1 2 3 4
Эта скотина использовала мой рапорт, нашпиговав его мелодрамными эпизодиками. Любую низость, но заработать два-три талера. Вот уж действительно, ни на волосок ни религии, ни морали в нашем обществе.
Именно то происходит, чего алчут эти самые евреи. Пойду-ка спать. Я запренебрег привычками скромного гастронома. И вино пить забросил… не считая несусветных количеств кальвадоса. И несусветно кружится голова. Ох, что-то я повторяю одни и те же слова. Надо спать. И поскольку, только кидаясь в сон без сновидений, я умею превращаться в аббата Далла Пиккола, мне хочется просто-таки поглядеть, как же удастся проснуться в облике кадавра, чьему умерщвлению я был и свидетелем и причиной.
15
Далла Пиккола воскрес
6 апреля 1897 г., на рассвете
Капитан Симонини, не знаю, из вашего ли тяжкого сна (несусветного, раз вам нравится это слово) я пробуждаюсь и читаю последние страницы. Сейчас разгорается рассвет. Прочел и могу сказать, что, думаю, по какой-то неясной причине вы лжете. Вся ваша жизнь, к тому же столь искренне выставленная напоказ, позволяет предположить, что в некоторых случаях ложь вам не чужда. Если есть кто на свете, знающий определенно, что меня вы не убили, — это я. Захотелось проверить. Скинув рясу, полуголым я спустился вниз и в погреб, распахнул люк, но от входа в смрадную, описанную вами кишку шибануло таким зловонием… Тут я замер и подумал: а что я лезу туда проверять? Лежат ли там все еще кости от того трупа, который, по вашим словам, вы уложили чуть ли не тридцать лет назад? Я должен ползать в этой мрази и разбираться, мои там кости или не мои? Позвольте возразить, что про свои кости я знаю и без того. Ну хорошо, поверю, что вы убили аббата Далла Пиккола. Кто в таком случае я? Я не Далла Пиккола, которого вы убили и на которого я, кстати сказать, не похожу. Разве если существуют два разных аббата Далла Пиккола?
Разгадка, может быть, в том, что я безумен. Боюсь покидать дом. Но ведь придется выходить за покупками. Священнослужительский наряд не позволяет мне обедать по дрянным харчевням. А превосходно оборудованной кухни, какая у вас, у меня нет. Хотя, позвольте заверить, я не менее вашего гурман.
И еще меня грызет неукротимое желание покончить с собой. Знаю — это дьявольское искушение.
К тому же зачем себя убивать, если вы меня вроде бы уже убили? Напрасно потраченное время.
7 апреля
Достопочтенный аббат, хватит, наконец.
Не могу вспомнить, что я делал вчера. Сегодня я нашел в дневнике вашу запись.
Прекратите терзать меня. У вас тоже нелады с памятью? Тогда делайте как я. Созерцайте какое-то время пуп. А потом пишите, пишите, пишите, и пусть рука ваша действует за вас. Почему это мне приходится припоминать все, а вам — только то немногое, что я стараюсь забыть?
Меня в данный момент захватывают другие воспоминания. Только я убил Далла Пиккола, как сразу получил записку от Лагранжа, который назначал встречу на этот раз на площади Фюрстенберга, в полночь. Площадь эта в полночь зловеща. У меня, что называется, совесть (как любят выражаться люди порядочные) была нечиста, я убил человека только что перед этим и опасался, как дурак, что вдруг Лагранж может каким-то образом это знать. А он, понятное дело, собирался говорить совсем о другом. — Капитан Симонини, — сказал он. — Мы хотим, чтоб вы взяли под присмотр одного интересного субъекта. Этот священник… в некотором роде… сатанист.
— И куда вы меня за ним командируете? В ад?
— А вот шутить не надо. Зовут аббат Буллан. Несколько лет назад он был знаком с Аделью Шевалье, служкой в монастыре Сен-Тома-де-Вильнев в Суассоне. Об этой Адели ходили мистические слухи, как якобы она исцелилась от слепоты и предрекает будущее. У монастыря стало обнаруживаться скопление верующих. Начальствующие монахини были этим обеспокоены. Епископ удалил ее из Суассона, и тут, ни с того ни с сего, Адель выбрала себе духовного отца. Буллана. Нашли, вообразите себе, друг дружку. И они основали исправительное общество. То есть в честь Господа там не только возносились молитвы, но и осуществлялись различные виды физического отпущения. С целью вознаградить Господа за все обиды, которые нанесены ему грешниками.
— Казалось бы, ничего предосудительного…
— Ничего бы предосудительного, если бы они там не проповедовали, что перед отпущением грехов надобно грехи совершать; человечество низко пало по вине греховодников — Адам блудил с Лилит, а Ева с Самаилом. И не спрашивайте меня об этих господах, потому что в церкви мне рассказывали только про Адама и Еву. В общем, нужно было поправлять положение и для этого совершать кое-что, о чем ясно никто не высказывается, но, похоже, наш с вами аббат с пресловутой мадемуазелью и с преданными приверженцами устраивали радения — назовем их так — несколько суматошливые. В которых все познавали всех. Ходили и слухи, что аббат укромным образом сумел изничтожить плод своих незаконных соитий с Аделью… Вы можете сказать: да, но эти их поступки на первый взгляд не касаются нас, они касаются префектуры полиции. Да. Но в стадном их содружестве оказались и дамы из порядочных семей, и жены крупного чиновничества, и даже одна жена министра. Буллан выманивал у этих благочестивых особ немало денег. Афера затронула интересы государства, и за нее пришлось браться нам. Застрельщиков судили и присудили им по три года заключения за мошенничество и нарушение общественных приличий. Освободились они в конце шестьдесят четвертого года. Потом мы потеряли аббата из виду и, честно сказать, считали, что он угомонился. Он же, полностью реабилитированный по духовной линии после целой череды церковных покаяний, вернулся в Париж и взялся за свое. Опять разглагольствования об искуплении чужих грехов путем совершения собственных. А ведь если к нему прислушаются, эта история перестанет быть религиозным делом и превратится в политическое, как вы понимаете. Заволновалась и церковная общественность. Архиепископ Парижский недавно отрешил Буллана от исполнения литургической службы. Давно пора было, сказал я. Буллан в ответ стакнулся с другим таким же ересиархом, Вентрасом. Вот небольшая подборка-досье, все, что следует знать. Или, вернее сказать, все, что мы знаем. Возьмитесь за него и доложите, что он там затевает.
— Но я же не благочестивая чиновничья жена. Как подобраться?
— Не знаю, как уж, но подбирайтесь. Переоденьтесь священником, что ли. Переодевались же вы в свое время гарибальдийским генералом или чем-то в этом роде.
О, только что мне кое-что пришло в голову. Однако вас, преподобный аббат, это не касается.
16
Буллан
8 апреля
Капитан Симонини, нынче ночью, прочитав вашу раздраженную записку, мне захотелось повторить ваш трюк. Я тоже начинаю писать, как вы. Хотя пупа и не созерцаю. Изливать фразы как автомат, предоставляя, чтобы тело мое, через движение моей руки, усиливалось припоминать то, что душа моя постаралась вытереть из памяти. Ваш доктор Фройд, кажется, был не дурак.
Буллан… Вот я вижу, как мы прогуливаемся около церквушки где-то на окраине Парижа. А может быть, это Севр? Вот я слышу, как Буллан говорит: — Искупать грехи, совершаемые против Господа нашего, значит прежде всего — принимать эти грехи на себя. Мистическое, добровольное самообременение. Грешить, и чем крепче, тем лучше. Вычерпывать чашу низостей, которых дьявол домогается от человечества. Снимать бремя с тех наших слабейших братьев, кто не в силах самостоятельно гнать порабощающие вражьи силы. Вы видели мушиную липучку, изобретенную в Германии? Ее в кондитерских употребляют. Бумажная лента промазывается патокой и вешается над тортом в витрине. Мухи налетают на патоку и приклеиваются и дохнут с голоду или же утопают, когда ленту с мухами выбрасывают в канаву. Ну так вот. Самоотверженный искупитель — такая липучка. Навлекает на себя бесчестия, становится очистительным горнилом.
Так он говорил. Теперь я вижу церковь, где перед алтарем он готовится очищать закоснелую грешницу, ныне бесноватую, корчащуюся на полу с именами демонов на устах: Абигор, Абракас, Адрамелек, Хаборим, Мельхом, Столас, Заебос…
Буллан, облаченный в пурпурную епитрахиль с алым орарем, наклоняется над нею и скандирует формулу, на первый мой слух — экзорцистскую, однако, если внимательно разобрать, все слова в ней обратные: «Крест святой да не пребудет мой свет, змей да будет мой вождь, гряди Сатан, гряди!» И снова он склоняется над страждущей и трижды плюет ей в рот. Затем задирает облачение и мочится в потир и преподносит потир нечестивице. Берет из другого сосуда (руками берет!) массу явно фекального происхождения и, обнажив груди одержимой, обмазывает их калом.
Женщина валится на землю, хрипя, стеная, стихая постепенно, покуда не застывает во власти почти гипнотического сна.
Буллан перемещается в ризницу, кое-как споласкивает руки. Выходит со мною на паперть, отдуваясь — исполнил тяжкий, но неотложный долг.
И пропыхтел: — Consummatum est.
Свершилось, значит.
Помню, что тут я сказал, что искал его по поручению некоего лица, желающего остаться неизвестным, намерение которого — отслужить обряд с употреблением освященных просфор.
Буллан хрюкнул:
— Черная месса? Но у них же есть священник, он и освящает просфоры. Освящение имеет силу, даже если он расстрижен.
— Вероятно, указанное лицо имеет в виду не черную мессу… Вы знаете, что в некоторых ложах прободают кинжалом просфоры для подтверждения заклятий…
— А, да. Ну, один господинчик, у него старьевщичья лавка в районе пляс Мобер, занимается, кстати, и просфорами. Можете достать у него. Не по этому ли делу, Симонини, мы с вами встретились и познакомились?
17
Дни Парижской Коммуны
9 апреля 1897 г.
Вскоре после того, как я убил Далла Пиккола, меня снова вызвал записочкой Лагранж. На этот раз на одну из набережных Сены. Что за шутки у памяти. Я конечно же забываю факты первой важности, однако помню: меня просто пронзило тем вечером у Пон-Рояль. Я застыл как вкопанный, вперив взгляд в невиданное сияние. Передо мной была стройка. Возводили новое здание «Официальной газеты Французской империи». Работы велись и вечерами. Так вот, для ускорения работ применяли электрический свет. Сквозь чащобу балок и мостков ослепляющий луч озарял бригаду каменщиков. Ничто не может передать на словах то астральное свечение. Электрический ток! В те года некоторые дураки восхищались галопирующим прогрессом во всем. Был прорыт канал в Египте, соединивший Средиземное море с Красным. Попадать в Азию стало можно, не оплывая по периметру Африку (и на этом разорилось много честных судоходных компаний). Состоялась всемирная выставка, архитектурные новшества обещали глазу, что перестройки барона Оссмана, начисто погубившие Париж, — это еще цветочки. Американцы тянули железную дорогу через весь континент с востока на запад, а поскольку они как раз освободили рабов, чернокожая чернь принялась заболачивать белую нацию оголтелым мулатством, пострашнее евреев. В американской войне между Севером и Югом были опробованы подводные лодки. Отныне морякам стало суждено не тонуть, а задыхаться. Солидные сигары наших отцов вытеснялись чахлыми бумажными патрончиками, выгорающими дотла за минуту. Поди пойми, в чем теперь для курильщика смак и смысл. В рационе наших армий воцарилось испорченное мясо из закупоренных жестянок. И другую закупоренную жестянку, побольше, изобрели в Америке для тех, кто желает подниматься на верхние этажи домов силою водяного поршня. Поршни эти, как известно, ломаются субботними вечерами. Тех пассажиров, кому не повезло, проведших две ночи и воскресенье без воздуха, воды и питья, находят мертвыми по утрам в понедельник. В те годы было ликование, потому что жизнь якобы становилась лучше… Возникали устройства, позволяющие переговариваться на расстоянии, позволяющие записывать без пера и чернил. Что, надвигается эпоха, когда не станет оригиналов — нечего будет подделывать?
Народ не может нарадоваться на парфюмерные лавки, где продают чудеса: укрепляющие кремы для кожи из огуречного молочка, ополаскиватели волос из хны, крем «Помпадур» из бананов, из выжимок какао. Рисовую пудру на пармских фиалках. Прочие финтифлюшки для сластолюбивых жеманниц. Но теперь они доступны даже белошвейкам, мечта которых — поступить на содержание, потому что корсетные мастерские, где они работали, переходят на швейные машинки и увольняют вышивальщиц и портних.
Единственное новшество тех дней, которое мне показалось дельным, это фарфоровый стульчак, позволяющий испражняться сидя.
Но даже я не до конца сознавал, что эта впечатляющая эйфория символизировала закат империи. На всемирной выставке Альфред Крупп экспонировал новые пушки невиданного диаметра, весом по пятьдесят тонн, с зарядом пороха по сотне фунтов на снаряд. Император так очаровался этим зрелищем, что выдал Круппу «Почетный легион», но когда Крупп прислал ему прейскурант, единый для всех европейских стран, генеральный штаб Франции, лояльный своим прежним поставщикам, уговорил императора отказаться. А вот прусский король, как мы знаем, не отказался от предложения Круппа… Наполеон III был уже не тот. Почечные колики не давали ему ни спать, ни есть, ни, естественно, скакать на лошади; доверял он лишь консерваторам и своей жене, дал себя убедить, будто французская армия все еще лучшая в мире, в то время как вооруженные силы Франции (выяснилось позднее) насчитывали сотню тысяч против четырехсот тысяч пруссаков. Штибер уже наотправлял в Берлин множество донесений о шаспо, которые французы полагали последним достижением в ружейном деле, а по существу — это были уже музейные экспонаты. Вдобавок, торжествовал Штибер, главное! Осведомительские службы французов в подметки не годились его собственной, немецкой службе.
Но вернемся к рассказу. Лагранж ждал меня на условленном месте.
— Капитан Симонини, — взял он сразу быка за рога. — Что вы знаете об аббате Далла Пиккола?
— Ничего. А в чем дело?
— Он исчез. Как раз когда выполнял одну заказанную нами работенку. Я полагаю, последним, кто его видел, являетесь вы. Вы просили меня связать вас с аббатом, я его послал.
Что было дальше?
— Дальше было, что я ему передал тот же рапорт, который отдал и представителям России. Чтоб Далла Пиккола показал его в церковных кругах. — Симонини, месяц назад я получил от аббата записку, приблизительно вот что там сказано: нужно срочно повидаться, есть интересные новости об этом вашем Симонини. Из тона письма явствовало, что новости на ваш счет предположительно не самые лестные. Ну-с, что там стряслось между вами и аббатом? — Как я могу знать, что он хотел вам сообщить. Думаю, расценил как нелояльность мою попытку предложить ему документ, который, как он считал, был изготовлен по вашему заказу. Аббат, конечно, был не в курсе наших договоренностей. Но мне он ничего не говорил. Я больше не встречал его. Более того, ломаю голову, что ответят на мое предложение. Лагранж задержался на мне взглядом, нечувствительно, но задержался. Процедил: «Мы еще к этому вернемся», — и отбыл. Ясно, как он вернется. Лагранж теперь мне дышит в затылок. И если он действительно заподозрил что-то, кинжала в спину мне не избежать, хотя аббату я и заткнул рот. Я принял предосторожности. Нанес визит в оружейную лавку на улицу Луи-Филиппа и попросил у них трость с начинкой. Товар имелся, но кошмарного исполнения. А я тут вспомнил, что видел витрину продавца тростей как раз в моем обожаемом пассаже Жоффруа. И точно: прельстительная штучка, яблоко из слоновой кости в форме змейки, ствол из черного дерева, немыслимой красоты, и притом вся она очень крепкая. На такое яблоко опираться довольно неудобно, в случае хромоты например, потому что, хоть оно и накренено, все-таки более вертикально, чем горизонтально. Но прекрасно приспособлено к употреблению этой трости как шпаги. Трость с начинкой — непревзойденное оружие. Даже против врага, вооруженного пистолетом. Он целится, ты испуганно отступаешь и тычешь в него своей палочкой, руке твоей полагается дрожать. Он с хохотом хватается за трость, чтоб вырвать ее у тебя из рук, и сам снимает с лезвия футляр. А лезвие остро и заточено на диво. Он не разобрался еще, что произошло, а ты наотмашь режешь кончиком пера ему от виска до подбородка, перерезаешь ему ноздрю, и даже если не удастся затронуть глаз, кровь все равно польется у него по лицу и замутит зрение. Главное — упредить. Упредил — победил. Если противник неважный, ну, предположим, воришка, подбери с мостовой ножны и ступай прочь. Ты изуродовал его на всю жизнь. А если противник стоит возни, то резанул по лицу первый раз — и, ведя руку в обычное положение, по ходу дела раскраивай ему глотку. Тогда ему не придется залечивать шрам. А уж какой значительный и важный у тебя вид, когда погуливаешь с тросточкой! Она, разумеется, стоила денег, но этих денег она определенно стоила.
Я шел себе вечером домой и вижу Лагранжа перед моим магазином. Махнул я небрежно тростью, но тут же подумал: навряд ли осведомительские службы обременят такое занятое лицо моим убийством. Послушаем же.
— Отличная штукенция, — он сказал.
— Что?
— Трость с начинкой. При подобной форме яблока она может быть только с начинкой. Кого вы опасаетесь?
— Скажите вы, кого мне опасаться, господин Лагранж.
— Нас опасаетесь. Почувствовали, что вас подозревают. Ладно, короче, к делу. На носу франко-прусская война. Наш милый друг Штибер понатыкал в Париже своих агентов.
— Вы их знаете?
— Не всех. Тут и входите в игру вы. Вы же давали Штиберу свое сочинение о евреях. Он почитает вас человеком, ну… что ли, подкупным. Так вот, сейчас в Париж приехал эмиссар от него. Зовут эмиссара Гёдше. Вы, кажется, именно с Гёдше встречались. Думаем, он вас разыщет. Вы станете шпионом от пруссаков в Париже.
— Против своей страны?
— Не лицемерьте. Да и не ваша это страна. И, если вас уж так это беспокоит, будете работать именно на Францию. Передавать пруссакам ложную информацию. Которой будем снабжать вас мы.
— Ну, это за-ради бога…
— Нет, это работа опасная. Если вас словят в Париже, мы притворимся, будто о вас знать не знаем. Поэтому вы будете расстреляны. А если вас разгадают пруссаки, узнают, что вы ведете двойную игру, — вас убьют они. Несколько менее законным порядком. В общем, в этой истории у вас — скажем — пятьдесят шансов из ста угробиться.
— А если не соглашусь?
— Шансов станет девяносто девять.
— Почему не сто?
— У вас тросточка начиненная. Но не слишком-то на нее надейтесь.
— Я всегда считал, что в службах у меня настоящие друзья. Спасибо за заботу. Я согласен. Я самостоятельно решаю сотрудничать. Во имя любви к Родине.
— Вы станете героем, капитан Симонини. Ожидайте распоряжений.
Через неделю Гёдше явился в магазин ко мне, имея вид еще более мусорный. Чего стоило удержаться от соблазна придушить его! Но я удержался.
— Узнайте, что я вас считаю плагиатором и поддельщиком, — известил я его.
— От такого же слышу, — похабно ощерился немчура. — Вы думаете, я не увидел, что сказочку о пражском погосте вы слямзили у того Жоли, который отдувается сейчас в остроге? Я бы сам мог списать у него, без вас. Вы мне только укоротили дорогу.
— А вы сознаете, Гёдше, что своими действиями в пользу иностранцев на французской территории вы ставите себя в положение, что если только я сообщу ваше имя туда, куда следует, ваша жизнь не будет стоить после этого ни одного су?
— А вы сами сознаете, что ваша жизнь стоит ровно столько же, если я после ареста назову ваше имя? Ну же, мир. Я сейчас пытаюсь продать ту главу из своей книжки в качестве правдивого документа одним очень надежным покупателям. Давайте работать пополам. Все равно нам теперь приходится дружить и сотрудничать. За два-три дня до начала войны Гёдше привел меня на крышу дома сбоку от Нотр-Дам, где один старичок держал голубятни.
— Прекрасное место для выпуска голубей. Их сотни летают у Парижской Богоматери. Никто не обращает внимания. Когда вы будете готовы с новостями, приходите. Этот старик вышлет голубя с письмом. И точно так же заходите к нему за почтой. Каждое утро. И спрашивайте, нет ли писем для вас. Просто, да? Вы все поняли?
— Но какие вас интересуют новости?
— Мы все еще не знаем, что нам следует вызнавать о Париже. Мы пока что наблюдаем фронтовую полосу. Но раньше или позже мы перейдем в наступление, и Париж превратится для нас в прямой интерес. Тогда мы захотим информацию о передвижении войск, о присутствии или отсутствии монаршей семьи, о настроении населения. Ни о чем и обо всем. Сами думайте, как вам проявить смекалку. Нам могут понадобиться карты. Вы спросите, как можно передавать карты с голубями. Давайте спустимся на один этаж ниже.
На нижнем этаже кто-то трудился в фотографической лаборатории. Там был и зальчик с белой стеной, выкрашенной яркой белой краской. Стоял там и один такой проектор, которые еще иногда называют волшебным фонарем. Которые направляют раскрашенный луч на стену или же на простыню. — Этот месье примет у вас донесение, не имеет значения, длинное или короткое и на скольких листах. Он сфотографирует все и нанесет снимок на коллодиевую пленку. А потом ее отошлет с почтовым голубем. Когда послание дойдет, его увеличат в волшебном фонаре, нацелив лучи на стену. То же самое будут проделывать тут, если приходящие письма будут длинными. Но лично для меня, для пруссака, становится здесь жарковато, и я покидаю Париж. Будем обмениваться цидулками на голубочках. Как два влюбленненьких.
Меня передернуло от последних слов. Но подрядился так подрядился. Проклятие. Только из-за того, что кокнул какого-то аббатишку. А как насчет командиров-генералов? Они сколько людей убивают?
И вот мы оказались в войне. Лагранж передавал мне время от времени весточку-другую для засылания неприятелю. Но, как меня и предупредил Гёдше, пруссаков Париж не очень волновал. В то время их гораздо сильнее волновало, сколько солдат имеет Франция в Эльзасе, у Сен-Прива, у Бомона и у Седана.
Припоминаю: дни осады Парижа. В городе не прерываясь идет веселье. В сентябре позакрывали было все публичные развлекательные заведения. Отчасти из солидарности с воюющими. Отчасти — чтобы отправить на фронт и пожар
ников, дежуривших в большинстве театров. Но месяц прошел, чуть больше, и «Комеди Франсэз» получила разрешение на благотворительные представления в пользу семей погибших. Спектакли возобновились, под сурдинку, без отопления, со свечками на месте газовых фонарей. Вслед за этим театром открылись снова и «Амбигю», и «Порт Сен-Мартен», и «Шатле», и «Атеней».
Трудные дни начались в сентябре, после трагического разгрома под Седаном. Наполеон III был захвачен в плен врагом. Империя разваливалась. Францию обуревали волнения, почти (тогда еще почти) на грани революции. Провозгласили Республику. Но и в рядах республиканцев, насколько я знал, имелось раздвоение. Одни хотели на фоне военного проигрыша провести социальную революцию, другие были готовы подписать с пруссаками мир, лишь бы не уступить тем реформам, которым — говорили — суждено выродиться в подобие самого настоящего коммунизма.
В середине сентября пруссаки подошли вплотную к Парижу. Они захватили форты, которым было предназначено оборонять столицу. Они обстреливали город из орудий. Пять месяцев изнурительной осады. Наихудшим врагом оказался голод.
Из политических разногласий, из демонстраций, топотавших взад и вперед по городу, мне мало что было понятно, а уж интересно — так и того меньше. Я считал, что в подобные времена лучше всего вообще поменьше по улицам шляться. Но вот еда… Это меня, напротив, непосредственно затрагивало. И я ежедневно собирал у негоциантов квартала последние новости, чтобы понять, что же нас в будущем ожидает. Гуляя по парижским паркам, например по Люксембургскому, я видел, что город превращается в какое-то пастбище. Повсюду отары овец и крупный рогатый скот. Но уже в октябре начали поговаривать, что в наличии не больше двадцати
пяти тысяч быков и ста тысяч баранов. Для такого громадного города — ничтожная малость.
И действительно, вскорости в квартирах начали жарить на обед золотых рыбок. Всех лошадей, не мобилизованных в армию, конечно, истребили на жаркое. Гарнец картофеля стоил тридцать франков, а бакалейщик Буасье продавал за двадцать пять упаковку чечевицы. Кроликов ни одного в Париже не осталось. Мясники не обинуясь выкладывали на прилавки сначала упитанных кошек, а потом, когда кончились кошки, — собак. Передушили всех экзотических зверей в зоопарке. На сочельник Рождества, для тех, кто в силах был это оплатить, у «Вуазена» предлагалось праздничное меню: бульон из слона, верблюд на вертеле по-английски, тушеное мясо кенгуру, медвежьи котлеты в перечном соусе, духовая антилопятина с трюфелями и кот с гарниром из молочных мышат — потому что не только на крышах перестали уже попрыгивать воробейчики, но и мыши с крысами начисто поисчезали из подполов и канав.
Верблюд ладно, он, по сути, неплох. Но вот крысы — увольте. Даже в блокаду можно ведь договариваться со спекулянтами, контрабандистами. Помню я один замечательный ужин, очень дорогой, не в каком-то главном ресторане, а в окраинной объедаловке, где мы с несколькими важными персонами (не аристократами, соглашусь, но в определенные времена социальными принципами приходится поступаться) получили возможность потребить и фазанов, и свежайший паштет из отменного качества гусиной печени.
В январе французы и немцы наконец заключили мир. Этот мир предполагал начиная с марта символическую оккупацию столицы. И должен сказать, что довольно унизительно мне было глядеть на парадную процессию немцев в остроглавых касках по Елисейским полям. Потом они разместились на северо-востоке города, оставив Франции юго-западную часть, а именно форты Иври, Монруж, Ванв, Исси и среди прочих прекрасно укрепленный форт Мон-Валерьен, откуда замечательно простреливался (да пруссаки перед тем и простреливали) запад Парижа.
Затем произошло примерно следующее. Из центра Парижа пруссаки убрались. Установилось новое правительство Франции. Его главою стал Тьер. Однако Национальная гвардия вышла из-под контроля правительства. Гвардейцы не согласились сдать пушки, купленные на общественную подписку. Они отволокли все эти пушки на Монмартр и спрятали там. Тьер послал за пушками генерала Леконта, который скомандовал было стрелять в гвардейцев и в толпу, но в скором времени его солдаты перешли на сторону мятежников. Леконта арестовали его же собственные подчиненные. Тем временем на улице опознали еще одного генерала, Тома, недобрая память о котором восходила к событиям 1848 года. Мало того. Генерал вообще был в штатском. Он явно драпал куда-нибудь подальше от Парижа. Но рядом все стали говорить, что он, конечно, шпионит за повстанцами. Тома притащили туда, где уже томился Леконт. Короче, обоих расстреляли.
Тьер перевел правительство из Парижа в Версаль. В конце марта в Париже провозгласили Коммуну. Теперь уже французское правительство (Версальское) осаждало и обстреливало Париж с форта Мон-Валерьен. Пруссаки, патрулировавшие Париж с другого боку, вели себя ноншалантно и позволяли всем ходить туда-сюда через линию их фронта. Обнаружилось, что в Париже во вторую осаду дело с провиантом обстоит лучше, нежели в первую. Соотечественники вымаривали город голодом, а противники опосредованно подкармливали. Сравнивая немцев с правительственными войсками Тьера, парижане шушукались, что едоки капусты в конечном итоге ведут себя пристойнее.
Как раз когда правительство объявило о переезде в Версаль, мне принесли цидулку от Гёдше. Он объявлял, что для немцев отныне не имеет значения, что творится в Париже, поэтому и голубятня и фотограф будут в скором времени свернуты. И надо же, как раз явился Лагранж. С таким видом, как будто он знал содержание полученного мной письма от Гёдше.
— Дорогой Симонини, теперь вам придется для нас делать то же, что в последнее время вы делали для пруссаков. Нам потребуются сведения. Я уже передал приказ арестовать тех двоих, ну, ваших сообщников. Голубей отпустили. А материал лаборатории пригодится, что говорить. Мы для срочной военной информации используем линию сообщения между фортом Исси и одной мансардочкой. Нашей мансардочкой, около Нотр-Дам. Оттуда и будете посылать нам сообщения.
— «Нам», то есть, значит, кому? Вы служили, как мне помнится, в полиции императора. То есть вы не кончились вместе с вашим императором? То есть вы теперь распоряжаетесь от имени правительства Тьера?
— Симонини, я и подобные мне остаются, это правительства сменяются. В данный момент я следую за моим правительством в Версаль. Задержись я в Париже — со мной будет как с Леконтом и Тома. Те-то сумасбродники больно скоры на расстрелы. Ну, мы с ними тоже рассусоливать не будем. Когда нам от вас понадобится что-нибудь, вам дадут знать, как вам надлежит действовать. Что-нибудь понадобится… Как надлежит действовать… Это сказать легко, а на деле! На каждом участке города делалось свое. С впихнутыми в ружейные дула цветами проходили под красным знаменем отряды Национальной гвардии по кварталам, в которых буржуа, запершись в апартаментах, ждали возврата законного правительства. Что же до избранных в Коммуну — не удавалось понять никакою силой, ни из газет, ни из уличной болтовни, кто из них за кого. В Коммуне были и рабочие, и врачи, и журналисты, и умеренные республиканцы, и сердитые социалисты, вплоть до самых настоящих якобинцев, которые мечтали о возврате не к коммуне восемьдесят девятого, а к ужасному террору девяносто третьего. А вообще настроение на улицах было веселейшее. Если бы большинство не носило военную форму, можно было бы предположить, что в самом разгаре какой-то городской праздник. Солдаты сбивали монеты с пробок. В Турине эта игра известна под названием «сусси», а тут в Париже называется «бушон». Офицеры прохаживались, распуская хвосты, перед дамами.
Я вдруг сообразил, что где-то хранятся среди старья в коробках вырезки из газет и журналов той давности. Они бы сгодились сейчас, чтоб восстановить то, что одною только памятью не выищется. Там были издания любых сортов. «Трубите сбор», «Народ пробуждается», «Марсельеза», «Красный колпак», «Свободный Париж», «Народная Газета» и так далее и тому подобное. Кто их читал — неведомо. В основном, наверно, те, кто их выпускал. Я покупал, чтоб подбирать сведения для Лагранжа.
До чего все сумбурно — я понял, когда встретил на сумбурной демонстрации, в столь же сумбурной людской каше, Мориса Жоли. Он не сразу узнал меня. Я ведь был в бороде. Потом признал все-таки. Вспомнив, что я карбонарий или нечто вроде карбонария, он решил, что я сторонник Коммуны. Я в его глазах был благородным и щедрым товарищем по былому несчастью. Он повел меня под руку к себе домой в очень скромную квартиру на набережной Вольтера и давай вовсю исповедоваться под тоже очень скромную порцию «Гран Марнье».
— Симонини, — сказал он. — После Седана я участвовал в разных выступлениях республиканцев. Мы ратовали за продолжение войны. Но вскорости я понял, что эти скандалисты желают невозможного. Революционная Коммуна спасла Францию от оккупации. Однако чудеса не повторяются. Революцию нельзя ввести декретом. Она родится из чрева народного. Вот уже двадцать лет страна гниет заживо от моральной гангрены. За пару дней выздоровления быть не может. Пока что Франция умеет только выхолащивать своих лучших сынов. Я протомился два года в тюрьме за то, что противостоял Бонапарту, а после, когда я вышел, я не нашел издателя, согласного опубликовать мои новые книги. Вы скажете: ну, это еще при Империи. А после развала Империи что, лучше? Республиканское правительство отправило меня под суд за участие в мирном пикете в городской управе в конце октября. Ну ладно, тогда оправдали, потому что не сумели доказать насильственных действий. Но то ли заслужил человек, который боролся против Империи и против позорного мира? Теперь похоже, будто весь Париж в экстазе по поводу коммунарской утопии. А знали бы вы, сколькие норовят сейчас выскользнуть из города, чтобы их не забрали служить! Говорят, что скоро объявят поголовную воинскую повинность от восемнадцати до сорока. А вы-ка гляньте, какая прорва нахальнейших юнцов слоняется по городу, по тем кварталам, куда не решаются захаживать даже гвардейцы. Не каждому, нет, не каждому приятно жертвовать жизнью за Революцию. Увы. Жоли показался мне неизлечимым идеалистом, которого совсем ничто не устраивает. Хотя и то сказать, ему совсем ни в чем не везло. Я, впрочем, обеспокоился из-за его намеков на обязательную воинскую службу и постарался состарить и бороду и шевелюру. Довел себя до вида, будто бы мне шестьдесят лет.
В противоположность Жоли, я наблюдал на площадях и базарах, что у обывателей новые законы встретили теплый прием. Народ обрадовался, узнав о предписании понизить до прежнего уровня плату за жилье, возросшую во время осады и войны. Народ ликовал, слыша о выдаче трудящимся из ломбардов всех инструментов и орудий труда, заложенных по бедности. И о пенсиях женам и детям павших в рядах Национальной гвардии. И об отсрочке выплат по векселям. Обо всех этих прекрасных новшествах, опустошавших кассы коммуны и ублажавших голоту.
Голота же пресловутая, скажем кстати, судя по тому, что болтали на пляс Мобер и в пивных заведениях квартала, аплодируя отмене гильотины (еще бы!), возмущалась постановлением, отменившим проституцию: оказались без работы почти все обитатели квартала! Все парижские потаскухи эмигрировали в Версаль. И не знаю, куда полагалось теперь ходить национальным гвардейцам, чтобы выпускать пары.
Ну а мещан страшили антиклерикальные законы: отделение церкви от государства и конфискация церковного имущества. Не говоря уж, сколько шума поднималось, когда арестовывали монахов или попов.
В середине апреля авангард версальских вооруженных сил пробился в северо-западные районы и вошел в Нейи, расстреливая всех бойцов-федератов, которых удавалось захватить. От холма Мон-Валерьен стреляли по Триумфальной арке. Через несколько дней я стал свидетелем одного из самых невероятных зрелищ за всю осаду. Я наблюдал демонстрацию масонов. Трудно представить себе масонов в качестве коммунаров. Однако вот она, их демонстрация, торжественное шествие со штандартами, в фартуках, с требованиями к версальскому правительству о прекращении огня, чтобы вынести из обстреливаемых населенных пунктов раненых и оказать им помощь. Они дошли до Триумфальной арки. Колонна не обстреливалась, ибо, само собой понятно, множество их собратьев находилось в рядах противников, у легитимистов. Но хотя ворон ворону глаз не выклюет и хотя версальские масоны старались устроить передышку на один день, прекращение огня объявлено не было, и парижские масоны примкнули к Коммуне.
Да, кстати. Если мне удается восстанавливать то, что в дни Коммуны творилось на улицах Парижа, то это потому, что я вел наблюдение не с улиц, а из-под улиц. Благодаря Лагранжу. Лагранж в одном послании запросил меня о парижских подземельях. О канализации-то парижской много судачат и часто пишется в романах. Но под сетью стоковых канав под всем городом и даже за его пределами пролегают еще и заброшенные известняковые копи и древние катакомбы. Они изучены лишь частично. В распоряжении военного штаба имелась карта галерей, связывающих укрепления внешнего кольца с центром города. При приближении пруссаков армия срочно перекрыла многие входы, дабы враги не подстроили какую-нибудь неожиданную гадость. А у пруссаков и в голове этого не было. Даже при возможности залезть они побоялись бы, что не вылезут и потеряются. Или наткнутся, хуже того, на мины.
Те подземелья и вправду были совсем немногим знакомы. Они знакомы только грешному жулью, которое использовало лабиринты для своей контрабанды, умело обходя таможни и ускользая от облав. Мне было велено как раз выведывать у таких ушлых деятелей сведения о путях и проходах и составлять чертежи.
Помнится, подтверждая получение приказа, я не удержался и спросил в ответном послании: «Не может ли штаб выслать точные карты города?» И получил от Лагранжа раздраженный ответ: «Не задавайте дурацких вопросов. В начале войны наш штаб печатал только немецкие карты. Война планировалась на чужой территории. Французских карт не имеется в наличии».
В периоды, когда хорошая еда и хорошее вино стали редкостью, мне не затруднительно было обновлять старые знакомства: я искал их по жалким кабакам и приглашал по одному в более приличные столовые, где угощал цыплятами и поил сносным вином. Так те не то что рассказывали — еще и сами бежали показывать. Для подобных прогулок нужны только мощные лампы и, чтоб не сбиться — где направо, а где налево, — положено оставлять на стенах цепочки помет, причем опознаваемого вида. Спокон веков в этих подземельных меандрах ориентируются именно так. Кто-то рисует гильотину, другой — чертенят. Все это углем на стене. Некоторые пишут имя. И поневоле думаешь: вдруг кто-то имя-то написал, а сам потом из подземелия не вышел? Попав на пути в оссарий с черепами, пугаться не советую. Наоборот, по черепам легче узнается место. Удобнее искать дорогу до правильной лесенки, из которой можно выбраться в знакомый кабачок, а оттуда под божье небо и увидеть божии звезды.
В общем, от конца марта до конца мая я довольно хорошо изучил подземелья, всякий раз переправляя чертежи Лагранжу, чтобы он имел возможность размечать ходы. Но со временем я увидел, что мои посылки не очень-то полезны, потому что правительственные войска отвоевывали парижские улицы и не пользовались подземельными ходами. У Версаля было уже пять армейских корпусов с обученными солдатами и с единственной военной доктриной, которая выяснилась почти сразу: пленных не брать. Любой захваченный федерат становился мертвым федератом. Было даже отдано приказание, я видел своими глазами, как оно действует, чтобы каждый раз, когда пленных оказывалось больше десяти, расстрельный взвод заменяли пулеметом. К служивым военным добавлялись нанятые «брассардьеры», повязочники — отпущенные каторжане, на рукаве с трехцветной повязкой, они свирепее нормальных солдат.
В воскресенье двадцать первого мая в два часа дня восемь тысяч человек в саду Тюильри присутствовали на концерте, выручка с которого шла вдовам и сиротам солдат Национальной гвардии. Никто в этот день не знал, до чего суждено возрасти числу этих сирот и вдов. Как стало известно впоследствии, в то время как концерт еще не кончился, в полпятого, версальцы вошли в город через ворота Сен-Клу, захватили Отей и Пасси и расстреляли всех национальных гвардейцев, которых удалось взять в плен. К семи часам вечера в городе было уже не менее двадцати тысяч солдат версальского войска. Генеральный штаб Коммуны занимался бог знает чем и не обратил внимания на штурм. Вот уж точно, для революции потребны кадры с хорошим военным образованием. Но у кого есть хорошее военное образование, тот не лезет в революцию и обычно поддерживает власть. Потому я не вижу причин (рациональных причин) вообще производить революции.
Утром в понедельник версальцы докатили свои пушки до самой Триумфальной арки. К коммунарам откуда-то поступил приказ прекратить слаженную оборону и оборонять баррикадным способом каждый свой квартал. Если это правда, то идиотизм штабных федератов превосходит любую вообразимую, даже для них, степень.
Баррикады громоздились повсюду. Население их строило, якобы с энтузиазмом, даже в тех кварталах, где Коммуну не признавали: в окрестностях Оперы или в Сен-Жерменском предместье, где национальные гвардейцы выволакивали из домов элегантных дам и требовали, чтобы те жертвовали для баррикад своей драгоценной мебелью. Через улицы тянули бечевки, по их линиям начинали укладывать булыжники, выворачивая их из мостовой. Шли в работу и мешки с песком. А из окон на тротуары летели, с согласия владельцев или без согласия, стулья, комоды, скамьи и матрасы. Многие жильцы рыдали, сгрудившись в последних комнатах оголенных квартир.
Офицер указал мне на пыхтящих своих молодцов и сказал: — Присоединяйтесь, гражданин, это ведь за вашу свободу мы умрем тут!
Я притворно присоединился, пошел подбирать отлетевшую за угол табуретку да и был таков.
Парижане вот уже сотню лет с азартом строят баррикады, которые держатся до первого пушечного выстрела. Главное — построить. Это и есть их геройство. Многие ли останутся на этих баррикадах, когда начнется кутерьма. Большинство ретируется, как я. А останутся самые глупые, и их перестреляют.
Только с воздушного шара можно было бы разобраться и понять, что происходило в Париже. Вроде бы коммунаров выбили из Военной академии, то есть были утрачены все хранившиеся там пушки Национальной гвардии. Вроде бы сражения шли рядом с площадью Клиши. Вроде бы правительственные войска проходили с севера и немцы их пропускали. Во вторник они оказались уже на Монмартре. Были захвачены в плен повстанцы — сорок мужчин, три женщины, четверо детей. Их привели на место казни Леконта и Тома. Поставили на колени и расстреляли всех.
В среду я увидел — горят правительственные здания, горит Тюильри. То ли коммунары их подпалили, чтобы замедлить наступление противника, то ли сработали обезумевшие якобинки, «поджигательницы» (pétroleuses), которых ловили прямо с ведерками петролеума, то бишь керосина… то ли это наделали правительственные войска своей навесной стрельбой из гаубиц без видимой цели. А может, постарались старые бонапартисты, желая уничтожить городские архивы, где кое-что против них, безусловно, лежало. Я подумал, что, будь я Лагранжем, именно эти архивы бы и поджег. Но тут же возразил себе: нет, порядочный агент документы упрятывает, не уничтожает. Документы могут всегда пригодиться для шантажа.
Из достаточно неуместной педантичности и ужасно опасаясь оказаться в середине ожесточенной смуты, я в последний раз нанес визит на голубятню. И не впустую: там ждало сообщение от Лагранжа. Что-де хватит переписываться голубями. Чтобы я посетил его по определенному адресу неподалеку от Лувра, где у него теперь работа. Сообщался также пароль, чтобы пройти через военные блокпосты.
Тогда же я узнал, что солдаты правительственного войска уже достигли Монпарнаса. И тут я вспомнил, что именно в районе Монпарнас я инспектировал недавно погребок одной винной лавки. Из погреба шел ход под улицей д’Ассас и дальше под улицей Шерш-Миди и утыкался в подвал заброшенного склада на перекрестке Красного Креста, который еще держался в руках коммунаров. Учитывая, что все мои рекогносцировки подземелий так пока что и не пригодились, а мне хотелось все-таки показать, что я не зря беру свое жалованье, я послушался и пошел к Лагранжу.
От острова Сите дойти до Лувра было нетрудно, но у церкви Сен-Жермен-л’Оксерруа я задержался, наблюдая уличную сценку. Проходили там мужчина и женщина с ребенком, со
вершенно не такого вида, какой бывает у баррикадников. Но они попались ораве пьяных повязочников. Те хорошо попраздновали, видимо, по случаю взятия Лувра. Они стали тянуть мужчину в одну сторону, жена вцепилась и тянула в другую, жена удерживала мужа с мольбами и плачем, так что повязочники пихнули к стене и изрешетили выстрелами всех троих.
Я почел за благо проходить через заставы регулярных взводов. Они хотя бы понимали человеческую речь и, в частности, мои пароли. Так я добрался до комнаты, где кто-то у стены втыкал цветные флажки в большую карту. Лагранжа не было. Я произнес его имя. Повернул голову господин средних лет с удивительно незапоминающимся лицом. Он не протянул мне руки. — Капитан Симонини, полагаю. Меня зовут Эбютерн. Отныне вы работаете не на Лагранжа, а на меня. Государственные службы нуждаются в обновлении, это нормально после каждой войны. Господин Лагранж заслужил спокойную пенсию, удит рыбу сейчас где-нибудь на покое. Подальше от неприятной кутерьмы.
Вопросы явно были бы неуместны. Я рассказал ему о подземном ходе от улицы д’Ассас до перекрестка Красного Креста. Эбютерн сказал: насчет перекрестка — интересно, потому как он получил известие, что коммунары готовят там войска для контрудара, ожидая атаку правительства с юга. Он спросил адрес виноторговца и велел мне добираться туда своим ходом и ждать, а он отправит на встречу со мной повязочников.
Я решил возвращаться от реки в район Монпарнас без лишней спешки, чтобы дать возможность посланцам Эбютерна первыми попасть на место. На пути, еще на правом берегу, аккуратно лежали на тротуаре двадцать трупов расстрелянных. Трупы были совсем свежие и различного социального происхождения и возраста. Один был молодой, с рабочими руками, полуоткрытым ртом. Рядом с ним почтенный буржуа, кудреватый, стриженые усики, руки скрещены на груди почти не мятого редингота. Сбоку от него — артистическая личность. Еще рядом притулился изуродованный, с черной дыркой вместо левого глаза и замотанной полотенцем головой, будто бы добрый кто-то, сжалившись (а может, наоборот, безжалостный любитель порядка?), позаботился сложить осколки этого разнесенного пулями черепа. Дальше — женщина, похоже, при жизни смазливая.
Так лежали они под солнышком мая. Вокруг жужжали первые сезонные мухи, приглашенные на пир. Лежали, с виду будто бы случайно собранные, согнанные и расстрелянные единственно для острастки. Они лежали рядышком на тротуарах, а по мостовой шел взвод правительственных солдат и катились пушки. Примечательное выражение имели эти лица. Даже и писать неловко: беззаботности. Похоже, сон примирил их с судьбой и общим уделом, сблизившим их.
Мой взгляд остановился на последнем в их ряду, который как-то кривовато притулился, как будто был доложен позже. Лицо его частично было замазано запекшейся кровью. Однако я без труда узнал Лагранжа. Государственные службы, понятное дело, проводили обновление.
У меня не такая трепетная душа, как у бабенки, я даже таскаю трупы аббатов по канализационным канавам, но все-таки видение казненного Лагранжа меня расстроило. В районе Монпарнас меня вполне могли опознать как Лагранжева подручного. И смех весь-то был в том, что опознать в равной степени могли и коммунары и версальцы. В обоих случаях возникло бы недоверие ко мне. А по тем временам вызвать недоверие означало быть расстрелянным.
Сообразив, что там, где полыхают пожары, по-видимому, коммунаров уже не остается, а версальцам еще рановато там быть, я решился перейти Сену и пройти по всей длиннейшей улице Бак и дальше, по поверхности, добраться до перекрестка Красного Креста. Там я планировал поглядеть, что делается, сойти по лестнице в заброшенный склад и до винной лавки идти под землей.
Страх, что кто-нибудь меня не подпустит к заветному складу, не оправдался. Вооруженные люди просто толклись на порогах и выжидали. Говорили кто что горазд. Пытались угадать, откуда появятся версальцы. Собирали и разбирали баррикады, перетаскивая их на угол с угла. Национальная гвардия ждала подкреплений. Из всех домов этого элегантного района им советовали не лезть на рожон и расходиться. Версальцы-де тоже французы. И даже республиканцы. И Тьер-де объявил, что выйдет амнистия всем, кто без сопротивления сдастся в плен…
Дверь на склад оказалась приоткрыта, я вскользнул и хорошенько притворил ее за собой. Двинулся потом в подвал, а оттуда в подземелье и дошел до Монпарнаса, не сбиваясь с пути. Там уж ждали три десятка повязочников, я их принял и немедленно повел в обратный путь. Из склада эти молодцы понеслись по этажам, думая напугать обывателей. Но в квартирах они находили хорошо одетых людей. Те встречали их радушно и тотчас же подводили к окнам, откуда проглядывался перекресток. Приблизительно в этот момент с Драконовой улицы прискакал на лошади офицер и прокричал всем строиться. Ясно, чтобы отбивать атаку версальцев с улиц Севр или Шерш-Миди. На углу этих улиц коммунары выворачивали из мостовой булыжники, возводя еще одну баррикаду.
Пока повязочники устраивались за окнами, выходящими на площадь, я рассудил, что мне не расчет торчать в таких местах, куда рано или поздно залетит коммунарская пуля. И я спустился, когда внизу еще все суетились. Понимая, какую траекторию будут описывать пули из окон дома, я устроился на углу улицы Старой Голубятни, чтобы в случае необходимости мигом убраться в другую щель.
Большая часть коммунаров, чтобы строить баррикаду, ружья-то свои составила в сторонку. Поэтому выстрелы из окон застали их врасплох. Коммунары не могли понять как следует, откуда и кто стреляет. Сначала они беспорядочно палили в улицы Гренель и Фур. Я попятился. Неровен час зацепили бы и улицу Старой Голубятни.
Наконец до них дошло, что стреляют с этажей. Завязалась перестрелка между окнами и площадью. С тем различием, что версальцы ясно видели, куда им целить. Коммунары же не могли угадать, за какими окнами стоят стрелки. В двух словах: расправа была и нетрудной и быстрой. На площади ревели: «Предательство!» Это всегда так ревут. Кто не умеет делать дело, горазд валить вину на другого. Какое же тут предательство? — рассуждал я. Это вы не умеете воевать. А лезете, тоже мне, в революцию.
Теперь они старались вышибить ворота заброшенного склада, чтобы ринуться по лестнице наверх. Я думаю, повязочники уже давно удрали в подземный ход. И коммунарам достался вполне пустой дом. Это я думаю. Но что там наяву происходило — не знаю, потому что тоже не стоял на месте и не ждал неприятных событий. Как я узнал потом, действительно версальское войско в наступлении продвигалось по улице Шерш-Миди в солидном количестве, поэтому последних защитников Красного Креста отделали, думаю, по первое число.
По глухим переулочкам я добрался до своего заветного тупика, избегая дорог, где слышалась ружейная пальба и свистели пули. По всем стенам были расклеены свежие листовки. Комитет общественного спасения призывал граждан к последней защите («На баррикады! Враг уже в наших стенах. Без колебаний!»).
В пивнушке на Мобер я услышал последние известия. Шесть сотен коммунаров расстреляны на улице Сен-Жак. Взорвана пороховня в Люксембургском саду. Коммунары ради мести вытащили из тюрьмы Рокет заложников, среди которых был архиепископ Парижа, и поставили всех их без исключения тоже к стенке.
Расстрелять архиепископа означало спалить корабли. Возврат к обычной жизни теперь был возможен только через кровавую баню.
А тем временем, пока я слушал эти бурные рассказы, входили женщины. Радостный крик несся от всех столов. Это прелестницы возвращались в свои кабаки! Правительственные солдаты везли с собой из Версаля всех тех шлюх, которых запретила Коммуна. Они возвращались и заполняли города. Так что и эта сторона обычной жизни восстанавливалась.
Нечего было мне делать средь этой сволочи. Они опоганивали единственное благое начинание Коммуны. Да, дни Коммуны окончательно закатывались под бряцание сабельной рубки на Пер-Лашез. Сто сорок семь чудом выживших, согласно рассказам, было захвачено в плен и расстреляно, от места не отходя.
Научатся не совать нос куда их не приглашали.
18
Протоколы
Из дневников за 10 и 11 апреля 1897 г.
Война окончилась, Симонини зажил по-прежнему. Хваление небесам, при подобном количестве убитых, вопросы наследования во множестве семей встали остро. Убиты были в основном молодые, не успевшие написать завещания. Симонини был завален работой и удоволен вознаграждениями. Как превосходен мир после того, как принесут порядочную очистительную жертву. В дневнике его совсем мало говорится о рутинной работе нотариуса. Чувствуется одна непреходящая забота: как бы пристроить в хорошие руки документ о ночном пражском слете. Симонини не знал, чем в то время занимался Гёдше, но мечтал его опередить. В частности, потому, что, как это ни курьезно, евреи на все дни Коммуны куда-то поисчезали. Матерые заговорщики, организовывали закулису Коммуны? Или, напротив, жадные сборщики капиталов, попрятались в Версаль и отсиделись, готовя послевоенный триумф? Но ведь они приспешники масонов, а масоны в Париже примыкали к Коммуне, а Коммуна убила архиепископа: без евреев все это не могло обойтись. Они детей убивают, понятно же, что и архиепископов.
Под все эти размышления он себе жил, пока в 1876 году в его дверь не позвонил какой-то пожилой в сутане человечек. Симонини решил, что этот из обычных сатанистов, за просфорами. Но, всмотревшись попристальнее, под побелевшими, однако аккуратно уложенными волосами обнаружилась постаревшая приблизительно на тридцать годков физиономия иезуита, падре Бергамаски. Иезуиту было трудней уверить себя, что это точно Симонино, знаемый подростком, а ныне обросший большою бородой (которая после объявления мира моментально почернела, сохранив ненавязчивую проседь, как и положено сорокалетнему). Потом глаза его все-таки просияли, и он проговорил с улыбкой: — О, Симонино, это ты, мой мальчик? Что ж не пускаешь меня в дом? Зачем ты держишь меня на пороге? Он улыбался, хотя… Если мы не желаем называть это улыбкой тигра, назовем, ну, улыбкой кота. Симонини провел его на верхний этаж и спросил: — Как вы нашли меня? — Эге, мальчик, — отвечал ему Бергамаски. — Ты что, не знаешь, что иезуит ушлее черта? Пьемонтцы выгнали наших братьев из Турина, но я сохранил связи со старыми знакомыми. От них мне стало известно, что ты, во-первых, подвизаешься нотариусом и строгаешь поддельные завещания, но это мне знать без надобности, а вот во-вторых, дошло до меня, что именно ты, оказывается, преподнес пьемонтским тайным службам лживое донесение, где фигурирую и я в качестве советника Наполеона Третьего, будто я агитирую против Сардинских королевств и Франции на пражском кладбище. Недурно заверчено. Жаль, что ты списал все это у безбожника Сю. Ну, мне захотелось поквитаться с тобой. А ты как раз отправился в Сицилию с Гарибальди. Дальше и вовсе исчез из Италии. Генерал Негри ди Сен-Фрон отзывчиво относится к запросам Общества Иисуса. Он посоветовал мне ехать в Париж, где наши братья обмениваются сведениями с имперскими осведомительскими службами. От них я и узнал, что ты связался с русскими и что твой донос о нашем якобы собрании на пражском кладбище перелицован в донос на евреев. И в это же время мне доложили, что ты шпионил за неким Жоли. Я ознакомился с редким экземпляром его книги, содержавшимся в кабинете у Лакруа, это был герой полиции, отдавший жизнь в вооруженной борьбе с карбонариями-динамитчиками. Я обнаружил, что Жоли все списал у Эжена Сю. А ты списывал уже у Жоли. И, дополнительно ко всему, немецкие собратья по иезуитскому ордену сообщили мне, что некий Гёдше тоже изложил байку про церемонию на кладбище, и в его рассказах евреи говорят приблизительно те же самые вещи, которые ты наплел в донесении для русских служб. Я-то знаю, что первоначальная история, где участвуют иезуиты, была сфабрикована тобою. И на несколько лет раньше, чем вышел романишко Гёдше.
— Наконец хотя бы кто-то отдает мне должное!
— Погоди, я не кончил. Дальше, по случаю войны, осады и Коммуны, Париж стал вредноват таким, как я, носителям ряс. И я удалился. Но теперь все же пришлось ехать в Париж и разыскивать тебя. Потому что года два назад история с евреями на кладбище вдруг вышла в печать в одной санкт-петербургской книжонке! Там ее выдают за кусок из романа, основанного на исторических фактах. То есть в основе опять-таки книга Гёдше. Ну вот. Через год тот же текст перепубликовали в Москве. В общем, там у них готовится какое-то государственное гонение на евреев, евреев пытаются представить как угрозу. Однако евреи — угроза также и нам, иезуитам. Они со своим «Еврейским союзом» прячутся за спинами масонов. Его Святейшество в конце концов принял решение дать бой этим врагам церкви Христовой. Тут-то и пригодишься ты, Симонино, дружок мой, чтобы искупить вред, который нанес мне и моим сотоварищам в Пьемонте. Ты оклеветал иезуитское Общество, теперь отслуживай.
…Ну и дьявол. Эти иезуиты побили Эбютерна, Лагранжа и Сен-Фрона, сумели выведать все обо всем. Секретные службы иезуитам не нужны, потому что они сами и являются секретной службой. У них есть собратья в каждом дальнем уголке мира. Они следят за всем, что где бы то ни было сказано на каком бы то ни было из языков, образовавшихся при крушении Вавилонской башни.
После поражения Коммуны жители Франции, даже ярые антиклерикалы, сделались шибко верующими. Поговаривали о строительстве храма на Монмартре в знак общественного искупления трагического и безбожного прошлого. Наблюдалось духовное возрождение. А значит, возрождать сделалось выгодно.
— Идет, святой отец, — произнес Симонини. — Говорите, что от меня требуется.
— Требуется развить и усугубить. Поскольку речью твоего раввина с немалым успехом торгует Гёдше, надо, во-первых, обогатить речь и приукрасить ее по мере возможностей. А во-вторых, сделать так, чтобы Гёдше перестал ею торговать.
— А как воздействовать на этого жулика?
— Скажу немецким братьям, чтоб не спускали с него глаз, а в случае чего нейтрализовали. По тем деталям его жизни, которыми мы располагаем, — он поддается нажиму. Ты должен приняться за работу и сделать из выступления раввина новый документ, почетче и поподробнее, с привязками к ны
нешней политике. Перечитай, кстати, книжицу Жоли. Надо заострить этот, как его, еврейский макиавеллизм. Их всемирные замыслы по части разрушения государств.
Бергамаски прибавил еще, что для вящей убедительности хорошо бы вернуться и к пророчествам аббата Баррюэля, и особенно к тому письму, которое в свое время направлял аббату Баррюэлю симониниевский дедушка. Сохранилась ли у Симонини копия, которую, в частности, вполне можно презентовать как оригинал, отправленный Баррюэлю?
Копия, конечно, нашлась в глубине шкафа в старой шкатулке. Началась торговля с Бергамаски о цене за столь важный документ. Иезуиты известны скаредностью. Симонини мало что сумел выторговать. И в июне 1878 года вышел номер «Контемпорэн» с публикацией воспоминаний отца Гривеля, близкого к Баррюэлю. Еще там были и другие сведения, собранные Симонини из разных мест, и письмо покойного дедушки. Пражское кладбище подождет, учил падре Бергамаски. Сильно много сенсаций разом — напрасная трата. Публика поохает и забудет. Необходимо их дозировать, сенсации. Подавать маленькими порциями. И при каждой новой сенсации следует активно напоминать о предыдущих.
Симонини в своем отчете не скрывал открытого довольства тем, что дедушкино письмо зажило новой жизнью. Он как будто даже тщеславился добродетельностью поступка, как тот, кто выполняет нравственный долг.
Он запоем редактировал, расцвечивая и обогащая, речи раввина. Перечитал Жоли и убедился, что тот свободней, независимей от Эжена Сю, нежели казалось при первом чтении. И что своему Макиавелли-Наполеону Жоли приписывает множество таких низостей, которые замечательно поддаются перелицовыванию в низости евреев.
Материала собралось слишком много, и был он слишком разносортен. Порядочной раввинской речи, которая могла бы произвести сильное впечатление на католиков, следовало целить на то, что евреи умышленно подрывают нравственность. Вдобавок к этому имело смысл позаимствовать у Гужено де Муссо идею физического превосходства евреев, а у Брафмана — идею о том, как евреи порабощают христиан через ростовщичество. В то же время для республиканцев требовалось другое. Чтобы их пробрать, следовало жать на тему всепроникающего еврейского контроля над органами печати. А на предпринимателей и мелких вкладчиков, на всех тех, кто доверяется банкам, но всегда с опаской, поскольку принято считать, что банки — вотчина евреев, на этих, думается, мог бы подействовать рассказ о финансовых интригах мирового еврейства.
Вот так, по шажку, по идеечке, вырабатывался у Симонини замысел, который сам, хоть автор и не знал, а был по сути еврейским и каббалистическим. Не к одной только сцене на пражском кладбище надлежало сводиться делу. Не к одной только речи раввина. Он создаст несколько вариантов речей. Предложит священникам один вариант, предложит социалистам другой. Русским потребуется свое, а французам вовсе иное. Не стремиться к законченности. Секрет в том, чтоб наштамповать некоторое число заделов, которые, разнообразно сочетаясь, составят собой много разных оригинальных речей. И он сможет продавать речи всякий раз другим покупателям, по потребностям каждого, идеальные для каждого случая. В общем, как хороший нотариус, он запасется протоколами разных показаний, свидетельств и признаний, полезными для любых адвокатов, занятых самыми различными кляузами. Так и случилось, что Симонини назвал свои записи «Протоколами». И отнюдь не все передал отцу Бергамаски, а решил для него отобрать исключительно тексты, рассчитанные на духовенство.
Симонини кончает рассказ о своей тогдашней работе характерным примечанием: к декабрю 1878 года стало известно о кончине Гёдше. Он, похоже, залил себе до смерти глотку одуряющим немецким пивом. И тогда же схоронили несчастного Жоли, от всегдашней своей печали он пустил наконец себе пулю в голову. Да покоится с миром, зла он ведь не сделал никому.
Вероятно, в порядке поминок сочинитель дневника преестественно наклюкался, его почерк все кривился и кривился, и запись вообще оборвалась наконец. То есть он над дневником заснул.
А на следующий день, ближе к вечеру пробудившись, Симонини обнаружил в дневнике пометы аббата Далла Пиккола. Тот утром как-то сумел пробраться в его кабинет, прочел все то, что понаписал его альтер эго, и откомментировал.
Что он там приписал? Он приписал, что ни смерть Гёдше, ни самоубийство Жоли не могли быть сюрпризами для капитана, хотя явно капитан, если и не стараясь нарочно все позабывать, непроизвольно вытесняет из памяти некоторые эпизоды.
А на самом деле было так: после того как напечатали в «Контемпорэн» письмо его дедушки, Симонини получил записку от Гёдше. Она была написана на грамматически неверном, но очень решительном французском. «Дражайший капитан, — говорилось в ней. — Предполагаю, что опубликованный в “Контемпорэн” материал — это только закуска перед тем, что готовится. Мы с вами знаем, что в определенной мере собственность на этот документ — моя. И я мог бы доказать, предъявив “Биарриц”, что я единственный автор текста, а вы не имеете к нему отношения. Ни в которой степени. Вы даже не редактировали. Даже не расставляли запятые. На этом основании предлагаю вам все прекратить. Предлагаю назначить встречу. Пусть присутствует и нотариус (но только не из вам подобных). Запишем, кто же собственник и автор рассказа о пражском кладбище. Ежели не согласитесь, я во весь голос прокричу, что вы наглый обманщик. И вдобавок оповещу господина Жоли. Он еще не в курсе дела, что вы похитили его литературное творение. И учтите, что Жоли — адвокат, так что дельце вам сулит дополнительные неприятности».
Встревоженный Симонини обратился к отцу Бергамаски. — Ты сам займись Жоли, а мы займемся Гёдше, — прошелестел тот.
Симонини задумался, как же ему заниматься Жоли, а уже подоспел посыльный с билетиком от Бергамаски: бедный господин Гёдше мирно испустил дух в собственной постели, помолиться за его душу, хоть и был он проклятым протестантом.
И Симонини понял, в каком же смысле ему назначают заниматься. Эти занятия в восторг его не приводили. Вдобавок он себя чувствовал должником Жоли. Но он не мог ставить под удар свой и Бергамаски план из-за каких-то моральных заковырок. Только что мы видели, что он рассчитывал интенсивно пользоваться текстом Жоли, и, естественно, без надоедливых и назойливых протестов со стороны автора.
Поэтому он снова побывал на улице Луи-Филиппа и приобрел пистолет, достаточно маленький, чтоб держать его дома, и пускай слабосильный, однако соответственно и бесшумный. Он знал, где живет Жоли, он в свое время видел квартиру Жоли. Хоть она и маленькая, стены в ней завешаны коврами и гобеленами, превосходно скрадывающими звук. На всякий случай он наметил свидание на утро, когда набережная наполнится шумами экипажей и омнибусов, сворачивающих как с Королевского моста, так и с улицы Бак.
Позвонив в дверь к адвокату, он вошел. Тот встречал его с легким недоумением, однако спросил, желает ли гость вареного кофею. Затем Жоли рассказал о самых последних неприятностях. Большинство парижан, читающих журналы, хоть они все ничтожества (имел он в виду и читателей и редакции), полагало его коммунаром, в то время как он отвергает и насилие и революционную дурь. Да, он восстает против политической беспардонности этого Греви, который выдвинул свою кандидатуру в президенты республики. Он печатает за свои деньги обличительные листовки. Но его обвиняют… Кого? Его, Жоли! Что он бонапартист и заговорщик против республики. Гамбетта с пренебрежением высказывается о «продажных писаках с тюремным прошлым». Эдмон Абу относится к нему как к поддельщику. Коротко говоря, половина французских журналистов бросается на него с лаем. И только «Фигаро» печатает его обличительный текст, а все прочие отказались печатать даже объяснительные письма в редакцию.
Вообще-то Жоли выиграл свою битву. Он заставил Греви отказаться от самовыдвижения. Но Жоли относится к таким людям, которые не удовлетворяются полумерами. Они желают, чтобы справедливость восторжествовала в полной мере. Двух обидчиков он вызвал на дуэль, а на десять газет подал в суд за отказ в приеме объявлений, диффамацию и публичное оскорбление достоинства. — Я лично сам взялся защищать себя и могу вас заверить, Симонини, что я огласил все замалчиваемые прессой скандалы. Не говоря уже о тех, которые и до того были гласны. И знаете, что я сказал этим негодяям, к коим причисляю и судей?
«Господа, я не побоялся империи, хоть она и затыкала всем вам рты. А теперь мне смешно глядеть на вас! Вы подражаете ее худшим качествам!» Тогда они попробовали лишить меня слова. Но я сказал: «Господа, империя судила меня за подстрекательство к ненависти, пренебрежение к правительству и оскорбление величества. Но даже и кесаревы судьи позволяли мне говорить. Поэтому я прошу у судей Республики предоставить мне по меньшей мере ту свободу, которой я пользовался при Империи!»
— И каков был ответ?
— Я выиграл процессы. Все газеты, кроме только двух, были признаны виновными.
— Так что же вас сейчас беспокоит?
— Все. Тот факт, что адвокат противника, хоть и расхваливал мои труды, но сказал: я-де, впадая в крайность, гублю свою будущность, и в наказание за гордыню меня преследует неуспех. Я на всех напал, со всеми перессорился и не был избран депутатом, не был назначен министром. Мне говорили, я достиг бы большего как литератор, нежели как политик. Но это тоже не очевидно, поскольку книги мои преданы забвению. Хоть я и победил в суде, из жизни модных салонов я выключен. Победил, но оказался в проигрыше. В определенный момент что-то у человека внутри ломается и нет уже ни энергии, ни воли. Говорят, что необходимо жить. Но жизнь — такая вещь, которая постепенно подводит к самоубийству. Симонини подумал: ну так я просто сделаю святое дело. Избавлю этого злополучника от отчаянного поступка, в чем-то даже унизительного, от последнего неуспеха. И вместе с тем ликвидирую опасного свидетеля. Симонини подал хозяину кипу бумаг и попросил разобраться, требуется-де его суждение. Бумаги были обыкновенными газетами, но это обнаруживалось не сразу. Жоли сидел в кресле и листал, придерживая стопу страниц, которые норовили распадаться и выскальзывать из рук.
В полном спокойствии, покуда тот, недоумевая, разглядывал газеты, Симонини разместился за изголовьем его сиденья, поднес пистолет сзади тому к голове и выстрелил.
Жоли накренился и плавно ополз на пол со струйкою крови из дырочки в виске и с болтающимися руками. Вложить ему в пальцы пистолет было делом минуты. И удачно, что еще оставалось шесть или семь лет до времен, когда начали применять белый порошок, напыляя который есть возможность выявить неповторимые отпечатки рук, прикасавшихся к оружию. В год, когда Симонини сводил счет с Жоли, еще была вера в теории Бертильона — в обмеры скелетов и костей подозреваемых. Никому не закралась бы мысль, что кончина Жоли — не самоубийство.
Симонини сложил свои газеты, вымыл чашки от вареного кофия и оставил помещение в порядке. Как потом он узнал, через два дня обеспокоенный сторож, не встречая жильца своего, оповестил комиссариат участка Святого Фомы Аквинского. Двери вышибли, труп нашли. Из рассказа газетчика следовало: пистолет валялся на полу. Получается, Симонини не слишком крепко угнездил его трупу в ладонь. Хотя какая, в общем, разница. Тут же, нечаянная радость, на столе оказалась приготовленная горка писем: матери, сестре и брату… Ни в одном открыто не говорилось о самоубийстве, но все они были пронизаны глубоким и благородным пессимизмом. Как будто нарочно написаны. Как знать, не готовился ли бедолага как раз свести счеты с жизнью. В этом случае, конечно, получается, что Симонини трудился зря.
Не в первый уж раз Далла Пиккола осведомлял напарника о том, что мог бы вызнать только под тайной исповеди и что напарник в своей памяти не держал. Симонини это коробило, и он даже черкал на полях записей Далла Пиккола свои раздраженные отповеди.
Понятно, что документ, который вам пересказывает Повествователь, напичкан неожиданностями, и их такое множество, что даже кажется: когда-нибудь, по прошествии лет, этот документ может стать настоящим романом…
19
Осман-бей
11 апреля 1897 г., вечер
Ваше преподобие, я напрягаюсь, чтобы восстановить былое, а вы меня постоянно перебиваете менторским тоном, тычете носом в упущения… Вы меня отвлекаете. Действуете на нервы. Ну ладно, допускаю, что я убил и Жоли. Но все это в интересах цели. А цель оправдывала те незначительные средства, которые пришлось ввести в действие. Берите пример с другого священника, с Бергамаски. Смотрите, как он политически прозорлив и хладнокровен. И укротите ваш нездоровый пыл. Без шантажа со стороны Жоли и Гёдше я мог теперь отдать себя своим новым «Пражским протоколам» (так я планировал назвать их). И вознамерился выдумать что-нибудь оригинальное, потому что старье насчет сборища на кладбище превратилось уже в затасканный, почти беллетристический штамп. Прошло несколько лет после опубликования письма дедушки. Вдруг на страницах «Контемпорэн» была напечатана речь раввина, на этот раз представленная как достоверный репортаж с места, подписанный английским дипломатом сэром Джоном Рэдклиффом. Поелику псевдоним, избранный Гёдше для авторства романа, был
«сэр Джон Ретклифф», ясно было, откуда торчали уши. Я уже бросил и считать, сколько раз эта сцена кладбищенская перепевалась у самых разных сочинителей. Какой-то Бурнан выпустил труд «Евреи, наши современники». Там то же самое. Там тоже выступает раввин. С той единственною мелкой разницей, что имя Джон Рэдклиф носит он сам. Святейший Господи, ну как прикажете жить на этой планете обдуряльщиков? Так что я искал новые факты для своих протоколов и не гнушался заимствовать их из опубликованных текстов, учитывая, что (кроме досадного исключения — аббата Далла Пиккола) мои потенциальные клиенты не из тех, кто просиживает дни в залах библиотек. Отец Бергамаски как-то сказал:
— По-русски выпустили книгу о Талмуде и евреях. Какого-то Лютостанского. Попробую раздобыть ее и попрошу наших собратьев перевести для справок. Однако есть другое лицо, к которому еще важнее было бы нам с тобой подобраться. Ты слыхивал ли о некоем Осман-бее?
— Он турок, что ли?
— Говорят, серб. Однако пишет и печатается по-немецки. Его брошюра о завоевании мира евреями уже переведена на разные языки. Но, думаю, ему постоянно требуется информация, ибо он промышляет антиеврейской пропагандой. Говорят, будто русская политическая полиция выделила ему четыреста рублей на поездку в Париж, чтобы он изучил «Всемирный еврейский союз». А ты что-то слышал на сей счет от твоего дружочка Брафмана, как мне помнится.
— Я очень мало, честно говоря, слышал.
— Ну так придумай, сунь чего-нибудь этому бею. А бей, бей тебе что-нибудь сунет в ответ.
— Как я найду его?
— Он тебя сам разыщет. Я уже почти не работал для Эбютерна, но время от времени встречался с ним. И вот при встрече перед фасадом Нотр-Дам я спросил его, не знает ли он, кто такой Османбей. Он знал. Оказалось, Осман-бея знают полицейские всего мира.
— Он, похоже, сам еврей по рождению, как и Брафман и другие оголтелые ненавистники иудеев. Длинная история. Его звали Миллингер или Миллинген, он сменил потом имя на Кибридли-Заде, выдавал себя за албанца. Высылался из некоторых стран за разные темные дела, большею частью за мошенничества. Сиживал по нескольку месяцев в тюрьме. Взялся за евреев, полагая нажиться. Помнится, вдруг в Милане почему-то публично отказался от собственных филиппик против евреев. И тут же опубликовал в Швейцарии новые антиеврейские книжки. Через год он уже сам продавал их, разнося по частным квартирам, в Египте. Однако самым явным успехом его работа увенчалась в России, где он дебютировал россказнями об убиении христианских младенцев. Сейчас он накинулся на «Еврейский союз». Поэтому мы хотим его удалить из Франции. Много раз уже я докладывал вам, что нам нежелательно ссориться с «Союзом». По крайней мере, сейчас это представляется несвоевременным.
— Но он же едет в Париж, если только уже не приехал.
— А, вы поосведомленней меня. Прекрасно, вы и возьметесь за ним приглядывать. А мы окажемся вам благодарны, как бывали и в предыдущих случаях. Так что у меня получилось уже две причины встречаться с Осман-беем. Бергамаски хотел, чтоб я продал Осман-бею информацию о евреях. Эбютерн хотел получать информацию об Осман-бее, о его намерениях.
Через неделю Осман-бей сам собой возник, подпихнув записку под входную дверь моей лавки. В той записке был адрес каких-то номеров в Маре.
Почему-то полагая, будто Осман-бей интересуется хорошей кухней, я решил позвать его в «Гран Вефур», угостить пулярдовым фрикасе «Маренго» и майонезом де-воляй. Я написал ему об этом. Он наотрез отказался от приглашения и назначил мне встречу вечером на углу площади Мобер и улицы Мэтра Альбера. Фиакр там приостановится, мне же надлежит подойти поближе и назвать себя.
Когда вечером действительно на указанном углу остановился фиакр, оттуда выглянула физиономия, с которой очень бы не хотелось повстречаться по наступлении темноты на какой-нибудь из улочек моего квартала. Длинные нечесаные волосы, загнутый нос, хищные глаза, землистая кожа, худ как глист, и вдобавок дергается левый глаз. — Вечер добрый, капитан Симонини, — сказал он мне сразу же и добавил: — В Париже стены имеют уши. Единственный способ говорить — перемещаясь по городу. Кучер услышать не может. Да если бы и мог, он у нас глух как пень.
Так началось наше первое собеседование, под вечер, сходивший на город, под дождик, капавший из одеяла тумана, укладывавшегося на дома, сползавшего почти что на тротуар. Возница, похоже, получил указание править по самым безлюдным и малоосвещенным дорогам. Вообще-то мы могли бы беседовать и на бульваре Капуцинок. Видно было, Осман-бей любит театральность во всем. — Париж как будто стал пустыней. Глядите на прохожих, — разглагольствовал Осман-бей с улыбкой, озарявшей его лицо так, как восковая свеча умеет осветить изнутри череп. Этот испитой, изможденный человек имел отличные зубы. — Они же рыскают, как призраки. Думаю, при блеске дня они уходят и упокоиваются в склепах своих.
Тут уж мне надоело. — Любопытно и стильно. Похоже на лучшего Понсона дю Террая. Но все-таки давайте конкретнее. Мне интересен некто Ипполит Лютостанский. — Мошенник, доносчик. В прошлом — католический священник. Его лишили сана за отношения, как вам сказать, ну, не самые чистоплотные… с маленькими мальчиками. Одно уж это его дурно аттестует. Потому что, как бог свят, мы все понимаем, что плоть слаба, но священники, должны же они соблюдать хотя бы внешний декорум. Выгнали из католиков, тогда он стал православным монахом. Мне достаточно известна так называемая Святая Русь, чтоб заверить вас, что в монастырях, начисто отъединенных от мира, старцев объединяет с послушниками тоже чувство… взаимное… как его назвать… закадычности… Но я не интриган. Чужою нравственностью не интересуюсь. Знаю только, что ваш Лютостанский получил кучу денег от российского правительства за рассказы о человеческих жертвоприношениях у евреев. Ну, обычные дела, по линии христианских младенцев. Он сам, как мы сказали, не то чтобы перед младенцами чист. А, вот еще, о Лютостанском известно: он вечно предлагает себя еврейским общинам, обещая за сходную оплату отречься от всего, что напубликовал. Но вы ж понимаете! Разве же евреи согласятся отстегнуть хотя бы грошик. — Подумал и добавил: — Кстати, я забыл сказать, что он сифилитик. Слыхивал я, что настоящие писатели наделяют самых ярких героев собственными чертами. Потом Осман-бей терпеливо прослушал то, что я намечал сказать ему, с пониманием ухмыльнулся на мое живописание сборища в Праге и оборвал меня: — Капитан Симонини, вот это! Да — вот это точно литература! Почище Понсон дю Террая, которого вы нашли в моем рассказе. Бог с ними, с писателями. Меня интересуют только бесспорные доказательства, что есть амуры между «Еврейским союзом» и мировым масонством. А также — еще интереснее не ковыряться в прошлом, а предвосхищать будущее — доказательства, что есть интрижки между французскими и прусскими евреями. «Союз» — это сила. Они накидывают золотую паутину на весь земной шар. Они торопятся заграбастать в собственность всех и вся. Ну и необходимо разоблачить их. Обличить их. Силы, подобные
«Союзу», были всегда. Даже до Римской империи. Тем-то они и сильны. Им по три тысячи лет. Подумайте, как они помыкали Францией через такого еврея, как Тьер.
— Что, Тьер еврей?
— А кто не еврей? Они повсюду, они за спиной у каждого, лезут в наши банковские счета, командуют нашими армиями, влияют на церковь и на правительство. Я подкупил одного сотрудника «Всемирного еврейского союза»… купить во Франции можно любого… и он передал мне копии писем, посылавшихся в разные еврейские комитеты в страны, граничащие с Россией. Комитеты расположены по всем внешним линиям границ; пограничники блокируют главные дороги, а тем временем вестовые проскальзывают по полям, по болотам и по водным путям. Говорю же вам, паутина. Я донес об этом заговоре царю. Этим спас Святую Русь. Я, один я ее спас. Я люблю мир. Я хочу, чтоб человечество жило в кротости. Пусть понятие насилия уничтожится. Ну и если бы из мира исчезли евреи, эти толстосумы, финансирующие производителей пушек, наступила бы эра благоденствия.
— Как же….
— Ну а так, что когда-нибудь люди выищут разумное этому решение. Окончательное решение. Истребление всех евреев. Дети? А что дети? Их туда же. Выглядит похоже на царя Ирода? Речь идет о злом семени. Недостаточно вырубить поросль, нужно выкорчевать. Не желаешь комаров — истребляй личинок. Мы начнем с «Всемирного еврейского союза», но это временно. «Союз» не поддастся уничтожению, пока полностью не будет уничтожена их раса.
В конце катания по пустынному Парижу Осман-бей сделал мне предложение:
— Капитан, от вас я получил слишком мало. Вы не можете ждать, чтобы я даром вас снабжал интересными штучками про «Всемирный еврейский союз», о котором я вскорости самостоятельно узнаю все. Предлагаю соглашение. Я разберусь в евреях из «Союза», а вы в масонах. Приехав сюда из России с ее мистицизмом и православием, не зная экономического и умственного своеобразия Парижа, я к масонам пробраться не могу. А господ вашего пошиба они принимают. С цепочкой через весь жилет. Вы в их ряды протиснетесь без труда. Вы побывали с Гарибальди в походе. Вот уж масон из масонов. Итак: вы сервируете мне масонские дела, а я вам — дела «Альянс Израэлит Юниверсель».
— Условимся и достаточно?
— Порядочным людям незачем записывать. Мы же условились.
20
Русские?
12 апреля 1897 г., 9 часов утра
Знаете, аббат, мы с вами вправду разные люди. Есть доказательства. Сегодня утром, около восьми, я пробудился (в собственной опочивальне), в ночной сорочке отправился в кабинет и, заходя, увидел: черная тень метнулась, удирая, опрометью по лестнице. Краешком глаза я углядел, что кто-то перелопатил на столе все бумаги. Я ухватил трость с начинкой, которая удачно оказалась под рукой, и ринулся в магазин. Черный зловещий ворон вылетал на улицу. Я бросился следом. И надо ж, до чего не повезло, по всему чувствовалось, что бессовестный лазутчик хитро подготовил себе путь бегства — я с размаху рухнул через табурет, никогда не стоявший именно на этом месте. С той же клюкой в руках я помчался, охая и хромая, вылетел за двери: никого, хоть убейся, не было видно. Посетитель как сквозь землю пропал. Однако это явно были вы, готов поспорить. Я поднялся к вам на второй этаж — и что увидел? В кровати никого не было.
12 апреля, полдень
Капитан Симонини, отвечаю вам проснувшись (в собственной постели). Гарантирую, что я с утра не мог никак быть у вас в квартире, ибо спал. Но как только я проснулся, приблизительно в одиннадцать, был перепуган кем-то, и это явно были вы, улепетывали по коридору, по тому самому, где грим и бутафория. Еще в шлафроке я бросился в самую вашу квартиру и увидел, как вы сбегаете в ваш плачевный магазин и выныриваете в дверь. Я тоже налетел на табуретку. Когда я выбрался в тупик Мобер, от посетителя уже не оставалось и тени.
12 апреля сразу после обеда
Преподобный аббат, что со мной, объясните? Мне, конечно, нездоровится. Время от времени я теряю сознание. А когда прихожу в себя, нахожу в дневнике следы ваших прямых вмешательств. Что же, мы с вами — одно? Пораздумайте над этим во имя здравого смысла, во имя логики и разума: ежели обе наши встречи имели место в одно время, разумно было бы посчитать, что встречи были между вами и мной. Но встречи были в разное время. Естественно, если я вхожу в дом и вижу, что кто-то убегает, я могу точно заявить, что убегающий — не я. Но что убегающий — вы, утверждается при уверенности, в нынешнем случае безосновательной, что в это утро в доме находились только я и вы. Если только я и вы, создается парадокс. Поясню. Вы копались в моих бумагах в восемь часов утра, я за вами побежал. Я копался в ваших бумагах в одиннадцать, вы за мною побежали. Как же это получается? Мы оба помним, в котором часу в наш дом кто-то проник, но ни один из нас не помнит, в котором часу каждый из нас сам забирался к другому в квартиру?
Мы, естественно, могли бы забыть обстоятельства, или захотеть их забыть, или умолчать по некой причине. Но лично я искренен и ничего не умалчиваю. Идея, что двое разных лиц одновременно и симметрично испытали желание замолчать некие факты, — это не из жизни, а из романа. Даже Монтепен не выдумал бы такой сюжет.
Гораздо возможнее, что людей было трое. Таинственный месье Ктотаков забирается ко мне рано утром, и я думаю — это вы. В одиннадцать тот же Ктотаков проникает в ваши апартаменты. И вы думаете — это я. Разве невероятно? При безумном количестве шпионов, кишащих везде?
Но это вовсе не означает, что мы — раздельные люди. Одна и та же личность в свою бытность Симонини может помнить о посещении Ктотакова утром в восемь, после этого все забыть и, уже преобразившись в Далла Пиккола, помнить, что Ктотаков посещал его в тот же день в одиннадцать.
Увы, вопрос о наших личностях при вводе третьего не разрешается. Он еще пуще осложняет жизнь нам обоим (или единому, при допущении, что мы — единое лицо). Вводится кто-то третий, имеющий возможность лазить к нам, когда ему хочется. А ведь еще может нас быть не три, а четыре! Ктотаков Первый в восемь забирается ко мне, что не мешает Ктотакову Второму в одиннадцать навестить вас. В каких отношениях состоят между собой двое Ктотаковых?
И вообще, уверены ли вы, что за вашим Ктотаковым гнался некто, бывший вами? А не мною? Согласитесь, оригинальная формулировка вопроса.
Так или иначе, запомните крепко, у меня бесподобная трость с начинкой. Еще один незваный гость в доме — и я разглядывать его не собираюсь. Я просто ткну. Вряд ли этот непрошеный — я сам. Вряд ли я убью сам себя. Скорее ко
го-нибудь из Ктотаковых, Первого или Второго, или же вас. Зарубите себе это, пожалуйста, на носу.
12 апреля, вечер
Ваши слова, прочитанные по выходе из долгого оцепенения, меня обеспокоили. Будто сквозь сон, замаячил где-то образ доктора Батая (но кто он?). Как в Отее, пьяноватый, он сует мне маленький пистолет со словами: «Однако боязно, мы зашли чересчур далеко, масоны хотят нас убить, лучше иметь оружие». Меня страшил сильнее пистолетик, нежели угрозы, потому что я знал (но откуда?), что с масонами-то всегда договорюсь. Дома я уложил в ящик этот пистолет. Дома здесь, в квартире на рю Мэтра Альбера.
После ваших слов я насторожился, подошел к шкапу, выдвинул ящик. Со странным ощущением, как будто выполнял это во второй раз. Встряхнулся. К черту все сны.
Приблизительно в шесть вечера я осторожно шел через гримерный коридор в вашу комнату. Темная тень стала наступать на меня, сгорбившись, с небольшой свечой. Это могли бы быть вы, боже, но я будто разума лишился. Выстрелил. Он тут же рухнул к моим ногам, замер и вовсе не двигался уже.
Умер на месте. Я попал в сердце. Я стрелял впервые и, думаю, последний раз в жизни. Кошмарное происшествие.
Я обшарил его карманы. Все письма, письма, сплошная кириллица. Лицо он имел скуластое и с раскосыми, как у калмыка, глазами, а волосы светло-русые. Без всякого сомнения, славянин. Чего ему от меня было надобно?
Ну не мог я держать в доме труп. Пришлось отволакивать его в нижний ярус, туда, где ваш погреб. Я отпер ведущий в подпол люк. На этот раз хватило храбрости сойти туда. С трудом я протащил мертвеца до самого низа по лесенке и с риском задохнуться в гнилых миазмах доставил на то место, где, я полагал, должны были лежать кости второго Далла Пиккола. Я думал так, но оказалось, что налицо даже два сюрприза. Первый — что испарения и вся эта подземная гниль в силу какого-то феномена химии — а химия царица наших времен — создали условия для консервации того, что должно было быть моим бренным естеством. Так что, кроме ожидаемых костей, там сохранялись ошметья кожи, сохранялось подобие человеческого облика, хотя и мумифицированного. Второй сюрприз… Рядом с предполагаемым Далла Пиккола я обнаружил еще двоих покойников, мужчину в священнической сутане и полураздетую женщину. В процессе разложения. У них был смутно знакомый вид. Что это за мертвецы? Почему от них поднимается у меня буря на сердце и невыразимые видения мелькают в уме? Не знаю и вроде бы не желаю знать. Однако наши с вами взаимные истории, поди, гораздо сплетеннее, чем казалось бы.
И не пишите мне в ответ, что и вы пребываете в той же самой ситуации. Мне, имейте в виду, надоели эти игры в перекрестные сказки.
12 апреля, ночь
Дорогой аббат, я не то чтобы любитель убийств. В особенности без повода. Но все-таки сходил и поглядел в этот подкоп. Я не спускался туда прорву лет. Господи. И впрямь там набралось четыре трупа. Один оставлен мной столетия назад. Другого уложили вы только что. Ну ладно. А остальные-то два откуда взялись?
Кто был у меня в клоаке и трупами ее загромоздил?
Русские? А что русским занадобилось от меня — то есть от вас — то есть от нас?
О, кель истуар!
21
Таксиль
Из дневника за 13 апреля 1897 г.
Симонини все тщился уяснить, кто же это лазил к нему. К нему и к Далла Пиккола. Он смутно припомнил, что в начале восьмидесятых годов посещал салон Жюльетты Адан (той самой, которая бывала в книжном магазине на улице де Бон под именем мадам Ламессен). Там он познакомился с Юлианой Дмитриевной Глинкой (известной в Париже еще и как Юстина или Жюстина Глинка), а через нее — с Рачковским. Ежели кто-то обыскивал его квартиру или квартиру Далла Пиккола — всенепременно по приказу одного из этих двоих, которые, как он вроде теперь вспоминает, наперебой искали какое-то сокровище. Но истекло с тех пор уже лет пятнадцать. И каких лет! С которой же стати эти русские снова преследуют его по пятам? А может, это масоны? Он чем-то разлютовал масонов. Возможно, откапывают в его квартире компрометирующие документы, которыми он завладел. Все истекшие годы он исследовал масонскую среду. Отчасти для Осман-бея, отчасти для Бергамаски, постоянно теребившего его, потому что в Риме готовились переходить во фронтальное наступление на масонство (и на евреев, одушевителей масонства) и требовался свежий материал. А материала было мало. Настолько мало, что иезуитский «Чивильтá каттолика» дошел до перепечатывания письма дедушки Симонини к Баррюэлю, хотя за три года перед тем его уже опубликовал журнал «Контемпорэн».
Симонини пытался восстановить события. В те поры он прикидывал, есть ли смысл поступить всерьез в какую-нибудь ложу. Его впрягут в послушание, обяжут посещать сходки, он не сможет отказывать в любезностях своим побратимам. Все это ограничит свободу его действий. И к тому же не исключено, что масонская ложа, принимая его, начнет ворошить настоящее и прошлое. А этого никак не следовало допускать. Так что разумнее, пожалуй, выходило шантажировать какого-нибудь масона и через него выуживать сведения. Нотариус, оформивший такую уйму поддельных завещаний и, благодарение небесам, столь внушительных, не мог же не иметь в клиентах кого-нибудь из масонского начальства.
К тому же не было нужды употреблять прямолинейный шантаж. С тех пор как Симонини понял, что трансформация из филера в лазутчика приносит кое-какие результаты, но по его амбициям недостаточные, и что разведывать значит жить почти нелегально, а он с годами все сильнее стремится к богатой и уважаемой социальной жизни, он открыл для себя лучшую формулу, по призванию: не будучи шпионом, создавать о себе такую легенду, будто он шпион. Даже двойной или тройной шпион. Чтобы было непонятно, для кого на самом деле он собирает информацию и насколько вообще информирован.
Слыть шпионом было очень престижно. Многие выпытывали у него секреты, полагая их неоценимыми. Они готовы были щедро тратиться, чтобы хоть что-то конфиденциальное выведать. Но поскольку никому не хотелось обнаруживать себя, такие охотники лицемерно обращались к нему как к нотариусу, беспрекословно оплачивая астрономические, выставлявшиеся за ничто счета. Забавно: платили и не получали информации. Попросту думали, будто подкупили его, и смирно ждали каких-то будущих сокровенностей.
Повествователь думает, что Симонини опередил свой век. С распространением свободной печати и новых оповестительных способов, от телеграфа до радио, секретные сведения становятся все большею редкостью, и это вообще приводит к упадку профессии тайного агента. Так лучше никаких секретных сведений не знать, а только делать вид, будто знаешь. Это как житье на ренту или на доход от запатентованной идеи. Посиживаешь и в ус не дуешь, а все наперебой похваляются, что получили от тебя сногсшибательные разоблачения. Слава твоя прочнеет. Деньги сами собой подкатывают.
На кого же нацелиться? Кого и шантажом-то не надо пугать? Кто сам забоится разоблачений? Первое, самое очевидное имя — Лео Таксиль. Симонини по его заказу снабжал его в свое время поддельными письмами (от кого? кому? Нет возможности припомнить…), и Таксиль важно рассказывал о своей принадлежности к ложе «Храм ревнителей французской честности». Но годится ли кандидатура Таксиля? Симонини почел благом состорожничать и первым делом пошел разузнавать о Таксиле у Эбютерна. Его новый попечитель, не то что Лагранж, не менял места свиданий, а ходил на одно и то же место: в Нотр-Дам, в глубину серединного нефа.
Симонини задал вопрос, что известно тайным службам о Таксиле. Эбютерн рассмеялся: — Мы от вас получаем известия. А не наоборот. Ладно, я на этот раз отвечу. Имя мне не новое. Но Таксиль не по профилю тайной службы. Этим типом занимаются жандармы. Подождите, вам сообщат.
Сведения поступили приблизительно через неделю. Интересно. Мари-Жозеф-Габриэль-Антуан Жоган-Пажес, он же Лео Таксиль, родился в Марселе в 1854 году, учился в иезуитской школе и вполне естественно ощутил желание, расставшись с иезуитами лет в восемнадцать, пойти работать в антиклерикальную прессу. В Марселе он водился с непотребными бабенками, среди прочих — с проституткой, получившей двенадцать лет исправительных работ за убийство квартирной хозяйки, и еще с одной, арестованной за попытку покушения на жизнь любовника. Можно предположить, что полиция приписывала Таксилю разные неблаговидные и случайные знакомства, хотя и непонятно почему, учитывая, что Таксиль служил у них, у полиции, осведомителем и докладывал в участок обо всех республиканских обществах, в которые имел доступ. Но вероятно, даже полиция гнушалась некоторых его делишек: скажем, за ним значилось распространение так называемых «гаремных карамелек», то есть афродизийных таблеток. Живя еще в Марселе, в 1873 году он разослал по газетам письма от имени рыбаков, которые якобы упреждали народ, что марсельские бухты переполнены акулами. Это наделало шуму. Еще он публиковал антирелигиозные статьи, был приговорен к тюремному заключению и бежал в Женеву. Там он распустил слух, будто на дне Леманского озера водолазы нашли древнеримский город. Повалили туристы. За злостное распространение заведомо ложных сведений он был вытурен и из Швейцарии. Выехал в Монпелье, а оттуда в Париж, где открыл «Антиклерикальную книжную лавку» на улице Школ. Был принят в масонскую ложу и тут же вычищен за недостойное поведение. Похоже, противоцерковная позиция уже не приносила ему таких доходов, как в прежнее время. Похоже, Таксиль оказался кругом в долгах. Да, да, Симонини все яснее припоминал, что там было с Таксилем. Этот Таксиль сочинил целую подборку книг не только антицерковного, но и вообще антирелигиозного характера. «Жизнь Иисуса» представляла собой пасквиль в скабрезных карикатурах. Одна Мария с голубком дорогого стоила. Таксиль написал, кроме «Иисуса», роман в зловещих красках, «Сын иезуита», который ярко свидетельствовал, что за фрукт его сочинитель: достаточно сказать, что на авантитульном листе красовалось посвящение Джузеппе Гарибальди, «которого люблю как отца» (ну, любишь, и ради бога), но уже на титуле заявлялось, что в книгу включено и предисловие Гарибальди, само же предисловие было озаглавлено «Антиклерикальные мысли» и являло собой инвективу против церкви и церковников («Когда предо мною поп, хуже того — иезуит, квинтэссенция поповства, паскудность его существа доводит меня до дрожи и до рвотных позывов»). В предисловии не было ни одного слова о Таксиле. Ясно, что Таксиль вытащил его неведомо откуда и включил в свой том в таком виде, будто оно писано специально для его книги.
С подобной личностью Симонини не хотел компрометировать себя. Он решил представиться нотариусом Фурнье. Нашел замечательный парик сложного цвета, наподобие каштанового, аккуратно уложенный на пробор. Бачки того же оттенка. Лицо теперь непривычно заострилось. Толстый слой пудры привнес загадочную бледность. Симонини примерил перед зеркалом дураковатую ухмылку, обнажающую золотые резцы. Собственные он загородил тонкой пластинкой, настоящим шедевром талантливого дантиста, от которой он еще и шепелявил, соответственно маскируя и лицо и речь.
На улицу Школ, в книжную лавку, была послана синяя цидулка по пневматической почте с приглашением на следующий день в «Кафе Риш». Превосходная аттестация для зна
комства. В кафе хаживали именитые люди. На угощение рыбой соль или бекасами а-ля Риш бахвал-парвеню не мог не отозваться всем нутром своим.
Лео Таксиль лицо имел пухлое, кожу сальную, мощные усы и широкий лоб с залысинами, которые утирал. Одет он был кричаще и изъяснялся раскатистым баритоном с неистребимым марсельским акцентом.
Он не мог понять, для чего нотариусу Фурнье понадобилось его видеть. Но постепенно поверил, польщенный, что нотариус просто любопытен до человеческой натуры, что он «философ», как любили называть таких чудаков романисты, и, охочий до антицерковных дискуссий, интересуется Таксилевым опытом. Поэтому Таксиль с полным ртом нахваливал свои боевые подвиги. — Когда я навел страху на марсельцев нашествием акул, все купальные заведения от Каталан до пляжей Прадо пропустовали не одну и не две недели. Городской голова произнес речь, что акулы явно приплыли с Корсики вслед за кораблем, с которого выбросили в море тухлую копченину. Из управы потребовали прихода армейских подразделений для высылки их в море на буксирах. И что же? Точно, прибыла целая сотня хорошо вооруженных солдат, снабженных достаточным количеством боеприпасов, под командой генерала Эспивана! А что было на Женевском озере! Корреспонденты со всех концов Европы! Затопленный город, утверждали они, восходил к эпохе Цезаревой «Галльской войны», когда озеро было так узко, что Рона пересекала его поперек, даже не смешиваясь с водными струями в нем самом. Местные лодочники возили на середину озера туристов, поливали маслом гладь вод, чтобы лучше удавалось дно увидеть. И видный польский археолог опубликовал у себя в Польше репортаж о том, что сумел разглядеть в озере всю сетку улиц и даже статую на коне. Вообще в людях изумительно, что они готовы верить всему. Хотя чему тут удивляться? Иначе бы христианская церковь не продержалась две тысячи лет. Симонини поинтересовался ложей «Храм ревнителей французской честности».
— Трудно ли вступить в ложу?
— Да нет, если средств хватает и есть готовность платить членские взносы, а это немалые деньги. И если есть согласие чтить и соблюдать все правила взаимовыручки. Что до нравственных требований… О них очень много говорят. Но еще в прошлом году оратор Главной Ритуальной Коллегии держал бордель на Шоссе д’Антен. Один из самых влиятельных в Париже «Тридцати трех» — разведчик. И даже глава разведывательного управления. Его зовут Эбютерн.
— Но как поступают в масоны?
— Проходят все испытания! О, кто бы знал! Не знаю, верят ли они в этого своего Верховного Архитектора Вселенной, о котором любят распространяться. Но ритуальные правила соблюдают. Кто бы знал, чего я натерпелся, проходя эту церемонию приема в ученики! И тут Таксиль пошел рассказывать такое, что волосы вставали дыбом. Симонини не был уверен, что Таксиль, маниакальный лжец, не врет. Он и спросил, как же сейчас тот раскрывает тайны, которые адепт обязан, по идее, ревниво хранить. И как решается высмеивать ритуал. Таксиль отмахнулся:
— Да что вы, у меня уже теперь обязательств нет. Эти болваны ведь меня выгнали из ложи. Выходило из рассказа, что Таксиль как-то поучаствовал в создании новой газеты в Монпелье, под названием «Ле Миди Репюбликэн», где на первой странице первого номера красовались одобрительные и поддерживающие письма разных знаменитостей, таких как Виктор Гюго и Луи Бланк. И вдруг внезапно те же самые знаменитости послали письма по другим газетам, масонского направления, отрицая самый факт отправки чего бы то ни было в «Ле Миди…» и негодуя на беззаконное использование их фамилий. В ложе начались разбирательства. Защита Таксиля строилась, в качестве основного аргумента, на предъявлении оригиналов писем, а дополнительно — на объяснении поведения Виктора Гюго старческим маразмом. Дополнительным аргументом полностью опровергался основной и наносилось непозволительное оскорбление славе и отечеству и самому франкмасонству.
Ну, Симонини и припомнил те самые два письма, которые лично сфабриковал в должное время. Да, именно, подписи были — Гюго и Бланк. Похоже, у Таксиля это выветрилось из памяти. Он так насобачился всех вокруг дурить, не исключая и себя, что говорил о тех двух письмах с горящими глазами, с самозабвением. Они были подлинными, и точка. Хотя, даже и вспомни он о нотариусе Симонини, как бы он увязал того с нотариусом Фурнье?
В общем, Таксиль питал ненависть к бывшим побратимам. Симонини моментально смекнул, что, пощекотав авторское самолюбие, можно было бы наискать препикантнейших штучек для Осман-бея. Но тотчас же в его плодовитом мозгу проклюнулась новая идея, в первый миг бывшая лишь впечатлением, лишь росточком интуитивного плана. Но потом она моментально преобразилась в разработанную тактику.
За первой встречей, в которой Лео Таксиль проявил себя порядочным обжорой, последовали новые. Лженотариус сводил его к «Папаше Алю», в популярный трактир у Клиши, где кормили знатным цыплячьим соте и еще более известной требухой по-каннски, а их погреб! о, их винный погреб! — и под причмокивания и облизывание пальцев задал вопрос, не согласится ли Таксиль за приличную награду набросать для какого-нибудь издателя воспоминания бывшего масона. Услышав о награде, Лео Таксиль выказал себя более чем расположенным к этому занятию. Симонини условился с ним о новой совместной трапезе и поспешил к иезуиту Бергамаски.
— Вот послушайте-ка, отец, — сказал он иезуиту. — Мы имеем в лице Таксиля отъявленного антиклерикала, чьи писания уже не приносят ему прежнего дохода. И имеем в нем же знатока масонского мира, на который он до крайности обозлен. Ну не славно ли было бы, если бы наш Таксиль оборотился в католицизм, отрекся от собственных антицерковных книжек и предался бы развенчанию разных тайн масонства? Ну а вам-то, иезуитам, при этом достался бы кипучий пропагандист и пламенный агитатор.
— Но люди же не обращаются в новую религию по нашей просьбе.
— Я думаю, этот обратится. Я думаю, это вопрос денег. Сыграем на самых чувствительных струнах — на страсти к мистификациям, на внезапной перековке. Пообещаем ему статейку на первой странице национальной газеты… Как звали того грека, который, желая прославиться, спалил великий храм богини Дианы в Эфесе?
— Его звали Герострат. Ну, ну, да… — задумчиво покивал Бергамаски. — Конечно, путь Господа неисповедим.
— Сколько мы ему намерены уплатить?
— За перемену веры? Оставаясь при убеждении, что искренние обращения должны быть бесплатными… ad majorem Dei gloriam, к вящей славе господней, не будем щепетильничать. Никак не больше пятидесяти тысяч. Он станет ныть, что это мало, но ты ему разъясни, что плюс к тому и спасение души. И что, выпуская антимасонские книжки, он может рассчитывать на наши сети распространения. Следовательно, могут выйти в итоге, кто знает, даже и сотни тысяч экземпляров.
Симонини не был уверен, что Таксиль пойдет на соглашение, и поэтому в превентивном порядке наведался к Эбютерну и оповестил того, что существует иезуитский заговор с целью подбить Таксиля сделаться борцом с масонами. — Будь то правдой, — отвечал ему Эбютерн, — получится, что впервые в жизни мой интерес совпадает с иезуитским. Видите ли, Симонини… учтите, с вами говорит не последний рядовой, а наивысший сановник ложи Великого Востока, единственного истинного масонства, светского и республиканского, и вдобавок хотя и антиклерикального, но не антирелигиозного, поскольку наша ложа признает Верховного Архитектора Вселенной, которого можно отождествлять и с христианским богом и с внеличной космической силой. Попадание в наш строй такого лоботряса, как этот Таксиль, нас до сих пор изрядно бесит. Хотя мы его и вычистили. И было бы небесполезно, если бы этот отступник взялся распространять обличения до такой степени жуткие, что никто бы ни словечку в них не поверил. Ватикан готовится напасть на нас. Есть причины ожидать, что папа поведет себя не по-джентльменски. А масонство ослаблено: в нем сотни разных уклонов. Рагон вот уж сколько лет назад насчитал семьдесят пять подвидов масонства, пятьдесят два ритуала, тридцать четыре ордена, из которых двадцать шесть андрогинных, и тысячу четыреста ритуальных степеней. Есть тамплиерское масонство, есть шотландское, Хередом, Сведенборг, ритуал Мемфиса и Мизраима, основанный вертопрахом и авантюристом Калиостро, и Вейсгаупт с его высшими неведомцами. Есть сатанисты, люциферианцы, палладисты, поди разбери. У меня у самого от них голова кругом. Сатанинские обряды — главное, что портит нашу репутацию. И подумать, их не чураются самые уважаемые члены. Скорее всего, по эстетским соображениям. Сами не знают, какое наносят всем зло. Вот Прудон пробыл масоном, кажется, чуть-чуть, а глядите, что за моление Люциферу написал Прудон: «Прииди, Сатана, прииди, ты, оболганный знатью и духовенством, дай обнять тебя, дай прильнуть к тебе». Что поделаешь. И итальянцы туда же. Раписарди сочинил поэму «Люцифер». Вообще это сюжет не о Люцифере, а о Прометее, и сам Раписарди не был даже и масоном. Но такой отъявленный масон, как Гарибальди, расхвалил этого Раписарди до небес, и поэма Раписарди теперь стала как Евангелие, а масоны наши все как на подбор стали сатанистами. Пий Девятый подозревал злыдни дьявола в каждом шаге масонов. И как нарочно для папы Пия, итальянский поэт Кардуччи… Кардуччи был отчасти республиканец, отчасти монархист, отпетый фанфарон и, к сожалению, отъявленный масон. Он сочинил гимн Сатане, приписывая ему, среди прочего, изобретение паровоза. Для начала воспел Сатану, потом стал говорить, что Сатана у него — лишь метафора. Но по его-то милости культ Сатаны опять стал всем казаться масонским основным развлечением. Коротко говоря, для всего нашего сотоварищества было никак бы не вредно, если бы бумагомарака, уже давно дискредитированный перед всеми на свете, с позором выкинутый из масонства, ренегатствовавший многократно и публично, избрал бы нас мишенью глумлений и закидал очернительскими книжонками. Сразу притупилось бы оружие Ватикана, то есть Ватикан попал бы в подпевалы порнографа. Обвините человека в убийстве — вам поверят. Но скажите, что он кушает детей на обед и на ужин, как Жиль де Рэ, и никто вас не воспримет всерьез. Превратите антимасонскую пропаганду в бульварные фельетоны — она изживет себя. Так что да, да, да, пусть нас забрасывают грязью, это необходимо!
Из чего очевидно, что Эбютерн обладал экстраординарным умом, сильно превосходя по пройдошливости своего предшественника Лагранжа. Он не мог сразу сказать, какую сумму ложа Великого Востока инвестирует в эту затею. Но через день или два опять возник: — Сто тысяч франков. Только пусть это будет первосортный мусор, без дураков.
Симонини располагал суммой в сто пятьдесят тысяч франков для приобретения мусора. Таксиля он мог удовольствовать, при посулах сказочных тиражей, и семьюдесятью пятью. Этому голодранцу и семьдесят пять покажутся манной небесной. Вторая половина отойдет самому Симонини. Комиссионные пятьдесят, не самый плохой процент, честное слово.
От имени кого он будет заказывать книжки Таксилю? От имени Ватикана? Нотариус Фурнье не слишком похож на папского нунция. Нет, нотариус Фурнье не более чем передаточная инстанция. Он только передаст Таксилю приглашение на встречу с кем-то наподобие падре Бергамаски. Священники для того и нужны, чтобы обратившийся вываливал на них исповедь о своей непривлекательной биографии. Но, кстати о непривлекательной биографии, может ли Симонини доверять отцу Бергамаски? Нет, не будем Таксиля отдавать иезуитам. История помнит атеистов, продававших не более ста экземпляров своих брошюр, и они же, пав с раскаянием ниц у алтарей и рассказывая о духовном опыте возвращения в лоно церкви, повышали тиражи до двух тысяч экземпляров и даже до трех. Антиклерикалы — это только республиканцы в городах. А санфедисты, те, кто грезит о прошедших великих временах, о короле и кюре, — это вся провинция. Даже не включая в подсчет людей полностью неграмотных (да и тем, если надо, прочтет вслух священник), этим потенциальным новым покупателям имя легион. В точности как дьяволам. Бергамаски в этом деле не нужен. Симонини справится сам. Он предложит Таксилю частное сотрудничество для производства новых разоблачительных книг. Подпишет с ним отдельное соглашение, по которому компаньон Таксиля будет иметь право на десять или двадцать процентов общей выручки.
На 1884 год пришелся последний удар Таксиля по чувствам католиков — он опубликовал «Любовные похождения папы Пия Девятого», осквернив память покойного понтифика. В тот же год действующий папа, Лев Тринадцатый, выпустил энциклику Humanum Genus, содержавшую «отповедь философскому и моральному релятивизму мирового масонства». Далее, в энциклике Quod Apostolici Muneris папа, «пригвоздив» социалистов и коммунистов за их убийственные ошибки, прямо переходил к разносу масонских обществ в общем плане, громил их за их доктрины, а также отдельным порядком разоблачал приемы, посредством которых они опутывают адептов и закабаляют их, толкая на преступления, поскольку «их постоянное притворство, стремление оставаться скрытыми и в то же время закрепощать людей, делать безвольными рабами, подчиняя собственным планам, о коих жертвы имеют слабое представление, и пользоваться ими в качестве слепых орудий своих злоумышлений, самых предосудительных, выставляя преступником того, чьей десницей осуществилось зло, а безнаказанными — истинно виноватых, вот изуверства, отрешающие от них самое естество». Что уж говорить о натурализме и о релятивизме их учений, утверждающих, что ум человека — высший суд всех на свете вещей. По подобным посылкам и могли быть следующие результаты: экспроприируют светскую власть Ватикана, вынашивают планы уничтожения церкви. Таинство брака отменят, заменив простым гражданским договором. У священства отнимут прерогативу обучать молодое поколение и вверят ее светским школам. Молодежи внушат, что «люди имеют равные права и совершенно одинаковые кондиции; что каждый человек от природы независим; что никто не имеет права помыкать другими людьми; что подчинение людей чужой воле, кроме воли, исходящей от них самих, — тирания». Молодежь научится от масонов, что «начало всех прав и всех гражданских обязанностей — народ, то есть государство». И что государство должно быть полностью внецерковным.
Естественно, что, «отменив страх Божий и почитание Закона Божия, поправ могущество правителей, допустив и узаконив распутство в виде революций, разнуздывая страсти толпы, не встречая ни с одной стороны преткновений по упразднении всех наказаний, остается ждать революцию и всемирный бунт… Их объявленные цели — открытое действие многочисленных ассоциаций коммунистов и социалистов, какового направления не чуждается и секта масонов».
Пора, пора было запускать новообращенного Таксиля. В этом месте записка Симонини принимает запутанный характер. Похоже, он сбился с рассказа и не сумел припомнить, кто и когда «переобратил» Таксиля. Память подшутила над Симонини. Он может только утверждать, что Таксиль через несколько лет стал вождем католического антимасонства. Оповещая направо и налево о своем возврате к матери-церкви, марселец опубликовал сначала Les frères troispoints («Трехточковые братья»: это о трех точках тридцать третьей ступени масонства), а потом Les Mystères de la FrancMaçonnerie («Тайны франкмасонства» с драматическими иллюстрациями, изображающими сатанические заклинания
и кошмарные ритуалы), и на закуску — Les soeurs maçonnes, книгу о «масонских сестрах», то есть о женских ложах, которые до того времени были неизвестны. На следующий год вышли Таксилевы книжки «Разоблаченное франкмасонство» и «Масонская Франция».
С самого начала, c первых же описаний инициаций, читателей трясло от ужаса. Таксиль в свое время был приглашен на восемь вечера в масонскую ложу. Впустил его брат привратник. В восемь с половиной Таксиля заперли в Кабинете Размышлений. Это была конурка с черными стенами, с настоящими черепами и скрещенными берцовыми костьми и с надписями «Если любопытство тебя привело сюда — уходи!» и в подобном духе. Внезапно газовая горелка затухла, стена резко ушла вниз, очам непосвященного открылся склеп, в нем тускло тлели траурные светильники. Свежеотрубленная человеческая голова лежала на колоде, на кровавом покрове, Таксиль попятился, загробный голос из расщелины в стене грянул: «Дрогни, непосвященный! Это голова предателя, он разгласил наши заповедные тайны!» Естественно, присовокупляет Таксиль, элементарный школьный фокус, голову высунул кто-то из собратьев, прятавшийся в полой колоде. Плошки были заправлены пропитанной борным спиртом паклей и крупною солью — «адская смесь» бродячих фокусников, дающая при горении зеленоватый свет, сообщающий лицу лжеказненного трупный вид. В других инициациях, пишет Таксиль, применялся эффект запотевших зеркал, на которые посылались из волшебного фонаря мрачные фантасмагории: люди в масках окружали опутанного цепями пленника и пыряли стилетами. Это в пример того, сколь неподобающими средствами пользовалась ложа, чтобы околпачивать впечатлительных новобранцев.
По завершении этой части некий Ужасающий Брат подготавливал посвящаемого. Он снимал с него шляпу и сюртук и правую туфлю, заворачивал ему до колена правую штанину, оголял ему руку и грудь со стороны сердца и завязывал глаза. А затем его крутили вокруг его оси несколько оборотов, проводили по лестницам то вверх, то вниз, наконец доставляли в Ожидательный Зал. Открывалась дверь, в то же время Сведущий Брат на каком-то инструменте, состоящем из визгливых пружин, воспроизводил кандальный скрежет и лязг. Новообращаемого заводили в следующую залу. Там Брат Сведущий колол его в голую грудь шпагой, а Досточтимый Брат вопрошал: «Что, непосвященный, против вашей груди? Что вокруг глаз?» Ищущему полагалось отвечать: «Пелена тяжелая покрыла мне очеса, острый меч у груди моей». Досточтимый на это: «Господин, сей меч разит всегда, он разит вероломцев, это символ угрызений, угрызения разорвут ваше сердце, ежели, на беду, вы окажетесь предателем общества, в которое желаете поступить. Пелена, закрывающая очеса, это символ слепоты, в которой жил человек, господствуемый страстями и погруженный в суеверие и невежество».
Потом еще один человек завладевал новичком. Его опять вращали за плечи. Когда голова у него окончательно шла ходуном — толкали на высокую ширму, обтянутую несколькими слоями толстой бумаги, наподобие той, которой в цирках обворачивают обручи, куда скакать лошадям. Звучал приказ отправить его в пещеру. Беднягу изо всех сил зашвыривали в центр ширмы. Бумага прорывалась. Испытуемый вылетал на матрас, приготовленный с противоположной стороны.
Добавить к этому бесконечную лестницу, на деле бывшую беличьим колесом, и всякий, кто вслепую подымался, за каждой ступенью находил еще ступень. В притворных мытарствах было место и кровопуску, и клеймению. Кровопуск: Брат Хирург брал руку ищущего, тыкал достаточно сильно в эту руку зубочисткой, другой брат в это время наливал немного теплой воды на предплечье, чтобы создать впечатление — изливается кровь. А каленое железо имитировалось так. Кто-то из масонов потирал шерстяной тряпкой поверхность тела претендента и прикладывал туда кусочек льда, или теплую поверхность только что задутой свечки, или донышко стакана, в котором только что сожгли бумажку. Наконец, Досточтимый читал лекцию о потайных знаках и особых секретных словах, которыми обмениваются посвященные.
В общем, эти книги Таксиля Симонини вспоминал как читатель, а не как соавтор. Тем не менее он мог точно сказать, что любую книгу Таксиля до ее опубликования (а значит, он читал ее заранее) он ходил пересказывать Осман-бею, выдавая за добытые агентурные данные. Правда, надо заметить, что Осман-бей скоро стал ему указывать на то, что все им давеча нашептанное публикуется, как по заказу, в новой книге Таксиля. На это Симонини догадался отвечать ему, что да, Таксиль — его осведомитель. И не виноват же Симонини, что, выдав масонские секреты, Таксиль пытается дополнительно на них зашибить деньгу и публикует донесения в форме книг. Надо бы его оплачивать, Таксиля, дополнительно — чтобы не печатал свои личные мемории. При этих словах Симонини сверлил глазами Осман-бея. Но тот отвечал, что выбрасывать на ветер деньги, пытаясь ими заткнуть рот хвастуну и балаболу, не в его правилах. Отчего бы Таксилю молчать о тех новостях, которые он как раз только что продал? И, увы, недоверчивый Осман в обмен на сообщаемые данные ни разу не выдал Симонини каких-либо сведений о том, что сам он, Осман, вызнавал относительно «Всемирного еврейского союза».
Что ж, коли так, то и Симонини перестал докладывать ему. Теперь же Симонини спрашивал себя, пиша все это: почему я помню, как докладывал Осман-бею новости от Таксиля, но не помню, как я получал от Таксиля новости?
Почему, почему. Если б он все свое прошлое помнил, не было бы нужды заниматься восстановлением. Кель истуар!
Эти мудрые слова завершили день. Симонини бросил все и лег спать. А проснулся, по своим понятиям, на следующее утро. Мокрый от пота, будто после кошмарной ночи с желудочным расстройством. Вернулся за конторку — и внезапно осознал, что утро уже не следующее, а послеследующее. Он проспал не одну, а две беспокойных ночи. Тем временем вездесущий аббат Далла Пиккола, не удовлетворясь количеством трупов, которые засунул в симониниевскую персональную клоаку, опять протерся в персональный дневник Симонини и засунул туда истории, о которых Симонини знать не знал, ну вот никакого понятия о них не имел.
22
Дьявол в XIX веке
14 апреля 1897 г.
Разлюбезный капитан Симонини, повторяю: именно о том, что начисто вылиняло из вашей давней памяти, мои воспоминания свежи и ярки. Как будто вчера я встречался с месье Эбютерном, а потом с падре Бергамаски. Я ходил к каждому от вашего имени забирать деньги, которые предназначались (как вы им говорили) Лео Таксилю. Затем от имени нотариуса Фурнье я посетил Таксиля. — Месье, — сказал я ему. — Не стану, размахивая священной рясою, уговаривать вас вернуться к тому Христу, над которым вам нравится хихикать. И пускай вы угодите прямиком в адский огонь, мне от этого ни холодно и ни жарко. Не хочу сулить вам вечную жизнь, а хочу подсказать вам, что серия книг, обличающих преступления масонства, имеет шанс получить широкое хождение среди просвещенной публики. Вы, не знаю, способны ли вообразить, сколь существенна для книг поддержка всех монастырей и приходов и архиепископств, и не только во Франции, а даже и во всем мире. Чтоб доказать вам, что я тут не с увещеваниями, а с деньгами, перейду к простой арифметике. Достаточно, если вы подпишете документ, гарантирующий мне (то есть олицетворяемой мною благочестивой организации) двадцать процентов будущих доходов от литературных прав. Я познакомлю вас с людьми, которые о масонских тайнах знают даже побольше вашего.
Воображаю, капитан Симонини, что эти двадцать процентов расчислялись из пропорции десять вам и десять мне. Теперь о безотзывном авансе! Я продолжил: — Плюс семьдесят пять тысяч франков. Не спрашивайте, от кого. Моя сутана, может быть, вам подшепнет. Семьдесят пять тысяч франков вам сейчас в руки. Еще до начала работы. На чистом доверии. Однако вы должны широко распубликовать известие о вашем возврате в церковное лоно. На эти семьдесят пять, повторяю, семьдесят пять тысяч вы не выплачиваете никакой процентной ставки, потому что в лице моем и моих распорядителей перед вами такие люди, деньги для которых — дьяволов помет. Пересчитайте. Ровно семьдесят пять.
До сих пор у меня перед глазами эта сцена. Будто снята на дагеротип. Такое ощущение, что Таксилю не столько сказали «семьдесят пять тысяч», не столько пообещали будущие доходы от книг (хотя на пачки банкнот глаза его и сверкнули), сколь его возбудила перспектива переворота на сто восемьдесят градусов, чтоб ему, закоснелому антиклерикалу, сделаться пламенным католиком. Он уже предвосхищал всеобщее удивление, когда появятся известия об этом в газетах. Это поизящней, чем находка римского города в Женевском озере.
Он веселился, смеялся, громоздил планы и будто видел наяву готовые книжки с обложками, с иллюстрациями. — Прямо так и вижу, целый трактат, пороманнее иного романа, о секретах масонства. На обложке крылатый Бафомет и отрезанная голова как отсылка к сатанинским обрядам тамплиеров. Клянусь господней требухой… пардон, господин аббат… это будет главная новость дня. И вообще, не имеет значения, что я там писал, но ведь быть католиком, верующим, искренним, и не вздорить со священниками, это же преотлично! Подумайте о моей семье! А соседи! Эти соседи глядят на меня так, будто Господа Иисуса распинал я лично. Значит, с кем, по вашему плану, мне предстоит работать? — Познакомлю вас с оракулом. С существом, которое в состоянии гипноза рассказывает невероятные вещи о палладистских обрядах.
* * *
Оракулом должна была быть Диана Воган. О ней я, странным образом, помню все. Прекрасно помню, вскоре я наведался в Венсенн. Ноги сами привели меня в клинику доктора Дю Морье. Клиника размещалась в небольшом здании с садиком. Там и сям сидели пациенты достаточно спокойного вида, радуясь солнечным лучам и не обращая внимания друг на друга. Я представился Дю Морье. Напомнил, что вы обо мне предупреждали. И туманно помянул дам-благотворительниц, помогающих девушкам с расстройствами рассудка. Доктор просиял. — Сразу сообщу вам, — сказал он, — что Диана сегодня в состоянии, которое я зову нормальным. Капитан Симонини, полагаю, описал вам этот казус. Нормальное — это состояние Дианы развращенной, которая считает себя принадлежащей к тайной масонской секте. Чтоб ее не будоражить, я вас представлю тоже как собрата-масона… Хочу надеяться, священнослужителю не зазорно… Он ввел меня в просто обставленную палату: шкаф и кровать. На зачехленных креслах сидела миловидная барышня. Узел мягких, отливающих медью волос, надменный взор, рот маленький, четко очерченный. Губы покривились с вызовом:
— Доктор Дю Морье хочет вернуть меня в материнские объятия церкви?
— Нет, Диана, — отвечал Дю Морье. — Это наш собрат, хотя он и в рясе.
— Какого послушания? — резко перебила Диана. Я сумел вывернуться.
— Мне не дозволено говорить, — и добавил шепотом: — Сами понимаете почему. Прием сработал.
— Понимаю, — зашептала Диана. — Вас прислал Великий Магистр из Чарльстона. Я счастлива, что вы ему перескажете мою версию событий. Собрание было на улице Ниверова Креста, в ложе Сродненных Неразделимо Сердец. Я явилась туда смиренно, чтобы обожать единственного доброго бога Люцифера и клясть дурного бога Адоная, для католиков он бог-отец. Я приблизилась, полна горения, поверьте мне, к алтарю Бафомета, где ожидала меня София Сафо. София Сафо допросила меня о догмах палладизма, и смиренно я ответствовала на вопросы: что есть долг Тамплиерской Мастерицы? Развенчивать Христа, проклинать Адоная, почитать Люцифера. Не этого разве желает Великий Магистр? — захлебывалась Диана, пожимая мои руки.
— Ну да, — осторожно отвечал я.
— И возгласила заповедный призыв: «Приди, приди, великий Люцифер, ты, великий, оболганный священниками и монархами!» Я трепетала, когда все сходбище, потрясая кинжалами, вторило мне: «Некам, Адонай, Некам!» И тогда, восходящей в алтарь, мне София Сафо поднесла дискос, из тех, которые я прежде видела в магазинах литургической утвари. Я гадала, зачем в таковом месте отвратительный священный сосуд римского служения. Великая Мастерица пояснила мне это. Поскольку Иисус предал истинного Бога, на горе Преображения заключив надругательский договор с Адонаем, он извратил порядок вещей мира, преображая хлеб в свое собственное тело, и мы обязаны прободать кощунственную просфору, посредством коей отправители культа ежедневно воспроизводят предательство Иисусово. Скажите мне, хочет ли Великий Магистр, чтобы этот обряд входил в чин инициации?
— Не в моих полномочиях высказываться. Лучше продолжайте. Как вы действовали.
— Ну, я отказалась, разумеется. Прободая просфору, мы подтверждали бы, что верим: она воистину частица плоти Христовой. А палладисты не приемлют веры в эту ложь. Прободание просфоры — католический обряд верующих католиков!
— Думается, что вы правы, — отвечал я. — Перескажу вашу аргументацию Великому Магистру.
— Спасибо, брат, — отвечала Диана, целуя мне руки. Потом с каким-то отсутствующим видом расстегнула верхние пуговицы блузки и, выставив белое плечо, призывно посмотрела. И вдруг как-то вся запрокинулась на кресле, и пошли конвульсии. Доктор Дю Морье закричал сиделку. Вдвоем они перенесли Диану в кровать. Доктор сказал:
— Обыкновенно, когда у нее такой припадок, она проходит несколько стадий. Покуда не утратит сознание. На первой стадии, видите, налицо контрактуры челюсти и языка. Чтобы облегчить, достаточно краткого нажатия на область яичников… Челюсть пациентки опускалась и отходила налево, рот перекашивался и растворялся так широко, что виден был дугообразно завернутый язык, с кончиком в глотке, как будто бы Диана его хотела проглотить. Потом язык расслабился и резко был выброшен изо рта. Она то втягивала, то выкидывала его, подобно змее. Это долго тянулось. Наконец рот вернулся в прежнее состояние и больная заговорила:
— Язык… обдирает мне нёбо… Паук в ухе… После передышки у больной снова начались контрактуры языка и челюсти. Снова эти симптомы снимались нажатием на пах. Но потом дыхание ее затруднилось, она выкрикивала обрывочные фразы, взгляд не сходил с одной точки, зрачки были заведены вверх, все тело — жесткое. Руки скрючены, непрерывно двигаются по кругу, заломленные запястья сталкиваются, ноги вытянуты…
— Конско-варусная косолапость, — прокомментировал Дю Морье. — Больная на эпилептоидной стадии. Идет нормально. Теперь пронаблюдаем клоунскую стадию. Лицо страдалицы побагровело, рот открывался и захлопывался, оттуда ползла белая пена широкими пузырями. Вопли и стоны «Ух! Ух!» исходили от больной. По лицу бежали судороги, веки судорожно моргали. Будто эта больная делала акробатические упражнения. Тело изгибалось дугою, опираясь только на ступни и на затылок. Несколько мгновений нам показывали развинченную марионетку из цирка, с невесомыми всеми членами. Потом она опустилась на кровать. После этого я увидел те позы, которые Дю Морье мне описывал как «томные». Кокетливые (она отражала воображаемое нападение), игривые, с подмигиванием и подмаргиванием. Затем вдруг мы увидели непристойную позу профессионалки любовного промысла, она шевелила похабно языком, принимала призывно-любовные позиции, взор ее был мокр, руки вытянуты вперед, губы выпячены в ожидании поцелуя. Вдруг она так закатила глаза, что видны были только белки, и потек эротичный бред.
— Властелин мой, — хрипло рычала она, — насладительный змей, сильный аспид… Клеопатра! Я твоя Клеопатра! Вот же грудь. О, любимый, входи же в меня, входи весь, целиком входи…
— Диана думает, что принимает священную змею, проникающую в ее тело. Другим истеричкам свойственно видеть Святое Сердце Иисуса, соединяющееся с их собственным сердцем. Видеть предмет фаллической формы, видеть овладевающего ими мужчину, видеть того, кем они были изнасилованы в дет
стве, — говорил мне Дю Морье, — для истеричек практически одно и то же. Вы, наверное, помните по гравюрам святую Терезу работы Бернини. Ее не отличить от нашей бедолаги. Мистическая святовидица — истеричка, попавшая к духовнику вместо того, чтоб к психиатру.
Тем временем Диана приняла положение распятой на кресте. Наступала новая стадия. Стадия мутных угроз неизвестно кому, жутких разоблачений… Все это в бурных корчах, на кровати. — Дадим ей отдохнуть, — сказал Дю Морье. — Пробудится она во втором состоянии и начнет сокрушаться из-за ужасных вещей, которые наговорила. Все до единого слова будет помнить. Вы не забудьте предупредить ваших благотворительниц-дам о припадках, чтобы они не пугались. Нужно только держать ее покрепче и засовывать ей в рот платок, чтобы язык не откусила. А лучше всего вливать понемногу капель. Капли я дам.
И добавил: — Штука в том, что эту особу надо держать взаперти. А я не могу. Тут же не тюрьма, а клиника. Все свободно перемещаются. Необходимо, с терапевтической точки зрения, чтобы они друг с другом общались. Тогда у них у всех создается впечатление, что они ведут нормальное и спокойное существование. Здесь не ненормальные. Здесь просто люди с расшатанными нервами. Дианины припадки могут подавить других пациенток. А то, что она выкрикивает в своем «распущенном» состоянии, может подавить кого угодно. Независимо от того, соответствуют ли эти вопли чему-либо на самом деле. Все равно они могут кого угодно подавить. Надеюсь, что ваши милосердные дамы найдут способ хорошенько изолировать ее.
Впечатление от этой встречи было, что доктор очень хочет избавиться от Дианы, хочет, чтобы ее содержали в тюремном режиме, и не хочет, чтобы она общалась с кем бы то ни было. И не только. Доктор очень стремился, чтоб никто не принимал на веру рассказываемое Дианой. Поэтому с самого начала предупреждал, что все ее утверждения — сумасшедший бред.
* * *
Я снял квартиру в Отее. Не хоромы, но пригодную для житья. Прямо у входа была типичная мещанская гостиная с диваном красного дерева в потертом утрехтском бархате. Шторы из бордовой парчи, часы с колонками на камине, по обе стороны от них — цветочные композиции под стеклянными колпаками. Зеркало, подзеркальник, натертый плиточный пол. Проходишь в комнату. Я мысленно отвел эту комнату Диане. Стены обиты муаровым серым шелком, пол покрыт широким с розами ковром. Занавески на окне и на кровати из одинаковой ткани, со сквозными фиолетовыми полосами, оживляющими колорит. Над кроватью печатная картинка с влюбленными пастушками. На стеллаже мозаиковые часы из искусственных камней. По бокам часов пухлявые амуры держали ирисовую гирлянду, она была канделябром.
Второй этаж был отведен под две спальни. В одной я поселил полуглухую старуху, любительницу выпить. Ее достоинства на этом не кончались: она была не местная и была готова на все, лишь бы только подзаработать. Не помню уж кто мне ее подрядил, эту идеальную кандидатку для надзора за Дианой, когда никого не было дома. Старуха могла при случае и угомонить Диану во время очередного припадка.
Кстати, вот сейчас, пиша это, я сообразил, что не подаю старухе признаков жизни вот уже месяц или больше. Достаточно ли я ей оставил денег на прожитие? Надо бы ехать срочно в Отей. Но я не помню адреса. Отей, доеду, ну а дальше что? Неужели ходить по домам и спрашивать, где тут проживает умалишенная палладистка с раздвоением личности?
* * *
В апреле Таксиль опубликовал заявление о своем обратном обращении в католичество, а уже в ноябре в магазины поступила его книга с животрепещущими разоблачениями масонства («Трехточковые братья»). Тогда же я привез его на квартиру, где жила Диана. Пояснил, что существуют две совсем разные Дианы и что для нас ценна не девушка-паинька, а нераскаянная палладистка.
За несколько месяцев я хорошо изучил эту барышню и научился переводить ее из дикого состояния в тихое, вовсю используя капли доктора Дю Морье. Я также пришел к выводу, что не очень-то удобно дожидаться, покуда сами собою придут припадки, и что удобнее всего научиться вводить ее в припадок. Похоже, именно это делает доктор Шарко со своими истеричками.
Не умея употреблять магнетизм, как доктор Шарко, я пролистал в библиотеке руководства более традиционного плана, например «О причинах сна наяву» настоящего (а не вымышленного Александром Дюма) аббата Фариа. По прочтении этого и некоторых других трактатов я попробовал действовать: зажимал между колен колени девушки, стискивал большие пальцы ее рук своими руками и не отрываясь смотрел ей в глаза. Так мы сидели не менее чем по пяти минут, после чего я отпускал ее пальцы, клал руки ей на плечи, проводил ладонями от ее ключиц к локтям и до самых ногтей, и так пять или шесть раз. Еще я возлагал ладони ей на голову, двигал ладонями у нее перед лицом на расстоянии нескольких сантиметров, погружал большие пальцы ей в солнечное сплетение, а прочими пальцами проникал под ребра, проводил ладонями по всему ее телу до колен или даже до самых кончиков пальцев ног.
Стыдливость Дианы «благостной» этого не выдерживала. Девушка вопила, как будто (господи прости) я ее насиловал, но действовал мой метод хорошо, потому что она внезапно стекленела, несколько минут пребывала в трансе, а потом становилась Дианой «распущенной». Переводить ее в «благостный» вид оказалось проще, ибо Диане похотливой, наоборот, нравились поглаживания и она старалась даже растянуть восторг, поддаваясь и повертываясь и придушенно стеная. К счастью, это быстро переходило в гипнотический сон, без того я не знал бы, как спасаться: я и сам взбудораживался от сближения и ее отталкивающую призывность сдерживать не умел.
* * *
Думаю, любой мужчина согласится, что Диана — привлекательная особа, по крайней мере насколько способен судить я, коего сан и служение отъединяют от убогих радостей пола. А Таксиль, несомненно, являл собой как мужчина образец здорового полового аппетита.
Доктор Дю Морье, передавая мне пациентку, вынес и сундучок с элегантными вещами, которые были при Диане в день помещения в клинику: знак, что ее семья не бедствовала. Так что к приходу Таксиля, явная кокетка, она старательно нарядилась. При всей своей «неотмирности» Диана в обеих ипостасях ценила дамские штучки и разбиралась в них.
Таксиль очаровался мигом. «Невредная бабенка», — шепнул он, причмокивая. Позднее, повторяя за мной гипнотические пассы, он растягивал их, даже когда пациентка полностью засыпала. Я вмешивался робко: «Наверное, достаточно», — дабы он прекращал ее щупать.
Подозреваю, что, оставь я его наедине с Дианой в ее «нормальном» состоянии, он отважился бы и на иные вольности, а та совсем не была бы против. Поэтому я следил, чтоб собеседования с девушкой всегда проходили втроем. И даже вчетвером. Для вызова воспоминаний и порывов Дианы сатанической было полезно присутствие и аббата Буллана.
* * *
Буллан… Когда его отрешил парижский архиепископ, аббат переехал в Лион и поступил в общину «Кармель», основанную Вентрасом, духовидцем, служившим мессу в широком белом подризнике, на котором красовался крупный красный перевернутый латинский крест, и в диадеме с индийским фаллическим символом. Когда Вентрас молился, он витал в воздухе, доводя до экстаза приверженцев. Во время его литургий источалась кровь из облаток. Но перешептывались и о его гомосексуальных наклонностях, а также о назначении им «жриц любви» и об искуплении грехов посредством раскрепощения чувств. В общем, Буллан во всем этом просто купался как рыба в воде. По смерти Вентраса Буллан был провозглашен его преемником.
В Париж он наезжал что ни месяц. Такой материал, как Диана, ему и не снился — для его демонологических опытов (изгнать бы бесов по-хорошему, предлагал он, но я уж знал, как он их изгоняет…). Буллан пошел тогда на седьмой десяток, но сохранял свежую силу и взор его был, я вынужден признать, магнетичен.
Буллан выслушивал Дианины излияния, которые Таксиль набожно протоколировал, но цели Буллана казались мне далековатыми. Он что-то вещал девице на ушко, что-то подсказывал, что — мы не могли расслышать. И тем не менее он был полезен, так как среди тайн масонства, подлежащих обнаружению, были, естественно, и прободания кинжалом святых просфор, и всякие разновидности черных месс, по каковой части Буллан был известный дока. Таксиль записывал подроб
ности демонических священных обрядов и вставлял в свои книги, утверждая, будто его масоны только тем и занимались, что проделывали все это.
* * *
Опубликовав таким манером несколько книжек, Таксиль исчерпался по части масонских познаний. Свежие идеи ему поступали только из уст «плохой» Дианы, когда она бывала в трансе и с вытаращенными глазами описывала обряды, в которых, возможно, участвовала, или о которых слыхала в Америке, или которые выдумывала сама. От ее историй перехватывало дух. Скажу, что, невзирая на весь мой опыт (полагаю, солидный), я частенько бывал фраппирован. Скажем, когда мы услышали, каким именно образом проходила инициацию не любимая Дианой София Вальдер, она же София Сафо. Я только не понимал, осознает ли Диана инцестуозность сюжета. В любом случае она рассказывала не порицая. Через нее и нам передавалось то возбуждение, которое царило среди восторженных наблюдателей скандальной сцены. — Ее же собственный отец, — со вкусом повествовала Диана, — ее уложил, усыпил и каленым железом провел по ее устам. Так он уверился, что тело отрешено от внешних воздействий. На шее у нее было монисто в виде кусающей свой хвост змеи. Ну вот, отец ожерелье с нее снимает, вынимает из корзинки живую змею, укладывает Софии на лоно… Змей прекрасен, он ползет как танцует. Проползает по ее телу до шеи и ложится на место мониста. А оттуда восходит к лицу, проникает дрожащим язычком между губ и с шипением целует. Он такой обольстительно… скользкий… София пробуждается, из уст течет пена, она подымается и застывает подобно статуе, отец ей расстегивает корсаж и обнажает груди! Тогда он палочкою чертит на этих грудях вопрос, и буквы выделяются алым цветом на плоти, и змей, уснувший змей с шипением ползет и хвостом чертит буквы, на голых грудях Софии чертит ответ.
— Откуда ты знаешь об этих вещах, Диана?
— Когда я проживала в Америке, отец приобщил меня к палладизму. Впоследствии я переехала в Париж. Меня, вероятно, хотели удалить. В Париже я встретилась с Софией Сафо. Мы с нею враждовали. Когда я не пожелала делать, что она требовала, она передала меня доктору Дю Морье. Сказала, что я безумица.
* * *
Я у доктора Дю Морье, ищу следов Дианы:
— Поймите, доктор, мое сообщество не может помогать этой юной даме, не зная, откуда она происходит, кто ее родители. Доктор смотрит на меня как на стенку.
— Я не знаю. Я уже сказал вам, что не знаю. Она поступила от дальней родственницы. Родственница умерла. Адрес родственницы? Можете удивляться. Я его затерял. Год назад у меня в кабинете случилось возгорание, много документов уничтожилось. Я не знаю о прошлом Дианы ничего.
— Но она ведь прибыла из Америки?
— Не исключено. Но по-французски говорит без акцента. Вы скажите вашим милосердным попечительницам, чтобы не особенно ломали себе голову. Ей нипочем не удастся победить болезнь и зажить нормальной жизнью. Пусть относятся к ней снисходительно и дадут скончать ее дни… На столь продвинутой стадии истерии долго не живут. У нее случится осложненное воспаление матки. Медицинская наука окажется бессильна. Я уверен, что доктор лжет. Может, он сам палладист, а вовсе не член ложи Великого Востока? Его задействовали, чтоб изолировать неприятельницу секты? Согласен, это мои домыслы. Но пререкаться с Дю Морье значит попросту терять время.
Я расспрашиваю Диану и в первом и во втором ее состоянии. Она ничего не помнит. На шее у нее золотая цепь с медальоном, с портретом женщины, похожей на нее. Медальон с застежкой. Я прошу показать, что внутри. Она бурно протестует, в голосе страх и звериное упорство. — Его мне мама дала, — вот ее единственный ответ.
* * *
Прошло не менее четырех лет, как Таксиль открыл свою антимасонскую кампанию. Католический мир дал такой ответ, какого мы и не ждали: в 1887 году Таксиля пригласили через посредничество кардинала Рамполлы на частную аудиенцию к папе Льву Тринадцатому! Публичная поддержка церкви обеспечила стремительный успех в книгоиздательском плане. А следовательно, и в экономическом.
К тому же времени относится полученная мной краткая, но выразительная записка: «Аббат, эта история выходит за рамки наших договоренностей. Повлияйте. Эбютерн».
Назад, однако, ходу не было. И выплаты гонораров волнующе текут прямо в руки, и католический мир побуждает, стимулирует, жмет. Таксиль, геройский воитель с сатанистами, не откажется от своего крестового похода.
Тут же получаю еще более лапидарные записочки от Бергамаски: «Кажется, все идет успешно. Как насчет евреев?»
Точно… Бергамаски ведь настаивал на том, чтоб я добивался у Таксиля опубликования пикантных откровений не только о масонах, но и о евреях. Но ни Диана, ни Таксиль ни одним словом евреев не удостаивают. Что до Дианы, я нисколько не удивлен. Может, в Америке, в месте, откуда приехала она, не так много евреев, как у нас здесь. То есть, может, она просто не сталкивалась с ними? Однако ведь масонство проникнуто еврейством? Я спросил у Таксиля. — Почем я знаю? — отозвался тот. — Проникнуто? Мне никогда не попадались масоны-евреи. Или они не рекомендовались как таковые. Отроду раввинов не встречал, ни в одной ложе. — Они же туда не в раввинском виде ходят. Но мне рассказывал один иезуит, а он знает… Оказывается, монсеньор Мёрен, архиепископ, не простой кюре, собирается опубликовать в своей новой книге, что все масонские ритуалы имеют каббалистическую подкладку, что иудейская каббала приводит масонов к демонопоклонству… — Ну, пусть тогда монсеньор Мёрен об этом и пишет, а мне и без него есть чем заниматься. Почему Таксиль увертывался, интересно? Не еврей ли он сам? Я решил разобраться и обнаружил, что его журналистские и книгописательские бравады довольно часто кончались в зале суда. Его привлекали и за клевету, и за оскорбление общественного приличия, присуждали к солидным взысканиям. Он был кругом в долгу у ростовщиков-евреев и продолжал быть им должен. Он должал им еще больше, когда весело растранжиривал немалые поступления от своего прибыльного антимасонского промысла. Так что евреев он старался не тревожить и не злить, не то они могли засадить его в долговую яму. Полно, в деньгах ли был вопрос-то? Таксиль — конечно, жох, но кое в чем сентиментальный. Он был слезливо нежен к своей семье. И по какой-то причине сочувствовал евреям, жертвам гонений. Он говорил, что папы покровительствовали обитателям гетто, почитая их за граждан страны, хотя и за граждан второго сорта. Постепенно Таксиль сильно занесся. Он поверил в себя как в глашатая католической мысли, легитимистской и антимасонской. Даже решил податься в политику. Не успевалось следить за всеми его махинациями. Одна из них оказалась роковой. Таксиль выдвинулся в какой-то отдел городской управы в Париже и там конкурировал, а также и сильно полемизировал с такою важнеющей журналистской шишкой, как Дрюмон, отличавшийся яростным антиеврейским и антимасонским ражем, а также пользовавшийся немалым влиянием среди верующих. Так вот, раздраженный Дрюмон дал понять, что знает, что Таксиль — надуватель. Впрочем, «дал понять» — это слишком мягкое выражение.
В 1889 году Таксиль выпустил печатный памфлет против Дрюмона и, не зная уж, как бы его похуже зацепить (поскольку антимасонами были оба), высказался о буйной юдофобии Дрюмона как о некоем помрачении рассудка. Попутно Таксиль вякнул нечто малоодобрительное о российских погромах. Дрюмон же был драчливым спорщиком и выстрелил в ответ целой книжицей, где зубоскалил по поводу господинчика, вообразившего себя глашатаем римского католицизма, принимающего от епископов и кардиналов восторги и объятия, в то время как всего-то пару лет назад теми же устами изрыгались в адрес папы, духовенства и монашества, не говоря уже об Иисусе и Пречистой Деве Марии, сквернословия ярые и непотребные. И мало того, он откопал кое-что и гораздо хуже.
А надо сказать, что я не раз видался с Таксилем дома у него, в том здании, где некогда на первом этаже работала «Антиклерикальная книжная лавка», и от меня не укрылось, что многократно наш покой нарушала его супруга, приходившая пошептать что-то на ухо беседовавшему со мной мужу. Как я догадался впоследствии, многочисленные несгибаемые богоборцы все еще продолжали ходить по этому адресу за литературой, содержавшей выпады против клира и религии. Автором этих книжиц являлся не кто иной, как Таксиль в свою бытность антиклерикалом. А теперь Таксиль, памятуя, что на складе залежались нераспроданные печатные экземпляры, осторожно посылал за ними жену (никогда не показывался сам) и втихомолку приторговывал. Не бросать же даром хороший товар. Я, впрочем, с самого начала не верил в искренность Таксилева обращения. Единственное, что по этому поводу можно было философски изречь: деньги не пахнут. Однако и Дрюмон тоже пронюхал про его хитрости. Поэтому он инкриминировал марсельцу не одни только тайные симпатии к евреям, но и тайно сохраняемый антиклерикализм. А этого с походом доставало, чтобы пробудить ужасные сомнения у богобоязненных Таксилевых читателей. Пора было контратаковать. — Таксиль, — сказал я. — Не желаю знать, почему вы не согласны лично выступить против евреев. Но нельзя ли запустить в эту работу кого-нибудь годящего? — Только чтоб я не попадал в поле зрения, — ответил Таксиль. И добавил: — Да, моих разоблачений начинает не хватать. Так же как и пустословия милой Дианы. Мы уже вырастили публику, которая требует брать покруче. Эта публика покупает мои книги не столько чтоб узнать пакости врагов Святого Креста, сколько потому, что увлечена сюжетом. Это как с приключенческими романами, дело кончается тем, что читатель волейневолей переживает за негодяя.
* * *
Так появился на свет доктор Батай. Таксиль связался, вернее, возобновил знакомство со старым приятелем, флотским врачом, попутешествовавшим по экзотическим странам, совавшимся в самые экзотические религиозные конгрегации, а главное — начитанным любителем приключенческих романов, таких как Буссенар и фантастические репортажи Жаколио («Спиритизм в мире», «Путешествия по таинственным странам»). Я сразу поддержал идею искать сюжеты в мире художественного вымысла. Ваши дневники тоже свидетельствуют, что основное вдохновение вы почерпнули из Дюма и Эжена Сю. Люди заглатывают истории странствий и истории преступлений, так же скоропалительно забывают прочитанное и, встречая то же самое второй раз, уже как чистую правду, смутно припоминают, что кое-что подобное им попадалось, так что безоговорочно верят услышанному.
Человека, разысканного Таксилем, звали доктор Шарль Хакс. Университетский диплом его был по кесаревым сечениям, научные работы — по морской торговле, а повествовательный дар пока еще не нашел выхода. Он пребывал в острейшей алкогольной зависимости и без денег. Насколько я из его речей понял, он думал опубликовать капитальный труд против всех религий, а особенно против христианства как ярко выраженной «истерии креста». Однако, услышав предложение Таксиля, вмиг дал согласие на тысячу страниц, клеймящих обожателей дьявола, во славу и заступу истинной церкви.
Помню, в 1892 году мы приступили к делу. Планировалось 240 брошюр, публикуемых в течение тридцати месяцев. Гигантская программа под названием «Дьявол в xix веке» с большим хихикающим Люцифером на обложке. Распяленные крылья нетопыря, хвост дракона и громовый подзаголовок: «Здесь тайны спиритизма и люциферианского масонства, полнейшие развенчания палладизма, теургии и гоэтии и всего современного сатанизма, магнетизма оккультного, люциферианских медиумов, каббалы времен конца века, розенкрейцерской магии, скрытых форм одержимости, провозвестников Антихриста». Автором значился таинственный доктор Батай.
По нашей идее, во всех выпусках серии должно было воспроизводиться только то, что уже было опубликовано в других местах. Таксиль и Хакс натащили груду чужого материала и спроворили сборную солянку из хтонических культов, дья
вольских явлений, жутких ритуалов, новоявленных тамплиерских служений в честь конечно же Бафомета, и так далее, и так далее. Иллюстрации тоже были сплошь сворованы из других руководств по оккультизму, которые большей частью все перекопированы друг с друга. Единственным свежим материалом были портреты великих магистров масонских орденов. Они немножко напоминали те изображения, которые американцы вешают для поимки разыскиваемых преступников.
* * *
Работа велась лихорадочно. Хакс-Батай, по принятии хороших доз полынной, вываливал Таксилю все свои измышления, а Таксиль придавал им литературную форму. Потом иногда еще Хакс добавлял подробности медицинской науки или же искусства отравлений, сочинял описания городов и экзотических обрядов, которые он в самом деле видывал, а Таксиль привносил штришок-другой на основании последних бредней Дианы. Например, Батай повествовал о Гибралтаре, о скале, похожей на пористую губку, пронизанной ходами, пустотами, кавернами и потаенными гротами, в которых вершатся обряды самых богомерзопакостных сект. Или о масонских трюках в сектах Индии. Или о явлениях Асмодея. А Таксиль подсаживал туда же Софию Сафо. Проштудировав «Инфернальный словарь» Колена де Планси, Таксиль предлагал, что пусть София открывает тайну: легионов ада ровно шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть, в каждом легионе по шесть тысяч шестьсот шестьдесят шесть демонов. Хотя и упившись на тот момент абсентом, Хакс сохранял способность перемножать в уме. То есть, говорил он, чертей ровно сорок четыре миллиона, четыреста тридцать пять тысяч пятьсот пятьдесят шесть душ. Мы проверяли и поражались — результат был правильный. Хакс хлопал ладонью по столу и восклицал: «Видите, я не пьян!» И поздравлял сам себя, пока не сваливался на пол.
Упоительно было выдумывать масонскую фабрику ядов в Неаполе. Вершиной Батаевой фантазии оказался рецепт манны, названной так без всякой химической причины. Чтобы сделать манну, надо вырастить жабу в колбе, населенной гадюками и аспидами, питать ее ядовитыми грибами с добавлением наперстянки и цикуты, потом всех тварей уморить голодом и оросить стервятину хрустальной пеной и эуфорбией, уложить в аламбик, высушить на медленном огне и отделить обугленную падаль от огнестойких порошков. В результате получаем даже не один, а два сильных яда, один жидкий, второй порошкообразный. Смертоносное воздействие обоих одинаковое. — Представляю, скольких епископов эти страницы доведут до экстаза, — хрюкал Таксиль, почесывая в промежности, что делал при большом удовлетворении. Он знал, что говорил. После каждой новой брошюры «Дьявола» на нас сыпались новые отклики от новых прелатов, которые благодарили Батая за срывание масок, выведение на чистую воду, и что наконец спадает пелена с глаз общественности.
Периодически мы привлекали и Диану. Она одна была способна измыслить «Мистический ковчежец Великого Чарльстонского Магистра». Речь шла о шкатулке, таких на свете существует только семь. Открыв, видишь там серебряный рупор, похожий на охотничий рог, только меньше. С его левого края отходит серебряный витой проводок, запуская который в ухо удается улавливать голоса людей, говорящих в другие шесть рупоров, независимо от их местонахождения. А у правого края приделана жаба из кровавого камня, извергающая огоньки, тем свидетельствующая, что контакт возник. И еще там семь золотых статуэток, отображающих и семь кардинальных добродетелей палладистской иерархии, и семь верховных лиц масонства. Великий Магистр, двигая одну из статуй, вызывал соответствующего своего наместника в Берлине или в Неаполе. Если наместник в ту минуту не находился перед Ковчежцем, ему в лицо вдруг дышал невесть откуда горячий ветер, и наместник шептал в ответ: «Смогу через час». На столе у Великого Магистра жаба человеческим голосом возглашала: «Через час».
Сперва мы гадали, не окажется ли вся эта муть просто карикатурной, учитывая, кстати, что уже несколько лет назад Меуччи запатентовал свой телектрофон или, как сейчас научились говорить, телефон. Но изобретение Меуччи, разумеется, было рассчитано на богатых. Нашим читателям неоткуда было знать о таких вещах. А столь несусветное нововведение, как Ковчежец, было шедевром воистину дьявольского искусства.
Мы видались у Таксиля или в Отее. Могли бы и в берлоге Батая, но смешанная вонь, витавшая у него на квартире (дешевый алкоголь, нестираная одежда, прокисшие объедки), не располагала к частым посиделкам.
* * *
Мы дошли до генерала Пайка, Великого Магистра Мирового Масонства, управляющего из Чарльстона судьбами мира. Что нового можно было о нем сказать? На этом свете самое новое — то, что уже было опубликовано.
В то время вышел модный труд монсеньора Мёрена, архиепископа Пор-Луи (где этот чертов Пор-Луи? знать бы!), под заглавием «Франкмасонство. Синагога Сатаны». Доктор Батай, немного знавший по-английски, отыскал еще и трактат «Тайные общества» (Чикаго, 1873) генерала Джона Фелпса, великого борца с масонством и с ложами. Мы просто повторили то, что нашли у Мёрена и Фелпса, и у нас замечательно оформился Великий Старец, Верховный жрец мирового палладизма, весьма вероятно — основатель ку-клукс-клана и заговорщик в деле убийства Линкольна. Мы решили, что Великий Магистр Генерального Чарльстонского совета будет носить титулы Генерального Брата, Суверенного Коменданта, Магистра-Эксперта Великой Символической ложи, Тайного Учителя, Совершенного Учителя, Приближенного Секретаря, Профоса и Судии, Избранного Магистра из Семи, Светлейшего Избранного из Пятнадцати, Возвышенного Избранного Рыцаря, Владыки Двенадцати Колен, Великого Мастера-Архитектора, Великого Избранного Шотландского Священного Свода, Совершенного и Возвышенного Каменщика, Господина Востока, Рыцаря Меча, Принца Иерусалима, Правителя Запада и Востока, Суверенного Князя Розенкрейцеров, Главного Патриарха, Досточтимого и Пожизненного Распорядителя всех Масонских лож, Прусского Ноахитского Кавалера, Великого Магистра Ключа, Господина Ливана и Властелина Скинии, Всадника Медного Змия, Суверенного Командора Храма, Рыцаря Солнца, Вождя-Адепта, Великого Шотландца Святого Андрея Шотландского, Великого и Избранного Кавалера Кадоша, Совершенного Посвященного, Заведующего Инспектора Инквизитора и Командора, Ясновельможного Стража Королевской Темницы, а также титулы Тридцати Трех, Всемогущего и Мощного Правителя Командующего Генерала Великого Магистра Хранителя Священного Палладиума, Первосвященника Мировых Франкмасонов.
Мы привели кусок его письма с осуждением перегибов, допущенных собратьями в Италии и Испании, которые, «побуждаемые законной неприязнью к поповскому Господу», славили Господня противника, зовомого Сатаною, — а это-де изобретенное священниками существо, чье имя не должно упоминаться в ложах. Пишущий громил какую-то генуэзскую ложу, где впечатляют зрителей транспарантом «Слава Сатане!». Он яро клеймил этот сатанизм, это христианское суеверие… Клеймил, как выяснялось, по следующей причине: масонам необходимо бороться с сатанизмом, чтобы оберегать свою люциферианскую линию. Это-де священники с их верой в существование дьявола вымыслили Сатану и сатанистов, ведьм и колдунов, ведунов, черную магию. А люцифериане — приверженцы магии светоносной, и светоносной была и магия тамплиеров, их вещих наставников. В отличие от черной магии. Черная — это наука последователей Адоная, коварного бога, обожаемого христианами, по вине коего лицемерие почитается святостью, порок добродетелью, ложь истиной, вера в абсурдное — богословием. Все действия Адоная выдают его жестокость, коварство, человеконенавистничество, варварство и антинаучность. Люцифер, не в пример тому, это добрый бог, по сравнению с Адонаем он как свет в сравнении с тенью. Мы побеседовали с Булланом, он поведал нам о разных вариантах культа того, кто, по нашим представлениям, просто черт. — Некоторые считают Люцифера падшим ангелом, который раскаялся и может стать будущим Мессией. Для чисто женских сект Люцифер — божество тоже женское, положительное, противное мужескому злому богу. Другие полагают, что он Сатана, проклятый Богом, но при этом думают, что Христос не слишком помог человечеству, и предаются обожанию Люцифера как недруга Божия. Вот они-то настоящие сатанисты, они справляют черные мессы и прочее в этом роде. Есть обожатели Сатаны, которым попросту нравятся колдовство, порча, чары. Другие же делают себе из сатанизма самую настоящую религию. Эти основывают сообщества — Жозефен Пеладан и, самый вредный, Станислас де Гуайта, отравитель. Ну и есть палладисты. Их круг — это круг посвященных, куда входил даже и карбонарий Мадзини. Говорят, что и захват Сицилии гарибальдийцами — дело рук палладистов, врагов Бога и монархии.
Я спросил у него, как это он обвиняет в сатанизме и чернокнижии Гуайту и Пеладана, в то время как мне из парижских сплетен известно, что именно они обвиняют в сатанизме как раз его.
— Э, — сказал он, — в мире оккультизма все так взаимоперетекает… Добро и зло… что добро для одних — зло для других. Но и в волшебных сказках тоже разница между феей и ведьмой — это вопрос возраста и внешности.
— Как совершается колдовство?
— Ну вот рассказывают, будто Великий Магистр из Чарльстона поссорился с неким Горгасом, из Балтимора, это глава диссидентской ветви шотландского обряда. Ну, Великому Магистру удалось, подкупив прачку, раздобыть носовой платок того. Он погрузил его в соляной раствор, постоянно подсыпал в раствор соль и произносил заклинание: «Sagrapim melanchtebo rostromouk elias phitg». Затем высушил тряпицу над костром из сучьев магнолии. Три недели подряд по субботам молился Молоху, воздымая руки, воздымая вверх этот платок, будто дарение нечистой силе. В третью субботу перед закатом он сжег платок на спиртовом огне, высыпал пепел на медное блюдо и оставил на ночь. Утром замесил тот пепел с комом воска. Вылепил куколку. Эти дьявольские творения называются дагидками. И вот он положил дагидку под стеклянный колпак. Пневматическим насосом вытянул оттуда воздух и образовал пустоту. И его врагу в тот же миг приключились корчи, он не мог понять, откуда они взялись.
— И что, умер?
— Не имеет значения. Вероятно, Великий Магистр не ставил перед собой такую цель. Что для нас с вами существенно, это доказательство, что магия действует и на расстоянии. Именно этим способом работают Гуайта с его товарищами против меня. Больше Буллан откровенничать не хотел. Диана, слушавшая его, не сводила с аббата восторженных глаз.
* * *
Мне удалось нажать на Батая, и тот ввел главу о роли евреев в масонских сектах, начав издалека — с оккультистов восемнадцатого века. Он провозгласил, что пятьсот тысяч масоновевреев пасутся в закамуфлированном виде в непосредственной близости от официальных лож, а у их собственных лож не имеется имен, у них только шифры.
Это было как раз вовремя. В те же годы в газетах появилось удачно найденное словцо — антисемитизм. Тем самым мы попадали в «официальное» направление. Спонтанная неприязнь к евреям приобретала характер учения, такого же, как христианство или идеализм.
На этих встречах, как уже сказано, присутствовала Диана. Как только мы завели разговор о еврейских масонских ложах, она громко и отчетливо несколько раз проговорила: «Мельхиседек, Мельхиседек». О чем она думала? Ее речь продолжалась: «На совете у патриарха… Отличительный знак евреев-масонов… На шее цепь из серебра с золотой пластиной. Изображает скрижали Завета… Моисеев закон…»
Идея была подходящая. И поэтому наши евреи сошлись в храме Мельхиседека и обменялись отличительными знаками, паролями, условными приветствиями и клятвами. Все это должно было быть декорировано в недвусмысленно еврейском колорите. Мы привели образцы этих формул: «Граззин Гаизим, Яван Аббадон, Бамахек Бамеарах, Адонай Бего Галхол». Разумеется, ложа ничем иным не занималась, кроме застращивания святой католической римской церкви и лично Адоная.
Таксиль, прикрываясь Батаем, умудрялся удовлетворять своих заказчиков-церковников, не волнуя своих же кредиторовевреев. Хотя мог бы, кстати, уже и расплатиться. В первые же пять лет он заработал триста тысяч франков чистых потиражных. Из них шестьдесят тысяч досталось мне.
* * *
В 1894 году газеты вовсю трубили о некоем капитане Дрейфусе, продававшем военную информацию в прусское посольство. Просто подарок: изменник был, оказывается, еврей. За дело Дрейфуса немедля ухватился Дрюмон, так я подумал, что и подшивка «Дьявола» должна была бы отозваться какими-то убойными разоблачениями. Таксиль же упирался, полагая, что в военные шпионские разбирательства лучше не ввязываться. Лишь позднее я понял: он был прав. Одно — разглагольствовать о еврейской составляющей масонства, совсем другое — втягивать туда Дрейфуса, тем утверждая, что Дрейфус, кроме того что еврей, еще и масон. Что было бы очень неосторожно, потому что масонов было полным-полно в армии. В масонах состояли, вероятно, те самые высокие чины в министерстве обороны, которые отправили Дрейфуса под суд.
* * *
Однако были, были там ценные жилы для разработки. В глазах той публики, которую мы успели сформировать, наши козыри были не меньше, чем козыри Дрюмона. Примерно через год после начала выпусков «Дьявола» Таксиль сказал: — В сущности, все, что попадает в «Дьявола», это работа доктора Батая. Разумно ли так доверять ему? Требуется раскаянная палладистка. Пускай честно расскажет самые сокровенные секреты секты. И вдобавок, бывает ли приличный роман без женской линии? Софию Сафо мы показали как-то неаппетитно. Вряд ли ей светят симпатии публики, даже если она вернется в католичество. Нужна какая-нибудь сама по себе приятная, даром что сатанистка, но с таким-нибудь каким-то обещанием исправления на челе… такая какая-нибудь палладистка, которую по неопытности охомутали франкмасоны. И она постепенно, понемножечку будет выпутываться из их тенет и возвращаться в гостеприимные объятия религии отцов своих. — Ну, значит, Диана, — сказал на это я. — Диана просто воплощение грешницы, способной исправиться. Она даже практически по нашему заказу то исправляется, то грешит.
Так свершился в восемьдесят девятом выпуске «Дьявола» выход на сцену Дианы. Вывел ее Батай. Чтобы придать достоверность ее явлению, вслед за этим пришло письмо от Дианы Батаю: недовольна-де тем, как ее вывели, и недовольна изображением, которое по традиции «Дьявола» напечатано рядом с текстом.
Должен сказать, портретик был действительно какой-то мужеподобный, так что мы тут же заменили его на другой, гораздо более женственный, пояснив, что рисовальщик специально встретился с Дианой в одной парижской гостинице.
Дианино письмо появилось в серийном издании «Палладиум возрожденный и освобожденный». Это был печатный орган палладистов, отколовшихся от основного ядра и отважившихся предавать гласности во всех подробностях культ Люцифера и кощунственные ритуалы, сопряженные с этим культом. Ужас перед палладизмом, продолжавшим быть все еще в моде, доходил до того, что некий каноник Мюстель в «Ревю Католик» превознес уклонистку-палладистку Диану чуть ли не как вновь обратившуюся. Диана в ответ послала Мюстелю два билета по сто франков на бедняков его прихода. Мюстель призвал всех читателей молиться за возврат Дианы на истинный путь.
Даю честное слово, что Мюстеля мы не изобретали и не оплачивали. Он сам, как нанятой, отплясывал под нашу музыку. С его журналом заодно выступал и «Религиозный еженедельник», подчинявшийся монсеньору Фаве, епископу Гренобля.
В июне девяносто пятого Диана наконец вернулась в стан добропорядочных католиков и стала публиковать воспоминания, все так же в фельетонах, под названием «Мемуары бывшей палладистки». Кто имел подписку на «Палладиум возрожденный и освобожденный» (натурально, прекративший выходить), мог бесплатно поменять абонемент на эти «Мемуары» или же получить обратно деньги. Помнится мне, что, за исключением нескольких фанатиков, публика вполне приняла смену направления. Диана перековавшаяся рассказывала столь же фантастические байки, сколь и Диана грешившая, а публика ждала как раз баек. Что подтверждало принцип Таксиля: без разницы, рассказываешь ли о коридорных амурах Пия Девятого или о мужеложстве сатанистов-масонов. Читатель хочет запретного. Точка.
Ну а запретного Диана сулила сколько угодно. «Опишу и предам гласности все происходившее в Треугольниках, все, чему я всемерно противилась, презирала несказанно. А также опишу то, что мне представлялось ценным. Пусть нас читатель рассудит…»
Правильно, Диана. Вот и готова новая мифическая линия. Она сама об этом не знала, жила в дурмане от снадобий, которыми ее усмиряли, и меняла свое поведение по мере того, как мы ее ласкали (господи, о чем я, одни ли только мы!).
* * *
Я возвратился душой в те суматошные времена. Ангельская обращенная Диана собирала охапки восторгов и оваций от священников и епископов, домохозяек, раскаявшихся грешников. В журнале «Пилигрим» была заметка, что какую-то тяжелобольную Луизу допустили к паломничеству в Лувр благодаря заступничеству Дианы, и у нее случилось чудотворное выздоровление. «Ля Круа», крупнейшая газета католического мира, захлебывалась: «Мы только что ознакомились с первой главой “Мемуаров бывшей палладистки”, которую мадемуазель Воган любезно предоставила нашему изданию. Мы все еще во власти невыразимого чувства. Сколь предивно нисхождение благодати Господней на те души, которые посвящают себя…», и так далее. Монсеньор Лаццарески, уполномоченный от Ватикана при Центральном комитете Антимасонского Союза, устроил в честь Дианиного обращения трехдневное благодарственное богослужение в церви Святого Креста в Риме. Гимн в честь Жанны д’Арк, якобы созданный Дианой (мы взяли арию из оперетки, сочиненной одним дружком Таксиля по заказу какого-то султана или халифа мусульманского), исполнялся на антимасонских праздниках Римского комитета. Его пели даже в церквах.
Дальше — больше. Без какого бы то ни было нашего участия вышла на сцену одна ударившаяся в мистицизм кармелитка из Лизье. Она уже почиталась едва ли не святой, невзирая на юный возраст. Эта сестра Тереза, радетельница Младенца Иисуса и Пречистого Лика, когда ей попался экземпляр воспоминаний излечившейся Дианы, до того расчувствовалась, что ввела Диану как действующее лицо в сценарий театрального действа, написанного ею для сестер в Господе. Пьеса называлась «Триумф смиренности», и у нее там действовала даже Жанна д’Арк. Тереза отправила Диане свой фотографический снимок в виде Жанны д’Арк.
Воспоминания Дианы переводились на многие языки. Кардинал-викарий Парокки прославлял ее переориентацию в таких словах, как «преславное ликование благодати». Монсеньор Винченцо Сарди, апостольский секретарь, писал, что Провидение расположило Диану в оную скверную секту особенно для того, чтобы примернее поразить ее (секту). В журнале «Чивильтá каттолика» утверждалось, что мисс Диана Воган, «выведенная из потемок на божий свет, ныне применяет опыт свой на благо служения церкви путем писаний, с которыми не бывало сравнимых по точности и полезности».
* * *
Буллан зачастил в Отей. Каковы его отношения с Дианой? Иногда, неожиданно нагрянув в Отей, я заставал их обнявшимися, причем у Дианы глаза в экстазе закачены к потолку. Ну, нельзя было исключить, что это как раз начало вхождения во второе состояние, то есть она как раз только что покаялась и оба умиляются на ее очищение. Но Таксиль уж точно вызывал подозрения. Их я застукал на диване, причем она была раздета и в объятиях багрового и сопящего Таксиля. Ну и прекрасно, сказал себе я, должен же кто-то удовлетворять плотские желания «дурной» Дианы, так и хорошо, что это не я. Мне и в принципе подумать гадко о плотских взаимоотношениях с женщиной. А уж с придурковатой — б-р-р! Когда я присаживаюсь подле Дианы «хорошей», она опускает невинную головку мне на плечо и со слезами просит прощения. Теплая тяжесть у щеки, веяние раскаяния из ее уст — меня пронимает дрожь. Я отстраняюсь, предлагаю Диане перейти в исповедальню и, преклонив колени перед образами, молиться им.
* * *
Палладистские круги (как, они реальны? В анонимках говорится о них как о реальных. Говоря о чем угодно, делаешь это реальным) невесть чем грозили предательнице Диане. И еще что-то случилось, но не припомню что. Вроде бы смерть аббата Буллана. Хотя я вижу его в картинах памяти… рядом с Дианой… довольно недавно.
Слишком я перенапрягаю память.
Мне нужен отдых.
23
Двенадцать правильно истраченных лет
Из дневников за 15 и 16 апреля 1897 г.
Далее не только записи в дневнике Далла Пиккола переплетаются, хочется сказать «неистово», с записками Симонини, и оба часто повествуют об одном, но с противоположных позиций, — но и вдобавок симониниевский текст становится сбивчивым, будто пишущему трудно припоминать разные факты, людей и ситуации. Симонини восстанавливает, путаясь во временах и в порядке событий, период начиная с перековки Таксиля до девяносто шестого или же седьмого. То есть около дюжины годов. Череда недлинных замечаний, почти стенографических. Как если бы он пытался зафиксировать то, что внезапно промелькивало в памяти. Иногда встречаются и более пространные изложения бесед, рассуждений и драматических эпизодов. Повествователь ввиду отсутствия определенной манеры изложения (она отсутствует у автора) ограничился тем, что рассортировал события по небольшим главам, поправил хронологию, разделил истории и постарался придать им системность, хотя на самом деле, скорее всего, события совершались одновременно и без всякой системы. Ну, например, Симонини выходил с собеседования с Рачковским и шел на собеседование с Гавиали. Но, как говорится, не обессудьте.
Салон Адан
Симонини вспоминает, что после того, как наставил Таксиля на путь истинный (и с которой стати Далла Пиккола сам претендует теперь на эту роль наставника, никак не ясно!), он принял решение если не влиться в ряды масонства, то по крайней мере сблизиться с республиканцами, среди которых, как он думал, масоны найдутся в любом потребном числе. Обратился к тем, с кем познакомился на рю де Бон, прежде всего к Туссенелю, и получил допуск в салон Жюльетты Ламессен, ставшей уже госпожою Адан, то есть женой депутата из фракции левых республиканцев, основателя «Земельного кредита» и пожизненного сенатора. Деньги, высокая политика, культура осеняли собой этот пышный салон, находившийся сперва на бульваре Пуассоньер, а потом на бульваре Мальзерб, хозяйка которого не только сама была небезызвестной литераторшей (даже опубликовала жизнеописание Гарибальди), но и принимала у себя государственных мужей — Гамбетту, Тьера, Клемансо, а также важных писателей: Прюдома, Флобера, Мопассана и Тургенева. Симонини соприкоснулся даже с полуживым, забронзовелым, практически неподвижным — от старости, от пурпурных риз, от последствий инсульта — Виктором Гюго.
Симонини к такому не привык. Вскоре после этого он свел знакомство с доктором, которого кличет Фройдом и с которым вместе ужинал в «Маньи» (см. запись в дневнике от 25 марта), и только ухмылялся, слушая, что тот вынужден был приобрести перед визитом к Шарко себе фрак, черный жилет и галстук. Симонини-то и сам потратился, и не только на такой же фрак и галстук, но и на прекрасную новую бороду, отменного качества, от лучшего (и самого неболтливого) производителя париков в Париже. Тем не менее, пусть какие-то следы юношеского ученья еще при нем и удерживались, пусть что-то он и помнил, а в парижские годы кое-что даже и почитывал, но не выдерживал и трех минут в живом, блестящем разговоре людей осведомленных, остроумных, порой глубоких, причастных к самым последним новостям. Поэтому он помалкивал, слушал очень внимательно и ограничивался только намеками на какие-то подробности своей высадки с «Тысячей» в Сицилии. Всякая тема, связанная с Гарибальди, во Франции шла на ура.
Но что его изумляло — это что он было готовился слышать и запоминать разговоры и во славу Республики (это по тем временам было еще ничего), и даже во славу революции, однако, поразительное дело, Жюльетта Адан окружила себя по преимуществу какими-то русскими, исповедовавшими упоенный царизм… Она ненавидела все английское, как и ее приятель Туссенель. В своем «Новом журнале» она печатала такую личность, как Леон Доде, считавшийся явным реакционером, что разительно противоречило позиции его отца Альфонса — знаменитого демократа… но, к чести госпожи Адан будь сказано, она принимала у себя обоих.
Не совсем ясно, какого происхождения был антисемитский душок, ощущавшийся во многих беседах в этом салоне. Свойственная социалистам неприязнь к еврейскому капиталу, особенно острая у Туссенеля? Мистический антисемитизм Глинки, связанной с русским оккультным миром и очарованной культами кандомблэ, которыми она увлекалась в юности, проживая с отцом-дипломатом в Бразилии? Глинка была наперсницей (шушукались о том) великой жрицы парижского спиритизма мадам Блаватской.
Неблагосклонность Жюльетты Адан к евреям была открытой. Симонини присутствовал у нее на публичных чтениях отрывков из русского писателя Достоевского, которые были почти текстуальным повторением того, что Брафман, знакомец Симонини, рассказывал о Всемирном кагале.
— Достоевский пишет: «Чтобы терять столько раз свою территорию, свою политическую независимость, законы, почти даже веру, — терять и всякий раз опять соединяться, опять возрождаться в прежней идее, хоть и в другом виде, опять создавать себе и законы и почти веру — такой живучий народ, такой необыкновенно сильный и энергический народ, такой беспримерный в мире народ не мог существовать без status in statu, который он сохранял всегда и везде, во время самых страшных, тысячелетних рассеяний и гонений. Некоторые признаки этого status in statu, по крайней мере, хоть наружно, это: отчужденность и отчудимость на степени религиозного догмата, неслиянность, вера в то, что существует в мире лишь одна народная личность — еврей, а другие хоть есть, но все равно надо считать, что вроде их и не существовало. “Выйди из народов и составь свою особь и знай, что с сих пор ты един у бога, остальных истреби, или в рабов обрати, или эксплуатируй. Верь в победу над всем миром, верь, что всё покорится тебе. Строго всем гнушайся и ни с кем в быту своем не сообщайся. И даже когда лишишься земли своей, политической личности своей, даже когда рассеян будешь по лицу всей земли, между всеми народами — всё равно, — верь всему тому, что тебе обещано, раз навсегда верь тому, что всё сбудется, а пока живи, гнушайся, единись и эксплуатируй и — ожидай, ожидай…” Вот суть идеи этого status in statu, а затем, конечно, есть внутренние, а может быть, и таинственные законы, ограждающие эту идею».
— И понаторел же в риторике этот Достоевский, — цедил Туссенель. — Поглядите, он даже выказывает будто бы понимание, и симпатию, и даже, я отважусь сказать, уважение к евреям. «Или и я враг евреев? Неужели правда, что я враг этого несчастного племени? Напротив, я пишу, “всё, что требует гуманность и справедливость, всё, что требует человечность и христианский закон, — всё это должно быть сделано для евреев”». Замечательное вступление. А после этого вступления Достоевский разбирает во всех подробностях, как эта несчастная раса собирается уничтожить наш христианский мир. Здорово заверчено. Только не ново. Тот же прием был у Маркса, которого вы, может, не читали. В «Коммунистическом манифесте». У него захватывающее начало: «Призрак бродит по Европе». После этого предлагается обзор с птичьего полета истории социальной борьбы от Древнего Рима до наших дней. Страницы, посвященные буржуазии как революционному классу. Незабываемые страницы. Маркс показывает эту новую безудержную силу, рвущуюся по планете. Кажется, что он описывает духновение Творца в начале книги Бытия. А в конце этого славословия (клянусь, я читал его с трепетанием!) разговор внезапно перемещается на подземные силы, которые триумфом буржуазии были выпущены из заточения: капитализм порождает изнутри себя своих могильщиков, пролетариев. А пролетарии похаживают и поддакивают: «Да, да, теперь мы намерены вас уничтожить и завладеть вашим всем». Чудненько. Так же обходится Достоевский с евреями. Он долго оправдывает еврейский заговор, который необходим для их исторического выживания, а потом объявляет: этого врага следует уничтожить. Достоевский — настоящий социалист.
— Ну какой он социалист, — с улыбкой перебила Глинка. — Он просто видит вперед. И рассказывает правду. Глядите, как он опередил даже и самое, казалось бы, разумное возражение. То есть, что если в веках существовало государство в государстве, единственно лишь гоне
ния привели к нему, гонения породили его, религиозные, с Средних веков и раньше, и явился этот status in statu единственно лишь из чувства самосохранения. И это прекратилось бы, будь еврей сравнен в правах с коренным населением. Иллюзия, предостерегает Достоевский! Если б он был и сравнен в правах, то ни за что не отказался бы от своего status in statu. От наглой мысли, что обязан прийти Мессия, который низложит все народы мечом своим к подножию евреев. Потому-то-де евреи, по крайней мере в огромном большинстве своем, предпочитают лишь одну профессию — торг золотом и много что обработку его, и это всё будто бы для того, что когда явится Мессия, то чтоб не иметь нового отечества, не быть прикрепленным к земле иноземцев, обладая ею, а иметь всё с собою лишь в золоте и драгоценностях, чтоб удобнее их унести, когда, — Достоевский тут выразился стихами — предвкушают евреи: «Загорит, заблестит луч денницы: / И кимвал, и тимпан, и цевницы, / И сребро, и добро, и святыню / Понесем в старый дом, в Палестину».
— Мы во Франции больно с ними церемонничаем, — отозвался Туссенель. — В результате они управляют биржами и распоряжаются кредитами. Натурально, социализм только антисемитским и может быть. Видели же вы, что евреи расхозяйничались тут у нас, именно когда из-за Ла-Манша просочились все эти капиталистические веяния…
— Упрощаете, месье Туссенель, — парировала Глинка. — В России среди тех, кто отравлен революционными идеями того Маркса, которого вы тут нахваливали, множество евреев. Они везде. И покосилась в окно гостиной, как будто «они» поджидали с кинжалами у подворотни. Будто снова впав в отроческий страх, Симонини вообразил, как Мордухай ночами грузно прокрадывается в его спаленку…
Работать на охранку Симонини распознал в Глинке возможную клиентку. Стал садиться от нее недалеко и как мог кокетничал (через силу). Отнюдь не дока по женской части, все же он видел, что у Глинки лицо кунье и близко посажены глазки, в то время как Жюльетта Адан, хотя она и не та уж, какой была тому двадцать лет, все же оставалась видной дамой, сохраняющей величавость и шарм.
Так что и Симонини не очень-то сильно ударял за Глинкой, а в основном слушал ее болтовню, притворно ахая рассказам о видениях, которые имела эта дама в Вюрцбурге, где ей явился гуру, вообще-то обитавший в Гималаях, и причастил ее неведомо каких тайн. Глинке явно можно было сбывать антиеврейские материалы, подогнанные под ее эзотерический вкус. Тем более что, по слухам, Юлиана (или Юстина) Глинка была племянницей генерала Оржеевского, заметной фигуры русской тайной полиции. Через генерала она получала заказы на работу для Охраны, то есть императорской тайной службы. Глинка поэтому являлась не то помощницей, не то сотрудницей, не то конкуренткой нового заведующего заграничной агентурой Департамента полиции, Петра Рачковского. Левое издание «Ле Радикаль» подозревало, что Глинка существует на средства, получаемые за систематическое выслеживание и выдачу русских террористов за границей. Значит, она посещала не только салон Адан, но и другие общества, для Симонини неизвестные.
Приспособить для Глинки повесть о раввинах на пражском кладбище. Вычеркнуть долгие экономические рассуждения и установить главный упор на мессианство в разглагольствованиях этих раввинов.
Немного порывшись в Гужено и иных современных писаниях, Симонини вложил в уста раввинов фантастические резонерства о новом пришествии Деспота, избранного Всевышним, о явлении Царя Израиля, призванного разметать умыслы гоев. Об этом он специально вставил туда не менее двух страниц. Сплошная мессианская демагогия: «со всей мощью и силой Сатаны царство Сына погибели, Торжествующего Израиля грядет в наш невозрожденный мир. Царь Деспот сионской крови, Антихрист, близится к трону всемирной державы». В то же время, понимая, что царизм опасается и малого намека на республиканскую идею, Симонини присовокуплял: только-де республиканская система и всенародное голосование позволят евреям протащить, манипулируя большинством, законы в собственную пользу. Нужно быть такими идиотами, как эти гои, — гоготали раввины на кладбище, — чтобы ждать от республиканского правления больших свобод, чем от самодержавия. Все наоборот: при самовластии правят мудрецы, а при либеральном режиме правит плебс, и этим плебсом заправляют евреи и их приспешники. Как при этом вяжется республиканское правление с Царством Деспота, похоже, автора не волновало. Наполеон Третий действительно продемонстрировал, что из республиканца может вылупиться император.
Переворошив рассказы дедушки, Симонини надумал обогатить раввинские орации длинным парафразом басни о потайном мировом правительстве. Забавно, что Глинка впоследствии не уловила, до чего близко соображения Симонини повторяют мысли Федора Достоевского. Хотя, может быть, как раз уловила, и именно поэтому пришла в восторг: старинный документ поддерживал Достоевского и этим подкреплял его подлинность.
Поэтому на пражском кладбище зазвучали выступления, из коих явствовало, что каббалисты-евреи снаряжали в походы крестоносцев, дабы за их счет возвратить Иерусалим на место пупа вселенной. Втягивая в дело среди прочего (у Симонини была возможность черпать откуда угодно полной ложкой) и вездесущих тамплиеров. Их планы потерпели фиаско, арабы опрокинули войска крестоносцев в море, с тамплиерами, как известно, тоже произошла неприятность, но не будь этого — коварным замыслам евреев тогда же бы и сбыться.
По той же логике, — настаивали раввины в Праге, — гуманизм, французская революция и американская война за независимость тем паче способствовали подрыву оснований христианства и самодержавия, подготавливая завоевание евреями мира. Разумеется, преследуя эти цели, мировое еврейство прикрывается респектабельным фасадом, то есть мировым же франкмасонством.
Тут Симонини ловко вдернул в рассказ куски из текста старого Баррюэля, понимая, что уж его-то Глинка и ее российские заказчики наверняка не знают. Действительно, генералу Оржеевскому, которому Глинка принесла свой детальный рапорт, немедленно пришло в голову сделать из богатого материала два разных текста. Один, короткий, соответствовал рассказу о сходке в Праге и был растиражирован на страницах российских журналов, не памятуя (а может, и памятуя, но не придавая значения, поскольку публика все забывает, — или же, не исключаю, и вовсе спроста, то есть никто ничего знать не знал), что речь раввина, вынутая из книги Гёдше, уже была запущена в оборот десятью годами прежде в СанктПетербурге, после чего воспроизведена в антологии «Антисемитский Катехизис» Теодора Фритша. Из второй же части сделали отдельный памфлет «Тайна еврейства». Оржеевский лично удостоил его предисловием. Предисловие гласило, что наконец этот документ отыскан и впервые предается печати, и прослеживались глубинные связи между масонами и евреями. Те и другие — глашатаи нигилизма. Обвинение в нигилизме для России тех времен звучало увесисто.
Естественно, Оржеевский прилично вознаградил Симонини. Глинка же наконец дошла до страшившего его в перспективе и тем более устрашившего въяве пароксизма благодарности, то есть решила попотчевать его своим телом. Симонини еле спасся, дав понять дарительнице, неудержно трясясь и испуская целомудренные вздохи, что судьба его не так уж далека от удела Октава де Маливера, о котором уже десятки лет судачат читатели и поклонники Стендаля.
Глинка остыла к Симонини, а он к Глинке. Но однажды, входя в «Кафе де ля Пэ» для легкого обеда а-ля фуршет (отбивные и почки на гриле), Симонини увидел ее за столиком в компании мясистого, достаточно вульгарного господина, с которым она пререкалась. Симонини поздоровался, Глинке ничего не оставалось, как представить его Рачковскому. Тот смерил его взглядом с явным интересом.
Тогда Симонини не понял, к чему такие взгляды. Понял, когда через некоторое время прозвучал звонок в лавку: вот он Рачковский. С широкой улыбкой, властно и непринужденно вошел, моментально определил, где лестница на второй этаж, и, поднявшись в кабинет, покойно уселся на креслах сбоку письменного стола. — Предлагаю, — отчеканил он, — деловой разговор.
Он был светловолос, как положено русскому, с проседью — поскольку миновал возраст тридцатилетия, губы имел чувственные и полные, немалый нос, брови славянского дьявола, людоедскую, хотя и сердечную, ухмылку и медоточивый голос.
«Скорее гепард, чем лев», — написал о нем Симонини в дневнике и задумался: что было бы неприятнее, получить приглашение темной ночью на пустынную набережную от Осман-бея или безмятежным утром от Рачковского в его служебный кабинет в посольство России на рю де Гренель. Выходило, что лучше — от Осман-бея. — Ну-с, капитан Симонини, — продолжил Рачковский. — Не знаю, известно ли вам, что есть Охрана, как вы любите выговаривать тут на Западе, или охранка, как называют ее русские эмигранты.
— Мне уже намекали…
— А мы без намеков. Мы при ярком свете солнца. Охранное отделение, то есть Отделение по охранению порядка и спокойствия, есть розыскная служба, созданная по постановлению министра внутренних дел после покушения на императора Александра Второго в целях безопасности монаршего семейства. В последнее время этой службе пришлось взять на себя противодействие террористической и нигилистской угрозе и в этих целях создать особые наблюдательные отделения, в частности, за рубежом, в местах скопления эмигрантов. Поэтому я и нахожусь сейчас во Франции на службе у своей страны. При свете солнца. Нам скрывать нечего. Те, кто скрывает, — террористы. Понятно?
— Понятно. Но чем могу я…
— До этого мы дойдем. Без опасений откройтесь мне в случае, если имеете какую бы то ни было связь с террористами и с их кружками. Мне известно, что в свое время вы принесли пользу французским спецслужбам, выявив опасных антибонапартистов. Выдавать можно только друзей, ну или знакомых. Я тоже не овечка. Я тоже когда-то имел общение в России с террористами. Прошлогодний снег. Но именно это дало мне возможность сделать карьеру по линии борьбы с ними. Только тот способен в этой конторе работать, кто знаком не понаслышке с подрывными группировками. Чтоб защищать закон, необходимо и побывать в шкуре нарушителя. Во Франции вы знаете это по Видоку, который стал главой полиции после того, как отбыл срок на каторге. Не стоит доверять полицейским, м-мм, чистеньким. Щегольки-с. Вернемся к нашему дельцу. Общеизвестно, что среди террористов много евреев, интеллигентиков. По поручению некоторых особ, влиятельных при дворе, я уполномочен доказать, что за подрыв моральных устоев русского народа, вплоть даже до жизненной угрозы ему, несут ответственность евреи. Вы услышите обо мне, будто мне покровительствует сам Витте, у которого слава либерала, и что он не приветствует таких тем. Но мой принцип — ни в коем случае не прислуживаться перед текущим начальником. Запомните. Всегда готовиться к приходу будущего начальства. Не буду терять время. Я ознакомился с материалом, переданным Глинкой. По большей части мусор. Я вижу, что крыша у вас подобрана соответственно. Лавка старьевщика. Мастак перепродавать старье дороже, чем новые вещи… А вот вы напечатали в «Контемпорэн» довольно острые документы, отыскавшиеся в архиве дедушки. Я пребуду очень удивлен, не отыщи вы их продолжения. Вы слывете специалистом по многим частностям… Симонини пожинал плоды своей стратегии: если не быть, то казаться разведчиком.
— Ну, мне желательно взять качественный материал. Я умею отличать злаки от плевел. Хорошо оплачу. Но если не увижу качества, рассержусь. Ясно?
— Но что именно вас интересует?
— Если бы я знал, не стал бы оплачивать вас. У меня и без вас состряпают любой документ. Но я им должен задавать содержание. И не эти вот бла-бла-бла о том, что евреи ожидают Мессию. Это не волнует помещика, мужика. Ждут евреи Мессию или не ждут, русским подданным я должен объяснить одно: что это сулит лично для них.
— Но почему вы хотите знать исключительно о евреях?
— Потому что у меня в России евреи. Будь дело в Турции, я занялся бы армянами.
— То есть ваша цель — уничтожение евреев, как и у Османбея, если вы с ним знакомы?
— Осман-бей маньяк. Он сам еврей. От таких подальше. Я не собираюсь уничтожать евреев. Могу сказать, что евреи мое оружие. Я намерен укреплять моральные устои русского народа и не желаю (или, лучше сказать, не желают те, чьи желания для меня закон), чтобы этот народ поворотил свое недовольство против царя. Так что нужно иметь врага. Незачем искать его, ну не знаю, среди татар или среди монголов, как искали наши бояре в старину. Порядочный враг, устрашающий и узнаваемый, должен быть прямо в доме или у самого порога дома. Вот поэтому евреи. Провидение господне ниспослало нам их. Так используем, черт возьми, и да ниспошлет он всегда нам еврея или двух, чтобы было кого ненавидеть. И бояться. Дарить надежду собственному народу — именно для этого нужен враг. Говорят, патриотизм — последнее прибежище подонков. Не имея моральных принципов, мерзавцы обычно заворачиваются в знамя. Все канальи беспокоятся о чистоте своей канальей расы. Нация — это из лексикона обездоленных. Самоосознание строится на ненависти. Ненависти к тем, кто отличается. Ненависть необходимо культивировать. Это гражданская страсть. Враг — это друг всех народов. Нужно кого-то ненавидеть, чтобы оправдывать собственную мизерность. Ненависть — истинная природная страсть. Аномальна как раз любовь. За нее Христа и распяли. Христос выступал против человеческой природы. Никого не пролюбишь всю жизнь. Не пролюбишь: вот и измены, и матереубийства, и предательства друзей. А проненавидеть всю жизнь очень даже можно. Лишь бы предмет страсти не девался никуда и все торчал на одном месте, разжигая нашу ненависть. Ненависть греет душу.
Дрюмон Симонини закручинился от этого разговора.
Похоже было, что Рачковский говорит серьезно и если не получит материала — «рассердится».
А он-то, Симонини, ну не то чтобы расстрелял все патроны, вовсе нет — у него было собрано много всяких листов для разнообразных протоколов, — но он не мог отделаться от чувства, что его работа годна и на более важную цель. Не разрисовывать антихристовы деяния по заказу разных Глинок, а обслуживать нечто существенное. Ну в общем, не мог он за бесценок отдавать свое усовершенствованное кладбище. Хотел нагнать цену. Выжидал.
Посоветовался с падре Бергамаски. Тот, как мы помним, хотел от него получать улики против масонства. — А про евреев уже опубликована книга, — проронил иезуит. — «Еврейская Франция» Эдуара Дрюмона. Сотни страниц. Он знает, поди, побольше тебя.
Симонини только открыл и сразу: — Да там то, что писал старина Гужено полтора десятка лет тому. — Ну и что. А продается великолепно. Видно, читатели не помнят Гужено. A в России читатели, конечно, и Дрюмона не знают. Не ты ли гений перелицовок. Давай, поразнюхай, что там говорят и чем занимаются Дрюмон и его товарищи.
Заручиться доступом к Дрюмону оказалось нетрудно. В салоне Адан Симонини втерся в доверие к Альфонсу Доде и получил приглашение на вечера, проводившиеся попеременно с вечерами Адан, в доме Альфонса Доде в Шанрозе, где гостей принимала грациозная Жюли Доде, а гостями бывали Гонкуры, Пьер Лоти, Эмиль Золя, Фредерик Мистраль и как раз именно Дрюмон, свежеиспеченный автор «Еврейской Франции». Познакомившись, Симонини постепенно развил и углубил это знакомство, сперва записавшись в «Антисемитскую лигу», которую тот основал, а впоследствии — предложив свои услуги для созданного Дрюмоном журнала «Либр Пароль» («Свободное слово»).
У Дрюмона имелись грива и большая черная борода, крючковатый нос, огненные очи. По расхожей физиогномике он был вылитый еврейский пророк. Да и в антииудаизме Дрюмона было нечто мессианское. Будто Предвечный Творец специально уполномочил его сживать со свету свой избранный народ. Симонини был обворожен антиеврейской оголтелостью Дрюмона. Тот евреев не терпел восторженно, истово, на грани сексуального запала. Не философский, политический антисемитизм Туссенеля, не богословский, как у Гужено, — нет, это были эротические спазмы. Послушать, как Дрюмон источал свои речи на нудных заседаниях редакционного комитета. — Я с удовольствием пишу предисловие к трактату Депорта о кровавом завете у евреев. Здесь не средневековые случаи! О нет! И в теперешнее время еврейские баронессы в изящных салонах вливают кровь христианских младенцев в пирожные, угощают друзей! Затем: — Семиты корыстны, любостяжательны, скаредны, суетливы, ловки, хитры, а мы энтузиасты, герои, рыцари, бессеребреники, прямодушные, открытые почти даже до наивности. Семит прозаичен, не видит дальше собственного носа, вы знаете, что в Библии нет ни слова о потустороннем мире? А у арийцев запредельность — страсть. Ариец вскормлен идеалами; наш христианский бог находится вверху небес, еврейский появляется когда-нибудь на горе, когда-нибудь из куста и никогда не свыше. Семиты — торгаши. Арийцы землепашествуют, слагают стихи, схимничают и прежде всего сражаются, бросая вызов судьбе. У семитов отсутствуют творческие дары. Кто и когда видел евреев — музыкантов, живописцев, поэтов? Кто и когда видел еврея, сделавшего хотя бы одно научное открытие? Ариец — изобретатель, а семит — использователь изобретений арийца.
Дрюмон повторял за Вагнером: «Невозможно представить себе, чтобы деятель древности или же современной эпохи, герой или любовник, мог бы быть сыгран евреем и чтоб публика при этом не тряслась бы от хохота. Что, кстати, хуже всего отталкивает — это еврейский выговор. Оскорбительно нашему слуху это резкое, сиплое, визгливое их произношение. Естественно, что врожденная сухота еврейского духа, столь ненавидимая нами, острее всего ощущается при пении, ибо пение отразило все, что есть самого живого и искреннего в личности. За евреями можно признавать любые способности, кроме певческих, в которых им отказано самою природой». — Как так, — спросил кто-то из слушателей, — а музыкальный театр? Россини, Мейербер, Мендельсон, Джудитта Паста, они все евреи… Другой слушатель сказал: — Все же, думаю, не музыка главнейшее из искусств. Не говорил ли этот самый немецкий философ, как его… Что музыка ниже живописи и литературы, потому что способна раздражать тех, кто ее не хочет слышать? При тебе играют мелодию, которую ты не любишь, а ты вынужден слушать. Как если бы кто-то вынул из кармана надушенный платок, запах от которого тебе противен. Слава арийцев — это литература. Ныне она в упадке. А на первом месте музыка, раздражительница чувств вырожденцев и дегенератов. Самое музыкальное из животных, после крокодила, — еврей. Пианисты, скрипачи, виолончелисты… — Да, но большей частью исполнители, паразиты на чужом таланте, — обрывал Дрюмон. — Вы тут говорили, Мейербер, Мендельсон, это все второй сорт, а Делибес и Оффенбах — совершенно не евреи. Вспыхивает дискуссия, чужды ли музыке евреи или же музыка является еврейским искусством по преимуществу. Мнения тотчас разделились.
Ну а когда начался шум вокруг Эйфелевой башни… Еще в период проектирования, не говоря уж — после постройки, «Антисемитская лига» ярилась просто исступленно. Архитектором был немецкий еврей. Кричали: вот иудейский ответ на Сакре-Кер! Де Биз, пожалуй, самый задиристый из антисемитов, в качестве доказательства низменности еврейской расы употреблявший аргумент, что евреи пишут задом наперед, шумел:
— Уж и форма сама этого вавилонского строения доказывает, что мозги у них не как у нас… И еще была тема алкоголизма. Это был бич Франции в те времена. Говорили, что в Париже потребление спирта — сто сорок одна тысяча гектолитров в год!
— Алкоголь, — бормотали в компании, — вливают в нас масоны и евреи, потому что они привыкли вливать яды. Аква-тофана — это же их. А теперь они изобрели отраву, неотличимую от воды. Содержит опиум и молотых шпанок. Вызывает слабость, идиотизм, со временем и смерть. Подливают это в выпивку. Вызывают самоубийства.
— Ну а порнография! Туссенель… даже и социалисты пишут иногда правду… Он писал, что свинья — эмблема иудеев, потому что они, как и свиньи, катаются в низости и бесчестии. С другой стороны, даже в Талмуде сказано: счастливым предзнаменованием бывает, если еврей видит во сне экскременты. Все похабные журнальчики напечатаны евреями. Подите на улицу Полумесяца, на рынок порнографических листков. Сплошь еврейские лавочки. Распутство, разгул, разврат, капуцины совокупляются с девицами, священники порют голых женщин, прикрытых одними волосами, приапизм во всех возможных видах, оргии монахов-забулдыг. А прохожие хихикают! Даже с маленькими детьми! Совершеннейший триумф, извините мне это слово, триумф Ануса. Каноники-содомиты. Ягодицы послушниц, подставляемые под розги развратников-попов…
И еще одна излюбленная тема. Все евреи — перекати-поле.
— И всегда переселяются! Все чтоб от кого-то убежать! Не открывают новые земли, — кипятился Дрюмон. — Ариец едет, открывает Америку и неизведанные богатства. Семит дождется, пока ариец откроет богатства, и тут как тут — уже явился за ними. А сказки у них, это тоже… вообще-то сказок евреи не смогли придумать ни одной. У них, конечно, не хватает фантазии. А братья семитские их, арабы, рассказывают тысячу и одну. Про бурдюки, полные золота, пещеры, набитые награбленными алмазами, кувшины с джиннами… Пожалуйте на готовенькое! Арийские сюжеты совсем другие. Вы вспомните походы за Граалем. Про то, что счастье добывается кровью и потом.
— И так-то вот, — подытоживал кто-то из Дрюмоновых друзей, — евреи исхитрились пережить все свои бедствия…
— Конечно! — брызгал пеной Дрюмон. — Их переморить ведь невозможно. Другой народ, приехав в новую обстановку, страдает от изменившегося климата, от непривычного питания, болеет. Они же только укрепляются от внешних трудностей, и то же самое, например, происходит и с насекомыми.
— Ну как цыгане. Цыгане тоже не болеют. Хотя едят по преимуществу дохлятину. Им людоедство, видимо, идет на пользу. Для этого и похищают детей…
|
The script ran 0.095 seconds.