Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эдгар По - Рассказы [1833-1849]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Детектив, Классика, Мистика, Рассказ, Фантастика, Хоррор

Аннотация. В третий том собрания сочинений Эдгара По вошли произведения, представляющие собой цикл «Рассказов» (1845), такие, как «Тайна Мари Роже», «Похищенное письмо», и относящиеся к последнему периоду творчества писателя. Сборник завершается романтической прозой - «Повестью о приключениях Артура Гордона Пима», фантастической историей путешествий в Южные моря.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

     - Едьма? Стари? Не такой вообще стари. Только восемьдесят два лета.      -  Восемьдесят два!  - вскричал  я, пятясь  к стене.  - Восемьдесят две тысячи образин! Ведь на медальоне было  написано:  двадцать  семь лет и семь месяцев!      - Конечно! Все есть верно! Но портрет  рисовал уже  пятьдесят пять год. Когда шел замуж, второй брак, с мсье Лаланд, делал портрет  для  мой дочь от первый брак с мсье Муассар. - Муассар? - сказал я.      - Да,  Муассар, Муассар,  - повторила  она,  передразнивая мой выговор, который был,  по  правде  сказать, не  из лучших. - И  что? Что  вы  знать о Муассар?      - Ничего, старая карга.  Я ничего о нем  не  знаю. Просто  один из моих предков носил эту фамилию.      - Этот  фамиль? Ну,  что вы  против  этой  фамиль  имей? Ошень  хороший фамиль; и Вуассар - тоже ошень хороший. Мой дочь мадмуазель Муассар  выходил за мсье Вуассар; тоже ошень почтенный фамиль.      - Муассар! - воскликнул я, - и Вуассар! Да что же это такое?      - Что такой? Я говорю Муассар и Вуассар, а еще могу сказать, если хочу, Круассар и Фруассар. Дочь моей дочи, мадмуазель Вуассар, она женился на мсье Круассар, а моей дочи внучь, мадмуазель Круассар, она выходил мсье Фруассар. Вы будет сказать, что эти тоже не есть почтенный фамиль?      - Фруассар! - сказал я,  чувствуя, что близок  к  обмороку.  -  Неужели действительно Муассар, Вуассар, Круассар и Фруассар?      -  Да! - ответила она, откидываясь на спинку стула и вытягивая ноги,  - да!  Муассар, Вуассар,  Круассар  и  Фруассар.  Но мсье  Фруассар - это один большой, как говорит, дюрак - очень большой осел,  как  вы  сам - потому что оставлял  la belle France [Прекрасную Францию (франц.).] и ехал этой stupide Amerique  [Дурацкую Америку  (франц.).]  -  а  там  имел один  ошень  глюпи, ошень-ошень глюпи сын, так  я слышал, но еще не видал,  и мой подруга, мадам Стефани  Лаланд, тоже не  видал. Его  имя  - Наполеон Бонапарт  Фруассар. Вы может говорить, что это не почтенный фамиль?      То  ли  продолжительность этой речи, то ли ее содержание привели миссис Симпсон в настоящее исступление. С большим  трудом закончив ее, она вскочила со стула  как  одержимая, уронив при  этом  на  пол турнюр величиною с целую гору. Она  скалила  десны, размахивала руками и, засучив рукава, грозила мне кулаком; в заключение она сорвала с головы шляпку, а с нею вместе - огромный парик из весьма дорогих и красивых черных волос, с визгом швырнула их на пол и, растоптав  ногами,  в  совершенном остервенении сплясала  на них какое-то подобие фанданго.      Я  между тем ошеломленно  опустился  на ее стул. "Муассар и Вуассар", - повторял я в раздумье, пока она выкидывала  одно из своих коленец. "Круассар и Фруассар", -  твердил  я,  пока она заканчивала другое. "Муассар, Вуассар, Круассар и  Наполеон Бонапарт Фруассар! Да знаешь ли  ты, невыразимая старая змея, ведь это я - я - слышишь? - я-а-а! Наполеон Бонапарт Фруассар - это я, и будь я проклят, если я не женился на собственной прапрабабушке!"      Мадам  Эжени Лаланд, quasi [Почти  (франц.).] Симпсон - по первому мужу Муассар - действительно приходилась мне прапрабабушкой. В молодости она была очень хороша собой и даже в восемьдесят два года сохранила величавую осанку, скульптурные  очертания головы,  великолепные глаза  и  греческий нос  своих девических лет. Добавляя к этому жемчужную пудру, румяна,  накладные волосы, вставные зубы, турнюр,  а  также  искусство  лучших парижских  модисток, она сохраняла не  последнее  место  среди красавиц - un  peu  passees [Несколько поблекших  (франц.).]  французской  столицы.  В  этом  отношении  она  могла соперничать с прославленной Нинон де Ланкло.      Она  была   очень  богата;  оставшись  вторично  вдовою,  на  этот  раз бездетной, она  вспомнила о  моем  существовании в  Америке и, решив сделать меня  своим  наследником, отправилась  в  Соединенные  Штаты в сопровождении дальней  и  на редкость красивой родственницы  своего  второго  мужа - мадам Стефани Лаланд.      В опере моя прапрабабка заметила мой устремленный на нее взор; поглядев на меня в лорнет, она нашла некоторое фамильное сходство.  Заинтересовавшись этим  и зная, что разыскиваемый ею наследник проживает в  том же городе, она спросила обо мне своих спутников. Сопровождавший  ее джентльмен  знал меня в лицо и сообщил ей, кто я. Это побудило  ее оглядеть меня еще внимательнее и, в  свою очередь,  придало  мне  смелость  вести  себя  уже описанным нелепым образом.  Впрочем, отвечая  на мой поклон,  она думала,  что  я  откуда-либо случайно  узнал, кто  она  такая. Когда я, обманутый  своей близорукостью  и косметическими средствами относительно  возраста и  красоты незнакомой дамы, так настойчиво стал расспрашивать о ней Толбота, он,  разумеется, решил, что я имею в виду ее молодую  спутницу и в полном соответствии с истиной сообщил мне, что это "известная вдова, мадам Лаланд".      На следующее утро  моя прапрабабушка встретила на улице Толбота, своего старого знакомого по  Парижу, и разговор,  естественно,  зашел  обо мне.  Ей рассказали о моей близорукости, всем известной, хотя я этого  не подозревал; и моя добрая старая  родственница, к  большому своему  огорчению, убедилась, что я вовсе не знал, кто она, а просто  делал из себя посмешище, ухаживая на виду  у всех за  незнакомой старухой. Решив проучить  меня, она составила  с Толботом  целый  заговор.  Он  нарочно  от  меня  прятался,  чтобы  не  быть вынужденным  представить  меня  ей.  Мои расспросы  на улицах о  "прелестной вдове, мадам  Лаланд"  все, разумеется,  относили  к младшей из дам; в таком случае стал понятен и разговор трех джентльменов, встреченных мною по выходе от Толбота, так же как и их  упоминание о Нинон де Ланкло. При дневном свете мне  не  пришлось видеть  мадам Лаланд вблизи; а на  ее  музыкальном  soiree [Вечере  (франц.),] я  не  смог обнаружить  ее возраст  из-за своего глупого отказа  воспользоваться  очками. Когда  "мадам  Лаланд" просили  спеть,  это относилось к младшей; она и подошла к фортепиано, а моя прапрабабушка, чтобы оставить меня и дальше в заблуждении, поднялась одновременно с  нею и вместе с нею пошла в большую гостиную.  На  случай,  если б я  захотел проводить ее туда,  она  намеревалась посоветовать  мне оставаться  там,  где  я был;  но собственная моя осторожность  сделала  это излишним. Арии, которые так  меня взволновали и еще раз убедили  в молодости моей возлюбленной, были исполнены мадам Стефани Лаланд. Лорнет был мне  подарен  в  назидание и чтобы добавить соли  к насмешке.  Это  дало  повод  побранить  меня за  кокетство,  каковое назидание так на меня подействовало.      Излишне говорить,  что стекла, которыми пользовалась  старая дама, были ею заменены  на пару  других,  более  подходящих  для  моего  возраста.  Они действительно оказались мне как раз по глазам.      Священник,  будто  бы  сочетавший  нас   узами   брака,  был  вовсе  не священником, а закадычным приятелем Толбота. Зато он искусно правил лошадьми и,  сменив  свое облачение  на  кучерскую  одежду, увез "счастливую чету" из города. Толбот сидел с ним рядом. Негодяи, таким образом, присутствовали при развязке.   Подглядывая  в  полуотворенное  окно  гостиничной  комнаты,  они потешались над dononement [Развязкой (франц.).] моей драмы. Боюсь, как бы не пришлось вызвать их обоих на дуэль.      Итак,  я не стал мужем своей  прапрабабушки; и это  сознание несказанно меня  радует, но я все же стал мужем мадам Лаланд - мадам  Стефани Лаланд, с которой меня сосватала моя добрая старая родственница, сделавшая меня к тому же  единственным   наследником  после   своей  смерти  -  если   только  она когда-нибудь умрет. Добавлю  в заключение, что я навсегда покончил с billets doux [Любовными письмами (франц.).] и нигде не появляюсь без ОЧКОВ.    Сила Слов       Перевод В.Рогов        Ойнос.   Прости,   Агатос,   немощь  духа,  лишь  недавно   наделенного бессмертием!      Агатос.  Ты не сказал ничего, мой Ойнос,  за что следовало  бы  просить прощения.  Даже и  здесь познание не приобретается наитием. Что до мудрости, вопрошай без стеснения ангелов, и дастся тебе!      Ойнос. Но я мечтал, что в этом существовании я сразу стану всеведущим и со всеведением сразу обрету счастье.      Агатос.  Ах,  не  в познании  счастье,  а  в  его  приобретении!  Вечно познавая, мы вечно блаженны; но знать все - проклятие нечистого.      Ойнос. Но разве Всевышний не знает всего?      Агатос.  Это  (ибо  он  и Всеблаженнейший)  должно  быть  единственным, неведомым даже ему.      Ойнос. Но если познания наши растут с каждым часом, ужели мы наконец не узнаем всего?      Агатос. Направь взор долу, в бездну пространств! - попытайся продвинуть его вдоль бесчисленных звездных верениц, пока мы  медленно проплываем мимо - так  - и так!  -  и так! Разве даже  духовное  зрение  не  встречает повсюду преграды  бесконечных золотых стен вселенной?  - стен  из мириад  сверкающих небесных тел, одною своею бесчисленностью слитых воедино?      Ойнос. Вижу ясно, что бесконечность материи - не греза.      Агатос.  В Эдеме нет  грез, но здесь  говорят шепотом, что единственная цель  бесконечности материи  - создать  бесконечное множество  источников, у которых  душа может утолять жажду  познания,  вечно  неутолимую  в  пределах материи,  ибо утолить эту жажду - значит уничтожить  бытие души. Вопрошай же меня, мой Ойнос, без смущения  и страха. Ну же! - оставим слева громозвучную гармонию  Плеяд и воспарим от престола к звездным лугам за Орион, где вместо фиалок и нарциссов расцветают тройные и троецветные солнца.      Ойнос.  А  теперь,  Агатос, пока  мы  в пути, наставь меня! - вещай мне привычным земным языком. Я не понимаю твоих слов: только что ты намекнул мне на образ или смысл  того, что,  будучи смертными,  мы  привыкли  наименовать Творением. Не хочешь ли ты сказать, что Творец - не Бог?      Агатос. Я хочу сказать, что божество не творит.      Ойнос. Поясни.      Агатос. Только вначале оно творило. Те кажущиеся создания, которые ныне во  всей вселенной постоянно  рождаются  для  жизни,  могут  считаться  лишь косвенными  или  побочными,  а  не  прямыми  или  непосредственными  итогами божественной творческой силы.      Ойнос. Среди людей, мой Агатос, эту идею сочли бы крайне еретической.      Агатос.  Среди  ангелов, мой  Ойнос,  очевидно, что  она  - всего  лишь простая истина.      Ойнос.  Насколько я могу  тебя  покамест понять,  от некоторых действий того,  что мы  называем Природой или  естественными законами, при  известных условиях  возникает  нечто, имеющее  полную  видимость творения.  Я  отлично помню,  что незадолго до окончательной гибели  Земли  было  поставлено много весьма успешных  опытов  того, что у некоторых философов  хватило  неразумия назвать созданием animalculae [Микроскопических существ (лат.).].      Агатос. Случаи, о которых ты говоришь, на самом деле являлись примерами вторичного творения - единственной категории творения,  имевшей  место с тех пор, как первое слово вызвало к жизни первый закон.      Ойнос.  А  ужели  звездные миры, что ежечасно вырываются  в  небеса  из бездны небытия, - ужели все эти звезды, Агатос, не сотворены самим Царем?      Агатос. Позволь мне попытаться, мой Ойнос, ступень за ступенью подвести тебя  к наедаемому  пониманию.  Ты  отлично знаешь,  что,  подобно тому, как никакая   мысль  не  мокнет  погибнуть,  так   же  всякое  действие  рождает бесконечные следствия. К примеру, когда мы жили па Земле, то двигали руками, и  каждое  движение  сообщало  вибрацию окружающей атмосфере.  Эта  вибрация беспредельно  распространялась,  пока не  сообщала  импульс  каждой  частице земного  воздуха, в  котором с той  поры и навсегда  нечто  было  определено единым  движением  руки. Этот  факт был  хорошо  известен  математикам нашей планеты.  Они  достигали  особых  эффектов  при  сообщении  жидкости  особых импульсов,  что  поддавалось  точному  исчислению  -  так  что  стало  легко определить,  за  какой именно период импульс данной величины  опояшет земной шар и окажет воздействие (вечное)  на каждый  атом окружающей атмосферы. Идя назад, они без труда могли  по данному эффекту в данных  условиях определить характер первоначального  импульса.  А математики, постигшие,  что следствия каждого  данного импульса  абсолютно бесконечны  и что часть этих  следствий точно определима путем алгебраического  анализа, а также то, что определение исходной точки не составляет труда, - эти  ученые в то же время увидели, что сам метод анализа заключает в себе возможности бесконечного  прогресса,  что его  совершенствование и  применимость  не  знают пределов,  за  исключением умственных пределов тех. кто  его совершенствует  и применяет.  Но  тут наши математики остановились.      Ойнос. А почему, Агатос, им следовало идти дальше?      Агатос.  Потому что им  пришли  в  голову некоторые соображения, полные глубокого  интереса.  Из  того,  что  они  знали, можно  было  вывести,  что наделенному   бесконечным   знанием,    сполна    постигшему    совершенство алгебраического  анализа не составит труда  проследить за каждым  импульсом, сообщенным  воздуху,  а   также  межвоздушному  эфиру   -  до  отдаленнейших последствий,  что возникнут  даже  в любое бесконечно отдаленное время. И  в самом деле, можно доказать, что  каждый  такой импульс, сообщенный  воздуху, должен в  конечном  счете  воздействовать на  каждый  обособленный предмет в пределах  вселенной;  -  и  существо;  наделенное   бесконечным  знанием,  - существо,  которое  мы  вообразим,  -  способно  проследить  все  отдаленные колебания импульса  -  проследить по  восходящей  все их  влияния на  каждую частицу материи - вечно по  восходящей в  их модификациях старых форм - или, иными  словами,  в  их  творении  нового  -  пока  не  найдет их  наконец-то бездейственными,  отраженными от престола божества. И не только это, но если в любую эпоху дать ему  некое  явление - например, если предоставить  ему на рассмотрение  одну  из этих  бесчисленных комет, - ему бы не составило труда определить аналитическим путем,  каким  первоначальным  импульсом  она  была вызвана  к  существованию. Эта  возможность анализа в  абсолютной  полноте и совершенстве - эта способность во все  эпохи относить все следствия ко  всем причинам, конечно, является  исключительной  прерогативой  божества  -  но в любой степени, кроме  абсолютного совершенства, этою способностью обладают в совокупности все небесные Интеллекты.      Ойнос. Но ты говоришь всего-навсего об импульсах, сообщаемых воздуху.      Агатос. Говоря о воздухе, я касался только  Земли; но  общее  положение относится к импульсам, сообщаемым эфиру, - а также  как эфир, и только эфир, пронизывает все пространство, то он и является великой средой творения.      Ойнос. Стало быть, творит всякое движение, независимо от своей природы?      Агатос.  Так  должно  быть; но истинная философия  давно  учит нас, что источник всякого движения - мысль, а источник всякой мысли...      Ойнос. Бог.      Агатос.  Я  поведал  тебе как  сыну  недавно погибшей прекрасной Земли, Ойнос, об импульсах земной атмосферы.      Ойнос. Да.      Агатос.  И  пока  я говорил, не проскользнула ли в твоем сознании некая мысль о материальной силе  слов? Разве каждое слово - не импульс, сообщаемый воздуху?      Ойнос. Но почему, Агатос, ты плачешь? - и почему,  о почему крыла  твои никнут, пока мы парим над  этой прекрасной звездой - самой зеленой  и все же самой ужасной изо всех, увиденных нами в полете? Ее лучезарные цветы подобны волшебному сновидению -  но ее  яростные вулканы подобны страстям смятенного сердца.      Агатос. Это  так, это так! Три столетия миновало с той поры, как, ломая руки и  струя потоки  слез у ног моей возлюбленной - я  создал эту  мятежную звезду моими словами  - немногими  фразами,  полными страсти. Ее  лучезарные цветы  - и вправду самые дорогие  из моих несбывшихся мечтаний,  а  яростные вулканы - и вправду страсти самого смятенного и нечестивого из сердец.    Ангел необъяснимого    Экстраваганца      Был  холодный ноябрьский вечер.  Я только что покончил с весьма плотным обедом,  в  составе   коего  не   последнее  место  занимали  неудобоваримые французские трюфли, и теперь сидел один в столовой, задрав ноги на  каминный экран и облокотясь  о маленький столик, нарочно передвинутый мною к огню,  - на  нем размещался мой, с позволения сказать, десерт в  окружении некоторого количества  бутылок с разными винами, коньяками и ликерами.  С утра я  читал "Леониды"   Гловера,   "Эпигониаду"   Уилки,   "Паломничество"    Ламартина, "Колумбиаду"  Барлоу, "Сицилию" Таккермана и "Диковины" Гризуолда и  потому, признаю,  слегка одурел. Сколько  я ни пытался взбодриться с помощью лафита, все  было  тщетно,  и  с  горя  я  развернул  попавшуюся  под  руку  газету. Внимательно изучив колонку "Сдается дом", и колонку  "Пропала собака", и две колонки "Сбежала  жена", я храбро взялся за передовицу и прочел  ее с начала до конца, не  поняв при этом ни единого слова,  так что я даже  подумал:  не по-китайски ли она написана, и прочитал еще раз, с конца до начала, ровно  с тем же успехом. Я уже готов был отшвырнуть в сердцах      Сей фолиант из четырех листов завидных,      который даже критики не критикуют, -      когда внимание мое остановила одна заметка.      "Многочисленны  и странны пути, ведущие к смерти, - говорилось в ней. - Одна лондонская газета сообщает о таком удивительном случае. Во время игры в так называемые  "летучие стрелы", в которой партнеры дуют в жестяную трубку, выстреливая длинной иглой, вставленной в клубок шерсти, некто зарядил трубку иглой острием назад и сделал сильный вдох перед выстрелом - игла вошла ему в горло, проникла в легкие, и через несколько дней он умер".      Прочитав это, я  пришел в  страшную  ярость, сам точно  не знаю почему. "Презренная  ложь! - воскликнул я. - Жалкая  газетная  утка. Лежалая стряпня какого-то   газетного   писаки,   специалиста   по    сочинению   немыслимых происшествий. Эти люди  пользуются удивительной доверчивостью  нашего века и употребляют   свои   мозги   на  изобретение   самых  невероятных   историй, необъяснимых случаев, как  они это называют,  однако для мыслящего  человека (вроде меня, добавил я в  скобках, машинально дернув  себя за  кончик носа), для ума рассудительного и  глубокого,  каким  обладаю  я,  сразу  ясно,  что необъяснимо   тут  только   удивительное  количество  этих  так   называемых необъяснимых случаев. Что до  меня, то я  лично  отныне не верю  ничему, что хоть немного отдает необъяснимым.      -  Майн готт,  тогда  ты  большой турак! -  возразил мне на  это голос, удивительнее которого я в жизни не слышал.      Поначалу я принял было его за шум в ушах - какой слышишь иногда спьяну, но потом сообразил, что он гораздо больше походит на  гул, издаваемый пустой бочкой,  если бить по ней большой палкой; так что на этом  бы объяснении я и остановился,  когда бы не  членораздельное  произнесение слогов  и  слов. По натуре я  нельзя сказать чтобы  нервный,  да  и несколько  стаканов  лафита, выпитые мною, придали  мне храбрости, так что никакого трепета я не испытал, а  просто поднял глаза и  не спеша, внимательно огляделся,  ища  непрошеного гостя. Однако никого не увидел.      - Кхе-кхе, -  продолжал  голос, между тем как  я озирался вокруг, - ты, ферно, пьян как свинья, раз не фидишь меня, федь я сижу у тебя под носом.      Тут  я  и  в   самом  деле  надумал  взглянуть  прямо  перед  собой   и действительно,  вижу  - против меня  за  столом сидит  некто, прямо сказать, невообразимый  и трудно описуемый. Тело его  представляло собой винную бочку или  нечто в  подобном роде и вид  имело вполне фальстафовский. Снизу  к ней были приставлены  два бочонка,  по  всей  видимости,  исполнявшие роль  ног. Вместо  рук  наверху  туловища  болтались  две  довольно   большие   бутылки горлышками  наружу.  Головой чудовищу, насколько я понял, служила гессенская фляга,  из тех,  что  напоминают  большую табакерку с отверстием в середине. Фляга   эта  (с  воронкой  на   верхушке,  сдвинутой  набекрень   на   манер кавалерийской фуражки) стояла на бочке ребром и была повернута отверстием ко мне,  и  из этого  отверстия,  поджатого,  точно рот жеманной  старой  девы, исходили раскатистые, гулкие звуки, которые это существо, очевидно, пыталось выдать за членораздельную речь.      - Ты,  говорю, ферно,  пьян как свинья, -  произнес он.  - Сидишь прямо тут, а  меня не фидишь. И, ферно, глуп, как осел, что не  феришь писанному в газетах. Это - нрафда. Все как есть - прафда.      - Помилуйте, кто вы такой? -  с  достоинством, хотя и слегка озадаченно спросил я. - Как вы сюда попали? И что вы тут такое говорите?      -  Как  я  сюда попал,  не тфвоя забота, -  отвечала  фигура. - А что я гофорю, так я гофорю то, что надо. А кто я такой, так я затем и пришел сюда, чтобы ты уфидел сфоими глазами.      - Вы просто пьяный бродяга, -  сказал я.  - Я сейчас позвоню в звонок и велю моему лакею вытолкать вас взашей.      - Хе-хе-хе! - засмеялся он. - Хо-хо-хо! Да федь ты не можешь!      - Чего не могу? - возмутился я. - Как вас прикажете понять?      - Позфонить не можешь, -  отвечал он,  и нечто вроде  ухмылки растянуло его злобный круглый ротик.      Тут я сделал попытку встать на  ноги, дабы  осуществить мою угрозу,  но негодяй преспокойно протянул через стол одну из своих бутылок и ткнул меня в лоб, отчего я снова упал  в кресло,  с которого начал было подниматься.  Вне себя  от изумления  я совершенно растерялся и не  знал, как поступить. Он же между тем продолжал говорить:      - Сам  фидишь, лучше  фсего  тебе  сидеть  смирно. Так  фот,  теперь ты узнаешь, кто я. Фзгляни на меня! Смотри хорошенько! Я - Ангел Необъяснимого.      - Необъяснимо, - ответил я. - У меня всегда было такое впечатление, что у ангелов должны быть крылышки.      - Крылышки! - воскликнул он,  сразу распалясь. - Фот  еще! На  что  они мне! Майн готт! Разфе я цыпленок?      - Нет, нет, - поспешил я его уверить, - вы не цыпленок. Отнюдь.      - Тогда  сиди и феди себя смирно, не то  опять получишь от меня кулаком по  лбу. Крылья имеет  цыпленок,  и  софа  в лесу имеет  крылья,  и  черти с чертенятами, и главный  тойфель, но ангелы  крыльеф не  имеют, а  я  - Ангел Необъяснимого.      - И какое же у вас ко мне дело?      -  Дело?  -  воскликнула  эта  комбинация предметов.  - Как же ты турно фоспитан, если спрашиваешь у тжентльмена, и к тому же ангела, о деле!      Таких  речей я, понятно, даже от ангела снести не мог; поэтому, призвав на помощь всю мою храбрость, я протянул руку,  схватил со столика солонку  и запустил  в  голову непрошеному гостю. Однако то ли  он пригнулся,  то ли  я плохо  метил,  но  все,  чего  я  добился,  это  разнес  вдребезги стекло на циферблате каминных  часов. Ангел  же,  со  своей  стороны, не  оставил  мои действия без внимания, ответив на  них  тремя новыми  затрещинами, не  менее увесистыми, чем  первая. Я принужден был покориться, и стыдно признаться, но на глаза мои то ли от боли, то ли от обиды набежала слеза.      - Майн готт! - промолвил Ангел Необъяснимого, сразу заметно подобрев. - Майн готт, этот человек либо очень пьян, либо  горько  стратает. Тебе нельзя пить крепкую, надо разбафлять  водой. Ну, ну, на-ка,  фыпей  фон этого,  мой труг, и не плачь.      И  Ангел Необъяснимого до краев наполнил мой бокал (в  котором примерно на треть было  налито  портвейну)  какой-то  бесцветной  жидкостью из  своих рук-бутылок. Я заметил,  что на них вокруг горлышка были наклейки со словами "Kirschenwasser" [Вишневая настойка (нем.)].      Доброта и внимание Ангела несколько успокоили меня, и наконец с помощью воды,  которой он неоднократно доливал мое вино, я  вернул себе  присутствие духа настолько,  чтобы  слушать его удивительные  речи.  Я даже  не  пытаюсь пересказать здесь все, что от него услышал, но в общем я понял  так,  что он является неким гением, по чьему велению случаются все contretemps [Неурядицы (франц.).] рода  человеческого,  чье  дело  -  устраивать  все  необъяснимые случаи,  которые  постоянно   озадачивают  скептиков.   Раза  два  во  время разговора,  когда я  отваживался выразить ему мое  полнейшее  недоверие,  он страшно  свирепел, так что в конце концов я почел за благо помалкивать и  не оспаривать его утверждений. Он продолжал разглагольствовать, а я откинулся в кресле,  закрыл  глаза  и только забавлялся  тем,  что жевал изюм, а черенки разбрасывал по комнате. Но через некоторое время Ангел вдруг возомнил, что и это для него оскорбительно. В страшном гневе он вскочил, надвинул воронку на самые глаза и с громовым проклятием  произнес  какую-то угрозу, которой я не понял,  после  чего отвесил низкий  поклон и  удалился, пожелав  мне словами архиепископа  из  "Жиль Блаза" "beaucoup de bonheur  et  un peu plus de  bon sens" ["Много счастья и немного больше здравого смысла" (франц.).].      Его уход принес мне облегчение. Несколько стаканчиков лафита, которые я выпил, вызвали у меня сонливость,  и  я был  более чем расположен вздремнуть минут пятнадцать,  как обычно после обеда. В шесть часов у меня было  важное свидание, пропустить которое я ни в коем случае не мог.  Накануне истек срок страховки  на мой  дом,  и  поскольку  возникли кое-какие разногласия,  было решено,  что  я приду на заседание правления страховой  компании  и на месте договорюсь о возобновлении страховки. Подняв глаза к каминным часам (мне так хотелось спать,  что  вытащить часы  из  кармана просто  не  было сил),  я с удовольствием обнаружил, что у меня в запасе целых двадцать пять минут. Была половина  шестого, до  страховой  конторы ходьбы от силы пять минут,  а  моя сиеста ни разу в  жизни не затягивалась дольше двадцати пяти. Так  что я мог не беспокоиться и не мешкая погрузился в сон.      Проснувшись,  я  снова взглянул  на каминные  часы и,  право, почти был готов  поверить  в пресловутые  необъяснимые  случаи, когда  обнаружил,  что вместо  обычных пятнадцати  -  двадцати минут  проспал  всего  три,  ибо  до назначенного мне часа все еще оставалось добрых двадцать семь минут. Тогда я снова сладко  задремал, но когда наконец проснулся  опять, то, к величайшему моему изумлению, на  часах  все еще  было без  двадцати семи минут шесть.  Я вскочил,  снял  их  с каминной  полки  -  они  стояли.  Мои  карманные  часы показывали половину восьмого;  я  проспал  добрых  два часа  и  в  страховую контору, естественно,  опоздал. "Неважно, - сказал я себе,  -  зайду  завтра утром  и извинюсь.  Однако, что могло  произойти с  часами?"  Я  внимательно осмотрел  их,  и  оказалось,  что  один  из  черенков  от изюма,  которые  я разбрасывал по комнате  во время  рассуждений  Ангела, влетел через разбитое стекло циферблата прямо  в скважину для завода и  торчал оттуда, препятствуя вращению минутной стрелки.      - Ага, - сказал я, - понятно. Такие вещи  говорят сами за  себя. Вполне естественная случайность, со всяким может произойти.      Тут не над  чем  было ломать голову, и  в  положенный  час я отправился спать.  В  спальне,  поставив  свечку  на тумбочку у кровати, я сделал  было попытку  проштудировать  несколько  страниц  из книги  "Вездесущность бога", однако, к сожалению, менее чем за двадцать секунд  погрузился в сон, а свеча так и  осталась гореть у моего  изголовья. Спал я  тревожно - во сне мне без конца являлся Ангел  Необъяснимого. Мне  мерещилось, будто он стоит у меня в ногах, раздвигает шторы и гулким, отвратительным голосом винной бочки грозит мне ужасной местью за неуважительное с ним обращение. Кончил он свою длинную гневную  речь  тем, что сорвал  с головы  фуражку-воронку, вставил  ее мне в глотку  и   буквально  затопил  меня  вишневой  настойкой,  которую  изливал непрерывной струей из правой длинногорлой бутылки,  заменявшей ему  руку. Он все  лил  и лил, мне стало невмоготу,  я не вытерпел и проснулся - и как раз успел заметить, как  крыса  убегает  в подполье  с  моей  зажженной свечой в зубах, однако помешать  ей  в этом  уже не успел. Очень скоро я почувствовал сильный  удушливый  запах:  стало  совершенно  ясно, что  дом  горит.  Через несколько минут языки  пламени  вырвались на волю  и с невероятной быстротой охватили  здание.  Все пути  отступления  из  моей  спальни были  отрезаны - оставалось только окно. Люди, толпившиеся на улице, быстро раздобыли длинную лестницу,  подняли и  приставили  ее к подоконнику. По  этой лестнице я стал торопливо спускаться, как  вдруг прежирный  боров, чье  округлое брюхо, да и вообще  весь облик и выражение лица напомнили мне Ангела Необъяснимого - так вот этот боров, мирно дремавший в грязи по  соседству,  ни  с того ни с сего надумал  вдруг  почесать  левое  плечо  и   не  нашел  ничего  лучшего,  как воспользоваться для  этой цели лестницей, на которой я находился. Я кувырком полетел вниз и, преследуемый неудачами, сломал руку.      Это  несчастие, а  также потеря страховки и еще более серьезная  утрата всей  шевелюры,  под  корень спаленной пожаром,  настроили меня на серьезный лад, так что в конце  концов я принял решение жениться.  В городе у нас жила богатая вдова, как раз безутешно оплакивавшая кончину седьмого мужа, и ее-то страждущей душе я и предложил бальзам моих сердечных признаний. Она стыдливо даровала  мне свое согласие. Я с восторгом и благодарностью пал к ее  ногам. Тогда,   зардевшись,   она  склонила   головку,   и   ее  роскошные   локоны соприкоснулись  с  моими  - доставшимися  мне во  временное  пользование  от Гранжана. Как  именно случилось,  что они переплелись, не знаю, но с колен я поднялся без парика  с  голой  сияющей лысиной,  а  негодующая  вдова -  вся опутанная  чужими  волосами. Так рухнули мои надежды на прекрасную  вдову  - из-за  случайности,  предвидеть которую, правда, было совершенно невозможно, но которую вызвала цепь вполне естественных причин.      Однако я не отчаялся и предпринял  осаду сердца не столь неумолимого. И снова в течение краткого времени  судьба благоприятствовала мне, но, как и в предыдущий  раз,  все  сорвалось из-за вмешательства пустячной  случайности. Встретившись  однажды  с моей  нареченной  на  улице, где  гуляло  избранное общество нашего города,  я поспешил  было  отвесить ей один  из  моих  самых изысканных поклонов, как вдруг в глаз мне влетела крупица некоей посторонней материи,  и  я на какое-то время совершенно ослеп.  Не  успело зрение ко мне возвратиться, как уже моя возлюбленная исчезла, оскорбленная до глубины души таким, как она считала, вызывающим поступком - пройти мимо и не заметить ее! Пока,  растерявшись от неожиданности (хотя это могло  бы случиться со всяким смертным), я  стоял, все еще  не  владея зрением, ко  мне приблизился  Ангел Необъяснимого  и с любезностью, какой я от  него вовсе  не ожидал, предложил свою помощь. Бережно  и весьма искусно исследовав  мой пострадавший глаз, он объяснил,  что в него попало, извлек это - что бы оно ни было, - и мне сразу стало легче.      Тогда  я  решил,  что настала пора мне умереть (раз уж судьба так  меня преследует), и с этим намерением я направился к  ближайшей  речке. Там, сняв одежду (ибо нет никаких причин нам  умирать в ином виде, чем мы появились на свет),  я  бросился  в воду вниз  головой.  Видела  все это только  одинокая ворона,  которая отбилась  от своего  племени,  пристрастившись к зерну,  из которого гонят спирт. И эта самая ворона, лишь только я плюхнулся в воду, не нашла ничего лучше, как ухватить в клюв самый важный предмет моего туалета и полететь прочь. Тогда, отложив исполнение моего самоубийственного замысла до другого раза,  я спешно сунул нижние конечности в рукава и пустился вдогонку за  грабительницей  со  всей  скоростью,  какую  предписывала потребность  и допускала возможность. Но  злой рок по-прежнему преследовал меня. Я бежал во всю  прыть,  задрав  голову  в   небо   и   все   внимание  сосредоточив  на похитительнице моей собственности,  как вдруг почувствовал, что мои ноги уже больше  не  касаются  твердой  земли;  оказалось, что  я сорвался  и  лечу в пропасть, на дне которой  я неизбежно переломал бы  себе все кости, если бы, по  счастью,  не успел  ухватиться за волочившийся канат-гайдроп  от гондолы летевшего надо мною воздушного шара.      Едва  только  успел  я  настолько  оправиться  от  растерянности, чтобы осознать, перед какой страшной опасностью я стою, вернее, вишу, как я тут же во всю  силу  легких  принялся оповещать об этой опасности находящегося надо мной  аэронавта. Долгое время мои старания оставались безуспешны. То ли этот дурак  меня не видел,  то  ли, подлец, не обращал внимания.  Его летательный аппарат  между тем быстро  взмывал ввысь,  и с такой же быстротой падали мои силы.' Я уже готов был смириться с неизбежной гибелью и покорно  свалиться в море,  но  тут настроение  мое вновь поднялось, ибо  сверху  раздался гулкий голос, лениво напевавший какую-то оперную арию. Я поглядел  вверх -  на меня смотрел  Ангел  Необъяснимого.  Сложив  руки  на груди, он свесился за  борт гондолы; во рту у него торчала трубка, он ею  попыхивал и имел вид человека, весьма  довольного и  собой, и белым светом.  У  меня уже не  оставалось сил говорить, и я только устремил на него умоляющий взор.      Он смотрел мне прямо в лицо, но несколько минут не произносил ни слова. Затем  наконец переложил трубку из правого  угла рта в  левый и соблаговолил заговорить.      - Кто фы такой? - спросил он. - И какофо тойфеля фам надо?      На  столь  вопиющее  нахальство,  жестокосердие  и  притворство  я  мог ответить только кратким призывом:      - Помогите!      - Фам помочь? - переспросил этот злодей. - Ну уж нет. Фот фам бутылка - не зефайте, она фам поможет)      С этими словами он выпустил из рук тяжелую бутылку с вишневой настойкой и попал ею мне прямо по  темени, так что у меня создалось впечатление, будто она  вышибла  мне все  мозги. Под этим впечатлением я уже готов  был разжать руки и с миром  отдать богу  душу,  но меня остановил  окрик Ангела, который велел мне держаться.      - Тержитесь! -  крикнул он. - Не надо торопиться. Хочешь еще бутылочку? Или ты уже тофольно отрезфел и пришел в себя?      В ответ я поспешил дважды помотать головой: отрицательно - в знак того, что еще одна бутылка мне  сейчас не очень нужна; и утвердительно, желая этим заверить его, что  я  совершенно  трезв  и  полностью пришел в  себя.  Ангел немного смягчился.      - Тогта, значит, ты наконец поферил? - спросил он. - Ты теперь феришь в необъяснимое?      Я снова кивнул утвердительно.      - И феришь в меня, Ангела Необъяснимого?      Я опять кивнул.      - И признаешь, что ты пьян в стельку и глуп как осел?      И я снова кивнул.      -  Раз так, положи правую руку в  левый карман панталон в  знак полного подчинения Ангелу Необъяснимого.      Этого я по очевидным причинам сделать не мог.  Начать с того, что левая рука у меня была  сломана при падении с пожарной лестницы, так что если бы я разжал теперь правую руку и выпустил канат, то выпустил бы его безвозвратно. Кроме того,  у меня не  было панталон, и,  чтобы  их  получить, я должен был догнать ворону. Вследствие всего  этого я вынужден  был, к величайшему моему сожалению, отрицательно покачать головой, желая этим сообщить  Ангелу, что в данный момент мне было бы несколько затруднительно удовлетворить его  вполне разумные требования. Но лишь только я перестал качать головой, как...      - Ну, и катись ко фсем чертям! - рявкнул с неба Ангел Необъяснимого.      При этом  он полоснул острым ножом по канату, на котором я висел, а так как в это самое мгновение мы пролетали над моим домом (который за время моих странствий успели заново  отстроить),  вышло так,  что я угодил в дымоход  и обрушился в камин у себя в столовой.      Когда я пришел в  себя (ибо падение порядком меня оглушило), оказалось, что сейчас около четырех часов утра. Я лежал ничком на том самом месте, куда упал с воздушного шара, лицом  уткнувшись в холодную золу вчерашнего огня, а ногами попирая обломки опрокинутого столика, а вокруг  валялись всевозможные остатки десерта  вперемешку  с  газетой,  несколькими разбитыми  стаканами и бутылками и пустым графином из-под вишневой настойки. Так отомстил мне Ангел Необъяснимого.    Черный кот       Перевод В.Хинкиса        Я  не надеюсь  и  не  притязаю на  то,  что  кто-нибудь  поверит  самой чудовищной  и  вместе  с тем  самой обыденной  истории,  которую я собираюсь рассказать. Только сумасшедший мог  бы на это  надеяться, коль  скоро  я сам себе не могу поверить. А я не сумасшедший - и все это явно не сон. Но завтра меня уже не будет в живых, и сегодня я должен облегчить свою душу покаянием. Единственное мое намерение - это ясно, кратко, не мудрствуя лукаво, поведать миру  о некоторых  чисто семейных событиях.  Мне эти события  в конце концов принесли лишь ужас  -  они извели,  они  погубили меня.  И все же я не стану искать разгадки. Я из-за них  натерпелся  страху -  многим  же они покажутся безобидней самых несуразных  фантазий. Потом, быть может, какой-нибудь умный человек  найдет сгубившему меня  призраку самое  простое объяснение -  такой человек, с  умом,  более  холодным,  более  логическим и,  главное, не столь впечатлительным, как у меня, усмотрит в обстоятельствах, о которых я не могу говорить без благоговейного трепета, всего только цепь закономерных причин и следствий.      С детских лет я отличался  послушанием и кротостью нрава. Нежность моей души проявлялась  столь  открыто,  что сверстники  даже  дразнили меня из-за этого. В особенности любил я разных  зверюшек, и  родители не препятствовали мне держать  домашних животных. С ними  я проводил всякую свободную минуту и бывал  наверху  блаженства, когда  мог их кормить и ласкать.  С  годами  эта особенность моего характера  развивалась, и  когда я вырос, немногое в жизни могло доставить мне более удовольствия. Кто испытал привязанность к верной и умной собаке, тому нет нужды объяснять,  какой горячей благодарностью платит она за  это.  В  бескорыстной  и  самоотверженной  любви  зверя  есть  нечто покоряющее сердце всякого, кому не раз довелось изведать вероломную дружбу и обманчивую преданность, свойственные Человеку.      Женился я рано  и, по  счастью, обнаружил  в своей супруге близкие  мне наклонности. Видя  мое  пристрастие к  домашним  животным,  она не  упускала случая меня порадовать. У нас были птицы,  золотые рыбки, породистая собака, кролики, обезьянка и кот.      Кот,  необычайно  крупный,  красивый  и  сплошь  черный,   без  единого пятнышка,    отличался   редким   умом.   Когда   заходила    речь   о   его сообразительности, моя  жена, в  душе не чуждая суеверий, часто  намекала на старинную народную примету, по которой всех черных котов считали оборотнями. Намекала, разумеется, не всерьез - и  я привожу эту  подробность единственно для того, что сейчас самое время о ней вспомнить.      Плутон -  так звали кота - был моим любимцем, и я часто  играл с ним. Я всегда сам кормил его, и он  ходил за мной по  пятам, когда я бывал дома. Он норовил  даже увязаться  со  мной на улицу,  и  мне  стоило  немалого  труда отвадить его от этого.      Дружба  наша продолжалась  несколько лет, и  за это время  мой  нрав  и характер  - под влиянием  Дьявольского Соблазна - резко изменились (я сгораю от стыда,  признаваясь в  этом) в  худшую сторону. День ото дня я становился все мрачнее, раздражительней, безразличней к чувствам окружающих. Я позволял себе  грубо кричать на жену. В конце концов я даже  поднял на нее  руку. Мои питомцы, разумеется,  тоже  чувствовали эту перемену.  Я не  только перестал обращать на них внимание, но даже обходился с ними дурно. Однако к Плутону я все же сохранил довольно почтительности и не позволял себе его обижать,  как обижал  без зазрения  совести  кроликов,  обезьянку и даже собаку, когда они ласкались ко мне или случайно попадались под руку. По болезнь развивалась во мне,  - а  нет болезни ужаснее пристрастия  к  Алкоголю!  -  и наконец  даже Плутон, который  уже состарился  и  от этого стал  капризнее,  - даже Плутон начал страдать от моего скверного нрава.      Однажды  ночью я вернулся в  сильном подпитии, побывав в одном из своих любимых кабачков,  и тут  мне  взбрело в  голову, будто кот меня избегает. Я поймал его;  испуганный моей  грубостью, он не  сильно,  но все  же до крови укусил меня за руку. Демон ярости тотчас  вселился в меня. Я более не владел собою.  Душа  моя,  казалось,   вдруг  покинула   тело;  и  злоба,  свирепее дьявольской, распаляемая  джином,  мгновенно  обуяла  все  мое  существо.  Я выхватил  из  кармана  жилетки  перочинный  нож,  открыл  его,  стиснул  шею несчастного кота и без  жалости вырезал ему глаз! Я краснею, я весь  горю, я содрогаюсь, описывая это чудовищное злодейство.      Наутро, когда рассудок вернулся ко мне - когда я проспался после ночной попойки и винные пары выветрились, - грязное дело, лежавшее на моей совести, вызвало у меня  раскаянье, смешанное со страхом; но  то было  лишь смутное и двойственное  чувство,  не оставившее следа в  моей душе. Я снова  стал пить запоем и вскоре утопил в вине самое воспоминание о содеянном.      Рана  у  кота тем временем понемногу заживала. Правда,  пустая глазница производила ужасающее впечатление, но  боль, по-видимому, утихла. Он все так же расхаживал по  дому, но,  как и  следовало  ожидать, в страхе бежал, едва завидя  меня.  Сердце  мое еще  не совсем ожесточилось, и  поначалу я горько сожалел, что существо, некогда так ко  мпе  привязанное,  теперь не скрывает своей  ненависти. Но вскоре чувство это уступило место озлоблению. И  тогда, словно  в  довершение  окончательной моей погибели, во  мне  пробудился  дух противоречия. Философы оставляют его без внимания. Но я  убежден  до глубины души, что  дух  противоречия  принадлежит  к извечным побуждающим началам  в сердце  человеческом  -  к  неотторжимым,  первозданным   способностям,  или чувствам, которые определяют самую природу Человека. Кому не случалось сотню раз совершить  дурной или бессмысленный поступок безо  всякой на то причины, лишь  потому,  что этого  нельзя делать? И  разве не испытываем  мы, вопреки здравому  смыслу, постоянного искушения нарушить Закон лишь  потому, что это запрещено?  Так  вот,  дух  противоречия  пробудился  во  мне  в  довершение окончательной   моей   погибели.   Эта   непостижимая   склонность   души  к самоистязанию  -  к  насилию  над собственным  своим  естеством,  склонность творить зло  ради зла - и  побудила меня довести до  конца  мучительство над бессловесной тварью. Как-то утром я .хладнокровно накинул коту на  шею петлю и повесил его на суку - повесил, хотя слезы текли  у  меня из гл:аз и сердце разрывалось от раскаянья, -  повесил, потому  что знал, как он  некогда меня любил, потому что чувствовал, как несправедливо я с ним поступаю, - повесил, потому что  знал,  какой  совершаю  грех  -  смертный  грех,  обрекающий мою бессмертную  душу  на  столь  страшное   проклятие,  что  она  оказалась  бы низвергнута - будь это возможно - в такие глубины, куда не простирается даже милосердие Всеблагого и Всекарающего Господа.      В ночь после совершения этого злодейства  меня  разбудил крик: "Пожар!" Занавеси  у моей  кровати полыхали. Весь  дом  был объят пламенем. Моя жена, слуга  и  я  сам едва не  сгорели заживо. Я  был  разорен  совершенно. Огонь поглотил все мое имущество, и с тех нор отчаянье стало моим уделом.      Во  мне  довольно  твердости,  дабы  не  пытаться  изыскать  причину  и следствие,  связать  несчастье  со своим безжалостным поступком. Я хочу лишь проследить в подробности  всю цепь событий  -  и  не  намерен  пренебречь ни единым, пусть  даже  сомнительным  звеном. На  другой  день после  пожара  я побывал на пепелище. Все степы, кроме одной, рухнули. Уцелела лишь  довольно тонкая  внутренняя  перегородка посреди дома, к которой  примыкало изголовье моей кровати. Здесь  штукатурка вполне противостояла огню -  я  объяснил это тем, что стена была оштукатурена совсем недавно. Подле нее собралась большая толпа, множество глаз пристально и  жадно всматривались  все в  одно  место. Слова:  "Странно!",  "Поразительно!"  и  всякие восклицания  в том  же  роде возбудили  мое  любопытство. Я подошел ближе  и увидел  на белей поверхности нечто  вроде  барельефа, изображавшего  огромного кота. Точность изображения поистине казалась непостижимой. На шее у кота была веревка.      Сначала  этот призрак - я попросту  не  могу назвать его иначе - поверг меня в  ужас  и  недоумение.  Но,  поразмыслив,  я  несколько  успокоился. Я вспомнил, что повесил кота в саду подле дома. Во время переполоха, поднятого пожаром, сад наводнила толпа - кто-то перерезал веревку и швырнул кота через открытое  окно ко  мне в  комнату. Возможно, таким  способом он  хотел  меня разбудить. Когда стены рухнули, развалины притиснули  жертву моей жестокости к свежеоштукатуренной  перегородке, и от жара пламени  и  едких испарении на ней запечатлелся рисунок, который я видел.      Хотя я успокоил если  не свою  совесть, то, по крайней мере, ум, быстро объяснив  поразительное  явление,  которое  только  что описал,  оно все  же оставило во  мне  глубокий след. Долгие  месяцы  меня неотступно преследовал призрак кота; и тут в душу мою вернулось смутное чувство, внешне,  но только внешне,  похожее  на  раскаянье.  Я начал  даже жалеть об утрате  и искал  в грязных  притонах,  откуда  теперь почти  не  вылезал, похожего кота  той же породы, который заменил бы мне бывшего моего любимца.      Однажды  ночью,  когда  я  сидел,  томимый  полузабытьем,   в  каком-то богомерзком месте, внимание  мое вдруг привлекло что-то  черное на одной  из огромных бочек  с джипом  или ромом, из которых  состояла  едва  ли  не  вся обстановка заведения. Несколько  минут я не сводил глаз с бочки, недоумевая, как это я  до сих пор но замечал столь странной штуки. Я  подошел и коснулся ее рукой. То был черный кот, очень крупный -  под стать Плутону  - и похожий на него  как  две кайли воды, с одним лишь отличием. В шкуре Плутона не было ни единой белой шерстинки; а у этого кота оказалось  грязно-белое пятно чуть ли не во всю грудь.      Когда я коснулся его, он вскочил с громким мурлыканьем и потерся  о мою руку, видимо,  очень обрадованный  моим вниманием. А ведь  я как  раз  искал такого кота. Я тотчас  пожелал его купить; но  хозяин заведения отказался от денег - он не знал, откуда этот кот взялся, - никогда его раньте не видел.      Я все  время гладил кота, а  когда собрался домой, он явно пожелал идти со мною. Я ему  не препятствовал; по дороге  я иногда нагибался и поглаживал его. Дома он быстро освоился и сразу стал любимцем моей жены.      Но  сам я вскоре  начал испытывать к  нему растущую неприязнь. Этого  я никак  не  ожидал;  однако - не знаю,  как  и  почему  это случилось,  - его очевидная  любовь вызывала  во мне лишь отвращение и досаду. Мало-помалу эти чувства вылились  в злейшую ненависть. Я всячески избегал кота; лишь смутный стыд и память о моем прежнем злодеянии удерживали меня  от расправы над ним. Проходили недели, а я ни разу не ударил его  и вообще  не тронул пальцем: но медленно  -  очень медленно  -  мною  овладело неизъяснимое  омерзение,  и я молчаливо бежал от постылой твари как от чумы.      Я ненавидел этого кота тем сильней,  что оп, как  обнаружилось в первое же утро, лишился, подобно Плутону, одного глаза. Однако моей жене он стал от этого  еще  дороже, она ведь, как я уже говорил, сохранила  в своей душе  ту мягкость,   которая  некогда  была  мне  свойственна  и  служила  для   меня неиссякаемым источником самых простых и чистых удовольствий.      Но, казалось, чем более возрастала моя недоброжелательность, тем крепче кот  ко мне  привязывался.  Он ходил за  мной  по пятам с упорством, которое трудно описать.  Стоило  мне сесть, как он забирался под мой стул или прыгал ко  мне  на  колени,  донимая меня  своими отвратительными ласками. Когда  я вставал, намереваясь уйти, он путался у меня  под  ногами, так что я едва не падал, или, вонзая острые когти в мою одежду, взбирался ко  мне на  грудь. В такие минуты мне нестерпимо хотелось убить его на  месте, но меня удерживало до некоторой степени сознание прежней вины, а главное - не стану скрывать, - страх перед этой тварью.      В  сущности, то не  был страх перед каким-либо конкретным несчастьем, - но я затрудняюсь определить это чувство другим словом. Мне стыдно признаться - даже теперь, за  решеткой, мне стыдно признаться,  - что  чудовищный ужас, который вселял  в  меня кот, усугубило самое немыслимое наваждение.  Жена не раз указывала  мне на белесое пятно, о котором я уже упоминал, единственное, что внешне отличало эту странную  тварь от моей жертвы.  Читатель, вероятно, помнит,   что  пятно  это  было  довольно  большое,  однако  поначалу  очень расплывчатое;  по медленно -  едва  уловимо, так что разум мой долгое  время восставал  против  столь  очевидной  нелепости,  -   оно  приобрело  наконец неумолимо ясные очертания. Не могу  без трепета  назвать то, что  оно отныне изображало -  из-за этого главным образом я испытывал отвращение  и страх  и избавился бы, если  б только  посмел, от проклятого  чудовища, -  отныне, да будет  вам  ведомо,  оно являло взору нечто  мерзкое  -  нечто  зловещее,  - виселицу! - это  кровавое и грозное орудие Ужаса и  Злодейства - Страдания и Погибели!      Теперь  я воистину  был  несчастнейшим  из смертных.  Презренная тварь, подобная той, которую я прикончил, не моргнув глазом, - эта презренная тварь причиняла мне - мне, человеку, сотворенному  по образу и подобию Всевышнего, -  столько  невыносимых  страданий!  Увы! Денно и  нощно  не  знал  я  более благословенного покоя! Днем кот ни на миг но отходил от меня, ночью же я что ни час пробуждался от  мучительных сновидений и ощущал горячее дыхание этого существа на своем лице и его невыносимую тяжесть, - кошмар во плоти, который я не в силах был стряхнуть, - до конца дней навалившуюся мне на сердце!      Эти страдания вытеснили из моей души последние остатки добрых чувств. Я лелеял  теперь  лишь злобные мысли - самые черные  и  злобные  мысли,  какие только могут прийти в голову. Моя обычная мрачность переросла в ненависть ко всему  сущему и ко  всему  роду  человеческому;  и  более  всех страдала  от внезапных, частых и  неукротимых взрывов ярости, которым я слепо предавался, моя безропотная и многотерпеливая жена.      Однажды  по  какой-то хозяйственной  надобности мы  с  ней спустились в подвал  старого  дома, в котором бедность принуждала нас жить.  Кот увязался следом за мной по крутой  лестнице, я споткнулся, едва но свернул себе шею и обезумел от бешенства. Я схватил  топор и, позабыв в гневе презренный страх, который до тех пор меня останавливал, готов был нанести коту такой удар, что зарубил бы его на месте.  Но жена удержала мою руку. В ярости, перед которой бледнеет ярость самого дьявола, я вырвался и раскроил ей голову топором. Она упала без единого стона.      Совершив  это чудовищное убийство,  я  с  полнейшим хладнокровием  стал искать  способа  спрятать труп. Я  понимал, что но могу вынести его  из дома днем или  даже  под покровом ночи  без риска, что  это увидят соседи.  Много всяких замыслов приходило мне на ум. Сперва я хотел разрубить тело на мелкие куски  и сжечь  в  печке.  Потом  решил закопать  его  в  подвале.  Тут  мне подумалось, что лучше, пожалуй, бросить его в колодец на дворе - или  забить в ящик, нанять  носильщика и велеть вынести  его из дома. Наконец я  избрал, как  мне  казалось, наилучший  путь. Я решил замуровать  труп  в стене,  как некогда замуровывали свои жертвы средневековые монахи.      Подвал прекрасно подходил для такой цели. Кладка стен была непрочной, к тому  же  не  столь  давно  их  наспех оштукатурили,  и  по  причине сырости штукатурка до  сих пор  не просохла. Более того, одна стена имела выступ,  в котором  для  украшения устроено  было  подобие  камина или  очага,  позднее заложенного  кирпичами  и тоже оштукатуренного. Я не  сомневался,  что легко сумею вынуть кирпичи, упрятать туда труп и снова заделать отверстие так, что самый наметанный глаз по обнаружит ничего подозрительного.      Я  не  ошибся в расчетах. Взяв лом, я легко вывернул  кирпичи, поставил труп стоймя, прислонив его к внутренней  стене, и без труда водворил кирпичи на  место. Со всяческими предосторожностями я  добыл известь, песок и паклю, приготовил  штукатурку,  совершенно неотличимую  от  прежней,  и старательно замазал новую кладку. Покончив с этим, я убедился, что все в полном порядке. До стоны словно никто и не касался. Я прибрал с полу весь мусор до последней крошки. Затем огляделся с торжеством и сказал себе:      - На сей раз, по крайней мере, труды мои не пропали даром.      После  этого   я   принялся  искать  тварь,  бывшую  причиной  стольких несчастий;  теперь я наконец твердо решился ее  убить. Попадись мне кот в то время, участь  его была бы решена; но  хитрый зверь, напуганный,  как видно, моей недавней яростью, исчез, будто в воду канул. Невозможно ни описать,  ни даже вообразить, сколь глубокое и блаженное чувство облегчения наполнило мою грудь,  едва  ненавистный кот исчез. Всю ночь он  не  показывался;  то  была первая  ночь, с тех пор  как  он  появился в доме, когда  я  спал крепким  и спокойным сном; да, спал, хотя на душе моей лежало бремя преступления.      Прошел второй день, потом третий, а мучителя моего все не было. Я вновь дышал  свободно. Чудовище  в страхе бежало  из дома навсегда! Я более его но увижу! Какое блаженство! Раскаиваться в содеянном я и не думал. Было учинено короткое дознание, но мне не составило труда оправдаться. Сделали даже обыск -  но,  разумеется,  ничего  не  нашли.  Я не  сомневался,  что отныне  буду счастлив.      На  четвертый   день   после  убийства   ко  мне  неожиданно  нагрянули полицейские и снова произвели в доме  тщательный обыск. Однако я был уверен, что тайник невозможно обнаружить, и чувствовал себя преспокойно. Полицейские велели мне присутствовать при обыске.  Они обшарили все  уголки  и закоулки. Наконец они  в третий или  четвертый раз  спустились в подвал. Я не  повел и бровью.  Сердце  мое  билось так ровно,  словно я  спал  сном  праведника. Я прохаживался  по  всему  подвалу.  Скрестив  руки  на  груди, я  неторопливо вышагивал взад-вперед. Полицейские сделали  свое дело и  собрались  уходить. Сердце мое ликовало, и  я  не мог сдержаться. Для полноты торжества я жаждал сказать хоть словечко и окончательно убедить их в своей невиновности.      - Господа, - сказал я наконец, когда они уже поднимались по лестнице, - я счастлив, что  рассеял ваши подозрения.  Желаю вам всем здоровья и немного более  учтивости.  Кстати,  господа, это... это  очень хорошая  постройка (в неистовом желании говорить непринужденно я  едва отдавал себе отчет  в своих словах), я сказал бы даже, что постройка попросту превосходна. В кладке этих стен - вы  торопитесь, господа? - нет ни единой трещинки.  - И тут, упиваясь своей безрассудной удалью, я стал с размаху колотить тростью, которую держал в руке, по тем самым кирпичам, где был замурован труп моей благоверной.      Господи  боже, спаси  и  оборони меня  от когтей  Сатаны! Едва  смолкли отголоски этих ударов, как мне откликнулся  голос из  могилы!.. Крик, сперва глухой  и  прерывистый, словно  детский плач, быстро перешел  в  неумолчный, громкий,  протяжный  вопль,  дикий и  нечеловеческий,  - в  звериный вой,  в душераздирающее стенание,  которое выражало ужас, смешанный  с торжеством, и могло  исходить  только из ада, где вопиют  все обреченные на  вечную муку и злобно ликуют дьяволы.      Нечего  и говорить о том,  какие безумные  мысли полезли мне в  голову. Едва  не лишившись  чувств, я отшатнулся  к противоположной стене. Мгновение полицейские неподвижно стояли на лестнице, скованные ужасом и удивлением. Но тотчас  же  десяток  сильных  рук  принялись  взламывать  стену.  Она тотчас рухнула.  Труп моей жены,  уже тронутый распадом  и перепачканный запекшейся кровью, открылся взору. На  голове  у нее,  разинув красную пасть  и сверкая единственным глазом, восседала гнусная тварь, которая коварно толкнула  меня на убийство, а  теперь выдала  меня  своим воем и обрекла на смерть  от руки палача. Я замуровал это чудовище в каменной могиле.    Надувательство как точная наука       Перевод И.Бернштейн                                  Гули, гули, гули,                                А тебя надули!                                          Дразнилка      С  сотворения  мира было  два  Иеремии.  Один написал  иеремиаду против ростовщичества и звался Иеремия  Бентам.  Он пользовался  особым  признанием мистера Джона Нийла и  был,  в узком смысле, великий человек. Другой дал имя самой важной из точных наук и был великим человеком в широком смысле слова - я бы сказал даже, величайшим.      Понятие  "надувательство", - вернее,  отвлеченная  идея,  заключенная в глаголе  "надувать", - знакомо каждому.  Но самый  акт,  надувательство  как единичное  действие,  с  трудом  поддается  определению.  Впрочем, некоторой ясности   в  этом   вопросе   можно  достичь,  если   дать  определение   не надувательству  как  таковому, но человеку  как животному, которое надувает. Напади в свое  время  на эту мысль Платон, и ему не пришлось бы проглатывать оскорблений из-за ощипанной курицы.      Ему был задан очень остроумный вопрос: "Не  будет  ли ощипанная курица, безусловно  являющаяся  "двуногим существом  без  перьев",  согласно  его же собственному  определению,  человеком?"  Мне  таких  каверзных  вопросов  не зададут. Человек - это животное, которое надувает; кроме человека, ни одного животного,  которое надувает,  не существует. И с  этим  даже целый курятник ощипанных кур ничего не сможет сделать. То, что составляет существо, основу, принцип надувательства,  свойственно классу живых тварей, характеризующемуся ношением сюртуков и  панталон. Ворона ворует, лиса  плутует;  хорек хитрит - человек  надувает.  Надувать  -  таков  его жребий.  "Человек  рожден,  чтоб плакать", -  сказал  поэт. Но это не так; он рожден,  чтобы надувать. Такова цель  его  жизни - его  жизненная задача  - его предназначение.  Потому  про человека, совершившего надувательство, говорят, что он уже "отпетый".      Надувательство, если рассмотреть его в  правильном свете, есть  понятие сложное,  его  составными частями являются: малый размах, корысть, упорство, выдумка, отвага, невозмутимость, оригинальность, нахальство и оскал.      Малый размах. - Надуватель работает с  небольшим размахом. Его операции -  операции мелкого масштаба, розничные, за наличный  расчет  или за чеки на предъявителя. Соблазнись он  на  крупные  спекуляции, и он сразу же  утратит свои характерные особенности, это уже  будет не надуватель, а так называемый "финансист", каковой термин  передает все аспекты понятия  "надувательства", за исключением его масштаба. Таким образом, надуватель может быть рассмотрен как банкир in petto [В миниатюре, в уменьшенном  виде (лат.).] а "финансовая операция"  -  как  надувательство  в  Бробдингнеге.  Они  соотносятся одно с другим, как Гомер с "Флакком" -  как мастодонт с мышью - как  хвост кометы с хвостиком поросенка.      Корысть. - Надувателем  руководит корысть. Оп не станет надувать просто ради  того, чтобы надуть.  Он  считает это недостойным. У  него есть  объект деятельности  -  свой  карман.  И  ваш  тоже. И он  всегда выбирает наиболее благоприятный  момент.  Его  занимает Номер Первый.  А  вы -  Номер Второй и должны сами о себе позаботиться.      Упорство. - Надуватель упорен. Он не отчаивается из-за пустяков. Его не так-то просто сбить с избранного пути. Даже если все банки лопнут,  ему мало дела. Он упорно добивается своей цели, и      Ut cam's a corio nunquam absterrebitnr uncto      [Ты не отгонишь ее, как пса от засаленной шкуры (лат.).] -      так и он не выпускает свою добычу.      Выдумка.  -   Надуватель  горазд  на  выдумки.   Он  обладает   большой изобретательностью. Способен  на  хитрейшие замыслы. Умеет войти в доверие и выйти из любого положения. Если он не  Александр  Македонский, значит, он  - Диоген. Не будь  он надувателем, он мастерил бы патентованные крысоловки или ловил на удочку форель.      Отвага. - Надуватель отважен. Он -  храбрый человек. Он ведет войну  на вражеской  территории.  Нападает   и  побеждает.  Тайные  убийцы  со  своими кинжалами его  бы  не испугали. Чуть  побольше рассудительности,  и неплохой надуватель подучился бы из Дика Терпина; чуть поменьше болтовни - из Дэниела О'Коннелла, а лишний фунт-другой мозгов - из Карла Двенадцатого.      Невозмутимость. - Надуватель  невозмутим. Никогда не нервничает. У него вообще нет  нервов  и  отродясь  не было. Не  поддается суете. Его никто  не выведет из  себя - даже  если выведет за  дверь. Он абсолютно хладнокровен и спокоен - "как светлая улыбка леди  Бэри". Он держится свободно, как  старая перчатка на руке или как девы древних Байи.      Оригинальность.  -   Надуватель   оригинален,  иначе   ему  совесть  не позволяет. Мысли у него - собственные. Чужих ему не надо.  Устаревшие приемы он презирает. Я уверен, что он вернет вам кошелек, если только убедится, что прикарманил его с помощью неоригинального надувательства.      Нахальство.  - Надуватель нахален.  Он  ходит  вразвалку. Ставит руки в боки. Держит кулаки в  карманах.  Ухмыляется вам в  лицо.  Наступает  вам на мозоли. Он ест  ваш обед, пьет  ваше вино, занимает у вас деньги,  оставляет вас с носом, пинает вашу собачку и целует вашу жену.      Оскал. - Настоящий надуватель  венчает все  эти  свойства  оскалом.  Но никто, кроме него  самого,  этого не  видит. Он скалит  зубы, когда закончен день  трудов -  когда  дело  сделано  -  поздно вечером  у  себя в каморке и исключительно для собственного удовольствия.  Он  приходит  домой.  Запирает дверь. Раздевается.  Задувает свечу. Ложится в постель. Опускает  голову  на подушку.  И по завершении  всего этого надуватель широко скалит зубы. Это не гипотеза, а нечто само собой разумеющееся. Я  рассуждаю a  priori [Исходя из общих соображений (лат.)] ибо надувательство без оскала - не надувательство.      Происхождение надувательства  относится к эпохе  детства  человечества. Первым надувателем,  я  думаю, можно считать Адама. Во  всяком  случае,  эта наука прослеживается  в  веках вплоть  до самой глубокой  древности.  Однако современные  люди довели ее до совершенства, о каком и мечтать не могли паши толстолобые  праотцы.  И  потому,  не  отвлекаясь  для  пересказа  "преданий старины", удовлетворюсь кратким обзором примеров из наших дней.      Отличным   надувательством   можно   считать   такое.   Хозяйка   дома, вознамерившись купить, скажем, диван, ходит из  одного мебельного магазина в другой.  Наконец, в десятом рекламируют как раз то,  что ей надо. У дверей к ней  обращается  некий  весьма  вежливый и речистый индивидуум  и с поклоном приглашает войти. Диван, как она и думала, вполне отвечает ее требованиям, а осведомившись о цене, она с удивлением и радостью слышит сумму, процентов на двадцать ниже  ее  ожиданий.  Она  спешит  произвести  покупку,  просит чек, платит, получает квитанцию, оставляет адрес с просьбой  доставить диван  как можно  скорее и удаляется, провожаемая до  самого порога любезно кланяющимся приказчиком. Наступает  вечер - дивана нет. Проходит следующий день - все то же. Слугу посылают навести справки о причинах задержки. Никакой диван продан не был, и  денег  никто  не  получал - кроме  надувателя, прикинувшегося для этого случая приказчиком.      У нас  в мебельных магазинах обычно никто  не сидит,  благодаря  чему и возникает возможность для подобного  жульничества. Люди входят, разглядывают мебель и  удаляются,  и  никто их  не видит и не слышит.  Захоти  ты сделать покупку или осведомиться о цене,  тут же висит звонок, и  находят, что этого вполне достаточно.      Почтенным надувательством считается такое. В лавку входит хорошо одетый человек   и   делает  покупки  на   сумму  в   один  доллар;   обнаруживает, раздосадованный, что  оставил бумажник в  кармане другого сюртука, и говорит приказчику так:      - Мой дорогой сэр,  бог с ним со всем. Сделайте мне одолжение, отошлите весь  пакет ко мне домой, хорошо?.. Хотя постойте, кажется, у меня и там нет мелочи меньше пятидолларовой банкноты. Ну, да вы  можете  отослать  и четыре доллара сдачи вместе с покупкой.      -  Очень  хорошо,  сэр, - отвечает  приказчик, сразу  же  проникнувшись уважением   к   возвышенному  образу  мыслей  своего  покупателя.   "Я  знаю молодчиков, - говорит он себе,  - которые бы просто положили товар под мышку и пошли вон, посулившись зайти на обратном пути и принести доллар".      И он  посылает мальчика с пакетом  и сдачей. По дороге ему - совершенно случайно - встречается давешний господин и восклицает:      - А, это мои  покупки, как я вижу! Я думал, они уже давно у  меня дома. Ну, ну, беги. Моя жена, миссис  Троттер,  даст тебе  пять  долларов  -  я ей оставил указания на  этот счет. А сдачу можешь отдать прямо мне, серебро мне как  раз кстати: я должен  зайти  на почту. Прекрасно! Один,  два...  это не фальшивый четвертак?.. три, четыре - все  верно! Скажешь миссис Троттер, что повстречался со мною, да смотри не замешкайся по дороге.      Мальчишка не мешкает по дороге - и однако очень долго не возвращается в лавку,  потому что  дамы по имени  миссис  Троттер ему  отыскать не удалось. Впрочем, он утешает себя сознанием, что но такой уж он дурак, чтобы оставить товар  без денег,  возвращается в лавку с  самодовольным видом и  испытывает обиду и возмущение, когда хозяин спрашивает его, а где же сдача.      Очень  простое  надувательство  вот  какое.  К капитану судна, готового отвалить от  пристани, является  официального вида  господин  и  вручает  на редкость умеренный счет  портовых пошлин. Радешенек  отделаться по  дешевке, капитан,  задуренный  тысячей неотложных  забот, спешит  расплатиться. Минут через пятнадцать ему вручается другой, уже не  столь умеренный,  счет лицом, которое сразу  же со всей очевидностью доказывает, что первый сборщик пошлин - надуватель и ранее произведенный сбор - надувательство.      Или еще нечто  в этом  же роде.  От пристани с минуты на минуту отвалит пароход. К сходням со всех ног бежит пассажир с чемоданом  в руке.  Внезапно он останавливается как вкопанный, нагибается и  в большом волнении подбирает что-то  с  земли. Это  бумажник. "Кто  из джентльменов  потерял бумажник?" - кричит он.  Никто суверенностью не может  утверждать, что именно  он потерял бумажник,  однако все  взволнованы, когда господин обнаруживает, что находка его - ценная. Пароход, однако, задерживать нельзя.      - Семеро одного не ждут, - говорит капитан.      -  Ради  всего  святого,  повремените хоть несколько  минут,  -  просит господин с бумажником. - Законный  владелец  должен объявиться  с минуты  на минуту.      - Нельзя!  - отвечает корабельный вседержитель.  -  Эй, вы  там! Отдать концы!      -  Ах,  ну  что  же  мне  делать?   -  восклицает  нашедший  в  великом беспокойстве. - Я уезжаю  за границу на несколько лет, и мне просто  совесть не  позволяет оставить  у себя такую  ценность. Прошу у  вас  прощения,  сэр (здесь  он  обращается  к господину,  стоящему на  пристани),  вы  выглядите честным человеком.  Не окажете ли вы мне любезность, взяв  на себя заботу об этом бумажнике?  Я знаю, что могу вам доверять.  Надо  поместить объявление. Дело в том, что банкноты составляют  немалую сумму. Владелец, без  сомнения, пожелает отблагодарить вас за хлопоты...      - Меня? Нет, вас! Ведь это вы нашли бумажник.      - Ну, если  вы настаиваете,  я готов принять маленькое вознаграждение - только  чтобы удовлетворить вашу щепетильность. Позвольте, позвольте, да тут одни только сотенные! Вот незадача! Сотня - это слишком много, без сомнения, пятидесяти было бы вполне достаточно.      - Отдать концы! - командует капитан.      - Но у меня нечем разменять сотню, и все-таки лучше вам...      - Отдавай концы!      -  Ничего!  -  кричит  господин  на  берегу,  порывшись  в  собственном бумажнике. - Сейчас  все устроим! Вот вам  пятьдесят долларов,  обеспеченные Североамериканским банком. Бросайте мне бумажник!      Совестливый  пассажир с видимой  неохотой  берет  пятьдесят  долларов и бросает  господину  на  берегу бумажник, между тем  как пароход  отчаливает, пыхтя   и  пуская   пары.  Примерно   через  полчаса   после  его   отплытия обнаруживается,  что  "банкноты  на  большую сумму"  -  не  более как грубая подделка и вся эта история - первосортное надувательство.      А  вот смелое  надувательство.  Где-то  назначен  загородный митинг.  К месту,  где  он  должен  состояться, дорога  ведет  через  мост.  Надуватель располагается  на  мосту  и  вежливо  объясняет  всем, кто  хочет пройти или проехать, что в графстве принят новый закон, по которому взимается пошлина - один цент с пешехода, два - с лошади или осла, и так далее, и тому подобное. Кое-кто  ворчит,  но  все  подчиняются,  и  надуватель  возвращается  домой, разбогатев  на  пятьдесят - шестьдесят тяжким трудом  заработанных долларов. Взимание  денег  с  большого  количества народу - занятие  в  высшей степени утомительное.      А  вот  тонкое  надувательство. Знакомый  надувателя  владеет  долговым обязательством последнего, написанным красными чернилами на обычном бланке и снабженным  подписью.  Надуватель  покупает  дюжины  две  таких  бланков   и ежедневно окунает  по  одному  бланку  в суп, а затем заставляет свою собаку прыгать  за ним и в конце концов отдает  ей его  на съедение. По наступлении срока расплаты по долговому обязательству  надуватель и надувателева  собака являются  в гости  к  знакомому, и  речь тут  же заходит о  долге.  Знакомый вынимают расписку  из  своего бювара и готов  протянуть  ее надувателю,  как вдруг  надувателева  собака  подпрыгивает  и  пожирает   бумагу  без  следа. Надуватель  не  только  удивлен,  но  даже раздосадован и возмущен  подобным нелепым поведением своей собаки и выражает полную готовность расплатиться по своему обязательству, как только ему его предъявят.      Очень  мелкое  надувательство такое. Сообщник надувателя  оскорбляет на улице  даму. Сам  надуватель  бросается  ей  на помощь,  и любовно отколотив своего дружка, почитает своим  долгом проводить  пострадавшую  до дверей  ее дома. Прощаясь, низко кланяется, прижав  руку к  сердцу. Она  умоляет своего спасителя  войти с  ней в дом и  быть  представленным ее  старшему братцу  и папаше.  Он со вздохом  отказывается. "Неужели, сэр,  -  лепечет она,  - нет никакого способа мне выразить мою благодарность?"      -  Почему же, мадам, конечно, есть.  Не будете ли вы столь добры, чтобы ссудить меня двумя-тремя шиллингами?      В первом приступе душевного смятения дама решается  немедленно упасть в обморок. Но затем, одумавшись, она развязывает кошелек и извлекает требуемую сумму. Это,  как я  уже сказал, очень мелкое надувательство, поскольку ровно половину  приходится  отдать  джентльмену, взявшему  на  себя  труд  нанести оскорбление и быть за это поколоченным.      Небольшое,  но  вполне  научное  надувательство вот  какое.  Надуватель подходит  к прилавку в  пивной и требует  пачку  табаку.  Получив, некоторое время ее разглядывает и говорит:      - Нет, не нравится мне этот табак. Нате, возьмите обратно, а мне взамен налейте стакан бренди с водой.      Бренди наливается и выпивается, и надуватель направляется  к дверям. Но голос буфетчика останавливает его:      - По-моему, сэр, вы забыли заплатить за стакан бренди с водой.      - Заплатить за бренди? Но разве я не отдал вам взамен табак? Что же вам еще надо?      - Но, сэр, прошу прощения, я не помню, чтобы вы заплатили за табак.      - Что это значит, негодяй? Разве  я  не вернул вам ваш табак? Разве это не ваш табак вон там  лежит? Или  вы хотите, чтобы я  платил за  то,  что не брал?      - Но, сэр, - бормочет буфетчик, совершенно растерявшись, - но, сэр...      -  Никаких  "но",   сэр,  -  обрывает  его   надуватель  в   величайшем негодовании. - Знаем мы ваши штучки, - и ретируясь, хлопает дверью.      Или еще  одно  очень  хитрое  надувательство,  самая простота  которого служит ему рекомендацией. Кто-то действительно теряет кошелек или бумажник и помещает подробное  объявление  о  пропаже  в одной из многих газет большого города.      Надуватель  заимствует  из  этого  объявления факты, изменив  заглавие, общую фразеологию и адрес. Оригинал, скажем, длинный и многословный, дан под заголовком: "Утерян бумажник"  и  содержит просьбу о  возвращении сокровища, буде оно найдется, по адресу: Том-стрит, N 1. А копия лаконична, озаглавлена одним словом: "Потерян" и адрес указан:  Дик-стрит, N 2,  или Гарри-стрит, N 3.  Кроме  того, копия помещена одновременно в пяти или шести газетах, а  во времени  отстает  от  оригинала  всего  на несколько часов.  Случись, что ее прочитает  истинный  пострадавший,  едва  ли  он  заподозрит,  что это имеет какое-то отношение к его  собственной пропаже. И разумеется, пять  или шесть шансов против одного,  что нашедший принесет бумажник по адресу,  указанному надувателем,  а  не  в  дом  настоящего  владельца.  Надуватель   уплачивает вознаграждение, получает сокровище и сматывает удочки.      Другое  надувательство  совсем  в том  же  роде. Светская дама обронила что-то  на улице, скажем, перстень с особо ценным бриллиантом. Тому, кто его найдет  и  возвратит,  она  предлагает вознаграждение в  сорок  -  пятьдесят долларов, прилагая к объявлению подробнейшее описание самого камня и оправы, а также  специально оговаривает,  что доставившему драгоценность в дом помер такой-то  по сякой-то улице вознаграждение будет  выплачено  на месте,  безо всяких расспросов. Дня два спустя, в то время,  как дама отлучилась из дому, у  дверей  такого-то  номера  по  сякой-то  улице  раздается  звонок;  слуга открывает; посетитель спрашивает хозяйку дома, слышит,  что  ее нет,  и  при этом потрясающем  известии выражает глубочайшее разочарование.  У него очень важное дело и именно к самой хозяйке. Видите ли,  ему  посчастливилось найти ее бриллиантовый  перстень. Но, пожалуй, будет  лучше, если он зайдет позже. "Ни  в  коем случае!" - восклицает слуга. "Ни в  коем  случае!" - восклицают хозяйкина  сестра  и  хозяйкина  невестка,  немедленно  призванные  к  месту переговоров.   Перстень   рассматривают,   шумно   признают  за   подлинный, выплачивают вознаграждение,  и посетителя  чуть ли не взашей выталкивают  на улицу. Возвращается дама и выражает сестре и невестке свое неодобрение,  ибо они  заплатили сорок или пятьдесят долларов за facsimile [Копию (лат.).]  ее бриллиантового  перстня  -  facsimile,  сделанное  из  настоящей  железки  и неподдельного стекла.      Но  как нет,  в сущности, конца надувательствам, так не было бы конца и моему   исследованию,  вздумай   я   перечислить  хотя   бы   половину   тех разновидностей и вариантов, которые допускает эта паука. И потому я вынужден завершить   мое   сочинение,   для   каковой   цели  лучше   всего  послужит заключительное  описание  одного весьма  пристойного,  хотя  и замысловатого надувательства, которое было сравнительно недавно проделано у нас в  городе, а впоследствии  не без  успеха  повторено  и  в  некоторых других,  не менее злачных  местностях  Союза.  В   город  неведомо  откуда  приезжает  пожилой джентльмен. По  всему видно,  что  это  человек  положительный,  аккуратный, уравновешенный  и  разумный. Одет  безупречно,  по  скромно, просто -  белый галстук,  просторный  жилет,  покрой   которого   продиктован  исключительно соображениями  удобства; мягкие штиблеты на  толстой подошве и панталоны без штрипок. Словом, с ног до головы  зажиточный, респектабельный, трезвый делец par excellence [Прежде всего (франц.).] - один из тех суровых и по видимости жестоких,  а  в  душе мягких  людей, вроде  героев  современных  возвышенных мелодрам, которые, как известно, одной рукой раздают гинеи, а другой, просто из коммерческого принципа, вытрясут из человека все до сотой доли последнего фартинга.      Господин  этот с большой разборчивостью принимается за поиски квартиры. Он не любит детей. Привык к тишине. Образ жизни ведет весьма размеренный.  И вообще  предпочитает  снять  комнату   н   поселиться   в  почтенной  семье, отличающейся религиозным направлением ума. При этом за ценой  он не постоит, единственное  его условие  - это что за квартиру  он будет платить  точно по первым числам каждого месяца (сегодня  второе); и он умоляет свою квартирную хозяйку, когда наконец находит таковую  себе по вкусу, ни под каким видом не забывать этого его правила и присылать ему счет, а заодно и квитанцию, ровно в   десять  часов  утра  первого  числа  каждого  месяца   и  ни  при  каких обстоятельствах не откладывать на второе.      Устроившись  с  квартирой,  наш  господин снимает  себе  помещение  под контору  в квартале  скорее солидном, чем  фешенебельном. Ничего на свете он так не презирает, как пускание пыли в глаза.      "За богатой вывеской, -  провозглашает он, - редко бывает по-настоящему солидное  дело",  -  замечание,  столь  глубоко поразившее  воображение  его квартирной  хозяйки, что она спешит  записать его  для  памяти карандашом  в своей толстой семейной Библии на широких полях Притчей Соломоновых.      Следующий шаг - объявление, вроде нижеследующего, которое  помещается в главной деловой  газете города.  (При этом  шесть пенсов за его помещение не вносятся  - во-первых,  это несолидно, а  во-вторых, нечего  требовать платы вперед; наш господин,  как в  святое Евангелие, верит в то, что  ни за какую работу не следует платить до того, как она сделана.)      "Требуется.  -  Податели сего объявления намерены начать в этом  городе широкие деловые  операции, в  связи  с  чем  им потребуются  услуги трех или четырех  образованных  и  высококвалифицированных  клерков,  которым   будет выплачиваться   значительное   жалованье.   Рекомендации   и   свидетельства представлять только самые лучшие и не столько о деловых качествах, сколько о нравственной безупречности. Более того, так как будущие  обязанности клерков связаны с большой  ответственностью и так как через их руки будут  проходить значительные суммы, было  сочтено желательным, чтобы  каждый  из  нанимаемых клерков  вносил залог в размере  пятидесяти долларов. В  силу этого  лиц, не располагающих указанной суммой для внесения залога и не имеющих убедительных свидетельств  о  строгих  нравственных  правилах,  просят  не  беспокоиться. Предпочтение будет отдано молодым  людям  с  религиозным  направлением  ума. Обращаться  между  десятью  и одиннадцатью часами  утра и четырьмя  и  пятью часами дня к господам      Кошкью, Вошкью, Мошкью, Печкью, Лавочкью и Ко      в доме N 110 по Сучкью-стрит".      К тридцать первому числу указанного месяца объявление привело в контору господ  Кошкью,  Вошкью,  Мошкью,   Печкью,   Лавочкью  и  Компания  человек пятнадцать - двадцать молодых  людей с  религиозным направлением ума. Но наш почтенный делец ни с  одним из них не спешит  заключить контракт, - какой же делец  в  таких  вопросах  торопится?  -  так  что  каждый  молодой  человек подвергается весьма тщательному допросу касательно религиозности направления своего ума,  прежде чем принимается на  службу и  получает квитанцию на свои пятьдесят долларов - просто для порядка -  от респектабельной  фирмы Кошкью, Вошкью, Мошкью, Печкью, Лавочкью и Компания. Утром первого  числа следующего месяца хозяйка квартиры не вручает, как обещала, своего счета - упущение, за которое  почтенный  глава  торгового  дома,  оканчивающегося  на  -кью,  без сомнения, сурово  выбранил бы  ее, когда бы его удалось  задержать для  этой цели в городе еще на день или два.      Между тем полицейские  с ног сбились, бегая по городу,  и все,  что  им удалось, это  объявить,  что почтеннейший господин -  n.e.i., каковые  буквы расшифровываются людьми знающими как начальные классической латинской фразы: поп est inventus  [Не возвратился (лат.).]. Между  тем молодые люди, все как один,  стали  отличаться  несколько  менее  религиозным направлением  ума, а хозяйка квартиры  покупает на  шиллинг  лучшей  резинки и тщательно  стирает карандашную  запись, которую  какой-то дурак  сделал в ее  толстой  семейной Библии на широких полях Притчей Соломоновых.    Литературная жизнь Какваса Тама, Эсквайра       Перевод М.Урнова (Бывший редактор журнала "Абракадабра") Написано им самим      Я  уже в  летах,  и так как мне известно,  что Шекспир  и мистер Эммонс скончались,  то не  исключено,  что  даже  я  могу умереть.  Мысль  об  этом побуждает меня оставить литературное  поприще и почить  на лаврах. Но я горю желанием ознаменовать мое отречение от литературного  скипетра  каким-нибудь ценным даром потомству, и, пожалуй, самое лучшее  - это  описать начало моей карьеры. Право же, имя мое так долго и часто мелькало перед глазами публики, что  я не только считаю совершенно естественным вызванный им  интерес,  по и готов   удовлетворить  то  крайнее  любопытство,  которое   им   возбуждено. Действительно, долг  всякого, кто  достигает  величия, - оставлять  на  пути своего восхождения вехи, которые могут помочь другим стать великими. Поэтому в  настоящем труде (у меня была  мысль  озаглавить  его "Материалы к  абрису литературной истории Америки") я предполагаю подробно рассказать о тех пусть еще слабых и робких, но знаменательных первых  шагах, которые вывели меня на широкую дорогу, ведущую к вершине славы.      Об очень отдаленных предках распространяться  излишне. Мой  отец, Томас Там, эскв., в течение многих лет был самым известным в Фат-сити парикмахером - фирма "Томас Там и Ко". Его заведение служило прибежищем для знатных людей города, особенно журнальной братии - сословия, которое всем внушает глубокое почтение и страх. Что касается меня лично, я смотрел на представителей этого сословия  как  на  богов и с  жадностью впивал живительную влагу мудрости  и остроумия,  которая потоками  лилась с их  священных уст во время  операции, именуемой  "намыливанием".  Появление  у  меня  первой  вспышки  творческого вдохновения  следует  отнести к  той  достопамятной  эпохе, когда знаменитый редактор "Слепня"  в  перерывах упомянутой  выше знаменитой  операции прочел конклаву  наших  подмастерьев   неподражаемую  поэму  в  честь   "Настоящего брильянтина Тама" (названного  так по имени его  талантливого  изобретателя, моего  отца), за сочинение каковой  был вознагражден с королевской щедростью фирмой "Томас Там и Ко, парикмахеры".      Гениальные  строфы во  славу  "Брильянтина  Тама"  впервые,  говорю  я, заронили во  мне  искру  божию.  Не  долго  думая,  я  решил  стать  великим человеком, а для начала - великим поэтом. В тот же  вечер упал я перед отцом на колени.      - Отец,  - сказал  я, - прости меня! Но душа  моя  не  приемлет мыльной пены. Я  не хочу  быть парикмахером. Я хочу  стать редактором... хочу  стать поэтом...  хочу слагать  стихи  во славу "Брильянтина Тама".  Прости  меня и помоги стать великим!      - Дорогой мой Каквас, - отвечал  отец (меня окрестили Каквасом в  честь богатого родственника,  носившего  это  прозвище), - мой дорогой  Каквас,  - сказал он, поднимая меня с пола за уши, - Каквас, дитя мое, ты славный малый и душой  весь в отца. Голова  у  тебя огромная,  и в  ней  должно быть много мозгов. Я давно это приметил и потому имел намерение сделать тебя адвокатом. Но адвокаты теперь не  в  моде, а профессия политика невыгодна.  Словом,  ты рассудил мудро, нет ничего  лучше, чем  ремесло редактора, а если ты станешь еще  и поэтом, - ими,  кстати, становится большинство редакторов, - ты сразу убьешь двух зайцев. Я поддержу  тебя на  первых  порах. Я предоставлю в твое распоряжение  чердак,  дам перо,  чернила, бумагу, словарь рифм и  экземпляр "Слепня". Надеюсь, ты не станешь требовать большего?      - Я  был бы неблагодарной свиньей, если б посмел, - с  подъемом отвечал я.  - Щедроты ваши беспредельны. Я отплачу вам  тем,  что сделаю  вас  отцом гения.      Так  закончилась моя  беседа  с  лучшим  из людей,  и  сразу  же  по ее окончании  я ревностно  принялся  сочинять  стихи,  так  как на  них главным образом основывал свои надежды воссесть со временем на редакторское кресло.      Первые  пробы моего  пера убедили  меня, что строфы  "Брильянтина Тама" служат  мне  скорее  помехой,  чем  подспорьем.  Их  великолепие не  столько просветляло,   сколько   ослепляло   меня.   Созерцание  их  совершенств   и сопоставление с недоносками моего поэтического  воображения повергало меня в уныние, и долгое время усилия мои оставались тщетными. Наконец меня  осенила одна  из тех неповторимо  оригинальных идей, которые время от времени все же озаряют ум  гения. Вот ее сущность, точнее - вот как она была  осуществлена. Роясь в старой книжной  лавчонке, на глухой  окраине города, я откопал среди хлама несколько древних, никому  не известных  или совершенно  забытых книг. Букинист уступил мне их  за бесценок.  Из одной, по-видимому перевода  "Ада" какого-то  Данте, я с  примерным  усердием выписал  большой отрывок о некоем Уголино, у  которого  была  куча  детей-сорванцов.  Из  другой,  содержавшей множество старинных театральных пьес какого-то  автора (фамилию не помню), я тем  же  способом  и  о таким же  тщанием  извлек  множество стихов о  "неба серафимах",  "блаженном  духе",  "демоне  проклятом"  и  тому  подобном.  Из третьей,  сочинения  слепца,  не  то грека, не то чоктоса,  - не стану же  я утруждать  себя   запоминанием   всякого  пустяка,  -  я  заимствовал  около пятидесяти  стихов  о "гневе  Ахиллеса",  "приношениях" и еще кое о чем.  Из четвертой, написанной, помнится, тоже слепцом, я взял несколько страниц, где говорилось  сплошь о  "граде"  и  "свете небесном"; и, хотя не дело  слепого писать о свете, стихи все же были недурны.      Сделав  несколько  тщательных  копий,  я  под  каждой поставил  подпись "Оподельдок" (имя красивое и звучное) и послал, каждую в отдельном конверте, во все четыре ведущих наших  журнала с просьбой  поместить  немедленно  и не тянуть с выплатой гонорара. Однако результат этого столь хорошо продуманного плана (успех которого избавил бы  меня от  многих забот в дальнейшем) убедил меня, что не  всякого  редактора  можно  одурачить,  и  нанес  coup de grace [Последний удар,  которым добивают  жертву,  чтобы  прекратить  ее страдания (франц.).] (как  говорят во Франции) по  моим зарождающимся  упованиям  (как говорят на родине трансценденталистов).      Словом, все  журналы,  все,  как  один,  учинили  мистеру "Оподельдоку" полный разгром в своих "Ежемесячных репликах корреспондентам". "Трамтарарам" отделал его таким манером:      "Оподельдок (кто бы он ни был) прислал нам длинную тираду о сумасброде, названном  Уголино, многодетном  родителе,  которому  следовало  драть своих сорванцов ремнем и отправлять их спать без ужина. Вся  эта история не только банальна, но и скучна до зевоты. Оподельдок (кто бы он ни был) лишен всякого воображения, а  воображение,  по  нашему  скромному  мнению, не  только душа ПОЭЗИИ, но  и  сердце  ее.  Оподельдок  (кто бы  он  ни  был) имеет наглость требовать, чтобы мы немедленно напечатали его чепуху и "не тянули с выплатой гонорара". Мы не печатаем и не поднаем подобной галиматьи. Впрочем, можно не сомневаться, что всю  ту дрянь, которую  он способен  намарать  своим пером, охотно возьмут в редакциях "Горлодера", "Сластены" или "Абракадабры".      Надо сказать, что  с Оподельдоком  обошлись  слишком  немилосердно,  но обиднее всего было слово ПОЭЗИЯ, напечатанное крупным шрифтом. Сколько желчи было влито в эти шесть букв!      Не менее бесцеремонно отделали Оподельдока в "Горлодере", который писал так:      "Мы получили крайне странное и возмутительное послание от субъекта (кто бы он ни был), подписавшегося "Оподельдок" и оскорбившего тем самым  величие прославленного римского  императора, носившего это имя. К письму Оподельдока приложены  бессмысленные  и омерзительные вирши о "неба серафимах" и "демоне проклятом",  столь  омерзительные, что их  мог  сочинить только  сумасшедший вроде Оподельдока или Ната Ли. И вот нас скромно просят выплатить гонорар за этот архивздор. Нет, сэр,  увольте! За такую чепуху мы не платим. Обратитесь в "Трамтарарам", "Сластену" или  в "Абракадабру".  Эти _повременные_ издания охотно  примут  у  вас  всякую  литературную  дребедень  и  охотно пообещают заплатить за нее".      Бедному Оподельдоку крепко досталось; но в данном  случае острие сатиры было  обращено  против "Трамтарарама",  "Сластены" и "Абракадабры",  которые язвительно -  и к тому же курсивом - названы "повременными", что должно было поразить их в самое сердце.      Не менее взыскательным оказался "Сластена", который изъяснился так:      "Некий   субъект,   коему   доставляет   удовольствие   называть   себя "Оподельдоком"   (в   сколь   низменных   целях   употребляют  порой   имена прославленных   мертвецов!),   препроводил   нам   свои    стишонки   (строк пятьдесят-шестьдесят), начинающиеся таким манером:      Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына,      Грозный, который ахеянам: тысячи бедствий соделал... -      и т. д. и т. п.      Почтительно  уведомляем Оподельдока  (кто  бы  он  ни  был), что  самый захудалый  наборщик   нашей  типографии  сочиняет  куплетики  получше  этих. Оподельдок не в  ладу с размером.  Ему надо научиться подсчитывать слоги.  И как ему  пришло в  голову,  что  мы (никто  другой, а  именно  мы!)  решимся осквернить  страницы  нашего  журнала  такой  беспардонной  чепухой,  -  уму непостижимо.  По  совести сказать, вся эта белиберда едва-едва  подойдет для "Трамтарарама",  "Горлодера",  "Абракадабры"  -  органов печати, которые без зазрения   совести   публикуют  "Напевы  Матушки-Гусыни"  как   оригинальное лирическое произведение. И  Оподельдок еще  имеет наглость требовать гонорар за свою галиматью! Да понимает ли Оподельдок (кто бы он ни  был) в состоянии ли он понять, что, озолоти он нас, мы не станем его печатать!"      Вчитываясь в  эти  строки, я  чувствовал,  как  становлюсь все меньше и меньше;  когда  же  я  увидел,  с  каким  презрением редактор  называет  мое произведение "стишонками", весу во мне осталось не более унции. И  мне стало искренне  жаль  беднягу  Оподельдока.  Но "Абракадабра" оказалось,  если это возможно,  еще  менее снисходительной, чем  "Сластена". Именно "Абракадабра" писала:      "Жалкий стихоблуд, подписывающийся "Оподельдоком",  настолько глуп, что вообразил,  будто  МЫ  поместим  и  оплатим  бессмысленную,  безграмотную  и выспреннюю белиберду, которую он прислал нам и представление о которой можно составить по следующим хоть сколько-нибудь вразумительным строкам:      О, свет небес, их отпрыск первородный, Священный град...      "Хоть  сколько-нибудь   вразумительным",  говорим  МЫ.  Не   будет   ли Оподельдок (кто  бы он  ни  был)  столь любезен разъяснить  вам,  каким  это образом  "град"  может быть "священным"? До  сих пор мы полагали, что град - это замерзший дождь. Не сообщит ли он вместе с тем,  каким образом замерзший дождь может быть одновременно "священным  градом"  (оставим это выражение на совести  автора) и  "отпрыском",  - ибо  последним  термином  (если мы  хоть чуточку  смыслим  в английском языке) обозначают только  грудных младенцев в пределах шестинедельного возраста. Не стоит и  обсуждать подобную нелепость. А вот Оподельдок (кто бы он ни был) с беспримерным нахальством полагает, что мы не только поместим его напыщенный вздор, но и (он  так и пишет, черным по белому) выплатим за него гонорар!      Прелестно,  не  правда  ли?  Бесподобно!  Мы  не прочь  проучить  этого новоиспеченного строчкогона за его самомнение, действительно опубликовав его поэтические излияния verbatim et  literatim  [Дословно (лат.)] так, как  они вышли из-под его пера. Мы не знаем худшего наказания, и мы применили бы его, если б не боялись наскучить нашим читателям.      Рекомендуем  Оподельдоку  (кто  бы  он ни  был) посылать  свои  будущие произведения, написанные в том  же духе в  "Трамтарарам", в "Сластену" или в "Горлодер".  Эти  напечатают.  Эти  ежемесячно  печатают  такую  же   дрянь. Посылайте им. МЫ же не позволим безнаказанно оскорблять себя".      Этот  отзыв  доконал  меня;  что  до  "Трамтарарама",   "Горлодера"   я "Сластены", то  я не могу себе представить, как они это вынесли. Их  тиснули мельчайшим  миньоном  (ядовитый  намек:  вот,  мол,  какие  вы  маленькие  и подленькие), а "МЫ" взирали на них с  высоты  гигантских прописных!.. О, это убийственно!..  Им  плевали в  лицо, их втаптывали в грязь! Будь я  на месте любого из этих журналов, я бы не пожалел сил - уж я бы посадил "Абракадабру" на скамью  подсудимых, я бы подвел ее под статью закона "Об охране  животных от жестокого  обращения"! Что до Оподельдока  (кто бы он  ни был),  то  этот субъект  окончательно вывел  меня  из терпения и  больше не  вызывал у  меня сочувствия. Он остался в дураках (кто бы он ни был) и  получил  пинков ровно столько, сколько засиживал.      Результат моих опытов с древними книгами убедил меня, во-первых, в том, что  "честность -  лучшая политика"  и,  во-вторых,  что если мне не удалось написать стихи удачнее мистера Данте,  обоих слепцов и других представителей допотопной  литературной братии, то хуже их писать невозможно. Я собрался  с духом  и решил  сочинить  нечто  "совершенно  оригинальное"  (как  пишут  на обложках  журналов), каких  бы трудов мне это ни  стоило. За образец я снова взял великолепные строфы редактора "Слепня", написанные в честь "Брильянтина Тама",  и,  воспылав  духом  соперничества,  решился создать оду  на  ту  же возвышенную тему. Первая строка не вызвала серьезных затруднений. Вот она:      Писать стихи о "Брильянтине Тама"...      Однако,  внимательно просмотрев в  справочнике  все общеупотребительные рифмы к "Там", я убедился в тщетности  дальнейших попыток. Тогда  я прибег к родительской  помощи,  и  соединенными усилиями нашей мысли спустя несколько часов мы с отцом сочинили стихотворение:      Писать стихи о "Брильянтине Тама"... -      Нелегкий труд, скажу вам прямо.      Точка (стоп).      (Подпись) -Сноб,      Конечно,  опус  этот не был слишком пространным, но "пора  понять", как сказано   в   "Эдинбургском   обозрении",   что   достоинство  литературного произведения   не  определяется   его  размером.   Что  касается  требования "Ежеквартального обозрения" "много и упорно учиться", то смысл его  туманен. В общем, я был  доволен первой пробой  пера, и возникал только вопрос о том, куда бы ее  пристроить.  Отец советовал  послать  стихи в "Слепень",  но два обстоятельства побудили меня отклонить его предложение: я опасался вызвать у редактора зависть  и к тому же мне было известно, что  он не склонен платить за оригинальные  произведения.  Тщательно  все  взвесив, я предназначил  мои стихи для страниц "Сластены", журнала более солидного, и стал с нетерпением, но покорный судьбе ждать дальнейшего развития событий. В следующем же номере я  с  радостью  увидел  мое  стихотворение  на  первой  странице,  оно  было опубликовано  полностью  в   сопровождении  следующих  примечательных  слов, напечатанных курсивом и в скобках:      (Обращаем внимание наших  читателей на публикуемые ниже  восхитительные стансы "Брильянтин Тама". Нет  нужды  говорить о их великолепии и пафосе; их невозможно читать без  слез. Тем, кто  с  отвращением  вспоминает снотворные строки,  написанные  на  ту  же  возвышенную  тему  грязной  лапой редактора "Слепня", рекомендуем сравнить оба эти произведения.      P.S. Сгораем от нетерпения разгадать тайну,  которую скрывает псевдоним "Сноб". Можем ли мы надеяться побеседовать с автором лично?)      Все это нисколько  не расходилось  с  истиной, но, признаюсь, несколько превзошло мои ожидания,  -  пусть былое непонимание ляжет вечным позором  на мою родину  и  человечество. Однако я, не теряя времени  даром, отправился к редактору "Сластены" и,  к великому моему счастью,  застал этого джентльмена дома. Он приветствовал меня с искренней  почтительностью, в которой сквозило отеческое и покровительственное  восхищение, вызванное, конечно, моим крайне юным и беспомощным видом. Пригласив меня сесть, он сразу же заговорил о моем стихотворении,  но  скромность  да  не  позволит  мне  повторить  те  тысячи комплиментов,  которые он расточал.  Впрочем, похвалы мистера Краба  (такова была  фамилия  редактора)  отнюдь  не являлись  набором  льстивых  фраз.  Он разобрал  мое произведение с полной  непринужденностью и знанием дела, смело указав мне  на  ряд  ничтожных погрешностей,  что высоко подняло его в  моих глазах.  Разумеется, речь зашла о "Слепне", и, надеюсь, я никогда не навлеку на себя столь взыскательной критики и столь ядовитых насмешек, какими мистер Краб  осыпал это злополучное  издание. Я  привык считать редактора  "Слепня" чуть ли  не  сверхчеловеком,  но мистер  Краб рассеял  мое  заблуждение.  Он обрисовал литературную и приватную  жизнь "Кровососной мухи" (так язвительно назвал  мистер Краб  редактора "Слепня", своего  конкурента)  в их  истинном свете. Он, "Кровососная муха", дрянь, каких мало. Он прескверный сочинитель. Продажный писака  и фигляр.  Мерзавец. Он написал трагедию  -  и  вся страна хохотала до упаду,  написал  фарс  - и вселенная залилась слезами.  А  кроме того,  он не  погнушался настрочить  на  него  (мистера  Краба)  пасквиль  и обозвать  его "ослом".  Если же я  пожелаю высказать свое мнение  о  мистере "Кровососной мухе", страницы "Сластены", заверил  меня мистер Краб, всегда в полном  моем распоряжении.  Тем временем,  поскольку  "Слепень"  не преминет обрушиться на меня за мою  попытку соперничать с автором "Брильянтина Тама", он (мистер Краб) берет непосредственно на  себя защиту моих  личных и прочих интересов.  И если  я  в два  счета не выйду в люди, то  не по  его (мистера Краба) вине.      Мистер Краб прервал на секунду свою речь (последнюю ее часть я никак не мог понять), и  я осмелился намекнуть на гонорар, который ожидал  полнить за свои  стихи, согласно объявлению на  обложке "Сластены",  гласившему, что он ("Сластена") "щедро оплачивает все принятые материалы, нередко тратя на одно маленькое  стихотворение сумму, превышающую  годовой расход  "Трамтарарама", "Горлодера" и "Абракадабры" вместе взятых.      Едва я произнес слово  "гонорар",  мистер Краб  широко  раскрыл  глаза, затем рот,  напомнив  своим  видом  испуганную  старую утку, которая  тщетно силится  крякнуть.  В таком  виде он пребывал (то и дело хватаясь за голову, словно  в крайней растерянности), пока я не выложил ему почти все, что хотел сказать.      Когда я умолк, он в изнеможении откинулся на  спинку кресла, беспомощно опустив руки, но  все  так же по-утиному разинув рот, Я молчал,  озадаченный столь  необычным  поведением. Вдруг  он вскочил и  потянулся  к  звонку, но, коснувшись  его,  видимо,  изменил свое намерение,  каково  бы оно  ни было, нырнул  под  стол  и  тут  же  вылез,  держа  в  руках  дубинку.  Поднял  ее (затрудняюсь сказать,  с  какой  целью), однако в тот же миг  кроткая улыбка осветила его лицо, и он спокойно опустился в кресло.      - Мистер Там, - сказал он (я  заранее  послал ему визитную карточку), - мистер Там, вы ведь молоды, даже очень?      Я согласился, присовокупив, что еще не достиг совершеннолетия.      - Ах, вот как! - сказал  он. - Очень хорошо? Все понятно без слов!  Вас интересует вопрос о  компенсации, это естественно... можно сказать, вполне и безусловно. Но гм... э... э... первое выступление в печати... первое, говорю я...  и не в обычае  нашего журнала платить за... понимаете, а?  Дело в том, что  в  подобных  обстоятельствах обыкновенно мы  оказываемся  получателями. (Мистер Краб ласково улыбнулся,  сделав ударение  на слове  "получатели".) В большинстве случаев нам платят  за то,  что мы помещаем первую пробу пера... особенно  если это стихи. Во-вторых, мистер Там, мы  придерживаемся  правила никогда не платить тем,  что во Франции называют argent comptaiit [Наличными (франц.).],  - вы  понимаете, конечно.  Спустя  три  - шесть  месяцев  после публикации...  или через  годик-два...  мы  не  против  того,  чтобы  выдать обязательство  сроком на девять  месяцев,  если твердо знаем, что  "погорим" через полгода. Я уверен, мистер Там, что мои разъяснения вполне удовлетворят вас.      Мистер Краб умолк, и на его глазах выступили слезы.      Огорченный  до  глубины души тем, что явился, пусть  невольно, причиной страданий столь  замечательного  и  столь отзывчивого человека,  я  поспешил извиниться и  успокоить его, заверив в  полном совпадении наших взглядов и в моем полном понимании деликатности  его положения. Изложив  все это  изящным слогом, я удалился.      В одно прекрасное утро, вскоре после этого, "я проснулся и узнал, что я знаменит". О степени моей славы лучше всего  судить по отзывам  печати  того дня. Эти отзывы,  как  будет  видно  дальше,  представляют собой критические заметки о номере "Сластены" с моими стихами и являются вполне убедительными, исчерпывающими  и  ясными, за исключением, пожалуй, иероглифической  подписи "Sep. 15 - It" [Сентября 15 текущего года (лат.).] - в конце каждой заметки.      "Олух",   журнал   необычайно    разборчивый,    известный   трезвостью литературных оценок, "Олух", говорю я, высказался так:      "Сластена"! Октябрьский номер этого прелестного журнала превосходит все предшествующие  и  стоит  вне  конкурса.  Великолепием   печати  и   бумаги, количеством   и   совершенством   иллюстраций,  литературными  достоинствами опубликованных  в  номере  материалов  "Сластена"  так  же  похож  на  своих старомодных  конкурентов,  как  Гиперион  на  сатира. Правда, "Трамтарарам", "Горлодер" и  "Абракадабра"  превосходят его  своим бахвальством, но во всем остальном   -  подавайте  нам  "Сластену"!  Как  этот  прославленный  журнал выдерживает такие  громадные расходы, остается для нас  загадкой. Верно, его тираж  равен  100 000 экземпляров и число его подписчиков за последний месяц увеличилось на  одну  четверть; по, с другой  стороны, он выплачивает  своим авторам баснословные гонорары. Говорят, что мистер Плутосел получил не менее тридцати семи с половиной центов за свою неподражаемую статью "О свиньях". С таким редактором, как мистер Краб, и с такими именами  в списке сотрудников, как Сноб и Плутосел, успех  "Сластены" обеспечен. Идите и подпишитесь.  Sep. 15 - It",      Признаюсь, я был  польщен этим восторженным  отзывом со  стороны  столь почтенного  органа, как "Олух". Поместив мое имя, то  есть мой nom de guerre [Псевдоним (франц.).]  перед великим  Плутослом,  он оказал мне  любезность, весьма приятную и вполне заслуженную.      Затем  мое внимание  привлекли следующие строки в  "Гадине" -  журнале, знаменитом   своей  прямотой  и  свободой...  полной   свободой:  льстить  и раболепствовать перед теми, кто дает званые обеды:      "Октябрьская  книжка "Сластены" появилась ранее всех других  журналов и бесконечно превосходит их  роскошью оформления  и  богатством содержания. Мы допускаем, что  "Трамтарарам",  "Горлодер" и "Абракадабра"  выделяются своим бахвальством, но  во  всем остальном -  подавайте  нам  "Сластену"! Как этот прославленный журнал выдерживает столь непомерные расходы,  остается для нас загадкой. Правда, его тираж 200 000 экземпляров,  и за последние  две недели число его подписчиков  увеличилось на одну треть, но,  с другой стороны,  он ежемесячно  выплачивает  своим авторам баснословные  гонорары. Нам известно, что мистер Пустомеля получил не  менее пятидесяти центов  за  свою последнюю "Монодию в грязной  луже". Среди литераторов, поместивших в этом номере свои произведения,  мы видим (кроме его выдающегося  редактора) такие  имена, как Сноб,  Плутосел и  Пустомеля. И все же, думается нам,  наиболее значительным произведением  в  номере,  не  считая   примечаний  от   редакции,  является поэтическая  жемчужина  Сноба "Брильянтин  Тама", - пусть наши  читатели  не судят по заглавию, будто этот несравненный  bijou  [Сокровище, драгоценность (франц.).]  имеет сходство с галиматьей, написанной на ту же тему презренным субъектом, самое имя которого невыносимо для слуха уважающего себя человека. Подлинные  стихи  о  "Брильянтине  Тама" возбудили  всеобщее  любопытство  и страстное желание узнать, кто же скрывается под псевдонимом "Сноб", желание, которое  мы  в  силах  удовлетворить.  "Сноб"  -  nom  de  plume  [Псевдоним (франц.).]  Какваса Тама,  уроженца  нашего  города,  родственника  великого мистера Какваса (в честь которого он и назван), связанного различными нитями с  самыми  знатными  семьями  штата.  Его  отец, Томас Там,  эскв.,  богатый коммерсант в Фат-сити. Sep. 15 - It".      Эта великодушная оценка тронула меня  до глубины души, особенно потому, что исходила от столь  светлого, кристально чистого источника, как "Гадина". Слово  "галиматья"  в  применении  к  "Брильянтину Тама",  опубликованному в "Кровососной мухе",  я нашел как нельзя более уместным и выразительным. В то же время  слова  "жемчужина"  и  "bijou", примененные  к моему произведению, показались  мне несколько  бесцветными. Им не  хватало  экспрессии. Они были недостаточно prononces [Здесь: точны (франц.).] (как говорят во Франции).      Едва я  кончил читать "Гадину", как мой друг сунул мне в руку экземпляр "Крота"   -   журнала,   пользовавшегося    высокой   репутацией   благодаря проницательности  своих   суждений  вообще   и   откровенному,  честному   и беспристрастному тону передовиц в особенности. "Крот" отзывался о "Сластене" так:      "Мы только что получили октябрьскую книжку "Сластены" и должны заявить, что никогда при чтении нами периодических изданий ни один номер не доставлял нам  столь   изысканного   наслаждения.   Мы   не   зря  говорим   об  этом. "Трамтарараму",  "Горлодеру"  и  "Абракадабре" не  мешает  присматривать  за своими лаврами.  Спору  нет, эти издания  превосходят всех и  вся  крикливой заносчивостью, но в остальном -  подавайте нам "Сластену"! Как удается этому прославленному журналу  выдерживать  столь чудовищные расходы,  остается для нас загадкой.  Правда, его тираж  300 000 экземпляров и за последнюю  неделю число его  подписчиков возросло наполовину, но суммы,  которые он ежемесячно выплачивает авторам, все же баснословно велики. Нам известно из  достоверных источников,  что  мистер  Пустомеля получил  не  менее  шестидесяти  двух  с половиной  центов  за  свою последнюю повесть  из  семейной  жизни "Кухонное полотенце".      Лежащий   перед   нами   номер   украшают  произведения  мистера  Краба (выдающегося  редактора).  Сноба,  Плутосла, Пустомели  и  других;  но после неподражаемых  творений  самого  редактора  мы  особое  предпочтение  отдаем поэтическому алмазу,  граненному пером восходящего таланта, подписывающегося "Сноб"  -  nom  de guerre, - он вскоре, мы это  предсказываем, затмит  славу "Воза".  Под "Снобом",  как  нам  известно,  скрывается мистер  Каквас  Там, единственный наследник богатого  местного коммерсанта  Томаса Тама, эскв., и близкий родственник знаменитого  мистера Какваса.  Прелестное  стихотворение мистера Тама  озаглавлено  "Брильянтин Тама", - заглавие, кстати сказать, не совсем удачное, так как некий пройдоха, связанный  с продажной прессой,  уже вызвал к нему отвращение всего города, написав изрядную порцию  белиберды на ту  же   тему.  Впрочем,  маловероятно,  чтобы  кто-нибудь  спутал  эти  два произведения. Sep. 15 - It".      Благосклонное одобрение  такого  проницательного  журнала, как  "Крот", наполнило  мою душу  восторгом.  Единственное возникшее  у  меня  возражение сводилось  к тому, что лучше было бы написать  не  "пройдоха", а "гнусный  и презренный  злодей,  мерзавец и пройдоха". Это, на мой  взгляд,  звучало  бы более изыскание. Следует также  признать, что выражение  "поэтический алмаз" едва  ли обладает  достаточной силой, чтобы передать то,  что  "Крот"  хотел сказать о великолепии "Брильянтина Тама".      Вечером того же дня, после того, как я  прочел отзывы "Олуха", "Гадины" и "Крота", мне попался экземпляр "Долгоножки",  журнала, известного  широтой своих взглядов. Именно "Долгоножка" писала:      "Сластена"!  Читатель  уже держит  в  руках  октябрьскую  книжку  этого роскошного журнала. Спор  о превосходстве решен  окончательно, и отныне было бы абсурдом со стороны "Трамтарарама", "Горлодера" или "Абракадабры"  делать судорожные попытки  завоевать первенство. Эти журналы превосходят "Сластену" нахальством,  но во  всем  остальном - подавайте нам  "Сластену"!  Как  этот прославленный журнал выдерживает явно непомерные расходы, остается загадкой. Правда, его тираж достигает почти  500 000 экземпляров,  и за  последние два дня число его подписчиков возросло на семьдесят шесть процентов, но вместе с тем суммы,  ежемесячно выплачиваемые  журналом  своим  авторам,  баснословно велики.  Нам   известно,  что   мадемуазель  Плагиатон   получила  не  менее восьмидесяти  семи  с половиной  центов за свой превосходный р-революционный рассказ "В Йорке бродит черный кот, в Нью-Йорке - наоборот".      В   настоящем   номере  наиболее  талантливые   материалы  принадлежат, разумеется, перу редактора (достопочтенному  мистеру Крабу), но в нем немало великолепных произведений и таких  авторов, как Сноб, мадемуазель Плагиатон, Плутосел,  миссис  Фальшивочка,  Пустомеля,  миссис  Пасквилянтка,  наконец, последний  в списке, но  не  из последних - Шарлатан. Мир еще не знал  столь бесценной плеяды гениев.      Стихотворение за подписью "Сноб" справедливо вызывает  всеобщий восторг и, по нашему мнению, заслуживает еще больших похвал.      "Брильянтин  Тама"   -   так   называется  этот  шедевр  красноречия  и мастерства.  Кое  у кого из  наших  читателей  может возникнуть  смутное, но достаточно неприятное воспоминание о стихотворении (?) с таким же названием, подлой  стряпне  продажного  писаки,  побирушки  и  головореза,   находящего применение своей  способности плодить мерзости  и кровно связанного,  как мы полагаем,  с  одним  из  непристойных  изданий, выпускаемых в  черте  нашего города;  мы  просим  читателей,  ради  всего  святого,  не  путать  эти  два произведения. Автором "Брильянтина  Тама"  является, насколько нам известно, Каквас  Там, эскв., джентльмен, одаренный гением,  и ученый. "Сноб"  - всего лишь пот de guerre. Sep. 15 - It".      Я едва сдерживал негодование, читая заключительные строки диатрибы. Для меня  было  ясно,  что  уклончивая,  чтобы  не  сказать,  уступчивая, манера выражаться...    намеренная   снисходительность,    с   какой   "Долгоножка" разглагольствовала  об  этой  свинье, редакторе  "Слепня",  -  для  меня,  я подчеркиваю, было очевидно, что мягкость выражении вызвана  не чем иным, как пристрастным   отношением   к  "Слепню",   явным  стремлением   "Долгоножки" поддержать  за мой счет  его  репутацию.  В самом  деле, всякий легко  может убедиться,  что если  бы "Долгоножка"  действительно хотела сказать все, как есть, а не делала вид, то она ("Долгоножка") могла подобрать выражения более решительные, резкие  и гораздо более подходящие к случаю. Слова  и выражения "продажный писака", "побирушка",  "плодить  мерзости", "головорез" столь (не без умысла) бесцветны и неопределенны, что лучше бы вовсе ничего не говорить об  авторе  гнуснейших  стихов,  когда-либо написанных  представителем  рода человеческого. Все мы отлично знаем, как можно изругать, слегка похвалив, и, наоборот, кто  усомнится в  тайном  намерении "Долгоножки" слегка  поругать, чтобы прославить.      Мне,  собственно,  было  наплевать на  то, что "Долгоножка"  болтает  о "Слепне". Но тут  речь шла обо мне. После возвышенного тона, в каком "Олух", "Гадина" и  "Крот"  высказались о  моих способностях,  слишком уж безучастно звучали  слова  захудалой  "Долгоножки":  "джентльмен,  одаренный  гением, и ученый". Джентльмен - и это точно! И я тут же решил добиться от "Долгоножки" письменного извинения или вызвать ее на дуэль.      Поглощенный этой  задачей, я стал думать,  кого  из  друзей направить с поручением к "досточтимой" "Долгоножке",  и,  поскольку редактор  "Сластены" выказывал мне явные знаки расположения, я в конце концов  решился прибегнуть к его помощи.      До  сих  пор   не  могу  найти  удовлетворительного  объяснения  весьма странному выражению лица  и жестам, с которыми мистер Краб слушал меня, пока я излагал ему  свой  план.  Он  повторил сцену со звонком и  дубинкой  и  не преминул по-утиному раскрыть рот. Был такой момент, когда мне  казалось, что он вот-вот крякнет. Но припадок прошел, как и в тот раз, и он начал говорить и  действовать,   как  разумное  существо.  Однако  он  отказался  выполнить поручение  и убедил меня вовсе не посылать вызов, хотя и признал, что ошибка "Долгоножки"  возмутительна,  особенно  же  неуместны  слова  "джентльмен" и "ученый".      В  конце беседы  мистер Краб, выказывая,  по-видимому,  чисто отеческую заботу о моем благополучии заявил,  что  я могу хорошо подработать и в то же время  упрочить  свою  репутацию,   если  соглашусь   иногда  исполнять  для "Сластены" роль Томаса Гавка.      Я  попросил мистера Краба объяснить мне, кто такой мистер  Томас Гавк и что от меня требуется, чтобы исполнить его роль.      Тут мистер Краб снова  "сделал большие глаза" (как говорят в Германии), но, оправившись  в  конце концов от приступа  изумления, пояснил, что  слова "Томас  Гавк"  он  употребил,  дабы  избежать  просторечного  и  вульгарного "Томми",  а  вообще-то  следует  говорить Томми  Гавк  или  Томагавк, и  что "исполнять роль томагавка" -  значит разносить, запугивать, словом, всячески изничтожать свору неугодных нам авторов.      Я заверил  моего патрона, что если в этом  все дело, то я с готовностью возьму на себя роль Томаса Гавка. Тогда мистер Краб предложил мне  не терять времени  и для  пробы сил разделать  редактора "Слепня"  со всей злостью, на какую  я только способен. И я  тут  же, не  покидая  редакции, выполнил  это поручение,  написав  рецензию  на  оригинальный  текст  "Брильянтина  Тама", которая  заняла тридцать шесть страниц "Сластены". Я убедился, что исполнять роль  Томаса  Гавка  куда  легче,  чем  писать   стихи;  я  строго  следовал определенной системе, поэтому  мне было  нетрудно обстоятельно  и  со вкусом делать свое дело. Работал  я так. Я приобрел на аукционе (по дешевке) "Речи" лорда   Брума,   Полное   собрание   сочинений   Коббета,   "Новый   словарь вульгаризмов", "Искусство посрамлять" (полный курс),  "Самоучитель площадной брани"  (ин-фолио)  и  "Льюис Г.  Кларк о  языке". Эти  труды я основательно изодрал скребницей,  затем,  бросив  клочки  в  сито, тщательно  отсеял  все мало-мальски  пристойное  (сущий  пустяк), а  крепкие  выражения запихнул  в большую оловянную  перечницу с  продольными дырками,  в них фразы  проходили целиком и без задержки.  Смесь была готова к употреблению. Когда требовалось исполнить роль Томаса  Гавка, я смазывал  лист писчей бумаги белком гусиного яйца, затем, изодрав предназначенное к разбору произведение тем же способом, каким  я раздирал  книги,  только  более осторожно, чтобы  на  каждом клочке осталось  по  слову, я  бросал  их  в ту  же перечницу,  завинчивал  крышку, встряхивал и высыпал всю смесь  на  смазанный  белком  лист, к которому  она мгновенно   прилипала.  Эффект   получался   изумительный.   Просто   сердце радовалось!  Прямо  скажу,  никому не  удавалось создать  что-либо, хотя  бы близко  напоминающее  мои  рецензии,  которые  я  изготовлял  таким  простым способом  на  удивление  всему  миру.  Правда, первое  время меня  несколько смущала  -  вследствие  застенчивости,  вызванной  неопытностью, - некоторая бессвязность, какой-то  оттенок bizarre  (как говорят  во Франции), присущий моим  рецензиям в целом. Все фразы  вставали  не на свое  место (как говорят англосаксы). Многие строились шиворот-навыворот,  иные даже  вверх ногами, и не было ни одной, которая от этой путаницы не утратила бы в какой-то степени своего  смысла.  Только  изречения  мистера  Льюиса  Кларка оказались  столь категорическими и стойкими, что, по-видимому, не смущались самыми необычными положениями и выглядели одинаково довольными и веселыми, -  стояли они вверх или вниз ногами.      Трудно сказать, какая судьба постигла редактора "Слепня" по напечатании моей рецензии  на его  "Брильянтин Тама".  Вероятнее  всего, он умер, изойдя слезами. Во всяком случае, он мгновенно исчез с лица земли, и с тех пор даже призрака его никто не видел.      С  этим  делом  было покончено, фурии умиротворены, и я сразу  завоевал особую  благосклонность  мистера Краба. Он доверил мне свои тайны, определил меня  в  "Сластене"  на постоянную должность  Томаса Гавка  и, не  имея пока возможности  назначить  мне  содержание,  разрешил широко  пользоваться  его советами.      - Дорогой  мой Каквас,  -  сказал он мне однажды после обеда. -  Я ценю ваши способности  и люблю  вас, как сына. Вы станете моим наследником. После смерти я откажу вам "Сластену". А пока я сделаю из вас человека... сделаю... только  слушайтесь моих  советов.  Прежде  всего  надо  избавиться от  этого старого кабана.      - Кабана?  -  с  любопытством  спросил я.  - Свиньи, да?..  арег [Кабан (лат.).] (как говорят по-латыни)?.. где свинья?.. кто свинья?..      - Ваш отец, - отвечал он.      - Совершенно верно, - сказал я. - Свинья.      - Вам надо сделать  карьеру, Каквас, - продолжал мистер  Краб, - а этот ваш наставник висит у вас словно  жернов на шее. Нам надо его отсечь. (Тут я вынул нож.) Нам  надо отсечь его, - продолжал мистер Краб, - раз и навсегда. Он нам ни  к  чему...  ни к чему.  Дайте  ему пинка или поколотите палкой, - словом, сделайте что-нибудь в этом роде.      - А что  вы скажете, - вкрадчиво вставил  я,  - если  я сначала дам ему пинка, потом поколочу палкой и приведу в себя, дернув за нос?      Мистер Краб задумчиво посмотрел па меня и ответил:      - Я  нахожу,  мистер  Там, то, что вы предлагаете, очень удачным... это замечательно, так сказать, само по себе...  Но парикмахеры народ бывалый, и, учитывая все "за" и "против", я полагаю, что после  того,  как вы проделаете над мистером Томасом Тамом намечаемые вами операции, не плохо бы подбить ему кулаком  оба  глаза,  да  так,  чтобы  он   закаялся  следить   за  вами  на увеселительных  прогулках.  Вот тогда,  мне кажется,  с  вашей стороны будет сделано все возможное.  Впрочем,  не мешало бы  искупать его разок-другой  в сточной канаве и передать в руки полиции. На следующее утро вы в  любой  час можете явиться в полицейский участок и заявить под присягой, что на вас было совершено нападение.      Я был весьма тронут добрыми чувствами,  побудившими мистера Краба  дать мне такой  превосходный  совет,  и не замедлил воспользоваться им. В итоге я избавился  от старого  кабана, почувствовал  себя  джентльменом  и  вздохнул свободно. Правда, нехватка денег служила некоторое время для меня источником неудобств, но в конце концов, посмотрев  повнимательнее в оба и  увидев, что творится у меня под самым носом, я понял, как уладить такую вещь.      Прошу  учесть:   я  сказал  "вещь",  потому  что  по-латыни,  насколько известно,  "вещь"  значит  -  res.  Кстати,  относительно  латыни:  пусть-ка кто-нибудь скажет мне, что  значит quocunque [Куда  бы  ни (лат.).]  или что такое modo? [Только (лат.).]      План мой был чрезвычайно прост. Я купил за  бесценок  шестнадцатую долю "Зубастой черепахи" -  вот и все. Дело было  сделано, и я  положил денежки в карман. Конечно, надо было уладить еще кое-какие пустяки, не предусмотренные планом. Но оно уж явилось  следствием... результатом.  Например, я обзавелся пером, чернилами и бумагой и пустил их в оборот с бешеной энергией.  Написав журнальную статью, я  озаглавил ее "Чик-чирик" автора "Брильянтина  Тама"  и послал в  "Абракадабру". Однако в "Ежемесячных репликах корреспондентам" мою статью назвали "пустой болтовней"; тогда я переменил  заглавие на "Кукареку" Какваса  Тама, эскв., автора  оды  в честь  "Брильянтина  Тама" и  редактора "Зубастой  черепахи".  С   этой  поправкой   я  снова   отправил   статью  в "Абракадабру", а  в ожидании  ответа ежедневно печатал в "Черепахе" по шести столбцов   философических,   можно   сказать,   размышлений  о  литературных достоинствах журнала "Абракадабра" и  личных качествах его редактора. Спустя несколько  дней "Абракадабра" убедилась, что произошла  досадная ошибка: она "спутала   глупейшую  статью  "Кукареку",  написанную  каким-то   безвестным невеждой, с драгоценной жемчужиной под  тем  же заглавием, творением Какваса Тама, эскв.,  знаменитого автора "Брильянтина Тама". "Абракадабра"  выразила "глубокое сожаление по поводу вполне понятного недоразумения" и, кроме того, обещала поместить подлинник "Кукареку" в очередном номере журнала.      Без  сомнения, я так  и  думал...  Я, право же,  думал...  думал  в  то время... думал потом... и не имею никаких оснований думать иначе теперь, что "Абракадабра" действительно ошиблась. Я не знаю никого,  кто бы с наилучшими намерениями  делал так много самых  невероятных ошибок, как "Абракадабра". С этого дня  я почувствовал симпатию  к "Абракадабре",  вследствие чего вскоре смог уяснить подлинное значение ее литературных достоинств и не терял случая поговорить о них в "Черепахе". И, представьте, странное  совпадение, одно из тех воистину поразительных совпадений, которые наводят человека на серьезное раздумье:  точно  такой же коренной переворот  во  мнениях,  точно  такое же решительное bouleversement [Потрясение,  переворот (франц.).]  (как  говорят французы),  точно  такой  же всеобъемлющий шиворот-навыворот  (позволю  себе употребить  это  довольно   сильное  выражение,   заимствованное  у  племени чоктосов),  какой совершился pro et contra [За и против (лат.).] между мной, с  одной стороны, и "Абракадаброй" - с другой, снова имел место при таких те обстоятельствах  немного  спустя   в   моих  отношениях  с   "Горлодером"  и "Трамтарарамом".      Так,  одним гениальным  ходом,  я одержал полную победу - "набил потуже кошелек"  и,  можно сказать,  уверенно  и  честно начал  блестящую и  бурную карьеру,  которая  сделала  меня знаменитым  и сейчас позволяет мне  сказать вместе с Шатобрианом: "Я делал историю" - "J'ai fait l'histoire".      Да, я делал  историю. С того  славного времени, о  котором я повествую, мои  дела, мои  труды являются достоянием человечества.  Они  известны всему миру.  Поэтому  нет  необходимости  подробно  описывать,  как,  стремительно возвышаясь,  я   унаследовал   "Сластену",   как  я  слил  этот   журнал   с "Трамтарарамом",  как  потом  приобрел "Горлодера" и как,  наконец, заключил сделку  с  последним  из  оставшихся конкурентов и объединил  всю литературу страны в одном великолепном всемирно известном журнале: "ГОРЛОДЕР, СЛАСТЕНА, ТРАМТАРАРАМ И АБРАКАДАБРА"      Да, я делал историю.  Я достиг мировой славы. Нет такого уголка  земли, где бы  имя мое не было известно.  Возьмите  любую  газету,  и вы непременно столкнетесь с  бессмертным Каквасом Тамом:  мистер Каквас Там  сказал то-то, мистер  Каквас  Там  написал  то-то,  мистер Каквас  Там сделал  то-то. Но я скромен  и  покидаю  мир  со  смирением.  В  конце   концов,  что  такое  то неизъяснимое,  что  люди называют  "гением"?  Я  согласен  с  Бюффоном...  с Хогартом... в сущности говоря, "гений" - это усердие.      Посмотрите на меня!.. Как я работал... как я трудился... как я писал! О боги,  разве я не писал! Я не знал, что такое досуг. Днем я сидел за столом, наступала ночь, и я - несчастный труженик - зажигал полуночную лампаду. Надо было видеть меня. Я наклонялся  вправо. Я наклонялся влево. Я сидел прямо. Я откидывался  на  спинку  кресла.  Я   сидел  tete  baissee  [Склонив  голову (франц.).]  (как говорят на  языке кикапу),  склонив  голову  к  белой,  как алебастр,  странице.  И во всех положениях я... писал. И в  горе и в радости я...  писал.  И в холоде и в  голоде  я...  писал. И в солнечный  день, и  в дождливый день, и в лунную ночь,  и в темную ночь я...  писал. Что я писал - это  не  важно.  Как  я писал - стиль,  -  вот в чем  соль. Я  перенял его у Шарлатана... бамм!.. дзинь! Тарараххх!!! - и предлагаю вам его образчик.    Продолговатый ящик       Перевод И.Гуровой        Несколько  лет тому назад,  направляясь в Нью-Йорк из Чарлстона в штате Южная  Каролина,  я  взял  каюту  на превосходном  пакетботе  "Индепенденс", которым командовал капитан  Харди. Отплытие - если не воспрепятствует погода -   было   назначено  на  пятнадцатое   число  текущего  месяца  (июня),   и четырнадцатого  я поднялся  на борт,  чтобы присмотреть за  размещением моих вещей.      На пакетботе я узнал, что  пассажиров будет очень  много,  причем число дам  среди  них  заметно  превышало  обычное. В  списке  я  заметил  фамилии нескольких  моих знакомых  и  с  большим удовольствием  обнаружил, что  моим спутником будет также мистер  Корнелий Уайет, молодой художник, к которому я питал чувство живейшей дружбы. Мы вместе учились  в Ш-ском университете, где были  почти  неразлучны.  Он обладал темпераментом,  обычным  для  гениев, и натура его  слагалась из  мизантропии, впечатлительности и пылкости,  К этим качествам  следует  добавить  еще  самое  горячее  и  верное  сердце,  какое когда-либо билось в человеческой груди.      Я  заметил,  что его фамилией были помечены  целых три каюты, и,  вновь обратившись к списку  пассажиров, узнал, что  он едет не  один, но с женой и двумя своими  сестрами. Каюты были достаточно просторны, и в каждой  имелось по  две койки -- одна над другой. Правда, койки эти были настолько узки, что на каждой мог уместиться только один человек,  но тем не менее я не понимал, почему этим четырем людям понадобились три каюты, а не  две. Тем  летом мною владело  то   мрачное  душевное  настроение,  которому  нередко  сопутствует неестественное любопытство ко  всяким пустякам, и со стыдом сознаюсь, что по поводу  этой лишней  каюты  я  строил немало не  делающих мне чести  нелепых предположений.  Разумеется,  меня все  это нисколько  не касалось, однако  я упрямо продолжал ломать  голову  над  тайной лишней каюты.  Наконец  я нашел отгадку  и  даже  удивился тому, что такое  простое решение не  пришло мне в голову раньше. "Конечно  же, с  ними едет горничная! - сказал я  себе. - Как глупо было с моей стороны не подумать об этом сразу!" Я еще раз справился со списком,  но  оказалось, что  они отправляются  в  путь  без прислуги,  хотя первоначально  и собирались  взять  с  собой  служанку,  ибо  в список  были внесены, а затем вычеркнуты слова "с горничной". "О, все дело, без сомнения, в лишнем багаже! - сказал я себе. - Что-то  из своих вещей он не хочет везти в трюме  и  предпочитает  хранить  возле  себя...  А,  понимаю! Какая-нибудь картина... Так вот  о чем он вел переговоры с Николини, итальянским евреем!" Такой вывод вполне меня удовлетворил,  и этот пустяк  перестал тревожить мое любопытство.      Сестер Уайета, очаровательных и умных барышень, я знал очень хорошо, но жены его никогда не видел, так как они обвенчались совсем недавно. Однако он часто говорил мне  о  ней  с  обычной своей пылкой восторженностью.  По  его словам, она была необыкновенно  красива,  остроумна и одарена  всевозможными талантами. Поэтому мне не терпелось познакомиться с ней.      В тот  день,  когда  я посетил  пакетбот,  то есть четырнадцатого,  там собирался побывать и Уайет с супругой и сестрами, о чем мне сообщил капитан, а  потому я задержался  на борту  еще час, в надежде,  что буду  представлен новобрачной.  Но затем  капитан  получил  записку с извинениями: "Миссис  У. нездоровится, а  потому она прибудет на  пакетбот только завтра  перед самым отплытием". На  следующий  день, когда я  уже покинул отель  и направился  к пристани,  меня  встретил  капитан  Харди  и  сказал, что  "ввиду  некоторых обстоятельств"   (глупая,  но  удобная  ссылка)   "Индепенденс",   вероятно, задержится в  порту еще  на день-два и что он пришлет мне сказать, когда все будет  готово  к отплытию. Мне  это показалось странным, так как дул  свежий южный  бриз,  но  поскольку капитан:  не  объяснил, в  чем  заключались  эти "обстоятельства",  хотя я настойчиво выспрашивал  его о них, мне  оставалось только вернуться в отель и на досуге изнывать от любопытства.      Чуть ли не неделю я тщетно ждал  известия  от капитана,  но наконец оно пришло, и я немедленно отправился на пакетбот. Почти  все пассажиры были уже на борту, где царила обычная суматоха, предшествующая отплытию.  Уайет и его спутницы прибыли через  десять минут после  меня. Сестры,  новобрачная и сам художник поднялись  на  корабль, и я заметил,  что последний был  в одном из самых своих мизантропических настроений, но я давно  к ним привык и перестал обращать на них внимание. Он даже не представил меня жене, так что исполнить этот долг  вежливости пришлось его  сестре Мэриэн,  очень милой и  тактичной барышне, которая и произнесла торопливо несколько отвечающих случаю слов.      Лицо миссис Уайет было скрыто густой вуалью, и когда она в ответ на мой поклон  приподняла ее, признаюсь,  я был глубоко поражен. Изумление мое было бы еще больше, если бы долгий опыт не научил меня лишь с оглядкой полагаться на  восторженные описания моего  друга-художника,  когда речь шла о  женской прелести.  Я  прекрасно  знал,   с  какой  легкостью  уносился  он  в  сферы идеального, если темой нашей беседы служила красота.      Дело в том, что миссис Уайет показалась мне настоящей дурнушкой. На мой взгляд, ее  почти можно  было  назвать безобразной. Однако одета она  была с изысканным  вкусом,  и  тогда у  меня не возникло  сомнения в  том, что  она пленила сердце моего друга менее преходящими чарами ума и  души.  Сказав мне лишь два-три слова,  она  тотчас  удалилась в свою каюту  вместе  с мистером Уайетом.      Во мне вновь вспыхнуло неутолимое любопытство. Горничной с ними не было -  в этом я убедился собственными глазами. Оставалось подождать, не появится ли  еще  какой-нибудь багаж. Некоторое  время спустя  на пристани показалась повозка с продолговатым сосновым ящиком - по-видимому,  пакетбот ждал только его,  чтобы отплыть. Едва ящик перенесли на борт,  как мы отчалили и вскоре, благополучно миновав мель в устье реки, вышли в открытое море.      Ящик этот, как я уже сказал,  был продолговатым. Он имел примерно шесть футов в длину и два с половиной в ширину - я внимательно рассмотрел его, и я люблю быть точным. Подобная  форма встречается  не часто,  и едва  я  увидел ящик, как похвалил себя за догадливость. Читатель, вероятно, помнит, что, по моим предположениям, особый багаж моего друга художника должен был  состоять из  картин или, по крайней  мере, из одной картины. Мне было известно, что в течение  нескольких  недель он часто  виделся  с Николини, и  вот теперь  на пакетбот доставили ящик, который,  судя  по его  форме,  мог  служить только вместилищем  для копии "Тайной  вечери" Леонардо да  Винчи. Я  же  знал, что Николини некоторое время  назад приобрел копию "Тайной вечери", сделанную во Флоренции  Рубини-младшим.  Таким  образом,  можно было считать,  что и этот вопрос  разрешен. Думая  о  своей проницательности,  я  весело  посмеивался. Никогда раньше Уайет не  имел  от  меня секретов во всем, что  казалось  его профессии, но теперь по-видимому, ему захотелось подшутить надо мной и прямо у  меня  на  глазах  тайком  привезти  в  Нью-Йорк превосходное  полотно,  с расчетом, что я ни о чем не догадаюсь. Я решил, что буду в отместку всячески поддразнивать его.      Одно обстоятельство  тем  не  менее  весьма  меня  раздосадовало:  ящик отнесли не в третью каюту, а  в собственную каюту Уайета, где он и  остался, занимая почти весь пол и, вероятно, причиняя множество неудобств художнику и его жене,  тем  более  что на  его крышке  большими  корявыми  буквами  была выведена надпись не то смолой, не  то краской, которая  пахла очень сильно и дурно - мне этот запах показался отвратительным. Надпись на крышке  гласила: "Миссис  Аделаиде  Кертис, Олбани,  штат  Нью-Йорк,  под  надзором  Корнелия Уайета, эсквайра. Верх. Обращаться с осторожностью".      Я  знал, что миссис Аделаида Кертис,  проживающая в Олбани, -  это мать жены художника, но решил, что ее адрес  написан  на ящике ради мистификации, для того чтобы ввести в заблуждение именно меня. Я не сомневался в  том, что крайней точкой,  которой  достигнет ящик  на  своем  пути  па  север,  будет мастерская моего друга на Чемберс-стрит в Нью-Йорке.      Первые  три-четыре дня нашего плаванья погода  стояла  прекрасная, хотя ветер все  время  был  лобовым  - он задул с севера, едва  берег  скрылся за кормой. Пассажиры,  разумеется,  были  в  превосходном расположении  духа  и весьма общительны. Исключение составляли только Уайет и его  сестры, которые были  со всеми настолько  сухи и  сдержанны,  что, на  мой взгляд,  это даже граничило с неучтивостью. Поведение самого Уайета меня не очень удивляло. Он был мрачен еще больше обыкновенного -  можно  даже  сказать, угрюм, - но я и привык  ждать  от  него чудачеств.  Для его  сестер,  однако, я  не  находил оправдания. Они  почти все время уединялись у себя в  каюте  и,  как я их ни уговаривал,  наотрез отказывались  присоединиться к  корабельному  обществу. Миссис  Уайет  держалась куда более любезно. Вернее сказать,  она была очень словоохотлива, а словоохотливость во  время  морского  путешествия -  весьма приятный  светский  талант.  Она  завязала  самое   короткое   знакомство  с большинством  дам  и, к  глубочайшему  моему  изумлению, чрезвычайно  охотно кокетничала  о мужчинами.  Она нас  всех очень развлекала. Я употребил слово "развлекала", не зная, как выразить  мою мысль точнее. Откровенно говоря,  я скоро убедился, что общество чаще смеялось над миссис  У., чем вместе с ней. Мужчины  воздерживались от  каких-либо  замечаний на  ее  счет,  а  дамы  не замедлили  объявить  ее  "добросердечной  простушкой,  довольно  невзрачной, совершенно невоспитанной и, бесспорно,  вульгарной". И  все недоумевали, что заставило Уайета решиться на подобный брак. Богатство  - таков  был всеобщий приговор; по  я-то знал, что эта догадка неверна. В свое время  Уайет сказал мне,  что  она  не принесла ему  в приданое  ни  доллара  и  что  у  нее нет состоятельных родственников,  которые могли  бы оставить  ей наследство.  Он говорил  мне, что женился  "по любви и ради одной любви, найдя ту,  кто была более  чем достойна  любви". Когда я вспомнил  эти слова  моего  друга, меня охватило  глубочайшее  недоумение.  Неужели  он   помешался?  Какое   другое объяснение мог я  найти? Ведь он был  таким  утонченным, таким  возвышенным, таким взыскательным, таким  чутким к малейшим  недостаткам  и изъянам, таким страстным  ценителем  всего  прекрасного!  Правда, сама  дама,  по-видимому, питала  к нему нежнейшую  привязанность - это становилось особенно заметно в его отсутствие, когда она ставила себя  в весьма и весьма смешное положение, постоянно  сообщая что-нибудь, что ей  говорил "ее  возлюбленный муж, мистер Уайет". Слово  "муж" -  если  прибегнуть к одному  из ее собственных изящных выражений  - казалось, "все время вертелось у нее на  языке".  Тем  не менее все, кто был на борту, постоянно замечали, что он избегает ее общества самым подчеркнутым  образом  и  все время  затворяется  у себя  в каюте,  которую, собственно говоря,  он  почти  не покидал, предоставляя  жене полную свободу развлекаться в салоне как ей угодно.      То,  что я видел и слышал, заставило меня прийти  к заключению, что мой друг по необъяснимому  капризу судьбы, а может  быть,  под  влиянием слепого увлечения связал себя с особой, стоящей во всех  отношениях  ниже  него,  и, вполне  естественно, вскоре проникся к  ней величайшим  отвращением.  Я всем сердцем жалел его, но все-таки не мог вполне простить ему,  что он  скрыл от меня покупку "Тайной вечери". За это я решил с ним поквитаться.      Однажды  он вышел  па палубу, и я,  по  своему обыкновению взяв его под руку, начал  прогуливаться  с  ним  взад  и  вперед.  Однако  мрачность  его нисколько не  рассеялась  (что  я  счел  при  таких  обстоятельствах  вполне извинительным). Он  почти все время молчал, а  если  и говорил, то угрюмо, с видимым  усилием.  Я  раза  два рискнул пошутить, и  он  сделал  мучительную попытку улыбнуться.  Бедняга! Вспомнив его  жену,  я  удивился,  что у  него хватило  сил  даже  на  такую  притворную  улыбку.  Наконец  я  приступил  к исполнению  моего плана: я намеревался  сделать несколько скрытых намеков на продолговатый ящик - лишь так, чтобы он постепенно понял, что ему не удалось меня провести  и  я не стал  жертвой его  остроумной  мистификации. И вот  я открыл огонь моей  замаскированной батареи,  сказав что-то  о  "своеобразной форме этого  ящика".  Свои  слова  я сопроводил  многозначительной  улыбкой, чуть-чуть подмигнул и легонько ткнул художника указательным пальцем в ребра.      То, как Уайет воспринял эту безобидную шутку, немедленно убедило меня в его безумии. Сначала он уставился на меня так, словно был не в  силах понять моих слов, но по мере того, как его мозг медленно постигал их скрытый смысл, глаза его все больше вылезали  из орбит. Затем  он побагровел, затем страшно побледнел,  а   затем,  словно  мой  намек  чрезвычайно  его  позабавил,  он разразился буйным смехом и, к моему удивлению, продолжал хохотать все громче и исступленнее более десяти минут. В заключение он тяжело  упал на палубу. Я нагнулся, чтобы помочь ему встать, и мне показалось, что он мертв.      Я позвал на помощь, и нам лишь с большим трудом удалось привести  его в чувство. Очнувшись, он что-то неразборчиво  забормотал. Тогда мы пустили ему кровь и уложили его в постель. На  другое утро он совсем оправился - то есть телесно. О его  рассудке я,  конечно,  промолчу.  С этого дня я  старательно избегал его, как  посоветовал мне капитан, который,  видимо, вполне разделял мое  мнение  о его помешательстве, но настоятельно  попросил меня  никому на пакетботе ничего об этом не говорить.      После  этого  припадка Уайета мое пробудившееся  любопытство продолжало распаляться все сильнее, чему способствовали кое-какие обстоятельства.  В их числе слезет  упомянуть  следующее: я был  в  нервическом  состоянии  -  пил слишком  много зеленого  чая и дурно спал. Собственно говоря, были две ночи, когда я  почти вовсе  не сомкнул  глаз. Дверь моей каюты  выходила в главный салон, служивший также  столовой, - туда же выходили  все мужские каюты. Три каюты Уайета сообщались с малым салоном, отделенным  от главного лишь легкой скользящей дверью, которая на ночь  никогда не запиралась. Так как мы  почти все время шли против лобового ветра, причем довольно крепкого, то наше судно непрерывно  лавировало,  и  когда оно  кренилось  на правый борт, скользящая дверь  между салонами открывалась  и оставалась открытой  - никто не брал на себя труд вставать с постели и закрывать ее.  Однако моя койка располагалась так,  что  в тех случаях, когда  скользящая дверь открывалась,  а дверь моей каюты была  открыта  (из-за  жары же она  бывала открыта постоянно),  я  мог видеть  почти весь малый салон, причем  именно ту его часть,  где находились каюты  мистера  У. Так вот, в те  две ночи (не следовавшие  одна за другой), когда меня томила бессонница, я совершенно ясно видел, как около одиннадцати часов и  в ту и в другую ночь миссис У. крадучись  выходила из каюты мистера У. и скрывалась в третьей каюте, где оставалась до рассвета, а тогда по зову мужа  возвращалась обратно.  Это неопровержимо доказывало, что  разрыв между ними был полным. Они  уже отказались от общей  спальни, вероятно, помышляя о формальном  разводе,  и  я  опять  решил,  что тайна  третьей каюты  наконец разъяснилась.      Было и еще одно  обстоятельство, которое  весьма меня заинтересовало. В обе  упомянутые  бессонные  ночи,  немедленно  после того,  как миссис Уайет удалялась в третью каюту, мой слух  начинал различать в каюте ее мужа легкие шорохи и постукивания. Я некоторое время сосредоточенно к ним прислушивался, и в конце концов  мне  удалось найти  верное их истолкование.  Их производил художник,  вскрывая продолговатый  ящик с  помощью  стамески  и  деревянного молотка,  который  был,  по-видимому,  обернут какой-то мягкой шерстяной или бумажной материей, чтобы приглушить стук.      Мне казалось, что я способен  совершенно точно различить  миг, когда он открывал  крышку,  и  когда  снимал ее,  и  когда клал  ее на нижнюю  койку. Последнее, например, я определял по тихому постукиванию  крышки о деревянную закраину койки, которого он не мог избежать, хотя и опускал  крышку на койку с большой  осторожностью. На полу же места для  крышки просто не нашлось бы. Вслед  за этим наступала мертвая тишина, и до рассвета я ни  в первый, ни во второй  раз  больше  ничего не слышал; правда, порой  мне чудилось, что  там раздаются  почти беззвучные рыдания или шепот,  но  это, возможно, было лишь плодом моего воображения.  Я сказал,  что звуки эти походили на  рыдания или вздохи, но, разумеется, они  не  могли  быть  ни тем,  ни другим. Я  склонен думать, что  у  меня  просто звенело в ушах.  Без  сомнения, мистер Уайет  в полном соответствии с обычными представлениями всего  лишь давал волю своему артистическому темпераменту, подчиняясь  властительной  страсти. Он вскрывал продолговатый  ящик,  чтобы насладиться созерцанием спрятанной там бесценной картины.  Но с какой стати  он начал бы над ней рыдать?  А потому, повторяю, меня,  несомненно, вводила в заблуждение  моя фантазия, подстегнутая зеленым чаем  почтенного  капитана Харди. Перед  зарей я оба раза  ясно слышал,  как мистер Уайет вновь  закрывал продолговатый ящик крышкой и возвращал гвозди в прежнее положение  с  помощью обернутого материей молотка. Вслед за  тем  он выходил из каюты совершенно одетый и вызывал миссис Уайет из третьей каюты.      Наше плаванье продолжалось уже семь  дней, и  мы находились на траверзе мыса Гаттерас, когда с юго-запада налетел шторм. Однако  мы в известной мере были  готовы к нему, так как погода уже некоторое время угрожающе портилась. Люки  были  задраены,  багаж  и  все  предметы  внизу  и  на  палубе надежно закреплены. По мере того как ветер крепчал, мы убирали паруса и несли теперь только контрбизань и фор-марсель, взяв на них по два рифа.      Мы  шли таким образом двое суток  - наш  пакетбот  во многих отношениях показал себя отличным мореходом, и мы совсем не набрали воды  в трюм. Однако на  исходе второго дня ветер стал ураганным, наша контрбизань была разорвана в клочья,  мы потеряли  ход, и на нас обрушилось подряд несколько гигантских валов. Они увлекли за  собой в море трех матросов, камбуз и почти весь левый фальшборт.  Не успели  мы  прийти  в  себя, как  лопнул фор-марсель,  но  мы поставили  штормовые  паруса,  и  в  течение  нескольких  часов  наше  судно продолжало благополучно продвигаться вперед.      Однако  ураган  не стихал  и ничто не  свидетельствовало  о скором  его прекращении.  Ванты,  как  оказалось,  были  плохо   натянуты  и  все  время испытывали излишнее  напряжение  - в результате  на  третий день  около пяти часов дня, когда корабль  резко вильнул, бизань-мачта не выдержала и рухнула на  палубу. Более часа мы тщетно  пытались  освободить от нее судно, которое теперь подвергалось  чудовищной боковой  качке,  а  затем  на  корму  явился плотник и доложил,  что вода в трюме поднялась на  четыре фута. В довершение всех бед выяснилось, что помпы засорены и ничего не откачивают.      Теперь  па судне  воцарилось отчаяние  и  смятение, однако была сделана попытка  облегчить  его, выбросив  за  борт  весь груз,  до которого удалось добраться, и  срубив оставшиеся две  мачты. В конце концов нам  удалось  это сделать,  но  помпы  по-прежнему бездействовали, а вода в трюме стремительно прибывала.      На закате ураган заметно стих, а с ним немного улеглось и волнение, и у нас появилась слабая надежда спастись в шлюпках. В  восемь часов вечера тучи с  наветренной стороны  разошлись,  и нас  озарили лучи  полной луны, -  эта нежданная удача немало нас подбодрила.      Ценой  невероятных усилий нам  удалось  благополучно  спустить па  воду вельбот,  и в него погрузилась команда и почти все пассажиры. Вельбот тотчас же отвалил от судна, и  на третий день  после кораблекрушения те, кто в  нем находился, немало настрадавшись, добрались до Окракок-Инлет.      На  борту пакетбота осталось  четырнадцать  человек,  включая капитана, которые  решились доверить свою судьбу кормовой шлюпке.  Мы спустили ее  без особых затруднений,  хотя, когда она коснулась воды, волна не залила ее лишь чудом. В эту  шлюпку сели капитан с супругой, мистер  Уайет и  его спутницы, мексиканский  офицер,  его   жена  и  четверо  детей,   а  также  я  сам  со слугой-негром.      Разумеется, в шлюпке почти не оставалось места, а потому мы могли взять с собой лишь  несколько совершенно необходимых  навигационных инструментов и немного провизии. Все наши вещи, кроме одежды, которая была на нас, остались на  борту, и, разумеется,  никто даже  не  помышлял о том, чтобы спасти хоть часть своего багажа. Как  же должны были изумиться мы все, когда сидевший на корме  шлюпки  мистер  Уайет  вдруг поднялся  на  ноги,  едва  мы  отошли от пакетбота на  несколько  саженей, и спокойно  потребовал от  капитана  Харди повернуть назад к пакетботу,  чтобы он мог взять  с собой свой продолговатый ящик!      -  Сядьте, мистер  Уайет, - сурово сказал капитан. - Вы опрокинете нас, если  не будете  сидеть неподвижно. Ведь шлюпка и  так погружена в  воду  по самый планшир.      -  Ящик! - воскликнул  мистер  Уайет,  продолжая  стоять.  - Я говорю о ящике! Капитан  Харди,  вы  не можете...  вы не  посмеете мне  отказать. Его вес...  это  же  пустяк,  сущая безделица.  Матерью, родившей  вас, милостью небесной,  вашей  надеждой на  вечное спасение заклинаю вас -  вернитесь  за ящиком!      Капитан, казалось, был на миг тронут  отчаянным призывом художника,  но его лицо тут же обрело прежнее суровое выражение, и он ответил только:      - Мистер Уайет,  вы безумны!  Я не буду вас слушать. Сядьте же, или  вы утопите шлюпку. Погодите... Хватайте его!.. Держите!.. Он хочет  прыгнуть за борт! Ну вот... я предвидел это... он бросился в море!      И действительно, мистер  Уайет кинулся в волны,  и, так как мы были еще совсем  рядом с  пакетботом,  заслонявшим  нас от ветра,  ему удалось  ценой сверхчеловеческих усилий  схватиться за канат,  свисавший из носового клюза. Секунду спустя он был уже на палубе и стремглав бросился вниз в каюту.      Тем временем нас отнесло за корму судна, и мы оказались в полной власти все еще бушевавших волн. Мы попытались вернуться  к пакетботу, но буря гнала нашу скорлупку куда хотела. И мы поняли, что злополучный художник обречен.      От разбитого пакетбота нас отделяло  уже  довольно  большое расстояние, когда  безумец (ибо мы были убеждены, что он лишился рассудка)  поднялся  по трапу  и,  хотя  это  должно было  потребовать поистине  колоссальной  силы, вытащил на  палубу продолговатый ящик. Пока мы  смотрели на него, пораженные удивлением,  он быстро обмотал  ящик трехдюймовым канатом  и  тем же канатом обвязал себя. В следующий  миг  ящик с художником  были уже  в море, которое сразу же поглотило их.      Несколько мгновений мы удерживали шлюпку в  неподвижности  и  с грустью глядели на  роковое место.  Потом мы  начали  грести и поплыли прочь. Больше часа в нашей шлюпке  царило полное молчание.  Наконец  я осмелился  прервать его:      -  Вы заметили,  капитан,  что  они  сразу пошли ко дну?  Разве  это не странно? Признаюсь,  когда  я увидел, что  он привязывает себя к ящику перед тем,  как  предаться  волнам,  во  мне пробудилась  слабая  надежда  на  его спасение.      - Они и должны были пойти ко  дну, -  ответил  капитан.  -  Как камень. Впрочем, они вскоре вновь всплывут - однако не прежде чем растворится соль.      - Соль?! - воскликнул я.      - Шшш, - сказал капитан,  указывая на  жену  и  сестер покойного. -  Мы поговорим об этом после, в более подходящее время.      =      Нам пришлось перенести немало страданий,  и мы с трудом избежали смерти в пучине, однако счастье  улыбнулось не только вельботу, но и нашей  шлюпке. Короче говоря, мы,  еле живые, причалили после четырех дней тяжких испытаний к песчаному  берегу  напротив  острова  Роанок. Там  мы провели  педелю,  не претерпев никакого ущерба от тех, кто наживается  на кораблекрушениях,  и  в конце концов нас подобрало судно, шедшее в Нью-Йорк.      Примерно через месяц после гибели "Индепенденса" я случайно встретил на Бродвее  капитана Харди. Как  и следовало ожидать, мы вскоре разговорились о случившемся  и  о  печальной  судьбе  бедного Уайета.  Тогда-то  я  и  узнал следующие подробности.      Художник взял каюты для себя,  своей жены  и двух сестер,  а также  для горничной. Его жена  действительно была, как он  и утверждал,  необыкновенно красивой  и  необыкновенно одаренной женщиной. Утром  четырнадцатого июня (в тот день, когда я в первый раз приехал на пакетбот) она внезапно занемогла и через несколько  часов скончалась. Молодой муж  был вне себя  от горя, но по некоторым причинам  не мог отложить свое возвращение в Нью-Йорк.  Он  должен был  отвезти тело своей обожаемой  жены  к  ее матери, однако не мог сделать этого открыто, так как широко известный предрассудок воспрепятствовал бы ему привести его намерение в исполнение. Девять десятых пассажиров предпочли  бы вовсе  отказаться  от поездки,  лишь бы не путешествовать на одном корабле с покойником.      Чтобы  выйти из этого затруднения, капитан Харди устроил так, что труп, частично  набальзамированный  и  уложенный  в соль  в ящике  соответствующих размеров,  был  доставлен на  борт как багаж.  Смерть новобрачной  держали в тайне,  и, так как всем было известно, что мистер Уайет собирался в Нью-Йорк с женой, нужно было найти женщину, которая выдавала бы себя  за нее во время плавания.  На  это без  долгих  уговоров дала  согласие  горничная покойной. Третью каюту, первоначально предназначавшуюся для нее,  мистер Уайет оставил за собой,  а лжежена, разумеется,  проводила  там все ночи.  Днем она в меру способностей  разыгрывала роль  своей покойной хозяйки,  которую  - как  они позаботились выяснить заранее - никто из пассажиров не знал в лицо.      В  моей вполне  естественной ошибке был повинен  мой слишком беспечный, слишком любопытный и слишком импульсивный характер. Однако последнее время я по ночам почти не смыкаю  глаз. Как ни ворочаюсь я с боку на бок, перед моим взором  все  время стоит  некое  лицо.  И в моих  ушах никогда  не  умолкает пронзительный истерический хохот.    Месмерическое откровение       Перевод В.Неделина        Как  бы  сомнительны ни оставались пока попытки дать месмеризму научное объяснение,  поразительность его результатов признана  почти  безоговорочно. Упорствуют лишь записные скептики,  не верящие ни во что просто из принципа, - народ никчемный и доброго слова не стоящий. Теперь  мы бы стали ломиться в открытые двери, принявшись доказывать, что человек способен,  воздействуя на партнера  только  усилием воли,  привести того  в  патологическое состояние, необычность  которого  в  том,  что  оно по  своим  признакам  очень  близко напоминает смерть, или, во всяком случае, напоминает  скорее именно  ее, чем какое-либо другое известное  нам естественное состояние человека; что, когда человек  находится   в  подобном  состоянии,  органы  чувств  почти   теряют восприимчивость; но  зато  по каналам, пока  неизвестным, он  воспринимает с исключительной чуткостью явления, обычным органам чувств не доступные; более того, уму его чудодейственно сообщаются  высота  и  озаренность; между ним и внушающим  ему  свою  волю устанавливается  глубочайшее взаимопонимание,  и, наконец,  восприимчивость  человека  к подобному  внушению растет  в  прямой зависимости от частоты и регулярности повторения сеансов, одновременно с чем и поразительные явления, сопровождающие их, обнаруживают  себя все полней  и отчетливей.      Все эти  положения,  повторяю, суть общие прописи месмеризма, так что и нет  нужды докучать ими читателям. Цель у нас совершенно иная. Я решил, чего бы это мне ни стоило  и назло всем злопыхателям и маловерам, просто изложить поподробней  и  без  всяких  комментариев  в  высшей степени  примечательное содержание моей беседы с человеком, бодрствующим во сне.      Я долгое время пользовал с помощью месмерического воздействия человека, о котором в  дальнейшем  пойдет речь  (мистера Вэнкерка), и  резкое усиление внушаемости,  а  также повышенная  месмерическая восприимчивость  уже, как и положено, были  достигнуты.  Много  месяцев  подряд он боролся  с  чахоткой, открытый  процесс  протекал  мучительно,  и  мне  удалось  посредством  ряда манипуляций несколько  облегчить  его страдания, и  вот в ночь со  среды  на четверг пятнадцатого числа текущего месяца меня позвали к его одру.      Больного мучили острые боли в области сердца, он еле дышал, налицо были все признаки астмы. Как  правило, ему при  этих спазмах приносили облегчение горчичники, прикладывавшиеся к нервным центрам, но на этот  раз, сколько  их ни прикладывали, они никакого действия не оказывали.      Когда я  вошел,  он  поздоровался с приветливой  улыбкой;  несмотря  на страдания, он, казалось, был бодр и ясен духом.      - Сегодня я послал за вами, - сказал он, - не за тем, чтобы вы избавили меня  от  страданий,  - я хочу,  чтобы  вы удовлетворили мое  любопытство по поводу   некоторых  ощущений,   поразивших   меня  в  прошлый  раз,  которые чрезвычайно заинтересовали  меня и  озадачили.  Вы  помните, как недоверчиво относился я  до сих пор к  вопросу о бессмертии души. Не могу  отрицать, что где-то, и, похоже,  как  раз  в той самой душе, существования  которой  я не признавал,  всегда жила смутная догадка о  ее  бытии.  Но  в уверенность она никак не превращалась. И  тут я просто  терялся.  Вполне  понятно,  что  все попытки разобраться логически лишь укрепляли мое недоверие. Мне посоветовали обратиться к Кузену. Я изучал его взгляды  и по его собственным трудам, и по книгам его европейских и американских последователей. Мне, например, достали "Чарлза Элвуда" мистера Браунсона.  Я читал эту  книгу особенно вдумчиво.  В целом она показалась мне логичной, но, к сожалению, элементарной логики явно недостает именно тем ее частям, в которых обосновывается неверие ее героя. В итоге, - что, как мне кажется, просто бросается в глаза, - ему, при всем его уме, не удается убедить даже  самого себя. В конце он, подобно правительству Тринкуло, уже  просто  не помнит, о чем шла  речь сначала. Короче говоря,  я довольно скоро понял, что если человека и можно убедить в его бессмертии, то одними  лишь чисто умозрительными теориями,  которые испокон  веков  в таком почете у моралистов Англии, Франции,  Германии,  тут не обойтись. Умозрения, пожалуй,  и занятны, и  по-своему небесполезны, но для постижения духа нужно что-то  другое.  Я пришел к  выводу, что  так уж все мы, видно, устроены,  и философия  так  никогда и не  приучит нас рассматривать  качества  как нечто предметное само по  себе. Мы, может быть, и рады бы, но ни ум, ни чувства не приемлют этого.      Так вот, повторяю,  я смутно чувствовал в себе  душу, хоть разумом - не верил. Но в последнее время это чувство во мне заметно углубилось, разум  же настолько  далеко  пошел  ему  навстречу,  что  сейчас   я  уже  затрудняюсь определить, где кончается  одно и где начинается другое. Притом же оказалось нетрудно  убедиться,   что   это   положение   -  результат   месмерического воздействия.   Объяснить  свою  мысль  яснее  я   мог  бы,  только  высказав предположение, что месмерическое озарение позволяет мне схватывать самый ход рассуждений, который, пока  я нахожусь  в этом необычном состоянии,  я  могу проследить, но который - такова сама месмерическая феноменальность подобного состояния  - становится  недоступен моему  пониманию в нормальных  условиях, тогда в сознании остаются лишь результаты этих рассуждений. Бодрствующему во сне  рассуждения  и  вывод  - то  есть причина  и конечный результат  - даны нераздельно. В естественном же  состоянии причина исчезает, и остается -да и то, пожалуй, лишь частично - один результат.      - Эти соображения навели меня на мысль, что если, когда я буду усыплен, мне задать поискусней ряд наводящих вопросов, то из этого, пожалуй, вышел бы толк.   Вы  часто  наблюдали,  на  какое  глубокое  самопостижение  способен бодрствующий во сне - удивительную  осведомленность, которую он обнаруживает по  части  особенностей  месмерического  транса;  на  эту его способность  к углублению в себя  лучше всего и  ориентироваться, чтобы  составить подобный катехизис по всем правилам.      Я, разумеется, согласился на предложенный эксперимент. Несколько пассов погрузили мистера  Вэнкерка в месмерический сон. Он  сразу же задышал легче, и, казалось,  все его муки тут же как рукой сняло. Разговор принял вот какой оборот: В. в нашем диалоге - это больной, П. - я сам.      П. Вы спите?      В. Да - нет; я предпочел бы заснуть покрепче.      П. (проделав еще ряд пассов). А теперь?      В. Теперь да.      П. Что вы думаете об исходе вашей теперешней болезни?      В. (после долгих колебаний, говорит словно через силу), Только смерть.      П. Печалит ли вас мысль о смерти?      В. (не задумываясь). Нет-нет!      П. Разве подобная перспектива прельщает вас?      В.  Если  бы я бодрствовал, мне  хотелось бы умереть,  а сейчас мне все равно. Месмерическое  состояние настолько близко к смерти, что мне хорошо  и так.      П. Будьте добры, объяснитесь, мистер Вэнкерк.      В. Я бы рад, но  боюсь, мне эта  задача не по плечу.  Вы задаете  не те вопросы.      П. Как же тогда мне вас спрашивать?      В. Вы должны начать с самого начала.      П. С начала! Но где оно, это начало?      В.  Вы  же  знаете,  что  начало  есть бог. (Сказано  это  было глухим, прерывистым голосом и, судя по всему, с глубочайшим благоговением.)      П. Так что же такое бог?      В. (несколько  минут  остается  в  нерешимости).  Я не  знаю,  как  это объяснить.      П. Разве бог - не дух?      В. В бытность свою наяву я знал, что вы  понимаете под словом "дух", но теперь  оно для меня - слово и больше ничего...  Такое  же,  к примеру,  как истина, красота - то есть обозначение какого-то качества.      П. Но ведь бог нематериален?      В.  Нематериальности   не  существует.  Это   просто  слово.   То,  что нематериально, не существует вообще, если только не отождествлять предметы с их свойствами.      П. А бог, стало быть, материален?      В. Нет. (Этот ответ просто ошеломил меня.)      П. Так что же он в таком случае?      В. (после долгого  молчания, бессвязно). Я представляю себе, но словами это передать трудно. (Снова  долгое молчание.) Он не дух, ибо он - сущий. И. вместе с тем он и не материален в вашем понимании. Но есть также та. ступени превращений материи, о которых человеку ничего не известно; более простые  и примитивные   пробуждают  более  тонкие   и   изощренные,  более  изощренные пронизывают   собою   более   простые.   Атмосфера,   например,   возбуждает электричество, а  электричество насыщает собой атмосферу.  Градации  материи восходят все выше, по мере утраты  ею  плотности и компактности,  пока мы не добираемся до материи, уже совершенно лишенной предметности - нерасторгаемой и  единой; и  здесь  закон,  побуждающий  к действию  силы и  проникновения, преображается.  Эта  первоматерия,  или  нерасторжимая  материя,  не  только проникает собой все  сущее, но и побудительная причина всего сущего и, таким образом, сама в  себе  и есть все сущее. Эта  материя и есть  бог. И то, что люди силятся воплотить в слове "мысль", есть эта материя в движении.      П.  Метафизики  утверждают,  что всякое  деяние сводится  к движению  и мысли, и что вторая является прообразом первого.      В. Да, утверждают; и мне теперь ясно, в чем здесь заблуждение. Движение -  это действие духа, а не мысли. Нерасторжимая материя, иди  бог, в покое и есть  (насколько мы  можем приблизиться  к  пониманию  этого) то,  что  люди называют  духом. А  сила  самопобуждаемого  движения  (по  своему  конечному результату  эквивалентного  человеческой  воле)  в   нерасторжимой   материи является результатом ее неделимости и вездесущности, - как это происходит, я не знаю и теперь ясно понимаю, что никогда уже п не узнаю. Но  нерасторжимая материя,  приведенная в действие законом  или свойством,  заключенным  в ней самой, и есть мысль.      П.  Не  можете   ли   вы   уточнить  понятие,  которое   вы   называете "нерасторжимой материей"?      В. Известные  людям  вещества, по  мере  восхождения  материи  на более высокие  ступени, становятся  все менее доступными  чувственному восприятию. Возьмем,  например:  металл,  кусок  древесины,  каплю  воды,  воздух,  газ, теплоту, электричество, светоносный  эфир. Мы же называем все эти вещества и явления материей, охватывая таким образом единым и всеобщим определением все материальное; но так или  иначе,  а  ведь не может  быть двух представлений, более  существенно отличных  друг от друга,  чем то, которое связано у нас в одном случае с  металлом и в другом - со светоносным эфиром. Как только дело доходит до  второго, мы чувствуем  почти неодолимую потребность отождествить его  с бесплотным духом или с пустотой. И удерживает нас от этого только  то соображение, что он состоит из атомов; но даже и тогда мы ищем себе  опору в понятии  об атоме как о чем-то, хотя бы и в  бесконечно  малых  размерах, но все-таки  имеющем  плотность,  осязаемость,  вес. Устраните  понятие  о  его атомистичности - и мы уже не в состоянии будем рассматривать эфир как вполне реальное вещество, или,  во всяком случае, как материю. За неимением лучшего определения  нам  пришлось  бы  называть  его  духом.  Сделаем,  однако,  от рассмотрения  светоносного  эфира  еще  один  шаг дальше  и представим  себе вещество,  которое настолько же  бесплотней эфира, насколько эфир бесплотней металла, - и мы наконец  приблизимся (вопреки  всем ученым  догмам) к массе, единственной в своем роде, - к  нерасторжимой материи. Потому что, хотя мы и примиряемся   с  бесконечной  малостью  самих  атомов,  бесконечная  малость пространства  между  ними  представляется  абсурдом.  Ибо  тогда  непременно возникло бы какое-то критическое состояние,  какая-то степень разреженности, когда, если атомы достаточно многочисленны, промежуточное пространство между ними должно было  бы  совершенно  исчезнуть  и  вся  их  масса  -  абсолютно уплотниться. Ну, а  поскольку  само  понятие  об  атомистической структуре в данном случае  исключается, природа  этой массы неизбежно сводится  теперь к нашему  представлению о духе. Совершенно очевидно, однако, что наше вещество по-прежнему  остается материей. По правде говоря,  мы  ведь не можем уяснить себе, что такое  дух, поскольку не в состоянии представить себе то, чего  не существует. И  обольщаемся  мыслью,  будто  составили  себе  о нем  какое-то понятие потому  только,  что  обманываем себя  представлением  о нем  как  о бесконечно разреженном веществе.      П. По-моему, ваша мысль об абсолютном уплотнении  наталкивается на одно возражение,  которое  невозможно оспаривать; оно  заключено в  том  ничтожно малом сопротивлении, которое испытывают небесные тела при своем обращении  в мировом пространстве,  - сопротивлении,  которое, как теперь  установлено со всей  очевидностью, существует  в каких-то размерах,  но настолько мало, что его  совершенно не заметило  даже Ньютоново  всевидящее око. Мы  знаем,  что сопротивление  тел зависит  главным  образом  от  их  плотности.  Абсолютное уплотнение  даст  абсолютную  плотность.  А  там,  где  нет   промежуточного пространства, не может быть и податливости. И  абсолютно плотный эфир был бы для движения  звезд  преградой  бесконечно более  могучей,  чем если  бы они двигались в алмазной или железной среде.      В. Легкость  ответа на ваше возражение  прямо пропорциональна кажущейся невозможности на него ответить. Если  уж говорить о движении звезды, то ведь совершенно одно и  то  же,  звезда  ли проходит через эфир или  эфир  сквозь звезду. И самое странное  заблуждение в астрономии - это  попытка совместить постоянно наблюдаемое  замедление  хода комет с их движением в эфире; потому что, какую бы большую разреженность эфира ни допустить,  он бы остановил все обращение  звезд  гораздо раньше  срока,  положенного  астрономами,  которые всячески стараются смазать этот  вопрос,  оказавшийся выше их  понимания.  С другой же стороны, замедление, которое в действительности имеет место, можно было  бы  предвидеть заранее, учитывая трение  эфира,  мгновенно проходящего сквозь  светило.  В  первом  случае  действие  замедляющей силы должно  быть единовременным   и  всецело  замкнутым  в  себе  самом,  во  втором  -   оно накапливается нескончаемо.      П. Но разве во всем этом - в вашем  отождествлении простейшей материи с богом - нет  некоторого непочтения? (Усыпленный не сразу понял, что я имею в виду, и мне пришлось повторить свой вопрос.)      В. А вы можете объяснить, почему материя менее почтенна, чем дух? Но вы забыли, что та материя, о которой я говорю, и есть во всех отношениях именно тот самый  "дух", "душа",  о которых твердят ученые;  она  наделена всеми их высшими способностями и, более того, остается в то же самое  время  тем, что те  же ученые  называют  "материей".  Бог и  все способности,  приписываемые "духу", - это всего лишь совершеннейшее состояние материи.      П. Вы,  стало быть, утверждаете,  что нерасторжимая материя в  движении есть мысль.      В. В общем это движение есть  вселенская мысль вселенского  разума. Эта мысль созидает. Все, что сотворено, - это не более как мысль бога.      П. Вы говорите - "в общем".      В. Да.  Вездесущий дух - это бог. Для  каждого нового отдельного  бытия необходима материл.      П.  Но  вы  говорите  сейчас  о  "духе"  и  "материи"  точь-в-точь  как метафизики.      В. Да - во избежание путаницы.  Когда я  говорю  "дух",  то имею в виду нерасторжимую материю или  сверхматерию, под  "материей" предполагается  все остальное.      П.  Вы  говорили о  том,  что  "для  каждого  нового  отдельного  бытия необходима материя".      В. Да, дух, существующий  исключительно  сам по себе, - только бог. Для сотворения   самостоятельного,  мыслящего  существа   необходимо  воплощение частицы духа  божия.  Так  человек  получает личное бытие.  Без воплощения в телесную оболочку  он  был  бы  просто  богом. Ну,  а обособленное  движение частных воплощений нерасторжимой материи - это мысль человеческая, точно так же, как общее ее движение - мысль божия.      П.  Так, по вашим словам,  выходит, расставшись с телом, человек станет богом?      В. (после мучительных колебаний), Я не мог так сказать, это абсурд.      П. (справляется  по своей  записи). Вы сказали, что  "без  воплощения в телесную оболочку человек был бы богом".      В.  И воистину. Таким образом, человек  стал бы богом - избавился бы от отдельности своего  бытия. Но такого освобождения от  плоти ему не дано или, во всяком  случае, никогда  такого с  ним не  бывает; иначе  нам пришлось бы представить  себе  деяние  божие  обращающимся  вспять  на  самого   бога  - бесцельным и бессмысленным. Человек - творение. Творения - суть мысли божьи. А мысль по самой своей природе преходяща.      П. Не совсем понял. Вы говорите, что человеку не  дано вовеки совлечь с себя телесную оболочку?      В. Я говорю, что он никогда не будет бестелесным.      П. Поясните.      В.  Есть два  вида  телесности: зачаточная  и  полная - соответствующие состояниям гусеницы и бабочки. То, что мы называем словом  "смерть", - всего лишь  мучительное   преображение.   Наше   нынешнее   воплощение  преходяще, предварительно,  временно. А  грядущее - совершенно,  законченно,  нетленно. Грядущая жизнь и есть осуществление предначертанного нам.      П. Но ведь метаморфоза гусеницы известна нам досконально.      В. Нам - безусловно, но не гусенице. Вещество, из которого состоит наше рудиментарное тело, по своим  свойствам не  выходит  из  пределов восприятия органов  этого  тела,  или, точнее,  наши рудиментарные органы соответствуют веществу, из которого вылеплено  наше рудиментарное тело, но  материи нашего окончательного претворения  они не  соответствуют. И таким образом  конечная наша  телесность  недоступна нашим  рудиментарным  чувствам,  и мы  способны ощущать  лишь оболочку,  которая спадет,  чтобы истлеть,  освободив  скрытую форму; но и эта сокровенная форма, и оболочка равно доступны восприятию тех, кто уже достиг конечного бытия.      П.  Вы часто  говорили, что  месмерическое состояние очень  походит  на смерть. Как это надо понимать?      В.  Когда я  говорю,  что оно похоже на смерть, я  имею в виду, что оно приближается к конечному  бытию; потому что, когда я погружаюсь в транс, мои рудиментарные чувственные  восприятия временно выключаются, и я  воспринимаю внешние  явления прямо,  без  опосредствования  их органами  чувств, а через посредника,  который будет мне служить в  предстоящей жизни,  в  которой нет нашей упорядоченности.      П. Нет упорядоченности?      В. Да,  ведь  органы  - это  приспособления,  с помощью которых человек приводится  в осмысленное  отношение  к  одним  видам и формам материи,  а к другим  -  не  приводится.  Человеческие  органы  приспособлены  к  условиям рудиментарного бытия, и  только к ним; и совершенно понятно, что предстоящее бытие человека не нуждается  ни в какой организации, ибо оно подчинено прямо божьей воле, то есть движению нерасторжимой материи. Вы сможете создать себе ясное  понятие о теле  конечного претворения,  если представите себе его как сплошной мозг. Оно не таково;  но такого рода  допущение  все-таки приблизит вас к  пониманию,  что  же оно такое. От  светящегося тела исходят  волны  в светоносный  эфир.  Он,  в  свою  очередь, передает их  на сетчатую оболочку глаза,  от которой они передаются зрительному нерву. Нерв сообщает их мозгу; мозг  -   нерасторжимой  материи,  проходящей  сквозь  него.  Движение  этой последней  есть мысль,  волна  которой начинает  свой бег  с  перцепции. Так сознание в рудиментарной жизни сообщается с внешним  миром, восприятие этого внешнего мира ограничено в рудиментарной жизни возможностями ее органов. А в предстоящей,   не   регламентированной    органикой   жизни   внешний    мир воспринимается всем телом (которое  состоит из вещества, наделенного, как  я уже говорил, примерно  теми же  свойствами, что и мозг), и  нет  между  ними никакого  посредника,  кроме эфира,  даже еще более бесконечно разреженного, чем светоносный эфир;  и все тело вибрирует  вместе с этим эфиром, передавая свои  колебания нерасторжимой  материи.  Именно  отсутствие локализованности нашего восприятия органами  чувств мы  и обязаны в  предстоящем  бытии почти беспредельной  восприимчивостью. Для рудиментарных существ  органы  чувств - клетки, в которых их держат, пока не оперятся.      П.  Вы  говорите  о  рудиментарных  "существах". Но  разве есть,  кроме человека, еще и другие мыслящие существа?      В.   Бесконечное   многообразие  разреженной   материи   в  космических туманностях,   планетах,   солнцах   и  других   телах,   не  являющихся  ни туманностями, ни  планетами,  ни  солнцами,  единственно и предназначено для локализованных органов чувств бессчетных рудиментарных существ. Все эти тела необходимы для рудиментарной жизни,  для предстоящего  бытия, иначе  их и не существовало  бы   вовсе.  Каждое  из  них  заселено  определенной   породой рудиментарных   мыслящих  существ,  живущих  органической  жизнью.  В  общем свойства органов  чувств  меняются  в  зависимости  от места  обитания  этих существ.  Когда  же  наступает смерть, или - метаморфоза, все эти  создания, приобщаясь  к  предстоящей  жизни,  бессмертию  и  всех  тайн, кроме  одной, совершают любое действие и переносятся куда угодно, и для этого  им не нужно ничего,   кроме   проявления   воли;   они   обитают   уже  не  на  звездах, представляющихся  нам   единственной   достоверностью   и  единственно   для размещения которых, как мы в слепоте своей полагаем, пространство и создано, - а  прямо в  мировом пространстве, в бесконечности, сама инстинносущностная безмерность которой поглощает эти  звездные  островки, не давая ангелам даже задерживать на них внимания, как словно бы их и не было.      П. Вот вы  говорите, что "если бы не их необходимость для рудиментарной жизни, то звезд бы не существовало". Но откуда берется эта необходимость?      В.  В неорганической  жизни, как  и в  неживой материи вообще, не может быть никаких препятствий действию одного простого и не имеющего себе подобия закона  -  божественной  воли.  Чтобы  создать  ему  сопротивление,  и  была сотворена    органическая    материя,    органическая     жизнь    (сложная, собственносущностная, стойкая в сопротивлении этому закону).      П. Но зачем же понадобилось создавать ему сопротивление?      В.  Результатом подчинения закону  является  совершенство,  истинность, счастье как отсутствие страданий. Результатом же нарушения закона становятся несовершенство,  неправедность  и  страдание  как таковое.  Из-за помех  его осуществлению,  которые  возникают  в  силу   множественности,  сложности  и собственносущности   законов   органической  жизни  и   материи,  становится практически  возможной какая-то  мера воздаяния за нарушение высшего закона. Так,  невозможное  в неорганической жизни, страдание становится  возможным в органической.      П. А какая благая цель при этом достигается?      В. Все  сущее хорошо или плохо в  сравнении с чем-нибудь. Обстоятельное исследование убеждает, что наслаждение во всех случаях является не чем иным, как  только  противоположностью страдания.  И  в  чистом виде наслаждение  - фикция. Радость  нам  дается  лишь там,  где мы уже  страдали.  Не  испытать страдания значило бы никогда не познать блаженства. Но я уже указывал, что в неорганической    жизни   страдание   немыслимо,    отсюда    -необходимость органической.   Страдания  в   начальной,  земной  жизни  являются   залогом блаженства конечной, небесной жизни.      П. Вы  употребили  также  и еще одно  выражение,  смысла которого  я не уразумел: "истинносущностная безмерность бесконечности".      В. По всей  видимости, причина этого в том, что само понятие "сущность" является  у  вас  недостаточно  общим.  Его  следует  рассматривать  не  как качество, а  как  ощущение:  у  мыслящих существ  оно  является  восприятием приспособления материи к  собственному  их  устройству.  На  земле  найдется немало такого, существования  чего  жители Венеры не могли бы воспринять,  и многого, что на Венере видимо и осязаемо, мы бы не были в состоянии заметить и  воспринять. Но  для существ, не наделенных  органичностью, для ангелов, - вся нерасторжимая  материя  является сущностью,  то есть, иначе говоря, все, что  мы   определяем  словом   "пространства",  для  них  -  вещественнейшая реальность,  и  в то же время  звезды - именно  в силу того, что мы  считаем доказательством их  материальности, - оказываются  вне восприятия ангелов, и эта   их   невосприимчивость  прямо  пропорциональна   тому,  в  какой  мере нерасторжимая материя  - в  силу тех своих  свойств,  которые  заставляют ее казаться нам не материей вообще, - не поддается восприятию органической.      В то  время,  как усыпленный уже  еле слышно  договаривал эти последние слова,  я   заметил,  что  лицо  его  приняло  странное  выражение,  которое встревожило  меня и  вынудило  тут  же разбудить его. Но  не  успел я  этого сделать, как  он с просветленной улыбкой,  озарившей все лицо,  откинулся на подушку и испустил дух. Я обратил внимание, что не прошло и минуты, как тело успело окоченеть и  стало словно каменным. Лоб его был холоден, как лед. Так обычно бывает лишь после того, как рука Азраила уже долго сжимала  человека. Неужели  и  вправду  усыпленный  мной  со  своими  последними  рассуждениями обращался ко мне уже из царства теней?    Разговор с мумией        Перевод И.Бернштейн        Вчерашняя  наша  застольная  беседа оказалась чересчур утомительной для моих нервов. Разыгралась головная боль, появилась сонливость. Словом, нынче, вместо  того чтобы идти  со  двора,  как  я прежде намеревался, я  предпочел подобру-поздорову  остаться  дома,  поужинать  самую  малость  и отправиться спать.      Ужин, разумеется,  совсем легкий. Я страстный любитель гренков с сыром. Но даже их больше фунта в один присест не всегда съешь. Впрочем, и два фунта не могут вызвать серьезных возражений. А  где два, там и  три, разницы почти никакой.  Я, помнится, отважился на четыре. Жена, правда, утверждает, что на пять, но она, очевидно, просто перепутала. Цифру пять, взятую как таковую, я и сам признаю, но в конкретном применении она может относиться только к пяти бутылкам черного портера, без каковой приправы гренки с сыром никак не идут.      Завершив таким  образом мою скромную трапезу и надевши ночной колпак, я в предвкушении сладостного отдыха  до полудня приклонил голову на подушку и, как  человек с  совершенно незапятнанной  совестью, немедленно  погрузился в сон.      Но когда сбывались людские надежды? Я не всхрапнул еще  и в третий раз, как у входной двери яростно зазвонили и вслед в а этим нетерпеливо застучали дверным молотком, отчего я тут же  и проснулся. А минуту спустя, пока я  еще продирал  глаза,  жена  сунула  мне под  нос  записку от моего старого друга доктора Йейбогуса. В ней значилось:      "Во  что бы то ни стало  приходите ко мне,  мой добрый друг, как только получите это письмо. Приходите и разделите нашу радость. Я наконец благодаря упорству  и дипломатии  добился  от  дирекции Городского  музея согласия  па обследование  мумии - вы помните какой. Мне разрешено распеленать ее и, если потребуется, вскрыть.  При этом  будут присутствовать лишь двое-трое близких друзей, вы, разумеется, в  том числе.  Мумия уже у меня дома, и мы начнем ее разматывать сегодня в одиннадцать часов вечера.      Всегда ваш Йейбогус".      Дойдя до слова "Йейбогус", я почувствовал, что совершенно, окончательно проснулся. В восторге выпрыгнул я из-под одеяла, сокрушая все на своем пути, оделся с  быстротой  прямо-таки фантастической и со всех ног бросился к дому доктора.      Там я застал уже всех в сборе, с нетерпением ожидающими моего прибытия. Мумия лежала распростертая  на обеденном столе, и лишь  только я вошел, было приступлено к обследованию.      Это была  одна из двух мумий,  привезенных несколько лет  назад кузеном Йейбогуса капитаном Артуром Ментиком с Ливийского нагорья, где он их нашел в одном захоронении близ Элейтиаса, на много миль вверх по Нилу от Фив. В этой местности пещеры хотя и не столь величественны, как фиванские гробницы, зато представляют  большой  интерес,  ибо  содержат  многочисленные  изображения, проливающие  свет на  жизнь и быт древних египтян.  Камера,  из которой  был извлечен лежащий перед  нами  экземпляр, по рассказам, особенно  изобиловала такими  изображениями - ее стены были сплошь покрыты фресками и барельефами, в  то  время  как  статуи,  вазы  и  мозаичные   узоры  свидетельствовали  о незаурядном богатстве погребенного.      Драгоценная  находка  была  передана музею  в  том самом  виде, в каком впервые попала на глаза капитану Ментику, -  саркофаг остался  не вскрыт.  И так он простоял восемь лет, доступный лишь наружному осмотру публики.  Иначе говоря,  в нашем  распоряжении  сейчас была цельная, нетронутая мумия, и те, кто  отдает   себе   отчет  в  том,  сколь  редко  достигают  наших  берегов непопорченные  памятники  древности, сразу  же поймут, что  мы имели  полное право поздравить себя с такой удачей.      Подойдя  к столу, я увидел большой короб, или  ящик,  едва ли  не  семи футов в  длину, трех в ширину и высотой не менее двух с половиной  футов. Он имел правильную овальную форму, а не суживающуюся к одному концу, как  гроб. Материал,  из которого он был сделан, мы сначала приняли за дерево  сикоморы (Platanus), но  оказалось,  когда  сделали разрез, что  это картон,  вернее, papier-mache  из папируса.  Снаружи  его  густо покрывали  рисунки  -  сцены похорон и другие печальные сюжеты, между которыми тут и там во  всевозможных положениях  повторялись  одинаковые  иероглифические  письмена,  знаменующие собою,  вне всякого сомнения,  имя усопшего. По счастью, среди нас находился мистер Глиддон, который без труда расшифровал эту  надпись: она была сделана просто фонетическим письмом и читалась как "Бестолковео".      Нам  не  сразу  удалось вскрыть ящик так, чтобы  не повредить  его, но, когда наконец мы в этом преуспели, нашим глазам открылся  другой ящик, уже в форме гроба и значительно меньших размеров,  чем наружный, но во всем прочем -  его совершенная копия. Промежуток между ними был  заполнен смолой, отчего краски на втором ящике несколько пострадали.      Открыв и  его (что мы осуществили  с легкостью),  мы  обнаружили третий ящик, также сужающийся с  одного конца и вообще отличающийся от второго лишь материалом: он был сделан из кедра и  все еще  источал присущий этому дереву своеобразный аромат. Никакого зазора между вторым и третьим ящиком не было - стенки одного вплотную прилегали к стенкам другого.      Сняв третий ящик, мы обнаружили и извлекли саму мумию. Мы ожидали,  что она, как всегда в таких случаях, будет  плотно обернута, как бы забинтована, полосами ткани, но вместо этого оказалось,  что тело заключено в своего рода футляр из папируса, покрытый толстым слоем лака, раззолоченный и испещренный рисунками. На них изображены были всевозможные мытарства души и ее встречи с различными  богами.  Повторялись одни и те же человеческие фигуры, - но всей видимости,   портреты   набальзамированных   особ.   От    головы   до   ног перпендикулярной   колонкой   шла  надпись,  также  сделанная  фонетическими иероглифами  и указывающая  имя и  различные титулы  усопшего, а кроме того, имена и титулы его родственников.      На  шее мумии  мы  обнаружили ожерелье  из  разноцветных цилиндрических бусин с изображениями божеств, скарабеев и  прочего, а также крылатого шара. Второе подобное, так сказать, ожерелье, стягивало мумию в поясе.      Содрав   папирус,  мы  обнажили  тело,  которое  оказалось  в  отличной сохранности и совершенно не пахло.  Кожа имела красноватый оттенок. Она была гладкой,  плотной и блестящей. В прекрасном состоянии  были и зубы и волосы. Глаза, по-видимому,  были  вынуты,  и  на  их  место  вставлены  стеклянные, выполненные  очень  красиво  и  с  большим правдоподобием. Только,  пожалуй, взгляд получился слишком уж решительный. Ногти  и концы  пальцев были  щедро позолочены.      Мистер  Глиддон  высказал  мнение, что,  судя  по  красноватой  окраске эпидермиса, бальзамирование осуществлено исключительно асфальтовыми смолами. Однако, когда с поверхности тела  соскребли стальным инструментом  некоторое количество порошкообразной субстанции  и  бросили в  пламя, стало  очевидным присутствие камфоры и других пахучих веществ.      Мы тщательно  осмотрели тело в поисках  отверстия,  через  которое были извлечены  внутренности, но,  к нашему недоумению,  таковое  не  обнаружили. Никто из присутствовавших тогда не  знал, что цельные или невскрытые мумии - явление не столь  уж  и  редкое. Нам  было известно,  что, как правило, мозг покойника  удаляли  через  нос,  для  извлечения кишок  делали надрез  сбоку живота,  после  чего труп  обривали, мыли  и  опускали в  рассол,  и  только позднее,   по  прошествии   нескольких  недель,  приступали   к   собственно бальзамированию.      Так   и   не   обнаружив  надреза,   доктор  Йейбогус  приготовил  свой хирургический инструмент, чтобы  начать вскрытие, но тут я  спохватился, что уже  третий  час  ночи.  Было  решено  отложить  внутреннее обследование  до завтрашнего  вечера,  и мы  ужо собирались разойтись, когда кто-то предложил один-два опыта с вольтовой батареей.      Мысль    воздействовать    электричеством    на   мумию    трех-    или четырехтысячелетнего  возраста  была  если и  не очень умна,  то,  во всяком случае, оригинальна, и мы все  тотчас же ею загорелись. На  девять десятых в шутку и на одну десятую всерьез мы установили у доктора в  кабинете батарею, а затем перенесли туда египтянина.      Нам  стоило  немалых  трудов  обнажить  край  височной  мышцы,  которая оказалась  значительно менее окостенелой,  чем остальная  мускулатура  тела, однако  же,  как  и следовало ожидать,  при  соприкосновении  с проводом  не проявила,  разумеется,  ни  малейшей  гальванической  чувствительности.  Эту первую  попытку  мы  сочли достаточно  убедительной  и,  от души смеясь  над собственной  глупостью, стали  прощаться,  как вдруг я  мельком  взглянул на мумию и замер  в изумлении.  Одного  беглого  взгляда  было довольно,  чтобы удостовериться,  что глазные яблоки, которые мы все принимали за стеклянные, хотя  и  было замечено  их  странное  выражение,  теперь  оказались прикрыты веками, так что оставались видны только узкие полоски tunica albugmea [Белки глаз (лат.).].      Громким возгласом я обратил на это обстоятельство внимание остальных, и все сразу же убедились в моей правоте.      Не могу сказать, чтобы я был встревожен этим  явлением,  "встревожен" - не совсем то слово. Думаю, что, если бы не портер, можно было бы утверждать, что я испытал некоторое беспокойство. Из остальных же собравшихся никто даже не  делал  попытки скрыть  самый  обыкновенный испуг. На  доктора  Йейбогуса просто  жалко  было  смотреть.   Мистер  Глиддон  вообще  умудрился  куда-то скрыться.  А  у мистера Силка  Бакингема,  я надеюсь,  недостанет  храбрости отрицать, что он на четвереньках ретировался под стол.      Однако,  когда  первое  потрясение  прошло,  мы, нимало  не  колеблясь, немедленно приступили к дальнейшим экспериментам.  Теперь наши действия были направлены  против  большого  пальца  правой ноги.  Был  сделан  надрез  над наружной  os sesamoideum pollicis pedis [Сесамовидной костью большого пальца ноги (лат.).] и тем самым обнажен корень musculus abductor [Отводящей  мышцы (лат.).] Снова наладив батарею, мы подействовали  током на рассеченный нерв, и тут мумия, ну прямо совершенно  как живая, сначала согнула  правое колено, подтянув  ногу чуть не к самому животу, а  затем, выпрямив  ее необыкновенно сильным  толчком,  так брыкнула доктора Йейбогуса,  что этот солидный ученый муж  вылетел, словно стрела  из  катапульты, через окно  третьего  этажа  на улицу.      Мы  все  en  masse [Скопом  (франц.).]  ринулись  вон  из  дома,  чтобы подобрать   разбитые  останки  нашего  погибшего  друга,  но  имели  счастье повстречать на  лестнице его самого, задыхающегося  от спешки,  исполненного философическим   пылом  испытателя  и   еще  более  прежнего  убежденного  в необходимости с усердием и тщанием продолжить наши опыты.      По его указанию,  мы,  не медля  ни  минуты, сделали глубокий надрез на кончике  носа испытуемого,  и  доктор,  крепко ухватившись,  притянул его  в соприкосновение с проводом.      Эффект -  морально и  физически,  в  прямом  и  переносном смысле - был электрический.  Во-первых,  покойник открыл  глаза  и  часто  замигал, точно мистер Барнс в пантомиме; во-вторых, он чихнул; в-третьих, сел; в-четвертых, потряс  кулаком под  носом  у доктора  Йейбогуса; и  в-пятых, обратившись  к господам Глиддону  и Бакингему,  адресовался к ним на безупречном египетском языке со следующей речью:      -  Должен  сказать,  джентльмены, что  нахожу ваше поведение  столь  же оскорбительным, сколь и непонятным. Ну, хорошо, от доктора  Йейбогуса ничего другого и не  приходится ожидать. Он  просто жирный неуч,  где ему, бедняге, понять, как нужно обращаться с  порядочным человеком. Мне  жаль  его.  Я его прощаю. Но вы,  мистер Глиддон, и вы, Силк, вы столько путешествовали и жили в Египте, почти,  можно  сказать, родились  там, вы,  так долго жившие среди нас, что говорите по-египетски, вероятно, так же хорошо, как пишете на своем родном языке, вы, кого я всегда был  склонен считать верными друзьями мумий, -  право же, уж кто-кто, а вы могли  бы вести себя лучше. Вы видите, что  со мною возмутительно обращаются, но преспокойно стоите  в стороне и  смотрите. Как  это  надо  понимать? Вы  дозволяете  всякому  встречному и  поперечному снимать  с меня  мои  саркофаги  и облачения в  таком непереносимо  холодном климате. Что я, по-вашему, должен об этом думать? И наконец, самое вопиющее, вы   содействуете  и  попустительствуете   этому  жалкому  грубияну  доктору Йейбогусу, решившемуся потянуть меня за нос. Что все это значит?      Естественно  предположить,  что,  услышав эти речи,  мы  все  бросились бежать,  или впали  в истерическое  состояние,  или же  дружно шлепнулись  в обморок. Любое  из этих  трех  предположений  напрашивается  само  собой.  Я убежден,  что, поведи  мы себя таким  образом,  никто бы  не удивился. Более того, честью клянусь, что сам не понимаю, как  и  почему ничего подобного  с нами не произошло. Разве только причину нужно  искать в так называемом  духе времени, который действует по  принципу "все наоборот"  и которым в наши дни легко объясняют любые нелепицы и противоречия. А может быть, дело тут в том, что мумия держалась  уж очень естественно и непринужденно, и  потому речи ее не прозвучали так жутко, как должны были  бы. Словом, как  бы то ни было, но из  нас ни один  не испытал особого трепета и вообще не нашел в этом явлении ничего из ряда вон выходящего.      Я, например,  ничуть не удивился  и просто отступил  на шаг подальше от египетского кулака. Доктор  Йейбогус  побагровел  и уставился в  лицо мумии, глубоко засунув руки в карманы панталон. Мистер  Глиддон погладил  бороду  и поправил крахмальный воротничок.  Мистер  Бакингем  низко  опустил  голову и сунул в левый угол рта большой палец правой руки.      Египтянин посмотрел на него с негодованием, помолчал минуту, а затем  с язвительной усмешкой продолжал:      -  Что  же  вы не  отвечаете, мистер  Бакингем? Вы слышали,  о  чем вас спрашивают? Выньте-ка палец изо рта, сделайте милость!      При этом мистер  Бакингем вздрогнул, вынул из левого угла  рта  большой палец правой руки  и тут  же возместил  понесенный  урон  тем, что всунул  в правый угол названного отверстия большой палец левой руки.      Так  и  не  добившись ответа от  мистера Б., мумия обратилась к мистеру Глиддону и тем же безапелляционным тоном потребовала объяснений от него.      И мистер Глиддон  дал пространные  объяснения на разговорном египетском языке.  Не  будь в наших американских  типографиях так плохо  с- египетскими иероглифами, я бы с огромным удовольствием  привел здесь  целиком в исконном виде его превосходную речь.      Кстати замечу, что  вся последующая  беседа  с  мумией  происходила  на разговорном египетском через  посредство  (что  касается  меня  и  остальных необразованных  членов нашей  компании)  -  через  посредство,  стало  быть, переводчиков Глиддона и Бакингема. Эти джентльмены говорили  на родном языке мумии совершенно свободно и  бегло, однако  я заметил, что временами  (когда речь  заходила о понятиях  и  вещах исключительно современных и  для  нашего гостя  совершенно  незнакомых)  они  бывали принуждены  переходить  на  язык вещественный.   Мистер  Глиддон,  например,   оказался   бессилен   сообщить египтянину смысл термина "политика", покуда не взял уголек и не нарисовал на стене маленького красноносого  субъекта с продранными локтями, который стоит на помосте, отставив левую ногу, выбросив вперед сжатую в кулак правую руку, закатив  глаза и  разинув  рот под углом в 90 градусов. Точно так же мистеру Бакингему не удавалось выразить современное понятие "прорехи в экономике" до тех пор, пока, сильно побледнев, он не решился (по совету доктора Йейбогуса) снять свой новехонький сюртук и показать спину крахмальной сорочки.      Как  вы сами понимаете, мистер Глиддон говорил  главным  образом  о той великой пользе,  какую  приносит науке  распеленывание  и потрошение  мумий. Выразив сожаление о тех  неудобствах,  которые  эта  операция  доставит ему, одной мумифицированной личности по  имени Бестолковео,  он кончил свою речь, намекнув (право, это  был не больше чем тонкий намек), что теперь, когда все разъяснилось, неплохо  бы продолжить  исследование.  При  этих словах доктор Йейбогус опять стал готовить инструменты.      Относительно  последнего  предложения  оратора  у  Бестолковео  нашлись кое-какие  контрдоводы  идейного свойства, какие именно,  я не понял; но  он выразил удовлетворение  принесенными ему извинениями, слез со  стола и пожал руки всем присутствующим.      По  окончании  этой  церемонии  мы  все  занялись  возмещением  ущерба, понесенного нашим гостем от  скальпеля. Зашили рану  на виске, перебинтовали колено и налепили на кончик носа добрый дюйм черного пластыря.      Затем  мы обратили  внимание  на то,  что  граф  (ибо  таков  был титул Бестолковео)  слегка дрожит  - без  сомнения,  от  холода.  Доктор  сразу же удалился  к  себе  в гардеробную  и вынес оттуда черный  фрак  наимоднейшего покроя,  пару небесно-голубых  клетчатых  панталон со штрипками, розовую,  в полоску  chemise  [Сорочку  (франц.).]  широкий  расшитый  жилет,  трость  с загнутой ручкой, цилиндр без полей,  лакированные  штиблеты, желтые замшевые перчатки, монокль, пару накладных бакенбард и пышный шелковый галстук. Из-за некоторой разницы в росте между графом и доктором (соотношение было примерно два  к  одному)  при  облачении египтянина возникли  небольшие трудности; но потом все  кое-как  уладилось и наш гость был в  общем и целом  одет. Мистер Глиддон взял его под  руку и подвел к креслу  перед камином, между  тем  как доктор позвонил и распорядился принести ему сигар и вина.      Разговор вскоре оживился. Всех, естественно,  весьма  заинтересовал тот довольно-таки потрясающий факт, что Бестолковее оказался живым.      -  На  мой  взгляд, вам  давно бы следовало  помереть, - заметил мистер Бакингем.      -  Что вы! - крайне удивленно ответил  граф. - Ведь мне немногим больше семисот лет! Мой папаша прожил тысячу и умер молодец молодцом.      Тут  посыпались  вопросы  и  выкладки,  с  помощью  каковых  было скоро выяснено, что предполагаемая древность мумии сильно преуменьшена. Со времени заключения ее  в элейтиадские  катакомбы  прошло на  самом деле  пять  тысяч пятьдесят лет и несколько месяцев.      -  Мое  замечание вовсе  не  относилось  к  вашему  возрасту  в  момент захоронения,  - пояснил Бакингем. - Готов признать,  что вы еще сравнительно молоды.  Я просто имел в виду тот огромный промежуток времени,  который,  по вашему же собственному признанию, вы пролежали в асфальтовых смолах.      - В чем, в чем? - переспросил граф.      - В асфальтовых смолах.      -  А-а,  кажется, я  знаю, что  это  такое.  Их,  вероятно, тоже  можно использовать. Но  в  мое время  употреблялся  исключительно бихлорид  ртути, иначе - сулема.      - Вот  еще чего мы никак не можем понять, - сказал  доктор Йейбогус.  - Каким образом получилось, что вы умерли и похоронены в Египте пять тысяч лет назад, а теперь разговариваете с нами живой и, можно сказать, цветущий?      - Если  б я действительно, как  вы  говорите, умер, -  отвечал  граф, - весьма вероятно, что я бы и сейчас  оставался  мертвым,  ибо, я вижу, вы еще совершенные дети  в гальванизме  и  не  умеете  того,  что  у  нас  когда-то почиталось делом  пустяковым. Но я  просто впал в каталептический сон, и мои близкие решили, что  я либо  уже  умер, либо должен  очень  скоро умереть, и поспешили  меня  бальзамировать.  Полагаю,  вам  знакомы  основные  принципы бальзамирования?      - М-м, не совсем, знаете ли.      - Понятно. Плачевная необразованность! Входить  в подробности я  сейчас не могу, по следует вам сказать, что бальзамировать - значило у нас в Египте остановить  на  неопределенный  срок  в  животном  организме  абсолютно  все процессы. Я употребляю слово "животный"  в  самом широком смысле, включающем как  физическое,  так  и духовное,  и  витальпое  бытие.  Повторяю,  ведущим принципом  бальзамирования у нас была моментальная  и полная остановка  всех животных  функций. Иными  словами,  в  каком состоянии  человек  находился в момент  бальзамирования,   в   таком  он  и   сохраняется.  Я  имею  счастье принадлежать к роду Скарабея и  поэтому  был  забальзамирован живым,  как вы можете теперь убедиться.      - К роду Скарабея? - воскликнул доктор Йейбогус.      -  Да.  Скарабей  был своего  рода наследственным  гербом  одной  очень знатной и высокой фамилии. Принадлежать к роду Скарабея означало просто быть членом этой фамилии. Мои слова надо понимать фигурально.      - Но как это связано с тем, что вы остались живы?      -   Да   ведь  у   нас   в   Египте  повсеместно  принято   было  перед бальзамированием трупа удалять  внутренности и мозг. Одни только Скарабеи не подчинялись  этому обычаю. Следовательно, не будь  я Скарабеем, я остался бы без мозга и внутренностей, а в таком виде жить довольно неудобно.

The script ran 0.021 seconds.