Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ги де Мопассан - Жизнь [1883]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: Драма, О любви, Роман

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

— Прошу тебя, дорогой мой, мне, право же, очень нездоровится. Завтра, наверно, будет лучше. Он не настаивал. — Как хочешь, дорогая. Если ты больна, надо лечиться. И разговор перешел на другие темы. Она легла рано. Жюльен, против обыкновения, велел затопить камин в своей комнате. Когда ему доложили, что «горит хорошо», он поцеловал жену в лоб и ушел. Холод, казалось, пронизывал насквозь весь дом; промерзшие стены трещали, как будто пожимались от озноба, и Жанна вся дрожала в постели. Два раза она вставала, подбрасывала в огонь поленья и доставала платья, юбки, старую одежду, чтобы навалить все это на себя. Но согреться она не могла; ноги ее коченели, а от икр и до самых бедер их стягивали судороги, от которых она ворочалась с боку на бок и металась в сильнейшем возбуждении. В конце концов у нее стали стучать зубы; руки дрожали; грудь стеснило; сердце билось медленными глухими ударами и минутами совсем замирало; она задыхалась, ей недоставало воздуха. Безумный страх овладел ее душой, а нестерпимый холод прохватывал до мозга костей. Ничего подобного она еще не испытывала, ей казалось, что жизнь покидает ее, что она сейчас испустит дух. Она подумала: «Я умру… Я умираю…» В ужасе она вскочила с постели, позвонила Розали, подождала, позвонила еще, подождала снова, дрожа и коченея. Горничная не являлась. Должно быть, она спала тем первым крепким сном, который ничем не перебьешь, и Жанна, не помня себя, бросилась босиком по лестнице. Она поднялась неслышно, ощупью отыскала дверь, отворила ее, позвала: «Розали!»— пошла вперед, наткнулась на кровать, пошарила по ней руками и убедилась, что она пуста. Пуста и холодна, как будто никто и не ложился в нее. С удивлением она подумала: «Что это? Опять гуляет где-то! Даже по такой погоде». Но в эту минуту сердце у нее вдруг бурно заколотилось, дыхание перехватило, и она, собрав последние силы, бросилась обратно, будить Жюльена. Она вбежала к нему стремительно, движимая уверенностью, что она сейчас умрет, и потребностью взглянуть на него прежде, чем потеряет сознание. При свете тлеющих углей она увидела на подушке рядом с головой мужа голову Розали. От ее крика оба вскочили. Мгновение она стояла неподвижно, ошеломленная таким открытием. Потом кинулась к себе в комнату, но испуганный голос Жюльена позвал ее: «Жанна!»— и ей стало безумно страшно увидеть его, услышать его голос, выслушивать лживые объяснения, встретиться с ним взглядом. Она снова метнулась на лестницу и бросилась вниз. Она бежала теперь в темноте, рискуя скатиться по каменным ступенькам и разбиться насмерть. Ее гнало безудержное желание спрятаться, ничего больше не знать, никого больше не видеть. Очутившись внизу, она опустилась на ступеньку, босая, в одной рубашке, и сидела там как потерянная. Жюльен вскочил с постели и торопливо одевался. Она слышала его движения, шаги. Она поднялась, чтобы убежать от него. Вот он тоже спускается по лестнице и кричит: «Жанна, послушай же!» Нет, она не хотела слушать его, не хотела, чтоб он хоть пальцем коснулся ее; и она ринулась в столовую, как будто спасаясь от убийцы. Она искала выхода, убежища, темного угла, возможности укрыться от него. Она забилась под стол. Но он уже появился на пороге со свечой в руке, продолжая кричать: «Жанна!»— и она снова, как заяц, пустилась наутек, шмыгнула в кухню, два раза обежала ее, точно животное, которое травят; а когда он и тут нагнал ее, она внезапно распахнула наружную дверь и бросилась в сад. Ее голые ноги временами по колени погружались в снег, и это леденящее прикосновение придавало ей силы отчаяния. Она не испытывала холода, хотя и была в одной рубашке; она вообще уже ничего не ощущала, настолько боль души притупила чувствительность тела, и она бежала, вся белая, как покрытая снегом земля. Она пробежала большую аллею, пересекла рощу» перепрыгнула ров и устремилась прямо по ланде. Луны не было, звезды искрились огненными зернами на черни неба, но равнина стояла светлая в своей тусклой белизне, в мертвенном оцепенении, в беспредельном безмолвии. Жанна шла быстро, не переводя дыхания, не сознавая ничего, не задумываясь ни над чем. И вдруг она очутилась на краю обрыва. Она разом инстинктивно остановилась и села в снег, опустошенная, без мысли, без воли. Из темной ямы перед ней, с невидимого и немого моря тянуло солоноватым запахом водорослей в час отлива. Долго сидела она так, в бесчувствии духовном и телесном, но вдруг начала отчаянно дрожать, как парус под ветром. Ноги, руки, пальцы неудержимо трепетали, сотрясались частой дрожью, и сознание в один миг вернулось к ней, ясное, беспощадное. И видения прошлого замелькали перед ее глазами: прогулка с ним в баркасе дяди Ластика, их разговор, зарождение любви, крестины лодки; потом она заглянула еще дальше назад — вплоть до ночи своего приезда в Тополя, ночи, проведенной в мечтах. А теперь, боже ты мой, теперь! Жизнь ее разбита, счастье кончено, надежд больше нет, и ей представилось страшное будущее, полное мучений, измен и горя. Лучше умереть и сразу покончить со всем. Издалека донесся голос: — Сюда, сюда, вот ее следы; скорее сюда! Это Жюльен разыскивал ее. О нет, она не хочет его видеть. В пропасти, прямо под нею, она улавливала теперь слабый шорох, еле слышный плеск моря о скалы. Она вскочила и вся вытянулась для прыжка. Отчаявшись в жизни и прощаясь с ней, она простонала последнее слово умирающих, последнее слово юношей-солдат, смертельно раненных в бою: «Мама!» И сразу мысль о маменьке мелькнула у нее; она представила себе материнские рыдания; представила себе отца на коленях перед ее изуродованным трупом и в одно мгновение пережила всю боль их отчаяния. Тогда она бессильно повалилась на снег и уже не пыталась бежать, когда Жюльен и дядя Симон в сопровождении Мариуса с фонарем схватили ее за руки и оттащили назад, потому что она была у самого края обрыва. Они делали с ней все, что хотели, она не могла даже пошевельнуться. Она чувствовала, как ее несли, как уложили в постель, а потом растирали горячими полотенцами; дальше память оставила ее, сознание исчезло. Потом ее стал мучить кошмар; но был ли это кошмар? Она лежит у себя в спальне. На дворе день, но она не может встать. Почему? Она сама не знает! Тут ей слышится шорох на полу, кто-то шуршит и скребется, и вдруг мышка, серенькая мышка пробегает по ее одеялу. Вслед за первой вторая, потом третья влезает ей на грудь, часто и быстро перебирая лапками. Жанне не было страшно, ей только хотелось поймать зверька, она вытянула руку, но не могла схватить его. А тут другие мыши, десятками, сотнями, тысячами полезли со всех сторон, карабкались по колонкам кровати, бегали по обоям, покрыли всю постель. Наконец они заползли под одеяло; Жанна чувствовала, как они скользили по ее коже, щекотали ей ноги, бегали вверх и вниз по всему телу. Она видела, как они пробирались по кровати от ног к ней на грудь; она отбивалась, стараясь схватить их, но ловила только воздух. Она раздражалась, хотела бежать, кричала, но ей казалось, что ее не пускают, что ее держат и не дают ей пошевелиться чьи-то сильные руки; чьи это были руки — она не видела. Она не имела представления о времени. Должно быть, это длилось долго, очень долго. Потом настало пробуждение, томное, немощное и все же блаженное. Она была очень, очень слаба. Она открыла глаза и не удивилась, увидев у себя в комнате маменьку и рядом с ней какого-то незнакомого толстяка. Сколько было ей лет? Она не знала и этого, считала себя совсем маленькой и не помнила ничего, решительно ничего. Толстяк сказал: — Смотрите, сознание возвращается. И маменька заплакала. А толстяк сказал еще: — Ну, что вы, успокойтесь, баронесса, теперь я могу поручиться за исход. Только не заговаривайте с ней ни о чем; слышите, ни о чем. Пусть она поспит. И Жанне казалось, что она еще долго-долго пробыла в забытьи, впадая в глубокий сон всякий раз, как старалась собраться с мыслями; да она особенно и не старалась припоминать; должно быть, она смутно боялась той действительности, которая могла возникнуть в ее памяти. Но вот однажды она проснулась и возле своей постели увидела Жюльена, одного; и сразу все вспомнилось ей, как будто взвился занавес, за которым скрывалось прошлое. Острая боль полоснула ее по сердцу, и она снова сделала попытку бежать. Она откинула одеяло, соскочила на пол, но ноги не держали ее, и она упала. Жюльен бросился к ней, и она дико завыла от ужаса, что он дотронется до нее. Она извивалась, каталась по полу. Дверь распахнулась. Прибежали тетя Лизон с вдовой Дантю, вслед за ними барон и, наконец, запыхавшаяся и перепуганная маменька. Жанну уложили, и она сразу же умышленно закрыла глаза, чтобы не говорить и подумать на свободе. Мать и тетка ухаживали за ней, хлопотали вокруг нее, спрашивали наперебой: — Ты меня слышишь, Жанна, крошка моя Жанна? Она притворилась, что не слышит, и не отвечала; но она отлично заметила, что день подходит к концу. Настала ночь. У ее постели расположилась сиделка и время от времени подносила ей питье. Она пила покорно, но не спала ни минуты; она мучительно думала, припоминала то, что от нее ускользало, как будто в памяти у нее образовались провалы, большие пустоты, где события не отпечатались совсем. Мало-помалу, после долгих стараний, она восстановила все обстоятельства. И она стала обдумывать их с неотступным упорством. Раз маменька, тетя Лизон и барон приехали, значит, она была очень больна. Но как же Жюльен? Что он сказал? Что знали родители? А Розали? Где была она? А главное, что делать? Что делать? Ее осенила мысль — уехать с отцом и маменькой в Руан и жить там по-прежнему. Она будет вдовой — вот и все. После этого она стала прислушиваться к тому, что говорили вокруг, понимала все отлично, радовалась, что снова вполне владеет рассудком, но хитрила, терпеливо выжидая. Наконец вечером, оставшись наедине с баронессой, она тихонько окликнула ее: — Маменька! Собственный голос удивил ее, показался ей чужим. Баронесса схватила ее руки: — Жанна, девочка моя дорогая, дочка моя, ты меня узнаешь? — Да, да, маменька, только не плачь. Нам предстоит длинный разговор. Жюльен сказал тебе, почему я убежала тогда по снегу? — Да, голубка моя, у тебя была жестокая и очень опасная горячка. — Это неверно, мама, горячка была потом, а сказал он тебе, что вызвало эту горячку и почему я убежала? — Нет, родная моя. — Потому что я застала Розали у него в постели. Баронесса решила, что она снова бредит, и нежно погладила ее. — Спи, моя милочка, успокойся, постарайся заснуть. Но Жанна не сдавалась: — Я сейчас в полном сознании, мамочка, не думай, что я заговариваюсь, как все эти дни. Как-то ночью мне сделалось нехорошо, и я пошла позвать Жюльена. Он лежал в постели с Розали. Я от горя потеряла голову и побежала по снегу, чтобы броситься с обрыва. Но баронесса все твердила: — Да, голубка моя, ты была очень больна, очень, очень больна. — Да нет же, мама, я застала Розали в постели Жюльена, и я не хочу больше жить с ним. Ты увезешь меня обратно в Руан. Помня наставления доктора не перечить Жанне ни в чем, баронесса ответила: — Хорошо, родная. Но больная начала раздражаться: — Я вижу, ты мне не веришь. Пойди позови папу, он скорей поймет меня. Маменька поднялась с трудом, взяла обе свои палки, вышла, волоча ноги, и вернулась спустя несколько минут вместе с бароном, который поддерживал ее. Они сели около кровати, и Жанна сразу же заговорила. Потихоньку, слабым голосом, она с полной ясностью описала все: странный характер Жюльена, его грубость, скаредность и, наконец, его измену. Когда она кончила, барону было ясно, что она не бредит, но он сам не знал, что думать, что решить, что отвечать. Он нежно взял ее за руку, как в детстве, когда убаюкивал ее сказками. — Послушай, дорогая, надо действовать осторожно. Не будем торопиться, постарайся терпеть мужа до тех пор, пока мы примем решение… Обещаешь? — Постараюсь, но только я здесь не останусь жить, когда буду здоровая — прошептала она. И еще тише спросила: — А где теперь Розали? — Ты ее больше не увидишь, — ответил барон. Но она настаивала: — Я хочу знать, где она? Он принужден был сознаться, что она еще здесь, в доме, но уверил, что скоро ее не будет. Выйдя от больной, барон, возмущенный, уязвленный в своих отцовских чувствах, отправился к Жюльену и начал напрямик: — Сударь, я пришел спросить у вас отчета о вашем поведении в отношении моей дочери. Вы изменили ей с ее горничной, что недостойно вдвойне. Но Жюльен разыграл невинность, с жаром отрицал все, клялся, божился. Да и какие они могли предъявить доказательства? Ведь Жанна была невменяема, недаром она только что перенесла воспаление мозга и в приступе беспамятства, в самом начале болезни, среди ночи бросилась бежать по снегу. И как раз во время этого приступа, когда она бегала полуголой по дому, она якобы видела в постели мужа свою горничную! Он возвышал голос, он грозил судом, страстно возмущался. И барон смешался, стал оправдываться, попросил прощения и протянул свою благородную руку, которую Жюльен отказался пожать. Когда Жанна узнала ответ «мужа, она не рассердилась и только сказала: — Он лжет, папа, но мы в конце концов заставим его сознаться. В течение двух дней она была молчалива и сосредоточенно размышляла. На третье утро она пожелала видеть Розали. Барон отказался позвать горничную наверх, заявив, что ее тут больше нет. Жанна ничего не хотела слышать, она твердила: — Тогда пусть пойдут к ней на дом и приведут ее. Она уже начала раздражаться, когда появился доктор. Ему рассказали все, чтобы он рассудил, как быть. Но Жанна вдруг расплакалась, страшно разволновалась и почти кричала: — Я хочу видеть Розали! Слышите, хочу! Тут доктор взял ее за руку и сказал ей вполголоса: — Сударыня, успокойтесь, всякое волнение для вас опасно: ведь вы беременны. Она оцепенела, точно громом пораженная; и сразу же ей почудилось, будто что-то шевелится в ней. Она не проронила больше ни слова, не слушала даже, что говорят вокруг, и думала о своем. Всю ночь она не сомкнула глаз, ей не давала спать странная и новая мысль, что вот тут, внутри, у нее под сердцем живет ребенок; ей было грустно и жалко, что он — сын Жюльена; ее тревожило, пугало, что он может быть похож на отца. Рано утром она позвала барона. — Папенька, я приняла твердое решение; мне нужно все знать, теперь особенно; понимаешь — нужно, а ты знаешь, мне нельзя перечить в моем теперешнем положении. Так вот слушай. Ты пойдешь за господином кюре. Он мне необходим, чтобы Розали говорила правду. Как только он придет, ты велишь ей подняться сюда и сам будешь тут вместе с маменькой. Но, главное, постарайся, чтобы Жюльен ни о чем не догадался. Час спустя явился священник, он еще разжирел и пыхтел не меньше маменьки. Когда он уселся возле кровати в кресло, живот отвис у него между раздвинутых ног; начал он с шуток, по привычке утирая лоб клетчатым платком: — Ну-с, баронесса, сдается мне, мы с вами не худеем. На мой взгляд, мы друг друга стоим. Затем он повернулся к постели больной: — Хе-хе! Что я слышал, молодая дамочка? Скоро у нас будут новые крестины? Хо-хо-хо! И уж теперь крестить придется не лодку, а будущего защитника родины, — окончил он серьезным тоном, но после минутного раздумья добавил, поклонившись в сторону баронессы: — А то, может быть, хорошую мать семейства, вроде вас, сударыня. Но тут открылась дверь в дальнем конце комнаты. Розали, перепуганная, вся в слезах, упиралась и цеплялась за косяк, а барон подталкивал ее. Наконец он рассердился и резким движением втолкнул ее в комнату. Тогда она закрыла лицо руками и стояла, всхлипывая. Жанна, едва увидев ее, стремительно выпрямилась и села, белая как полотно, а сердце у нее колотилось так бешено, что от ударов его приподнималась тонкая рубашка, прилипшая к влажной коже. Она не могла говорить, задыхалась, с трудом ловила воздух. Наконец она выдавила из себя прерывающимся от волнения голосом: — Мне… мне… незачем… тебя спрашивать… Достаточно видеть тебя… видеть… как… тебе стыдно передо мной. Она остановилась, потом, отдышавшись, продолжала: — Но я хочу знать все… все. Я позвала господина кюре, чтобы это было, как на исповеди. Понимаешь? Розали не шевелилась, только из-под ее стиснутых рук вырывались приглушенные вопли. Барон, потеряв терпение, схватил ее руки, гневно отвел их и швырнул ее на колени перед кроватью: — Говори же… Отвечай! Она лежала на полу в той позе, в какой принято изображать кающихся грешниц: чепец съехал набок, фартук распластался по паркету, а лицо она снова закрыла руками, как только высвободила их. Тут к ней обратился кюре: — Слушай, дочь моя, что у тебя спрашивают, и отвечай. Зла тебе никто не желает; от тебя только требуют правды. Жанна перегнулась через край кровати и смотрела на нее. Потом сказала: — Верно это, что ты была в постели Жюльена, когда я вошла? Розали простонала сквозь прижатые к лицу руки: — Да, сударыня. Тут расплакалась баронесса, громко всхлипывая и вторя судорожным рыданиям Розали. Жанна, не спуская глаз с горничной, спросила: — Когда это началось? — С первого дня, — пролепетала Розали. Жанна не поняла. — С первого дня… Значит… значит… с весны? — Да, сударыня. — С первого дня, как он вошел в этот дом? — Да, сударыня. Жанна торопливо сыпала вопросами, как будто они душили ее: — Но как же это случилось? Как он заговорил об этом? Как он взял тебя? Что он тебе сказал? Когда же, как ты уступила? Как ты могла уступить ему? И Розали на этот раз отвела руки, в лихорадочной потребности говорить, высказаться. — Почем я знаю! Как он в первый раз здесь обедал, так и пришел ко мне в комнату. А до того спрятался на чердаке. Кричать я не посмела, чтобы огласки не вышло. Он лег ко мне в кровать; я себя не помнила; он и сделал со мной, что хотел. Я смолчала, потому что очень он мне приглянулся! Жанна прервала ее криком: — А ребенок… ребенок, значит, у тебя… от него? — Да, сударыня, — сквозь рыдания ответила Розали. После этого обе замолчали. Слышны были только всхлипывания Розали и баронессы. Потрясенная Жанна почувствовала, что и у нее глаза наполнились слезами; капли беззвучно потекли по щекам. У ее ребенка и ребенка горничной — один отец! Гнев ее утих. Она была охвачена мрачным, тупым, глубоким, безмерным отчаянием. Наконец она заговорила совсем другим голосом, хриплым от слез, голосом плачущей женщины: — А после того как мы вернулись… оттуда… из… из… путешествия… когда он пришел к тебе снова? Горничная, совсем припав к полу, пролепетала: — В первый… в первый же вечер пришел. Каждое слово клещами сжимало сердце Жанны. Значит, в первый же вечер после возвращения в Тополя он бросил ее для этой девки. Вот почему он оставлял ее по ночам одну! Теперь она знала достаточно и больше ничего не желала слышать. Она крикнула: — Ступай, ступай прочь! Розали, подавленная вконец, не шевелилась, и Жанна позвала на помощь отца: — Уведи, убери ее. Но тут кюре, не сказавший еще ни слова, счел своевременным вставить небольшое нравоученье: — То, что ты сделала, дочь моя, весьма и весьма дурно; господь бог не скоро простит тебя. Вспомни, что тебе уготован ад, если ты не будешь впредь вести себя благонравно. Теперь у тебя есть ребенок, значит, надобно остепениться. Хозяйка твоя, баронесса, поможет тебе, и мы найдем тебе мужа… Он говорил бы еще долго, но барон снова схватил Розали за плечи, поднял ее, доволок до двери и вышвырнул в коридор, как мешок. Когда он вернулся, он был бледнее своей дочери, а кюре продолжал разглагольствовать: — Что поделаешь? Все они такие в здешних местах Просто горе одно, но сладить с ними никак невозможно, и опять-таки надо иметь снисхождение к слабостям человеческой природы. Поверите ли, сударыня, каждая сначала забеременеет, а потом уж замуж выходит. — Он добавил с улыбкой: — Это вроде как бы местный обычай. — И переходя на возмущенный тон: — Даже дети берут пример со старших. Ведь сам я в прошлом году застал на кладбище двух конфирмантов, мальчика и девочку! Я говорю родителям, а они мне в ответ:» Что поделаешь, господин кюре, не мы их этим пакостям учили, не нам их и отучать!»Вот так-то, сударь! И горничная ваша не отстала от других… Но барон, весь дрожавший от раздражения, прервал его: — Она? Мне до нее дела нет! Меня Жюльен возмущает. Он поступил подло, и я увезу от него свою дочь. Он шагал по комнате, кипя от негодования и взвинчивая себя все сильнее: — Он подло обманул мою дочь! Слышите, подло! Негодяй, мерзавец, развратник! Я все ему в лицо выскажу, я ему пощечин надаю, я его убью собственными руками. Священник, медленно заправляя себе в нос понюшку табаку, обдумывал подле плачущей баронессы, как ему выполнить свою миссию миротворца; теперь он вмешался. — Постойте, сударь, между нами будь сказано, он поступил, как все поступают. Много вы видели верных мужей? — И он добавил с простодушным лукавством: — Сами вы тоже, я поручусь, пошалили в свое время. Ну, сознавайтесь положа руку на сердце, правду я говорю? Барон, пораженный, остановился перед священником, а тот продолжал: — Ну да, и вы поступали, как другие. Может статься, и вам случалось поблудить с такой вот служаночкой. Говорю я вам, все так поступают. А жену свою вы от этого не меньше холили и любили, так ведь? Барон застыл на месте, он был потрясен. Ведь это правда, черт побери, что и он поступал так, и даже частенько, всякий раз, когда мог; и супружеского очага он тоже не щадил; перед смазливыми горничными жены не мог устоять! И что же, он из-за этого — подлец? Почему же он так строго судит поведение Жюльена, когда свое собственное ни на миг не считал преступным? А у баронессы хотя еще не просохли слезы, но при воспоминании о мужниных проказах на губах мелькнула тень улыбки, ибо она была из тех сентиментальных, чувствительных и благодушных натур, для которых любовные дела — неотъемлемая часть существования. Жанна без сил лежала на спине, вытянув руки, и, глядя в пространство, мучительно думала. Ей вспоминались слова Розали, которые ранили ей душу и, точно бурав, впивались в сердце:» Я смолчала, потому что очень он мне приглянулся «. Ей он тоже приглянулся; и только из-за этого она отдалась ему, связала себя на всю жизнь, отрезала пути всем другим надеждам, всем возможностям, всему тому неизвестному, чем богат завтрашний день. Она ринулась в этот брак, в эту бездонную пропасть, и вот очнулась в таком горе, в такой тоске, в таком отчаянии, и все потому, что он приглянулся и ей, как Розали! Дверь распахнулась от яростного толчка. Появился взбешенный Жюльен Он встретил на лестнице всхлипывающую Розали, понял, что тут против него строят козни, что горничная, вероятно, проболталась, и пришел узнать. Но при виде священника он остановился как вкопанный Дрожащим голосом, но с виду спокойно, он спросил: — Что это? Что тут такое? Барон, только что пылавший гневом, не смел ничего сказать из страха, что зять приведет доводы кюре и тоже сошлется на его собственный пример. У маменьки слезы потекли сильнее. Но Жанна приподнялась на локтях и, задыхаясь, смотрела на того, кто причинил ей столько страданий. Она заговорила прерывистым голосом: — А то, что мы теперь все знаем, нам известны все ваши гнусности… с тех пор, с того дня… как вы вошли в этот дом… и что у горничной ребенок от вас, как… как у меня, они будут братья… При этой мысли горе захлестнуло ее, и она упала на подушки, исступленно рыдая. Он стоял огорошенный и не знал, что делать, что сказать Тут опять вмешался кюре: — Ну, ну, не надо так убиваться, милая дамочка, будьте умницей. Он поднялся, подошел к кровати и положил свою теплую руку на лоб отчаявшейся женщины. И эта простая ласка удивительным образом смягчила ее: она сразу ощутила какую-то истому, словно эта сильная крестьянская рука, привыкшая отпускать грехи, вселять бодрость своим касанием, принесла ей таинственное умиротворение. Толстяк, все так же стоя возле нее, произнес? — Сударыня, надо всегда прощать. Большое горе постигло вас, но господь, в милосердии своем, вознаградил вас за него великим счастьем материнства Ребенок будет вам утешением. И во имя его я умоляю, я заклинаю вас простить господину Жюльену его проступок. Ведь это новые узы, связующие вас, это залог его верности в дальнейшем. Как можете вы сердцем жить розно с тем, чье дитя носите во чреве? Она не отвечала, она была сломлена, истерзана, измучена вконец, не находила сил даже для гнева и обиды. Нервы ее совсем сдали, как будто их незаметно подсекли, и жизнь еле теплилась в ней. Баронесса, решительно не умевшая помнить зло и не способная на длительное душевное напряжение, шепнула ей: — Полно, Жанна. Тогда кюре подвел молодого человека к постели и вложил его руку в руку жены. При этом он прикрыл обе их руки своею, как бы соединяя их навеки, и, отбросив официальный нравоучительный тон, заметил с довольным видом: — Ну, дело сделано; поверьте мне, так будет лучше.  VIII   Розали покинула дом, а Жанна дотягивала срок своей мучительной беременности. В душе она не ощущала радости материнства, слишком много горя обрушилось на нее. Она ожидала ребенка без нетерпения, угнетенная боязнью непредвиденных несчастий. Незаметно подошла весна. Оголенные деревья раскачивались под порывами все еще холодного ветра, но во рвах, где догнивали осенние листья, из влажной травы пробивались первые желтые баранчики. От всей равнины, от дворов ферм, от размытых полей тянуло сыростью, пахло бродящими соками. И множество зелененьких трубочек выглядывало из бурой земли и блестело в лучах солнца. Толстая женщина могучего телосложения заменяла Розали и поддерживала баронессу во время ее неизменных прогулок по аллее, где след ее ноги, ставшей еще тяжелее, не просыхал от слякоти. Папенька водил под руку Жанну, отяжелевшую теперь и постоянно недомогавшую; тетя Лизон, обеспокоенная, озабоченная предстоящим событием, держала другую ее руку, в полном смятении перед тайной, которую ей самой не суждено было познать. Так они бродили часами, почти не разговаривая между собой, а Жюльен, внезапно увлекшись верховой ездой, рыскал тем временем по окрестностям. Ничто не нарушало их унылой жизни. Барон с женой и виконт нанесли визит Фурвилям, причем оказалось, что Жюльен успел, неизвестно каким образом, близко познакомиться с ними Произошел также обмен официальными визитами с Бризвилями, по-прежнему жившими взаперти в своем сонном замке. Как-то после обеда, часов около четырех, во двор дома рысью въехали два всадника — мужчина и женщина, и Жюльен в сильном возбуждении прибежал к Жанне. — Спустись скорей, скорей, Фурвили здесь! Они приехали запросто, по-соседски, ввиду твоего положения. Скажи, что меня нет, но я скоро вернусь. А я пойду переоденусь. Жанна удивилась, однако сошла вниз Молодая женщина, бледная, миловидная, с болезненным лицом, лихорадочно блестящими глазами и такими блеклыми белокурыми волосами, как будто их никогда не касался солнечный луч, непринужденно представила ей своего мужа, настоящего великана, какое-то пугало с рыжими усищами. Затем она пояснила: — Нам случалось несколько раз встречаться с господином де Ламар. Мы знаем от него, что вы хвораете, и решили, не мешкая, навестить вас без всяких церемоний, по-соседски. Впрочем, вы сами видите — мы приехали верхом. Кроме того, на днях я имела удовольствие принимать у себя вашу матушку и барона. Она говорила с неподражаемой, изысканной простотой, Жанна сразу же была очарована и покорена ею.» Вот кто будет мне другом «, — подумала она. Зато граф де Фурвиль казался медведем, попавшим в гостиную. Усевшись, он положил шляпу на соседний стул, некоторое время не знал, что делать с руками, упер их в колени, потом в локотники кресла и наконец, сложил пальцы, как для молитвы. Неожиданно появился Жюльен. Жанна не верила своим глазам. Он побрился. Он был красив, элегантен и обольстителен, как в пору жениховства. Он пожал мохнатую лапу графа, который встрепенулся при его приходе, потом поцеловал руку графини, и ее матовые щеки порозовели, а ресницы затрепетали. Он заговорил. Он был любезен, как прежде. Большие глаза его снова казались зеркалом любви, снова излучали ласку, а волосы, только что тусклые и жесткие, от щетки и помады легли мягкими блестящими волнами. Когда Фурвили собрались уезжать, графиня повернулась к нему: — Дорогой виконт, хотите в четверг покататься верхом? И в то время как он, склонившись, бормотал:» Разумеется, сударыня «, — она взяла руку Жанны и ласковым, задушевным голосом с нежной улыбкой проговорила: — Ну, а когда вы поправитесь, мы будем скакать по окрестностям втроем. Это будет чудесно, правда? Ловким движением она приподняла шлейф своей амазонки, потом вспорхнула в седло с легкостью птички; а муж ее неуклюже откланялся и, едва только сел на своего рослого нормандского коня, как прирос к нему, словно кентавр. Когда они скрылись за углом ограды, Жюльен в полном восхищении воскликнул: — Милейшие люди! Вот поистине полезное для нас знакомство. Жанна, тоже довольная, сама не зная чем, отвечала: — Графиня — прелестное создание, я уверена, что полюблю ее, но у мужа прямо зверский вид. А где ты с ними познакомился? Он весело потирал руки. — Я случайно встретил их у Бризвилей. Муж немного мешковат. Он занят только охотой, но зато аристократ самый настоящий. И обед прошел почти весело, как будто затаенное счастье незаметно вошло в дом. И больше ничего нового не произошло вплоть до последних чисел июля месяца. Во вторник вечером, когда все сидели под платаном вокруг дощатого стола, на котором стояли две рюмки и графинчик с водкой, Жанна вдруг вскрикнула, страшно побледнела и прижала обе руки к животу. Мгновенная острая боль внезапно пронизала ее и отпустила, но минут через десять ее схватила новая, более длительная, хотя и менее резкая боль. Она с трудом добралась до дома, отец и муж почти несли ее. Короткий путь от платана до спальни показался ей нескончаемым; она стонала против воли, просила посидеть, подождать, так мучительно было ей ощущение нестерпимой тяжести в животе. Срок беременности еще не истек, роды ожидались только в сентябре, но из страха непредвиденной случайности велели дяде Симону запрячь двуколку и мчаться за доктором. Доктор приехал около полуночи и с первого же взгляда определил преждевременные роды. В постели страдания Жанны несколько утихли, но теперь она испытывала жестокий страх, полнейший упадок духа, как бы таинственное предчувствие смерти. Бывают минуты, когда она так близко от нас, что дыхание ее леденит сердце. Спальня была полна народа, маменька задыхалась, полулежа в кресле. Барон метался во все стороны как потерянный, дрожащими руками подавал какие-то вещи, то и дело обращался к доктору. Жюльен шагал по комнате из конца в конец, озабоченный с виду, но невозмутимый в душе, а в ногах постели стояла вдова Дантю с подобающим случаю выражением лица, выражением многоопытной женщины, которую ничем не удивишь. Будучи повивальной бабкой и нанимаясь для ухода за больными и бдения над покойниками, она встречала тех, кто входит в жизнь, принимала их первый крик, впервые омывала водой детское тельце, обертывала его в первые пеленки и потом с такой же безмятежностью слушала последние слова, последний хрип, последнее содрогание тех, кто уходит из жизни, обряжала их в последний раз, обтирала уксусом их отжившее тело, окутывала его последней пеленой и так выработала в себе несокрушимое равнодушие ко всем случаям рождения и смерти. Кухарка Людивина и тетя Лизон робко жались у дверей прихожей. А больная время от времени слабо стонала. В течение двух часов можно было предполагать, что роды наступят не скоро; но к рассвету боли возобновились с новой силой и почти сразу стали нестерпимыми. Как Жанна ни стискивала зубы, она не могла сдержать крик и при этом неотступно думала о Розали, о том, что Розали не страдала совсем, почти не стонала, а ребенок ее, незаконный ребенок, появился на свет без труда и без мучений. В глубине своей души, жалкой и смятенной, она непрерывно проводила сравнение между собой и ею; она слала проклятия богу, которого прежде считала справедливым, возмущалась непростительным пристрастием судьбы и преступной ложью тех, кто проповедует правду и добро. Временами схватки становились так мучительны, что всякая мысль угасала в ней. Все ее силы, вся жизнь, весь разум поглощались страданием. В минуты затишья она не могла отвести глаз от Жюльена, и другая боль — боль душевная охватывала ее при воспоминании о том дне, когда ее горничная упала на пол у этой же самой кровати с младенцем между ногами, с братом маленького существа, так беспощадно раздиравшего ей внутренности. Во всех подробностях восстанавливала она в памяти жесты, взгляды, слова мужа при виде распростертой девушки; и теперь она читала в нем так, словно мысли его отражались в движениях, угадывала ту же досаду, то же равнодушие к ней, что и к той, ту же беспечность себялюбивого мужчины, которого отцовство только раздражает. Но тут у нее началась такая страшная боль, такая жестокая схватка, что она подумала:» Сейчас я умру. Умираю! « Душу ее наполнило яростное возмущение, потребность кощунствовать и неистовая ненависть к мужчине, погубившему ее, и к неведомому ребенку, убивавшему ее. Она напряглась в отчаянном усилии избавиться от этого бремени. И вдруг ей показалось, что живот ее опустел, и сразу же стихла боль. Сиделка и врач наклонились над ней и мяли ее. Потом они вынули что-то; и вскоре приглушенный звук, уже слышанный ею, заставил ее вздрогнуть; этот жалобный плач, этот кошачий писк новорожденного вошел ей в душу, в сердце, во все ее больное, измученное тело; и бессознательным движением она попыталась протянуть руки. Вспышка радости, порыв к счастью, только что возникшему, пронизали ее насквозь. В один миг она почувствовала, что освобождена, умиротворена и счастлива, счастлива так, как не была еще никогда. Душа и тело ее оживали, она ощущала себя матерью! Она хотела видеть своего ребенка! У него не было волос, не было ногтей, потому что родился он раньше времени; но когда она увидела, как этот червячок шевелится, как раскрывает ротишко для крика, когда она притронулась к этому недоноску, сморщенному, уродливому, живому, — ее затопила безудержная радость, ей стало ясно, что она спасена, ограждена от отчаяния, что ей есть теперь кому отдать свою любовь и всю себя без остатка, и больше ей уж ничего не нужно. С той минуты у нее была только одна мысль: ее ребенок. Она внезапно сделалась матерью-фанатичкой, тем более страстной, чем сильнее была она обманута в своей любви, разочарована в своих надеждах. Она требовала, чтобы колыбель все время стояла возле ее кровати, и когда ей позволили встать, просиживала по целым дням у окна около люльки и качала ее. Она ревновала к кормилице. Когда малыш, проголодавшись, тянулся ручонками к набухшей груди в голубых жилках, а потом жадно хватал губами морщинистый коричневый сосок, она, бледнея и дрожа, смотрела на дородную, спокойную крестьянку и едва удерживалась, чтобы не отнять своего сынами не расцарапать эту грудь, которую он прожорливо сосал. Она взялась собственноручно вышивать для него пышные и вычурные наряды. Его окутывали в дымку кружев, на него надевали роскошные чепчики. Она только об этом и толковала, прерывала любой разговор, чтобы похвастать тонкой работой пеленки, нагрудника или распашонки, она не слушала, что говорили вокруг, восхищалась какой-то тряпочкой, без конца вертела ее в поднятой руке, чтобы лучше разглядеть, и вдруг спрашивала: — Как вы думаете, пойдет к нему это? Барон и маменька улыбались необузданности ее чувства, но Жюльен, потревоженный в своих привычках появлением этого горластого, всемогущего тирана, умаленный в своем достоинстве властелина, бессознательно завидовал этой козявке, занявшей его место в доме, и все время нетерпеливо и злобно твердил: — До чего она надоела со своим мальчишкой. Вскоре она в своей материнской любви дошла до такой одержимости, что просиживала ночи напролет у колыбели и смотрела, как спит малыш. Так как она изнуряла себя этим страстным и болезненным созерцанием, совсем не знала отдыха, слабела, худела, кашляла, врач предписал разлучить ее с сыном. Она сердилась, плакала, просила, но ее мольбам не вняли. Его каждый вечер укладывали в одной комнате с кормилицей. А мать каждую ночь вставала, босиком бежала к двери, прижималась ухом к замочной скважине и слушала, спокойно ли он спит, не просыпается ли, не нужно ли ему чего-нибудь. Один раз Жюльен, возвратившийся поздно после обеда у Фурвилей, застал ее на этом; с тех пор ее стали запирать на ключ в спальне, чтобы вынудить лежать в постели. Крестины состоялись в конце августа. Крестным был барон, а крестной — тетя Лизон. Ребенок был наречен именами Пьер-Симон-Поль, в просторечье — Поль. В первых числах сентября тетя Лизон уехала. Отсутствия ее никто не заметил так же, как и присутствия. Как-то вечером, после обеда, появился кюре. Он был явно смущен, словно обременен какой-то тайной, и после долгих бесцельных речей попросил наконец баронессу и ее супруга уделить ему несколько минут для беседы с глазу на глаз. Они не спеша прошли втроем до конца большой аллеи, оживленно при этом разговаривая. Жюльен остался наедине с Жанной, удивленный, встревоженный, раздосадованный их секретами. Он вызвался проводить священника, когда тот распрощался, и они ушли вместе в направлении церкви, откуда слышался звон к молитве богородице. Погода стояла свежая, почти холодная, а потому все вскоре вернулись в гостиную и дремали там потихоньку, когда Жюльен появился вдруг, весь красный и взбешенный. С самого порога он закричал тестю и теще, не думая о присутствии Жанны: — Вы не в своем уме, что ли? Швырять двадцать тысяч франков этой девке? От изумления никто не ответил ни слова. Он продолжал злобно орать: — Всякой глупости есть предел. Вы нас по миру пустите! Тогда барон, овладев собой, попытался остановить его: — Замолчите! Вспомните, что вас слушает жена. Но Жюльен не помнил себя от ярости. — Плевать я хотел на это; да она и сама все знает. Вы ее обкрадываете. Жанна смотрела на него в изумлении и ничего не могла понять. Наконец она пролепетала: — Что такое, что случилось? Тогда Жюльен повернулся к ней и призвал ее в свидетели, словно соучастницу, вместе с ним терпящую убыток. Он без обиняков рассказал ей о тайном сговоре сосватать Розали и дать за ней барвильскую ферму, которой цена по меньшей мере двадцать тысяч франков. Он все повторял: — Твои родители с ума спятили, мой друг, совсем спятили! Двадцать тысяч! Двадцать тысяч франков! Да где у них голова! Двадцать тысяч франков незаконнорожденному! Жанна слушала без волнения и без гнева, сама дивилась своему спокойствию, но ей теперь было безразлично все, что не касалось ее ребенка. Барон только тяжело дышал и не находил слов для ответа. Но под конец и он вспылил, затопал ногами и закричала — Да опомнитесь же! Что вы говорите? Этому названия нет. По чьей вине нам приходится давать приданое этой девушке? От кого у нее ребенок? А теперь вы рады бы его бросить! Озадаченный резкостью барона, Жюльен пристально посмотрел на него и заговорил уже более сдержанным тоном; — Достаточно было бы и полутора тысяч. У всех у них бывают дети до замужества. От кого — это к делу не относится. Если же вы отдадите одну из своих ферм стоимостью в двадцать тысяч франков, вы не только нанесете нам ущерб, но еще и придадите делу ненужную огласку; а вам бы следовало, по крайней мере, подумать о нашем имени и положении. Он говорил строгим тоном, как может говорить человек, уверенный в своей правоте и резонности своих доводов. Барон совершенно растерялся от такого неожиданного выпада. Тогда Жюльен, почувствовав свое преимущество, заключил: — К счастью, не все еще потеряно. Я знаю парня, который согласен жениться на ней, он славный малый, с ним можно поладить. Я за это берусь. И он тотчас же вышел, должно быть, боясь продолжения спора и обрадовавшись общему молчанию, которое счел за согласие. Едва он скрылся, как барон закричал вне себя от изумления и негодования: — Это уж слишком, нет, это уж слишком! Но Жанна взглянула на растерянное лицо отца и вдруг залилась смехом, своим прежним звонким смехом, каким смеялась, бывало, над чем-нибудь забавным. При этом она повторяла: — Папа, папа, слышал ты, как он говорил:» Двадцать тысяч франков! « И маменька, одинаково скорая на смех и на слезы, припомнила свирепую мину зятя, его возмущенные вопли и бурный протест против того, чтобы давали соблазненной им девушке не ему принадлежащие деньги, обрадовалась к тому же веселому настроению Жанны и вся затряслась, захлебнувшись от хохота, даже слезы выступили у нее на глазах. Тут, поддавшись их примеру, расхохотался и барон; и все трое смеялись до изнеможения, как в былые счастливые дни. Когда они поуспокоились, Жанна заметила с удивлением: — Странно, меня это ничуть не трогает теперь. Я смотрю на него, как на чужого. Мне даже не верится, что я его жена. Вы видите, я даже смеюсь над его… его… бестактностью. И, сами не понимая почему, они расцеловались, еще улыбающиеся и растроганные. Но два дня спустя, после завтрака, как только Жюльен ускакал верхом, в калитку проскользнул рослый малый лет двадцати двух — двадцати пяти, одетый в новенькую синюю выутюженную блузу со сборчатыми рукавами на манжетах; он, вероятно, караулил с утра, а теперь пробрался вдоль куяровской ограды, обогнул дом и, крадучись, приблизился к барону и дамам, сидевшим, как обычно, под платаном. При виде их он снял фуражку и подошел, робея и отвешивая на ходу поклоны. Очутившись достаточно близко, чтобы его могли слышать, он забормотал: — Мое почтение господину барону, барыне и всей компании. Но так как никто не ответил ему, он объявил: — Это я и есть — Дезире Лекок. Имя его ничего не говорило, и барон спросил: — Что вам надобно? Парень совсем растерялся от необходимости объяснить свое дело. Он заговорил с запинкой, то опуская глаза на фуражку, которую мял в руках, то поднимая их к коньку крыши: — Тут господин кюре мне словечко замолвил насчет этого самого дельца… И он умолк из страха выболтать слишком много и повредить своим интересам. Барон ничего не разобрал и спросил снова: — Какое дельце? Я ничего не знаю. Тогда парень понизил голос и решился выговорить: — Да насчет вашей служанки, Розали-то… Тут Жанна поняла, встала и ушла с ребенком на руках. А барон произнес:» Подойдите «, — и указал на стул, с которого поднялась его дочь. Крестьянин сразу же уселся, пробормотав: — Покорно благодарю. Потом выжидательно замолчал, как будто ему больше нечего было сказать. После довольно длительной паузы он собрался с духом и заявил, подняв взгляд к голубому небу: — Хороша погодка по нынешней поре. И земле польза — озимые-то пойдут теперь. — И умолк снова Барон потерял терпение; он прямо и резко поставил вопрос: — Значит, вы женитесь на Розали? Крестьянин сразу же насторожился оттого, что ему не дали времени пустить в ход всю его нормандскую хитрость. И поспешил дать отпор: — Это смотря как. Может, и да, а может, и нет. Но барона раздражали эти увертки. — Черт побери! Отвечайте прямо, вы затем пришли или нет? Вы женитесь или нет? Крестьянин, озадаченный вконец, смотрел теперь себе под ноги. — Коли так будет, как господин кюре говорит, — женюсь, а коли так, как господин Жюльен, — не женюсь нипочем. — А что вам говорил господин Жюльен? — Господин Жюльен говорил, что я получу полторы тысячи франков; а господин кюре сказал, что двадцать тысяч; так за двадцать тысяч я согласен, а за полторы — ни боже мой. Тут баронессу, все время полулежавшую в кресле, начал разбирать смех при виде перепуганной физиономии парня. Он неодобрительно покосился на нее, не понимая, чему она смеется, и ждал ответа. Барону была неприятна эта торговля, и он решил покончить с ней: — Я сказал господину кюре, что барвильская ферма будет пожизненно принадлежать вам, а потом перейдет к ребенку. Цена ей двадцать тысяч. Я от своих слов не отступаюсь. Так слажено дело — да или нет? Крестьянин ухмыльнулся подобострастно и удовлетворенно и вдруг стал говорлив: — Ну, коли так, я отказываться не стану. Только в этом и была загвоздка. А коли так, я не против. Когда мне господин кюре словечко замолвил, я сразу согласился. Уж мне и господину барону услужить хотелось. Он-то в долгу не останется, — так я про себя думал. И верно ведь — одолжишь человека, а потом, глядишь, он тебе и отплатит. А только тут ко мне заглянул господин Жюльен, и оказалось, что денег-то всего полторы тысячи. Я подумал про себя:» Пойду разведаю «, — вот и пришел. Я, понятно, не сомневался, только хотел знать доподлинно. Счет дружбе не помеха — верно я говорю, господин барон? Чтобы прервать его, барон спросил: — Когда вы думаете венчаться? Тут крестьянин снова оробел и смешался. Наконец он нерешительно выговорил: — А как бы сперва бумагу выправить? На этот раз барон вспылил: — Да черт вас возьми, наконец. Ведь получите же вы брачный контракт. Лучшей бумаги быть не может. Крестьянин заупрямился: — А все-таки не худо бы нам покамест составить бумагу, она делу не помешает. Барон встал, чтобы положить этому конец: — Сию же минуту отвечайте: да или нет? Если раздумали, скажите прямо, у меня есть другой на примете. Страх конкуренции поверг хитрого нормандца в полное смятение. Он сразу решился и протянул руку, как при покупке коровы: — По рукам, господин барон, слажено дело. Кто отступится, тому грех. Ударили по рукам, а затем барон крикнул: — Людивина! Кухарка выглянула из окна. — Принесите бутылку вина. Сделку спрыснули, и парень удалился более веселым шагом. Жюльену ничего не сказали об этих переговорах. Контракт заготовили в величайшей тайне, а затем, после оглашения, в один из понедельников состоялась свадьба. В церковь за молодыми соседка несла младенца, как верный залог благосостояния. И никто в округе не удивился. Все только позавидовали Дезире Лекоку.» Он в сорочке родился «, — говорили с лукавой усмешкой, но без тени осуждения. Жюльен устроил дикую сцену, чем сократил пребывание тестя и тещи в Тополях. Жанна рассталась с ними без большой грусти, потому что Поль стал для нее неисчерпаемым источником радостей.  IX   Когда Жанна совсем оправилась от родов, решено было отдать визит Фурвилям, а также побывать у маркиза де Кутелье. Жюльен приобрел с торгов новый экипаж, фаэтон для одноконной упряжки, чтобы можно было выезжать два раза в месяц. В один ясный декабрьский день фаэтон заложили и после двухчасовой езды спустились в лощину, лесистую по склонам и распаханную понизу. Вскоре пашни сменились лугами, а луга — болотами, поросшими высоким, сухим в это время года камышом с шуршащими длинными листьями, похожими на желтые ленты. Внезапно за крутым поворотом долины показался господский дом поместья Ла-Врийет. С одной стороны он опирался на лесистый склон, а с другой своим подножием уходил в обширный пруд; на противоположном берегу, вверх по другому склону долины, раскинулся еловый лес. Пришлось проехать по старинному подъемному мосту и миновать высокий портал эпохи Людовика XIII, чтобы попасть на парадный Хвор, к изящному замку той же эпохи, с кирпичной облицовкой и башенками по бокам, крытыми шифером. Жюльен объяснял Жанне каждую деталь здания, как свой человек, знающий его досконально. Он хвастал им, восторгался его красотами. — Ты взгляни на портал! А дом — какое великолепие! Противоположный фасад весь стоит на пруду, а лестница — прямо царственная, доходит до самой воды; у нижних ступенек привязаны четыре лодки: две для графа, две для графини. Вот там, направо, видишь, ряд тополей; там кончается пруд; оттуда берет начало река, которая течет до Фекана. В этой местности полно дичи. Граф — заядлый охотник. Вот уж настоящее барское поместье! Входные двери распахнулись, и показалась бледная стройная графиня; она шла навстречу гостям, улыбаясь, в ниспадающем до земли платье со шлейфом, точно владелица средневекового замка. Казалось, это была сама Дама озера, созданная для такого сказочного дворца. В зале было восемь окон; четыре из них выходили на пруд и на черный бор, поднимавшийся по холму напротив. От темных тонов зелени пруд казался особенно глубоким, суровым и мрачным; а когда дул ветер, стенания деревьев звучали, как голос болот. Графиня протянула Жанне обе руки, словно другу детства, потом усадила ее, села сама рядом на низенькое кресло, а Жюльен, к которому за последние пять месяцев вернулась вся его светскость, болтал и улыбался по-дружески непринужденно. Графиня и он говорили о совместных прогулках верхом. Она посмеивалась над его посадкой, называла его» кавалер Спотыкач «, он тоже смеялся и величал ее» королева амазонок «. Под окном раздался выстрел, и Жанна вскрикнула от неожиданности. Это граф убил чирка. Жена сейчас же позвала его. Послышался плеск весел, стук лодки о камень, и появился он сам, великан в высоких сапогах; следовавшие за ним две собаки, насквозь мокрые и такие же рыжие, как он, тотчас улеглись на ковер у двери. Дома он явно чувствовал себя вольнее и был искренне рад гостям. Он велел подбросить дров в камин, принести мадеры и бисквитов, потом вскричал вдруг: — Да что я, вы непременно отобедаете с нами! Жанна, неотступно думавшая о своем ребенке, попыталась отказаться; он настаивал, а когда она продолжала возражать, Жюльен резким жестом выразил свое недовольство. Она побоялась, что он проявит свой злобный, сварливый нрав, и согласилась, страдая в душе, что не увидит Поля до утра. День прошел чудесно. Сперва ходили смотреть родники. Они били у подножия мшистого утеса и наполняли прозрачный водоем, где вода все время словно кипела; затем совершили прогулку в лодке по водяным тропам, по настоящим просекам, проложенным в зарослях сухого камыша. Граф сидел на веслах, между двумя своими собаками, которые настороженно принюхивались; от каждого взмаха весел большая лодка рывком подвигалась вперед. Жанна временами окунала руку в холодную воду и наслаждалась студеной свежестью, пробегавшей от пальцев к самому сердцу. На корме Жюльен и графиня, закутанная в шаль, все время улыбались улыбкой счастливых людей, которым от полноты счастья нечего сказать. Надвигался вечер, ледяные порывы северного ветра пробегали по сухим камышам Солнце скрылось за елями; и от одного взгляда на покрасневшее небо, все в алых прихотливых облачках, становилось холодно. После прогулки вернулись в огромную залу, где пылал яркий огонь. Ощущение тепла и уюта сразу же настраивало на веселый лад. И граф игриво подхватил жену своими могучими руками, поднес, точно ребенка, к самым своим губам и поцеловал в обе щеки звонкими поцелуями довольного добряка. А Жанна с улыбкой смотрела на благодушного великана, который прослыл людоедом только из-за страшных усов; при этом она думала:» Как часто мы ошибаемся в людях «. И, почти непроизвольно переведя взгляд на Жюльена, она увидела, что он стоит в дверях смертельно бледный и не сводит глаз с графа. Встревожившись, она подошла к мужу и шепотом спросила его: — Тебе нездоровится? Что с тобой? — Ничего, оставь меня в покое, я прозяб, — ответил он сердито. Когда все перешли в столовую, граф попросил разрешения впустить собак; они сразу же уселись справа и слева от хозяина. Он поминутно бросал им по куску и гладил их длинные шелковистые уши. Собаки вытягивали шеи, виляя хвостами, вздрагивая от удовольствия. После обеда Жанна и Жюльен собрались уезжать, но г-н де Фурвиль не пустил их, желая показать им рыбную ловлю при факелах. Он вывел их и графиню на крыльцо, выходящее на пруд; сам же сел в лодку вместе со слугой, который держал рыболовную сеть и зажженный факел. Ночь была ясная и холодная, а небо — все в золотой россыпи звезд. От факела ползли причудливые и зыбкие полосы по воде, плясали беглые огоньки на камышах и падал свет на высокую стену елей. И вдруг, когда лодка сделала поворот, на освещенной опушке леса выросла гигантская фантастическая тень, тень человека. Голова поднималась выше деревьев, терялась где-то в небе, а ноги уходили в пруд. Немного погодя гигант воздел руки, как будто намереваясь схватить звезды. Огромные руки его, едва поднявшись, сейчас же опустились; и вслед за тем раздался легкий всплеск воды. Лодка незаметно сделала еще поворот, и громадный призрак как будто побежал вдоль леса, озаренного подвижным светом; затем он скрылся за невидимым горизонтом и вдруг показался снова — на фасаде дома, уже менее грандиозный, но более четкий, все с теми же странными движениями. И густой бас графа крикнул: — Восемь штук поймал, Жильберта! По воде заплескали весла. Гигантская тень возвышалась теперь неподвижно на стене, но становилась все ниже и тоньше; голова ее словно опускалась, а туловище худело; и когда г-н де Фурвиль поднялся по ступенькам крыльца, по-прежнему в сопровождении слуги с огнем, тень, повторявшая все его жесты, сократилась до его размеров. В сетке у него билось восемь крупных рыб. Когда Жанна и Жюльен ехали домой, укутанные в плащи и пледы, которыми их снабдили, у Жанны вырвалось почти невольно: — Какой славный человек этот великан! А Жюльен, правивший лошадью, возразил: — Да, но только он не умеет сдерживать свои чувства при людях. Через неделю они поехали к Кутелье, которые считались первой знатью провинции. Их поместье Реминиль примыкало к городку Кани.» Новый» замок, выстроенный при Людовике XIV, был скрыт великолепным парком с высокой оградой. На холме виднелись развалины «старого» замка. Ливрейные лакеи проводили гостей в пышную залу. Посредине, на постаменте в виде колонны, стояла огромная чаша севрского завода, а на цоколе красовалось под стеклом собственноручное письмо короля, в котором маркизу Леопольду-Эрве-Жозефу-Жерме де Варневиль де Рольбоск де Кутелье предлагалось принять от монарха этот дар. Жанна и Жюльен рассматривали королевский подарок, когда появились маркиз и маркиза. Она была напудрена, любезна по обязанности и жеманна из желания казаться благосклонной. Он, толстяк с седыми волосами, зачесанными кверху, каждым жестом, голосом, манерами выражал надменность, свидетельствовавшую о его высоком положении. Они были из тех ревнителей этикета, у которых и ум, и чувства, и речи всегда как на ходулях. Они говорили одни, не слушали ответов, улыбались равнодушной улыбкой и всегда как будто выполняли налагаемую на них высоким происхождением обязанность вежливо принимать окрестных захудалых дворян. Жанна и Жюльен, совсем потерявшись, силились понравиться, боялись засидеться, не знали, как уйти; но маркиза сама положила конец их визиту просто и естественно, вовремя остановив беседу, как прекращает аудиенцию учтивая королева. На обратном пути Жюльен сказал: — Если ты не возражаешь, мы на этом покончим с визитами. Мне лично вполне достаточно Фурвилей. И Жанна согласилась с ним. Медленно тянулся декабрь, самый темный из месяцев, словно черная дыра в году. Возобновилась прошлогодняя замкнутая жизнь, но Жанна не скучала, она была постоянно занята Полем, зато Жюльен смотрел на него косо, беспокойным и недовольным взглядом. Нередко мать, держа малыша на руках и лаская с той исступленной нежностью, какая бывает свойственна матерям, протягивала его отцу и говорила: — Да поцелуй же сыночка, можно подумать, что ты его не любишь. Он с брезгливым видом едва касался губами лысой головки ребенка и при этом весь выгибался дугой, чтобы скрюченные и непрестанно шевелящиеся ручонки не дотронулись до него. И сразу же уходил, как будто его гнало отвращение. Время от времени к обеду приходили мэр, доктор и кюре; время от времени приезжали Фурвили, с которыми завязывались все более близкие отношения. Графа явно тянуло к Полю. Он не спускал его с колен ни на минуту, иногда по целым вечерам. Он бережно брал его своими огромными ручищами, щекотал ему кончик носа своими длинными усами, а потом целовал его в страстном, почти материнском порыве. Он был неутешен, что его брак остается бесплодным. Март стоял ясный, сухой и почти теплый. Графиня Жильберта напомнила о верховых прогулках вчетвером. Жанне немного наскучило бесконечное однообразие долгих вечеров, долгих ночей, долгих дней, и она радостно ухватилась за этот план; целую неделю она с удовольствием мастерила себе амазонку. Затем начались прогулки. Ездили всегда попарно: графиня с Жюльеном впереди, а граф с Жанной в ста шагах позади; последние мирно беседовали, как два друга, потому что сродство их честных душ и бесхитростных сердец породило между ними настоящую дружбу; а те двое часто шептались, порывисто хохотали, внезапно взглядывали друг на друга, словно хотели сказать глазами то, чего не выговаривали губы, и вдруг пускали лошадей в галоп, стремясь скрыться, ускакать подальше, как можно дальше. С некоторых пор Жильберта стала раздражительной. Ее сердитый голос доносился с дуновением ветра до слуха двух отставших всадников. Тогда граф улыбался и говорил Жанне: — Жена у меня с характером. Однажды вечером, на обратном пути, когда графиня то подгоняла свою кобылу, пришпоривая ее, то осаживала рывком, граф и Жанна несколько раз слышали, как Жюльен предостерегал ее: — Берегитесь, говорю я вам, берегитесь, — она понесет. — И пускай, не ваше дело, — ответила наконец Жильберта таким звонким и резким голосом, что слова отчетливо прозвучали в пространстве и словно повисли в воздухе. Лошадь вставала на дыбы, лягалась, фыркала. Наконец забеспокоился и граф и крикнул во всю силу своих могучих легких: — Жильберта, осторожнее! Тогда, словно назло, в припадке той нервозности, когда женщине нет удержу, она наотмашь ударила животное хлыстом между ушей, и лошадь, рассвирепев, взвилась на дыбы, забила в воздухе передними ногами, опустилась, сделала огромный прыжок и ринулась вперед во весь опор. Сперва она пересекла луг, потом помчалась по пашням, разбрасывая комья тучной сырой земли; неслась она так стремительно, что вскоре почти нельзя было различить ни лошади, ни всадницы. Жюльен, опешив, застыл на месте и только кричал отчаянно: — Графиня! Графиня! Но тут у графа вырвалось что-то вроде рычания, и, пригнувшись над шеей грузного жеребца, он броском всего тела пустил его таким аллюром, подстрекая, подгоняя, возбуждая его криком, хлыстом, шпорами, что казалось, будто огромный всадник несет между ногами тяжелого коня и поднимает его на воздух, чтобы улететь с ним. Они скакали, мчались с непостижимой быстротой, и Жанна видела, как там, вдали, обе фигуры, жены и мужа, летели, летели, уменьшались, бледнели, исчезали, словно две птицы, когда, догоняя друг друга, они теряются, тонут где-то на горизонте. Тут к ней подъехал Жюльен, по-прежнему шагом, сердито ворча про себя: — Какая ее муха укусила? И оба поехали вслед за четой, скрывшейся в извилине равнины Через четверть часа они увидели, что Фурвили возвращаются, и вскоре съехались с ними. Граф, красный, потный, смеющийся, довольный, торжествующий, железной хваткой держал дрожавшую лошадь жены. А Жильберта, бледная, со страдальчески искаженным лицом, опиралась одной рукой о плечо мужа, как будто боялась лишиться чувств. В этот день Жанна поняла, что граф любит беззаветно. Весь следующий месяц графиня была весела, как никогда. Она еще чаще приезжала в Тополя, беспрестанно смеялась, с порывистой нежностью целовала Жанну. Казалось, некое таинственное очарование сошло на ее жизнь. Муж ее был в восторге, не сводил с нее глаз, с удвоенной страстью старался каждую минуту коснуться ее руки, платья. Однажды вечером он признался Жанне: — У нас сейчас счастливая полоса. Никогда Жильберта не была так ласкова. Она больше не бывает в дурном настроении, не сердится. Я чувствую, что она меня любит. Раньше я в этом не был уверен. Жюльен тоже переменился, повеселел, не раздражался, как будто дружба двух семей принесла мир и радость в каждую из них. Весна выдалась на редкость ранняя и жаркая. От теплого утра до тихого, мягкого вечера солнце согревало всходы на всей поверхности земли. Это был стремительный, дружный и мощный расцвет всех почек, такой неудержимый напор соков, такая жажда возрождения, какую природа проявляет порой, в особо удачные годы, когда можно поверить в обновление мира Жанну смутно волновало это брожение жизненных соков. Она испытывала мгновенную истому при виде цветка в траве, переживала долгие часы сладостной грусти, мечтательной неги. А иногда ею овладевали умиленные воспоминания о первой поре ее любви; не то чтобы в сердце у нее возродилось чувство к Жюльену, нет, с этим было покончено, покончено навсегда; но вся плоть ее от ласки ветерка, от ароматов весны волновалась и тянулась навстречу какому-то незримому и нежному призыву. Ей нравилось быть одной, впитывать солнечное тепло, всем существом воспринимать ощущения смутного и бездумного, тихого блаженства. Однажды утром в минуты такой полудремы перед ней возникло видение солнечной прогалины посреди темной листвы в рощице у Этрета. Там впервые она ощутила трепет от близости человека, любившего ее тогда; там впервые он шепотом высказал робкое желание сердца; и там же ей показалось, что перед ней внезапно открылось светлое будущее ее мечтаний. И ей захотелось повидать эту рощу, совершить туда некое сентиментальное и суеверное паломничество, словно посещение того места должно было как-то изменить ход ее жизни. Жюльен уехал с рассвета, не сказав ей куда. И вот она велела оседлать белую лошадку Мартенов, на которой иногда ездила теперь, и отправилась в путь. День был теплый, ясный и тихий: казалось, ничто не шелохнется, ни одна травка, ни один листок; все словно замерло до скончания веков, как будто ветер испустил дух. Даже насекомые и те, казалось, исчезли. Жгучий и властный покой неощутимо, в золотой дымке, исходил от солнца; и Жанна блаженно грезила под неторопливый шаг лошади. Временами она поднимала глаза и следила за крохотным белым облачком величиной с пушинку, за клочком пара, одиноко повисшим, забытым, застрявшим там, вверху, посреди синего неба. Она спустилась в долину, выходящую к морю между высокими скалистыми сводами, которые называются «Воротами Этрета»и не спеша добралась до рощи. Сквозь молодую листву свет так и лился потоками. Жанна рыскала по узким тропинкам, искала и не могла найти заветное место. Но вдруг, пересекая длинную дорожку, она увидела в самом ее конце двух лошадей, привязанных к дереву, и сразу же узнала их: это были лошади Жильберты и Жюльена. Одиночество уже слегка тяготило ее; она обрадовалась такой неожиданной встрече и пустила свою кобылку рысью. Добравшись до двух терпеливо ожидавших, словно привычных к долгим стоянкам коней, она стала звать. Никто не откликнулся. Дамская перчатка и два хлыста валялись на примятой траве. Значит, они сидели здесь, а потом оставили лошадей и ушли. Она прождала четверть часа, двадцать минут, удивляясь и не понимая, что такое они могут делать. Так как она спрыгнула с лошади и теперь стояла неподвижно, прислонясь к стволу дерева, две птички, не заметив ее, опустились в траву рядом с ней. Одна из них суетилась, прыгала вокруг второй, топорщила крылья, кивала головкой и чирикала; и вдруг они совокупились. Жанна была поражена, словно не знала, что это бывает; потом подумала: «Да, правда, теперь ведь весна». А потом другая мысль, догадка, возникла у нее. Она снова посмотрела на перчатку, на хлысты, на оставленных лошадей и вдруг стремительно прыгнула в седло с одним неудержимым желанием бежать прочь. Обратно в Тополя она скакала галопом. При этом она лихорадочно думала, соображала, связывала факты, сопоставляла разные обстоятельства. Как она не догадалась раньше? Как она не видела ничего? Как не поняла причину отлучек Жюльена, возврат былого щегольства и, наконец, смягчение его нрава? Вспоминала она также внезапные нервные вспышки Жильберты, ее преувеличенную нежность, то блаженное состояние, в котором она жила с недавних пор, на радость графу. Жанна придержала лошадь, потому что ей надо было серьезно подумать, а быстрый аллюр рассеивал ее мысли. Когда прошло первое волнение, сердце ее успокоилось, в нем не было ни ревности, ни злобы — одно лишь презрение. Она почти не думала о Жюльене; в нем ее ничто больше не удивляло, но двойное предательство графини, ее подруги, возмущало ее. Значит, все на свете коварны, лживы, двоедушны? И слезы навернулись ей на глаза. Иллюзии свои оплакиваешь порой так же горько, как покойников. Однако она решила притвориться, будто ничего не знает, закрыть свою душу для недолговечных привязанностей, любить только Поля и родителей, а остальных терпеть невозмутимо. Вернувшись, она тотчас бросилась к сыну, унесла его в свою комнату и, как безумная, чуть не час безостановочно целовала его. Жюльен возвратился к обеду, обворожительный и улыбающийся, исполненный благожелательства. Он спросил: — Разве папа и маменька не приедут в нынешнем году? Она так была тронута его вниманием, что почти простила ему открытие, которое сделала в лесу; и вдруг ею овладело страстное желание видеть двух самых дорогих ей после Поля людей; она провела целый вечер за письмом к ним, умоляя их приехать поскорее. Они назначили свой приезд на двадцатое мая. А было всего седьмое число. Она поджидала их со все возрастающим нетерпением, как будто, кроме дочерней привязанности, у нее появилась потребность прильнуть сердцем к благородным сердцам, открыть душу чистым, не тронутым подлостью людям, чья жизнь и все поступки, все помыслы, все желания всегда были честны. Именно сейчас она чувствовала себя такой одинокой посреди всех этих слабодушных; и хотя она как-то сразу научилась притворяться, хотя она встречала графиню с протянутой рукой и с улыбкой на губах, но в ней все росло, заполняя ее, ощущение пустоты и презрения к людям; и каждый день мелкие события местной жизни увеличивали в ее душе гадливость и неуважение к человеческой породе. Дочка Куяров родила ребенка, а свадьба только еще предстояла. Служанка Мартенов, сирота, была беременна; молоденькая, пятнадцатилетняя соседка была беременна; бедная вдова, хромая и грязная, которую за вопиющую нечистоплотность прозвали «Помойкой», была беременна. То и дело доходили слухи о новой беременности или о любовных шашнях какой-нибудь девушки, или замужней женщины, матери семейства, или же зажиточного, почтенного фермера. Эта буйная весна, очевидно, расшевелила жизненные соки не только, в растениях, но и в людях. А Жанна не знала больше трепета рано угасших чувств, только разбитым сердцем и чувствительной душой отзывалась на теплые и плодоносные веяния весны, только грезила в бесстрастном возбуждении, увлеченная мечтами, недоступная плотским вожделениям, и потому ее изумляло, ей претило, ей было ненавистно это мерзкое скотство. Совокупление живых существ возмущало ее теперь как нечто противоестественное; и Жильберте она ставила в укор не то, что та отняла у нее мужа, — она ставила ей в укор самый факт падения в эту вселенскую грязь. Ведь она-то не принадлежала к простонародью, которым управляют низменные инстинкты. Как же могла она уподобиться этим тварям? В самый день приезда родителей Жюльен еще усугубил ее отвращение, весело рассказав, как нечто вполне естественное и забавное, что местный булочник услышал шорох у себя в печи, как раз когда не было выпечки, и думал поймать там бродячего кота, а застал свою жену, которая занималась отнюдь не хлебопечением. И он добавил: — Булочник закрыл заслонку; они бы там задохнулись, если бы сынишка булочника не позвал соседей: он видел, как мать его залезла туда с кузнецом. И Жюльен смеялся, повторяя: — Вот озорники-то — накормили нас хлебом любви! Чем не новелла Лафонтена? После этого Жанна не могла прикоснуться к хлебу. Когда почтовая карета остановилась у крыльца и показалось радостное лицо барона, в душе и в сердце молодой женщины поднялось такое волнение, такой бурный порыв любви охватил ее, какого она еще не испытывала. Но при виде маменьки она была до того потрясена, что едва не лишилась чувств. За эти шесть зимних месяцев баронесса постарела на десять лет. Ее одутловатые щеки, дряблые и отвислые, побагровели, как будто налились кровью; глаза угасли; и двигаться она могла, только когда ее с двух сторон поддерживали под руки; тяжелое дыхание ее стало хриплым и таким затрудненным, что окружающим было мучительно и жутко слышать его. Барон видел ее каждый день и не замечал, до какой степени она сдала; а когда она жаловалась на постоянное удушье и возрастающее ожирение, он отвечал: — Да что вы, дорогая, сколько я вас помню, вы всегда были такой. Жанна проводила родителей в их спальню и убежала к себе, чтобы выплакать свое смятение и отчаяние. Потом она пошла поговорить с отцом и бросилась к нему на грудь, вся в слезах: — Боже, как мама изменилась? Что с ней, скажи, что с ней? Он очень удивился: — Ты находишь? Что ты? Тебе показалось. Я ведь с ней неотлучно и могу тебя уверить, что ей ничуть не хуже, чем всегда. Вечером Жюльен сказал жене: — Знаешь, твоя мать совсем плоха. Мне кажется, она не долго протянет. А когда Жанна зарыдала, он обозлился: — Да перестань ты, я же не говорю, что она при смерти. Ты всегда все преувеличиваешь до безумия. Она изменилась, только и всего, это понятно в ее годы. Через неделю она успокоилась и привыкла к перемене в наружности матери и, вероятно, постаралась заглушить свои страхи, как мы заглушаем и отметаем всегда, из бессознательного эгоизма, из естественной потребности в душевном покое, нависшие над нами опасения и тревоги. Баронесса передвигалась через силу и гуляла теперь только полчаса в день. Пройдя всего один раз «свою» аллею, она больше не могла пошевелиться и просилась посидеть на «своей» скамейке. А иногда она не была в состоянии даже доплестись до конца и говорила: — На сегодня довольно: от моей гипертрофии у меня совсем подкашиваются ноги. Она почти не смеялась и только улыбалась тому, над чем бы хохотала до упаду в прошлом году. Но зрение у нее сохранилось превосходное, и она по целым дням перечитывала «Коринну» или «Размышления» Ламартина; потом требовала, чтобы ей подали ящик с сувенирами. И, выложив к себе на колени старые, милые ее сердцу письма, она ставила ящик на стул возле себя и одну за другой укладывала туда обратно свои «реликвии», внимательно пересмотрев каждую из них. А когда она бывала одна, совсем одна, она целовала некоторые из писем, как целуешь тайком волосы дорогих покойников. Иногда Жанна входила и видела, что она плачет, плачет скорбными слезами. она. Что с тобой, маменька? — испуганно спрашивала И баронесса глубоко вздыхала, а потом отвечала: — Это от моих реликвий… ворошишь то, что было прекрасно и что прошло! И люди, о которых давно уже не думалось, напоминают вдруг о себе. Так и кажется, будто видишь и слышишь их, и это страшно волнует. Когда-нибудь и ты это испытаешь. Если барон заставал их в такие грустные минуты, он шептал дочери: — Жанна, душенька моя, верь мне, жги письма, все письма — материнские, мои, все решительно. Ничего нет ужаснее, как на старости лет окунаться в свою молодость. Но Жанна тоже хранила свою переписку и готовила себе «ящик с реликвиями», подчиняясь, при полном отсутствии сходства с матерью, наследственному тяготению к сентиментальной мечтательности. Через несколько дней барону потребовалось отлучиться по делам, и он уехал. Погода стояла чудесная. Горящие звездами темные ночи шли на смену тихим сумеркам, ясные вечера — сияющим дням, сияющие дни — ослепительным зорям. Маменька вскоре почувствовала себя бодрее, а Жанна позабыла амуры Жюльена и вероломство Жильберты и была почти счастлива. Все вокруг цвело и благоухало; и неизменно спокойное необъятное море с утра до вечера сверкало на солнце. Как-то среди дня Жанна взяла на руки ребенка и пошла погулять в поле. Она смотрела то на сына, то на придорожную траву, пестревшую цветами, и млела от счастья. Каждую минуту целовала она Поля и страстно прижимала к себе. А когда на нее веяло свежим запахом лугов, она изнемогала, замирала в беспредельном блаженстве. Потом она задумалась о будущем сына. Кем он станет? То она желала, чтобы он стал большим человеком, высокопоставленным и знаменитым. То предпочитала, чтобы он остался безвестным и жил подле нее, заботливый и нежный, чтобы объятия его всегда были раскрыты для мамы. Когда она любила его эгоистичным материнским сердцем, ей хотелось сохранить его для себя, только для себя; когда же она любила его пылким своим разумом, она мечтала, что он займет достойное место в мире. Она села у обочины и принялась смотреть на него. Ей казалось, что она никогда его не видела. И вдруг ее поразила мысль, что этот маленький человечек станет большим, будет ступать твердым шагом, обрастет бородой и говорить будет басистым голосом. Кто-то звал ее издалека. Она подняла голову. К ней бежал Мариус. Она решила, что ее ждут гости, и поднялась, недовольная помехой. Но мальчуган мчался со всех ног, а когда был уже близко, крикнул: — Сударыня, баронессе плохо. Словно струйка ледяной воды спустилась у нее вдоль спины, и она побежала домой, не помня себя. Уже издали ей было видно, что под платаном толпится народ. Она бросилась туда, люди расступились, и она увидела, что маменька лежит на земле и под голову ей подложены две подушки. Лицо у нее почернело, глаза закрыты, а грудь, тяжело вздымавшаяся двадцать лет, не шевелится. Кормилица выхватила ребенка из рук Жанны и унесла его. — Что случилось? Как она упала? — растерянно спрашивала Жанна. — Надо послать за доктором. Обернувшись, она увидела кюре, которого кто-то успел уведомить. Он предложил свои услуги, засуетился, засучив рукава сутаны. Но ни уксус, ни одеколон, ни растирания не помогали. — Надо ее раздеть и уложить, — сказал священник. Тут подоспели фермер Жозеф Куяр, дядюшка Симон и Людивина. С помощью аббата Пико они попытались перенести баронессу, но, когда они подняли ее, голова завалилась назад, а платье, за которое они ухватились, стало рваться, настолько ее, такую грузную, трудно было сдвинуть с места. Жанна закричала от ужаса, и огромное дряблое тело снова опустили на землю. Пришлось принести из гостиной кресло, усадить ее и таким образом поднять. Шаг за шагом внесли ее на крыльцо, затем по лестнице в спальню и, наконец, уложили на кровать. Кухарка возилась без конца и никак не могла раздеть ее, но тут вовремя подоспела вдова Дантю, появившаяся внезапно, как и священник, будто они, по словам прислуги, «учуяли покойника». Жозеф Куяр помчался во весь дух за доктором, а кюре собрался было пойти принести святые дары, но сиделка шепнула ему на ухо: — Не утруждайте себя, господин кюре, верьте мне, она отошла. Жанна была как безумная, она взывала ко всем, не знала, что делать, что предпринять, какое средство испробовать. Кюре на всякий случай произнес отпущение грехов. Два часа прошло в ожидании возле посиневшего, безжизненного тела. Жанна рыдала, упав на колени, терзаясь страхом и горем. Когда отворилась дверь и появился врач, ей показалось, что это само спасение, утешение, надежда; она кинулась к нему и принялась несвязно пересказывать то, что знала о случившемся: — Она гуляла, как всегда… и чувствовала «себя хорошо… даже очень хорошо… за завтраком скушала бульон и два яйца… и вдруг она упала… и вся почернела… вот видите, какая она… и больше не шевелится… Мы все испробовали, чтобы привести ее в чувство, все, все… Она замолчала, потрясенная, заметив жест, которым сиделка украдкой дала понять врачу, что все кончено. Не желая верить, она испуганно допрашивала: — Это серьезно? Как вы думаете, это серьезно? Врач ответил, запинаясь: — Боюсь, очень боюсь… что это… конец. Соберите все мужество, все свое мужество. Жанна раскинула руки и бросилась на тело матери. В это время вернулся Жюльен. Он был ошеломлен и явно раздосадован, ни единым возгласом не выразил ни огорчения, ни скорби, не успев от неожиданности изобразить соответствующие чувства. Он пробормотал: — Я так и знал, я чувствовал, что это конец. Потом вытащил носовой платок, отер себе глаза, опустился на колени, перекрестился, промямлил что-то и, поднявшись, хотел поднять и жену. Но она обеими руками обхватила тело матери и целовала его, почти лежа на нем. Пришлось унести ее. Она совсем, казалось, обезумела. Через час ей позволили войти снова. Все было кончено. Спальню превратили теперь в комнату покойника. Жюльен и священник шепотом переговаривались у окна. Вдова Дантю уютно расположилась в кресле и приготовилась дремать, — она привыкла к таким бдениям и чувствовала себя хозяйкой в любом доме, куда заглянула смерть. Надвигалась ночь. Кюре подошел к Жанне, взял обе ее руки и начал ее ободрять, изливая на ее безутешное сердце обильный елей религиозных утешений. Он говорил об усопшей, восхвалял ее в канонических выражениях и, скорбя лицемерной скорбью священника, которому от мертвеца только выгода, предложил провести ночь в молитве возле тела. Но Жанна запротестовала сквозь судорожные рыдания. Она хотела быть одна, совсем одна в эту прощальную ночь. Тут подошел к ней и Жюльен:

The script ran 0.014 seconds.