Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ги де Мопассан - Милый друг [1885]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Высокая
Метки: Классика, О любви, Роман

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Он долго еще заставлял упрашивать себя, отказывался с недовольною миною, но в конце концов уступил: в глубине души он находил это справедливым. Когда же она ушла, он прошептал, потирая руки: «Какая она все-таки милая!» Почему у него создалось такое мнение о ней именно сегодня, в это он старался не углубляться. Несколько дней спустя он снова получил «голубой листочек».   «Сегодня вечером после полуторамесячной ревизии возвращается муж. Придется неделю не видеться. Какая тоска, мой милый! Твоя Кло».   Дюруа был поражен. Он совсем забыл о существовании мужа. Право, стоило бы взглянуть на этого человека хоть раз только для того, чтобы иметь о нем представление! Он стал терпеливо ждать его отъезда, но все же провел два вечера в Фоли-Бержер, откуда его уводила к себе Рашель. Однажды утром снова пришла телеграмма, состоявшая из четырех слов: «Сегодня в пять. Кло». Оба явились на свидание раньше времени. В бурном порыве страсти она бросилась к нему в объятия и, покрыв жаркими поцелуями его лицо, сказала: – Когда мы насладимся друг другом, ты меня поведешь куда-нибудь обедать, хорошо? Теперь я свободна. Было еще только начало месяца, а жалованье Дюруа давно забрал вперед и жил займами, прося в долг у кого попало, но в этот день он случайно оказался при деньгах и обрадовался возможности что-нибудь на нее истратить. – Конечно, дорогая, куда хочешь, – ответил он. Около семи они вышли на внешние бульвары. Повиснув у него на руке, она шептала ему на ухо: – Если б ты знал, как я люблю ходить с тобой под руку, как приятно чувствовать, что ты рядом со мной! – Хочешь, пойдем к Латюилю[45]? – предложил он. – Нет, там слишком шикарно, – возразила она. – Я бы предпочла что-нибудь повеселей и попроще, какой-нибудь ресторанчик, куда ходят служащие и работницы. Я обожаю кабачки! Ах, если б мы могли поехать за город! В этом квартале Дюруа не мог указать ничего подходящего, и они долго бродили по бульварам, пока им не попался на глаза винный погребок с отдельным залом для обедающих. Клотильда увидела в окно двух простоволосых девчонок[46], сидевших с двумя военными. В глубине длинной и узкой комнаты обедали три извозчика, и еще какой-то подозрительный тип, развалившись на стуле и засунув руки за пояс брюк, посасывал трубку. Его куртка представляла собой коллекцию пятен. Горлышко бутылки, кусок хлеба, что-то завернутое в газету и обрывок бечевки торчали из его оттопыренных чревоподобных карманов. Волосы у него были густые, курчавые, взъерошенные, серые от грязи. На полу, под столом, валялась фуражка. Появление элегантно одетой дамы произвело сенсацию. Парочки перестали шушукаться, извозчики прекратили спор, подозрительный тип, вынув изо рта трубку, сплюнул на пол и слегка повернул голову. – Здесь очень мило! – прошептала Клотильда. – Я уверена, что мы останемся довольны. В следующий раз я оденусь работницей. Без всякого стеснения и без малейшего чувства брезгливости она села за деревянный, лоснившийся от жира, залитый пивом столик, кое-как вытертый подбежавшим гарсоном. Дюруа, слегка шокированный и смущенный, искал, где бы повесить цилиндр. Так и не найдя вешалки, он положил шляпу на стул. Подали рагу из барашка, жиго и салат. – Я обожаю такие блюда, – говорила Клотильда. – У меня низменные вкусы. Здесь мне больше нравится, чем в Английском кафе[47]. – Потом прибавила: – Если хочешь доставить мне полное удовольствие, своди меня в кабачок с танцевальным залом. Я знаю поблизости один очень забавный, называется он «Белая королева».[48] – Кто тебя водил туда? – с удивлением спросил Дюруа. Взглянув на нее, он заметил, что она покраснела, что ее смутил этот неожиданный вопрос, видимо, напомнивший ей нечто слишком интимное. После некоторого колебания, обычно столь краткого у женщин, что о нем можно только догадываться, она ответила: – Один из моих друзей… – Затем, помолчав, добавила: – Он умер. И, полная непритворной печали, опустила глаза. И тут Дюруа впервые подумал о том, что ему ничего не известно о ее прошлом. Конечно, у нее уже были любовники, но какие, из какого круга? Смутная ревность, пожалуй, даже неприязнь, шевельнулась в нем, – неприязнь ко всему, чего он не знал, что не принадлежало ему в ее сердце и в ее жизни. Он с раздражением смотрел на нее, пытаясь разгадать тайну, скрытую в ее прелестной неподвижной головке, быть может, именно в это мгновение с грустью думавшей о другом, о других. Как хотелось ему заглянуть в ее воспоминания, порыться в них, все вызнать, все выведать!.. – Ну как, пойдем в «Белую королеву»? – снова спросила она. – Это будет для меня настоящий праздник. «Э, что мне за дело до ее прошлого! Глупо из-за такой чепухи портить себе настроение!» – подумал он и ответил с улыбкой: – Конечно, пойдем, дорогая. Выйдя на улицу, она зашептала с тем таинственным видом, с каким обыкновенно сообщают что-нибудь по секрету: – До сих пор я не решалась тебя об этом просить. Но ты не можешь себе представить, до чего я люблю эти холостяцкие походы в такие места, где женщинам показываться неудобно. Во время карнавала я оденусь школьником[49]. Я очень забавная в этом костюме. Когда они вошли в танцевальный зал, она, испуганная, но довольная, прижалась к нему, не отводя восхищенного взора от сутенеров и публичных женщин. Время от времени она, словно ища защиты на случай опасности, указывала Дюруа на величественную и неподвижную фигуру полицейского: «Какая у него внушительная осанка!» Через четверть часа ей все это надоело, и Дюруа проводил ее домой. После этого они предприняли еще ряд походов в те злачные места, где веселится простонародье. И Дюруа убедился, что жизнь бродячей богемы представляет для его любовницы особую привлекательность. Клотильда приходила на свидание в полотняном платье, в чепчике водевильной субретки. Ее костюм отличался изящной, изысканной простотой, и в то же время она не отказывалась от браслетов, колец, бриллиантовых серег и на его настойчивые просьбы снять их приводила один и тот же довод: – Пустяки! Все подумают, что это рейнские камешки. Находя этот маскарад исключительно удачным (хотя на самом деле она пряталась не лучше, чем страус), Клотильда посещала притоны, о которых шла самая дурная слава. Она просила Дюруа переодеться рабочим, но он не пожелал расстаться со своим костюмом, костюмом завсегдатая дорогих ресторанов, – он даже отказался сменить цилиндр на мягкую фетровую шляпу. – Скажут, что я горничная из хорошего дома, за которой приударяет светский молодой человек, – не в силах сломить его упорство, утешала она себя. Эта комедия доставляла ей истинное наслаждение. Они заходили в дешевые кабачки и садились в глубине прокуренной конуры на колченогие стулья, за ветхий деревянный стол. В комнате плавало облако едкого дыма, пропитанное запахом жареной рыбы, не выветрившимся после обеда. Мужчины в блузах галдели, попивая из стаканчиков. Гарсон, с удивлением разглядывая странную пару, ставил перед ними две рюмки с вишневой наливкой. Испуганная, трепещущая и счастливая, она пила маленькими глотками красный сок, глядя вокруг себя горящим и беспокойным взором. Каждая проглоченная вишня вызывала у нее такое чувство, как будто она совершила преступление, каждая капля обжигающего и пряного напитка, вливаясь в гортань, вызывала у нее острое, упоительное ощущение чего-то постыдного и недозволенного. Потом она говорила вполголоса: – Пойдем отсюда. И они уходили. Опустив голову, она шла, как уходят со сцены актрисы, мелкими быстрыми шажками, пробираясь между пьяными, облокотившимися на столы, и они провожали ее враждебными и настороженными взглядами. Переступив порог, она облегченно вздыхала, точно ей удалось избежать грозной опасности. Иной раз, вся дрожа, она обращалась к своему спутнику: – Что бы ты сделал, если б меня оскорбили где-нибудь в таком месте? И он отвечал ей с заносчивым видом: – Ого, я сумел бы тебя защитить! В восторге от его ответа, она сжимала ему руку, быть может, втайне желая, чтобы ее оскорбили и защитили, желая, чтобы ее возлюбленный подрался из-за нее хотя бы даже с такими мужчинами. Однако эти прогулки, повторявшиеся два-три раза в неделю, наскучили Дюруа; к тому же теперь ему стоило огромных усилий добывать каждый раз пол-луидора на извозчика и напитки. Жилось ему трудно, неизмеримо труднее, чем в ту пору, когда он служил в управлении железной дороги, ибо, сделавшись журналистом, первые месяцы он тратил много, без счета, в надежде вот-вот заработать крупную сумму, и в конце концов исчерпал все ресурсы и отрезал себе все пути к добыванию денег. Самое простое средство – занять в кассе – давно уже было ему недоступно, так как жалованье он забрал вперед за четыре месяца, да еще взял шестьсот франков в счет построчного гонорара. Форестье он задолжал сто франков, Жаку Ривалю, у которого кошелек был открыт для всех, триста, а кроме того, он весь был опутан мелкими позорными долгами от пяти до двадцати франков. Сен-Потен, к которому он обратился за советом, где бы перехватить еще сто франков, при всей своей изобретательности ничего не мог придумать. И в душе у Дюруа поднимался бунт против этой нищеты, от которой он страдал теперь сильнее, чем прежде, так как потребностей у него стало больше. Глухая злоба, злоба на весь мир, росла в нем. Он раздражался поминутно, из-за всякого пустяка, по самому ничтожному поводу. Нередко он задавал себе вопрос: почему в среднем у него уходит около тысячи франков в месяц, а ведь он не позволяет себе никакой роскоши и ничего не тратит на прихоти? Однако простой подсчет показывал следующее: завтрак в фешенебельном ресторане стоит восемь франков, обед – двенадцать, – вот уже луидор; к этому надо прибавить франков десять карманных денег, обладающих способностью утекать, как вода между пальцев, – итого тридцать франков. Тридцать франков в день – это девятьсот франков в месяц. А сюда еще не входят одежда, обувь, белье, стирка и прочее. И вот четырнадцатого декабря он остался без единого су в кармане, а занять ему, сколько он ни ломал себе голову, было негде. Как это часто случалось с ним в былые времена, он вынужден был отказаться от завтрака и, взбешенный и озабоченный, провел весь день в редакции. Около четырех часов он получил от своей любовницы «голубой листочек»: «Хочешь пообедать вместе? Потом куда-нибудь закатимся». Он сейчас же ответил: «Обедать невозможно». Затем, решив, что глупо отказываться от приятных мгновений, которые он может с ней провести, прибавил: «В девять часов буду ждать тебя в нашей квартире». Чтобы избежать расхода на телеграмму, он отправил записку с одним из рассыльных и стал думать о том, где достать денег на обед. Пробило семь, а он еще ничего не надумал. От голода у него засосало под ложечкой. Внезапно им овладела решимость отчаяния. Дождавшись, когда все его сослуживцы ушли, он позвонил. Явился швейцар патрона, остававшийся сторожить помещение. Дюруа нервно рылся в карманах. – Послушайте, Фукар, – развязно заговорил он, – я забыл дома кошелек, а мне пора ехать обедать в Люксембургский сад. Дайте мне взаймы пятьдесят су на извозчика. Швейцар, вынув из жилетного кармана три франка, спросил: – Больше не требуется, господин Дюруа? – Нет-нет, достаточно. Большое спасибо. Схватив серебряные монеты, Дюруа бегом спустился по лестнице. Пообедал он в той самой харчевне, где ему не раз случалось утолять голод в черные дни. В девять часов он уже грел ноги у камина в маленькой гостиной и поджидал любовницу. Она вошла, веселая, оживленная, раскрасневшаяся от мороза. – Не хочешь ли сперва пройтись, – предложила она, – с тем чтобы к одиннадцати вернуться домой? Погода дивная. – Зачем? Ведь и здесь хорошо, – проворчал он. – Если б ты видел, какая луна! – не снимая шляпы, продолжала Клотильда. – Гулять в такой вечер – одно наслаждение. – Очень, может быть, но я совсем не расположен гулять. Он злобно сверкнул глазами. Клотильда была удивлена и обижена. – Что с тобой? – спросила она. – Что значит этот тон? Мне хочется пройтись, – не понимаю, чего ты злишься. Дюруа вскочил. – Я не злюсь! – запальчиво крикнул он. – Просто мне это надоело. Вот и все! Г-жа де Марель принадлежала к числу тех, кого упрямство раздражает, а грубость выводит из себя. – Я не привыкла, чтоб со мной говорили таким тоном, – бросив на него презрительный взгляд, с холодным бешенством сказала она. – Я пойду одна. Прощай! Смекнув, что дело принимает серьезный оборот, Дюруа бросился к ней и стал целовать ей руки. – Прости, дорогая, прости, – бормотал он, – сегодня я такой нервный, такой раздражительный. Ты знаешь, у меня столько всяких огорчений, неприятностей по службе… – Это меня не касается, – несколько смягчившись, но не успокоившись, возразила она. – Я вовсе не желаю, чтобы вы срывали на мне злобу. Он обнял ее и подвел к дивану. – Послушай, крошка, я не хотел тебя обидеть. Я сказал не подумав. Насильно усадив ее, он опустился перед ней на колени. – Ты простила меня? Скажи, что простила. – Хорошо, но больше чтоб этого не было, – холодно ответила она и поднялась с дивана. – А теперь пойдем гулять. Не вставая с колен, он обнимал ее ноги и бормотал: – Останемся, прошу тебя. Умоляю. Уступи мне на этот раз. Мне так хочется провести этот вечер с тобой вдвоем, здесь, у камина. Скажи «да», умоляю тебя, скажи «да». – Нет, – твердо, отчетливо проговорила она. – Я хочу гулять, я не намерена потворствовать твоим капризам. – Я тебя умоляю, – настаивал он, – у меня есть причина, очень серьезная причина… – Нет, – повторила она. – Не хочешь – дело твое, я пойду одна. Прощай. Высвободившись резким движением, она направилась к выходу. Он поднялся и обхватил ее руками. – Послушай, Кло, моя маленькая Кло, послушай, уступи мне… Она отрицательно качала головой, молча уклонялась от его поцелуев и пыталась вырваться из его объятий. – Кло, моя маленькая Кло, у меня есть причина. Она остановилась и посмотрела ему в лицо: – Ты лжешь… Какая причина? Он покраснел, – он не знал, что сказать. – Я вижу, что ты лжешь… Мерзавец! – с возмущением бросила Клотильда. Она рванулась и со слезами на глазах выскользнула у него из рук. Измученный, готовый сознаться во всем, лишь бы избежать разрыва, он снова удержал ее за плечи и с отчаянием в голосе произнес: – У меня нет ни единого су… Вот! Она обернулась и посмотрела ему в глаза, стараясь прочитать в них истину. – Что такое? Он покраснел до корней волос. – У меня нет ни единого су. Понимаешь? Ни франка, ни полфранка, мне нечем было бы заплатить за рюмку ликера, если б мы зашли в кафе. Ты заставляешь меня сознаваться в таких позорных вещах. Не могу же я пойти с тобой, сесть за столик, спросить чего-нибудь, а потом как ни в чем не бывало объявить тебе, что у меня нет денег… Она продолжала смотреть на него в упор: – Так значит… это правда? Дюруа в одну секунду вывернул карманы брюк, жилета, пиджака. – Ну что… теперь ты довольна? – процедил он сквозь зубы. Она раскрыла объятия и в приливе нежности бросилась к нему на шею: – О, мой бедный мальчик!.. Мой бедный мальчик… Если б я знала! Как же это с тобой случилось? Она усадила его, села к нему на колени и, обвив ему шею руками, поминутно целуя в усы, в губы, в глаза, заставила рассказать о своем несчастье. Он сочинил трогательную историю. Ему надо было выручить из беды отца. Он отдал ему все свои сбережения и задолжал кругом. – Придется голодать по крайней мере полгода, ибо все мои ресурсы истощились, – заявил он. – Ну ничего, в жизни бывает всякое. В конце концов, из-за денег не стоит расстраиваться. – Хочешь, я дам тебе взаймы? – шепнула она ему на ухо. – Ты очень добра, моя крошка, – с достоинством ответил он, – но не будем больше об этом говорить, прошу тебя. Это меня оскорбляет. Она умолкла. – Ты не можешь себе представить, как я тебя люблю! – мгновение спустя, сжимая его в объятиях, прошептала она. Это был один из лучших вечеров их любви. Собираясь уходить, она сказала с улыбкой: – Для человека в твоем положении нет ничего приятнее, как обнаружить у себя в кармане деньги, какую-нибудь монету, которая провалилась за подкладку. Правда? – Я думаю! – искренне вырвалось у него. Она решила пойти домой пешком под тем предлогом, что на улице изумительно хорошо. И всю дорогу любовалась луной. Стояла холодная ясная ночь, – такие ночи бывают в начале зимы. Люди и лошади неслись, подгоняемые легким морозцем. Каблуки звонко стучали по тротуару. – Хочешь, встретимся послезавтра? – спросила она при прощании. – Ну да, конечно. – В тот же час? – В тот же час. – До свидания, мой дорогой. И они нежно поцеловались. Он быстрым шагом пошел домой, думая о том, как выйти из положения, что предпринять завтра. Но, отворяя дверь в свою комнату и отыскивая в жилетном кармане спички, он, к крайнему своему изумлению, нащупал пальцами монету. Он зажег огонь, схватил монету и начал рассматривать ее. Это был двадцатифранковый золотой! Ему казалось, что он сошел с ума. Он вертел монету и так и сяк, стараясь понять, каким чудом она очутилась у него. Не могла же она упасть к нему с неба! Наконец он догадался, и его охватило бешенство. Как раз сегодня его любовница толковала о том, что монета иной раз проваливается за подкладку и что в трудную минуту ее обычно находят. Значит, она подала ему милостыню. Какой позор! Он выругался. – Хорошо! Я ей послезавтра устрою прием! Она у меня проведет веселенькие четверть часа! Обозленный и оскорбленный, он лег спать. Проснулся он поздно. Голод мучил его. Он попытался снова заснуть, с тем чтобы встать не раньше двух. Потом сказал себе: – Это не выход, я должен во что бы то ни стало раздобыть денег. В надежде, что на улице ему скорее что-нибудь придет в голову, Дюруа вышел из дому. Он так ничего и не надумал, а когда проходил мимо ресторанов, то у него текли слюнки. В полдень он наконец решился: «Ладно, возьму сколько-нибудь из этих двадцати франков. Завтра я их отдам Клотильде». Дюруа истратил в пивной два с половиной франка. Придя в редакцию, он вернул три франка швейцару. – Возьмите, Фукар, – это те деньги, которые я у вас брал вчера на извозчика. Работал он до семи. Затем отправился обедать и истратил еще три франка. Вечером две кружки пива увеличили дневной расход до девяти франков тридцати сантимов. За одни сутки немыслимо было восстановить кредит или найти какие-нибудь новые средства к существованию, а потому на другой день ему пришлось истратить еще шесть с половиной франков из тех двадцати, которые он собирался вечером отдать, так что, когда он пришел на свидание, в кармане у него было четыре франка двадцать сантимов. Он был зол, как сто чертей, и дал себе слово объясниться со своей любовницей начистоту. Он намеревался сказать ей следующее: «Ты знаешь, я нашел те двадцать франков, которые ты сунула мне в карман. Я не могу отдать их тебе сегодня, потому что положение мое не изменилось и потому что мне некогда было заниматься денежными делами. Но в следующий раз я непременно верну тебе долг». Войдя, она бросила на него нежный, робкий, заискивающий взгляд. Как-то он ее примет? Чтобы отдалить объяснение, она долго целовала его. А он в это время думал: «Я еще успею поговорить с ней об этом. Надо только найти повод». Повода он так и не нашел и ничего не сказал ей: он все не решался начать этот щекотливый разговор. Она уже не заговаривала о прогулке и была с ним обворожительна. Расстались они около полуночи, назначив свидание только в среду на следующей неделе, так как ей предстояло несколько званых обедов подряд. На другой день Дюруа позавтракал в ресторане и, расплачиваясь с лакеем, полез в карман за оставшимися четырьмя монетами, но вместо четырех вынул пять, из которых одна была золотая. В первую секунду он подумал, что накануне ему дали ее по ошибке вместе со сдачей, но затем понял все, и у него заколотилось сердце, – до чего унизительна была эта назойливая милостыня. Как он жалел теперь, что ничего не сказал ей! Поговори он с ней в резком тоне, этого бы не случилось. В течение четырех дней он делал попытки, столь же частые, сколь и безуспешные, раздобыть пять луидоров и в конце концов проел второй луидор Клотильды. При первой же встрече он пригрозил ей: «Послушай, брось ты эти фокусы, а то я рассержусь не на шутку», но она ухитрилась сунуть ему в карман брюк еще двадцать франков. Обнаружив их, Дюруа пробормотал: «Дьявольщина!», но у него не было ни сантима, и он переложил их в жилетный карман, чтобы иметь под рукой. «Я верну ей все сразу, – успокаивал он свою совесть. – Разумеется, я беру их у нее взаймы». Кассир внял наконец его отчаянным мольбам и согласился выдавать ему по пять франков в день. Этого хватало только на еду, но о возврате долга, выросшего до шестидесяти франков, нечего было и думать. Между тем Клотильде вновь припала охота к ночным скитаниям по всем парижским трущобам, и теперь он уже не сердился, когда после этих рискованных похождений находил золотой то в кармане, то в ботинке, а то даже в футляре от часов. Раз он в настоящее время не в состоянии исполнять ее прихоти, то что же тут такого, если она, вместо того чтобы отказаться от них, платит сама? Впрочем, он вел счет ее деньгам, намереваясь когда-нибудь вернуть их сполна. Однажды вечером она ему сказала: – Представь, я ни разу не была в Фоли-Бержер. Пойдем? Дюруа замялся: его пугала встреча с Рашель. Но он тут же подумал: «Ничего! В конце концов, она мне не жена. Увидит меня, поймет, в чем дело, и не заговорит. Тем более что мы будем в ложе». Была еще одна причина, заставившая его согласиться: ему представлялся удобный случай предложить г-же де Марель ложу в театр, ничего за нее не платя. Это явилось бы своего рода ответной любезностью. Дюруа оставил Клотильду в карете, а сам отправился за контрамаркой – ему не хотелось, чтобы она знала, что он ничего не заплатил за вход, – потом вернулся к ней, и они прошли мимо поклонившихся им контролеров. В фойе было полно народа. С большим трудом пробирались они в толпе мужчин и кокоток. Наконец их заперли в клетке между бушующей галеркой и безмолвным партером. Г-жа де Марель не смотрела на сцену, – ее занимали исключительно девицы, которые прогуливались позади ложи. И она беспрестанно оборачивалась и разглядывала их, испытывая желание прикоснуться к ним, ощупать их корсажи, их щеки, их волосы, чтобы понять, из чего сделаны эти странные существа. Неожиданно она обратилась к Дюруа: – Вон та полная брюнетка все время смотрит на нас. Я даже подумала, что она хочет заговорить. Ты обратил внимание? – Нет, это тебе так кажется, – возразил он. Но он давно уже заметил ее. Это была Рашель, – она все ходила мимо их ложи, и глаза у нее горели зловещим огнем, а с языка готовы были сорваться бранные слова. Дюруа только что столкнулся с ней, когда протискивался сквозь толпу; она тихо сказала ему: «Здравствуй», а ее хитро прищуренный глаз говорил: «Понимаю». Но, боясь любовницы, он не ответил на это заигрывание и с высоко поднятой головой и надменно сжатыми губами холодно прошел мимо. Подстрекаемая смутною ревностью, девица пошла за ним, задела его плечом и сказала уже громче: – Здравствуй, Жорж. Он опять промолчал. Тогда она, решив во что бы то ни стало заставить его узнать себя и поклониться, в ожидании благоприятного момента начала расхаживать позади ложи. Заметив, что г-жа де Марель смотрит на нее, она подошла к Дюруа и дотронулась до его плеча. – Здравствуй. Как поживаешь? Он даже не обернулся. – Ты что, успел оглохнуть с четверга? Он ничего ей не ответил, – своим презрительным видом он ясно давал понять, что считает ниже своего достоинства вступать с этой тварью в какие бы то ни было разговоры. Рашель злобно захохотала. – Да ты еще и онемел вдобавок? – не унималась она. – Уж не эта ли дамочка откусила тебе язык? Он сделал нетерпеливый жест. – Как вы смеете со мной заговаривать? – в бешенстве крикнул он. – Уходите, не то я велю задержать вас. – А, ты вот как! – сверкнув глазами и задыхаясь от ярости, заорала она. – Ах, подлец! Спишь со мной – так изволь по крайней мере кланяться. Что ты нынче с другой – значит, можно и не узнавать меня? Кивни ты мне только, когда я проходила мимо, и я оставила бы тебя в покое. Но ты вздумал задирать нос! Нет, шалишь! Я тебе удружу! Ах, вот как! Ты даже не поздоровался со мной при встрече… Она вопила бы еще долго, но г-жа де Марель, отворив дверь ложи, пустилась бежать, расталкивая толпу, и заметалась в поисках выхода. Дюруа бросился за ней вдогонку. Тогда Рашель, видя, что они спасаются бегством, торжествующе крикнула: – Держите ее! Держите! Она украла у меня любовника! В публике послышался смех. Двое мужчин, потехи ради, схватили беглянку за плечи, тащили ее куда-то, пытались поцеловать. Но Дюруа догнал ее, вырвал у них из рук и вывел на улицу. Она вскочила в пустой экипаж, стоявший у подъезда. Он прыгнул вслед за ней и на вопрос извозчика: «Куда ехать, господин?» – ответил: «Куда хотите». Карета медленно сдвинулась с места, подскакивая на камнях мостовой. Клотильда закрыла лицо руками, – с ней случилось что-то вроде нервного припадка: ей не хватало воздуха, и она задыхалась. Дюруа не знал, что делать, что говорить. Наконец, услыхав, что она плачет, забормотал: – Послушай, Кло, моя маленькая Кло, позволь мне объяснить тебе! Я не виноват… Я встречался с этой женщиной очень давно… когда я только что… Клотильда резким движением отняла от лица руки; злоба, дикая злоба влюбленной и обманутой женщины, охватила ее, и, вновь обретя дар речи, она заговорила быстро, отрывисто, с трудом переводя дыхание: – Ах, негодяй… негодяй… Какая низость!.. Могла ли я думать… Какой позор!.. Боже, какой позор!.. Гнев ее рос по мере того, как прояснялось сознание, по мере того, как все новые и новые поводы для упреков приходили ей в голову. – Ты платил ей моими деньгами, да? И я давала ему денег… для этой девки… Ах, негодяй!.. В течение нескольких секунд она как будто искала более сильного выражения, искала и не могла найти, и внезапно, с таким видом, точно собиралась плюнуть, бросила ему в лицо: – Ах, свинья, свинья, свинья!.. Ты платил ей моими деньгами… Свинья, свинья!.. – Не находя другого слова, она все повторяла: – Свинья, свинья… – Вдруг она высунулась в оконце, схватила кучера за рукав, крикнула: – Стойте! Отворила дверцу и выскочила на улицу. Жорж хотел бежать за ней. – Я тебе запрещаю вылезать из экипажа! – крикнула она так громко, что вокруг нее сейчас же собралась толпа. И Дюруа из боязни скандала застыл на месте. Она вынула из кармана кошелек, отсчитала при свете фонаря два с половиной франка и, вручив их кучеру, прерывающимся от волнения голосом сказала: – Вот… получите… Я плачу… И отвезите мне этого прохвоста на улицу Бурсо, в Батиньоль. В толпе загоготали. – Браво, малютка! – сказал какой-то господин. А уличный мальчишка, вскочив на подножку и просунув голову в открытую дверцу кареты, пронзительно крикнул: – Счастливый путь, Биби![50] И карета тронулась под громовой хохот зевак.  VI   Наутро Жорж Дюруа проснулся не в духе. Он не спеша оделся, сел у окна и погрузился в раздумье. Он чувствовал себя совершенно разбитым, точно накануне на него сыпался град палочных ударов. Наконец безденежье подхлестнуло его, и он отправился к Форестье. Его друг сидел у себя в кабинете и грел ноги у камина. – Что это тебя подняло ни свет ни заря? – Важное дело. Долг чести. – Карточный? – Карточный, – после некоторого колебания подтвердил Дюруа. – Большой? – Пятьсот франков! Он должен был только двести восемьдесят. – Кому ты задолжал? – недоверчиво глядя на него, спросил Форестье. Дюруа не сразу нашелся что ответить. – Господину… господину… господину де Карлевиль. – А-а! Где же он живет? – На улице… на улице… Форестье расхохотался: – На улице Ищи-Свищи, так, что ли? Знаю я этого господина. Вот что, милый мой: так и быть, двадцать франков я еще могу тебе ссудить, но больше не проси. Дюруа взял у него золотой. Затем он обошел всех своих знакомых, и к пяти часам у него набралось восемьдесят франков. Ему не хватало двухсот, но он решил на этом остановиться и, пряча собранные деньги, пробормотал: «Плевать, стану я себе портить кровь из-за какой-то дряни! Когда будут деньги – отдам». Он взял себя в руки: целых две недели отказывал себе во всем и вел правильный и добродетельный образ жизни. А затем его вновь охватила жажда любви. Ему казалось, что он уже несколько лет не обнимал женщины, и как матрос теряет голову, завидев землю, так трепетал он при виде каждой юбки. И вот однажды вечером, в надежде встретить Рашель, он снова отправился в Фоли-Бержер. Она проводила в этом заведении все свое время, и он заметил ее сразу, как только вошел. С улыбкой двинулся он к ней и протянул руку. Она оглядела его с головы до ног. – Что вам угодно? Он попытался засмеяться. – Ну-ну, не валяй дурака. Она повернулась к нему спиной. – Я с альфонсами не знаюсь. Она постаралась нанести ему самое тяжкое оскорбление, и он почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо. Из Фоли-Бержер он вышел один. В редакции ему отравлял существование больной, изнуренный, вечно кашлявший Форестье: он словно нарочно изобретал для него самые неприятные поручения. Как-то, в минуту сильного раздражения, после долгого приступа удушья, не получив от Дюруа нужных сведений, он даже буркнул: – Черт возьми, ты еще глупее, чем я думал. Дюруа чуть было не дал ему по физиономии, но сдержался и, уходя, пробормотал: – Погоди, я тебе отплачу. Внезапно у него мелькнула мысль. – Я наставлю тебе рога, дружище, – прибавил он. И, потирая руки от удовольствия, удалился. Он решил как можно скорее приступить к осуществлению своего проекта. На другой же день он отправился на разведку к г-же Форестье. Она лежала с книгой на диване. При его появлении она не встала, а лишь повернула голову и протянула ему руку. – Здравствуйте, Милый друг, – сказала она. У него было такое чувство, точно ему дали пощечину. – Почему вы меня так называете? – На прошлой неделе я видела госпожу де Марель, и она мне сообщила, как вас там прозвали, – улыбаясь, ответила она. Любезный тон г-жи Форестье успокоил его. Да и чего ему было бояться? – Ее вы балуете! – продолжала она. – А ко мне являетесь раз в год по обещанию или вроде того? Он сел и с особым любопытством, любопытством коллекционера, принялся рассматривать ее. Очаровательная блондинка с волосами нежного и теплого цвета, она была точно создана для ласк. «Она безусловно лучше той», – подумал Дюруа. Он не сомневался в успехе; казалось, стоит только дотронуться, – и она сама, как созревший плод, упадет в руки. – Я не приходил к вам потому, что так лучше, – решительно проговорил он. Она не поняла его. – Как? Почему? – Почему? Вы не догадываетесь? – Нет, даю слово. – Потому что я влюблен в вас… о, немножко, совсем немножко… я не хотел бы влюбиться в вас по-настоящему. Она, видимо, не была ни поражена, ни оскорблена, ни польщена. По-прежнему улыбаясь своей бесстрастной улыбкой, она спокойно ответила: – Ну, приходить-то ко мне все-таки можно. В меня нельзя влюбиться надолго. Ее тон удивил его еще больше, чем слова. – Почему? – Потому что это бесполезно, и я сразу даю это понять. Если б вы раньше поведали мне свои опасения, я бы вас успокоила и посоветовала, наоборот, приходить почаще. – Разве мы вольны в своих чувствах! – воскликнул он с пафосом. Она повернулась к нему лицом. – Дорогой друг, влюбленный мужчина перестает для меня существовать. Он глупеет, больше того: он становится опасен. С теми, кто любит меня как женщину или притворяется влюбленным, я порываю всякие отношения, во-первых, потому, что они мне надоедают, а во-вторых, потому, что я их боюсь, как бешеных собак, которые всегда могут наброситься. Я подвергаю их моральному карантину до тех пор, пока они не вылечатся. Запомните это. Я отлично знаю, что для вас любовь – это нечто вроде голода, а для меня это… это нечто вроде духовной связи, в которую не верят мужчины. Вы довольствуетесь формами ее проявления, а мне важен дух. Ну… смотрите мне прямо в глаза… – Она уже не улыбалась. С холодным и спокойным выражением лица она продолжала, отчеканивая каждое слово: – Я никогда – слышите? – никогда не буду вашей любовницей. Упорствовать бесполезно и даже вредно для вас. А теперь… после этой операции… мы можем остаться друзьями, добрыми друзьями, но только настоящими, без всякой задней мысли. Хотите? Поняв, что это приговор окончательный и что все его усилия будут бесплодны, он покорился своей участи и, в восторге от того, что приобретает такую союзницу, не колеблясь протянул ей обе руки: – Располагайте мной, как вам будет угодно. Тон его показался ей искренним, и она дала ему руки. Он поцеловал их одну за другой и, подняв на нее глаза, чистосердечно признался: – Клянусь богом, если б я встретил такую женщину, как вы, с какой радостью я бы на ней женился! На этот раз комплимент Дюруа, очевидно принадлежавший к числу тех, что доходят до женского сердца, тронул и умилил ее, и она бросила на него один из тех быстрых признательных взглядов, которые любого из нас превращают в раба. Потом, видя, что он не может подыскать тему для разговора, она дотронулась до его плеча и ласково сказала: – Приступаю к исполнению моих дружеских обязанностей. Вы недогадливы, друг мой… – Она замялась. – Могу я с вами говорить откровенно? – Да. – Вполне? – Вполне. – Так вот. Пойдите с визитом к госпоже Вальтер, – она о вас очень высокого мнения, – и постарайтесь понравиться ей. Вот там ваши комплименты будут уместны, хотя она порядочная женщина – слышите? – абсолютно порядочная. Так что… лихие набеги там тоже не будут иметь успеха. Но вы можете добиться большего, если сумеете произвести выгодное впечатление. Мне известно, что в редакции вы все еще занимаете скромное место. Пусть это вас не смущает: всех своих сотрудников они принимают одинаково радушно. Послушайтесь меня, сходите к ней. – Благодарю вас, – сказал он, улыбаясь, – вы ангел, вы мой ангел-хранитель. После этого разговор перешел на другие темы. Он сидел у нее долго, желая показать, как приятно ему находиться в ее обществе. Уходя, он еще раз спросил: – Итак, решено: мы будем друзьями? – Да, решено. Желая усилить впечатление, которое, как он заметил, произвел на г-жу Форестье его комплимент, Дюруа добавил: – Если вы когда-нибудь овдовеете, я выставлю свою кандидатуру. И, чтобы не дать ей времени рассердиться, поспешил откланяться. Идти с визитом к г-же Вальтер Дюруа стеснялся: она никогда его к себе не приглашала, и он боялся показаться навязчивым. Впрочем, патрон к нему благоволил, ценил его как сотрудника, давал ему по большей части ответственные поручения, – почему бы не воспользоваться его расположением, чтобы проникнуть к нему в дом? И вот однажды он встал рано утром, пошел на рынок и за десять франков купил штук двадцать превосходных груш. Тщательно уложив их в корзинку, так, чтобы казалось, что они привезены издалека, он отнес их к Вальтерам и оставил у швейцара вместе со своей визитной карточкой, на которой предварительно написал:   Жорж Дюруа покорнейше просит госпожу Вальтер принять эти фрукты, которые он сегодня утром получил из Нормандии   На другой день он нашел в редакции, в своем почтовом ящике, конверт с визитной карточкой г-жи Вальтер, которая «горячо благодарила господина Жоржа Дюруа» и извещала, что она «принимает у себя по субботам». В ближайшую субботу он отправился к ней с визитом. Вальтер жил на бульваре Мальзерба, в собственном доме, часть которого он, будучи человеком практичным, отдавал внаем. Единственный швейцар, обладавший величественной осанкой церковного привратника, носивший ливрею с золотыми пуговицами и малиновыми отворотами и белые чулки, которые плотно обтягивали его толстые икры, помещался между двумя парадными, отворял дверь и хозяевам и жильцам и придавал всему этому дому вид роскошного аристократического особняка. В гостиные, находившиеся на втором этаже, надо было пройти через обитую гобеленами переднюю с портьерами на дверях. Здесь, сидя на стульях, дремали два лакея. Один из них принял от Дюруа пальто, другой взял у него тросточку, отворил дверь и, пройдя вперед, выкрикнул в пустом зале его имя, затем посторонился и пропустил его. Дюруа растерянно оглядывался по сторонам и вдруг увидел в зеркале несколько человек, сидевших, казалось, где-то очень далеко. Сперва он попал не туда – его ввело в заблуждение зеркало, а затем, пройдя два пустых зала, очутился в маленьком будуаре, обитом голубым шелком с узором из лютиков; здесь за круглым столиком, на котором был сервирован чай, вполголоса беседовали четыре дамы. Столичная жизнь и в особенности профессия репортера, постоянно сталкивавшая Дюруа с разными знаменитостями, выработали в нем привычку держаться развязно, но, попав в эту пышную обстановку, пройдя эти безлюдные залы, он ощутил легкое замешательство. – Сударыня, я позволил себе… – пробормотал он, ища глазами хозяйку. Г-жа Вальтер протянула ему руку. Дюруа пожал ее, изогнув при этом свой стан. – Вы очень любезны, сударь, что пришли навестить меня, – заметила она, указав на кресло, и Дюруа, которому оно сперва показалось довольно высоким, едва не утонул в нем. Наступило молчание. Наконец одна из дам нарушила его. Она заявила, что стало очень холодно, но все же недостаточно холодно для того, чтобы прекратилась эпидемия брюшного тифа и чтобы можно было кататься на коньках. И тут все дамы сочли долгом высказать свое мнение о наступивших в Париже морозах, а также о том, какое время года лучше, и привели при этом все те банальные доводы[51], которые оседают в головах, словно пыль в комнатах. Чуть слышно скрипнула дверь. Дюруа обернулся и сквозь два непокрытых амальгамой стекла увидел приближающуюся полную даму. Как только она вошла в будуар, одна из посетительниц поднялась, пожала всем руки и удалилась. Дюруа проводил глазами черную фигуру этой дамы, поблескивавшую в пустых залах бусинками из стекляруса. Когда волнение, вызванное сменой гостей, улеглось, разговор внезапно, без всякой связи с тем, что говорилось до этого, перешел к событиям в Марокко[52], к войне на Востоке и к тем затруднениям, которые испытывала в Южной Африке Англия. Обсуждая эти вопросы, дамы словно разыгрывали благопристойную светскую комедию, много раз ставившуюся на сцене, причем каждая из них знала свою роль назубок. Вошла новая гостья, маленькая завитая блондинка, и вслед за тем высокая сухопарая немолодая дама покинула будуар. Заговорили о Лине, о том, какие у него шансы попасть в академики. Новая гостья была твердо убеждена, что ему перебьет дорогу Кабанон-Леба, автор прекрасной стихотворной инсценировки «Дон Кихота». – Вы знаете, зимой ее собирается ставить Одеон! – Вот как? Непременно пойду смотреть, – это настоящее художественное произведение. Тон у г-жи Вальтер был ровный, любезный и равнодушный: ей не надо было обдумывать свои слова, – она всегда высказывала готовые мнения. В будуаре стало темно. Она позвала лакея и велела зажечь лампы, но это не мешало ей думать о том, что она забыла заказать в литографии пригласительные карточки на обед, и в то же время прислушиваться к разговору, журчавшему как ручеек. Несколько располневшая, но еще не утратившая привлекательности, г-жа Вальтер находилась в том опасном для женщины возрасте, когда закат уже близок. Ей удалось сохраниться благодаря тому, что она тщательно следила за собой, принимала меры предосторожности, заботилась о гигиене тела, пользовалась разными притираниями. Она производила впечатление натуры уравновешенной, – казалось, это одна из тех благоразумных и рассудительных женщин, внутренний мир которых напоминает подстриженный французский сад. Он ничем не поразит вас, но в этом есть своя прелесть. Воображение ей заменял не показной проницательный и трезвый ум; в ней чувствовались доброта, привязчивость и спокойная благожелательность, распространявшиеся на всех и на вся. От нее не укрылось, что Дюруа до сих пор не проронил ни слова, что с ним никто не заговаривает, что он чувствует себя неловко. Наконец, воспользовавшись тем, что дамы все еще были заняты академией, этим своим коньком, и никак не могли с ней расстаться, она обратилась к молодому человеку с вопросом: – А вы что скажете, господин Дюруа, – ведь вы должны быть осведомлены на этот счет лучше, чем кто бы то ни было? – Я, сударыня, в данном случае придаю больше значения возрасту и здоровью кандидатов, нежели их, всегда спорным, достоинствам, – не задумываясь ответил он. – Я стал бы наводить справки не об их заслугах, а об их болезнях. Я не стал бы требовать от них стихотворных переводов из Лопе де Веги, но осведомился бы о состоянии их печени, сердца, почек и спинного мозга. На мой взгляд, расширение сердца, сахарная болезнь или, еще того лучше, начало мышечной атрофии перевесят многотомные рассуждения о патриотических мотивах в поэзии варварских народов. Его слова были встречены удивленным молчанием. – Почему же? – улыбаясь, спросила г-жа Вальтер. – Потому что я всюду и всегда стараюсь найти то, что может доставить удовольствие женщинам, – ответил он. – Академия же, сударыня, привлекает ваше внимание лишь тогда, когда кто-нибудь из академиков умирает. Чем больше их отправляется на тот свет, тем это должно быть для вас приятнее. Но чтобы они скорее умирали, надо выбирать больных и старых. Дамы, видимо, не понимали, к чему он клонит, и Дюруа счел нужным пояснить свою мысль: – Откровенно говоря, мне тоже бывает приятно прочитать в парижской хронике о том, что какой-нибудь академик приказал долго жить. Я сейчас же задаю себе вопрос: «Кто на его место?» И намечаю кандидатов. Это игра, прелестная игра, – после кончины кого-нибудь из бессмертных в нее играют во всех парижских салонах, – «игра в смерть и в сорок старцев».[53] Дамы, все еще недоумевая, заулыбались, – они не могли не оценить меткости его наблюдений. – Это вы, милостивые государыни, выбираете их, – заключил он, вставая, – выбираете только для того, чтобы они скорей умирали. Так выбирайте же старых, самых старых, наистарейших, а обо всем остальном можете отложить попечение. И, сделав весьма изящный общий поклон, Дюруа удалился. – Занятный молодой человек, – как только он вышел, заметила одна из дам. – Кто он такой? – Один из наших сотрудников, – ответила г-жа Вальтер. – Пока что ему поручают мелкую газетную работу, но я не сомневаюсь, что он скоро выдвинется. Дюруа, веселый, довольный собой, танцующей походкой шел по бульвару Мальзерба, бормоча себе под нос: «Для начала недурно». Вечером он помирился с Рашель. На следующей неделе произошли два важных события: он был назначен заведующим отделом хроники и приглашен на обед к г-же Вальтер. Связь между этими событиями он уловил без труда. Для коммерсанта Вальтера, которому и пресса и депутатское звание служили рычагами, «Французская жизнь» была прежде всего коммерческим предприятием. Прикидываясь простачком, никогда не снимая личины добродушия и веселости, он для своих весьма разнообразных целей пользовался только такими людьми, которых он уже проверил, прощупал, распознал, которых считал оборотистыми, напористыми и изворотливыми. И, понаблюдав за Дюруа, он пришел к заключению, что на посту заведующего хроникой этот малый будет незаменим. До сих пор хроникой ведал секретарь редакции Буаренар, старый журналист, дотошный, исполнительный и робкий, как чиновник. В продолжение тридцати лет он перебывал секретарем в одиннадцати разных газетах и при этом ни в чем не изменил своего образа мыслей и образа действий. Он переходил из одной редакции в другую, как переходят из одного ресторана в другой, почти не замечая, что кухня не везде одинакова. Вопросы политики и религии были ему чужды. Он не за страх, а за совесть служил газете, какова бы она ни была, отдавая ей свои знания и свой драгоценный опыт. Он работал как слепой, который ничего не видит, как глухой, который ничего не слышит, как немой, который никогда ни о чем не говорит. Вместе с тем, отличаясь большой профессиональной чистоплотностью, он ни за что не совершил бы такого поступка, который с точки зрения журналистской этики нельзя было бы признать честным, лояльным и благородным. Патрон хотя и ценил его, а все же частенько подумывал о том, кому бы передать хронику, которую он называл сердцевиной газеты. Ведь именно отдел хроники распространяет новости, распускает слухи, влияет на публику и на биржу. Надо уметь как бы невзначай, между двумя заметками о светских увеселениях, сообщить какую-нибудь важную вещь, вернее – только намекнуть на нее. Надо уметь договаривать между строк, опровергать так, чтобы слух становился от этого еще более правдоподобным, утверждать так, чтобы все усомнились в истинности происшествия. Надо вести отдел хроники таким образом, чтобы каждый ежедневно находил там хотя бы одну интересную для него строчку, и тогда хронику будут читать все. Надо помнить обо всем и обо всех, о всех слоях общества, о всех профессиях, о Париже и о провинции, об армии и о художниках, о духовенстве и об университете, о должностных лицах и о куртизанках. Руководитель этого отдела, командир батальона репортеров, должен быть всегда начеку, должен быть вечно настороже; он должен быть недоверчивым, предусмотрительным, сметливым, гибким, проворным, должен быть во всеоружии коварнейших приемов и обладать безошибочным чутьем, чтобы в мгновение ока отличать достоверные сведения от недостоверных, чтобы знать наверняка, что можно сказать и чего нельзя, чтобы заранее представлять себе, какое впечатление произведет на читателей то или иное известие. Кроме того, он должен все преподносить в такой форме, которая усиливала бы эффект. Буаренару, несмотря на его многолетнюю службу в редакциях, недоставало мастерства и блеска. А главное, ему недоставало врожденной смекалки, необходимой для того, чтобы постоянно угадывать тайные мысли патрона. Дюруа мог великолепно поставить дело, он как нельзя более подходил к составу редакции этой газеты, которая, по выражению Норбера де Варена, «плавала в глубоких водах коммерции и в мелких водах политики». Вдохновителями и подлинными редакторами «Французской жизни» были шесть депутатов, участвовавших в авантюрах, которые предпринимал или поддерживал издатель. В палате их называли «шайкой Вальтера» и завидовали тем солидным кушам, которые они срывали вместе с ним и через его посредство. Отделом политики заведовал Форестье, но он был пешкой в руках этих дельцов, исполнителем их воли. Передовые статьи он писал у себя дома, «в спокойной обстановке», как он выражался, но по их указаниям. А для того чтобы придать газете столичный размах, редакция привлекла к участию двух писателей, пользовавшихся известностью каждый в своей области: Жака Риваля, автора фельетонов на злобу дня, и Норбера де Варена, поэта и автора художественных очерков, или, вернее, рассказов, написанных в новой манере. Затем из многочисленного племени продажных писак, мастеров на все руки, были набраны по дешевке художественные, музыкальные и театральные критики, а также судебный и беговой репортеры. Две дамы из общества, под псевдонимами «Розовое домино» и «Белая лапка», сообщали светские новости, писали о светских нравах, о модах, об этикете, хорошем тоне и перемывали косточки аристократкам. И «Французская жизнь» «плавала в глубоких и мелких водах», управляемая всеми этими разношерстными кормчими. Дюруа, еще не успев пережить ту радость, которую ему доставило новое назначение, получил маленький листик картона. На нем было написано: «Г-н и г-жа Вальтер просят господина Жоржа Дюруа пожаловать к ним на обед в четверг, 20 января». Этот знак благоволения, последовавший так быстро за первым, до того обрадовал его, что он поцеловал пригласительную карточку, точно это была любовная записка. Затем отправился к кассиру, чтобы разрешить сложный финансовый вопрос. Заведующий отделом хроники обыкновенно имеет свой бюджет, из которого он и оплачивает всю ту доброкачественную и не вполне доброкачественную информацию, которую ему, точно огородники, поставляющие первые овощи зеленщику, приносят репортеры. Для начала Дюруа ассигновали тысячу двести франков в месяц, причем львиную долю этой суммы он намеревался удерживать в свою пользу. Кассир, уступая его настойчивым просьбам, выдал ему авансом четыреста франков. Дюруа сперва было твердо решил отослать двести восемьдесят франков г-же де Марель, а затем, рассчитав, что ста двадцати франков, которые останутся у него на руках, не хватит на то, чтобы поставить дело на широкую ногу, отложил уплату долга на более отдаленные времена. В течение двух дней он устраивался на новом месте: в огромной комнате, где помещалась вся редакция, у него был теперь отдельный стол и ящики для корреспонденции. Он занимал один угол комнаты, а в другом сидел Буаренар, склонив над листом бумаги свои черные как смоль кудри, которые, несмотря на его почтенный возраст, еще и не начинали седеть. Длинный стол посреди комнаты принадлежал «летучим» сотрудникам. Обычно он служил скамьей: на нем усаживались, свесив ноги или поджав их по-турецки. Иной раз человек пять-шесть сидели на этом столе в позе китайских болванчиков и с сосредоточенным видом играли в бильбоке. Дюруа в конце концов тоже пристрастился к этой игре; под руководством Сен-Потена, следуя его указаниям, он делал большие успехи. Форестье день ото дня становилось все хуже и хуже, и он предоставил в его распоряжение свое новое превосходное, но довольно тяжелое бильбоке черного дерева, и теперь уже Дюруа, мощной рукой дергая за шнурок увесистый черный шар, считал вполголоса: – Раз, два, три, четыре, пять, шесть… В тот день, когда ему предстояло идти на обед к г-же Вальтер, он впервые выбил двадцать очков подряд. «Счастливый день, – подумал он, – мне везет во всем». А в глазах редакции «Французской жизни» умение играть в бильбоке действительно придавало сотруднику некоторый вес. Он рано ушел из редакции, чтобы успеть переодеться. По Лондонской улице перед ним шла небольшого роста женщина, напоминавшая фигурой г-жу де Марель. Его бросило в жар, сердце учащенно забилось. Он перешел на другую сторону, чтобы посмотреть на нее в профиль. Она остановилась, – ей тоже надо было перейти улицу. Нет, он ошибся. Вздох облегчения вырвался у Дюруа. Он часто задавал себе вопрос: как ему вести себя при встрече с ней? Поклониться или же сделать вид, что он ее не заметил? «Сделаю вид, что не заметил», – решил он. Было холодно, лужи затянуло льдом. Сухие и серые в свете газовых фонарей, тянулись тротуары. Придя домой, он подумал: «Пора переменить квартиру. Здесь мне уже неудобно оставаться». Он находился в приподнятом настроении, готов был бегать по крышам и, расхаживая между окном и кроватью, повторял вслух: – Что это, удача? Удача! Надо написать отцу. Изредка он писал ему, и письма от сына доставляли большую радость содержателям нормандского кабачка, что стоял при дороге, на высоком холме, откуда видны Руан и широкая долина Сены. Изредка и он получал голубой конверт, надписанный крупным нетвердым почерком, и в начале отцовского послания неизменно находил такие строки: «Дорогой сын, настоящим довожу до твоего сведения, что мы, я и твоя мать, здоровы. Живем по-старому. Впрочем, должен тебе сообщить…» Дюруа близко принимал к сердцу деревенские новости, все, что случалось у соседей, сведения о посевах и урожаях. Завязывая перед маленьким зеркальцем белый галстук, Дюруа снова подумал: «Завтра же напишу отцу. Вот ахнул бы старик, если б узнал, куда я иду сегодня вечером! Там, черт побери, меня угостят таким обедом, какой ему и во сне не снился». И он живо представил себе закопченную кухню в родительском доме, по соседству с пустующей комнатой для посетителей, кастрюли вдоль стен и загорающиеся на них желтоватые отблески, кошку, в позе химеры примостившуюся у огня, деревянный стол, лоснившийся от времени и пролитых напитков, дымящуюся суповую миску и зажженную свечу между двумя тарелками. И еще увидел он отца и мать, этих двух настоящих крестьян, неторопливо, маленькими глотками хлебающих суп. Он знал каждую морщинку на их старых лицах, их жесты, движения. Он знал даже, о чем они говорят каждый вечер за ужином, сидя друг против друга. «Надо будет все-таки съездить к ним», – подумал Дюруа. Окончив туалет, он погасил лампу и спустился по лестнице. Дорогой, на внешних бульварах, его осаждали проститутки. «Оставьте меня в покое!» – отдергивая руку, говорил он с таким яростным презрением, как будто они унижали, как будто они оскорбляли его… За кого принимают его эти шлюхи? Что они, не видят, с кем имеют дело? На нем был фрак, он шел обедать к богатым, почтенным, влиятельным людям – все это вызывало в нем такое чувство, точно он сам стал важной особой, стал совсем другим человеком, человеком из общества, из высшего общества. Уверенной походкой вошел он в переднюю, освещенную высокими бронзовыми канделябрами, и привычным движением протянул пальто и тросточку двум подбежавшим к нему лакеям. Все залы были ярко освещены. Г-жа Вальтер принимала гостей во втором, самом обширном. Его она встретила очаровательной улыбкой. Он поздоровался с двумя мужчинами, которые пришли раньше, – с г-ном Фирменом и г-ном Ларош-Матье, депутатами и анонимными редакторами «Французской жизни». Ларош-Матье пользовался огромным влиянием в палате, и это создало ему особый авторитет в редакции. Ни у кого не возникало сомнений, что со временем он станет министром. Вошел Форестье с женой; его обворожительная супруга была в розовом платье. С обоими депутатами она держала себя запросто, – для Дюруа это было новостью. Минут пять, если не больше, беседовала она вполголоса возле камина с Ларош-Матье. У Шарля был измученный вид. Он очень похудел за последний месяц, кашлял не переставая и все повторял: «Зимой придется ехать на юг». Жак Риваль и Норбер де Варен явились вместе. Немного погодя дверь в глубине комнаты отворилась, и вошел Вальтер с двумя девушками – хорошенькой и дурнушкой; одной из них было лет шестнадцать, другой – восемнадцать. Дюруа знал, что у патрона есть дети, и все-таки он был изумлен. До этого он думал о дочках издателя так, как думаем мы о далеких странах, куда нам заказан путь. Кроме того, он представлял их себе совсем маленькими, а перед ним были взрослые девушки. Эта неожиданность слегка взволновала его. После того как он был представлен сестрам, они поочередно протянули ему руку, потом сели за маленький столик, по всей вероятности предназначавшийся для них, и начали перебирать мотки шелка в корзиночке. Должен был прийти еще кто-то. Все молчали, испытывая то особое чувство стесненности, какое всегда испытывают перед званым обедом люди, собравшиеся вместе после по-разному проведенного дня и имеющие между собою мало общего. Дюруа от нечего делать водил глазами по стене; заметив это, Вальтер издали, с явным намерением похвастать своими приобретениями, крикнул ему: – Вы смотрите мои  картины? – Он сделал ударение на слове «мои». – Я вам их сейчас покажу. Он взял лампу, чтобы дать гостю возможность рассмотреть их во всех подробностях. – Здесь пейзажи, – сказал он. В центре висело большое полотно Гийеме[54] – берег моря в Нормандии под грозовым небом. Внизу – лес Арпиньи[55] и принадлежащая кисти Гийоме[56] алжирская равнина с верблюдом на горизонте – огромным длинноногим верблюдом, похожим на некий странный монумент. Перейдя к другой стене, Вальтер торжественно, словно церемониймейстер, возвестил: – Великие мастера. Тут были четыре полотна: «Приемный день в больнице» Жервекса[57], «Жница» Бастьен-Лепажа[58], «Вдова» Бугро[59] и «Казнь» Жана Поля Лоранса[60]. Последняя картина изображала вандейского священника, которого расстреливал у церковной стены отряд «синих». Когда Вальтер подошел к следующей стене, по его серьезному лицу пробежала улыбка. – А вот легкий жанр. Здесь прежде всего бросалась в глаза небольшая картина Жана Беро[61] под названием «Вверху и внизу». Хорошенькая парижанка взбирается по лесенке движущейся конки. Голова ее уже на уровне империала, и сидящие на скамейках мужчины вперяют восхищенные, жадные взоры в это юное личико, появившееся среди них, в то время как лица мужчин, стоящих внизу, на площадке, и разглядывающих ее ноги, выражают досаду и вожделение. – Ну что? Забавно? Забавно? – держа лампу в руке, с игривым смешком повторял Вальтер. Затем он осветил «Спасение утопающей» Ламбера.[62] На обеденном столе, с которого уже убрали посуду, сидит котенок и недоумевающим, растерянным взглядом следит за мухой, попавшей в стакан с водой. Он уже поднял лапу, чтобы поймать ее одним быстрым движением. Но он еще не решился. Он колеблется. Что-то будет дальше? Затем Вальтер показал «Урок» Детайя[63]: солдат в казарме учит пуделя играть на барабане. – Остроумно! – заметил патрон. Дюруа одобрительно посмеивался, выражал свой восторг: – Чудесно, чудесно, чуде… И вдруг осекся, услыхав голос только что вошедшей г-жи де Марель. Патрон продолжал показывать картины и объяснять их содержание. Он навел лампу на акварель Мориса Лелуара[64] «Препятствие». Посреди улицы затеяли драку два здоровенных парня, два геркулеса, и из-за них вынужден остановиться портшез. В оконце портшеза прелестное женское личико; оно не выражает ни нетерпения, ни страха… оно, если хотите, любуется единоборством этих двух зверей. – В других комнатах у меня тоже есть картины, – сообщил Вальтер, – только менее известных художников, не получивших еще всеобщего признания. А здесь мой «Квадратный зал». В данный момент я покупаю молодых, совсем молодых, и пока что держу их в резерве, в задних комнатах, – жду, когда они прославятся. Теперь самое время покупать картины, – понизив голос до шепота, прибавил он. – Художники умирают с голоду. Они сидят без гроша… без единого гроша… Но Дюруа уже ничего не видел, он слушал и не понимал. Г-жа де Марель была здесь, сзади него. Что ему делать? Поклонись он ей, она, чего доброго, повернется к нему спиной или ответит дерзостью. А если он к ней не подойдет, то что подумают другие? «Во всяком случае, надо оттянуть момент встречи», – решил Дюруа. Он был так взволнован, что у него мелькнула мысль, не сказаться ли ему больным и не уйти ли домой. Осмотр картин был закончен. Вальтер поставил лампу на стол и пошел встречать новую гостью, а Дюруа снова принялся рассматривать картины, точно он не мог на них налюбоваться. Он терял голову. Что ему делать? Он слышал голоса, до него долетали обрывки разговора. – Послушайте, господин Дюруа, – обратилась к нему г-жа Форестье. Он поспешил к ней. Ей надо было познакомить его с одной своей приятельницей, которая устраивала бал и желала, чтобы о нем появилась заметка в хронике «Французской жизни». – Непременно, сударыня, непременно… – бормотал он. Г-жа де Марель находилась теперь совсем близко от него. Ему не хватало смелости повернуться и отойти. Вдруг ему показалось, что он сошел с ума. – Здравствуйте, Милый друг, – отчетливо произнесла г-жа де Марель. – Вы меня не узнаете? Он живо обернулся. Она стояла перед ним, приветливо и радостно улыбаясь. И – протянула ему руку. Дюруа взял ее руку с трепетом: он все еще опасался какой-нибудь каверзы или ловушки. – Что с вами случилось? Вас совсем не видно, – простодушно сказала она. – Я был так занят, сударыня, так занят, – тщетно стараясь овладеть собой, залепетал он. – Господин Вальтер возложил на меня новые обязанности, и у меня теперь масса дел. Г-жа де Марель продолжала смотреть ему в лицо, но ничего, кроме расположения, он не мог прочитать в ее глазах. – Я знаю, – сказала она. – Однако это не дает вам права забывать друзей. Их разлучила только что появившаяся толстая декольтированная дама с красными руками, с красными щеками, претенциозно одетая и причесанная; по тому, как грузно она ступала, можно было судить о толщине и увесистости ее ляжек. Видя, что все с нею очень почтительны, Дюруа спросил г-жу Форестье: – Кто эта особа? – Виконтесса де Персмюр, та самая, которая подписывается «Белая лапка». Дюруа был потрясен, он чуть не расхохотался. – Белая лапка! Белая лапка! А я-то воображал, что это молодая женщина, вроде вас. Так это и есть Белая лапка? Хороша, хороша, нечего сказать! В дверях показался слуга. – Кушать подано, – объявил он. Обед прошел банально и весело: это был один из тех обедов, во время которых говорят обо всем и ни о чем. Дюруа сидел между старшей дочерью Вальтера, дурнушкой Розой, и г-жой де Марель. Соседство последней несколько смущало его, хотя она держала себя в высшей степени непринужденно и болтала с присущим ей остроумием. Первое время Дюруа волновался, чувствовал себя неловко, неуверенно, точно музыкант, который сбился с тона. Но постепенно он преодолевал робость, и в тех вопросительных взглядах, которыми они обменивались беспрестанно, сквозила прежняя, почти чувственная, интимность. Вдруг что-то словно коснулось его ступни. Осторожно вытянув ногу, он дотронулся до ноги г-жи де Марель, и та не отдернула ее. В эту минуту оба они были заняты разговором со своими соседями. У Дюруа сильно забилось сердце, и он еще немного выставил колено. Ему ответили легким толчком. И тут он понял, что их роман возобновится. Что они сказали друг другу потом? Ничего особенного, но губы у них дрожали всякий раз, когда встречались их взгляды. Дюруа, однако, не забывал и дочери патрона и время от времени заговаривал с ней. Она отвечала ему так же, как и ее мать, – не задумываясь над своими словами. Справа от Вальтера с видом королевы восседала виконтесса де Персмюр. Дюруа без улыбки не мог на нее смотреть. – А другую вы знаете – ту, что подписывается «Розовое домино»? – тихо спросил он г-жу де Марель. – Баронессу де Ливар? Великолепно знаю. – Она вроде этой? – Нет. Но такая же забавная. Представьте себе шестидесятилетнюю старуху, сухую как жердь, – накладные букли, вставные зубы, вкусы и туалеты времен Реставрации. – Где они нашли этих ископаемых? – Богатые выскочки всегда подбирают обломки аристократии. – А может быть, есть другая причина? – Никакой другой причины нет. Тут патрон, оба депутата, Жак Риваль и Норбер де Варен заспорили о политике, и спор этот продолжался до самого десерта. Когда все общество вернулось в гостиную, Дюруа подошел к г-же де Марель и, заглянув ей в глаза, спросил: – Вы позволите мне проводить вас? – Нет. – Почему? – Потому что мой сосед, господин Ларош-Матье, отвозит меня домой всякий раз, как я здесь обедаю. – Когда же мы увидимся? – Приходите ко мне утром завтракать. И, ничего больше не сказав друг другу, они расстались. Вечер показался Дюруа скучным, и он скоро ушел. Спускаясь по лестнице, он нагнал Норбера де Варена. Старый поэт взял его под руку. Они работали в разных областях, и Норбер де Варен, уже не боясь встретить в его лице соперника, относился к нему теперь с отеческой нежностью. – Может, вы меня немножко проводите? – спросил он. – С удовольствием, дорогой мэтр, – ответил Дюруа. И они медленным шагом пошли по бульвару Мальзерба. Париж был почти безлюден в эту морозную ночь, – одну из тех ночей, когда небо словно раскинулось шире, звезды кажутся выше, а в ледяном дыхании ветра чудится что-то идущее из далеких пространств, еще более далеких, чем небесные светила. Некоторое время оба молчали. – Ларош-Матье производит впечатление очень умного и образованного человека, – чтобы что-нибудь сказать, заметил наконец Дюруа. – Вы находите? – пробормотал старый поэт. Этот вопрос удивил Дюруа. – Да, – неуверенно ответил он. – И ведь его считают одним из самых даровитых членов палаты. – Возможно. На безрыбье и рак рыба. Видите ли, дорогой мой, все это люди ограниченные, – их помыслы вращаются вокруг политики и наживы. Узкие люди, – с ними ни о чем нельзя говорить, ни о чем из того, что нам дорого. Ум у них затянуло тиной, или, вернее, нечистотами, как Сену под Аньером. Ах, как трудно найти человека с широким кругозором, напоминающим тот беспредельный простор, воздухом которого вы дышите на берегу моря! Я знал таких людей – их уже нет в живых. Норбер де Варен говорил внятно, но тихо, – чувствовалось, что поэт сдерживает голос, иначе он гулко раздавался бы в ночной тишине. Поэт был взволнован: душу его, казалось, гнетет печаль и заставляет дрожать все ее струны, – так содрогается земля, когда ее сковывает мороз. – Впрочем, – продолжал он, – есть у тебя талант или нет, – не все ли равно, раз всему на свете приходит конец! Он смолк. У Дюруа было легко на сердце. – Вы сегодня в дурном настроении, дорогой мэтр, – улыбаясь, заметил он. – У меня всегда такое настроение, дитя мое, – возразил Норбер де Варен. – Погодите: через несколько лет и с вами будет то же самое. Жизнь – гора. Поднимаясь, ты глядишь вверх, и ты счастлив, но только успел взобраться на вершину, как уже начинается спуск, а впереди – смерть. Поднимаешься медленно, спускаешься быстро. В ваши годы все мы были веселы. Все мы были полны надежд, которые, кстати сказать, никогда не сбываются. В мои годы человек не ждет уже ничего… кроме смерти. Дюруа засмеялся: – Черт возьми, у меня даже мурашки забегали. – Нет, – возразил Норбер де Варен, – сейчас вы меня не поймете, но когда-нибудь вы вспомните все, что я вам говорил. Видите ли, настанет день, – а для многих он настает очень скоро, – когда вам, как говорится, уже не до смеха, когда вы начинаете замечать, что за всем, куда ни посмотришь, стоит смерть. О, вы не в силах понять самое это слово «смерть»! В ваши годы оно пустой звук. Мне же оно представляется ужасным. Да, его начинаешь понимать вдруг, неизвестно почему, без всякой видимой причины, и тогда все в жизни меняет свой облик. Я вот уже пятнадцать лет чувствую, как она гложет меня, словно во мне завелся червь. Она подтачивала меня исподволь, день за днем, час за часом, и теперь я точно дом, который вот-вот обвалится. Она изуродовала меня до того, что я себя не узнаю. От жизнерадостного, бодрого, сильного человека, каким я был в тридцать лет, не осталось и следа. Я видел, с какой злобной, расчетливой кропотливостью она окрашивала в белый цвет мои черные волосы! Она отняла у меня гладкую кожу, мускулы, зубы, все мое юное тело, и оставила лишь полную отчаяния душу, да и ту скоро похитит. Да, она изгрызла меня, подлая. Долго, незаметно, ежесекундно, беспощадно разрушала она все мое существо. И теперь, за что бы я ни принялся, я чувствую, что умираю. Каждый шаг приближает меня к ней, каждое мое движение, каждый вздох помогает ей делать свое гнусное дело. Дышать, пить, есть, спать, трудиться, мечтать – все это значит умирать. Жить, наконец, – тоже значит умирать! О, вы все это еще узнаете! Если бы вы подумали об этом хотя бы четверть часа, вы бы ее увидели. Чего вы ждете? Любви? Еще несколько поцелуев – и вы уже утратите способность наслаждаться. Еще чего? Денег? Зачем? Чтобы покупать женщин? Велика радость! Чтобы объедаться, жиреть и ночи напролет кричать от подагрической боли? Еще чего? Славы? На что она, если для вас уже не существует любовь? Ну так чего же? В конечном счете все равно смерть. Я вижу ее теперь так близко, что часто мне хочется протянуть руку и оттолкнуть ее. Она устилает землю и наполняет собой пространство. Я нахожу ее всюду. Букашки, раздавленные посреди дороги, сухие листья, седой волос в бороде друга – все ранит мне сердце и кричит: «Вот она!» Она отравляет мне все, над чем я тружусь, все, что я вижу, все, что я пью или ем, все, что я так люблю: лунный свет, восход солнца, необозримое море, полноводные реки и воздух летних вечеров, которым, кажется, никогда не надышишься вволю! Он запыхался и оттого шел медленно, размышляя вслух и почти не думая о своем спутнике. – И никто оттуда не возвращается, никто… – продолжал он. – Можно сохранить формы, в которые были отлиты статуи, слепки, точно воспроизводящие тот или иной предмет, но моему телу, моему лицу, моим мыслям, моим желаниям уже не воскреснуть. А между тем народятся миллионы, миллиарды существ, у которых на нескольких квадратных сантиметрах будут так же расположены нос, глаза, лоб, щеки, рот, и душа у них будет такая же, как и у меня, но я-то уж не вернусь, и они ничего не возьмут от меня, все эти бесчисленные создания, бесчисленные и такие разные, совершенно разные, несмотря на их почти полное сходство. За что ухватиться? Кому излить свою скорбь? Во что нам верить? Религии – все до одной – нелепы: их мораль рассчитана на детей, их обещания эгоистичны и чудовищно глупы. Одна лишь смерть несомненна. Он остановился и, взяв Дюруа за отвороты пальто, медленно заговорил: – Думайте об этом, молодой человек, думайте дни, месяцы, годы, и вы по-иному станете смотреть на жизнь. Постарайтесь освободиться от всего, что вас держит в тисках, сделайте над собой нечеловеческое усилие и еще при жизни отрешитесь от своей плоти, от своих интересов, мыслей, отгородитесь от всего человечества, загляните в глубь вещей – и вы поймете, как мало значат споры романтиков с натуралистами и дискуссии о бюджете. Он быстрым шагом пошел вперед. – Но в то же время вы ощутите и весь ужас безнадежности. Вы будете отчаянно биться, погружаясь в пучину сомнений. Вы будете кричать во всю мочь: «Помогите!» – и никто не отзовется. Вы будете протягивать руки, будете молить о помощи, о любви, об утешении, о спасении – и никто не придет к вам. Почему мы так страдаем? Очевидно, потому, что мы рождаемся на свет, чтобы жить не столько для души, сколько для тела. Но мы обладаем способностью мыслить, и наш крепнущий разум не желает мириться с косностью бытия. Взгляните на простых обывателей: пока их не постигнет несчастье, они довольны своей судьбой, ибо мировая скорбь им несвойственна. Животные тоже не знают ее. Он снова остановился и, подумав несколько секунд, тоном смирившегося и усталого человека сказал: – Я погибшее существо. У меня нет ни отца, ни матери, ни брата, ни сестры, ни жены, ни детей, ни бога. После некоторого молчания он прибавил:

The script ran 0.016 seconds.