Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Стейнбек - Зима тревоги нашей [1961]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Классика, Роман

Аннотация. Роман «Зима тревоги нашей», последняя книга классика мировой литературы XX века и лауреата Нобелевской премии Джона Стейнбека, отразил нарастающую в начале 60-х гг. в США и во всем западном мире атмосферу социального и духовно-нравственного неблагополучия, а также открыл своего автора как глубокого и тонкого психолога. Итен Аллен Хоули, потомок могущественного семейства, получивший высшее гуманитарное образование, знаток истории и литературы, поклонник латыни, вынужден работать продавцом в лавке какого-то макаронника, Марулло. Репутация Итена безупречна, и, пройдя ряд соблазнительных, но противозаконных предложений незапятнанным, он превращает свою честность в своеобразный рэкет. Подобно змее, он сбрасывает старую кожу, чтобы явиться в образе чудовища, перед которым будут трепетать даже городские магнаты.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— Ах, вот что. Патриотическая музыка. Хорошо. Нравится тебе такой мотив: «Как ни прекрасна жизнь и как ни дорог нашему сердцу мир, но оковы рабства не слишком ли дорогая цена за это? Помилуй бог! Не знаю, что решат другие, но для меня есть один только выбор: свобода или смерть».[12] — Ух ты! Здорово запущено. — Еще бы. В те времена были титаны на свете. — Вот бы мне жить в те времена. Морские пираты. Ух и здорово! Пиф-паф, пиф-паф! На абордаж! Кубышки с золотом, красавицы в шелках и бриллиантах. Вот это жизнь! Папа, а ведь среди наших предков были пираты. Ты сам говорил. — Это было пиратство особого рода — они назывались каперами. Пожалуй, им жилось не так сладко, как кажется издали. Сухари да солонина, солонина да сухари. И цинга тоже была не редкость в те времена. — Ну и пусть, я бы не испугался. Я бы захватил золота побольше и привез домой. Теперь ведь так нельзя. — Да, теперь масштабы крупнее и организация лучше. И называется это дипломатией. — У нас в школе есть мальчик, который два раза получал приз на телевизионных конкурсах — раз пятьдесят долларов, а другой раз двести. Здорово, а? — Должно быть, способный малый. — Он-то? Ничего подобного. Он говорит, там это все на обмане. Главное — нужно изобрести подход. — Подход? — Ну да. Например, будто ты калека, или у тебя старенькая мама и ты разводишь лягушек, чтобы заработать ей на пропитание. Что-нибудь такое, что может пронять публику, — тогда наверняка выберут тебя. У него есть журнал, в котором напечатано про все-все конкурсы в Америке. Ты мне можешь достать такой журнал, папа? — Гм, времена пиратства прошли, но дух, видно, жив и поныне. — Какой дух? — Получать так, задаром. Богатеть без всяких усилий. — Ты мне достанешь журнал? — Мне казалось, такие затеи не в ходу после всех скандалов со взятками. — Черта с два! То есть я хотел сказать: ошибаешься, папа. Просто теперь это делается немного по-другому. А хорошо бы мне отхватить какой-нибудь приз! — Вот именно — не выиграть, а отхватить. — Ну и что? Деньги — все равно деньги, как бы они ни попали в руки. — Не могу с этим согласиться. Все равно для денег, но не для того, кому они, как ты говоришь, попали в руки. — А что тут плохого? Законом это не запрещено. Даже самые выдающиеся люди Америки… — О Карл, сын мой, сын мой. — Почему Карл? — Тебе хочется быть богатым, Аллен? Очень хочется? — А что, думаешь, приятно жить без мотоцикла? Когда, может, двадцать мальчишек раскатывают на мотоциклах. А думаешь, приятно, если дома не то что машины, телевизора даже нет. — Просто ужасно. — Да, тебе хорошо говорить. Я вот раз писал в школе сочинение «Мои предки» и написал, что мой прадедушка был шкипером китобойного судна. — Что ж, это правда. — А весь класс так и загоготал. И знаешь, как меня прозвали после этого Хоули-Китолоули. Думаешь, приятно? — Должно быть, не очень. — И если бы еще ты был хоть адвокатом или хоть служил в банке, что ли. Вот отхвачу приз, знаешь, что я первым делом сделаю? — Ну что, например? — Куплю тебе машину, чтобы у тебя кошки на душе не скребли, когда другие катят мимо. Я сказал: — Спасибо тебе, Аллен. — В горле у меня пересохло. — Не за что, пустяки. Мне-то ведь все равно еще прав не дадут. — Вот на этих полках, Аллен, ты найдешь речи всех выдающихся деятелей нашей родины. Очень советую тебе почитать их. — Непременно почитаю. Мне это пригодится. — Еще бы. Ну, желаю удачи. — Я тихонько спустился с лестницы, облизывая на ходу губы. Аллен был прав. На душе у меня скребли-таки кошки. Как только я уселся в свое большое кресло с лампочкой на спинке, Мэри принесла мне газету. — Ах ты, моя добрая. — Знаешь, тебе идет этот костюм. — А ты не только хорошая хозяйка — ты еще и хороший стратег. — Мне нравится этот галстук, он под цвет твоих глаз. — Я вижу, ты что-то скрываешь от меня. Ладно, ладно. Хочешь сделку: секрет за секрет? — Да нет у меня никакого секрета, — сказала она. — Нет — так выдумай! — Не умею. Говори, Итен, что случилось? — А не торчат поблизости любопытные ушки? — Нет. — Ну, слушай. Приходила сегодня Марджи Янг-Хант. Будто бы за кофе. А я думаю, она просто в меня влюблена. — Да ну тебя, говори дело. — Разговор у нас зашел о вчерашнем гаданье, и я сказал, что любопытно бы раскинуть карты еще раз и посмотреть, выйдет ли опять то же самое. — Ты так сказал? Неправда. — Правда. И она со мной согласилась. — Но ты ведь не одобряешь такие вещи. — Когда все складывается благоприятно — одобряю. — И ты думаешь, она сегодня повторит гаданье? — Если тебя интересует, что я думаю, так, по-моему, она только за тем и придет. — Ну что ты! Ведь это я ее пригласила. — Да, когда она тебя навела на это. — Ты не любишь Марджи. — Напротив, я чувствую, что начинаю ее очень любить и даже уважать. — У тебя никогда не поймешь, что в шутку, а что всерьез. Тут вошла Эллен, тихонечко, так что неизвестно было, подслушивала она или нет. Впрочем, наверно, подслушивала. Эллен тринадцать лет, и она девчонка во всем, по-девчоночьи нежная и грустная, веселая и чувствительная, даже сентиментальная, когда ей это зачем-нибудь нужно. Она сейчас как тесто, которое только-только начинает подходить. Может, будет хорошенькой, а может, и не очень. Она любит прислониться к чему-нибудь, часто прислоняется ко мне, дышит мне в лицо, а дыхание у нее нежное, как у теленка. И ластиться она любит. Эллен облокотилась на ручку кресла, в котором я сидел, и прислонилась худеньким плечиком к моему плечу. Провела розовым пальцем по моему рукаву, погладила волоски у запястья, так что мне даже щекотно стало. Светлый пушок у нее на руке блестел под лампочкой, как золотая пыль. Хитрушка она, да, верно, все они, девчонки, такие. — Маникюр? — сказал я. — Светлым лаком мама не позволяет. А у тебя ногти корявые. — Да ну? — Но чистые. — Я их вычистил щеткой. — Терпеть не могу, у кого грязные ногти, как у Аллена. — Может быть, ты вообще Аллена терпеть не можешь? — Ненавижу. — Вот даже как. Что же ты смотришь — убей его, и дело с концом. — Глупый папка. — Она тихонько почесала у меня за ухом. Подозреваю, что уже не один малец из-за нее лишился покоя. — Ты, говорят, вовсю работаешь над сочинением? — А, наябедничал уже! — Ну и как, успешно? — Очень! Вот увидишь. Я тебе дам прочесть, когда кончу. — Польщен. Я вижу, ты принарядилась по случаю гостей… — Ты про это старье? Вот завтра я надену новое платье. — Правильно. В церкви будут мальчики. — Подумаешь, мальчики. Я ненавижу мальчиков. — Это мне известно. Непримиримая вражда — твой лозунг. Я и сам их не очень люблю. Ну а теперь отодвинься немножко. Я хочу почитать газету. Она взвилась, как кинозвезда двадцатых годов, и отомстила мне тут же, без промедлений: — Когда ты разбогатеешь? Да, плохо придется с ней кому-то. Первым моим побуждением было схватить ее и отшлепать, но ведь именно этого она и добивалась. Мне показалось, что у нее и глаза подведены. Состраданья в ее взгляде было не больше, чем во взгляде пантеры. — В следующую пятницу, — сказал я. — А нельзя ли поскорее? Надоела мне бедность. — И она проворно выскользнула из комнаты. Подслушивать у дверей тоже в ее духе. Я люблю ее, и это странно, ведь в ней все то, что мне ненавистно в других, но тем не менее я души в ней не чаю. Не суждено мне было прочесть газету. Не успел я развернуть ее, явилась Марджи Янг-Хант. Она была причесана как-то по-особенному, по-парикмахерски. Мэри, верно, знает, как такие прически делаются, я — нет. Утренняя Марджи, приходившая в лавку за кофе, подстерегала меня, точно капкан-медведя. Вечерняя вся была нацелена на Мэри. Если ее зад и пружинил на ходу, это было незаметно. Если ее строгий костюм и скрывал что-нибудь, он это скрывал надежно. Приятнейшая гостья для любой хозяйки — всегда готовая помочь, любезная, обходительная, тактичная, скромная. Со мной она держалась так, как будто мне с утра прибавилось лет сорок. Что за удивительные создания женщины! Не могу ими не восхищаться, даже если не совсем понимаю их. Марджи и Мэри затянули обычную светскую литанию: «Что вы сделали со своими волосами?»… «Мне нравится»… «Это ваш цвет. Ни в коем случае не меняйте его»… — безобидные вымпелы женской опознавательной системы, и мне вспомнился лучший из всех слышанных мной анекдотов о женщинах. Встречаются две приятельницы: «Что вы сделали со своими волосами? Как будто парик». — «А это и есть парик». — «Неужели? Никогда бы не подумала». Быть может, тут кроются такие тонкости, которых нам не дано понять. За обедом восторги по поводу жареных цыплят перемежались с сомнениями в их съедобности. Эллен не спускала с гостьи пытливого взгляда, изучая все детали ее прически и грима. Тут я понял, как рано начинаются те скрупулезные наблюдения, на которых основана так называемая женская интуиция. На меня Эллен старалась не смотреть. Она знала, что выстрелила наверняка, и ожидала мести. Отлично, злая моя дочка. Я тебе отомщу самым жестоким для тебя образом. Я забуду твои слова. Обед был отменный, все сытно, всего слишком много, как и полагается на званых обедах, и целая гора посуды, не употребляемой в обычные дни. А после обеда кофе, чего у нас тоже не бывает в обычные дни. — А кофе не отобьет у вас сон? — Ничто не может отбить у меня сон. — Даже я? — Итен! А после — тихая упорная борьба из-за посуды. — Позвольте мне помочь. — Нет, нет, ни в коем случае. Вы гостья. — Ну, хоть убрать со стола. Мэри нашла глазами детей и приготовилась к штыковой атаке. Они поняли, что им грозит, но податься было некуда. Мэри сказала: — У нас это всегда делают дети. Они любят мыть посуду. И так прекрасно моют, я просто горжусь ими. — Подумайте, какие молодцы! Редкость по нашим временам. — Вы правы. Нам в этом смысле повезло с детьми. Я словно бы видел, как заметались их коварные умишки в поисках спасения. Поднять кутерьму, прикинуться больными, уронить две-три чудесные старинные тарелки. Мэри, должно быть, видела их насквозь. Она сказала: — И что самое замечательное, у них никогда ничего не разбивается. Даже рюмки все целы. — Ну, вы просто счастливая мать, — сказала Марджи. — Как вам удалось этого достигнуть? — Я тут ни при чем. Такие уж они от природы. Есть, знаете, люди, у которых все из рук валится, а у Эллен и Аллена всегда были золотые руки. Я взглянул на ребят — как они проглотят это? Им уже ясно было, что они попались. Неясно было только, поняла ли это Марджи. Но они все еще надеялись найти путь к спасению. Я окончательно отрезал им этот путь. — Приятно, конечно, слушать, как тебя хвалят, — сказал я, — но не будем их задерживать. Пусть принимаются за дело, а то опоздают в кино. Марджи великодушно сдержала улыбку, а Мэри глянула на меня с изумлением и восторгом. О кино даже речи не было. Где есть дети в возрасте от десяти до пятнадцати — тишины быть не может, даже когда их не слышно. Самый воздух вокруг них кипит. После ухода Эллен и Аллена весь дом словно вздохнул с облегчением. Недаром нечистая сила поселяется только там, где в семье есть подростки. Оставшись втроем, мы стали осторожно петлять вокруг темы, которая неизбежно должна была возникнуть. Я достал из стеклянной горки три высоких бокала в форме лилии, привезенных из Англии бог знает сколько лет назад. И наполнил их из оплетенной галлоновой фляги, потускневшей от времени. — Ямайский ром, — сказал я. — Когда-то Хоули были моряками. — Видно, очень старый, — сказала Марджи Янг-Хант. — Старше нас с вами и даже моего отца. — Он как ударит в голову, только держись, — сказала Мэри. — Сегодня у нас особенный вечер. Итен угощает этим ромом лишь по случаю свадьбы или похорон. Милый, а это ничего, как ты думаешь? В самый канун Пасхи? — Причастие тоже не кока-кола, родная моя. — Мэри, я никогда не видела вашего мужа таким веселым. — Это все ваше гаданье. — сказала Мэри. — Он словно переродился со вчерашнего дня. Что за устрашающая штука человек, что за сложная система шкал, индикаторов, счетчиков, а мы умеем читать показания лишь немногих из них, да и то, может быть, неверно. Где-то в глубине моих внутренностей вспыхнула жгучая, слепящая боль и хлынула вверх и острым клином вонзилась под ребра. Буйный ветер заревел у меня в ушах и понес меня, как утлое суденышко, лишившееся мачт, прежде чем успели убрать паруса. Рот наполнился горечью, перед глазами все закачалось и поплыло. Сигналы тревоги, сигналы опасности, сигналы бедствия. Это схватило меня, когда я проходил за спиной моих дам, согнуло пополам в нестерпимой муке и так же мгновенно отпустило. Я выпрямился и пошел дальше, и они даже ничего не заметили. Могу понять, почему в старину верили, что человек бывает одержим дьяволом. Я сам, кажется, готов в это поверить. Одержимость! Стремительное вторжение чего-то инородного и отчаянные попытки отпора, и поражение, и жалкие старанья умилостивить захватчика и сжиться с ним. Насилие — вот верное слово, если можешь увидеть его в синеватом ореоле, точно пламя паяльной лампы. Послышался голос моей любимой. — Когда тебе говорят приятное, это только на пользу. Я попробовал свой голос, он звучал ясно и твердо. — Немного надежды, пусть даже безнадежной надежды, никому не может повредить, — сказал я и, убрав флягу, в буфет, вернулся на свое место, и выпил полбокала душистого старого рома, и удобно уселся в кресле, и заложил ногу на ногу, и обхватил колено руками. — Я не понимаю Итена, — сказала Мэри. — Всегда он презирал гаданье, смеялся над такими вещами. Я просто не понимаю. Кончики моих нервов шуршали, как сухая зимняя трава под ветром, переплетенные пальцы были сжаты так сильно, что даже побелели. — Попытаюсь объяснить миссис Янг… Марджи, — сказал я. — Мэри происходит из родовитой, но бедной ирландской семьи. — Не такие уж мы были бедные. — Разве вы не слышите по ее речи? — Пожалуй, теперь, когда вы сказали. — Так вот, была у Мэри бабка, добрая христианка, только по ошибке не причисленная к лику святых. Мне почудилась тень враждебности в моей любимой. Я продолжал: — Но это не мешало ей верить во всяких там фей и духов, хотя официальная христианская теология их не признает. — Это совсем другое дело. — Не спорю, маленькая. Во всем можно найти различие. Но как я могу не верить в то, чего не знаю? — Вы с ним поосторожнее, — сказала Мэри. — Он вам подстроит какую-нибудь словесную ловушку. — Ну зачем же. Просто я ведь ничего не знаю о гаданьях и на чем они основаны. Как же я могу в это не верить? Я верю, что гадать можно, потому что я видел, как гадают. — Но ты не веришь, что в гаданье может быть правда. — Миллионы людей верят и даже платят за это деньги. Уж это одно вызывает интерес. — Но ты не… — Погоди! Я не не верю, а не знаю. Это не одно и тоже. Я не знаю, что чему предшествует — гаданье правде или правда гаданью. — Я, кажется, понимаю, что он хочет сказать. — В самом деле? — Мэри явно была недовольна. — Гадалке чутье может подсказать то, что неизбежно должно случиться. Вы это хотели сказать? — Так то гадалка. А карты откуда знают? Я сказал: — Карты сами не ложатся, их кто-то раскладывает. Марджи не смотрела на меня, но я знал, что она чувствует растущее беспокойство Мэри и ждет указаний. — А давайте проверим, — предложил я. — Понимаете, смешно сказать, но эти силы словно бы обижаются, если их проверяют, и из проверки ничего не выходит. Но попробовать можно. А как? — Вы совсем не пьете. Они обе взяли свои бокалы, пригубили и поставили на стол. Я допил до дна и опять пошел за флягой. — Итен, а не довольно тебе? — Нет, маленькая. — Я наполнил свой бокал. — Что, если разложить карты втемную? — А как же тогда читать по ним? — Ну, тогда разложу я или Мэри, а вы прочтете. — Считается, что карты отвечают только тому, кто их раскладывает, а впрочем, не знаю — попробуем. Мари сказала: — А по-моему, если уж вообще делать, надо делать все как полагается. — Вполне в духе Мэри. Она не любит перемен — мелких перемен. С крупными она справляется на удивление, — может раскричаться из-за порезанного пальца, но при виде перерезанного горла сохранит хладнокровие и деловитость. Меня кольнуло беспокойство: я ведь сказал Мэри, что у меня был с Марджи разговор насчет проверки, а тут выходило, будто мы только что надумали это. — Мы ведь уже сегодня говорили, помните? — Да, когда я приходила за кофе. У меня это целый день не шло из головы. Я и карты захватила. Мэри склонна путать упорство со злостью и злость с проявлением силы, а силы она боится. Ее дядюшки — забулдыги и пьяницы — внушили ей этот страх, и, стыдно сказать, она никогда от него не избавится. Я почувствовал, что она испугалась. — Не надо шутить с этим, — сказал я. — Сыграем лучше в казино.[13] Марджи поняла мой маневр и воспользовалась им, должно быть, не в первый раз. — Давайте сыграем. — Судьба моя предсказана. Меня ждет богатство. Чего же еще надо? — Вот видите, я вам говорила, что он не верит. Это его манера — обведет, заморочит, а сам в кусты. Он меня подчас просто до бешенства доводит. — Я — тебя? Ни разу не замечал. Ты у меня всегда такая ласковая, милая женушка. Бывает, вдруг словно почувствуешь токи, возникающие между людьми, встречные или противоположные. Не всегда, но бывает. Мэри не утруждает свой мозг упорядоченным мышлением, может быть, поэтому она более восприимчива. Атмосфера в комнате сделалась напряженной. Я подумал, что дружбе Мэри с Марджи пришел конец. Мэри теперь никогда не будет легко с нею. — Мне правда хотелось бы просветиться насчет гаданья на картах, — сказал я. — Ведь я тут полный профан. Мне казалось всегда, что этим занимаются цыганки. Вы разве цыганка, Марджи? У меня не было ни одной знакомой цыганки. Мэри сказала: — Девичья фамилия у нее русская, она с Аляски. Вот откуда эти широкие скулы. Марджи сказала: — У меня есть преступная тайна, которую я от вас скрыла, Мэри, — о том, как я попала на Аляску. — Аляска раньше принадлежала русским, — сказал я. — Мы ее купили у России. — Да, но известно ли вам, что это было место ссылки, как Сибирь, только для более опасных преступников? — Для каких же? — Самых опасных. Мою прабабку сослали туда по суду за колдовство. — А что она делала? — Накликала бурю. Я засмеялся. — Так это у вас наследственная способность. — Накликать бурю? — Нет, предсказывать судьбу — пожалуй, это одно и то же. Мэри сказала: — Вы шутите. Это неправда. — Я, может быть, и шучу, Мэри, но это чистая правда. Колдовство считалось самым тяжким преступлением, хуже убийства. У меня сохранились прабабкины бумаги — только там, конечно, все по-русски. — А вы знаете русский язык? — Знала, но почти все забыла. Я сказал: — Может быть, и в наши дни колдовство — самое тяжкое преступление. — Ну, неправа я была? — сказала Мэри. — То он в одну сторону вильнет, то в другую. И никогда не узнаешь, что у него на уме. Вчера — да нет, это уже сегодня — встал до зари и ушел из дому. Пройтись ему захотелось. — Я негодяй, — сказал я. — Отъявленный закоренелый мерзавец. — Мне все-таки хочется, чтобы Марджи погадала, но только ты, пожалуйста, не вмешивайся. А то за разговором мы упустим время, пока детей нет дома. — Одну минутку, — сказал я. Я поднялся наверх, в спальню. Меч храмовника все еще лежал на постели, а коробка со шляпой стояла открытая на полу. Я прошел в ванную и спустил в унитазе, воду. У нас, когда спускаешь воду, по всему дому слышно, как она льется. Я намочил полотенце холодной водой и приложил ко лбу и к глазам. В голове у меня давило так, что глаза, казалось, вылезают из орбит. От холодной воды стало легче. Я присел на унитаз и уткнулся лицом в мокрую ткань, а когда она согрелась, намочил ее еще раз. Проходя опять через спальню, я выхватил из коробки шляпу храмовника и, надев ее на голову, спустился вниз. — Фу, глупый, — сказала Мэри. Она улыбнулась и повеселела. Болезненная напряженность исчезла. — Можно ли отбелить страусовое перо? — спросил я. — Оно стало совсем желтое. — Наверно, можно. Надо спросить мистера Шульца. — Зайду к нему в понедельник. — Мне хочется, чтобы Марджи погадала, — сказала Мэри. — Мне очень-очень хочется. Я водрузил шляпу на столбик лестничных перил, и он сделался очень похож на подвыпившего адмирала — если такое явление возможно. — Достань ломберный столик, Ит. Нужно много места. Я принес столик из чулана, раскрыл его и укрепил ножки. — Марджи не любит сидеть в кресле. Я пододвинул стул: — А нам что делать? — Сосредоточиться, — сказала Марджи. — На чем? — По возможности ни на чем. Карты у меня в сумке, вон там, на диване. Я всегда представлял себе гадальные карты засаленными, пухлыми и мятыми, но эти были чистенькие и блестели, словно пластмассовые. Они были длинней и уже игральных карт, и в колоде их было гораздо больше, чем пятьдесят две. Марджи сидела за столом очень прямая и разбирала колоду — ярко раскрашенные фигуры со сложной иерархией мастей. Названия были все французские: l'empereur, l'ermite, le chariot, la justice, le mat, le diable;[14] земля, солнце, луна, звезды, а мастей тоже четыре: мечи, чаши, дубинки и деньги — я так думаю, что deniero должно означать деньги, хотя рисунок напоминал геральдическую розу, — и в каждой масти свои король, королева и валет. Потом еще какие-то странные, жутковатые карты — башня, расколотая молнией, колесо фортуны, виселица с человеком, подвешенным за ноги, — le pendu, и смерть — la mort, скелет с косой. — Довольно мрачные картинки, — сказал я. — Они и обозначают то, что на них изображено? — Смотря по тому, как лягут. Если карта легла вверх ногами — значение будет обратное. — А вообще значение может меняться? — Может. Это уже вопрос толкования. За картами Марджи сразу сделалась официально сдержанной. Под ярким светом ее руки выдавали то, что я уже однажды заметил: что она старше, чем кажется. — Где вы научились этому? — спросил я. — Девочкой я часто смотрела, как гадает бабушка, а потом стала брать с собой карты, когда шла в гости, — вероятно, как способ привлечь внимание. — А вы сами верите? — Не знаю. Иногда происходят странные вещи. Не знаю. — Может быть, все дело в том, что карты заставляют сосредоточиться — психическая тренировка своего рода? — Мне иногда самой так кажется. Бывает, я даю карте значение, которое ей вообще не свойственно, и в этих случаях почти никогда не ошибаюсь. — Ее руки двигались, точно живые существа, тасуя и снимая, тасуя и снимая, и наконец пододвинули ко мне колоду, чтобы я снял. — На кого будем гадать? — На Итена! — вскричала Мэри. — Посмотрим, сойдется ли со вчерашним. Марджи взглянула на меня. — Светлые волосы, — сказала она, — голубые глаза. Вам еще нет сорока? — Сорок. — Король дубинок. — Она достала карту из колоды. — Вот это вы. — Король в мантии и в короне, с увесистым красно-синим скипетром и внизу надпись: Roi de Bâton. Она положила карту на стол лицом кверху и снова перетасовала колоду. Потом стала быстро раскладывать остальные карты, приговаривая нараспев. Одна карта легла над моим королем. — Это вам для покрова. — Вторая поперек первой. — Это вам для креста. — Третья — сверху. — Это вам для венца. — Четвертая — снизу. — Это вам для опоры. Это — что было, это — что будет. — Карты ложились одна за другой, образуя на столе большой крест. Наконец она быстро выложила четыре карты в ряд слева от креста, говоря: «Для вас, для дома, что ожидается, как сбудется». — Последняя карта оказалась человек, повешенный за ноги, но я, сидя по другую сторону стола, видел его в нормальном положении. — Неплохо сбудется. — Это может означать спасение, — сказала она, кончиком указательного пальца обводя нижнюю губу. Мэри спросила: — А про деньги тут есть? — Да, есть, — сказала она рассеянно. И вдруг смешала все карты, тщательно перетасовала их и снова принялась раскладывать, бормоча свои заклинания. Казалось, она не всматривается в каждую отдельную карту, но воспринимает всю картину в целом, и взгляд у нее был задумчивый и туманный. Отличный номер, думал я, гвоздь программы для вечера в дамском клубе, да и где угодно. Так, верно, выглядела пифия — холодная, непроницаемая, загадочная. Сумей долго продержать людей в напряженном, тревожном, захватывающем дух ожидании, и они поверят чему угодно — важны не действия, важна техника, расчет времени. Эта женщина зря растрачивает талант на коммивояжеров. Но что ей нужно от нас, от меня? Вдруг она снова смешала все карты, собрала их в колоду и вложила в красный футляр, на котором значилось: «I. Müller et Cie, Fabrigue de Cartes».[15] — Не могу, — сказала она. — Бывает иногда. Мэри спросила, едва дыша: — Вы что-то увидели в картах, о чем не хотите говорить? — Да нет, я скажу, пожалуйста! Однажды, совсем еще девочкой, я увидела, как змея меняет кожу, гремучая змея Скалистых гор. И вот сейчас, когда я смотрела в карты, они вдруг куда-то исчезли и вместо них я увидела ту самую змею, частью в старой коже, пыльной и стертой, частью в новой и блестящей. Вот и понимайте, как хотите. Я сказал: — Это похоже на транс. С вами такое уже бывало? — Да. Три раза. — И так же непонятно к чему? — Мне непонятно. — И всегда змея? — О нет! Другие вещи, но такие же нелепые. Мэри сказала с увлечением: — Может быть, это означает ту самую перемену в судьбе Итена? — Разве Итен — змея? — А! Понимаю, понимаю, — сказал я. — У меня даже мурашки по телу пошли, — сказала Марджи. — Когда-то мне не были противны змеи, но с годами я их возненавидела. Меня в дрожь бросает от одной мысли о змее. И вообще мне пора домой. — Итен вас проводит. — Пусть и не думает. — Отчего же, я с удовольствием. Марджи улыбнулась, глядя на Мэри. — Держите его при себе, да покрепче, — сказала она. — Не знаете вы, каково жить одной. — Что за вздор, — сказала Мэри. — Вам достаточно пальцем шевельнуть, и у вас будет муж. — Раньше я так и делала. Да толку мало. Кого так легко заполучить, тот немного стоит. Держите, держите своего. А то как бы его не увели. — Она уже успела надеть пальто — она не из тех, что прощаются по часу. — Чудесный был обед. Буду ждать, когда вы меня еще позовете. Не сердитесь за гаданье, Итен. — Увидимся завтра в церкви? — Нет. Я еду в Монток до понедельника. — В такую сырость и холод? — Я люблю утренний морской воздух. Спокойной ночи. — Она исчезла прежде, чем я успел распахнуть перед нею дверь, точно спасалась от погони. Мэри сказала: — Я даже не знала, что она собирается за город. Не мог же я ответить: «Она и сама этого не знала». — Итен, что ты думаешь о ее гаданье? — Так ведь она ничего не нагадала. — Нет, ты забыл, она сказала про деньги. Но я не об этом. Тебе не кажется, она прочла в картах что-то, чего не захотела говорить? Что-то, что ее испугало. — Просто эта змея, должно быть, запала ей в память. — А ты не думаешь, что тут есть… какой-то другой смысл? — Коврижка медовая, это ты у нас специалист по гаданьям. Откуда мне знать. — Во всяком случае, я рада, что ты так дружелюбен с ней. Мне казалось, ты ее не выносишь. — Я хитрый, — сказал я. — Умею скрывать свои чувства. — Только не от меня. Они, наверно, останутся на второй сеанс. — Кто останется? — Дети. Они всегда смотрят два сеанса. Как это ты ловко придумал с посудой. — Я коварный, — сказал я. — И в свое время я намерен посягнуть на твою честь. Глава VI Мне часто приходилось откладывать решение какого-нибудь вопроса на будущее. Потом, выкроив в один прекрасный день время для раздумий, я вдруг обнаруживал, что у меня уже все продумано, выход найден и решение вынесено. Так, вероятно, бывает со всеми, просто мне не дано это знать. Будто в темных, необитаемых пещерах сознания сошлись на совет какие-то безликие судьи и приговор готов. Эта бессонная, тайная область всегда представляется мне как черные, непроницаемые стоячие воды — глубокий омут, откуда редко что всплывает на поверхность. А может быть, это огромная библиотека, где сберегается все, что когда-либо произошло с живой материей с того первого мига, когда она начала жить. Некоторые люди, по-моему, имеют более свободный доступ в этот тайник — например, поэты. Однажды, когда мне пришлось работать разносчиком газет, а будильника у меня не было, я выработал систему подачи сигнала и получения на него ответа. Ложась вечером в постель, я представлял себе, будто стою у края черной воды. В руке у меня белый камень, совершенно круглый белый камень. Я пишу на нем угольно-черными буквами «4 часа», потом бросаю его в воду и слежу, как он крутится, крутится, уходя вниз, и наконец исчезает. Это действовало безотказно. Я просыпался ровно в четыре часа. В дальнейшем я заставлял себя просыпаться и без десяти минут четыре и четверть пятого. И ни разу не проспал. А иногда бывает и так, что нечто странное, нечто мерзкое высовывается над гладью этих вод, будто морская змея или какое-то чудище, возникающее из бездонных глубин. Прошел только год, с тех пор как Деннис, брат Мэри, умер у нас в доме, умер в ужасных муках от базедовой болезни. Общая интоксикация разогнала микробы страха по всему его организму, и он потерял всякую власть над собой, метался, буйствовал. На этой по-ирландски добродушной лошадиной физиономии проступило что-то звериное. Я помогал держать его, успокаивал, старался рассеять предсмертный бред, и так продолжалось неделю, до тех пор пока у него не начался отек легких. Я не хотел, чтобы Мэри видела, как он умирает. Она никогда не видела умирающих, а я знал, что такая смерть может убить в ней светлую память о хорошем, добром человеке, который был ее братом. И вот однажды, когда я дежурил у его постели, из глубин тех черных вод выплыло чудовище. Я возненавидел Денниса. Мне хотелось убить его, перегрызть ему горло. У меня сводило челюсти и, кажется, даже губы вздрагивали, обнажая клыки, как у волка, рвущего добычу. Когда все было кончено, я, придавленный чувством вины, со страху признался в этом старенькому доктору Пилу, который подписывал свидетельство о смерти. — То, о чем вы говорите, по-моему, не такое уж редкое явление, — сказал он. — Мне приходилось подмечать это в людях, но мало кто в таких вещах признается. — Но откуда это во мне? Я к нему очень хорошо относился. — Может быть, атавистическая память, — сказал он. — Может быть, возврат к тем временам, когда больные и раненые в стае представляли собой опасность. Некоторые животные и многие рыбы рвут на части и пожирают своих обессиленных собратьев. — Но я не животное и не рыба. — Да, вы не то и не другое. И, вероятно, поэтому такие ощущения кажутся чуждыми вашей натуре. Но они сидят в вас. Сидят крепко. Доктор Пил хороший человек — старенький, усталый. Вот уже пятьдесят лет он встречает нас на этом свете и провожает на тот. Но вернусь назад, к совету судей во тьме — там, видно, работают, не считаясь с временем. Иной раз кажется, будто человека подменили, и мы говорим: «Нет, он на такое не способен. Это не похоже на него». Но, может быть, мы ошибаемся? Вернее всего, он предстал перед нами под другим углом, или же давление сверху или снизу изменило его форму. На войне сплошь и рядом так: трус становится героем, а у храбреца душа уходит в пятки. А то вдруг читаешь в утренней газете — добрый человек, хороший семьянин зарубил топором жену и детей. По-моему, человек меняется непрестанно. Но бывают минуты, когда перемены в нем становятся явными. Копнуть бы поглубже, и, может быть, я добрался бы до корней, откуда с самого моего рождения и даже еще раньше произрастала теперешняя перемена во мне. С недавних пор мелочи стали складываться одна за другой, образуя какой-то крупный узор. То или иное событие, те или иные наблюдения подзуживали меня и толкали на путь, противоположный моему естественному пути или тому, который я считал естественным, — путь продавца из бакалейной лавки, неудачника, человека без инициативы, без надежд на будущее, связанного по рукам и ногам необходимостью накормить и одеть-обуть свое семейство, отгороженного со всех сторон привычками и устоями, которые кажутся ему высокоморальными и даже добродетельными. А возможно, еще и так, что во мне развилось самодовольство, ибо я считал себя тем, кого принято называть «хорошим человеком». И, конечно, я знал, что творится вокруг. Марулло незачем было вдаваться в объяснения. Трудно жить в маленьком городке — таком, как наш Нью-Бэйтаун, — и ничего не знать о его делах. Правда, я над ними не очень задумывался. Судья Доркас по знакомству любезно освобождал от штрафов за нарушение правил уличного движения. Это даже не считалось нужным держать в тайне. Но любезность требует ответной любезности. Мэр города, он же фирма «Бадд — Строительные материалы», по высоким ценам продавал городу различное оборудование, подчас совершенно ненужное. Когда должны были асфальтировать новую улицу, вдруг выяснялось, что участки по обе ее стороны скуплены мистером Бейкером, Марулло и пятью-шестью другими финансовыми воротилами еще до того, как очередной план городского благоустройства стал официально известен. Все это было как бы в порядке вещей, но мне-то казалось, что я живу, руководствуясь какими-то иными законами. Марулло, и мистер Бейкер, и коммивояжер, и Марджи Янг-Хант, и Джой Морфи каждый по-своему подзуживали меня, а их старания, слитые воедино, превращались в весьма ощутимые толчки и вот пожалуйста: «Надо выбрать время и обдумать это как следует». Моя ненаглядная с архаической улыбкой на губах мурлыкала во сне, и чувствовалось, что спать ей особенно удобно и уютно, как это всегда бывает с ней после нашей любви, после того как в ней все утихнет и успокоится. Меня должен бы сморить сон после вчерашних ночных скитаний, но не тут-то было. Я давно заметил, что, когда не надо рано вставать, мне не сразу удается заснуть с вечера. Красные пятна плавали у меня перед глазами, уличный фонарь отбрасывал на потолок тени голых веток, и их сплетение медленно и величаво раскачивалось там, потому что на улице дул весенний ветер. Окно было наполовину открыто, и белые занавески вздувались на нем, точно паруса лодки, отдавшей якорь. Мэри всегда стоит за белые занавески и чтобы их почаще стирать. Ей кажется, будто с белыми занавесками прилично, солидно. Она немного сердится для виду, когда я говорю, что в ней сказывается ее ирландская душа, обожающая всякие кружевца и оборочки. Мне тоже было спокойно и хорошо. Но моя Мэри обычно сразу ныряет в сон, а у меня его не было ни в одном глазу. Мне хотелось как следует насладиться своим хорошим самочувствием. Хотелось думать о конкурсе на тему «Я люблю Америку», в котором примут участие мои отпрыски. Но за этими и некоторыми другими мыслями стояло еще нечто: надо было обдумать, что такое со мной происходит и как мне с этим быть, и, разумеется, последнее вышло на первое место, и я убедился, что судьи темных глубин уже все за меня решили. Решение лежало готовенькое, непреложное. Так бывает, когда тренируешься, готовишься к состязанию и вот наконец ты на старте и шипы твоих ботинок уперлись в колодку. Тут уж выбора не остается. Выстрел — и рывок вперед. Я понял, что шипы мои упираются в колодку и я жду только выстрела. И, вероятно, мне пришлось узнать об этом последним. Весь день мне говорили, что я хорошо выгляжу, понимай: не такой, как всегда, а более уверенный в себе. У коммивояжера физиономия днем была явно растерянная. Марулло поглядывал на меня как-то беспокойно. А Морфи вдруг почувствовал необходимость извиниться передо мной за мою же провинность. Потом — Марджи Янг-Хант с ее гремучей змеей. Может, она оказалась проницательнее всех? Так или иначе, Марджи нащупала и открыла во мне нечто такое, в чем я сам еще не был уверен. И символ этого — гремучая змея. Я почувствовал, что улыбаюсь в темноте. А потом сбитая с толку, она воспользовалась испытаннейшим средством — угрозой неверности, и это было как привада, брошенная в реку, чтобы узнать, какая рыба там кормится. Я не запомнил чуть слышного шепота ее тела, скрытого одеждой. Передо мной маячил другой образ: узловатые руки, выдающие возраст, беспокойство и ту жестокость, которая рождается в человеке, когда он перестает быть хозяином положения. Мне иногда хочется вникнуть в природу ночных раздумий. Они в тесном родстве со снами. Иногда я могу сам управлять ими, но бывает и так, что они проносятся по мне, точно могучие, закусившие удила кони. Пришел Дэнни Тейлор. Я не хотел думать о нем свои грустные думы, но он взял и пришел. Тогда я вспомнил об одной уловке, которой меня научил наш сержант, бывалый старый вояка. Уловка эта здорово помогает. Выдались однажды на фронте день и ночь, и еще один день, и они слились воедино, в одно целое, а части целого вместили в себя весь ужас и всю мерзость того грязного дела. Пока все это длилось, я вряд ли чувствовал что-либо сквозь невыразимую усталость, да и некогда мне было заниматься своими чувствами, но потом этот день-ночь-день повадился посещать меня во время моих ночных раздумий, и под конец эти посещения превратились в нечто вроде той болезни, которую называют теперь шоковым состоянием, а раньше именовали контузией. Как только я ни ухищрялся, чтобы не думать об этом, но это возвращалось ко мне, несмотря ни на что. Днем оно затаивалось, а дождавшись ночи, бросалось на меня в темноте. Однажды, размякнув во хмелю, я заговорил об этом со своим сержантом, кадровиком, участником войн, о которых мы и думать забыли. Если бы он носил все свои орденские ленточки и планки, на гимнастерке у него не осталось бы места для пуговиц. Майк Пуласки — поляк из Чикаго (не путать с прославленным генералом). По счастью, он был навеселе, не то надулся бы и промолчал, повинуясь закоренелому предубеждению относительно братания с офицерами. Майк выслушал меня, уставясь мне прямо в переносицу. — Как же, знаю! — сказал он. — Бывает. Только не вздумайте гнать это из головы. Не поможет. Надо наоборот. — Как это, наоборот? — Это ведь надолго, сразу не отвяжется. Надо вспоминать все подряд с самого начала и доводить до конца. Как только накатит, так и начинайте — с первой и до последней минуты. Потом глядишь, ему надоест, и оно начнет будто отваливаться по кускам, а там и вовсе уйдет. Я попробовал — и помогло. Не знаю, известно ли такое пользование нашим лекарям, и если нет, то не мешало бы им поинтересоваться. Когда мою ночь навестил Дэнни Тейлор, я применил к нему метод сержанта Майка. Помню нас мальчишками — одних лет, одного роста, одного веса — и как мы с ним ходили в фуражную лавку на Главной улице и становились на весы. Одну неделю я тянул на полфунта больше, следующую — Дэнни сравнивался со мной. Мы вместе удили рыбу, вместе охотились, купались, ухаживали за одними и теми же девчонками. Родители у Дэнни были люди состоятельные, как большинство старых семейств Нью-Бэйтауна. Дом Тейлоров — тот белый особняк на Порлоке, с высокими дорическими колоннами. Когда-то у Тейлоров был и загородный дом в трех милях от города. Местность у нас холмистая — куда ни глянь, все холмы, поросшие деревьями, где низкорослой сосной и мелкий дубняком, а где орешником и кедром. Когда-то давным-давно; еще до моего рождения, дубы у нас были настоящие великаны — такие великаны, что пока их не свели окончательно, кили, шпангоуты и обшивка для судов местной постройки заготовлялись в двух шагах от верфи. Среди этих уютных холмов и увалов на большом лугу — единственном ровном месте на много миль вокруг, — у Тейлоров когда-то стоял дом. В давние времена это, вероятно, было дно озера, потому что луговина тянулась ровная, как стол, а вокруг нее шли невысокие холмы. Лет шестьдесят назад Тейлоры сгорели и так и не отстроились. Мальчишками мы с Дэнни, бывало, ездили туда на велосипедах. Играли в каменном погребе, строили охотничий домик из кирпичей старого фундамента. Парк здесь, судя по всему, был великолепный. Среди порослей вернувшегося сюда леса еще угадывались аллеи, сохранился намек на строгие линии живых изгородей и бордюров. Там и сям виднелись остатки каменной балюстрады, а однажды мы нашли бюст Пана на сужающемся кверху пьедестале. Пан валялся лицом в траве, зарыв в землю свои рожки и бороду. Мы подняли его, обмыли и первое время отдавали ему всяческие почести, но потом жадность и интерес к девушкам взяли в нас верх. Пан был вывезен на тачке во Фладхэмтон и продан старьевщику за пять долларов. Это, наверно, была неплохая скульптура, может, даже какая-нибудь древность. Мальчишки не могут жить без друзей, вот так дружили и мы с Дэнни. Потом он попал в Военно-морское училище. В форме я видел его только раз, а после этого мы не встречались несколько лет. Нью-Бэйтаун — город маленький, тайн у нас нет. Все знали, что Дэнни выгнали из училища, но вслух это не обсуждалось. Тейлоры вымерли — собственно говоря, так же, как и мы, Хоули. Из нашей семьи в живых остался один я, ну и, разумеется, мой сын Аллен. Дэнни вернулся в Нью-Бэйтаун только после смерти всех своих родичей, и вернулся он запойным пьяницей. Первое время я старался помочь ему, но он не нуждался в моей помощи. Он ни в ком не нуждался. И все-таки, несмотря ни на что, мы с ним были близки, очень близки. Я перебрал все, что мог вспомнить о нас, вплоть до того утра, когда он взял у меня доллар, чтобы напиться в каком-нибудь притоне. Происходившую во мне перемену подготовляли мои собственные чувствования и давления извне — желания Мэри, требования Аллена, вспышки Эллен, советы мистера Бейкера. Только в последнюю минуту, когда все готово и смонтировано, мысль кроет крышей возведенную тобой постройку и подсказывает тебе слова для всяческих объяснений. А что, если мое скромное служение бакалее, которому не видно конца, отнюдь не добродетель, а следствие душевной лености? Успех требует отваги. Может, я просто робею, опасаюсь, как бы чего не вышло, словом, ленюсь? В успешных операциях моих сограждан нет никакой особой премудрости, никаких особых тайн, и не столь уж они успешны — именно потому, что эти люди ставят искусственные преграды на своем пути. Преступления их мелкотравчатые, и так же мелкотравчат их успех. Если бы расследовать с пристрастием деятельность наших городских властей и весь финансовый комплекс Нью-Бэйтауна, то обнаружились бы нарушения сотен деловых и несметного множества моральных устоев, но все это были бы мелкие провинности — не серьезнее карманных краж. Отмене подвергалась только часть заповедей, прочие оставались в силе. И когда кто-нибудь из наших преуспевающих дельцов достигал поставленных перед собой целей, ему ничего не стоило вернуться к своим прежним добродетелям, все равно что сменить рубашку, и, насколько можно было судить, он не терпел никакого морального ущерба, нарушив долг, — разумеется, при условии, что его не ловили за руку. Задумывался ли над этим кто-нибудь из них? Не знаю. Итак, мелкие грешки простительны, но почему же тогда не отпустить самому себе преступления, совершенного одним махом, смело, без сантиментов? Неужели медленное, постепенное выжимание соков из человека лучше, чем быстрый благодетельный взмах ножа? Я совсем не чувствовал за собой вины, когда убивал немцев. А если мне отменить, но только на время, все законы до одного, не ограничиваясь двумя-тремя? Разве их нельзя восстановить после того, как цель будет достигнута? Ведь бизнес — та же война, это факт неоспоримый. Почему же тогда не объявить тотальную войну ради достижения мира? Мистер Бейкер и его дружки не застрелили моего отца, но помогли ему советом и когда возводимая им постройка рухнула, они оказались в выигрыше. Разве это не убийство? И разве миллионные состояния, перед которыми мы благоговеем, можно было скопить, не проявляя жестокости? Вряд ли. Если я отменю на время все законы и правила, без шрамов мне не обойтись, но чем они будут хуже тех, что остались у меня после всех моих неудач? Ведь жить — это значит покрываться шрамами. Все мои раздумья были флюгерами на крыше здания, возведенного из тревог и сомнений. Не мы первые, не мы последние. Но если я отворю эту дверь, удастся ли мне снова захлопнуть ее? Не знаю. И не смогу узнать, пока не попробую. А мистер Бейкер знал? Да приходила ли ему в голову такая мысль? Старый шкипер думал, что Бейкеры сожгли «Прекрасную Адэр» ради страховки. Может быть, это обстоятельство да еще злоключения моего отца и подвигли мистера Бейкера на то, чтобы помочь мне? Не это ли его шрамы? То, что происходило со мной, можно сравнить с маневрами большого судна, которое тянут, подталкивают, вертят и так и сяк множество мелких буксиров. Послушное им и волнам, оно должно лечь на новый курс и развести пары. Стоя на капитанском мостике, откуда ведется командование, надо сказать самому себе: «Теперь я знаю, куда мне плыть. Так вот — как туда добраться, где там подводные камни и будет ли погода благоприятствовать плаванию?» Один из самых опасных рифов — это болтовня. В тоске по славе — по любой славе, даже если ее принесет поражение, — столько людей предали сами себя до того, как их предали другие. Колодец Андерсена, вот кому единственному можно довериться — колодцу из сказки Андерсена. Я окликнул Старого шкипера: «Прикажете лечь на курс? А верен ли этот курс, сэр? Приведет ли он меня, куда нужно?» И впервые Старый шкипер отказался дать мне команду. «Сам все решай. Что одному на пользу, другому во вред, а наперед не угадаешь». Старый хрыч мог бы подсказать мне что-нибудь, но, кто знает, может, это ничего бы не изменило? Советов мы не любим — нам нужно поддакивание. Глава VII Когда я проснулся, моя сонливая старушка Мэри уже встала и ушла, а в кухне закипал кофе и жарился бекон. До меня доносился их аромат. И какой день для воскресения из мертвых! Весь зеленый, голубой, золотистый. Лучшего, пожалуй, и не подберешь. Из окна спальни было видно, как все воскресает — трава, деревья. Подходящее время года отвели для этого праздника. Я надел халат, подаренный мне к рождеству, и домашние туфли — подарок ко дню рождения. Потом отыскал в ванной какую-то страшно клейкую помаду, которую употребляет Аллен, и так насандалил ею волосы, что после щетки и гребня кожу у меня на голове стянуло, точно резиновой шапочкой. Пасхальный завтрак — настоящая оргия, когда стол ломится от оладий, яиц и бекона, завивающегося на сковороде своими прожаренными краешками. Я подкрался к Мэри, шлепнул ее по обтянутому шелком заду и сказал: — Kyle eleison![16] — Ой! — сказала она. — Я не слышала, как ты подошел. — Потом оглядела мой узорчатый, турецкими огурцами, халат. — Тебе идет, — сказала она. — Почему ты его редко носишь? — Когда же мне его носить? До сих пор все как-то некогда было. — Правда, очень хорошо, — сказала она. — И неудивительно. Ведь ты сама его выбирала. Неужели ребята спят и не чуют этих восхитительных запахов? — Нет, нет. Они во дворе, прячут крашеные яйца. Интересно, что там мистер Бейкер задумал? Такие резкие переходы всегда застигают меня врасплох. — Мистер Бейкер, мистер Бейкер!.. А, да! Он, вероятно, задумал устроить мое будущее. — Ты ему говорил? Про гаданье? — Конечно, нет, дорогая. Но, может, он сам догадался. — Потом я перешел на серьезный тон: — Слушай, ватрушка, ты ведь не сомневаешься в моих недюжинных финансовых способностях? — Почему ты вдруг об этом спрашиваешь? — Она переворачивала оладьи на сковороде и, поддев одну ножом, так и застыла с вытянутой рукой. — Мистер Бейкер считает, что я должен пустить в оборот деньги твоего брата. — Ну, если мистер Бейкер… — Стой, подожди. Я не хочу этого делать. Деньги твои, это твое обеспечение. — Все-таки, милый, мистеру Бейкеру лучше знать. — Я в этом не уверен. Мне известно только, что мой отец тоже так считал. И поэтому я работаю на Марулло. — И все-таки мистер Бейкер… — Ты положишься на мое суждение, родная? — Да, конечно… — Во всем? — Ты опять дурачишься? — Я совершенно серьезно — как никогда. — Ну, допустим. Но сомневаться в мистере Бейкере?.. Ведь он… он… — Он — мистер Бейкер. Мы послушаем, что нам предложат, а потом… Пусть эти деньги как лежали в банке, так и лежат. Аллен ворвался в кухню, будто им выстрелили из рогатки. — Марулло, — сказал он. — Мистер Марулло пришел. Он к тебе. — Это еще зачем? — удивилась Мэри. — Ну, пригласи его войти. — Я приглашал. Он хочет поговорить с тобой во дворе. — Итен, что это значит? Не выйдешь же ты в халате. Сегодня первый день Пасхи. — Аллен, скажи мистеру Марулло, что я не одет. Пусть зайдет попозже. Но если что-нибудь срочное и он хочет поговорить со мной с глазу на глаз, я впущу его с парадного хода. Аллен исчез. — Не представляю, что ему понадобилось? Может, лавку ограбили? Аллен снова влетел в кухню. — Пошел к парадному. — Только чтобы он не вздумал портить тебе завтрак. Слышишь, милый? Я прошел через весь дом и отпер парадную дверь. На крыльце стоял Марулло, нарядившийся к пасхальной мессе во все самое лучшее, а лучшее у него было: черный шевиотовый костюм и жилетка с пропущенной по ней массивной золотой цепочкой от часов. Черную шляпу он держал в руке, а сам улыбался вымученной улыбкой, точно собака, когда на нее прикрикнут. — Входите. — Нет, — сказал он. — Я только одно слово. Я слышал, что этот тип предлагал тебе заработать? — Да? — Я слышал, что ты выгнал его вон. — Кто это вам доложил? — Не скажу. Нельзя. — Он снова улыбнулся. — Ну, так, собственно, что же? Вы намекаете, что зря я отказался? Он шагнул вперед, взял мою руку и весьма церемонно тряхнул ее — вверх и вниз, вверх и вниз. — Ты молодец, — сказал он. — Может, просто он мне мало посулил? — Шутишь? Ты молодец. Вот и все. Молодец. — Он полез в свой оттопыренный боковой карман и вытащил оттуда кулечек. — Вот, возьми. — Потом похлопал меня по плечу и, сам не свой от смущения, повернулся и быстро зашагал прочь. Его короткие ноги так и мелькали, из-под тугого крахмального воротничка выпирала багровая складка загривка. — Ну, что он? Я заглянул в кулек — разноцветная карамель в виде пасхальных яиц. У нас в лавке ее была целая стеклянная банка. — Принес гостинец ребятам, — сказал я. — Марулло? Принес гостинец? Быть не может. — Тем не менее. — С чего это он? Никогда с ним раньше этого не бывало. — Наверно, от любви ко мне. — Может быть, я не все знаю? — Гусиная травка, на свете восемь миллионов вещей, которых мы оба с тобой не знаем. — Дети смотрели на нас во все глаза, стоя в дверях кухни. Я протянул им кулек. — Это вам от одного вашего поклонника. Только не набрасывайтесь до завтрака. Когда мы одевались, чтобы идти в церковь, Мэри сказала: — Хотела бы я все-таки знать, в чем тут дело. — Ты про Марулло? Должен тебе признаться, дорогая, что я тоже хотел бы это знать. — Кулек дешевых карамелек… — Это он, наверно, в простоте душевной. — Не понимаю. — Жена у него умерла. Родных — никого, один как перст. Надвигается старость. Может — ну, может, ему вдруг стало одиноко. — Никогда он к нам не заходил. Попроси у него прибавки, пока ему одиноко. Мистера Бейкера ведь он не навещает. Мне даже как-то не по себе стало. Я принарядился, как цвет полевой: строгая черная пара — мой черный похоронный костюм, белая рубашка, так сильно накрахмаленная, что она отбрасывала солнечные лучи солнцу прямо в лицо, и небесной синевы галстук-бабочка в скромный горошек. Что она там затеяла, эта миссис Марджи Янг-Хант? Колдует на манер своей бабки? Откуда Марулло все узнал? Вернее всего так: мистер Биггерс — миссис Янг-Хант, а миссис Янг-Хант — мистеру Марулло. Я вам не верю, миссис Хант, я вас всегда подозревал. Не знаю сам я почему, но миссис Хант я не пойму. С этой белибердой в голове я прошелся по нашему саду в поисках каких-нибудь белых цветочков себе в петлицу по случаю Пасхи. В закутке между углом фундамента и покатой дверью погреба есть у нас заветное местечко, где земля прогревается от соседства с котельной и доступна каждому лучику зимнего солнца. Там растут белые фиалки, пересаженные с кладбища, где они бурно разрослись на могилах моих предков. Я выбрал три крохотные львиные мордочки себе в петличку, нарвал ровно дюжину для моей любимой, обложил их бледно-зелеными листочками и туго перетянул букетик понизу серебряной бумажкой от конфеты. — Какая прелесть! — сказала Мэри. — Подожди, сейчас я приколю их и так пойду в церковь. — Это первые, самые первые, белая моя птица. Я твой верный раб. Христос восстал из мертвых. Все прекрасно в божьем мире. — Перестань, милый. Это ведь святое, не над чем тут потешаться. — Что ты такое сделала со своими волосами? — Нравится? — Чудо, чудо! Всегда так причесывайся. — А я боялась, тебе не понравится. Марджи сказала, что ты даже внимания не обратишь, а ты обратил! Ну, теперь я ей задам! — Она водрузила на голову настоящую вазу с цветами — ежегодное весеннее приношение Эостре.[17] — Нравится? — Чудо, чудо! Затем начался осмотр младшего поколения — уши, носы, обувь. Все до мельчайших подробностей вопреки их бурным протестам. Аллен так намазал волосы, что даже моргать не мог. Задники башмаков остались у него не начищенными, зато прядь волос он вымуштровал, не пожалев трудов, и она волной вздымалась над его лбом. Наша Эллен самая что ни на есть девчонская девчонка. Все, что на виду, было у нее в полном порядке. Я решил повторить удачный ход. — Эллен, — сказал я. — Ты как-то по-новому причесалась. Тебе очень к лицу. Мэри, дорогая, ты одобряешь? — Она у нас начинает следить за своей наружностью, — сказала Мэри. Семейная процессия двинулась по садовой дорожке к Вязовой улице. С Вязовой мы повернули на Порлок, где стоит наша церковь, наша старинная церковь с белой колокольней, целиком спертая у Кристофера Рена. Мы влились в полноводную реку, и теперь каждая женщина наслаждалась возможностью разглядывать шляпки других женщин. — Я придумал модель пасхальной шляпки, — сказал я. — Простенький, открывающий лоб золотой терновый венец с настоящими рубиновыми капельками спереди. — Итен! — строго сказала Мэри. — А вдруг тебя услышат! — Н-да, пожалуй, этот фасон не будет иметь успеха. — Ты просто ужасен! — сказала Мэри, и я сам был о себе не лучшего мнения. Ужасен — это еще мягко сказано. И все же у меня мелькнула мысль: а если сделать мистеру Бейкеру комплимент по поводу его стрижки, как он к этому отнесется? Наш семейный ручеек присоединился к другим ручьям и обменивался со всеми чинными приветствиями, а потом все эти ручьи в едином потоке стали вливаться в епископальную церковь св. Фомы. Когда придет пора посвятить моего сына в тайны жизни (которые ему, несомненно, известны), не забыть бы проинформировать его о том, что такое женская прическа. Вооружившись добрым словечком о ней, он достигнет всего, чего только ни пожелает его блудливое маленькое сердечко. Впрочем, не мешает и предостеречь. Их можно толкать, колотить, валять, тормошить — все что угодно, только не портить им прическу. Усвоив этот урок, он будет кум королю. Бейкеры поднимались по ступенькам как раз перед нами, и мы обменялись учтивыми приветствиями. — Ждем вас к чаю. — Да, непременно. Счастливых праздников. — Неужели это Аллен? Какой он большой стал! И Мэри-Эллен тоже. Так вытянулись, что их просто не узнаешь. В церкви, куда ты ходил ребенком, всегда есть что-то дорогое твоему сердцу. Я знаю все сокровенные уголки, мне знакомы все сокровенные запахи церкви св. Фомы. В этой купели я был окрещен, у этой ограды подошел к первому причастию, а сколько лет Хоули занимают свою скамью — одному Богу известно, и это не просто риторическая фигура. Меня, видимо, как следует пропитали благочестием, потому что я помню каждое свое нечестивое деяние, а их было много. И, вероятно, я смог бы показать все те места, где выцарапаны гвоздем мои инициалы. Когда мы с Дэнни Тейлором прокалывали булавками буквы в молитвеннике, из которых слагалось одно самое что ни на есть непристойное слово, мистер Уилер поймал нас за этим занятием, и нам воздали по заслугам, но ему пришлось просмотреть все молитвенники и все сборники гимнов, чтобы убедиться, что ничего такого больше нигде нет. Вот на этом сиденье возле аналоя однажды произошло нечто ужасное. В тот год я был служкой, ходил с крестом за священником и пел сочным дискантом. Как-то раз богослужение в нашей церкви совершал епископ — добродушный старичок с голой, точно вареная луковица, головой, но в моих глазах озаренный ореолом святости. И вот, когда пение смолкло, я водрузил крест на место и, одурманенный экстазом, забыл защелкнуть медную перемычку, которая закрепляла его в гнезде. После второго поучения, к ужасу моему, тяжелый медный крест покачнулся и хрястнул по благостной лысой голове. Епископ повалился наземь, как прирезанная корова, а мне пришлось уступить свою должность мальчишке по фамилии Хилл, а по прозвищу Вонючка, который пел несравненно хуже. Он теперь антрополог, работает где-то в западных штатах. Этот случай убедил меня, что одних намерений — благих или дурных — недостаточно. Все зависит от везения или невезения, от судьбы или как там это называется. Мы прослушали всю службу, и в конце ее нам возвестили, что Христос на самом деле воскрес из мертвых. Всякий раз мурашки бегут у меня по спине от этих слов. Я с открытой душой подошел к причастию. Аллен и Мэри-Эллен у нас еще не конфирмовались, и под конец они начали вертеться во все стороны, так что пришлось смирить их железным взглядом, чтобы прекратить ерзанье. Когда в глазах у Мэри появляется суровость, она способна пробить даже броню юношеского зазнайства. Потом мы вышли на солнце, и тут снова начались рукопожатия, приветствия и снова рукопожатия и поздравления с праздником. Те, с кем мы заговаривали при входе в церковь, еще раз выслушивали наши приветствия, и это было продолжением того же обряда, нескончаемого обряда подчеркнутой благовоспитанности, таящей безмолвную мольбу, чтобы тебя заметили и почтили. — Добрый день. Как поживаете, как здоровье? — Хорошо, благодарю вас. А как ваша матушка? — Стареет, стареет. Ничего не поделаешь, где годы, там и болезни. Я ей передам, что вы о ней справлялись. Сами по себе слова эти ничего не значат, они только проводники чувств. Что определяет наши действия — мысль? Или же они — результат чувств, а мысль только кое-когда помогает их осуществлению? Наше маленькое шествие по солнечной улице возглавлял мистер Бейкер, старавшийся не ступать на трещины в тротуаре; его мать, которая скончалась двадцать лет назад, могла спокойно лежать в могиле. А рядом с ним, приноравливая свою походку к его неровным шагам, мелко перебирала ножками Амелия, миссис Бейкер, — эдакая птичка, маленькая, востроглазая, но ручная, питающаяся из кормушки. Мой сын Аллен шел рядом со своей сестрой, и оба старательно делали вид, что не имеют друг к другу никакого отношения. По-моему, она его презирает, а он ее не выносит. Это может остаться у них на всю жизнь, но они научатся скрывать свои чувства в розовом облачке нежных слов. Дай им — каждому отдельно — их завтрак, моя сестра, жена моя: яйца вкрутую, огурчики, сандвичи с джемом и ореховой пастой, красные, пахнущие бочкой яблоки, и пусть идут в мир плодиться и размножаться. Так Мэри и сделала. И, получив по свертку, они ушли каждый в свой обособленный тайный мирок. — Ты довольна службой, дорогая? — Да, очень. Мне в церкви всегда нравится. А ты… признаться, я часто теряюсь — верующий ты или нет. Правда, правда! Твои шуточки иной раз… — Подвинь стул поближе, родная моя родинка. — Надо обед разогревать. — К чертовой бабушке твой обед. — Вот, вот они, твои шуточки. Об этом я и говорю. — Обед не святыня. Будь на улице потеплее, посадил бы я тебя в лодку, выехали бы мы с тобой за волнорез и половили бы там рыбку. — Сегодня нас ждут Бейкеры. Слушай, Итен, все-таки верующий ты или нет? Тебе самому-то это ясно? И почему ты даешь мне какие-то дурацкие прозвища? Хоть бы изредка называл по имени. — Не хочу повторяться и надоедать тебе. Но в душе у меня твое имя гудит, как колокол. Верующий ли я? Что за вопрос! Разве так бывало, чтобы мне хотелось придираться к каждому блистательному слову в Никейском символе и разглядывать его со всех сторон, точно мину замедленного действия? Нет. Мне этого не нужно. Но удивительное дело, Мэри! Если бы душа и тело мое иссохли в неверии, как горох в стручке, стоило бы мне услышать слова: «Господь, пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться. Он взрастил меня на злачных пажитях», — и в желудке бы у меня похолодело, сердце в груди забилось, в голове вспыхнуло бы жаркое пламя. — Ничего не понимаю. — Умница. Я тоже не понимаю. Хорошо, скажем так: в младенчестве, когда косточки у человека еще мягкие и податливые, меня уложили в маленький епископальный крестообразный ящичек, и там тело мое сформировалось. Так удивительно ли, что я выклюнулся из этого ящичка, как цыпленок из скорлупы, приняв форму креста? Ты разве не замечала — ведь у цыплят тельце тоже в какой-то степени яйцевидное. — Ты говоришь ужасные вещи — и даже детям. — А они — мне. Эллен только вчера вечером спросила меня: «Папа, когда мы разбогатеем?» Но я не сказал того, что знаю: «Разбогатеем мы очень скоро, и ты, не умеющая сносить бедность, не сумеешь снести и богатство». Это истина. В бедности ее терзает зависть. В богатстве она, того и гляди, задерет нос. Деньги не излечивают болезни как таковой, а только изменяют ее симптомы. — И так ты отзываешься о своих собственных детях! Что же ты обо мне скажешь? — Скажу, что ты моя радость, моя прелесть, огонек в тумане жизни. — Ты как пьяный. Будто и в самом деле выпил. — Так оно и есть. — Неправда. Я бы учуяла. — Ты и чуешь, моя дорогая. — Да что с тобой происходит? — Ага! Значит, заметно! Да, происходит. Перелом, такой перелом, что все во мне разбушевалось к чертовой матери! До тебя докатывают только те валы, которые дальше всего от центра бури. — Итен, я начинаю беспокоиться за тебя. Самым серьезным образом. Ты стал какой-то дикий. — Помнишь, сколько у меня наград? — Медалей? С войны? — Их давали за дикость, за одичание. Не было на свете человека менее склонного к смертоубийству, чем я. Но на фронте меня втиснули в новый ящик. Время — каждая данная минута — требовало, чтобы я убивал человеческие существа, и я выполнял это требование. — Тогда было военное время, и так было надо — за родину. — Время всегда бывает какое-то особое. Ему служишь, а свое упускаешь. Солдат я был что надо — решительный, находчивый, беспощадный. Словом, нечто весьма приспособленное к условиям военного времени. Но, может быть, мне удастся выказать не меньшую приспособленность и теперь, в наши дни. — Ты меня к чему-то подготавливаешь? — Да! Как это ни прискорбно. И мне самому слышатся извиняющиеся нотки в моих словах. Надеюсь, впрочем, что это обман слуха. — Пойду накрывать на стол. — После такого сокрушительного завтрака о еде и думать не хочется. — Ну, хорошо, тогда перекуси тут чего-нибудь. Ты заметил, какая на миссис Бейкер была шляпа? Должно быть, привезена из Нью-Йорка. — А что она сделала со своими волосами? — Ты тоже обратил внимание? Они у нее почти лиловые. — «Свет во просвещение языков и во славу народа изра-аилева». — Что это Марджи вздумалось уехать в Монток в такое время года? — Она же любит утренний воздух. — Нет, рано вставать она не привыкла. Я ее всегда поддразниваю на этот счет. И все-таки очень странно, почему Марулло принес детям карамельные яйца? — Ты связываешь эти два события? Марджи поднялась ни свет ни заря, а Марулло принес гостинец детям. — Перестань дурачиться. — Я не дурачусь. На сей раз я не дурачусь. Если рассказать тебе по секрету одну вещь, обещаешь молчать? — Опять шуточки! — Нет. — Тогда обещаю. — По-моему, Марулло собирается в Италию. — Откуда ты знаешь? Он сам тебе говорил? — Нет, не совсем. Но я сопоставляю кое-какие факты. Со-по-ставляю. — Значит, ты останешься в лавке один! Тебе надо кого-то в помощники. — Сам справлюсь. — Ты и так все сам делаешь. Придется взять помощника. — Помни, это еще не наверняка, и пока надо все держать в секрете. — Я не нарушаю своих обещаний. — Но намекать будешь. — Не буду, Итен. Честное слово! — Знаешь, кто ты? Милый маленький зайчик с цветочками на голове. — Ну, похозяйничай на кухне сам. Я пойду приведу себя в порядок. Когда она ушла, я развалился в кресле, и в ушах у меня слышался тайный голос: «Отпусти, господи, раба-а твоего с ми-иром!» И вот, клянусь вам, заснул! Сорвался с крутизны в темноту прямо здесь, в гостиной. Со мной это не часто случается. И так как я думал о Дэнни Тейлоре, Дэнни Тейлор мне и приснился. Мы с ним были будто не маленькие и не большие, но уже взрослые, и мы бродили по ровному высохшему дну озера, где еще виднелся фундамент их старого дома и зияла яма погреба. Стояло, наверно, лето, самое его начало, потому что листва на деревьях была тучная, а травы сгибались под собственной тяжестью. В такой день сам себя чувствуешь тучным и каким-то ошалелым. Дэнни зашел за деревцо можжевельника, высокое, стройное, как колонна. Его голос звучал в моих ушах глухо и странно, будто из-под воды. Потом я очутился рядом с ним, а он вдруг начал таять и весь потек. Я пытался подхватить его обеими руками, затирать кверху, как жидкий цемент, когда он переливается через край, и ничего не мог сделать. Самая суть Дэнни уходила у меня между пальцами. Говорят, будто сны наши длятся мгновение. Этот сон снился, снился мне без конца, и чем больше я хлопотал около Дэнни, тем быстрее и быстрее он таял. Когда Мэри разбудила меня, я тяжело дышал от усталости. — Весенняя лихорадка, — сказала она. — Это ее первый признак. В годы, когда девочки начинают формироваться, я столько спала, что мама наконец вызвала доктора Грейди. Она думала, это сонная болезнь, а я просто росла весной. — У меня был кошмар среди бела дня. Врагу не пожелаю, чтобы ему такое снилось. — Это предпраздничная суета всему виной… Вставай. Пойди причешись и умойся. У тебя усталый вид, милый. Ты здоров ли? Нам скоро выходить. Ты два часа спал. Наверно, организм этого потребовал. Как бы я хотела знать, что мистер Бейкер там задумал. — Узнаешь, родная. И обещай мне, что ты будешь слушать внимательно, не пропустишь ни слова. — А вдруг он захочет поговорить с тобой наедине? Деловым людям присутствие женщин только мешает. — Ничего, пусть терпит. Я хочу, чтобы ты была при этом. — Ты же знаешь, что у меня нет никакого опыта в делах. — Знаю, но ведь речь пойдет о твоих деньгах. Таких людей, как Бейкеры, знаешь только в том случае, если это дано тебе с колыбели. Приятельские и даже дружеские связи не то — они завязываются совсем по-другому. Я знаю Бейкеров потому, что Бейкеры и Хоули родом из одних мест, равны по крови, по жизненному опыту и прошлое у обеих семей схожее. Это сплачивает нас в нечто вроде клана, крепостной стеной и рвом отгороженного от чужаков. Когда мой отец потерял все свое состояние, меня не вытеснили совсем за пределы этого клана. Как член семьи Хоули, я все еще личность приемлемая и, вероятно, останусь таким в глазах Бейкеров до конца дней своих, потому что они чувствуют наше родство. Но я бедный родственник. Патриции без денег мало-помалу перестают быть патрициями. Без денег мой сын Аллен потеряет связь с Бейкерами, а его сын будет для них чужаком, несмотря на свое имя, на своих предков. Мы теперь землевладельцы без земельных угодий, полководцы без войск, всадники на своих на двоих. Нам не уцелеть. Может быть, оттого со мной и произошла такая перемена? Я не гонюсь и никогда не гнался за деньгами ради денег. Но без них разве удержишься в той категории, существовать в которой мне привычно и удобно? Все это, вероятно, образовалось в тех темных глубинах моего сознания и поднялось оттуда на поверхность не как мысль, а как твердое убеждение. — Милости просим! — сказала миссис Бейкер. — Очень рада вас обоих видеть. Вы нас совсем забыли, Мэри. Какой сегодня чудесный день, правда? Вам понравилась служба? По-моему, среди священников не часто встречаются такие интересные мужчины. — Редко мы с вами стали видеться, — сказал мистер Бейкер. — А я ведь помню, как ваш дед, сидя вот в этом самом кресле, рассказывал, что подлые испанцы потопили «Мэн».[18] Он даже расплескал тогда свой чай, который, собственно, только назывался чаем. Старый шкипер Хоули если и подливал его в ром, то самую малость. Крутой был человек, многие даже считали его самодуром. Как я заметил, такой прием сначала ошеломил Мэри, а потом она расцвела. Ведь ей было невдомек, что я произвел ее в богатые наследницы. Репутация денежного человека котируется высоко, почти так же, как и сами деньги.

The script ran 0.015 seconds.