно, после биржи; я скажу ему, что жду его; и пусть Азия приготовит сногсшибательный обед, я хочу свести с ума этого человека… Ну, ступай, моя милая… Будем веселиться, иначе сказать – работать! Она села за свой столик и написала такое письмо:   «Друг мой, если бы кухарка, которую вы прислали, никогда не была у меня в услужении, я могла бы подумать, что вашим намерением было известить меня, сколько раз вы падали в обморок, получив позавчера мои записки. (Что поделаешь? Я была очень нервна в тот день, потому что предавалась воспоминаниям о моей горестной жизни). Но я знаю чистосердечие Азии. И не раскаиваюсь, что причинила вам некоторое огорчение, ведь оно доказало мне, как я вам дорога. Таковы мы, жалкие, презренные существа: настоящая привязанность трогает нас гораздо больше, чем сумасшедшие траты на нас. Что касается до меня, я всегда боялась оказаться подобием вешалки, для вашего тщеславия. Я досадовала, что не могу быть для вас чем-либо иным. Ведь, несмотря на ваши торжественные уверения, я думала, что вы принимаете меня за продажную женщину. Так вот, теперь я буду пай-девочкой, но при условии, что вы пообещаете слушаться меня чуточку. Если это письмо покажется вам убедительней, чем предписания врача, докажите это, навестив меня после биржи. Вас будет ожидать, разубранная вашими дарами, та, которая признает себя навеки орудием ваших наслаждений. Эстер ».   На бирже барон Нусинген был так оживлен, так доволен, так покладист, он соизволил так шутить, что дю Тийе и Келлеры, находившиеся там, не преминули спросить о причине его веселости. – Я любим… Мы скоро празнуй новосель, – сказал он дю Тийе. – А во сколько это вам обходится? – в упор спросил его Франсуа Келлер, которому г-жа Кольвиль стоила, по слухам, двадцать пять тысяч франков в год. – Никогта этот женшин, котори есть анкел, не спрашифаль ни лиар. – Так никогда не делается, – отвечал ему дю Тийе. – Для того чтобы им никогда не приходилось о чем-либо просить, они изобретают теток и матерей. От биржи до улицы Тетбу барон раз семь сказал своему слуге: «Ви не двигайс з мест! Стегайт лошадь». Он проворно взобрался по лестнице и впервые увидел свою любовницу во всем блеске той холеной красоты, что встречается только у этих девиц, ибо единственным их занятием является забота о нарядах и своей внешности. Выйдя из ванны, цветок был так свеж и благоуханен, что мог бы пробудить желание в самом Роберте д'Арбрисселе.[88] На Эстер было прелестное домашнее платье: длинный жакет из черного репса, отделанный басоном из розового шелка, с расходящимися полями, и серая атласная юбка – этот наряд позаимствовали позже красавица Амиго в I Puritani[89]. Косынка из английских кружев с особой кокетливостью ложилась на плечи. Рукава платья были перехвачены узкой тесьмой, разделяющей буфы, которыми с недавнего времени порядочные женщины заменили расширяющиеся кверху рукава, ставшие до уродливости пышными. Легкий чепец из фландрских кружев держался только на одной булавке и, казалось, говорил: «Эй, улечу!», и не улетал, лишь придавая ее головке с пушистыми волосами, причесанными на пробор, несколько небрежный, легкомысленный вид. – Разве не ужасно видеть мадам, такую красавицу, в такой выцветшей гостиной? – сказала Европа барону, открывая перед ним дверь в гостиную. – Ну, так идем на улиц Сен-Шорш, – отвечал барон, делая стойку, точно собака перед куропаткой. – Погода преятни, будем делать прогулка в Елизейски поля, а матам Сент-Эздеф и Эшени отправят весь ваш туалет, белье и наш обет на улица Сен-Шорш. – Я сделаю все, что вы пожелаете, – сказала Эстер, – если вы сделаете мне удовольствие и будете называть мою повариху Азией, а Эжени – Европой. Я даю эти имена всем женщинам, служащим у меня, начиная с двух первых. Я не люблю перемен… – Ази… Ироп… – расхохотался барон. – Какой ви забавни!.. Ви имей воображень. Я кушаль би много обетов, прежде чем догадаться назифать айн кухарка Ази. – Наше ремесло – быть забавными, – сказала Эстер. – Послушайте! Неужели бедная девушка не может заставить Азию кормить себя, а Европу – одевать, тогда как к вашим услугам весь мир? Такова традиция, не больше! Есть женщины, которые бы пожрали всю планету, а мне нужна только половина. Вот и все! «Что за женщина эта госпожа Сент-Эстев!» – сказал про себя барон, восхищаясь переменой в обращении Эстер. – Европа, душенька, а где же моя новая шляпа? – сказала Эстер. – Черная атласная шляпка, на розовом шелку и кружевами. – Мадам Тома еще не прислала ее… Поживей, барон, поживей! Приступайте к обязанностям чернорабочего, иначе сказать, счастливца! Счастье – тяжелый труд!.. Ваш кабриолет ожидает вас, поезжайте к мадам Тома, – сказала Европа барону. – Прикажите вашему слуге просить шляпку госпожи Ван Богсек… А главное, – шепнула она ему на ухо, – привезите ей букет, самый что ни есть красивый в Париже. На дворе зима, постарайтесь достать тропических цветов. Барон сошел вниз и сказал слугам: «К матам Дома». Слуга доставил господина к знаменитой кондитерше. «Это мотисток, дурак, а не пирошник», – сказал барон, побежав в Пале-Ройяль к мадам Прево, где он приказал составить букет в пять луидоров, покуда слуга ходил к знаменитой шляпнице. Гуляя по Парижу, поверхностный наблюдатель спрашивает себя: какие безумцы покупают эти сказочные цветы, красующиеся в лавке известной цветочницы, и всякие заморские плоды европейца Шеве, единственного, кто, помимо «Рошеде-Канкаль» предлагает обозрению публики настоящую, прелестную выставку даров природы Старого и Нового света. В Париже каждодневно возникают сотни страстей наподобие страсти Нусенгена, о чем свидетельствуют те редкости, которые не смеют позволить себе королевы, но которые преподносят, да еще на коленях, девицам, любящим, по словам Азии, форснуть. Без этой маленькой подробности честная мещанка не поняла бы, каким образом тает богатство в руках этих созданий, чье общественное назначение, согласно теории фурьеристов, состоит, быть может, в том, чтобы поправлять вред, наносимый Скупостью и Алчностью. Траты эти для общественного организма, без сомнения, то же, что укол ланцета для полнокровного человека. За два месяца Нусинген влил в торговлю более двухсот тысяч франков. Когда престарелый вздыхатель воротился, наступила ночь, букет был не нужен. Время прогулок на Елисейских полях в зимнюю пору от двух до четырех. Однако карета пригодилась Эстер, чтобы проехать с улицы Тетбу на улицу Сен-Жорж, где она вступила во владение маленьким тфорцом. Никогда еще, скажем прямо, Эстер не случалось быть предметом подобного поклонения, подобной щедрости; она была изумлена, но остерегалась, как и все неблагодарные королевы, выказать малейшее удивление. Когда вы входите в собор святого Петра в Риме, вам, чтобы вы оценили размеры и высоту этого короля кафедральных соборов, указывают на мизинец статуи, невесть какой огромной величины, в то время как вам он кажется обыкновенным мизинцем. Но, поскольку так часто критиковали описания, столь необходимые, впрочем, для истории наших нравов, тут приходится подражать римскому чичероне. Итак, барон, войдя в столовую, не преминул попросить Эстер пощупать ткань оконных занавесок, ниспадавших с царственной пышностью, подбитых белым муаром и отделанных басоном, достойным корсажа португальской принцессы. То была шелковая ткань, на которой китайское терпение изобразила азиатских птиц с тем совершенством, образец которого существует лишь в средневековых пергаментах или в требнике Карла V – гордости императорской библиотеки в Вене. – Он стоиль две тисяча франк атин локоть для айн милорд, котори привозил эта занафес с Интии… – Очень хорошо! Прелестно! Какое удовольствие будет здесь пить шампанское! – сказал Эстер. – Пена не будет забрызгивать оконные стекла! – О мадам! – сказала Европа. – Поглядите только на ковер! – Ковер нарисофан для герцог Дорлониа, мой труг, но герцог находиль, что одшень дорог, и я тогта взял ковер для вас, как ви есть королев! – сказал Нусинген. По воле случая этот ковер, работы одного из наших искуснейших рисовальщиков, находился в полном соответствии с причудливой китайской драпировкой. Стены, расписанные Шиннером и Леоном де Лора, представляли взгляду сладострастные сцены, оттененные панно резного черного дерева, поблескивавшего тонкой золотой сеткой, приобретенного на вес золота у Дюсоммерара[90]. Теперь вы можете судить об остальном. – Вы хорошо сделали, что привезли меня сюда, – сказала Эстер. – Нужна по меньшей мере неделя, чтобы я привыкала к моему дому и не казалась бы какой-то выскочкой… – Мой том! – радостно повторил барон. – Ви, стало бить, принимайте! – Ну да, тысячу раз да, глупое животное, – сказала она, улыбаясь. – Шифотни било би достатошно… – Глупое – это ласкательное слово, – возразила она, глядя на него. Бедный биржевой хищник взял руку Эстер и приложил к своему сердцу: он был в достаточной мере животным, чтобы чувствовать, но чересчур глупым, чтобы найти нужное слово. – Видаль, как он бьется… для маленки ласкови слоф! – сказал он. И повел свою богиню (погинь) в спальню. – О мадам! – сказала Эжени. – Я лучше уйду отсюда! Так соблазнительно лечь в постель. – Послушай, мой слоненок! Я хочу с тобой расплатиться за все это сразу… – сказала Эстер. – После обеда мы поедем вместе в театр. Я изголодалась по театру. Минуло ровно пять лет, как Эстер в последний раз ездила в театр. Весь Париж стекался тогда в Порт-Сен-Мартен смотреть одну из тех пьес, которые благодаря таланту актеров звучат страшной жизненной правдой, – «Ричарда д'Арлингтона».[91] Как все простодушные натуры, Эстер одинаково любила ощущать дрожь ужаса и проливать слезы умиления. – Мы поедем смотреть Фредерика Леметра, – сказала она. – Я обожаю этого актера! – Такой кровожадни драм! – сказал Нусинген, увидев, что его в мгновение ока принудили выставить себя напоказ. Барон послал слугу достать литерную ложу в бельэтаже. Еще одна особенность Парижа! Когда недолговечный Успех собирает зал, всегда найдется литерная ложа, которую можно купить за десять минут до поднятия занавеса: директора оставляют ее за собой, если не представится случай продать ее какому-нибудь влюбленному, вроде Нусингена. Ложа эта, как и изысканные яства от Шеве, – налог, взимаемый с причуд парижского Олимпа. О сервировке не стоит и говорить, Нусинген взгромоздил на стол три сервиза: малый сервиз, средний сервиз, большой сервиз. Десертная посуда большого сервиза, тарелки, блюда – все было сплошь из чеканного золоченого серебра. Банкир, чтобы не создалось впечатления, будто стол завален золотом и серебром, ко всем этим сервизам присовокупил фарфор очаровательнейшей хрупкости, во вкусе саксонского, и более дорогой, нежели серебряный сервиз. Что касается до столового белья, то камчатные саксонские, английские, фландрские и французские скатерти состязались в красоте вытканного на них узора. Во времяы обеда пришла очередь барона дивиться, вкушая яства Азии. – Я теперь понималь, почему ви назифайте кухарка Ази: это айн азиатски кухня. – Ах! Я начинаю верить, что он меня любит, – сказала Эстер Европе. – Он сказал нечто похожее на остроту. – Я имей их несколько, – самодовольно сказал он. – Право, он еще больше Тюркаре, чем говорят! – вскричала насмешливая куртизанка, услышав ответ, достойный тех знаменитых изречений, которыми славился банкир. Стол, чрезвычайно пряный, был рассчитан на то, чтобы испортить барону желудок и вынудить его уйти домой пораньше, – вот какого рода удовольствием окончилось для барона первое свидание с Эстер! В театре ему пришлось выпить бесчисленное количество стаканов сахарной воды, и он оставлял Эстер одну во время антрактов. По стечению обстоятельств, столь предвиденному, что оно не могло быть названо случаем, Туллия, Мариетта и г-жа дю Валь-Нобль присутствовали в тот день на спектакле. «Ричард д'Арлингтон» пользовался тем сумасшедшим и, кстати, заслуженным успехом, какой можно наблюдать только в Париже. Смотря эту драму, все мужчины понимали, что можно выбросить свою законную жену в окно, а всем женщинам приятно было видеть себя назаслуженно обиженными. Женщины говорили про себя: «Это уж чересчур! Нас понуждают на такие поступки против нашей воли… но это с нами часто случается!» Однако создание, столь прекрасное, как Эстер, разряженное, как Эстер, не могло показаться безнаказанно в литерной ложе театра Порт-Сен-Мартен. Оттого-то, едва лишь начался второй акт, в ложе двух танцовщиц словно разразилась буря: они установили тождество прекрасной незнакомки с Торпиль. – О-о! Откуда она взялась! – сказала Мариетта г-же дю Валь-Нобль. – Я думала, она утопилась… – Неужели это она? Она кажется мне раз в тридцать моложе и красивее, нежели шесть лет назад. – Возможно, она хранилась во льду, как госпожа д'Эспар и госпожа Зайончек, – сказал граф де Брамбур, вывезший этих трех женщин на представление в ложу бенуара. – Неужели эта та самая крыса, которую вы хотели прислать мне, чтобы прибрать к рукам моего дядюшку? – спросил он Туллию. – Та самая! – отвечала Туллия, раскланиваясь, как на сцене. – Дю Брюэль, ступайте в партер, посмотрите, она ли это в самом деле. – И как она задирает нос! – вскричала г-жа дю Валь-Нобль, пользуясь чудесным выражением из словаря этих девиц. – О, она вправе кичиться! – возразил граф де Брамбур. – Ведь она с моим другом, бароном Нусингеном! Пойду туда. – Ужели это та мнимая Жанна д'Арк[92], покорившая Нусингена, о которой нам все уши прожужжали последние три месяца? – сказала Мариетта. – Добрый вечер, дорогой барон, – сказал Филипп Бридо, входя в ложу Нусингена. – Так вы, стало быть, бракосочетались с мадемуазель Эстер?.. Сударыня, я бедный офицер, которого вы когда-то выручили из беды в Иссудене… Филипп Бридо… – Не помню, – сказала Эстер, наводя бинокль на залу. – Мотмазель, – отвечла барон, – не назифают больше просто Эздер; он полючаль имя матам те Жампи (Шампи) от атна маленки именьи, что я для он покупаль… – Если вы ведете себя по-джентльменски в отношении госпожи де Шампи, то сама она, как говорят эти дамы, чересчур задирает нос!.. Сударыня, если вам неугодно вспомнить меня, то не удостоите ли вы признать Мариетту, Туллию, госпожу дю Валь-Нобль? – обратился к Эстер этот выскочка, снискавший благодаря герцогу де Монфриньез благосклонность дофина. – Если эти дамы будут милы со мной, я расположена быть им приятной, – отвечала сухо г-жа де Шампи. – Милы! – вскричал Филипп. – Они премилые, они называют вас Жанной д'Арк. – Но если эти дам желают иметь ваш компани, – сказал Нусинген, – я оставляй вас, потому я много кушаль. Ваш карет и ваш слуг будут вас ожидать. Шертовски Ази! – Неужели вы оставите меня одну в первый же вечер? – сказала Эстер. – Полноте! Надобно уметь умирать на борту корабля. Мне нужен свой мужчина для выездов. Ну, а если меня оскорбят? Кого мне звать на помощь?.. Эгоизм старого миллионера должен был отступить перед обязанностями любовника. У Эстер были свои причины держать при себе своего мужчину: принимая старых знакомых в его обществе, она рассчитывала уберечь себя от слишком настойчивых вопросов, неизбежных с глазу на глаз. Филипп Бридо поспешил вернуться в ложу танцовщиц и сообщил им о положении вещей. – А-а! Так вот кто унаследует мой дом на улице Сен-Жорж! – сказала с горечью г-жа дю Валь-Нобль, которая, на языке этого сорта женщин, осталась на бобах. – Может статься, – отвечал полковник. – Дю Тийе говорил мне, что барон ухлопал на этот дом в три раза больше денег, чем ваш бедняга Фале. – Пойдем к ней? – сказала Туллия. – Сказать по чести, нет! – возразила Мариетта. – Она чересчур хороша, я навещу ее на дому. – Мне кажется, я нынче недурна, могу рискнуть, – отвечала Туллия. Итак, отважная прима-балерина вошла в ложу Эстер во время антракта; они возобновили старое знакомство, и между ними завязался незначительный разговор. – Откуда ты появилась, дорогая? – спросила танцовщица, не сдержав любопытства. – О-о! Я жила пять лет в Альпах, в замке, с одним англичанином, ревнивым, как тигр. Это был настоящий туз. Я называла его: карапуз. Он был маленького роста, как судья Феррет. И вот я попала к банкиру! Как говорит Флорина, «Из Сциллы да в Харибду»[93]. А теперь, когда я в Париже, я так хочу веселиться, что сам карнавал мне не брат! У меня будет открытый дом. Ах! Надо встряхнуться после пяти лет затворничества, и я намерена наверстать упущенное. Пять лет с англичанином – это чересчур! Должникам и то дают всего только шесть недель… – Тебе барон подарил эти кружева? – Нет, это остатки от моего туза… Мне так не везет, дорогая! Он был полон желчи, как смех друзей при наших успехах; я думала, что он умрет через десять месяцев. Куда там! Он был несокрушим, как Альпы. Не надо доверять тому, кто жалуется на печень. Я слышать больше не хочу о печени… Я чересчур верила… небылицам… Мой туз меня обокрал. Он все же умер, но не оставив завещания, и его семья выставила меня за дверь, точно я какая-нибудь зачумленная. Поэтому я и сказала вот этому толстяку: «Плати за двоих!» Вы правы, называя меня Жанной д'Арк, я обесславила Англию! И я умру, быть может, сожженная… – Любовью! – сказала Туллия. –…И заживо! – отвечала Эстер, задумавшись. Барон смеялся, слушая эти грубоватые шутки, но они не всегда доходили до него сразу, оттого-то его смех напоминал запоздалые вспышки фейерверка. Каждый из нас живет в какой-то среде, и все мы, в любой среде, равно заражены любопытством. В Опере приключения Эстер на другой же день стали новостью кулис. Уже между двумя и четырьмя часами весь Париж Елисейских полей признал Торпиль и выведал наконец, кто был предметом страсти барона Нусингена. – Вы, верно, помните, – сказал Блонде, встретившись с де Марсе в фойе Оперы, – что Торпиль исчезла на другой же день после маскарада, когда мы ее признали в любовнице этого мальчишки Рюбампре? В Париже все становится известным, как в провинции. Полиция с Иерусалимской улицы не так искусна, как полиция большого света, где все, сами того не замечая, следят друг за другом. Поэтому Карлос верно угадал, в чем была опасность положения Люсьена во время эпопеи на улице Тетбу и позже. Нет ужасней положения, чем то, в котором очутилась г-жа дю Валь-Нобль, и выражение осталась на бобах передает превосходно ее состояние. Беспечность и расточительность таких женщина мешает им заботиться о будущем. В этом особом мире, гораздо более забавном и остроумном, нежели принято думать, только женщины, не обладающие той бесспорной, почти неувядаемой красотой, которая удовлетворяет всем вкусам, короче говоря, только женщины, способные внушать любовь лишь по прихоти чувств, задумываются о старости и составляют состояния. «Ты, стало быть, боишься подурнеть, что так хлопочешь о ренте..? – вот слова Флорины, сказанные Мариетте и объясняющие одну из причин этого разнузданного мотовства. Спекулянт ли покончит с собой, мот ли растрясет свою мошну – во всех подобных случаях эти женщины, привыкшие к бесстыдной роскоши, внезапно впадают в страшную нужду. Они ищут спасения у торговки нарядами, они продают почти даром редкостные драгоценности, они входят в долги, только бы сохранить видимость роскоши, что позволяет им надеяться опять обрести утраченное: кассу, откуда можно черпать. Эти взлеты и падения в жизни куртизанок достаточно объясняют, отчего так дорого обходится связь с ними, на самом деле почти всегда подготовленная по тому самому рецепту, по которому Азия пристегнула (другое слово из их словаря) Нусингена к Эстер. Поэтому каждый, кому хорошо знаком Париж, отлично знает, что ему следует думать, встретив на Елисейских полях, этом суетном и шумном базаре, женщину в наемной карете, тогда как ровно год или полгода назад она появилась там в экипаже умопомрачительной роскоши самого хорошего тона. «Когда окунешься в Сент-Пелажи, надо уметь вынырнуть в Булонском лесу», – говорила Флорина, посмеиваясь вместе с Блонде над невзрачным виконтом де Портандюэр. Иные ловкие женщины никогда не подвергают себя опасности подобного сравнения. Они живут в четырех стенах отвратительных меблированных комнат, где искупают былые излишества тягостными лишениями, известными только путешественникам, заблудившимся в какой-нибудь Сахаре, но не делают ни малейшей попытки экономить свои средства. Они позволяют себе выезжать в маскарад, затевают поездки в провинцию, они появляются в щегольских нарядах на бульварах в солнечные дни. Приятельницы не отказывают им в преданности, ибо это чувство свойственно тем, кто изгнан из общества. Впрочем, женщине счастливой, но которая в глубине души думает: «И со мной это может случиться», – нетрудно оказать им эту помощь. Поддержку более действенную оказывает все же торговка нарядами. Когда эта ростовщица становится заимодавцем, она ворошит и обшаривает все старческие сердца для выкупа заклада, состоящего из полусапожек и шляпок. Г-же дю Валь-Нобль и на ум не приходило, чтобы самый богатый, самый ловкий биржевой маклер мог разориться, и катастрофа настигла ее врасплох. Она тратила деньги Фале на свои прихоти, предоставляя ему заботиться о насущных нуждах и о своем будущем. «Неужели можно было, – говорила она Мариетте, – вообразить что-либо подобное? Ведь он казался таким славным малым ». Почти во всех слоях общества славный малый – это человек, широкий по натуре, который раздает экю направо и налево, не требуя их возвращения, и в своих поступках следует правилам известной щепетильности, чуждой пошлого добронравия, вынужденного и лицемерного. Многие слывут добродетельными и честными, разоряя, подобно Нусингену, своих благодетелей, между тем как нередко люди, выпущенные из исправительной тюрьмы, выказывают безукоризненную честность по отношению к женщине. Добродетель совершенная, мечта Мольера – Альцест – чрезвычайная редкость, однако она встречается везде, даже в Париже. Определение славный малый говорит об известной мягкости характера, ничего, впрочем, не доказывающей. Такова особенность этого человека; ведь и у кошки шелковистая шерсть, а домашние туфли так удобны! Стало быть, Фале, как славный малый, по смыслу, приданному этому прозвищу содержанками, должен был предупредить любовницу о грозящем ему банкротстве и как-то обеспечить ее. Д'Этурни, дамский угодник, был славный малый: он плутовал в игре, но приберег тридцать тысяч франков для любовницы. Поэтому на ужинах во время карнавала женщины отвечали его обвинителям: Все равно!.. Что бы вы ни говорили, а Жорж был славный малый, у него были хорошие манеры, он заслуживал лучшей участи!» Эти девицы издеваются над законами, они обожают известную деликатность; они способны продаться, как Эстер, во имя тайной, прекрасной мечты, их единственной религии. Г-жа дю Валь-Нобль с большим трудом спасла при крушении лишь несколько драгоценностей, тем не менее над ней тяготело тяжкое обвинение: «она разорила Фале». Ей исполнилось тридцать лет, но, хотя красота ее была в расцвете, она могла прослыть старухой, тем более что при подобных катастрофах женщина оказывается лицом к лицу со своими соперницами. Мариетта, Флорина и Туллия охотно приглашали подругу отобедать с ними, оказывали ей некоторую помощь, но, не зная цифры ее долгов, не отваживались исследовать всей глубины пропасти. Промежуток в шесть лет, при кипучести парижского моря, образовал между Торпиль и г-жою дю Валь-Нобль чересчур большое расстояние, чтобы женщина, оставшаяся на бобах, обратилась с просьбой к женщине, задающей тон, но г-жа дю Валь-Нобль слишком хорошо знала великодушие Эстер и была уверена, что ее прежняя подруга вспомнит о той, чье наследство, по выражению самой же Валь-Нобль, переходит к ней, и при встрече, как бы случайной, а в самом деле подстроенной, не отвернется от нее. Чтобы этот случай представился, г-жа дю Валь-Нобль, скромно одетая, как порядочная женщина, каждый день прогуливалась в Елисейских полях рука об руку с Теодором Гайаром, который в конце концов женился на ней, а в ту пору, когда она попала в беду, вел себя безупречно в отношении своей бывшей любовницы, дарил ей ложи в театры, устраивал приглашения на все развлечения. Она льстила себя надеждой, что Эстер в хорошую погоду пожелает прогуляться, и они тогда встретятся лицом к лицу. Кучером у Эстер был Паккар, ибо весь ее домашний уклад в пять дней был устроен Азией, Европой и Паккаром по указаниям Карлоса таким образом, что особняк на улице Сен-Жорж стал неприступной крепостью. Со своей стороны, Перад, побуждаемый глубокой ненавистью, жаждой мести и, более всего, желанием устроить свою ненаглядную Лидию, избрал местом своих прогулок Елисейские поля, как только Контансон сказал ему, что там можно встретить любовницу г-на Нусингена. Перад так хорошо усвоил манеру одеваться на английский лад, так неподражаемо говорил по-французски, с пришепетыванием, которое англичане вносят в нашу речь, так безукоризненно владел английским языком, настолько знал дела этой страны, где ему довелось побывать три раза по поручению парижской полиции в 1779-1786 годах, что, играя роль англичанина при послах, даже в Лондоне, ни в ком не возбуждал подозрений. Перад, во многом похожий на Мюсона, знаменитого мистификатора, умел переряжаться с таким искусством, что Контансон однажды не узнал его. Сопутствуемый Контансоном, изображавшим мулата, Перад изучал Эстер и ее челядь тем рассеянным взглядом, который, однако ж, видит все. И, конечно, в день встречи Эстер с г-жой дю Валь-Нобль он оказался на боковой аллее, где владельцы собственных выездов гуляют в сухую и ясную погоду. Непринужденно, как настоящий набоб, которому ни до кого нет дела, Перад, сопровождаемый мулатом в ливрее, пошел за женщинами на таком расстоянии, чтобы поймать обрывки их разговора. – Ну что же, душенька, – говорила Эстер г-же дю Валь-Нобль, – приезжайте ко мне. Нусинген сам у себя в долгу: не оставит же он без гроша любовницу своего маклера… – Тем более, что говорят, будто он его разорил, – сказал Теодор Гайар, – и мы могли бы его шантажировать… – Он обедает у меня завтра, приезжай, дорогая, – сказала Эстер. И шепнула ей на ухо: – Я делаю с ним, что хочу, а он не имеет еще ни вот столечко! – Она приложила кончик пальца, обтянутого перчаткой, к своим красивым зубам и сделала достаточно известный и выразительный жест, означающий: «Ни-че-го!» – Ты держишь его в руках… – Дорогая моя, пока он только заплатил мои долги… – Ну и мотовка же ты! – вскричала Сюзанна дю Валь-Нобль. – О-о! Своим мотовством я бы отпугнула от себя самого министра финансов! – отвечала Эстер. – Теперь я желаю получить тридцать тысяч франков ренты, прежде чем пробьет полночь!.. Мой старик очень мил, я не могу жаловаться… Все идет отлично! Через неделю мы празднуем новоселье, ты будешь тоже… Утром он преподнесет мне купчую на дом в улице Сен-Жорж. Не имея тридцати тысяч франков ренты, прилично жить в таком доме невозможно, ведь надо кое-что приберечь и на черный день. Я испытала нужду, и с меня хватит. Есть вещи, которыми сразу сыт по горло. – А ты говорила: «Богатство – это я!» Как ты переменилась! – воскликнула Сюзанна. – Таков воздух Швейцарии, там становишься бережливой… Послушай-ка, поезжай туда, дорогая! Обработай швейцарца и, как знать, может, заработаешь себе мужа! Они там еще не знают, чего стоят такие женщины, как мы… Но, как бы там ни было, ты вернешься с любовью к ренте в ценных бумагах, любовью почтенной и нежной! Прощай! Эстер села в свою прекрасную карету, запряженную серыми в яблоках рысаками, самыми великолепными, каких только можно было сыскать в Париже. – Женщина, которая села в карету, – сказал тогда Перад по-английски Контансону, – хороша, но я предпочитаю ту, что прогуливается: ты пойдешь следом за ней и узнаешь, кто она такая. – Хочешь послушать, что сказал этот англичанин? – сказал Теодор Гайар и перевел г-же дю Валь-Нобль слова Перада. Прежде чем заговорить по-английски, Перад отпустил на этом языке словечко, услышав которое Теодор Гайар поморщился, и Перад понял, что журналист знает английский язык. Г-жа дю Валь-Нобль, искоса поглядывая, не идет ли за ней мулат, чрезвычайно медленно пошла по направлению к улице Луи-де-Гран, где она жила в приличных меблированных комнатах. Предприятие это принадлежало некоей г-же Жерар, которой в дни своего великолепия г-жа дю Валь-Нобль оказала какую-то услугу, за что эта дама теперь выказывала признательность, устроив ее наилучшим образом. Добрая женщина, почтенная мещанка, исполненная добродетелей и даже благочестия, принимала куртизанку, как существо высшего порядка; она все еще помнила ее во всем блеске роскоши, она почитала ее, как низложенную королеву: она поручала ей своих дочерей; и что бы вы думали, куртизанка относилась к своим обязанностям настолько добросовестно, что, сопровождая девушек в театр, вполне заменяла им мать, обе девицы Жерар ее очень любили. Славная и достойная хозяйка гостиницы напоминала благородных священников, для которых эти женщины, поставленные вне закона, – только создания, нуждающиеся в помощи и любви. Госпожа дю Валь-Нобль уважала это воплощение порядочности и, беседуя с ней по вечерам и жалуясь на свои невзгоды, порой завидовала ее судьбе. «Вы еще красивы, вы можете еще кончить хорошо», – утешала ее г-жа Жерар. Впрочем, падение г-жи дю Валь-Нобль было лишь относительным. У этой женщины, такой расточительной и элегантной, было еще достаточно нарядов, и она могла позволить себе при случае появляться во всей своей красе, как то было на представлении «Ричарда д'Арлингтона» в театре Порт-Сен-Мартен. Г-жа Жерар еще достаточно щедро оплачивала наемные кареты, в которых нуждается женщина, оставшаяся на бобах, чтобы выезжать на обеды, в театры и возвращаться оттуда домой. – Ну что ж, дорогая мадам Жерар, – сказала она честной матери семейства, – как будто в моей судьбе наступает перемена… – О, мадам, тем лучше! Но впредь будьте умницей, думайте о будущем… Не входите больше в долги. Ведь так трудно выпроваживать всех этих людей, которые вас ищут!.. – Э-э! Не жалейте этих мерзавцев! Все они хорошо поживились на мне. Послушайте! Вот билеты в Варьетэ для ваших девочек; хорошая ложа во втором ярусе. Если вечером меня спросят, а я еще не ворочусь, все же попросите пройти наверх. Адель, моя бывшая горничная, будет там; я вам ее пришлю. Госпожа дю Валь-Нобль, у которой не было ни тетки, ни матери, принуждена была обратиться к помощи горничной (тоже оставшейся на бобах!) и выпустить ее в роли Сент-Эстев перед незнакомцем, победа над которым позволила бы ей подняться на прежнюю ступень. Она отправилась обедать с Теодором Гайаром, которому в тот вечер предстояло развлечение, короче сказать, званый обед, что давал Натан в ответ на проигранное пари, – один из тех кутежей, когда приглашенных предупреждают: «Будут женщины». Перад не без особых к тому причин решился самолично принять участие во всей этой истории. Впрочем, любопытство его, как и любопытство Корантена, было так живо задето, что он и без всяких причин охотно бы вмешался в эту драму. В ту пору политика Карла Х завершила последний этап своего развития. Поручив бразды правления министрам, облеченным его доверием, король готовил захват Алжира,[94] чтобы воспользовавшись славой, которую принесет ему эта победа, облегчить задуманный им, как тогда говорили, государственный переворот. Внутри страны никто больше не составлял заговоров. Карл Х полагал, что у него нет противников. Но в политике, как в море, бывает обманчивым затишье. Корантен пребывал, таким образом, в полном бездействии. В подобном положении опытный охотник, чтобы упражнять руку, стреляет, за неимением дичи, по воробьям. Так Домициан[95], за неимением христиан, убивал мух. Контансон, свидетель ареста Эстер, изощренным чутьем сыщика великолепно оценил значение этого хода. Как мы видели, плут даже не потрудился скрыть свое изумление от барона Нусингена. «В чью же пользу разыгрываются вокруг страсти барона комедия выкупа? – вот первый вопрос, который задали себе оба друга. Признав в Азии действующее лицо этой пьесы, Контансон надеялся через нее дойти до автора; но она выскальзывала из его рук, точно угорь, прячась в парижской тине, и, когда она опять вынырнула в качестве кухарки Эстер, пособничество мулатки показалось ему необъяснимым. Мастера сыска впервые, таким образом, натолкнулись на текст, не поддающийся истолкованию и, однако ж, таивший какой-то темный смысл. Сломать печать молчания не помогли Контансону и три последовательных дерзких набега на дом в улице Тетбу. Пока там жила Эстер, привратник был нем и казалось, перепуган до смерти. Не пообещала ли Азия отравленных клецек всей его семье в случае нескромности? На другой день, как только Эстер съехала с квартиры, Контансон нашел, что привратник в некоторой степени обрел здравый рассудок и весьма сожалел о дамочке, которая, как он выражался, питала его крохами со своего стола. Контансон, одетый торговым агентом, приценивался к квартире и выслушивал сетования привратника, подшучивая над ним и перебивая его вопросами: „Но возможно ли это?“ „Да, да, мосье! Пять лет прожила тут взаперти эта дамочка. И ревнивец же был ее любовник, хотя поведения она была самого скромного. А с какими предосторожностями он приезжал к ней! Бывало, и входит в дом и выходит из дому крадучись! Впрочем, этот молодй человек был красавец собою“. Люсьен гостил еще в Марсаке, у своей сестры, г-жи Сешар. Как только он вернулся, Контансон послал привратника на набережную Малакэ спросить г-на де Рюбампре, согласен ли он продать мебель в квартире, покинутой г-жою Ван Богсек. Привратник признал в Люсьене таинственного любовника молодой вдовы, а Контансон большего и не желал. Можно судить, как велико было смущение Люсьена и Карлоса, хотя они этого старались не выказать и пробовали убедить привратника, что он сошел с ума. За сутки Карлос организовал контрполицию, уличившую Контансона в шпионаже, застав его на месте преступления. Контансон, под видом рыночного разносчика, уже два раза приносил провизию, купленную утром Азией, и два раза входил в особняк на улице Сен-Жорж. Корантен, со своей стороны, не дремал; но он стал в тупик, поверив в подлинность особы Карлоса Эррера, после того как выяснил, что этот аббат, тайный посланец Фердинанда VII, приехал в Париж в конце 1823 года. Все же Корантен должен был изучить причины, побудившие этого испанца покровительствовать Люсьену де Рюбампре. Вскоре Корантена осведомили, что Эстер была пять лет любовницей Люсьена. Стало быть, подмена Эстер англичанкой произошла в интересах денди. Средств к существованию у Люсьена не было, ему отказывали в руке мадемуазель де Гранлье, и вместе с тем он только что купил за миллион поместье де Рюбампре. Корантен ловко заставил действовать начальника королевской полиции, и тот, запросив по поводу Перада начальника префектуры, получил сообщение, что в этом деле истцами были не более и не менее, как граф Серизи и Люсьен де Рюбампре. «Все ясно!» – воскликнули разом Перад и Корантен. План двух друзей был начертан в одну минуту. «У этой девицы, – сказал Корантен, – были связи, у нее есть подруги. Не может быть, чтобы среди них не нашлось хотя бы одной в бедственном положении; кто-нибудь из нас должен сыграть роль богатого иностранца, который возьмет ее на содержание; мы заставим их встречаться. Они друг в друге нуждаются, когда им приходится ловить любовников; и мы будем тогда в центре событий». Естественно, роль англичанина Перад прочил для себя. Ему улыбалось вести разгульную жизнь, связанную с раскрытием заговора, жертвой которого он оказался, между тем как Корантен, человек довольно вялый, постаревший на своей работе, нимало не притязал на это. Преобразившись в мулата, Контансон тотчас же ускользнул от контрполиции Карлоса. За три дня до встречи Перада и г-жи дю Валь-Нобль на Елисейских полях бывший агент господ де Сартина и Ленуара,[96] снабженный паспортом по всей форме, остановился в гостинице «Мирабо», что на улице де ла Пэ, прибыв из заморских колоний через Гавр в коляске, настолько забрызганной грязью, точно она и впрямь проделала путь из Гавра, а не прибыла в Париж прямехонько из Сан-Дени. Карлос Эррера, со своей стороны, отметил паспорт в испанском посольстве и подготовил всю набережную Малакэ к тому, что он отбывает в Мадрид. И вот почему. Еще несколько дней – Эстер станет владелицей особняка на улице Сен-Жорж и получит бумагу на тридцать тысяч франков ренты; Европа и Азия достаточно ловки, чтобы продать эту ренту и тайно передать деньги Люсьену. Люсьен, разбогатевший якобы благодаря щедрости своей сестры, выплатит все, что он остался должен, за поместье де Рюбампре. Никто не нашел бы ничего предосудительного в его поведении. Одна Эстер могла оказаться нескромной, но она скорее умерла бы, чем повела бровью. Клотильда уже нацепила розовый платочек на свою журавлиную шею, значит, в особняке де Гранлье партия была выиграна. Акции парижских омнибусов поднялись втрое. Карлос, исчезая на несколько дней, расстраивал всякие злостные замыслы. Человеческая осторожность предвидела все, промаха быть не могло. Лжеиспанец должен был уехать на другой же день после встречи Перада с г-жою дю Валь-Нобль в Елисейских полях. И вот в ту же ночь, в два часа, Азия приехала в фиакре на набережную Малакэ и увидела, что кочегар всей этой машины покуривает трубку в своей спальне; он еще раз продумывал только что изложенное нами в коротких словах, – так автор перечитывает рукопись, чтобы убедиться, нет ли в ней каких-либо погрешностей. Человек подобного склада не желал дважды попасть впросак, как это случилось при появлении привратника с улицы Тетбу. – Паккар, – сказала Азия на ухо своему господину, – видел нынче днем, в половине третьего, в Елисейских полях Контансона, переряженного мулатом; он служит лакеем при одном англичанине, который уже три дня сряду прогуливается в Елисейских полях и следит за Эстер. Паккар узнал этого пса по глазам, как и я, когда он втерся к нам под видом рыночного разносчика. Паккар проводил девочку таким манером, чтобы не терять из виду эту шельму. Контансон живет в гостинице «Мирабо»; но он обменялся таким понимающим взглядом с англичанином, что невозможно, говорит Паккар, чтобы этот англичанин был англичанином. – Напали на наш след, – сказал Карлос. – Я уеду не раньше чем послезавтра. Конечно, это Контансон подослал к нам привратника с улицы Тетбу; надобно узнать, враг ли нам мнимый англичанин. В полдень мулат г-на Самуэля Джонсона степенно прислуживал своему хозяину, который завтракал, как всегда, с нарочитой прожорливостью. Перад желал изобразить англичанина из пьянчуг – он не выезжал иначе как под хмельком. Он носил черные суконные гетры, доходившие ему до колен и на ватной стеганой подкладке, чтобы ноги казались полнее; панталоны его были подбиты толстейшей бумазеей; жилет застегивался до подбородка; синий галстук окутывал шею до самых щек; рыжий паричок закрывал половину лба; он прибавил себе толщинки дюйма на три, – таким образом, самый давнишний завсегдатай кафе «Давид» не мог бы его узнать. По его широкому в плечах черному фраку, просторному и удобному, как английский фрак, прохожий неминуемо принял бы его за англичанина-миллионера. Контансон выказывал сдержанную наглость лакея, доверенного слуги набоба; он был замкнут, спесив, малообщителен, исполнен презрения к людям, позволял себе резкие выходки и нередко повышал голос. Перад кончал вторую бутылку, когда лакей из гостиницы, вопреки правилам, без стука впустил в комнату человека, в котором Перад безошибочно, как и Контансон признал жандарма в штатской одежде. – Господин Перад, – шепнул на ухо набобу подошедший к нему жандарм, – мне приказано доставить вас в префектуру. Перад без малейшего возражения поднялся и взял шляпу. – У подъезда вас ожидает фиакр, – сказал ему жандарм на лестнице. – Префект хотел вас арестовать, но удовольствовался тем, что послал полицейского надзирателя потребовать от вас объяснений насчет вашего поведения; он ожидает вас в карете. – Должен ли я сопровождать вас? – спросил жандарм чиновника, когда Перад сел в экипаж. – Нет, – отвечал чиновник. – Шепните кучеру, чтобы он ехал в префектуру. Перад и Карлос остались вдвоем в фиакре. Карлос держал наготове стилет. На козлах сидел верный кучер, и, выскочи Карлос из фиакра, он этого бы не заметил, а по приезде на место удивился бы, обнаружив труп в своей карете. За шпиона никогда не вступаются. Правосудие обычно оставляет такие убийства безнаказанными, настолько трудно их расследовать. Перад взглядом сыщика окинул чиновника, которого отрядил к нему префект полиции. Внешний вид Карлоса удовлетворил его: лысая голова со складками на затылке, напудренные волосы, на подслеповатых, нуждающихся в лечении глазах, с красными веками, золотые очки, чересчур нарядные, чересчур бюрократические, с зелеными двойными стеклами. Глаза эти служили свидетельством гнусных болезней. Перкалевая рубашка, с плиссированной, хорошо выутюженной грудью, потертый черный атласный жилет, штаны судейского чиновника, черные шелковые чулки и туфли с бантами, длиннополый черный сюртук, перчатки за сорок су, черные и ношенные уже дней десять, золотая цепочка от часов. Это был всего-навсего нижний чин, именуемый чрезвычайно непоследовательно полицейским надзирателем. – Любезный господин Перад, я сожалею, что такой человек, как вы, является предметом надзора и даже дает для него повод. Ваше переодевание не по вкусу господину префекту. Если вы думаете ускользнуть таким путем от нашей бдительности, вы заблуждаетесь. Вы, вероятно, приехали из Англии через Бомон на Уазе?.. – Через Бомон на Уазе, – повторил Перад. – А может быть, через Сен-Дени? – продолжал лжечиновник. Перад смутился. Новый вопрос требовал ответа. А любой ответ был опасен. Подтверждение звучало бы насмешкой; отрицание, если человек знал истину, губило Перада. «Хитер», – подумал он. Глядя в лицо полицейскому чиновнику, он попробовал улыбнуться, преподнеся ему улыбку вместо ответа. Улыбка была принята благосклонно. – С какой целью вы перерядились, наняли комнаты в гостинице «Мирабо» и одели Контансона мулатом? – спросил полицейский чиновник. – Господин префект волен поступать со мной, как он пожелает, но я обязан давать отчет в своих действиях только моим начальникам, – с достоинством сказал Перад. – Если вы желаете дать мне понять, что вы действуете от имени главной королевской полиции, – сухо сказал мнимый агент, – мы переменим направление и поедем не на Иерусалимскую улицу, а на улицу Гренель.[97] Мне даны самые точные указания относительно вас. Не промахнитесь! На вас разгневаны, но не чересчур, и вы рискуете вмиг спутать собственные карты. Что касается до меня, я не желаю вам зла… Но не мешкайте!.. Скажите мне правду… – Правду? Вот она… – сказал Перад, бросив лукавый взгляд на красные веки своего цербера. Лицо мнимого чиновника было замкнуто, бесстрастно, он лишь исполнял свою служебную обязанность и отнесся безразлично к ответу Перада, казалось всем своим видом выражая префекту неодобрение за какой-то его каприз. У префектов бывают свои причуды. – Я влюбился как сумасшедший в одну женщину, любовницу биржевого маклера, который ныне путешествует ради своего удовольствия, к неудовольствию заимодавцев: в любовницу Фале. – В госпожу дю Валь-Нобль, – сказал полицейский чиновник. – Да, – продолжал Перад. – Для того чтобы взять ее на содержание хотя бы на один месяц, что мне станет не дороже тысячи экю, я нарядился набобом и прихватил Контансона в качестве слуги. Сударь, это сущая правда, и, если вы желаете в этом убедиться, позвольте мне остаться в фиакре – клянусь честью бывшего главного комиссара полиции, не сбегу! – а сами подымитесь в гостиницу и расспросите Контансона. И не один Контансон подтвердит то, что я имел честь сказать вам сейчас: там вы встретите и горничную госпожи дю Валь-Нобль, она должна принести согласие на мои предложения либо предъявить условия своей госпожи. Старую лису хитростям не учить: я предложил тысячу франков в месяц и карету, что составляет полторы тысячи; подарки – еще пятьсот франков, столько же на развлечения, на обеды, театр; как видите, я не ошибся ни на один сантим, – тысяча экю, как я и сказал. Мужчина в моем возрасте имеет право истратить тысячу экю на свою последнюю прихоть. – Эх, папаша Перад, вы все еще так любите женщин, чтобы… Но вы меня надуваете: мне шестьдесят лет, и я отлично обхожусь без этого… Ну, а если дело и вправду обстоит так, как вы рассказываете, я допускаю, что удовлетворить вашу прихоть легче, приняв обличье иностранца. – Вы понимаете, что ни Перад, ни папаша Канкоэль с улицы Муано… – Разумеется, ни тот ни другой не подошли бы госпоже дю Валь-Нобль, – подхватил Карлос, обрадовавшись, что ему стал известен адрес папаши Канкоэля. – До революции, – сказал он, – моей любовницей была бывшая содержанка заплечных дел мастера, иными словами, палача. Однажды, будучи в театре, она укололась булавкой и, как водится, вскричала: «Ах, ты кровопийца!» «Невольное воспоминание?» – заметил ее сосед. И что же старина Перад! Ведь она бросила своего любовника из-за одного этого слова. Понимаю, вы не желаете подвергаться подобному оскорблению… Госпожа дю Валь-Нобль – женщина для людей порядочных; я ее однажды видел в Опере, очень красивая женщина… Прикажите кучеру воротиться на улицу де ла Пэ, любезный Перад. Я подымусь вместе с вами в ваши комнаты и сам во всем разберусь. Устный доклад, без сомнения, удовлетворит господина префекта. Карлос вынул из бокового кармана табакерку из черного картона, отделанную позолоченным серебром, открыл ее и с подкупающим добродушием предложил Пераду понюшку табака. Перад сказал себе: «Вот они, их агенты!.. Боже мой! Воскресни господин Ленуар или господин де Сартин, что бы они сказали?» – Само собою, тут есть доля истины, но это отнюдь не все, друг мой любезный, – сказал мнимый чиновник, поднеся к носу щепотку табаку. – Вы вмешались в сердечные дела барона Нусингена и, несомненно, пытаетесь накинуть на него какую-то петлю; промахнувшись по нему из пистолета, вы желаете нацелиться в него из пушки. Госпожа дю Валь-Нобль подруга госпожи де Шампи… «Эх, черт! Как бы мне не попасть в свою же ловушку! – сказал про себя Перад. – Он сильнее, чем я думал. Он меня разыгрывает: поет, что, мол, отпустит подобру-поздорову, а сам вытягивает из меня признания». – Ну, что же? – сказал Карлос начальственным тоном. – Сударь, вы правы, я поступил опрометчиво, разыскивая по поручению господина Нусингена женщину, в которую он без памяти влюблен. Вот в чем причина постигшей меня немилости; видимо, я затронул, сам того не ведая, интересы чрезвычайной важности. (Полицейский надзиратель хранил бесстрастие). Но я за пятьдесят лет практики достаточно изучил полицию, – продолжал Перад, – и должен был, получив нагоняй от господина префекта, воздержаться от дальнейших шагов. Он, конечно, прав… – Могли бы вы поступиться вашей прихотью, ежели бы господин префект этого потребовал? Я уверен, что это было бы лучшим доказательством искренности ваших слов. «Каков каналья! Каков каналья! – говорил себе Перад. – Эх, черт возьми! Нынешние агенты стоят агентов господина Ленуара». – Поступиться? – повторил Перад. – Пусть только господин префект прикажет… Но если вам угодно подняться, вот и гостиница. – Откуда же вы берете средства? – внезапно спросил Карлос, проницательно глядя на него. – Сударь, у меня есть друг… – начал было Перад. – Вам угодно рассказать об этом судебному следователю? – сказал Карлос. Этот смелый шаг был следствием одного из тех необычных по своей простоте расчетов Карлоса, которые могут возникнуть только в голове человека его закала. Рано утром он послал Люсьена к графине де Серизи. Люсьен от имени графа попросил его личного секретаря затребовать у префекта полиции сведения об агенте, обслуживающем барона Нусингена. Секретарь воротился с копией выписки из дела Перада:   «В полиции с 1778 года, прибыл из Авиньона в Париж за два года до того. Не обладает ни состоянием, ни высокой нравственностью, посвящен в государственные тайны. Проживает на улице Муано, под именем Канкоэль, по названию небольшого имения, на доходы с которого живет его семья, в департаменте Воклюз, семья, впрочем, почтенная. Не так давно его разыскивал внучатый племянник, по имени Теодоз де ла Перад. (См. донесение агента, документ № 37.)»   – Он и есть тот англичанин, при котором состоит в мулатах Контансон! – вскричал Карлос, когда Люсьен принес, помимо справки, сведения, данные ему на словах. Посвятив этому делу три часа, Карлос с энергией, достойной главнокомандующего, нашел через Паккар безобидного сообщника, способного сыграть роль жандарма в штатском, а сам преобразился в полицейского надзирателя. Трижды им овладевало искушение убить Перада тут же в фиакре; но он раз и навсегда запретил себе убивать собственноручно и принял твердое решение отделаться от Перада, натравив на него, как на богача, какого-нибудь бывшего каторжника. Перад и его суровый спутник услышали голос Контансона, который беседовал с горничной г-жи дю Валь-Нобль. Перад сделал знак Карлосу задержаться в первой комнате, как бы говоря: «Вот вам и случай судить о моей искренности». – Мадам на все согласна, – говорила Адель. – Мадам сейчас у своей подруги, госпожи де Шампи, у которой на улице Тетбу есть еще одна квартира с полной обстановкой и оплаченная за год вперед; она ее, конечно, нам уступит. Мадам будет удобнее принимать там господина Джонсона; ведь обстановка еще достаточна хороша, и мосье может ее купить для мадам, условившись о цене с госпожою де Шампи. – Ладно, малютка! Если это и не малина, то ее цветочки, – сказал мулат опешившей девушке, – но мы поладим… – Вот тебе и чернокожий! – вскричала мадемуазель Адель. – Если ваш набоб и вправду набоб, он отлично может подарить обстановку мадам. Контракт кончается в апреле тысяча восемьсот тридцатого года, и ваш набоб может его возобновить, если ему там понравится. – Я очин доволн! – ответил Перад, войдя в комнату и потрепав горничную по плечу. И он сделал знак Карлосу, который кивнул ему утвердительно головой, понимая, что набоб не должен выходить из своей роли. Но сцена вдруг переменилась с появлением личности, перед которой в эту минуту были бессильны и Карлос и префект полиции. В комнату неожиданно вошел Корантен. Проходя мимо дома, он увидел, что дверь отперта, и решил посмотреть, как его старина Перад играет роль набоба. – Префект по-прежнему сидит у меня в печенках! – сказал Перад на ухо Корантену. – Он признал меня в набобе. – Мы свалим префекта, – отвечал своему другу Корантен также на ухо. Потом, холодно поклонившись чиновнику, он стал исподтишка изучать его. – Оставайтесь тут до моего возвращения, я съезжу в префектуру, – сказал Карлос. – Если же я не ворочусь, можете удовлетворить свою прихоть. Шепнув последние слова Пераду на ухо, чтобы важная особа не упала в глазах горничной, Карлос вышел, отнюдь не стремясь привлечь к себе внимание новоприбывшего, в котором он признал одного из тех голубоглазых блондинов, что способны нагнать на вас леденящий ужас. – Это полицейский чиновник, посланный ко мне префектом, – сказал Перад Корантену. – Вот этот? – отвечал Корантен. – Ты позволил себя провести. У него три колоды карт в башмаках, это видно по положению ноги в обуви; кроме того, полицейскому чиновнику нет нужды переодеваться! Корантен во весь дух сбежал вниз, чтобы проверить свои подозрения; Карлос садился в фиакр. – Эй! Господин аббат!.. – вскричал Корантен. Карлос оглянулся, увидел Корантена и сел в фиакр. Однако Корантен успел сказать через дверцу экипажа: «Вот все, что я желал знать». – Набережная Малакэ! – крикнул он кучеру с сатанинской издевкой в тоне и взгляде. «Ну, – сказал про себя Жак Коллен, – я пропал, нужно их опередить и, главное, узнать чего им от нас надобно». Корантену довелось раз пять-шесть видеть аббата Карлоса Эррера, а взгляд этого человека нельзя было забыть. Корантен с самого начала признал и эту ширину плеч и одутловатость лица, он догадался и о внутренних подкладных каблуках, придававших три дюйма росту. – Эх, старина, разоблачили тебя! – сказал Корантен, когда убедился, что в спальной нет никого, кроме Перада и Контансона. – Кто? – воскликнул Перад, и его голос приобрел металлическое звучание. – Я живьем насажу его на вертел и буду поджаривать на медленном огне до конца своих дней! – Аббат Карлос Эррера – это, видимо, испанский Корантен. Все объясняется! Испанец – развратник высшей марки, он пожелал составить состояние мальчишке, выколачивая монету из постели красивой девки… Тебе лучше знать, захочешь ли ты состязаться с дипломатом, который, по-моему, дьяволски хитер. – О-о! – вскричал Контансон. – Это он получил триста тысяч франков в день ареста Эстер, он сидел тогда в фиакре! Я запомнил эти глаза, этот лоб, эти щербинки от оспы. – Ах! Какое приданое было бы у моей бедной Лидии! – вскричал Перад. – Ты можешь оставаться набобом, – сказал Корантен. – Чтобы иметь свой глаз в доме Эстер, надобно ее связать с Валь-Нобль. Эстер и была настоящей любовницей Люсьена де Рюбампре. – Они уже ограбили Нусингена больше чем на пятьсот тысяч франков, – сказалал Контансон. – Им нужно еще столько же, – продолжал Корантен. – Земля де Рюбампре стоит миллион. Папаша, – сказал он, ударяя Перада по плечу, – ты можешь получить больше ста тысяч, чтобы выдать замуж Лидию. – Не говори так, Корантен. Если твой план провалится, не ручаюсь, на что я буду способен… – Как знать, не получишь ли ты их завтра! Аббат, дорогой друг, чрезвычайно хитер, мы должны лизать ему копыта, это дьявол высшего чина; но он у меня в руках, он человек умный, он сдастся. Постарайся быть глупым, как набоб, и ничего не бойся. Вечером в тот же самый день, когда истинные противники встретились лицом к лицу на месте поединка, Люсьен поехал в особняк де Гранлье. Салон был полон гостей. Герцогиня приняла Люсьена чрезвычайно милостиво и на глазах всего общества снизошла до разговора с ним. – Вы совершили небольшое путешествие? – сказала она. – Да, сударыня. Моя сестра, желая облегчить мне возможность женитьбы, пошла на большие жертвы, и поэтому я мог купить землю де Рюбампре и восстановить наши былые владения. Мой парижский адвокат оказался ловким человеком, он уберег меня от требований, которые могли бы ко мне предъявить владельцы земель, если бы узнали имя покупателя. – А есть ли там замок? – сказала Клотильда с радостной улыбкой. – Там есть нечто похожее на замок, но разумнее было бы воспользоваться им как материалом для постройки нового дома. Лицо Клотильды сияло от удовольствия, в ее глазах светилась любовь. – Вы сыграете роббер с моим отцом, – сказала она ему совсем тихо. – Надеюсь, что через две недели вы будете приглашены к обеду. – Ну что же, любезный господин де Рюбампре, – сказал герцог де Гранлье, – вы, говорят, выкупили ваши родовые земли, поздравляю вас. Вот ответ тем, кто награждал вас долгами! Люди нашего круга могут иметь долги точно так же, как имеют долги Франция или Англия; но, видите ли, люди без состояния, выскочки, не могут позволить себе такой образ действий… – Ах, господин герцог, я должен еще пятьсот тысяч франков за свою землю! – Ну что же, надобно жениться на девушке, которая их принесет; но вам трудно будет сделать такую богатую партию в нашем предместье, где дают мало приданого дочерям. – Вполне достаточно их имени, – отвечал Люсьен. – Нас только три игрока в вист: Монфриньез, д'Эспар и я: желаете быть четвертым? – сказал герцог, указывая Люсьену на ломберный стол. Клотильда подошла к столу, чтобы посмотреть, как отец играет в вист. – Она отдает их в мое распоряжение, – сказал герцог, слегка похлопывая по рукам дочери и глядя в сторону Люсьена, хранившего серьезность. Люсьен, партнер г-на д'Эспар, проиграл двадцать луидоров. – Милая мама, – сказала Клотильда, подойдя к герцогине, – он поступил умно, проиграв отцу. В одиннадцать часов, обменявшись уверениями в любви с мадемуазель де Гранлье, Люсьен вернулся домой и лег в постель с мыслью о полной победе, которую он должен был одержать к концу месяца; он не сомневался, что будет принят в качестве жениха Клотильды и женится перед великим постом 1830 года. На другой день, когда Люсьен покуривал после завтрака сигареты в обществе Карлоса, имевшего с некоторых пор весьма озабоченный вид, доложили о приходе г-на де Сент-Эстев (какая насмешка!), желавшего говорить с аббатом Карлосом Эррера или г-ном Люсьеном де Рюбампре. – Сказали там внизу, что я уехал? – вскричал аббат. – Да, мосье, – отвечал грум. – Ну что ж, прими этого человека, – сказал он Люсьену, – но будь осторожен, ни слова лишнего, ни жеста: это враг. – Ты все услышишь, – сказал Люсьен. Карлос вышел в смежную комнату и через щель в двери видел, как вошел Корантен, которого он узнал только по голосу, настолько этот безвестный гений владел даром превращения! В эту минуту Корантен был похож на престарелого начальника какого-нибудь отдела в министерстве финансов. – Я не имею чести быть с вами знакомым, сударь, – сказал Корантен, – но… – Простите, что я вас перебиваю, сударь, – сказал Люсьен, – но… – Но речь идет о вашей женитьбе на мадемуазель Клотильде де Гранлье, которая не состоится, – сказал тогда Корантен с живостью. Люсьен сел и ничего не ответил. – Вы в руках человека, который хочет и может без труда доказать герцогу де Гранлье, что земля де Рюбампре оплачена деньгами, которые один глупец дал вам за вашу любовницу, мадемуазель Эстер, – продолжал Корантен. – Легко найти копию приговора, согласно которому мадемуазель Эстер подверглась судебному преследованию, имеются также способы принудить говорить д'Этурни. Все это чрезвычайно ловкие проделки, направленные против барона, будут разоблачены. Но время еще не упущено. Дайте сто тысяч франков, и вас оставят в покое… Мое дело здесь – сторона. Я только поверенный в делах тех, кто идет на шантаж, вот и все! Корантен мог говорить целый час. Люсьен курил свою сигарету с самым беспечным видом. – Сударь, – отвечал он, – я не желаю знать, кто вы такой, ибо люди, которые берут на себя подобные поручения, для меня по крайней мере не имеют имени. Я позволил вам спокойно говорить: я у себя дома. Вы, по-моему, не лишены здравого смысла, выслушайте хорошенько мои соображения. Наступило молчание. Люсьен не отводил своего ледяного взгляда от устремленных на него кошачьих глаз Корантена. – Либо вы опираетесь на вымышленные факты, и мне нет нужды беспокоиться, – снова заговорил Люсьен, – либо вы правы, и тогда, дав вам сто тысяч франков, я предоставляю вам право столько раз требовать у меня по сто тысяч франков, сколько ваш доверитель найдет Сент-Эстевов, чтобы посылать ко мне за деньгами… Короче, чтобы сразу покончить с этим, знайте, почтенный посредник, что я, Люсьен де Рюбампре, никого не боюсь. Я не имею отношения к грязным делишкам, о которых вы говорили. Ежели семейство де Гранлье станет капризничать, найдутся другие молодые девушки из высшей знати, на которых можно жениться. Да, в сущности, я ничего не проиграю и оставшись холостым, тем более если я торгую, как вы полагаете, белыми рабынями столь прибыльно. – Если господин аббат Карлос Эррера… – Сударь, – сказал Люсьен, перебивая Корантена, – аббат Карлос Эррера сейчас на пути в Испанию; он совершенно непричастен к моей женитьбе, он не входит в мои денежные дела. Этот государственный человек долгое время охотно помогал мне советами, но он должен дать отчет в своих делах его величеству испанскому королю; если вам нужно поговорить с ним, предлагаю вам поехать в Мадрид. – Сударь, – сказал Корантен, отчеканивая каждое слово, – вы никогда не будете мужем мадемуазель Клотильды де Гранлье. – Тем хуже для нее, – отвечал Люсьен, нетерпеливо подталкивая Корантена к двери. – Вы хорошо все обдумали? – холодно сказал Корантен. – Сударь, я не давал вам права ни вмешиваться в мои дела, ни мешать мне курить, – сказал Люсьен, бросая потухшую сигарету. – Прощайте, сударь, – сказал Корантен. – Мы больше не увидимся… но наступит, конечно, минута в вашей жизни, когда вы отдали бы половину своего состояния, чтобы сейчас вернуть меня с лестницы. В ответ на эту угрозу Карлос сделал движение рукой, как будто бы отсекая голову. – Теперь за работу! – вскричал он, взглянув на Люсьена, мертвенно-бледного после этой страшной беседы. Если бы в числе читателей, впрочем достаточно ограниченном, которые занимаются нравственной и философической стороной книги, нашелся хотя бы один, способный поверить, что барон Нусинген наконец был счастлив, последний на собственном примере доказал бы ему, как трудно подчинить сердце куртизанки каким-либо законам физиологии. Эстер решила принудить злосчастного миллионера дорогой ценой оплатить то, что миллионер называл своим тнем триумфа. Поэтому новоселье в маленки тфорец не было еще отпраздновано и в первых числах февраля 1830 года. – Но в день карнавала, – доверительно сказала Эстер своим приятельницам, пересказавшим все это барону, – я открываю свое заведение, и мой хозяин будет у меня кататься как сыр в масле. Это выражение вошло в поговорку в парижском полусвете. А барон сокрушался. Как все женатые люди, он стал достаточно смешон, начав жаловаться своим близким и позволив им угадать свое недовольство. Однако Эстер по-прежнему играла роль госпожи Помпадур при этом князе Спекуляции. Единственно для того, чтобы пригласить к себе Люсьена, она уже устроила две или три пирушки. Лусто, Растиньяк, дю Тийе, Бисиу, Натан, граф де Брамбур, цвет парижских повес, стали завсегдатаями ее гостиной. Потом Эстер пригласила в качестве актрис в пьесе, которую она разыгрывала, Туллию, Флорентину, Фанни Бопре, Флорину, – двух актрис и двух танцовщиц, – наконец, г-жу дю Валь-Нобль. Нет ничего грустнее дома куртизанки без игры нарядов и пестрой смены лиц, без соли соперничества. В течение шести недель Эстер стала самой остроумной, самой занимательной, самой прекрасной и самой элегантной из парий женского пола, входящих в разряд содержанок. Поставленная на подобающий ей пьедестал, она вкушала все наслаждения тщеславия, которые прельщают обыкновенных женщин, но вкушала, как женщина, вознесенная тайной мечтою над своей кастой. Она хранила в сердце свой собственный образ, составлявший и стыд ее и славу; вот почему и приходилось ей то краснеть за себя, то гордиться собою; час отречения неотступно стоял перед ее совестью, и она жила двойственной жизнью, глубоко жалея себя. Ее злые шутки отражали ее душевное состояние – то чувство глубокого презрения, которое ангел любви, таившейся в куртизанке, питал к гнусной, бесчестной роли, разыгрываемой телом в присутствии души. Зритель и одновременно актер, обвинитель и обвиняемый, она воплощала собою чудесный вымысел арабских сказок, где постоянно встречается возвышенное существо, скрытое под унизительной оболочкой и чей первообраз запечатлен под именем Навуходоносора в книге книг – библии. Пообещав себе жить только один день после измены, жертва имела право слегка поглумиться над палачом. Притом сведения, полученные Эстер о тайных и постыдных способах, которыми барон нажил свое огромное состояние, освобождали ее от угрызений совести; ей полюбилась роль богини Атеи, «богини Мести», как говорил Карлос. Вот отчего она было то обольстительной, то несносной с бароном, который только ею и жил. Когда страдания становились для него так нестерпимы, что он желал бросить Эстер, она возвращала его к себе притворною нежностью. Эррера, торжественно отбывший в Испанию, доехал только до Тура. Он приказал кучеру продолжать путь до Бордо, поручив слуге, оставшемуся в карете, играть роль хозяина и ждать его возвращения в одной из гостиниц в Бордо. А сам, воротившись с дилижансом в Париж под видом коммивояжера, тайно поселился у Эстер, откуда через Европу, Азию и Паккара руководил своими кознями, неусыпно надзирая за всеми, в особенности за Перадом. Недели две до знаменательного дня, избранного для празднования новоселья, которое должно было состояться вслед за балом в Опере, открывавшим зимний сезон, куртизанка, своими остротами заслужившая славу опасной женщины, сидела у Итальянцев, в ложе бенуара, достаточно глубокой, чтобы барон мог скрыть там свою любовницу и не выставлять себя с нею напоказ, чуть ли не рядом с г-жой Нусинген. Эстер выбрала эту ложу, потому что из нее могла наблюдать за ложей г-жи де Серизи, которую почти всегда сопровождал Люсьен. Бедной куртизанке казалось счастьем видеть Люсьена по вторникам, четвергам и субботам в обществе г-жи де Серизи. Было около половины десятого, когда Люсьен вошел в ложу графини; Эстер сразу же заметила, что у него бледное, озабоченное, почти искаженное лицо. Эти приметы отчаяния были явны только для Эстер. Любящая женщина знает лицо возлюбленного, как моряк знает открытое море. «Боже мой! Что с ним?.. Что случилось? Не надо ли ему поговорить с этим дьяволом, который для него был ангелом-хранителем и который спрятан сейчас в мансарде, между конурками Европы и Азии?» Погруженная в эти мучительные мысли, Эстер почти не слушала музыку. Нетрудно догадаться, что она и вовсе не слушала барона, державшего обеими руками руку своего анкела и говорившего ей что-то на ломаном наречии польского еврея с нелепыми окончаниями слов, что претит читателю не менее, нежели слушателю. – Эздер, ви не слушиль меня, – сказал он с досадой, отпуская и слегка отталкивая ее руку. – Помилуйте, барон, вы коверкаете любовь, как коверкаете французский язык. – Тьяволь! – Я здесь не у себя в будуаре, а у Итальянцев. Если бы вы не были денежным ящиком изделия Юрэ или Фише, которого природа каким-то фокусом превратила в человека, вы не производили бы столько шума в ложе женщины, любящей музыку. Конечно, я вас не слушаю! Вы тут шуршите моим платьем, точно майский жук бумагой, и вынуждаете меня смеяться из жалости. Вы мне говорите: «Ви красиф, ви прелестни…» Старый фат! Разве я вам ответила: «Вы мне сегодня менее неприятны, поедемте домой?» Так вот! По тому, как вы вздыхаете (если я вас не слушаю, все же я ощущаю ваше присутствие), я понимаю, что вы чересчур плотно покушали, у вас начинается процесс пищеварения. Послушайте (я вам стою достаточно дорого и должна давать вам время от времени советы за ваши деньги!), послушайте, мой дорогой, когда у человека плохо варит желудок, как у вас, то ему не позволяется после еды твердить равнодушно и в неурочное время любовнице: «Ви красиф…» Блонде рассказывал, что один старый солдат вследствие такого фатовства опочил в лоне церкви… Теперь десять часов, вы в девять кончили обедать у дю Тийе вместе с вашей рохлей графом де Брамбуром, вам надобно переварить миллионы и трюфели. Вы мне все это повторите завтра в десять часов! – Как ви шесток!.. – вскричал барон, признавший глубокую справедливость этого медицинского довода. – Жестока? – повторила Эстер, не отводя глаз от Люсьена. – Разве вы не советовались с Бьяншоном, Депленом и старым Одри?.. С той поры, как вы провидите зарю вашего счастья, знаете ли, кого вы напоминаете?.. – Кофо? – Старичка, закутанного во фланель, которому нужен целый час, чтобы подняться с кресел и подойти к окну, посмотреть, показывает ли градусник температуру, нужную шелковичным червям и рекомендованную ему врачом… – Как ви неблаготарна! – вскричал барон, в отчаянии слушая эту музыку, которую влюбленные старики слышат, однако ж, достаточно часто в Итальянской опере. – Неблагодарна! – сказала Эстер, – А что я получила от вас по нынешний день?.. Множество неприятностей. Посудите сами, папаша, могу ли я вами гордиться? А вы? Вы-то мною гордитесь, я с блеском ношу ваши галуны и ливрею! Вы заплатили мои долги?.. Пусть так. Но вы сфороваль достаточно миллионов (Ах, ах! Не надувайте губы, вы согласны со мной…), чтобы смотреть на это сквозь пальцы. Вот что более всего и делает вам честь… Девка и вор – лучшего сочетания не придумать. Вы соорудили роскошную клетку для попугая, который полюбился вам… Ступайте, спросите у бразильского ара, благодарен ли он тому, кто посадил его в золоченую клетку?.. Не глядите на меня так, вы похожи на бонзу… Вы показываете вашего бело-красного ара всему Парижу. Вы говорите: «Найдется ли в Париже еще один такой попугай?.. А как он болтает! Как он боек на язык!.. Дю Тийе входит, а он ему говорит: „Здравствуй, плутишка!..“ Но вы счастливы, как голландец, купивший редкостный тюльпан, как в старину бывал счастлив набоб, проживавший в Азии на средства Англии, когда ему случалось купить у коммивояжера музыкальную табакерку, исполнявшую три увертюры! Вы добиваетесь моего сердца! Ну что ж! Я укажу вам средство его завоевать. – Укажит, укажит!.. Я делай все для вас… Я люблю, когта ви мной шутиль! – Будьте молоды, будьте красивы, будьте, как Люсьен де Рюбампре, вон там, в ложе вашей жены! И вы получите даром то, чего вам никогда не купить, со всеми вашими миллионами…

The script ran 0.017 seconds.