Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вальтер Скотт - Квентин Дорвард [1823]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, История, Роман

Аннотация. Вальтер Скотт (1771–1832) — английский писатель, создатель жанра исторического романа. В романах В. Скотта описываются события, связанные со значительными социально-историческими конфликтами. Творчество В. Скотта оказало огромное влияние на европейскую и американскую литературы, а также на историческую прозу русских писателей. В романе «Квентин Дорвард» с большой исторической точностью воспроизведена эпоха становления национального французского государства, начало ломки старого феодального строя. Перевод с английского: М. А. Шишмаревой под редакцией Е. М. Шишмаревой Рисунки художника: Г. Г. Филипповского Перевод стихов и эпиграфов: В. В. Иванова Послесловие и примечания: Р. М. Самарина Текст печатается по изданию: Вальтер Скотт "Квентин Дорвард" ("Библиотека приключений"), М., Детгиз, 1958

Аннотация. Знаменитый роман Вальтера Скотта (1771–1832) — о противостоянии французского короля Людовика XI, дипломатичного и коварного политика, и герцога Карла Бургундского, человека смелого и честного. Главный герой романа — молодой шотландец, спасающийся бегством от врагов, погубивших членов его семьи. Дорвард покидает родные места и поступает на службу к Людовику XI. На долю бесстрашного королевского телохранителя выпадает множество романтических приключений…

Аннотация. Скотт В. Квентин Дорвард: Роман / Пер. с англ. М. Шишмаревой; Примеч. и послесл. А. Завадье; Рис. Г. Филипповского.— М.: Дет. лит., 1979. — 510 с., ил. (Б-ка приключений и научной фантастики). В пер.: 1 р. Действие романа развертывается во Франции в XV веке. Храбрый шотландец Квентин Дорвард оказывается на службе при дворе короля Людовика XI, ведущего борьбу с крупными феодалами. Яркие жизненные образы, острый сюжет, описания конкретных черт и деталей быта того времени делают роман занимательным и полезным чтением. http://publ.lib.ru/publib.html

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

– Ты глуп, Оливье, – сказал король. – Глуп вопреки всем твоим притязаниям на проницательность. Ты не понимаешь, что тонкая политика часто надевает личину величайшего простодушия, так же как под самой скромной наружностью скрывается иной раз настоящая храбрость. Уверяю тебя, если б понадобилось, я бы, не задумавшись, сделал то, о чем сейчас говорил, лишь бы святые благословили мое предприятие да сочетание звезд благоприятствовало ему. В этих словах Людовик XI впервые высказал смелую мысль, которую впоследствии привел в исполнение: он хотел обмануть своего могучего противника, но при этом чуть сам не погиб. Расставшись с Оливье, король отправился прямо в апартаменты дам де Круа. Ему нетрудно было убедить их в необходимости немедленно оставить французский двор: для этого довольно было одного намека на возможность выдачи их герцогу Бургундскому; но не так легко было уговорить их избрать местом своего нового убежища Льеж. Они просили и умоляли отправить их в Бретань или Кале, под покровительство герцога Бретонского или английского короля, где они могли бы прожить в безопасности до тех пор, пока не смягчится гнев герцога Бургундского. Но ни одно из этих мест не входило в расчеты Людовика, и в конце концов ему удалось уговорить их выбрать то, которое было всего удобнее для исполнения его планов. Надежность покровительства епископа Льежского была вне всяких сомнений: с одной стороны, его духовный сан вполне защищал беглянок от насилия всякого христианского государя; с другой – его военных сил, хоть и не особенно многочисленных, было вполне достаточно, чтоб оградить от внезапного нападения как его самого, так и тех, кому он давал приют. Все затруднение заключалось в том, чтобы благополучно добраться до маленького двора епископа. Но об этом Людовик обещал позаботиться: он сказал, что распространит слух, будто графини де Круа бежали ночью из Тура, боясь быть выданными бургундскому послу, и направили свой путь в Бретань. Кроме того, он обещал дать им небольшую, но надежную охрану и письма к начальникам всех городов и крепостей, через которые им придется проезжать, с приказанием оказывать путешественницам всяческую помощь и покровительство. Дамы де Круа были очень обижены неблагородным и нелюбезным поступком Людовика, лишившего их обещанного приюта при его дворе, но ни та, ни другая не высказали ему своего недовольства. Они не только ничего не возразили против поспешного отъезда, который он предлагал, но даже попросили разрешения выехать в ту же ночь. Графиня Амелина тяготилась уединенной жизнью, без празднеств и веселого общества, а графиня Изабелла, присмотревшись поближе к французскому королю, пришла к заключению, что, будь соблазн немного посильней, Людовик не только выслал бы их из Франции, но не задумываясь выдал бы их разгневанному государю – герцогу Бургундскому. Желание дам поскорее уехать пришлось как нельзя более по сердцу и самому Людовику, который прежде всего стремился сохранить мир с герцогом Карлом; к тому же он боялся, как бы присутствие прелестной Изабеллы не помешало осуществлению его излюбленного плана – брака его дочери Жанны с герцогом Орлеанским.  Глава 13. ПУТЕШЕСТВИЕ   Что короли мне! Жалкое сравненье! Я маг, и мне подвластны все стихии! Так люди думают по крайней мере, И власть моя над ними безгранична. «Альбумазар»   События и приключения чередовались в жизни юного шотландца с быстротой волн весеннего разлива. Не успел он прийти в казармы, как был спешно вызван к своему начальнику лорду Кроуфорду, где, к своему великому изумлению, опять увидел короля. После первых слов о чести и доверии, которыми король собирался его удостоить, Квентин сильно встревожился, думая, что дело опять идет о какой-нибудь тайной ловушке, вроде недавней засады против графа Кревкера, или, пожалуй, о чем-нибудь еще того хуже. Но он не только успокоился, а пришел в полный восторг, когда узнал, что его назначают начальником небольшого отряда – из трех солдат и проводника, посылаемого сопровождать дам де Круа к маленькому двору их родственника, епископа Льежского. Поручение это, как ему объяснили, надо было выполнить с возможной безопасностью и удобствами для дам, и притом как можно секретнее. Затем молодому человеку вручили маршрут, где был подробно обозначен их путь и все предполагаемые остановки – по большей части глухие деревни, уединенные монастыри и другие места, удаленные от городов. Тут же он получил устные наставления насчет мер предосторожности, которые следовало принимать, особенно вблизи бургундской границы, и насчет того, как ему себя вести, что делать и говорить, чтобы сойти за дворецкого двух знатных англичанок, путешествующих по святым местам, побывавших у святого Мартина Турского и теперь направляющихся в благословенный город Кельн, к мощам трех мудрых царей Востока, приходивших в Вифлеем поклониться родившемуся спасителю[97]. Под этим благовидным предлогом должно было совершаться путешествие беглянок. Не отдавая себе ясного отчета в причине своей радости, Квентин Дорвард чувствовал, как сильно билось его сердце при одной мысли, что он будет так близко к таинственной красавице из башенки и в таком положении, которое даст ему некоторое право на ее доверие, так как исход путешествия будет во многом зависеть от его находчивости и храбрости. Он нисколько не сомневался, что вполне благополучно доставит графиню к месту ее назначения, несмотря на все опасности предстоящего пути. Молодость редко думает об опасности, а тем более бесстрашный, выросший на свободе, уверенный в своих силах Квентин, привыкший не только пренебрегать ими, но даже искать их. Теперь у него было одно желание – поскорей избавиться от стеснительного присутствия короля и остаться одному, чтобы вполне отдаться своему восторгу, проявления которого были бы совсем неуместны в этом обществе. Но Людовик и не думал его отпускать. Этот осторожный монарх хотел посоветоваться еще с одним человеком, который был полной противоположностью Оливье, ибо его высокие познания приписывали внушению свыше, тогда как, судя по результатам советов Оливье, их обычно приписывали внушениям самого дьявола. Итак, Людовик в сопровождении изнывавшего от нетерпения Квентина направился к уединенной башне замка Плесси, где не без роскоши и комфорта проживал знаменитый астролог, поэт и философ того времени Галеотти Марти, или Мартиус, или Мартивалле, уроженец Нарни в Италии, автор известного трактата «De Vulgo Incognitis»[98], вызывавший восхищение всех своих современников и панегирики Паулуса Иовиуса[99]. Знаменитый ученый долго жил при дворе доблестного венгерского короля Матвея Корвина[100], от которого Людовику удалось его переманить, так как он не мог перенести мысли, что венгерский король пользуется обществом и советами мудреца, умевшего, как говорили, проникать в тайны самого неба. Мартивалле не был одним из тех иссохших, бледных аскетов, служителей мистической науки того времени, слепивших свои глаза в ночных бдениях над пылающим горном и изнурявших плоть в наблюдениях над небесными светилами. Он любил радости жизни; а прежде, когда еще не был так тучен, прекрасно владел оружием и отличался во всевозможных военных и гимнастических упражнениях. Янус Паннониус составил даже латинскую эпиграмму в стихах с описанием поединка между Галеотти и одним из известных борцов того времени, поединка, происходившего будто бы в присутствии венгерского короля и его двора и в котором астролог одержал полную победу. Помещение этого мудреца, рыцаря и придворного было обставлено несравненно роскошнее тех покоев, что Квентину довелось видеть в королевском дворце. Изящные резные шкафы его библиотеки и великолепные ковры на стенах свидетельствовали об изысканном вкусе ученого итальянца. Одна дверь вела из этой комнаты в его спальню, другая – в башню, служившую ему обсерваторией. Посередине стоял огромный дубовый стол, покрытый богатым турецким ковром – трофеем, взятым из палатки паши после великой битвы при Яйце, в которой астролог дрался бок о бок с доблестным поборником христианства Матвеем Корвином. На столе были разложены дорогие математические и астрономические инструменты прекрасной работы. Здесь же лежали серебряная астролябия – подарок германского императора – и посох Иакова из черного дерева с богатой золотой инкрустацией, присланный ученому мужу самим папой в знак особого к нему уважения[101]. Было тут множество и других разнообразных предметов, разложенных на столе и развешанных кругом по стенам; между прочим, два полных вооружения с кольчугой и латами, принадлежавших, судя по их величине, самому астрологу, человеку громадного роста; были тут испанская шпага, шотландский меч, турецкая сабля, лук, колчаны со стрелами и другое оружие; были всевозможные музыкальные инструменты, серебряное распятие, античная погребальная урна, несколько маленьких бронзовых пенатов древних язычников и множество других любопытных вещей, не поддающихся описанию, из которых многие считались в тот темный, суеверный век необходимыми принадлежностями магической науки. Не менее разнообразна была и библиотека этого замечательного человека. Рукописи древних классиков лежали здесь вперемешку с объемистыми трудами христианских богословов и с произведениями кропотливых ученых алхимиков, мнивших с помощью оккультной науки открыть своим ученикам великие тайны природы[102]. Некоторые из манускриптов были написаны восточными письменами; смысл или бессмыслица других скрывались под таинственными иероглифами и кабалистическими значками[103]. Убранство всей комнаты и каждый отдельный предмет сильно действовали на воображение людей того времени, твердо веривших в таинственную науку черной магии[104]. Впечатление это еще усиливалось благодаря наружности и манерам самого ученого, который, сидя в огромном кресле, был углублен в изучение образчика новоизобретенного в то время искусства книгопечатания; этот образчик только что вышел из-под франкфуртского станка. Галеотти Мартивалле был высокий, тучный, но все еще статный человек, далеко не первой молодости. Приобретенная им с детства привычка к физическим упражнениям, не совсем оставленная и теперь, не могла помешать его природной наклонности к полноте, усиливавшейся из-за сидячей жизни и слабости к хорошему столу. Черты его лица, немного огрубевшие, были тем не менее значительны и исполнены благородства, а его окладистой черной бороде, спускавшейся до половины груди, мог бы позавидовать даже турок. На нем был просторный халат богатого генуэзского бархата с широкими рукавами на золотых застежках, отороченный соболем и перехваченный широким поясом из белого пергамента, на котором были изображены знаки Зодиака[105]. Ученый встал и поклонился королю с видом человека, привыкшего к столь высокому обществу и не желающего даже в присутствии государя ронять того достоинства, с которым в ту эпоху держались все представители науки. – Вы заняты, отец мой, – сказал король, – и, если не ошибаюсь, изучаете вновь изобретенный способ распространения рукописей посредством машин. Могут ли такие низменные вещи, имеющие лишь земное значение, занимать мысли человека, перед которым само небо развернуло свои письмена? – Брат мой, – ответил Мартивалле (ведь обитатель этой кельи не должен называть иначе даже короля Франции, когда тот как ученик удостаивает его своим посещением), – верьте мне, что, глядя на это изобретение, я так же ясно, как в сочетании небесных светил, вижу в грядущем те великие и чудесные перемены, которые ему суждено совершить. Когда я думаю о том, какой медленной и скудной струей изливался на нас до сих пор поток знания, с каким трудом добывали его даже самые пылкие изыскатели, как пренебрегали им люди, оберегающие свой покой и благополучие, как легко уклонялся этот поток от своего русла или даже совсем иссякал с каждым вторжением варварства, – когда я думаю обо всем этом, могу ли я взирать без удивления и восторга на судьбу грядущих поколений! Знания будут орошать их непрерывным благодатным дождем, оплодотворяющим в одном месте, наводняющим в другом, меняющим весь строй общественной жизни, создающим и ниспровергающим религии, порождающим и разрушающим целые государства… – Постой, Галеотти… – сказал Людовик. – Произойдут ли все эти перемены в наше время? – Нет, мой царственный брат, – ответил Мартивалле, – это изобретение можно сравнить с только что посаженным молодым деревцом, которому суждено в будущем принести столь же драгоценный и роковой плод, как и дереву в саду Эдема[106], – плод познания добра и зла. После минутного раздумья Людовик произнес: – Так предоставим грядущее грядущему. Мы же, люди нашего века, должны думать о настоящем. Довлеет дневи злоба его… Скажи, окончил ли ты гороскоп, который я поручил тебе составить и о котором ты уже мне кое-что сообщил? Я привел к тебе того, чью судьбу он определяет, чтобы ты с помощью хиромантии[107] или какой-либо другой науки предсказал мне его будущее. Время не терпит! Почтенный ученый поднялся со своего места и, подойдя к юному воину, устремил на него свои большие, черные, проницательные глаза; он смотрел на него так пристально, как будто изучал отдельно каждую черточку его лица и старался проникнуть ему в душу. Смущенный таким упорным вниманием этого почтенного и важного человека и краснея под его взглядом, Квентин потупил глаза, но вскоре поднял их снова, повинуясь звучному голосу астролога, который сказал: – Смотри на меня. Не бойся и протяни руку. Внимательно осмотрев линии протянутой ему руки по всем правилам своей мистической науки, Мартивалле отозвал в сторону короля и сказал ему: – Царственный брат мой, наружность этого юноши и линии его руки вполне подтверждают как заключение, сделанное мною раньше на основании его гороскопа, так и ваше собственное суждение о нем, составленное благодаря вашему знанию нашей высокой науки. Все обещает, что этот юноша будет отважен и счастлив. – И верен? – спросил король. – Ибо отвага и счастье не всегда идут рука об руку с верностью. – И верен, – сказал астролог. – Глаза его выражают твердость и мужество, a linea vitae[108] пряма и глубока, что означает верность и преданность тем, кто будет ему покровительствовать и доверять. Но если… – Если что? – переспросил король. – Отчего ты не продолжаешь, отец Галеотти? – Оттого, что уши королей подобны вкусу избалованного больного, который не переносит горечи спасительного лекарства, – ответил ученый. – Но мои уши и мой вкус вовсе не так избалованы, – сказал Людовик. – Я всегда готов выслушать хороший совет и проглотить полезное лекарство, не смущаясь суровостью одного и горечью другого. Меня не баловали с детства, а молодость я провел в изгнании и лишениях. Я умею выслушивать горькие истины, не обижаясь. – В таком случае, государь, я выскажусь откровенно, – ответил Галеотти. – Если в задуманном вами предприятии есть что-нибудь такое… словом, что могло бы оскорбить его чувствительную совесть, не поручайте такого дела этому юноше, по крайней мере до тех пор, пока он не пробудет у вас на службе несколько лет и не сделается столь же неразборчивым в средствах, как и другие. – Так вот чего ты не решался мне сказать, мой добрый Галеотти! Ты боялся меня оскорбить? – сказал король. – Увы, ты знаешь не хуже меня, что в делах государственной политики не всегда можно руководствоваться отвлеченными правилами религии и нравственности, хотя так и следует всегда поступать в частной жизни. Почему же мы, земные владыки, строим церкви, основываем монастыри, ездим на богомолье, налагаем на себя посты и даем обеты, без которых обходятся прочие смертные, как не потому, что общественное благо и процветание нашего государства часто вынуждают нас к поступкам, противным нашей совести как христиан? Но небо милосердно, заслуги нашей святой церкви неисчислимы, а заступничество пречистой девы Эмбренской и блаженных святых неустанно, неусыпно и всемогуще. С этими словами он положил на стол свою шляпу, опустился перед ней на колени и прошептал благоговейно: – Sancte Huberte, Sancte Juliane, Sancte Martine, Sancta Rosalia, Sancti quotquot adestis, orate pro me peccatore[109]! Кончив молитву, он ударил себя в грудь, встал, надел шляпу и продолжал: – Будь уверен, добрый отец мой, что, если и есть в нашем предприятии что-либо такое, на что ты сейчас намекал, исполнение его не будет поручено этому юноше, он ни о чем даже не будет подозревать. – Это весьма благоразумно с вашей стороны, царственный брат мой, – ответил астролог. – Еще я должен вам заметить, что отвага этого юноши, неизбежный недостаток людей сангвинического темперамента, также внушает мне некоторые опасения. Однако, основываясь на данных моей науки, я почти с уверенностью могу сказать, что этот недостаток искупается прочими его качествами, которые мне открыли его гороскоп и другие мои наблюдения. – Будет ли полночь благоприятным часом для начала опасного путешествия, отец мой? – спросил король. – Смотри, вот твои эфемериды[110]: видишь ли ты положение Луны относительно Сатурна и восходящего Юпитера? Осмелюсь заметить, не умаляя твоих высоких познаний, что такое сочетание предвещает успех тому, кто посылает экспедицию в этот час. – Тому, кто ее посылает, – ответил астролог после минутного раздумья, – оно действительно предвещает успех. Но кровавая окраска Сатурна грозит опасностью и бедой тем, кто будет послан. Из этого я заключаю, что путешествие может быть не только опасно, но даже гибельно. Мне кажется, такое неблагоприятное сочетание светил предвещает плен и насилие. – Плен и насилие для его участников, – сказал король, – и полный успех тому, кто посылает, – так ты сказал, мой мудрый учитель? – Именно, – ответил астролог. Король промолчал и ничем не выдал астрологу, насколько его предсказание (вероятно, потому и сделанное ученым мужем, что по вопросам Людовика он догадался об опасном характере задуманного им предприятия) соответствовало его собственным планам, состоявшим, как уже известно читателю, в том, чтобы отдать графиню Изабеллу де Круа в руки Гийома де ла Марка – человека, правда, знатного рода, но низведенного преступлениями до звания вожака разбойничьей шайки, известного своим буйным нравом, жестокостью и бесстрашием. Затем король вынул из кармана какую-то бумагу и, прежде чем вручить ее Мартивалле, сказал ему почти заискивающим тоном: – Мудрый Галеотти, не удивляйся, если, считая тебя истинным чудом пророческого искусства, стоящим неизмеримо выше всех своих ученых современников, не исключая и великого Нострадамуса[111], я так часто прибегаю к тебе в своих сомнениях и затруднениях, осаждающих, впрочем, всякого государя, которому приходится вести борьбу и с мятежниками внутри страны, и с внешними могущественными и непримиримыми врагами. – Когда вы удостоили меня своим приглашением, государь, – сказал философ, – я оставил двор Буды и прибыл в Плесси с твердым намерением отдать в распоряжение моего царственного покровителя все мое искусство и знание. – Довольно, мой добрый Мартивалле, я уверен в тебе. Итак, прошу тебя обратить особенное внимание на следующий вопрос. – И Людовик начал читать бумагу, бывшую у него в руках: – «Лицо, ведущее весьма важный спор, который может быть решен судом или силой оружия, желало бы прекратить его, вступив в личные переговоры со своим противником. Лицо это желало бы знать, какой день будет самым благоприятным для выполнения задуманного им плана, а также увенчается ли успехом это предприятие и ответит ли его противник на оказанное ему доверие таким же доверием и признательностью или воспользуется преимуществами своего положения, которые, быть может, даст ему это свидание?». – Это важный вопрос, – сказал Мартивалле, когда король кончил читать. – Он потребует точных астрологических исследований и серьезного размышления. – Постарайся же ответить мне на него, мой мудрый учитель, и ты узнаешь, что значит оказать услугу королю Франции. Мы решили, если только сочетание звезд не будет враждебным нашему решению, – а наши ограниченные познания указывают, что они благоприятны, – мы решили рискнуть собственной нашей особой, чтобы прекратить наконец эти братоубийственные войны. – Да поддержат все святые благочестивое намерение вашего величества, – сказал астролог, – и да охранят они вашу священную особу! – Благодарю тебя, отец мой. Прими нашу скудную лепту на пополнение твоей редкостной библиотеки. И король положил под один из объемистых томов маленький золотой кошелек. Расчетливый даже в тех случаях, когда бывало затронуто его суеверие, Людовик полагал, что получаемое астрологом жалованье служило вполне достаточным вознаграждением за оказываемые им услуги, и считал себя вправе пользоваться его советами за самую умеренную плату даже в весьма ответственных случаях. Вручив таким образом вперед гонорар своему адвокату (выражаясь судейским языком), Людовик повернулся к Дорварду и сказал ему: – Теперь ступай за мной, мой храбрый шотландец, избранный судьбой и королем для выполнения смелого предприятия. Смотри же, чтобы все было готово и ты мог вложить ногу в стремя с последним ударом полночного боя на колокольне святого Мартина. Минутой раньше или минутой позже – и ты можешь упустить благоприятный момент, которому сочетание созвездий предрекает успех. С этими словами король вышел в сопровождении своего юного телохранителя. Как только за ними затворилась дверь, астролог дал волю совершенно иным чувствам, чем те, которые, казалось, воодушевляли его в присутствии короля. – Жадный торгаш! – проговорил он, взвешивая кошелек на руке, ибо, как человек расточительный, всегда испытывал нужду в деньгах. – Негодный, презренный скряга! Жена моряка – и та дала бы больше, чтоб узнать об успешном плавании своего мужа. И он еще думает, будто что-то понимает в нашей высокой науке! Как бы не так! Скорее лающая лиса и воющий волк станут музыкантами. Ему ли читать великие тайны небесного свода! Разве могут быть рысьи глаза у слепого крота? Post tot promissa[112] – и это после всех его обещаний, данных, чтобы переманить меня от доблестного короля Матвея, где гунн и турок, христианин и неверный, сам царь московский и татарский хан наперебой осыпали меня дарами! Уж не воображает ли он, что я буду вечно сидеть в этом старом замке, как снегирь в клетке, и петь ему песни, как только он вздумает свистнуть, за каплю воды и несколько зерен? Ну нет, aut inveniam viam aut faciam[113], я что-нибудь изобрету, я найду средство! Кардинал де Балю – человек ловкий и щедрый… Я все ему расскажу, и уж тогда его святейшество будет сам виноват, если звезды заговорят не так, как бы ему хотелось. Тут он опять взвесил на руке презренный подарок. – Может быть, в этом ничтожном хранилище лежит какой-нибудь драгоценный камень или редкая жемчужина? Говорят, король бывает щедр до мотовства, когда на него найдет каприз или когда он видит в этом выгоду. Галеотти опорожнил кошелек – в нем оказалось всего-навсего десять золотых. Негодование астролога не имело границ: – И он воображает, что за такую жалкую плату может пользоваться плодами науки, которую я изучал в Истрагоффе у отшельника-армянина, сорок лет не видавшего солнца, и у грека Дубравиуса, который, говорят, воскрешал мертвых, и даже у шейха Эбу-Али, которого я посетил в его пещере, в Фиванской пустыне! Нет, нет, клянусь небом! Он пренебрегает наукой и должен погибнуть от собственного невежества! Десять монет! Да я бы постыдился дать такую малость Туанетте на покупку нового кружевного нагрудника. С этими словами разгневанный ученый все же опустил презренные червонцы в подвешенный к его кушаку широкий кошель, который Туанетта и другие участники его мотовства ухитрялись опустошать гораздо быстрее, чем философ со всей своей наукой успевал наполнить.  Глава 14. ПУТЕШЕСТВИЕ (продолжение)   Ты предо мною, Франция! Страна, Любимая искусством и природой. Твоим сынам легко работать – почва Сторицей возмещает их труды, И очи смуглых дочерей твоих Полны веселья. Но поведать много Рассказов грустных и теперь, Как встарь, Ты, Франция, могла бы. Неизвестный автор   Избегая разговоров с кем бы то ни было (так ему было приказано), Квентин Дорвард поспешил облачиться в простые, но надежные латы с набедренниками и налокотниками и надел на голову крепкий стальной шлем без забрала. Поверх лат он натянул красивый замшевый камзол, изящно расшитый по швам, вроде тех, какие носили в то время доверенные слуги знатных семейств. Все это принес ему в комнату Оливье и сообщил со своей обычной вкрадчивой улыбкой, что дядя его нарочно назначен в караул, во избежание излишних расспросов с его стороны. – Мы уж постараемся извиниться за вас перед вашим родственником, – сказал Оливье, снова улыбаясь. – А когда вы благополучно вернетесь, любезный мой сын, исполнив возложенное на вас почетное поручение, то, я уверен, вы получите повышение, которое не только избавит вас от необходимости давать кому-либо отчет в ваших действиях, но и позволит вам самому отдавать приказания и требовать отчета от других. Так говорил Оливье Дьявол, в то же время рассчитывая, что юношу, чью руку он при этом дружески пожимал, ждет или смерть, или по меньшей мере неволя. Окончив свою любезную речь, он вручил Дорварду от имени короля небольшой кошелек с золотом на необходимые дорожные расходы. За несколько минут до полуночи Квентин, следуя данной ему инструкции, направился во второй двор и остановился у Дофиновой башни, которая, как известно читателю, служила временным местопребыванием графинь де Круа. Здесь он уже нашел верховых, назначенных для охраны, двух навьюченных мулов, трех смирных лошадок для обеих графинь и их верной служанки и статного боевого коня для себя, под окованным сталью седлом, сверкавшим при бледном свете месяца. Дорвард ни с кем не обменялся ни словом. Все приготовления к отъезду делались молча; так же молча и неподвижно сидели верховые со своими длинными копьями, и при свете того же бледного месяца Дорвард с радостью увидел, что все они были вооружены. Их было только трое; но один из них нагнулся и с сильным гасконским акцентом шепнул Дорварду, что проводник нагонит их возле Тура. Между тем мелькавший в окнах башни свет доказывал, что путешественницы торопятся с последними сборами. Вскоре маленькая наружная дверь башни отворилась и в ней показались три женщины в сопровождении какой-то фигуры, закутанной в плащ. Они молча сели на приготовленных для них лошадей, а человек в плаще пошел вперед, отдавая пароли и другие условные знаки бдительной страже, мимо которой им пришлось проезжать. Наконец, миновав последние наружные ворота, человек в плаще остановился и заговорил вполголоса с дамами. – Да благословит вас бог, государь, – произнес голос, заставивший Квентина вздрогнуть, – и да простит он вам, если ваши чувства не так искренни, как хотят выразить ваши слова. Теперь единственное мое желание – как можно скорее приехать к доброму епископу Льежскому и отдаться под его покровительство. Тот, к кому были обращены эти слова, пробормотал что-то невнятное и повернул обратно к замку. Квентину показалось, что он узнал в нем короля; должно быть, беспокойство о скорейшем отъезде гостей заставило его почтить их своим присутствием и проводить самому, во избежание какого-нибудь промедления или задержки со стороны дворцовой стражи. Пока путники не выехали из окрестностей замка, им приходилось двигаться с большой осторожностью, чтобы избежать ям, капканов и всевозможных ловушек, придуманных Людовиком для обуздания любопытства посторонних лиц. Впрочем, гасконец, по-видимому, вполне владел нитью этого лабиринта, и через четверть часа они очутились за пределами королевского парка Плесси, неподалеку от города Тура. Месяц, светивший до тех пор очень слабо, теперь вынырнул из-за туч и залил ярким сиянием расстилавшийся перед путниками прекрасный ландшафт. Величественная красавица Луара катила свои воды по плодороднейшей равнине Франции, между красивыми берегами с возвышавшимися на них замками, башнями и террасами, среди оливковых рощ и виноградников. Вдали виднелись стены города Тура, древней столицы Турени, с белевшими при луне башнями и зубцами укреплений. За ними возвышалось огромное готическое здание, воздвигнутое еще в пятом столетии благочестивым епископом Перпетусом, укрепленное и расширенное впоследствии Карлом Великим и его преемниками и сделавшееся, таким образом, самым великолепным из французских храмов. Рядом виднелись колокольни церкви святого Гатьена и темная громада замка, служившего, как говорили, в древние времена резиденцией римского императора Валентиниана. Несмотря на то что новое положение, в каком оказался Квентин, занимало все его мысли, молодой шотландец, привыкший к диким, пустынным, хотя и величественным горам своей родины и к суровости даже красивейших из ее видов, не мог не восхищаться расстилавшейся перед ним чудной картиной, создавая которую искусство и природа, казалось, соперничали между собою. Но вскоре его вывел из этого восторженного состояния голос старшей дамы, ставший по крайней мере на октаву выше того нежного тона, каким она прощалась с королем. Графиня требовала к себе начальника отряда. Квентин пришпорил коня, подъехал и почтительно представился дамам, после чего графиня Амелина приступила к следующему допросу: – Ваше имя и звание? Квентин сказал. – Хорошо ли вы знаете дорогу? Он не может утверждать, что хорошо знает ее, был ответ, но он имеет подробные инструкции, а на первом привале их должен нагнать проводник, на которого можно вполне положиться во время пути; до первой же остановки их проводит только что присоединившийся к ним всадник, четвертый по счету в их маленьком отряде. – А почему именно на вас, молодой человек, возложили такую важную обязанность? – продолжала графиня. – Я слышала, что вы тот самый юноша, который стоял вчера на часах в галерее во время нашего свидания с принцессой. Вы слишком молоды и неопытны, да еще, судя по выговору, кажется, иностранец? – Моя обязанность – исполнять приказания короля, графиня, а не рассуждать, – ответил юный воин. – Вы дворянин? – был новый вопрос. – С уверенностью могу ответить утвердительно, сударыня, – проговорил Квентин. – Не вас ли… – робко спросила молодая графиня, – не вас ли я видела в гостинице, когда король посылал за мной? Понизив голос, вероятно из-за того же овладевшего им чувства робости, Квентин ответил утвердительно. – В таком случае, милая тетушка, – сказала графиня Изабелла, – нам нечего бояться под охраной этого молодого дворянина. Он не похож на человека, которому можно было бы доверить исполнение коварного и жестокого замысла против двух беззащитных женщин. – Клянусь честью, графиня, – ответил Дорвард, – честью моего дома и прахом предков, я никогда, даже за Францию и Шотландию вместе, не согласился бы изменить вам или быть с вами жестоким! – Хорошо сказано, молодой человек, – заметила графиня Амелина, – но мы с племянницей уже привыкли к прекрасным речам Людовика и его приближенных. Эти-то речи и заставили нас искать убежища у французского короля, тогда как мы могли бы с гораздо меньшим риском, чем теперь, найти его у епископа Льежского, или у Венцеслава Германского[114], или, наконец, у Эдуарда Английского. И к чему же в конце концов привели все эти прекрасные обещания? Нас постыдно скрывали, под какими-то плебейскими именами, в дрянном трактире, точно запрещенный товар… И нам, как ты знаешь, – добавила она, обращаясь к своей служанке, – нам, привыкшим делать свой туалет не иначе, как под балдахином, на возвышении в три ступени, пришлось одеваться, стоя на голом полу, как каким-нибудь молочницам! Марта подтвердила, что слова ее госпожи были печальной истиной. – Хорошо бы, если б этим ограничились все наши несчастья, дорогая родственница, – заметила графиня Изабелла. – Я бы охотно обошлась без блеска и роскоши. – Но не без общества, дорогая моя, – сказала старшая графиня. – Это уж невозможно! – И даже без общества, милая тетушка, – ответила Изабелла голосом, проникшим в самое сердце ее молодого телохранителя. – Я бы от всего отказалась, лишь бы найти верный и достойный лриют. Я не хочу и, видит бог, никогда не хотела быть причиной войны между Францией и Бургундией, моей родиной. Я не хотела бы, чтоб из-за меня погиб хоть один человек. Я только просила, чтобы мне разрешили удалиться в монастырь Мармутье или в какую-нибудь другую святую обитель. – Ты говоришь, как глупое дитя, а не как достойная дочь моего благородного брата, – возразила графиня. – Хорошо еще, что есть кому поддержать честь и достоинство нашего славного рода. Как же отличили бы женщину знатного происхождения от какой-нибудь загорелой молочницы, если бы за одну не ломали копий, а за другую – простых палок? Знаешь ли ты, милочка, что в моей ранней молодости, когда я была немногим старше тебя, в мою честь был дан знаменитый Хафлингемский турнир? Вызывающих было четверо, а на вызов ответили двенадцать человек. Турнир длился три дня и стоил жизни двум храбрым рыцарям. Кроме того, были перебиты один хребет, одна ключица и сломано три ноги и две руки, не считая легких ран и контузий, о которых герольды даже не упоминали! Вот в каком почете были дамы нашей семьи! Нет, милочка, будь в тебе хоть половина гордости твоих предков, ты бы нашла средство устроить при каком-нибудь дворе, где еще ценят любовь дам и славу оружия, турнир, призом которого была бы твоя рука, как это было с твоей покойной прабабушкой, в чью честь был дан известный турнир в Страсбурге. Таким образом, ты бы могла заручиться помощью храбрейшего в Европе рыцаря, который защищал бы права дома де Круа против притеснений Бургундии и интриг Франции. – Однако, милая тетушка, – заметила молодая графиня, – моя старая кормилица говорила мне, что, хотя рейнграф, победивший на этом турнире, и получил руку моей покойной прабабушки, брак их не был счастливым. Она говорила, будто покойный прадедушка часто бранил, а иногда даже бил прабабушку. – Ну так что же? – воскликнула графиня Амелина в припадке романтического увлечения рыцарством. – Почему могучая рука, привыкшая наносить удары на поле брани, должна всегда быть сдержанной у себя дома? Я бы в тысячу раз охотнее согласилась, чтобы меня хоть по два раза в день колотил доблестный супруг, который был бы для всех такой же грозой, как и для меня, чем быть подругой труса, не смеющего поднять руку ни на жену, ни на кого-нибудь другого! – А я бы пожелала вам счастья с таким осиным супругом, милая тетушка, – сказала Изабелла, – но, уж конечно, не позавидовала бы вам. Если драка еще уместна на турнирах, то она совершенно неприлична в гостиной. – Ну да не все же рыцари драчуны, и побои вовсе не неизбежное следствие брака с доблестным рыцарем, – сказала леди Амелина, – хотя наш славный предок рейнграф Готфрид был, говорят, действительно очень вспыльчив и питал пристрастие к рейнскому вину… Истинный же рыцарь – это ягненок в обществе дам и лев во время боя. Взять хотя бы Тибо де Монтиньи – мир праху его! Что это была за кроткая душа! Никогда он не решился бы поднять руку на женщину, и говорили даже, будто дома этот непобедимый воин позволял себя бить прекрасному врагу – своей жене. Ну что ж, сам виноват… Он был тоже одним из участников Хафлингемского турнира и бился так храбро, что, если б не воля неба да еще твоего дедушки, у него была бы жена, более подходящая к его кроткому нраву. Графиня Изабелла, у которой были свои причины опасаться Хафлингемского турнира, служившего неистощимым источником красноречия ее тетушки, промолчала, и разговор прервался. Квентин, как человек благовоспитанный, не желая быть помехой в беседе дам, пришпорил коня и нагнал проводника под предлогом, что ему нужно расспросить его о дороге. Между тем дамы продолжали путь молча, лишь изредка перекидываясь незначительными фразами. Наконец начало светать; путешественники были в дороге уже несколько часов, и Квентин, боясь, что дамы слишком утомятся, начал испытывать нетерпение и спросил проводника, далеко ли еще до места отдыха. – Через полчаса я покажу вам его, – ответил проводник. – И передадите нас другому проводнику? – Именно, господин стрелок, – ответил тот. – Я никогда далеко не отлучаюсь, и поездки мои так же коротки, как и моя расправа. Там, где вы и другие, господин стрелок, пускаете в дело самострел, я пользуюсь простой веревкой. Месяц давно уже скрылся, и на востоке занималась заря. Первые ее лучи отражались на гладкой поверхности небольшого озера, по берегу которого теперь пролегала дорога. Это озеро лежало посреди широкой равнины, кое-где усеянной одиночными деревьями и небольшими рощами, которые теперь выступали все яснее. Квентин взглянул на человека, ехавшего с ним рядом, и под широкими полями надвинутой на глаза шляпы, вроде сомбреро испанских крестьян, узнал веселую физиономию того самого Птит-Андре, чьи пальцы вместе с пальцами его угрюмого товарища Труазешеля еще, недавно так омерзительно трудились вокруг его шеи… Повинуясь невольному отвращению, смешанному со страхом (в Шотландии на палача смотрят почти с суеверным ужасом, а недавнее приключение Квентина не могло уменьшить в нем это чувство), Дорвард инстинктивно повернул направо и пришпорил коня, так что в один миг очутился в нескольких шагах от своего ненавистного спутника. – Ого-го! – воскликнул Птит-Андре. – Клянусь богородицей Гревской[115], наш юный воин не позабыл старого знакомого!.. Надеюсь, вы не сердитесь на меня, мой друг? Что делать, каждый зарабатывает свой хлеб как умеет. Никому еще не приходилось стыдиться, что он побывал в моих руках, потому что я не хуже другого умею повесить живой плод на мертвое дерево. Притом же господь наградил меня веселым нравом. Ха-ха-ха! Я мог бы порассказать вам о таких славных шутках, которые я отмачивал, уже стоя на лестнице, что мне приходилось торопиться заканчивать свое дело из страха, как бы мои дружки не поумирали со смеху и не опозорили моего искусства. С этими словами он подогнал своего коня, собираясь снова подъехать к шотландцу. – Полно, полно, господин стрелок! – продолжал он свою болтовню. – Не будем ссориться! Что до меня, так я, право, никогда не сержусь, а делаю свое дело с легким сердцем, без злобы, и никогда не питаю большей любви к человеку, как в то время, когда надеваю ему на шею шнурочек, который делает из него рыцаря ордена святого Висельника, как наш достойный капеллан называет святого покровителя нашей стражи. – Прочь, негодяй! – закричал Квентин, заметив, что исполнитель закона хочет подъехать к нему. – Прочь, или я научу тебя сохранять расстояние, которое должно отделять благородного человека от такого мерзавца. – Вишь ты какой горячий! – проговорил палач. – Скажи вы еще: «честного человека», так тут была бы хоть крупица правды, а с благородными-то мне приходится ежедневно иметь дело так же близко, как недавно с вашей милостью… Ну, да уж бог с вами, оставайтесь одни, коли хотите. Я думал было распить с вами бутылочку овернского, чтобы залить нашу старую размолвку, но вы пренебрегаете моею любезностью… Ладно уж, сердитесь, коли хотите… Я никогда не ссорюсь со своими дружками – веселыми прыгунчиками, как называет Жак-мясник своих ягняток, – словом, с теми, у кого, как у вашей милости, написано на лбу: петля. Нет, нет, как бы они ни обращались со мной, я всегда готов оказать им услугу. Когда вам придется опять попасть в мои руки, вы сами увидите, что Птит-Андре умеет прощать обиды. С этими словами, лукаво подмигнув Дорварду и прищелкнув языком, словно он подгонял ленивую лошадь, Птит-Андре отъехал на противоположную сторону дороги, предоставив юноше с его шотландским гонором переваривать эти грубые остроты. У Квентина чесались руки от желания обломать о бока этого негодяя древко копья, но он обуздал свой гнев, вспомнив, что схватка с таким проходимцем никогда и никому не может принести чести, а при настоящих обстоятельствах будет прямым нарушением его обязанностей и может повести к самым гибельным последствиям. Итак, он молча проглотил неуместные и наглые насмешки господина Птит-Андре и молил бога об одном – чтобы они не достигли ушей прекрасной графини, так как едва ли они произвели бы на нее выгодное для ее телохранителя впечатление. Вскоре мысли его были прерваны криками дам: – Обернитесь! Обернитесь назад!.. Ради бога, спасайтесь и спасите нас! За нами погоня! Квентин поспешно обернулся и действительно увидел, что за ними скакали два вооруженных всадника, и притом так быстро, что скоро должны были их нагнать. – Верно, это стража прево делает свой объезд по лесу, – сказал он. – Посмотри, – обратился он к палачу, – не узнаешь ли ты, кто эти люди? Птит-Андре повиновался; внимательно поглядев на всадников, он шутовски поерзал в седле и ответил: – Это не ваши и не мои товарищи, дорогой господин, не стрелки и не стража прево. Мне кажется, я вижу на них шлемы с опущенными забралами и нашейниками… И кто только выдумал эти нашейники, черт бы их побрал! Такая с ними возня, пока их расстегнешь! – Поезжайте вперед, прекрасные дамы, – сказал Квентин, не обращая внимания на слова палача. – Не слишком быстро, чтобы это не было похоже на бегство, но все-таки постарайтесь воспользоваться временем, пока я задержу здесь этих людей. Графиня Изабелла взглянула на проводника и шепнула что-то тетке, которая сказала Дорварду: – Мы так верим вам, господин стрелок, что готовы лучше подвергнуться опасности в вашем обществе, чем ехать вперед с человеком, у которого такая подозрительная наружность. – Как вам угодно, графиня, – ответил Дорвард. – Притом их только двое, и, будь они даже рыцари, как это, по-видимому, доказывает их вооружение, они увидят, если только едут с дурным умыслом, как шотландец исполняет свой долг в присутствии тех, кого он обязан защищать… Кто из вас, – добавил он, обращаясь к своим солдатам, – хочет быть моим товарищем и готов скрестить копья с одним из этих молодцов? Двое из солдат, видимо, колебались, но третий, Бертран Гюйо, поклялся, что «будь то хоть рыцари Круглого Стола короля Артура[116], он готов с ними сразиться за честь Гасконии». Тем временем два всадника (которые действительно оказались рыцарями) нагнали арьергард кавалькады, состоявший из Квентина и подъехавшего к нему храброго гасконца. Оба рыцаря были в полном вооружении из превосходной полированной стали, без всяких девизов, по которым их можно было бы узнать. Один из них, подъехав, крикнул Квентину: – Дорогу, дорогу, господин стрелок! Мы хотим освободить вас от обязанностей, которые выше вашего звания и положения. Предоставьте этих дам нашему попечению. Мы защитим их не хуже вас, могу вас уверить, тем более что под вашей охраной они почти пленницы. – В ответ на ваше требование, господин рыцарь, – проговорил Квентин, – скажу вам, во-первых, что я исполняю приказание моего государя, а во-вторых, что, как ни мало я этого достоин, дамы сами желают оставаться под моим покровительством. – Прочь, бездельник! – прокричал тот же всадник. – Уж не хочешь ли ты, бездомный бродяга, сопротивляться двум воинам, посвященным в рыцарский сан? – Вы угадали, господин рыцарь, – ответил Дорвард, – я действительно намерен сопротивляться вашему дерзкому, беззаконному нападению. И если между вашим и моим званием есть какая-нибудь разница, что мне еще пока неизвестно, то ваша грубость ее уничтожила. Обнажайте мечи или освободите место для боя, если хотите сразиться на копьях! Пока рыцари поворачивали своих коней и отъезжали назад на требуемое для боя расстояние, то есть ярдов на полтораста, Квентин пригнулся к луке и взглянул на дам, как бы прося их ободрить его взглядом. Они махнули ему платками. Тем временем его противники отъехали на нужное расстояние и остановились. Крикнув гасконцу, чтобы он не робел, Дорвард пришпорил коня, и в следующую минуту четыре всадника сшиблись на всем скаку посреди только что разделявшей их лужайки. Стычка оказалась гибельной для бедного гасконца: противник, метивший в его не защищенное забралом лицо, попал ему в глаз; копье пронзило мозг, и бедняга упал с лошади мертвый. Зато Квентин, которому грозила та же опасность, так быстро увернулся в сторону, что вражеское копье, пройдя поверх плеча, только слегка оцарапало ему щеку, между тем как его собственная пика с такой силой ударила противника в грудь, что сбросила его с лошади. В один миг Квентин был на земле и кинулся к поверженному врагу, чтобы снять с него шлем, но тут другой рыцарь (который до сих пор молчал) опередил его и, загородив своего друга, лежащего без чувств, воскликнул: – Именем бога и святого Мартина заклинаю тебя, приятель, садись на коня и уезжай со своими спутницами! Они уж и так натворили нынче слишком много бед! – С вашего позволения, господин рыцарь, – ответил Дорвард, которого рассердил угрожающий тон этого требования, – я сперва посмотрю, с кем имел дело, чтобы знать, кто должен мне ответить за смерть товарища. – Ну, этого ты никогда не узнаешь! – сказал рыцарь. – Ступай, ступай себе с миром, друг любезный! Глупо было с нашей стороны путаться в это дело, но мы довольно наказаны, ибо ни своей собственной жизнью, ни жизнью всех твоих товарищей тебе не искупить того зла, которое ты наделал… А, вот ты как! – воскликнул он, видя, что Дорвард обнажил свой меч. – Так вот же тебе! С этими словами он нанес по шлему шотландца такой страшный удар мечом, о каких Квентину (хотя он вырос в стране, где добрые удары были не редкость) приходилось читать только в романах. Вражеский меч обрушился на него как гром, отбил поднятое им в свою защиту оружие и рассек пополам его шлем, но лишь слегка задел его волосы, не причинив ему никакого вреда. Оглушенный Дорвард упал на одно колено и с минуту оставался в полной власти противника. Но из сострадания ли к его молодости, из уважения ли к его храбрости или просто из великодушия, не желая нападать на беспомощного врага, рыцарь не воспользовался преимуществом своего положения и не нанес второго удара. Между тем Дорвард, опомнившись, вскочил на ноги и напал на противника со всей энергией человека, решившегося победить или умереть, и со всем хладнокровием, необходимым для такого серьезного боя. Решившись не подвергать себя больше таким ударам, какой он только что получил, Дорвард пустил в ход всю свою ловкость, пользуясь своим сравнительно легким вооружением. Он нападал на противника со всех сторон, нанося ему такие быстрые и неожиданные удары, что рыцарю в его тяжелых латах стоило большого труда их отражать. Напрасно великодушный противник Квентина кричал ему, что теперь им «нет больше причины сражаться» и что он не хочет причинять ему вреда. Квентин ничего не слушал и продолжал нападать, угрожая врагу то лезвием, то острием своего меча и зорко следя за каждым его движением, ибо он убедился на опыте, что тот превосходил его силой, и был готов отскочить назад или в сторону при новой попытке нанести ему сокрушающий удар. – Нет, кажется, сам черт вселился в этого упрямого дурака! – пробормотал рыцарь. – Видно, он не успокоится, пока не получит хорошего щелчка! Проговорив это, он переменил тактику и, став в оборонительную позу, принялся отражать сыпавшиеся, на него градом удары Квентина, не отвечая на них и выжидая минуту, когда усталость или неловкое движение юного воина дадут ему возможность покончить бой одним ударом. Вероятно, эта тактика увенчалась бы полным успехом, но судьба судила иначе. Поединок был в самом разгаре, когда вдали показалась кучка всадников, кричавших: «Остановитесь, именем короля!» Оба противника разом опустили оружие, и Квентин увидел, что во главе отряда ехал его начальник лорд Кроуфорд. С ним был и Тристан Отшельник с двумя-тремя солдатами своей стражи. Всех всадников было около двадцати человек.  Глава 15. ПРОВОДНИК   Он сыном был египетской земли, Потомком тех волхвов и чародеев, Которые без устали боролись С израильтянами и с их пророком И отвечали чарами своими На чудеса и знаменья господни. Потом пришел в Египет ангел Мщенья, И раб невежественный и мудрец О первенцах своих тогда рыдали. Неизвестный автор   Прибытие лорда Кроуфорда и его стражи немедленно положило конец поединку, который мы описали в предыдущей главе. Рыцарь сразу сбросил шлем и отдал свой меч старому лорду со словами: – Кроуфорд, я сдаюсь… Но выслушайте, что я вам скажу… Наклонитесь, я шепну вам на ухо: ради бога, спасите герцога Орлеанского! – Что? Как? Так это герцог? – воскликнул старый шотландец. – Да как же он сюда попал, черт возьми? Ведь это навеки погубит его в глазах короля! – Не расспрашивайте, – сказал Дюнуа (ибо это был он), – во всем виноват я один. Смотрите… кажется, он приходит в себя… Я хотел похитить графиню, жениться на ней и стать богачом, и вот что из этого вышло. Прикажите вашей челяди убраться подальше, чтобы его не узнали. С этими словами Дюнуа поднял герцогу забрало и стал брызгать ему в лицо водой, которую принесли из соседнего озера. Между тем Квентин Дорвард стоял совсем ошеломленный: с такой поразительной быстротой следовали одно за другим события в его жизни. В бледных чертах своего сраженного врага он узнал черты первого принца крови; вторым его противником оказался известный рыцарь, знаменитый Дюнуа. Поединок с такими противниками мог принести ему только честь; но как отнесется к его подвигам король – это был другой вопрос. Тем временем герцог настолько оправился, что сел и стал внимательно прислушиваться к разговору Кроуфорда с Дюнуа. Дюнуа горячо доказывал Кроуфорду, что ему нет никакой необходимости упоминать имя герцога Орлеанского, рассказывая об этой истории, так как он, Дюнуа, берет всю вину на себя; герцог же принял участие в этом деле только из дружбы к нему. Лорд Кроуфорд слушал потупившись и только изредка вздыхал и покачивал головой. Наконец он поднял голову и сказал: – Ты знаешь, Дюнуа, что в память твоего отца, да и ради тебя самого, я всегда готов оказать тебе услугу. – Для себя я ничего не прошу, – ответил Дюнуа. – Я отдал вам меч, я ваш пленник… чего же вам больше? Но я прошу за благородного принца, единственную надежду Франции, если богу будет угодно отозвать к себе дофина. Он явился сюда ради меня, чтобы помочь мне в деле, на которое меня до некоторой степени поощрял сам король. – Дюнуа, – возразил Кроуфорд, – скажи мне кто-нибудь другой, что ты увлек герцога в такое опасное предприятие ради собственных интересов, я бы сказал ему в глаза, что он лжет. Да и теперь я, право, не верю даже тебе самому. – Благородный Кроуфорд, – сказал герцог, который тем временем совершенно оправился от своего обморока, – вы сами так похожи на Дюнуа, что не можете в нем ошибиться. Не он, а я, против его желания, увлек его в это безрассудное предприятие, которое мне внушила безумная страсть. Смотрите на меня! – добавил он, вставая и обращаясь к страже. – Я Людовик Орлеанский и готов дать ответ за мой нелепый поступок. Надеюсь, гнев короля падет на одного меня, что будет только справедливо! Но так как принц крови не должен отдавать свое оружие никому – даже вам, мой храбрый Кроуфорд, – то прощай же, мой верный меч! Сказав это, он вынул меч из ножен и швырнул его в озеро. Сверкнув в воздухе, как молния, меч упал в воду, расступившуюся под ним с тихим плеском, и исчез. Все стояли пораженные, в нерешительности: так высок был сан преступника и так велико уважение, которым он пользовался. Зная планы короля, касающиеся принца, все понимали, какие гибельные последствия может для него иметь его безумный поступок. Дюнуа первый прервал молчание. – Итак, – сказал он с упреком, тоном человека, глубоко оскорбленного в своих чувствах, – ваше высочество сочли нужным расстаться со своим лучшим мечом, пренебречь королевской милостью, а заодно уж и дружбой Дюнуа! – Дорогой родич, – возразил ему герцог, – разве сказать правду, чего требовали твоя безопасность и моя честь, значило пренебречь твоей дружбой? – А какое вам дело до моей безопасности, мой высокородный кузен, хотел бы я знать? – с досадой сказал Дюнуа. – Что вам до того, ради самого бога, хочу ли я, чтобы меня повесили, удавили, бросили в Луару, закололи кинжалом, колесовали, посадили в железную клетку, закопали живьем, или до всего, что заблагорассудится королю Людовику сделать со мной, чтобы избавиться от своего верного слуги?.. Нечего вам кивать и подмигивать на Тристана Отшельника: я и сам не хуже вас вижу этого негодяя. Но до меня-то ему не добраться… Однако довольно обо мне и моей безопасности. А вот для вашей чести, клянусь святой Магдалиной, было бы куда лучше, если бы вы не затевали сегодняшнего предприятия или, по крайней мере, сумели бы хоть спрятать концы в воду. А то много ли чести в том, что вашу милость ссадил с коня какой-то шотландский мальчишка! – Нет, нет, уж в этом-то для его высочества нет ничего позорного, – сказал лорд Кроуфорд. – Не в первый раз шотландцу побеждать рыцаря… Я очень рад, что юноша вел себя молодцом. – Против этого я ничего не могу возразить, – заметил Дюнуа, – но будь вы здесь пятью минутами позже – как знать, не появилось ли бы у вас, в вашей гвардии, свободное место? – Как же, как же, – проговорил лорд Кроуфорд, – узнаю вашу руку на этом разрубленном шишаке… Эй, кто-нибудь, дайте-ка этому молодцу свою шапку: ее стальная подбивка лучше защитит его голову, чем эти разбитые черепки… Но позвольте и мне заметить, граф, что ваши латы тоже носят следы добрых шотландских ударов… Однако, Дюнуа, я должен просить вас и герцога Орлеанского сесть на коней и следовать за мной, ибо я имею предписание доставить вас в одно место, куда бы мне вовсе не хотелось вас сопровождать. – Не могу ли я, лорд Кроуфорд, сказать несколько слов этим дамам? – спросил герцог. – Ни полслова! – воскликнул лорд Кроуфорд. – Я слишком верный вам друг, ваше высочество, чтобы допустить такое безумие. – И, обратившись к Квентину, он добавил: – Ты хорошо исполнил свой долг, друг мой! Ступай же и доводи до конца данное тебе поручение. – С вашего позволения, милорд, – сказал Тристан своим обычным грубым тоном, – пусть этот молодец поищет себе другого проводника. Я не могу отпустить Птит-Андре, когда, по-видимому, ожидается работа для него. – Пусть молодой человек едет все прямо по этой дороге, – сказал палач, выдвигаясь вперед, – и она приведет его к тому месту, где будет ждать проводник. А я теперь и за тысячу дукатов не соглашусь расстаться с моим начальником. Немало перевешал я на своем веку рыцарей и дворян, разных старшин да бургомистров, даже графы и маркизы – и те побывали в моих руках, но… гм, гм… – И, не договорив, он посмотрел на герцога с таким видом, как будто ему очень хотелось дополнить этот перечень принцем крови. – Ого, Птит-Андре, будет и о нас упомянуто в истории! – Как вы позволяете вашей сволочи держать такие речи в присутствии принца? – сказал лорд Кроуфорд, строго взглянув на Тристана. – Отчего же вы сами не остановите его, милорд? – угрюмо ответил Тристан. – Оттого, что из всех здесь присутствующих вы один можете это сделать, не запятнав своей чести. – Так и распоряжайтесь своими людьми, а уж я буду отвечать за своих! – сказал великий прево. У лорда Кроуфорда готов был сорваться гневный ответ, но он, очевидно, раздумал и, круто повернувшись спиной к Тристану, обратился к герцогу и Дюнуа и попросил их ехать с ним рядом. Затем он послал рукой прощальное приветствие дамам и сказал Квентину: – Да благословит тебя бог, сын мой! Ты доблестно начал свою службу, хоть и в очень печальном деле. Всадники тронулись в путь; когда они отъезжали, Квентин расслышал, как Дюнуа спросил вполголоса лорда Кроуфорда: – Куда вы нас везете, милорд? В Плесси? – Нет, мой несчастный опрометчивый друг, – ответил со вздохом старик, – мы едем в Лош. «В Лош!» Это ужасное слово (так назывался замок, или, вернее, тюрьма, гораздо более страшная, чем Плес-си) отдалось в сердце молодого шотландца, как звон погребального колокола. Он слышал о Лоше как о месте, где тайно свершались такие жестокости, которыми даже Людовик стыдился осквернять свое жилище. В этом грозном замке было несколько этажей подземных темниц, из которых многие были неизвестны даже самим тюремщикам. Люди, заживо погребенные в этих могилах, до конца дней своих дышали гнилым, зараженным воздухом и питались хлебом да водой. Здесь же были страшные камеры, так называемые клетки, в которых арестанты не могли ни встать, ни вытянуться; изобретение этих клеток приписывалось кардиналу де Балю[117]. Неудивительно, что название этого ужасного места да еще сознание, что сам он отчасти был причиной гибели двух таких доблестных рыцарей, наполнили глубокою грустью сердце молодого шотландца, так что некоторое время он ехал, низко опустив голову и глубоко задумавшись. Когда же наконец он выехал вперед по указанной ему дороге и занял свое место во главе отряда, графиня Амелина воспользовалась случаем, чтобы сказать ему: – Кажется, вы сожалеете, господин стрелок, о победе, которую одержали, защищая нас? Тон этого вопроса звучал насмешкой, но у Квентина хватило такта ответить на него просто и искренне: – Я не могу сожалеть об оказанной вам услуге, графиня, какова бы она ни была. Но если бы дело шло не о вашей безопасности, я бы, кажется, охотнее согласился пасть от руки такого славного воина, как Дюнуа, чем быть причиной заточения в ужасную крепость этого знаменитого рыцаря и его несчастного родственника, герцога Орлеанского. – Так это был герцог Орлеанский?.. Вот видишь, это был он, – сказала графиня Амелина, обращаясь к племяннице. – Я так и думала, хотя издали не могла его хорошенько рассмотреть. Теперь ты убедилась, моя милая, что могло бы из всего этого выйти, если бы злой старый скряга король позволил нам показываться при его дворе Первый принц крови и доблестный Дюнуа, чье имя пользуется такой же известностью, как и имя его героя отца!. Этот молодой шотландец прекрасно исполнил свой долг, надо отдать ему справедливость, но, право, мне почти жаль, что он не пал с честью: его неуместная храбрость лишила нас двух таких знатных спасителей! Изабелла отвечала жестким, недовольным тоном и с такой решительностью, какой Квентин до сих пор в ней не подозревал. – Мадам, – сказала она, – если бы я не знала, что вы шутите, я обвинила бы вас в неблагодарности к нашему храброму защитнику, которому мы обязаны, может быть, гораздо более, чем вы думаете. Ведь если бы нападение на нас удалось и наша стража была бы разбита, то разве не ясно, что с прибытием королевской гвардии мы разделили бы участь нападавших? Я, со своей стороны, горько оплакиваю погибшего храбреца, нашего защитника, и непременно закажу обедню за упокой его души. Надеюсь, – добавила она застенчиво, – что тот, кто остался в живых, не откажется принять мою сердечную признательность. Когда Квентин повернулся к графине, собираясь ответить подобающим образом, она увидела кровь у неге на щеке и вскрикнула в испуге: – Пресвятая дева, он ранен! У него кровь! Сойдите с коня, сударь, мы перевяжем вам рану. Напрасно Дорвард убеждал дам, что это лишь пустая царапина; его заставили сойти с коня, сесть на пень и снять шлем, после чего дамы де Круа, претендовавшие, согласно тогдашней моде, на знание лекарского искусства, остановили ему кровь, обмыли рану и перевязали платком Изабеллы, чтобы предохранить от доступа воздуха, как требовала тогдашняя наука; В наше время молодые люди редко – вернее, никогда – не получают ран за красавиц, да и красавицам также нет никакого дела до каких-то ран. Что же, для тех и для, других опасностью меньше! Какую я разумею опасность для мужчин, всякому понятно; но и перевязывать раны, по крайней мере такие легкие, как рана Дорварда, быть может, не менее опасно, чем их получать. Мы уже говорили, что молодой шотландец был очень красив; теперь же, когда он снял свой шлем и его густые светлые кудри рассыпались вокруг его разгоревшегося от удовольствия и смущения лица, он стал еще лучше. Изабелла, придерживавшая платок на его ране, пока ее тетка разыскивала в своих вещах необходимые лекарства, была смущена и взволнована; а острая жалость к раненому и благодарность за оказанную им услугу еще усиливали в ее глазах его привлекательность. Короче говоря, судьба нарочно подстроила все так, чтобы укрепить ту таинственную связь, которая установилась, по-видимому, в силу ряда случайных обстоятельств между двумя людьми, столь различными по своему званию и состоянию, но в то же время столь сходными, ибо оба были молоды и красивы, у обоих было нежное сердце и пылкое воображение. Неудивительно, что с этой минуты образ графини Изабеллы, и без того уже сильно занимавший Квентина, всецело завладел его сердцем, а молодая девушка, хотя чувства ее были не так определенны, – во всяком случае, она этого не сознавала, – в свою очередь начала думать о своем юном защитнике; она оказала ему услугу с таким участием и волнением, какого не проявляла до сих пор ни к кому из толпы ее знатных поклонников, целых два года тщетно добивавшихся ее взаимности. Теперь, когда она вспоминала Кампо-Бассо, недостойного фаворита герцога Карла, его коварство и подлость, его лицемерную физиономию, кривую шею и устремленные на нее косые глаза, он казался ей отвратительнее прежнего, и она твердо решила, что никакая сила не заставит ее вступить в этот ненавистный брак. Между тем добрая леди Амелина, потому ли, что она ценила мужскую красоту и восхищалась ею не меньше, чем пятнадцать лет назад (ибо, если верить семейной хронике благородного дома де Круа, этой почтенной даме было в то время самое меньшее тридцать пять лет), или потому, что считала себя виноватой в неблагодарности к юному воину, услуги которого она в первый момент не сумела оценить по достоинству, – так или иначе, но она стала оказывать Квентину явную благосклонность. – Племянница дала вам платок, чтобы перевязать вашу рану, – сказала она, – а я даю вам другой в награду за вашу отвагу и в поощрение к дальнейшим рыцарским подвигам. С этими словами она подала ему голубой платок, богато расшитый серебром, и, указав на чепрак своей лошади и перья на шляпе, заметила, что голубой с серебром – ее цвета. В те времена существовали строгие правила насчет того, как следует принимать такие подарки. Квентин повязал платок себе на руку, но далеко не так быстро и охотно, как сделал бы это, может быть, в другое время и при других обстоятельствах; и хотя в обычае носить на руке подарок дамы не было ничего, кроме самой простой учтивости, молодой человек охотно заменил бы платок графини Амелины тем, которым была перевязана рана, нанесенная ему мечом Дюнуа. Кавалькада продолжала свой путь; но теперь Квентин ехал рядом с дамами, которые, казалось, безмолвно согласились принять его в свое общество. Впрочем, он говорил очень мало, ибо сердце его было переполнено счастьем, а счастье всегда молчаливо. Графиня Изабелла говорила еще меньше, так что весь труд поддерживать беседу лежал на леди Амелине, которая, по-видимому, вовсе не собиралась ее прерывать. Чтобы посвятить молодого стрелка во все правила рыцарства, как она выражалась, графиня принялась описывать ему со всеми подробностями Хафлингемский турнир, где она собственноручно раздавала призы победителям. Весьма мало заинтересованный, как в этом ни грустно признаться, описанием блестящего турнира, а также и геральдическими отличиями фламандских и германских рыцарей, которые с безжалостной точностью перечисляла почтенная дама, Квентин начинал уже беспокоиться, не слишком ли он увлекся разговором и не пропустил ли то место, где их должен был ждать проводник, что было бы большим несчастьем и могло бы иметь самые ужасные последствия. Пока он раздумывал, не послать ли ему назад кого-нибудь из своего отряда, чтобы убедиться, что их там никто не ждет, он услышал звуки рога и, обернувшись в ту сторону, откуда они доносились, увидел всадника, скакавшего к ним во весь опор. Маленький рост, косматая шерсть и дикий, неукротимый вид его коня напомнили Квентину горную породу лошадей его родины; но этот конь был тоньше и стройней и, хотя был так же горяч, как и шотландские лошади, обладал более быстрым бегом. Но особенно отличалась от них его голова: у шотландского пони голова обычно большая и неуклюжая, а у этого скакуна она была очень мала, красиво поставлена, с тонкой мордочкой, огромными, полными огня глазами и раздувающимися ноздрями. Всадник поражал своей оригинальностью еще больше, чем его конь, который, однако, резко отличался от обыкновенной породы французских лошадей. Он управлял им замечательно ловко, несмотря на то что сидел, глубоко засунув ноги в широкие стремена, напоминавшие своей формой лопаты и подтянутые так высоко, что колени его приходились почти на одном уровне с передней лукой. На голове у него красовалась небольшая красная чалма с полинялым пером, пристегнутым серебряной пряжкой; его камзол, напоминавший покроем одежду страдиотов (род войска, набиравшегося в то время венецианцами в провинциях, расположенных к востоку от их залива), был зеленого цвета и обшит потертым золотым галуном; широкие, когда-то белые, а теперь грязные шаровары были собраны у колен, а загорелые ноги были совершенно голы, если не считать перекрещивающихся ремней, которыми пристегивались его сандалии. На нем не было шпор, их заменяли заостренные края его широких стремян, которыми можно было заставить слушаться любого коня. За широким красным кушаком этого странного наездника с правой стороны был заткнут кинжал, а с левой – короткая кривая мавританская сабля; на старой, истрепанной перевязи, надетой через плечо, висел рог, возвестивший о его приближении. Его темное, загорелое лицо с жидкой бородкой, черными живыми глазами и правильными, тонкими чертами могло бы назваться красивым, если бы не длинные космы черных волос, падавшие ему на лоб, да не страшная худоба, придававшие незнакомцу скорее вид дикаря, чем цивилизованного человека. – Опять цыган! – с испугом воскликнули дамы. – Святая Мария! Неужели король снова доверился этим бродягам? – Я расспрошу этого человека, если желаете, – сказал Квентин, – и постараюсь выяснить, можно ли на него положиться. По наружности и по костюму незнакомца Дорвард, так же как и дамы, сразу признал в нем одного из тех отверженцев-цыган, с которыми слишком ретивые Труазешель и Птит-Андре недавно чуть его не спутали, и, так же как и дамы, испытывал весьма естественное опасение при одной мысли о необходимости довериться этому человеку. – Ты явился сюда за нами? – был его первый вопрос. Незнакомец кивнул головой. – С какой целью? – Чтобы проводить вас во дворец к этому… льежскому… – К епископу? Цыган опять кивнул. – Как же ты можешь доказать, что ты действительно тот, кого мы должны встретить? – Я спою две строки старой песенки, и больше ничего, – ответил цыган и пропел:   Вепря паж убил, Славу лорд добыл.   – Хорошо, – сказал Квентин, – ступай вперед, приятель, я сейчас с тобой поговорю. И, подъехав к дамам, Квентин сказал: – Я убежден, что это тот самый проводник, которого мы ждали. Он сказал пароль, известный только королю да мне. Но я поговорю с ним еще и постараюсь выведать, насколько ему можно доверять.  Глава 16. БРОДЯГА   Свободен я, как были все вначале: Людей законы не порабощали, И дикари лесные вольность знали. «Завоевание Гранады»   Пока Квентин успокаивал дам, объясняя им, что странный наездник, присоединившийся к их компании, был тот самый проводник, которого должен был прислать им король, он заметил (так как не менее зорко следил за цыганом, чем цыган за ним), что тот не только беспрестанно поворачивал голову в их сторону, но, изогнувшись с чисто обезьяньей ловкостью, умудрялся сидеть в седле почти задом наперед и не спускал с них внимательных глаз. Не особенно довольный таким поведением, Квентин подъехал к цыгану (который при его приближении спокойно переменил позу) и сказал ему: – Послушай, приятель, если ты будешь смотреть на хвост своей лошади, вместо того чтобы глядеть на ее уши, у нас вместо зрячего окажется слепой проводник. – Если б я даже был и вправду слепой, – ответил цыган, – то и тогда мог бы провести вас по любой из французских или соседних провинций. – Но ведь ты не француз? – спросил Дорвард. – Нет, – ответил проводник. – Где же твоя родина? – Нигде. – Как это – нигде? – Так, нигде! Я – зингаро, цыган, египтянин или как там угодно европейцам на разных языках величать наше племя. Но у меня нет родины. – Ты христианин? – спросил Дорвард. Цыган покачал головой. – Собака! – воскликнул Квентин (католики тогда не отличались терпимостью). – Значит, ты поклоняешься Магомету? – Нет, – кратко и хладнокровно ответил проводник, нимало, по-видимому, не удивленный и не обиженный грубым тоном молодого шотландца. – Так ты язычник или… Кто же ты, наконец? – У меня нет религии, – ответил цыган. Дорвард отшатнулся. Он слышал о сарацинах и об идолопоклонниках, но ему никогда и в голову не приходило, что может существовать целое племя, не исповедующее никакой веры. Опомнившись от первого изумления, он спросил проводника, где тот живет. – Нигде… Живу где придется, – ответил цыган, – у меня нет жилища. – Где же ты хранишь свое имущество? – Кроме платья, что на мне, да этого коня, у меня нет никакого имущества. – Но ты хорошо одет, и лошадь у тебя превосходная, – заметил Дорвард. – Какие же у тебя средства существования? – Я ем, когда голоден, пью, когда чувствую жажду, а средств существования у меня нет, кроме случайных, когда мне их посылает судьба, – ответил бродяга. – Каким же законам ты повинуешься? – Никаким. Я слушаюсь кого хочу или кого заставит слушаться нужда, – сказал цыган. – Но есть же у вас начальник? Кто он? – Старший в роде, если я захочу его признать, а не захочу – живу без начальства. – Так, значит, вы лишены всего, что связывает других людей! – воскликнул изумленный Квентин. – У вас нет ни законов, ни начальников, ни определенных средств к жизни, ни домашнего очага! Да сжалится над вами небо – у вас нет родины, и – да просветит и простит вас всевышний! – вы не веруете в бога! Так что же у вас есть, если нет ни правительства, ни семьи, ни религии? – У меня есть свобода, – ответил цыган. – Я ни перед кем не гну спину и никого не признаю. Иду куда хочу, живу как могу и умру, когда настанет мой час. – Но ведь по произволу каждого судьи тебя могут казнить? – Так что же? Рано или поздно – все равно надо умирать. – А если тебя посадят в тюрьму, – спросил шотландец, – где же тогда будет твоя хваленая свобода? – В моих мыслях, которые никакая цепь не в силах сковать, – ответил цыган. – В то время как ваш разум, даже когда тело свободно, скован вашими законами и предрассудками, вашими собственными измышлениями об общественных и семейных обязанностях, такие, как я, свободны духом, хотя бы их тело было в оковах. Вы же скованы даже тогда, когда ваши члены свободны. – Однако свобода твоего духа едва ли может уменьшить тяжесть твоих цепей, – заметил Дорвард. – Недолго можно и потерпеть, – возразил бродяга. – Если же мне не удастся вырваться на волю самому или не помогут товарищи, умереть всегда в моей власти, а смерть – это самая полная свобода! Наступило довольно продолжительное молчание, которое Квентин прервал наконец новым вопросом: – Итак, вы – бродячее племя, неизвестное европейцам… Откуда же вы родом? – Этого я не знаю. – Когда же вы наконец покинете Европу и возвратитесь туда, откуда пришли? – Когда исполнится срок нашего странствования. – Не потомки ли вы тех колен Израиля[118], которые были уведены в рабство за великую реку Евфрат? – спросил Квентин, не забывший еще уроков, преподанных ему в Абербротокском монастыре. – Если б мы были потомки израильтян, мы бы сохранили их веру, обряды и обычаи, – ответил цыган. – Как твое имя? – спросил Дорвард. – Мое настоящее имя известно только моим единоплеменникам. Люди, которые не живут в наших шатрах, зовут меня Хайраддином Мограбином, что значит: Хайраддин – африканский мавр. – Однако ты слишком хорошо говоришь для человека, выросшего в вашей дикой орде, – сказал шотландец. – Я кое-чему научился в этой стране, – ответил Хайраддин. – Когда я был ребенком, наше племя преследовали охотники за человеческим мясом[119]. Вражья стрела попала в голову моей матери и уложила ее на месте. Я висел в одеяле у нее за плечами, и наши преследователи подобрали меня. Один священник выпросил меня у стрелков прево и воспитал. У него я два или три года учился франкским наукам. – Как же ты ушел от него? – Я украл у него деньги и бога, которому он поклонялся, – с полным хладнокровием ответил Хайраддин. – Он меня поймал и прибил. Тогда я зарезал его, убежал в лес и снова соединился с моим народом. – Негодяй! Как ты мог убить своего благодетеля? – Разве я просил его оказывать мне благодеяния? Цыганский мальчик – не комнатная собачка, чтобы лизать руки хозяину и ползать под его ударами из-за куска хлеба. Волчонок, посаженный на цепь, в конце концов всегда порвет ее, загрызет хозяина и убежит в лес. Наступила новая пауза, снова прерванная молодым шотландцем, который задался целью поближе познакомиться со своим подозрительным проводником, с его характером и намерениями. – А правда ли, – спросил он Хайраддина, – что ваш народ, несмотря на свое полное невежество, утверждает, будто ему открыто будущее, то есть он обладает знанием, в котором отказано ученым, философам и служителям алтаря более образованных народов? – Да, мы это утверждаем, и не без основания, – сказал Хайраддин. – Каким образом эти высокие познания могут быть дарованы таким отверженцам, как вы? – Могу ли я объяснить вам?… – спросил Хайраддин. – Впрочем, я отвечу, если вы мне сперва объясните, каким образом собака находит человека по следам, тогда как человек, более совершенное животное, не может по следам найти собаку. Эта способность, которая кажется вам столь чудесной, дана нам от рождения как своего рода инстинкт. По чертам лица и линиям руки мы можем предсказать будущее человека так же верно, как вы по весеннему цвету дерева можете определить, какой плод оно принесет. – Я не верю в ваши знания и смеюсь над этой вашей способностью. – Не смейтесь, господин стрелок, – сказал Хайраддин Мограбин. – Я могу, например, сказать вам, что, какую бы вы ни исповедовали веру, богиня, которой вы поклоняетесь, – здесь, в нашей компании. – Молчи! – воскликнул пораженный Квентин. – Молчи, если дорожишь своей жизнью, и отвечай только на мои вопросы! Можешь ли ты быть верен? – Могу, как и всякий человек. – Но будешь ли ты верен? – А вы мне больше поверите, если я поклянусь? – ответил Мограбин с усмешкой. – Однако помни: твоя жизнь в моих руках, – сказал шотландец. – Что ж, попробуйте ударить, и вы увидите, боюсь ли я смерти. – Могут ли деньги обеспечить твою верность? – Нет, не могут, если я захочу изменить. – В таком случае чем же можно добиться твоей верности? – Добротой, – ответил цыган. – Ну, хочешь, я поклянусь, что буду с тобой ласков и добр, если ты останешься верен нам во время пути? – Нет, – ответил Хайраддин, – к чему понапрасну тратить свою доброту? Это редкий товар. Я и так обязан быть верным вам. – Это почему? – спросил еще более изумленный Квентин. – Вспомните каштаны на берегу Шера! Человек, чей труп вы вынули из петли, был мой брат. Замет Мограбин. – И ты входишь в сделки с убийцами брата! – сказал Квентин. – Ведь это один из них сообщил нам, где мы встретим тебя, и он же, вероятно, взял тебя в проводники к этим дамам. – Что поделаешь! – мрачно ответил Хайраддин. – Эти люди обращаются с нами, как овчарки со своим стадом: сперва они нас охраняют, гоняют взад-вперед, куда им вздумается, а в конце концов пригонят на бойню. Впоследствии Квентин имел возможность убедиться, что цыган говорил сущую правду: стража прево, на обязанности которой лежало истребление бродячих шаек, наводнявших страну, поддерживала с ними постоянные сношения, смотрела некоторое время сквозь пальцы на их проделки, а в конце концов всегда приводила их на виселицу. Такого рода связь между стражей и преступниками, одинаково выгодная для обеих сторон, существовала во всех странах и была не чужда и нашему отечеству. Отъехав от проводника, Дорвард, очень недовольный тем, что ему удалось о нем узнать, и нимало не полагаясь на его обещания верности, основанной на личной благодарности, присоединился к своему маленькому отряду с целью познакомиться с двумя другими своими подчиненными. С великим огорчением он увидел, что они оба непроходимо глупы и так же не способны помочь ему советом, как и оружием, в чем он уже имел недавно случай убедиться. «Тем лучше, – сказал себе Квентин, храбрость которого росла вместе с ожиданием могущих встретиться опасностей. – Значит, эта прелестная девушка будет всем обязана мне. Кажется, я могу смело рассчитывать на то, что в состоянии сделать руки и голова одного человека. Я видел, как горел мой родной дом, видел убитых отца и братьев в пылающих развалинах, но не отступал ни на шаг и дрался до последней возможности. Теперь я на два года старше, и мною руководит лучшая, благороднейшая цель, какая когда-либо зажигала воинственный пыл в груди храбреца». Остановившись на этом решении, Квентин в продолжение всего пути проявил такую энергию и бдительность, что можно было только дивиться, как он везде поспевал. Разумеется, чаще всего и охотнее всего он находился возле дам, которые были так тронуты, его вниманием и заботами об их безопасности, что в своих беседах с ним незаметно перешли почти на дружеский тон. Им, видимо, очень нравилась его наивная, но не глупая, а подчас даже остроумная болтовня. Однако, несмотря на все обаяние таких отношений, Квентин был по-прежнему внимателен до мелочей в исполнении своего долга. Если он часто ехал подле дам, пытаясь по мере сил описать им, уроженкам равнин, Грампианские горы[120] и красоты Глен-хулакина, он также часто скакал и во главе отряда с Хайраддином, расспрашивая его о дороге и местах остановок и стараясь твердо запомнить его слова, чтобы потом, переспрашивая его, удостовериться, не собьется ли он в ответах и, следовательно, не замышляет ли измены. Не забывал он и двух своих подчиненных, ехавших сзади, и старался лаской, подарками и обещаниями денежной награды по окончании путешествия расположить их в свою пользу. Так ехали они больше недели по малонаселенной местности, пробираясь уединенными тропинками и кружными дорогами, обходя города. За все это время с ними не произошло ничего замечательного. Встречались им, правда, бродячие шайки цыган, но, видя во главе отряда своего единоплеменника, они их не трогали. Попадались какие-то оборванцы – не то беглые солдаты, не то разбойники; но и они, видно, боялись нападать на хорошо вооруженный отряд. Случалось им натыкаться и на военные разъезды (как они называются в наши дни), которые Людовик, лечивший раны своей несчастной страны огнем и мечом, рассылал по всему государству для истребления вооруженных шаек, наводнявших Францию. Но и военные разъезды пропускали путников без всяких задержек благодаря паролю, который Квентин получил от самого короля. Местами их остановок были преимущественно монастыри, большинство которых было обязано по своему уставу оказывать гостеприимство богомольцам (а дамы, как известно читателю, путешествовали именно под видом богомолок), не докучая им расспросами об их звании и положении в свете, ибо в те времена многие знатные люди отправлялись в путешествия к святым местам по обету и не желали быть узнанными. Дамы, ссылаюсь на усталость, тотчас по приезде на место удалялись в отведенное им помещение, а Квентин в качестве начальника отряда устраивал с хозяевами все необходимое для их отдыха и с таким вниманием и усердием заботился о всех мелочах, что вызывал глубокую признательность со стороны тех, к кому относились эти заботы. Немало хлопот доставляли Квентину характер и национальность его проводника. В святых обителях, где они чаще всего останавливались, на него смотрели как на язычника, бродягу и колдуна, так же как и на всех его единоплеменников, и считали его нежеланным и неподходящим гостем, вследствие чего пускали его не дальше наружной монастырской ограды, да и то с большим трудом. Это было очень неприятно и неудобно, так как, с одной стороны, Квентин считал, что ни в коем случае не следует раздражать человека, которому известна тайна их путешествия, а с другой – он и сам желал бы иметь его, всегда на глазах, чтобы наблюдать за ним и по возможности не давать входить в какие-либо сношения с посторонними. А последнее было бы, разумеется, невозможно, если бы цыган помещался вне ограды тех монастырей, где они останавливались. Дорвард начинал подозревать, что этого-то именно а добивается Хайраддин, так как, вместо того чтобы смирно сидеть в отведенном ему помещении, он выкидывал разные штуки, распевал песни и пускался в веселые разговоры с послушниками и младшей братией, к их великому удовольствию и к недовольству старших монахов, возмущенных его неприличным поведением. Несколько раз, чтобы умерить неуместную веселость цыгана, Квентину приходилось пускать в ход всю свою власть и даже прибегать к угрозам; ему пришлось также потратить немало красноречия в объяснениях с монастырским начальством, чтобы не дать вышвырнуть эту неверную собаку за дверь. Однако до сих пор Квентину это удавалось благодаря ловкому приему, к которому он всегда прибегал. Упрашивая не выгонять бродягу, он говорил, что близость к священным реликвиям, святость монастырских стен, а главное, общество людей, посвятивших себя служению богу, должны благотворно повлиять на душу и разум этого грешника и даже могут способствовать его просветлению. Но на десятый или двенадцатый день пути, когда они уже вошли во Фландрию, неподалеку от города Намюра, все старания Квентина предотвратить последствия буйного поведения его дикаря проводника и замять поднятый им скандал не привели ни к чему. Дело происходило в одном францисканском монастыре[121] с очень строгим и суровым уставом, настоятель которого был впоследствии причислен к лику святых. После долгих препирательств (как и следовало ожидать в таком месте) Квентину наконец удалось поместить несносного цыгана в отдельном домике монастырского садовника. Тотчас по приезде дамы, как всегда, удалились в отведенные им комнаты, а настоятель, у которого оказались в Шотландии друзья и знакомые и который вообще любил послушать рассказы иностранцев, пригласил Квентина, почему-то сразу ему приглянувшегося, в свою келью – разделить с ним его скромную монастырскую трапезу. Отец настоятель оказался человеком умным и образованным, и Квентин решил воспользоваться случаем, чтобы порасспросить его о положении дел в Льеже и его окрестностях. За последние два дня до него стали доходить слухи, заставлявшие его серьезно опасаться, удастся ли им благополучно достигнуть места своего назначения и будет ли епископ в состоянии дать верное убежище дамам, даже если бы им удалось добраться к нему. Ответы настоятеля были весьма неутешительны. – Граждане Льежа, – сказал он, – все богатые люди, разжиревшие и забывшие бога; они возгордились своим богатством и привилегиями, много раз спорили с герцогом, своим законным господином, по поводу разных льгот и налогов, и не раз эти споры переходили в открытое восстание, так что герцог, человек горячий и вспыльчивый, выведенный наконец из терпения, поклялся святым Георгием, что при первом же новом бунте он накажет мятежников для примера и острастки всей Фландрии и Льеж постигнет та же участь, какая некогда постигла Вавилон и Тир[122]. – И, судя по слухам, герцог – такой человек, который не поколеблется выполнить свою угрозу. – заметил Квентин, – так что, надо думать, жители Льежа будут теперь вести себя осторожней. – Будем надеяться, – сказал настоятель. – Об этом молят бога все благочестивые граждане нашей страны, не желающие, чтобы кровь человеческая лилась как вода и чтобы люди погибали как отверженцы, не примирившись с небом. Наш добрый епископ также денно и нощно печется о сохранении мира, как и подобает служителю алтаря, ибо в писании сказано: «Beati pacific!..»[123] Но… – Здесь настоятель умолк и тяжело вздохнул. Квентин объяснил почтенному старику, как важно было для дам, которых он сопровождал, иметь точные сведения о положении в стране, и постарался убедить отца настоятеля, что с его стороны было бы поистине добрым делом сообщить им все, что ему известно на этот счет. – Никто не говорит охотно об этих вещах, – сказал настоятель, – ибо все, сказанное о сильных мира сего etiam in cubiculo[124], обращается в крылатую весть, которая в конце концов всегда дойдет до их ушей. Тем не менее, желая оказать посильную услугу вам, ибо вы кажетесь мне достойным, рассудительным молодым человеком, и вашим спутницам, исполняющим столь богоугодное дело, я буду с вами вполне откровенен. Тут он подозрительно оглянулся, словно боясь, как бы его не подслушали, и продолжал, понизив голос: – Жителей Льежа постоянно подбивают на восстания сыны Велиала, утверждающие – надеюсь, ложно, – будто они действуют по поручению нашего наихристианнейшего короля. Я, со своей стороны, считаю его слишком достойным этого высокого звания, чтобы допустить, что он способен нарушать мир и благоденствие соседнего государства. Но, как бы то ни было, имя его вечно на устах у тех, кто сеет и раздувает недовольство среди льежских граждан. Кроме того, есть здесь у нас один дворянин, человек знатного рода, прославившийся своими воинскими подвигами, но во всем остальном он lapis offensionis et petra scandali[125] – настоящее бельмо на глазу у всей Фландрии и Бургундии. Человека этого зовут Гийом де ла Марк. – По прозванию Бородатый, – докончил Дорвард, – или Арденнский Дикий Вепрь. – И это прозвище вполне ему подходит, сын мой, – сказал настоятель. – Он в самом деле дикий лесной вепрь, который топчет своими копытами и разрывает клыками все, что попадается ему на пути. Он набрал себе шайку – более тысячи человек – таких же разбойников, как он сам, не признающих ни светской, ни духовной власти, держится независимо от герцога Бургундского и живет грабежом и насилием, нападая и на духовных лиц и на мирян – без разбора. Imposuit manus in Christos Domini[126], он поднимает руку даже на помазанников божьих, вопреки словам, сказанным в писании: «Не касайся моих помазанников и не делай зла моим пророкам». Даже нашей смиренной обители он предъявил требование прислать ему серебра и золота в виде выкупа за наши жизни – мою и братии. На это мы ответили ему латинским посланием, объясняя, что мы не в состоянии исполнить подобное требование, и увещевая его словами проповедника: «Ne moliaris amico tuo malum, cum habet in te fiduciam»[127]. Но, невзирая ни на что, этот Гийом Бородатый, или Гийом де ла Марк, так же отвергающий человеческие знания, как и человеческие чувства, ответил нам на смехотворном жаргоне, который он, видимо, принимает за латынь: «Si поп payatis, brulabo monasterium vostrum»[128]. – Тем не менее, отец мой, вы поняли смысл этой варварской латыни, – заметил Квентин. – Увы, мой сын, страх и нужда – лучшие из наставников! – сказал настоятель. – Делать нечего, пришлось расплавить серебряные сосуды нашего алтаря, чтобы удовлетворить алчность этого разбойника, да воздаст ему небо сторицей! Pereat improbus – amen, amen, anathema esto[129]! – Я только дивлюсь одному, – сказал Квентин, – как могущественный герцог Бургундский не усмирил этого зверя, о бесчинствах которого я уже столько слышал. – Увы, сын мой, – ответил настоятель, – герцог Карл в настоящее время в Перонне, где он собрал начальников своих войск, чтобы объявить войну Франции. А пока по воле божьей идет раздор между двумя великими государями, страна остается под властью мелких угнетателей. Но все-таки скажу: напрасно герцог не принимает решительных мер против этой внутренней язвы, ибо Гийом де ла Марк вошел уже в открытые сношения с Руслером и Павийоном – вожаками недовольных жителей Льежа – и теперь, того и гляди, подобьет их на какую-нибудь отчаянную проделку. – Но разве у епископа Льежского не хватит влияния и власти, чтобы подавить мятеж, отец мой? – спросил Квентин. – Прошу вас, скажите мне откровенно ваше мнение: ваш ответ чрезвычайно важен для меня. – У епископа, дитя мое, меч и ключи святого Петра[130], – ответил настоятель. – Он пользуется покровительством могущественного бургундского дома, в его руках сосредоточена светская и духовная власть, и в случае нужды он может поддержать ее с помощью довольно значительного и хорошо вооруженного войска. Гийом де ла Марк вырос в доме епископа, который оказал ему много благодеяний. Но даже в то время он проявил уже свой необузданный, кровожадный характер и был изгнан его преосвященством за убийство одного из его слуг. С тех пор он сделался непримиримым врагом доброго епископа, а в настоящее время – говорю это с глубокой скорбью – точит зубы, чтобы ему отомстить. – Так, значит, вы считаете положение его преосвященства опасным? – спросил Квентин с тревогой. – Увы, сын мой! – ответил почтенный францисканец. – Что или кто в этом жестоком мире может считать себя в безопасности? Но сохрани меня бог утверждать, что нашему почтенному прелату грозит неминуемая гибель! Он богат, у него много верных советников и прекрасное, храброе войско. К тому же проехавший здесь вчера гонец сообщил нам, что герцог Бургундский, по просьбе епископа, прислал ему на подмогу сотню копейщиков. Этого подкрепления, считая с прислугой каждого копья[131], вполне достаточно, чтобы отразить нападение Гийома де ла Марка – да будет проклято его имя! Аминь! На этом месте разговор Квентина с настоятелем был прерван вошедшим причетником, который прерывающимся от гнева голосом донес отцу настоятелю, что цыган сеет неслыханный соблазн среди меньшой братии. За вечерней трапезой он подлил в их питье какого-то пьяного зелья в десять раз крепче самого крепкого вина, так что многие монахи опьянели. И, хотя сам обвинитель всячески старался показать, что он устоял против действия одуряющего напитка, его отяжелевший язык и сверкающие глаза доказывали как раз обратное. Кроме того, цыган распевал мирские, непристойные песни, смеялся над святым Франциском, издевался над его чудесами и обзывал его последователей дураками и тунеядцами. Наконец, он даже осмелился заняться колдовством и предсказал молодому отцу Керубино, что какая-то красивая дама полюбит его и сделает отцом чудесного мальчика. Настоятель выслушал донесение в молчании, словно онемев от ужаса. Когда же причетник окончил перечень совершенных цыганом преступлений, он встал, вышел на монастырский двор и, под страхом тяжелой кары в случае неповиновения, приказал всем послушникам вооружиться метлами и бичами и выгнать Хайраддина за ограду святой обители. Это приказание было немедленно исполнено в присутствии Дорварда, который очень сожалел о случившемся, но не решился сказать ни слова, так как прекрасно понимал, что на этот раз его вмешательство ни к чему не приведет. Несмотря на все увещания настоятеля, наказание преступника вышло скорее забавным, чем устрашающим. Цыган, как бесноватый, метался по всему двору среди общего гвалта и свиста бичей, которые по большей части попадали мимо – иногда преднамеренно, иногда благодаря удивительной ловкости и изворотливости преступника; если же ему и досталось несколько ударов по плечам и спине, то он вынес их совершенно спокойно. Шум и крики были тем сильней, что непривычные к такого рода упражнениям монахи чаще стегали друг друга, чем Хайраддина. Наконец, желая прекратить это не столько поучительное, сколько скандальное зрелище, настоятель приказал отворить ворота, и цыган, проскользнув в них с быстротой молнии, бросился прочь от монастырских стен. Пока происходила описанная нами сцена, подозрение, не раз уже мелькавшее у Квентина, овладело им с новой силой. Только сегодня утром Хайраддин обещал ему исправиться и на следующем привале в монастыре вести себя благопристойно, однако он не только не сдержал обещания, но вел себя еще хуже, еще безрассуднее прежнего. Очевидно, дело было нечисто: каковы бы ни были пороки цыгана, его никак нельзя было упрекнуть в недостатке здравого смысла или самообладания. Тут, наверно, крылся какой-нибудь умысел: вероятно, ему необходимо было повидаться с кем-нибудь из своих единоплеменников или встретить кого-нибудь, а так как сделать это днем он не мог благодаря бдительному надзору Квентина, то он и придумал подстроить этот скандал, чтобы хоть ночью вырваться из монастыря. Как только у Квентина мелькнуло это подозрение, молодой шотландец, всегда смелый и быстрый в своих действиях, решил бежать за Хайраддином и по возможности незаметно проследить за ним. Поэтому не успел цыган выскочить за монастырские ворота, как Квентин, наскоро объяснив настоятелю, что ему нельзя терять из виду своего проводника, бросился вслед за ним.  Глава 17. ВЫСЛЕЖЕННЫЙ ШПИОН   Прочь руки, выслеженный соглядатай! Такие молодцы не для тебя! Бен Джонсон, «Повесть о Робин Гуде»   Выбежав из монастырских ворот, Квентин увидел при ярком свете месяца бегущую вдали фигуру цыгана. С быстротой побитой собаки Хайраддин пронесся по улице небольшого селения и выбежал на прилегавший к нему луг. «Ты шибко бегаешь, приятель, – подумал Квентин, – но беги ты хоть вдвое быстрей, тебе и тогда не уйти от самых быстрых ног во всем Глен-хулакине». По счастью, молодой горец был без плаща и доспехов, и ничто не мешало ему пуститься с такой скоростью, с какой не бегал никто во всем его графстве. И, вероятно, несмотря на быстрый бег цыгана, Квентин не замедлил бы его догнать, но это не входило в его планы, для него было гораздо важнее выследить Хайраддина. Он еще больше утвердился в своем намерении, когда увидел, что цыган, не останавливаясь и не замедляя своего бега, мчится все прямо в одну сторону, как едва ли поступил бы на его месте человек, неожиданно среди ночи лишившийся ночлега и вынужденный искать для себя новый приют. Он даже ни разу не оглянулся назад, что дало Квентину возможность следовать за ним незамеченным. Наконец, перебежав луг, цыган остановился на берегу ручья, густо заросшего ольхой и ивняком, и осторожно, едва слышно протрубил в рог. В ответ невдалеке раздался свист. «Условленная встреча, – подумал Квентин. – Но как мне подобраться поближе, чтобы подслушать их разговор? Шорох шагов или треск ветки при малейшей неосторожности может легко меня выдать – ведь мне придется пробираться между кустами… Но нет, клянусь святым Андреем, я выслежу их, как выслеживал оленей в Глен-Айле! Я докажу им, что недаром учился охоте… Вот они уже сошлись… Я вижу две тени – значит, их только двое… Во всяком случае, преимущество не на моей стороне: если у них враждебные намерения, в чем я теперь не сомневаюсь, и если они откроют меня, тогда графиня Изабелла лишится своего бедного друга. Но я был бы недостоин назваться ее другом, если бы не был готов сразиться за нее хоть с целой дюжиной врагов, не то что с двумя… Разве я не померился силами с лучшим воином Франции – с самим Дюнуа? Не испугаюсь же я каких-то бродяг! Нет, с помощью божьей и святого Андрея я докажу им, что я сильнее и ловче их!». Придя к такому решению, Квентин со всей осторожностью, которой научила его охотничья жизнь, спустился в русло ручейка, где вода местами доходила ему до колен, местами едва прикрывала ступни, и стал тихонько пробираться под свесившимися над водой густыми ветками ив, причем журчание ручья заглушало шум его шагов. (Так и мы сами в былые дни подкрадывались к гнезду чуткого ворона.) Таким образом, Дорварду удалось подойти незамеченным так близко к говорившим, что до него стали ясно доноситься звуки их голосов, но слов он все-таки не мог расслышать. Он остановился под огромной плакучей ивой, почти касавшейся ветвями воды. Недолго думая он ухватился рукой за один из ее толстых суков и, пустив в ход всю свою силу и ловкость, одним прыжком очутился на дереве и уселся посреди густых ветвей, совершенно скрывавших его. Отсюда он увидел, что человек, с которым говорил Хайраддин, был тоже цыган, и, к своему великому огорчению, убедился, что они говорят на совершенно непонятном для него языке. Оба громко смеялись, и по движению, которое сделал Хайраддин, будто собираясь бежать, и по тому, как он потер себе плечи, Квентин догадался, что он рассказывает товарищу историю своего изгнания из монастыря. Вдруг где-то неподалеку снова раздался свист, и Хайраддин опять тихо протрубил в рог. Минуту спустя к собеседникам присоединилось новое лицо – высокий, статный человек с воинственной осанкой, представлявший собой полную противоположность двум маленьким, тщедушным цыганам. На широкой перевязи у него через плечо висел меч огромной величины; панталоны с многочисленными разрезами и пышными разноцветными шелковыми буфами были прикреплены бесчисленными завязками из лент к куртке буйволовой кожи в обтяжку, на правом рукаве которой красовалась серебряная голова вепря – герб его предводителя. Ухарски заломленная набекрень крошечная шапочка едва прикрывала густые волосы, обрамлявшие его широкое лицо и соединявшиеся с такой же широкой, густой бородой длиной в четыре дюйма. В руке он держал копье. По одежде и вооружению в нем можно было сразу признать одного из тех германских искателей приключений, которые назывались ландскнехтами (по-нашему – копейщиками) и составляли в те времена самую грозную силу пехоты. Эти наемники отличались свирепостью и любовью к грабежу. Между ними даже ходило сказание, будто одного ландскнехта отказались принять в рай из-за его пороков, а в ад не приняли из-за его буйного, неукротимого нрава, и на этом основании ландскнехты вели себя как люди, которые утратили надежду на первое и не страшатся второго. – Гром и молния! – воскликнул новоприбывший в виде приветствия на своем ломаном франко-германском наречии, которое вряд ли мы сумеем здесь передать. – С какой стати ты заставил меня прошляться три ночи подряд в ожидании условленного свидания? – Я не мог повидаться с вами раньше, сударь, – ответил Хайраддин почтительным тоном. – С нами едет молодой шотландец, у которого глаза как у дикой кошки. Он следит за каждым моим движением и, кажется, уже подозревает меня. Если же он узнает, что подозрения его справедливы, он убьет меня и увезет женщин обратно во Францию. – Ах ты собака, ведь нас трое, – сказал ландскнехт. – Мы нападем на них завтра же поутру и похитим женщин без дальних разговоров. Ты говоришь, что двое других ваших спутников – трусы; вот вы с товарищем и займитесь ими, а я… черт меня побери, если я не управлюсь с твоей дикой шотландской кошкой! – Ну, положим, это не так-то легко, – сказал Хайраддин, – не говоря уж о нас с товарищем: мы в драке не большие мастера, но и вам придется иметь дело с молодцом, померившимся силами с лучшим рыцарем Франции и с честью вышедшим из этого испытания. Я слышал от очевидцев, что он задал хорошую работу самому Дюнуа. – Разрази тебя гром! Ты говоришь это потому, что ты трус, – сказал германский воин. – Я не трусливее вас самого, – ответил Хайраддин, – но драка не мое ремесло. Если вы согласны действовать, как было условленно, – прекрасно, а нет – я благополучно доставлю женщин во дворец епископа, и уж пусть тогда Гийом де ла Марк сам добывает их оттуда, если он действительно так силен, как хвастался неделю назад. – Тысяча чертей! – воскликнул ландскнехт. – Конечно, мы сильны, сильнее прежнего. Но мы слышали, будто из Бургундии прислали сотню копейщиков, а это, видишь ли, считая по пяти человек на копье, выходит уже не одна, а целых пять сотен, и, коли слух верен, пусть черт меня возьмет, если они сами не постараются встретиться с нами. Да еще у епископа имеется, говорят, изрядная сила пехоты совсем наготове. Так-то, братец! – В таком случае решайтесь на засаду у креста Трех Царей или совсем откажитесь от этого дела, – сказал цыган. – Отказаться? Отказаться добыть богатую невесту нашему вождю?! Черт возьми, да я готов вырвать ее хоть из ада! Клянусь жизнью, все мы станем тогда князьями и герцогами – дюками, как вы их называете. У нас будут и свои винные погреба и много французского золота, а может быть, и красотки в придачу – те, что наскучат самому Бородатому. – Итак, решено: засада у креста Трех Царей? – спросил цыган. – Конечно, решено, черт возьми!.. Ты поклянешься мне, что доставишь их на место, и, когда они сойдут с коней, чтобы преклонить колена перед крестом, что делают решительно все, кроме таких неверных собак, как ты, мы нападем на них, и они будут наши. – Ладно, только помните: я взялся за это скверное дело с одним уговором, – сказал Хайраддин. – Я требую, чтобы ни один волосок не упал с головы того молодца. Если вы поклянетесь мне в этом вашими тремя кельнскими мертвецами, я поклянусь семью ночными призраками, что буду служить вам в этом деле верой и правдой. И помните: если вы нарушите вашу клятву, семь призраков станут будить вас на рассвете семь ночей кряду, а на восьмую задушат и сожрут. – Провались ты к дьяволу! Почему ты так заботишься об этом молодчике? Ведь он тебе не родня и не земляк? – спросил воин. – Ну, уж это вас не касается, честный Генрих. Есть люди, для которых наслаждение – перерезать глотку своему ближнему, а есть и такие, которым приятно сохранить ее в целости. У всякого свой вкус… Ну, поклянитесь же мне, что молодец останется жив и невредим, или – беру в свидетели светлую звезду Альдебаран![132] – дело ваше не выгорит. Клянусь Тремя Кельнскими Царями, как вы их зовете: я ведь знаю, что вы не признаете никакой другой клятвы. – Вот, право, чудак! – сказал ландскнехт. – Ну да ладно… Клянусь… – Нет, нет, не так, – перебил его цыган. – Повернитесь лицом к востоку, храбрый ландскнехт, – не то, чего доброго, цари вас не услышат. Солдат произнес клятву, как ему было указано, после чего подтвердил свое обещание быть к сроку в условленном месте, заметив при этом, что оно выбрано очень удачно, так как находится не дальше пяти миль от их теперешней стоянки. – А не лучше ли будет, – добавил он, – поставить для верности нескольких наших надежных молодчиков на той стороне влево от харчевни, на случай, если бы им вздумалось отправиться другой дорогой? Цыган подумал с минуту и ответил: – Нет, появление ваших солдат на том берегу может возбудить подозрения Намюрского гарнизона и еще, чего доброго, вместо верного успеха приведет к стычке, исход которой весьма сомнителен. И, кроме того, я поведу их правым берегом Мааса: ведь от меня зависит выбрать тот или другой путь. Как ни хитер мой шотландский горец, а в этом отношении он вполне на меня полагается и еще ни разу ни к кому не обращался с расспросами о дороге. Да и не мудрено: меня назначил к нему в проводники верный друг, человек, в слове которого никто не сомневается, пока не узнает его поближе. – Послушай, друг Хайраддин, – сказал ему воин, – я давно хотел задать тебе один вопрос. Как это случилось, что вы с братом, великие звездочеты и предсказатели будущего, не предвидели, что брат твой будет повешен? – На это я тебе, Генрих, вот что скажу: знай я только, что мой брат будет так глуп, что выдаст герцогу Бургундскому тайну короля Людовика, я бы предсказал ему смерть так же верно, как хорошую погоду в июле. У Людовика есть и руки и уши при бургундском дворе, а у Карла немало советчиков, для которых звон французского золота так же приятен, как для тебя звон стаканов… Однако прощай и помни уговор! А мне надо чуть свет ждать моего молодца не далее ружейного выстрела от загона этих ленивых свиней, не то мой сметливый шотландец как раз что-нибудь заподозрит. – Погоди, выпей сперва глоток утешительного, – сказал ландскнехт, протягивая своему собеседнику флягу с вином. – Тьфу, я и забыл Ведь ты, как и все животные, не пьешь ничего, кроме чистой воды, словно презренный раб Магунда и Термаганта[133]. – Сам ты презренный раб бутылки! – ответил цыган. – Я ничуть не удивляюсь, что тебе поручили выполнение самой жестокой части коварного плана, задуманного более умными головами, чем твоя. Тот, кто хочет знать мысли других и не выдать своих собственных, не должен брать в рот ни капли вина. Но что толку говорить это тебе? Твоя жажда так же ненасытна, как пески Аравийской пустыни! До свиданья. Захвати с собой моего земляка Туиско: его присутствие в окрестностях монастыря может возбудить подозрение. На этом достойные товарищи расстались, еще раз подтвердив взаимное обещание встретиться завтра у креста Трех Царей. Квентин Дорвард подождал, пока они скрылись из виду, а потом осторожно спустился из своей засады. Сердце его колотилось в груди при мысли о страшной опасности, которой подвергалась прекрасная графиня. Увы, он далеко не был уверен, миновала ли эта опасность и удастся ли ему помешать осуществлению предательского замысла против нее. Опасаясь встретиться с Хайраддином на обратном пути, он сделал длинный обход, пробираясь по отвратительным, заросшим тропинкам, чтобы подойти к монастырю с другой стороны. По дороге он тщательно обдумал свой будущий план действий. Вначале, узнав об измене Хайраддина, он принял было решение убить его, как только кончится совещание и его товарищи отойдут достаточно далеко; но, когда услышал, как заботился Хайраддин о сохранении его собственной жизни, он подумал, что проявил бы неблагодарность, наказав изменника со всей заслуженной им суровостью. Итак, он решил пощадить его жизнь и даже, если будет можно, оставить своим проводником, приняв все меры предосторожности для полной безопасности прелестной девушки, ради спасения которой он был готов пожертвовать жизнью. Но как в таком случае ему следовало поступить? Графини де Круа не могли искать убежища ни в Бургундии, откуда они бежали, ни во Франции, откуда их почти выгнали. Трудно было сказать, что для них было опаснее: гнев ли герцога Карла или холодная, вероломная политика короля Людовика. По зрелом размышлении Дорвард принял решение во избежание засады держать путь по левому берегу Мааса и как можно скорее доставить дам к епископу Льежскому, чего они и сами желали. Не могло быть сомнения, что почтенный прелат согласится принять их под свою защиту, а если он, как говорили, действительно получил подкрепление из Бургундии, то будет в силах их защитить. Во всяком случае, если даже враждебные намерения Гийома де ла Марка и волнения в городе Льеже примут опасный оборот, он всегда будет иметь возможность отослать дам в Германию под надежной охраной. В заключение Квентин сказал себе (кто из нас в своих решениях не поддается влиянию личных соображений?), что хладнокровие, с которым король Людовик осудил его на верную смерть или неволю, развязывает ему руки и освобождает его от всяких обязательств по отношению к французскому королю; и он тут же решил отказаться от службы у него. Епископ, вероятно, нуждался в солдатах, и молодой человек надеялся, что с помощью его прекрасных спутниц, которые (особенно старшая) обращались с ним теперь как с другом, ему легко будет поступить на службу к прелату, и тогда… как знать?., быть может, ему поручат препроводить графинь де Круа куда-нибудь в другое место, более безопасное, чем окрестности Льежа. Тут ему вспомнилось, что во время пути дамы, как будто в шутку, не раз заводили речь о том, чтобы поднять вассалов молодой графини, укрепить ее замок (как это делали многие в те смутные времена) и защищаться от всех нападений. Один раз они шутя спросили его, не возьмет ли он на себя опасную должность их сенешаля[134], и, когда он с готовностью и восторгом изъявил свое согласие, они, смеясь, дали ему поцеловать свои руки в знак того, что доверяют ему и утверждают в этой почетной должности. При этом ему показалась, что ручка графини Изабеллы – прелестнейшая ручка, какую когда-либо целовал верный вассал, – дрожала, пока его губы прижимались к ней (на момент дольше, чем требовал этикет), и он не мог не заметить ее смущенного взгляда и вспыхнувшего личика, когда она наконец отняла ее. Неужели всего этого было мало? И какой смелый человек на месте Квентина в его годы не принял бы в расчет всех этих соображений, для того чтобы прийти к тому или другому решению? Покончив с этим вопросом, он стал обдумывать подробности плана действий по отношению к изменнику цыгану. Отказавшись от своего первоначального намерения убить его тут же, не выходя из лесу, он не мог, однако, взять другого проводника и оставить Хайраддина на свободе, так как это означало бы послать в лагерь Гийома де ла Марка шпиона, которому известен каждый их шаг. Думал он было рассказать обо всем настоятелю и просить его задержать у себя цыгана силой до тех пор, пока они не доедут до замка епископа; но, поразмыслив, не решился обратиться с такой просьбой к человеку, которого положение и возраст делали робким и нерешительным, к старику, считавшему главным своим долгом заботу о безопасности своего монастыря и дрожавшему при одном имени Арденнского Дикого Вепря. Наконец Дорвард выработал себе план действий, на успех которого он мог рассчитывать, так как выполнение его всецело зависело от него самого, а в этом деле он считал себя на все способным. Сознавая всю опасность своего положения, он все-таки не падал духом и смотрел вперед с надеждой, как человек, несущий тяжкую ношу, которая, однако, не превышает его сил. В ту минуту, когда он подходил к монастырю, план его был готов во всех подробностях. Он тихонько постучался в ворота, и ему тотчас отпер монах, дожидавшийся его по приказанию любезного настоятеля; он сообщил молодому человеку, что вся братия в церкви и будет молиться до рассвета, чтобы вымолить себе прощение за участие в скандале, происшедшем в стенах святой обители. Монах предложил Квентину разделить их общую молитву, но платье молодого шотландца до такой степени вымокло, что он должен был отказаться от этого предложения и попросил разрешения обсушиться на кухне, чтобы быть в состоянии наутро продолжать путь. Он ни в коем случае не хотел, чтобы цыган, встретившись с ним поутру, узнал о его ночном похождении. Монах не только дал ему разрешение, но предложил себя в собеседники, чему Квентин очень обрадовался, рассчитывая получить от него подробные сведения о двух дорогах, про которые говорили цыган с ландскнехтом. Оказалось, что собеседник Квентина мог лучше всех других монахов удовлетворить его любопытство, так как он часто отлучался из обители по монастырским делам; но, сообщив ему все подробности, францисканец заметил, что дамам, которых Квентин сопровождает, следует продолжать свой путь по правому берегу Мааса, чтобы поклониться кресту Трех Царей, воздвигнутому на том месте, где останавливались по пути в Кельн святые мощи Каспара, Мельхиора и Бальтазара (имена, данные католической церковью трем восточным мудрецам, приходившим в Вифлеем с дарами) и где они сотворили немало чудес. Квентин ответил, что его спутницы твердо решили посетить по пути все святые места и непременно побывать у креста Трех Царей, но что они еще не знают, посетят ли его по дороге в Кельн или на обратном пути, так как в настоящее время правый берег Мааса, говорят, не совсем безопасен из-за появившихся на нем разбойников свирепого Гийома де ла Марка. – Господи спаси и помилуй! – воскликнул монах. – Неужто Арденнский Дикий Вепрь опять устроил свое логовище так близко от нас? Впрочем, если даже и так, Маас достаточно широк и будет надежной преградой между ним и нами. – Но он не будет преградой между нами и этими разбойниками, если мы перейдем на ту сторону и направимся по правому берегу, – заметил Квентин. – Господь защитит своих избранников, сын мой, – сказал монах. – Горько было бы думать, что святые мощи благословенного города Кельна, которые не терпят присутствия неверных в его стенах, могут допустить такую несправедливость, как нападение на богомольцев, пришедших им поклониться, да еще со стороны такой неверной собаки, как Арденнский Вепрь, который будет почище целой шайки язычников-сарацин со всеми десятью коленами Израиля в придачу. Что бы ни думал Квентин, как добрый католик, о силе заступничества святых мощей города Кельна, он не мог в душе слишком рассчитывать на него, зная, что его спутницы назвались богомолками не из благочестия, а из расчета. Поэтому он решил по возможности не ставить дам в такое положение, когда им было бы необходимо чудесное заступничество. Тем не менее в простоте своей искренней веры он тут же дал обет сходить на поклонение кресту Трех Царей, если только эти мудрые и царственные святые помогут ему благополучно доставить на место тех, чья безопасность была теперь его главной заботой. Желая принести обет с возможной торжественностью, он попросил францисканца провести его в одну из часовен, примыкавших к монастырской церкви, и здесь, набожно преклонив колена, горячо подтвердил данное им мысленно обещание. Отдаленное пение монастырского хора, торжественная тишина позднего часа, выбранного им для этого благочестивого дела, мерцающий свет единственной лампады, освещавшей маленькое готическое здание, – все способствовало тому, чтобы привести душу юноши в то состояние, когда человек легче всего сознает свою слабость и просит защиты и покровительства свыше, а это всегда связано с покаянием в прошлых грехах и решимостью исправиться в будущем. Если даже благочестивый порыв юноши был неверно направлен, во всяком случае, он был искренен, и мы не сомневаемся, что его горячая молитва достигла единственного истинного божества, для которого важны побуждения, а не обряды и в глазах которого искреннее умиление язычника дороже лицемерия фарисея. Поручив себя и своих беззащитных спутниц покровительству святых и промыслу божию, Квентин отправился наконец на отдых, произведя на францисканца сильное впечатление своей глубокой набожностью.  Глава 18. ГАДАНЬЕ ПО РУКЕ   Смеялись много мы и пели много, Хотели, чтоб продолжилась дорога. И, как от наважденья колдовского, Для нас дорога удлинялась снова. Сэмюел Джонсон   С первым лучом рассвета Квентин Дорвард вышел из своей маленькой кельи, разбудил слуг и еще тщательнее, чем всегда, стал следить за приготовлениями к путешествию. Он сам осмотрел все уздечки, поводья, всю сбрую и даже подковы лошадей, во избежание тех мелких случайностей, которые, при всей своей кажущейся незначительности, часто задерживают, а иногда даже прерывают путешествие. Он заставил при себе хорошенько накормить лошадей, чтобы они могли выдержать долгую дорогу и, если понадобится, быструю скачку. Покончив со всеми сборами, Квентин вернулся в свою келью, где особенно тщательно вооружился и опоясался мечом, как человек, который видит приближающуюся опасность, но смотрит ей в глаза с твердой решимостью бороться до последней возможности. Эта благородная решимость придала твердость его походке и достоинство осанке, которых графини де Круа не замечали раньше, хотя им всегда нравились его грация, естественность обращения и разговора и оригинальное соединение природного ума с какой-то своеобразной простотой – следствие его воспитания и уединенной жизни на родине. Квентин объявил дамам, что в этот день они должны будут тронуться в путь раньше обыкновенного. И они выехали тотчас после раннего завтрака, за который, как и вообще за гостеприимство, оказанное им монастырем, дамы отблагодарили щедрым приношением алтарю, более соответствовавшим их настоящему, нежели вымышленному званию. Но эта щедрость не возбудила ничьих подозрений, так как их принимали за англичанок, а в те времена, как и в наши дни, англичане пользовались славой самого богатого народа. Настоятель благословил путников, когда они садились на коней, и поздравил Квентина с тем, что он избавился от беспутного проводника. – Лучше споткнуться на дороге, чем опереться на руку вора или разбойника, – добавил почтенный старик. Квентин не вполне разделял его мнение. Он понимал, что на цыгана нельзя полагаться, но теперь, зная об измене, надеялся его перехитрить и все-таки воспользоваться его услугами. Беспокойство Квентина насчет цыгана длилось недолго: не успела маленькая кавалькада отъехать и сотни ярдов от окруженного поселком монастыря, как Мограбин нагнал ее на своей косматой горячей лошадке. Дорога шла по берегу того самого ручья, где накануне ночью Квентин подслушал таинственное совещание, и вскоре после того, как Хайраддин присоединился к ним, они поравнялись с той развесистой ивой, где юноша, притаившись, слушал разговор проводника с ландскнехтом. При виде этого места Квентин вспомнил, что он до сих пор не обменялся ни словом с изменником, и резко обратился к нему: – Где ты провел эту ночь, негодяй? – Ваша мудрость вам это подскажет, если вы взглянете на мой плащ, – ответил цыган, указывая на сено, приставшее к его платью. – Хороший стог сена – постель, вполне подходящая для звездочета, – сказал Квентин, – и даже слишком роскошная для безбожника, поносящего нашу святую религию и ее слуг. – А все-таки она пришлась больше по вкусу моему коняге, чем мне, – сказал Хайраддин, похлопывая свою лошадку по шее. – Он нашел там разом и корм и приют. Те старые бритые дурни выгнали его за ворота – видно, боялись, чтобы лошадь разумного человека не заразила умом все это стадо ослов. Хорошо еще, что конь знает мой свист и бегает за мной как собака, не то мы с ним, пожалуй, никогда не нашли бы друг друга, и тогда вы, в свою очередь, могли бы до скончания века свистать своего проводника. – Я уже не раз советовал тебе, – сказал Дорвард строго, – придерживать твой длинный язык, когда тебе случится попасть в общество порядочных людей – что, я думаю, тебе до сих пор не часто выпадало на долю. И клянусь, если я узнаю, что ты не только презренный язычник и богохульник, но еще и предатель, мой шотландский кинжал быстро найдет дорогу к твоему нечестивому сердцу, хотя такая расправа для меня так же унизительна, как если бы я зарезал свинью. – Однако дикий вепрь сродни свинье, – заметил цыган, не сморгнув под проницательным взглядом Квентина и нисколько не меняя язвительно-равнодушного тона, который он на себя напустил, – и тем не менее многие не только находят удовольствие и выгоду, но считают для себя честью бить вепрей. Пораженный этими словами, в которых ему почудился намек, и не уверенный, могли ли быть известны цыгану события из его прошлого, о которых ему вовсе не хотелось с ним говорить, Квентин прекратил разговор, смутивший, против ожидания, не цыгана, а его самого, и отъехал к дамам – на свое обычное место. Мы уже упоминали выше, что с некоторых пор между молодым человеком и его спутницами установились почти дружеские отношения. Старшая графиня, убедившись, что он настоящий дворянин, стала обращаться с ним как с равным и даже как с человеком, пользующимся ее особенной благосклонностью; и, хотя племянница ее была гораздо сдержаннее с их общим защитником, Квентину казалось, что в ее застенчивом обращении проглядывает некоторый интерес к его скромной особе. Ничто так не оживляет молодого веселья и не придает ему столько искренности, как сознание, что оно нравится другим. Вот почему Квентин в продолжение всего пути старался занять своих дам то оживленной беседой, то песнями и сказаниями своей родины. Песни он пел на своем родном языке, а сказки и легенды пытался передавать на ломаном французском, что часто давало повод к оговоркам, не менее забавным, чем самые рассказы. Но в это утро встревоженный Квентин ехал молча подле своих спутниц, углубившись в размышления, что обе они, разумеется, сейчас же заметили. – Должно быть, наш молодой кавалер увидел волка, и эта встреча лишила его языка[135], – сказала графиня Амелина, намекая на старинное поверье. «Вернее было бы сказать, что я выследил лисицу», – подумал Квентин, но ничего не ответил. – Здоровы ли вы, сеньор Квентин? – спросила графиня Изабелла с тревогой и тут же вся вспыхнула, почувствовав, что выказала молодому человеку больше участия, чем то допускало разделявшее их расстоянием – Он, верно, пировал вчера с веселыми монахами, – сказала леди Амелина. – Шотландцы, как и немцы, растрачивают свою веселость за рейнвейном, а вечером приходят на танцы шатаясь и не стесняются являться поутру в дамские гостиные с больной головой. – Уж я, во всяком случае, графиня, не заслужил от вас этого упрека, – ответил Квентин. – Почтенная братия провела всю ночь в молитве, а я за весь вечер выпил не больше чарки самого слабого и простого вина. – Так, значит, это монастырский пост привел его в дурное настроение, – сказала графиня Изабелла. – Развеселитесь же, сеньор Квентин, а я вам обещаю, что, если нам когда-нибудь придется посетить вместе мой старинный Бракемонтский замок, я предложу вам и даже готова сама налить чашу такого вина, какого никогда не производили виноградники Гохгейма и Иоганнисберга. – Стакан воды из ваших рук, графиня… – начал было Квентин, но голос его дрогнул. А Изабелла продолжала, как будто не заметив нежного ударения, которое он сделал на слове «ваших»: – Вино это стояло многие годы в глубоких погребах Бракемонта, – сказала она, – оно еще из запасов моего прадеда, рейнграфа Готфрида… – Который получил руку ее прабабки, – подхватила леди Амелина, перебивая племянницу, – как победитель на знаменитом Страсбургском турнире, где было убито десять рыцарей. Но, увы, те времена прошли, и нынче вряд ли кто способен пойти навстречу опасности во имя чести или ради освобождения угнетенной красоты. На эту речь, произнесенную таким же током, каким и в наши дни увядающие красавицы обыкновенно жалуются на грубость современных нравов, Квентин позволил себе возразить, что «рыцарский дух, который графиня Амелина считает угасшим, не совсем исчез с лица земли, и если даже он где-нибудь и ослабел, то, во всяком случае, пылает прежним жаром в сердцах шотландских дворян». – Нет, это прелестно! – воскликнула графиня Амелина. – Он хочет нас уверить, что в его холодном, унылом отечестве горит благородный огонь, давно потухший во Франции и Германии! Бедняжка напоминает мне швейцарских горцев, помешанных на любви к своей родине… Он скоро начнет нам рассказывать о шотландских виноградниках и оливковых рощах. – Нет, мадам, о вине и оливках я могу только сказать, что мы добываем их с мечом в руке, как дань от наших более богатых соседей, – ответил Дорвард. – Что же касается безупречной верности и незапятнанной чести шотландцев, я скоро предоставлю решить вам самим, насколько можно на них положиться, ибо ваш скромный слуга может предложить вам в залог вашей безопасности только свою верность и честь. – Вы говорите загадками… Уж не грозит ли нам близкая опасность? – спросила леди Амелина. – Я уже давно прочла это в его глазах! Пресвятая дева, что с нами будет? – воскликнула графиня Изабелла, всплеснув руками. – Надеюсь, только то, что вы сами пожелаете, – ответил Дорвард. – Но позвольте мне спросить вас, благородные дамы: верите ли вы мне? – Верим ли? Конечно, – ответила графиня Амелина. – Но к чему этот вопрос? И для чего вы требуете нашего доверия? – Я, со своей стороны, верю вам вполне и безусловно, – сказала графиня Изабелла. – Если вы обманете нас, Квентин, я буду знать, что правды можно искать только на небе. – И я оправдаю ваше доверие, – сказал Дорвард, восхищенный словами молодой девушки. – Дело в том, что я намерен немного изменить наш маршрут и, вместо того чтобы переправиться через Маас у Намюра, хочу проехать в Льеж левым берегом реки. Это не вполне соответствует приказаниям короля Людовика и инструкциям, данным им нашему проводнику, но я слышал в монастыре, что по правому берегу Мааса рыщут шайки разбойников и что из Бургундии выслан военный отряд для их усмирения. То и другое кажется мне одинаково опасным для нас. Даете ли вы мне разрешение переменить наш маршрут? – С радостью, если вы это находите нужным, – ответила молодая графиня. – Милая моя, – возразила графиня Амелина, – я верю, как и ты, что молодой человек желает нам добра, но вспомни: поступая таким образом, мы нарушаем приказания короля Людовика, на которых он так настаивал. – А почему мы должны слушаться его приказаний? – спросила графиня Изабелла. – Слава богу, я не его подданная и если вверилась его покровительству по его же настоянию, то он обманул мое доверие и таким образом освободил меня от всяких обязательств по отношению к нему. Нет, я не хочу оскорблять нашего молодого защитника и, ни минуты не колеблясь, поступлю так, как он советует, несмотря ни на какие приказания вероломного и себялюбивого государя! – Да благословит вас бог за ваши слова, графиня – с восторгом воскликнул Квентин. – И если я обману вас, пусть меня четвертуют в этой жизни и отдадут на вечные муки в будущей – и это будет для меня еще слишком мягким наказанием! С этими словами он пришпорил коня и подъехал к цыгану. Этот молодчик отличался, по-видимому, весьма миролюбивым и незлопамятным нравом: он скоро забывал оскорбления и обиды – так по крайней мере казалось; и, когда Квентин обратился к нему, он отвечал так спокойно, как будто они не обменялись ни одним нелюбезным словом. «Собака не рычит, – подумал шотландец, – потому что собирается разом покончить со мной, когда улучит минуту схватить меня за горло; но мы еще посмотрим: может быть, мне удастся побить изменника его же оружием». – Послушай, друг Хайраддин, – сказал он, – вот уже десять дней, как мы путешествуем с тобой, и ты еще ни разу не показал нам свое искусство предсказывать будущее, а между тем ты так им гордишься, что не можешь устоять от искушения похвастаться своими знаниями в каждом монастыре, где мы останавливаемся, рискуя, что тебя выгонят и тебе придется искать ночлега под стогом сена. – Вы ни разу не просили меня погадать, – ответил цыган. – Ведь вы, как и другие, смеетесь над тем, что недоступно вашему пониманию. – Ну, так покажи мне теперь свое умение, – сказал Квентин, снимая рукавицу и протягивая руку цыгану. Хайраддин внимательно осмотрел все перекрещивающиеся линии на его ладони, а также и возвышения у основания пальцев, которым в то время приписывалась такая же тесная связь с характерами, привычками и судьбою человека, какую в наши дни приписывают выпуклостям человеческого черепа[136]. – Эта рука, – сказал наконец Хайраддин, – говорит о раннем труде, испытаниях и опасностях. Я вижу, что она с детства знакома с мечом; но, кажется, и застежки молитвенника ей не были чужды… – Ну, мое прошлое ты мог от кого-нибудь узнать, – перебил его Квентин. – Скажи мне о будущем. – Вот эта линия, – продолжал цыган, – которая начинается у бугорка Венеры и, не прерываясь, сопровождает линию жизни, говорит о богатстве, о большом богатстве, приобретенном женитьбой. Ваша любовь будет удачна и принесет вам состояние и знатность. – Такие предсказания вы делаете всем, кто к вам обращается, – сказал Квентин, – это обычная уловка вашего брата – То, что я сейчас говорил тебе, так же верно, как и то, что тебе грозит близкая опасность, – сказал Хайраддин – Вот эта резкая багровая черта, пересекающая линию жизни, означает опасность от меча или какого-то насилия, которого вы, впрочем, избегнете благодаря верному другу. – Уж не тебе ли? – спросил Квентин, раздосадованный тем, что этот шарлатан, рассчитывая на его легковерие, хочет предсказать последствия своей же собственной измены. – Мое искусство ничего не говорит мне обо мне самом, – сказал цыган. – В таком случае, – продолжал Квентин, – предсказатели моей родины превосходят вас со всеми вашими хвалеными знаниями, ибо они могут предвидеть не только чужую беду, но и опасности, которые грозят им самим. Я и сам, как шотландец, не лишен дара ясновидения, которым наделены наши горцы, и, если хочешь, сейчас тебе это докажу в благодарность за твое гаданье. Хайраддин, опасность, которую ты мне предсказал, ждет меня на правом берегу Мааса, и, желая ее избежать, я намерен направиться в Льеж по левому берегу. Проводник выслушал эти слова с полнейшим равнодушием, которого Квентин, зная его замысел, никак не мог себе объяснить. – Если вы выполните ваше намерение, – ответил Хайраддин, – опасность, которая вам грозит, перейдет с вас на меня – Но ведь ты только что сказал, что ничего не можешь предсказать себе самому! – заметил Квентин. – Да, не могу – вернее, не могу тем способом, которым предсказывал вам, – ответил Хайраддин. – Но, зная Людовика Валуа, не надо быть колдуном, чтобы предсказать, что он повесит вашего проводника, если вам вздумается изменить данный ему маршрут. – Он не поставит нам в вину это небольшое уклонение от предписанного им пути, если мы в точности выполним данное нам поручение и благополучно достигнем цели нашего путешествия, – сказал Квентин. – Разумеется, – заметил цыган, – если только вы уверены, что король рассчитывал добиться цели, которую вам поставил. – На что же другое мог он рассчитывать! И почему ты думаешь, что он имел в виду не ту цель, о которой говорил? – спросил Квентин. – Да просто потому, что всякий, кто хоть сколько-нибудь знаком с наихристианнейшим королем, не может не знать, что он никогда не заикнется о том, чего больше всего домогается, – ответил цыган. – Я готов протянуть свою шею в петлю на год раньше, чем это ей предназначено, если из двенадцати посольств, отправляемых нашим милостивым Людовиком, в одиннадцати нет чего-нибудь такого, что не написано в верительных грамотах, а остается на дне чернильницы – Мне дела нет до твоих низких подозрений, – сказал Квентин. – Мой долг мне совершенно ясен: я обязан благополучно доставить дам в Льеж, а так как я думаю, что лучше выполню данное мне поручение, слегка изменив маршрут, то и беру на себя смелость отправиться в Льеж левым берегом Мааса. Кстати, тут и путь короче Зачем же нам даром терять время и понапрасну утомляться, переходя реку? – Единственно затем, что все богомольцы, за которых выдают себя ваши дамы, направляясь в Кельн, всегда следуют в Льеж правым берегом Мааса, – сказал Хайраддин, – и если мы изменим общепринятому обычаю, это будет противоречить вымышленной цели их путешествия. – Если у нас потребуют объяснений, – возразил Квентин, – мы скажем, что уклонились от принятого пути потому, что испугались слухов о нападениях герцога Гельдернского, или Гийома де ла Марка, или разбойников и ландскнехтов на правой стороне реки. Это и оправдает наши действия. – Как хотите, сударь, – ответил цыган, – мне ведь все равно, вести вас левым или правым берегом Мааса. Только потом уж вы сами отвечайте перед вашим господином. Квентин немного удивился, но в то же время очень обрадовался такому скорому согласию Хайраддина, ибо он опасался, как бы цыган, убедившись, что его план не удался, не предпринял каких-нибудь решительных действий. А между тем прогнать его теперь – значило бы наверняка навлечь на себя преследование Гийома де ла Марка, с которым цыган поддерживал связь, тогда как, постоянно имея его на глазах, Квентин надеялся не дать ему вести тайные переговоры с посторонними лицами. Итак, не думая больше о первоначально намеченной дороге, путники поехали левым берегом широкого Мааса и совершили последний переход так быстро и счастливо, что на следующий день рано утром уже достигли цели своего путешествия. Здесь они узнали, что епископ (чтобы поправить здоровье, как он говорил, а может быть, потому, что боялся быть захваченным врасплох мятежными жителями города) перенес свою резиденцию в прелестный Шонвальдский замок, расположенный в миле от Льежа. В то время как путешественники подъезжали к замку, они увидели самого прелата с огромной свитой, возвращавшегося из соседнего города, где он служил обедню. Он шел во главе длинной процессии духовных, гражданских и военных чинов; как говорится в старинной балладе:   Крестов немало впереди, А сзади много копий   Процессия представляла величественное зрелище: ее длинный хвост еще извивался вдоль зеленеющих берегов Мааса, а голова уже скрылась в огромном готическом портале резиденции епископа. Но, когда путники подъехали ближе, они убедились, что наружный вид замка свидетельствовал скорее о неуверенности и тревоге, чем о величии и могуществе, которых они только что были свидетелями. У ворот и вокруг всего замка была расставлена сильная стража, да и весь воинственный вид резиденции епископа доказывал, что его преосвященство чего-то опасается и даже считает нужным окружить себя охраной и принять все меры военной предосторожности. Когда Квентин доложил о прибытии графинь де Круа, путниц тотчас провели в большой зал, где их радушно принял сам епископ во главе своего маленького двора. Он не разрешил дамам поцеловать ему руку, но приветствовал их поклоном, в котором чувствовалось одновременно и рыцарское преклонение перед прекрасными женщинами, и отеческая благосклонность пастыря к своим духовным детям. Людовик де Бурбон, епископ Льежский, был действительно тем, чем казался с первого взгляда: человеком доброй, благородной души; и хотя жизнь его не всегда могла служить назидательным примером, какой должен подавать духовный отец своей пастве, он отличался благородством и прямотой, составлявшей отличительную черту дома Бурбонов[137], из которого он происходил. В последнее время, когда старость начала брать свое, прелат приобрел привычки, более подходящие к его духовному сану, и все соседние государи любили его, как человека великодушного и щедрого, хотя и не слишком строго придерживающегося аскетического образа жизни, и как властителя, который правил своими богатыми, беспокойными подданными мягко и благодушно, что, однако, не только не пресекало, а, скорее, поддерживало их мятежные стремления. Епископ был столь верным союзником герцога Бургундского, что последний, казалось, считал, будто ему принадлежит право совместного владения епископскими землями, и в благодарность за добродушную уступчивость прелата таким его требованиям, которые тот часто имел полное право оспаривать, герцог всегда держал его сторону и вступался за него с той бешеной горячностью, которая была одной из основных черт его характера. Он часто говорил, что считает Льеж своей собственностью, а епископа – своим братом (они действительно могли считаться братьями, так как первой женой герцога была сестра епископа) и что всякий оскорбивший Людовика де Бурбона будет иметь дело с Карлом Бургундским – угроза весьма действенная, если принять во внимание могущество и характер герцога Карла, и страшная для всякого, кроме граждан мятежного Льежа, которым богатство вскружило голову. Епископ, как мы уже говорили, радушно встретил дам де Круа и обещал применить в их интересах все свое влияние при бургундском дворе; его заступничество, как он надеялся, должно тем более иметь успех, что, по последним известиям, Кампо-Бассо далеко не пользовался прежней благосклонностью герцога. Прелат обещал также дамам свое покровительство и защиту, насколько это будет в его власти; но вздох, сопровождавший это обещание, свидетельствовал о том, что он был далеко не так уверен в своей власти, как хотелось ему показать. – Во всяком случае, любезные мои дочери, – закончил епископ свою речь с той же смесью пастырской благосклонности и рыцарской любезности, – сохрани бог, чтобы я бросил невинную овцу на съедение волку или позволил негодяю оскорбить женщину. Я человек миролюбивый, хотя в настоящую минуту в моем доме и раздается звон оружия. Но будьте уверены, что я позабочусь о вашей безопасности. А если бы дела приняли дурной оборот и смута разгорелась, чего, надеюсь, с помощью божьей не случится, мы всегда сможем отправить вас в Германию под надежной охраной. И верьте, что даже воля нашего брата и покровителя Карла Бургундского не принудит нас поступить с вами против вашего желания. Мы не можем исполнить вашу просьбу и отправить вас в монастырь, ибо, увы, сомневаемся, чтобы наша власть простиралась дальше пределов замка, охраняемого нашими воинами. Но здесь вы желанные гости, и ваша свита встретит у нас самый радушный прием, в особенности этот юноша, которого вы рекомендовали нашему вниманию, и мы дадим ему наше отеческое благословение. Квентин, как подобало, преклонил колена, чтобы принять благословение епископа. – Что же касается вас самих, – продолжал добрый прелат, – вы будете помещены с моей сестрой Изабеллой, канонисой Трирской: под ее опекой вы можете жить, не оскорбляя приличий, даже в доме такого веселого холостяка, как епископ Льежский. Епископ галантно проводил дам в апартаменты своей сестры, в то время как его дворецкий принялся с особенным радушием угощать Квентина. Остальная свита графинь де Круа была поручена попечениям прислуги. При этом Квентин не мог не заметить, что присутствие цыгана, которым так гнушались во всех монастырях, где им приходилось останавливаться, не вызвало никаких возражений при дворе этого богатого и, если можно так выразиться, светского прелата.  Глава 19. ГОРОД   Друзья! Друзья! Я не хотел бы дать Вам повод для внезапного восстанья! «Юлий Цезарь»   Расставшись с графиней Изабеллой, чей взор в течение стольких дней служил ему путеводной звездой, Квентин почувствовал какую-то странную пустоту и холод в сердце, каких никогда еще не испытывал в своей полной превратностей жизни. Молодая графиня нашла теперь себе постоянный приют, и близость, возникшая между ними за это время, должна была неизбежно прекратиться, ибо под каким предлогом могла бы она, если б даже решилась на подобное нарушение приличий, держать постоянно при себе такого красивого молодого человека, как Квентин? Однако сознание неизбежности разлуки ничуть его не облегчало, и гордое сердце Квентина возмущалось при мысли, что его отпустили как обыкновенного проводника, как наемника, который исполнил свой долг; и он пролил втихомолку не одну слезу над развалинами прекрасного воздушного замка, который он сооружал с такой любовью во время этого восхитительного путешествия. Он всеми силами старался побороть охватившую его грусть, но все его попытки были тщетны. Отдавшись своему горю, он присел в глубокой амбразуре одного из окон, освещавших огромный готический зал Шонвальдского замка, и стал размышлять о своей злосчастной судьбе, отказавшей ему в знатности и богатстве, которые дали бы ему право добиваться осуществления его смелых мечтаний. Пытался он также рассеяться, занявшись делами: написал донесение о благополучном прибытии в Льеж графинь де Круа и отослал его королю с Шарлем – одним из своих слуг, но и это заняло его только на время. Наконец непредвиденный случай возвратил Квентину его обычную бодрость: взгляд его нечаянно упал на лежавшее подле него на окне только что отпечатанное в Страсбурге издание старинной поэмы, заглавие которой гласило:   О том, как рыцарю была Царевна Венгрии мила.   Квентин сидел, углубившись в размышления о том, что это заглавие очень подходит к его собственному положению, как вдруг почувствовал, что кто-то трогает его за плечо; он поднял голову и увидел цыгана. Хайраддин никогда не был ему приятен, а после его измены молодой человек возненавидел его и теперь, увидев перед собой, строго спросил, как он посмел коснуться дворянина и католика. – Да просто мне хотелось убедиться, не потерял ли дворянин и католик осязание, как он потерял зрение и слух, – ответил цыган. – Вот уже пять минут, как я говорю с вами, а вы уставились на листок желтой бумаги и ничего не видите и не слышите, словно в нем заключены чары, способные превратить вас в статую и уже наполовину оказавшие свое действие. – Что тебе нужно? Говори и убирайся!

The script ran 0.016 seconds.