1 2 3
— Что такое? — взгляд ламы упал на Кима. Было заметно, что он много лучше стал говорить на урду, чем раньше, под Зам-Замой; отец ребенка не давал им возможности поговорить о чем-нибудь своем.
— Это всего лишь лихорадка, — сказал Ким. — Ребенок плохо питается.
— Он заболевает от всяких пустяков, а матери его здесь нет.
— Если будет позволено, я, быть может, вылечу его, святой человек.
— Как! Неужели тебя сделали врачом? Подожди здесь, — сказал лама, усаживаясь рядом с джатом на нижней ступеньке у входа в храм, в то время как Ким, поглядывая на них искоса, открывал коробочку для бетеля. В школе он мечтал вернуться к ламе в обличье сахиба, чтобы подразнить старика перед тем как открыться, но все это были ребячьи мечты. Более драматичным казалось ему теперь сосредоточенное перебирание склянок с таблетками, то и дело прерывавшееся паузами, посвященными размышлению и бормотанию заклинаний. У него были хинин в таблетках и темно-коричневые плитки мясного экстракта — наверное, говяжьего. Но это уж не его дело. Малыш не хотел есть, но плитку сосал с жадностью, говоря, что ему нравится ее соленый вкус.
— Так возьми шесть штук. — Ким отдал плитки крестьянину. — Восхвали богов и свари три штуки в молоке, а прочие три в воде. Когда он выпьет молоко, дай ему вот это (он протянул ему половину хинной пилюли), и укутай его потеплее. Когда он проснется, дай ему выпить воду, в которой варились эти три плитки, и другую половину белого шарика. А вот еще другое коричневое лекарство, пусть пососет его по дороге домой.
— Боги, какая мудрость! — воскликнул камбох, хватая лекарства.
Все эти процедуры Ким запомнил с тех пор, когда однажды сам лечился от осенней малярии... если не считать бормотанья, которое добавил, чтобы произвести впечатление на ламу. — Теперь ступай. Утром приходи опять.
— Но плата... плата, — начал джат, откидывая назад крепкие плечи. — Ведь это мой сын. Теперь, когда он снова будет здоровым, как могу я вернуться к его матери и сказать, что принял помощь у дороги и не оплатил ее даже чашкой кислого молока?!
— Все они на один лад, эти джаты, — мягко проговорил Ким. — Джат стоял на навозной куче, а царские слоны проходили мимо. «О погонщик! — сказал он, — сколько стоят эти ослики?»
Джат разразился было громким хохотом, но тотчас подавил его, прося извинения у ламы.
— Так говорят на моей родине, именно этими словами. Все мы, джаты, такие. Я приду завтра с ребенком, и да благословят вас обоих боги усадеб, а они хорошие боги!... Ну, сынок, мы теперь опять окрепнем. Не выплевывай лекарства, маленький принц! Владыка моего сердца, не выплевывай, и наутро мы станем сильными мужчинами, борцами и булавоносцами.
Он ушел, напевая и бормоча что-то. Лама обернулся к Киму, и вся его любящая душа засветилась в узких глазах.
— Исцелять больных — значит приобретать заслугу; но сначала человек приобретает знание. Ты поступил мудро, о Друг Всего Мира.
— Я стал мудрым благодаря тебе, святой человек, — сказал Ким, забыв о только что кончившейся игре, о школе св. Ксаверия, о своей белой крови, даже о Большой Игре, и склонился к пыльному полу храма джайнов, чтобы по-мусульмански коснуться ног своего учителя. — Тебе я обязан моим образованием. Твой хлеб я ел целых три года. Теперь это позади. Я свободен от школ. Я пришел к тебе.
— В этом моя награда! Входи! Входи! Значит, все хорошо? — они прошли во внутренний двор, пересеченный косыми золотистыми лучами солнца. — Стань, дай мне поглядеть на тебя. Так! — Он критически осмотрел Кима. — Ты уже не ребенок, но муж, созревший для мудрости, ставший врачом. Я хорошо поступил... Я хорошо поступил, когда отдал тебя вооруженным людям, в ту черную ночь. Помнишь ли ты наш первый день под Зам-Замой?
— Да, — сказал Ким. — А ты помнишь, как я соскочил с повозки, когда в первый раз входил...
— Во Врата Учения? Истинно. А тот день, когда мы вместе ели лепешки за рекой, близ Накхлао? А-а! Много раз ты просил для меня милостыню, но в тот день я просил для тебя.
— Еще бы, — сказал Ким, — ведь тогда я был школьником во Вратах Учения и одевался сахибом. Не забывай, святой человек, — продолжал он шутливо, — что я все еще сахиб... по твоей милости.
— Истинно. И сахиб весьма уважаемый. Пойдем в мою келью, чела.
— Откуда ты знаешь об этом? — Лама улыбнулся.
— Сначала по письмам любезного жреца, которого мы встретили в лагере вооруженных людей; но потом он уехал на свою родину, и я стал посылать деньги его брату. — Полковник Крейтон, взявшийся опекать Кима, когда отец Виктор уехал в Англию с Меверикцами, отнюдь не был братом капеллана. — Но я плохо понимаю письма этого сахиба. Нужно, чтобы мне их переводили. Я избрал более верный путь. Много раз, когда я, прерывая мое Искание, возвращался в этот храм, который стал моим домом, сюда приходил человек, ищущий Просветления, — уроженец Леха; по его словам, он раньше был индусом, но ему надоели все эти боги. — Лама показал пальцем на архатов.
— Толстый человек? — спросил Ким, сверкнув глазами.
— Очень толстый, но я вскоре понял, что ум его целиком занят всякими бесполезными предметами, как, например, демонами и заклинаниями, церемонией чаепития у нас в монастырях и тем, как мы посвящаем в иночество послушников. Это был человек, из которого так и сыпались вопросы, но он твой друг, чела. Он сказал мне, что, будучи писцом, ты стоишь на пути к великому почету. А я вижу, ты — врач.
— Да так оно и есть, я... писец, когда я сахиб, но это не имеет значения, когда я прихожу к тебе как твой ученик. Годы ученья, назначенные сахибу, подошли к концу.
— Ты был, так сказать, послушником? — сказал лама, кивая головой. — Свободен ли ты от школы? Я не хотел бы видеть тебя ее не окончившим.
— Я совершенно свободен. Когда придет время, я буду служить правительству в качестве писца...
— Не воина. Это хорошо.
— Но сначала я пойду странствовать... с тобой. Поэтому я здесь. Кто теперь просит для тебя милостыню? — продолжал он быстро.
Лама не замедлил с ответом.
— Очень часто я прошу сам, но, как ты знаешь, я бываю здесь редко, исключая тех случаев, когда прихожу повидаться с моим учеником. Я шел пешком и ехал в поезде из одного конца Хинда в другой. Великая и чудесная страна! Но когда я здесь останавливаюсь, я как бы в своем родном Бхотияле.
Он окинул благодушным взглядом маленькую опрятную келью. Плоская подушка служила ему сиденьем, и он уселся на нее, скрестив ноги, в позе Бодисатвы, приходящего в себя после самопогружения. Перед ним стоял черный столик из тикового дерева, не выше двадцати дюймов, уставленный медными чайными чашками. В одном углу был крошечный, тоже тиковый жертвенник с грубыми резными украшениями, а на нем медная позолоченная статуя сидящего Будды, перед которой стояли лампады, курильница и две медные вазы для цветов.
— Хранитель Священных Изображений в Доме Чудес приобрел заслугу, подарив их мне год назад, — сказал лама, следуя за взглядом Кима. — Когда живешь далеко от своей родины, такие вещи напоминают ее, и нам следует чтить Владыку за то, что он указал нам Путь. Смотри! — он показал пальцем на кучку подкрашенного риса причудливой формы, увенчанную странным металлическим украшением. — Когда я был настоятелем в своем монастыре, — это было до того, как я достиг более совершенного знания, — я ежедневно приносил эту жертву. Это мир, приносимый в жертву владыке. Так мы, уроженцы Бхотияла, ежедневно отдаем весь мир Всесовершенному Закону. И я даже теперь это делаю, хоть и знаю, что Всесовершенный выше всякой лести. — Он взял понюшку из табакерки.
— Это хорошо, святой человек, — пробормотал счастливый и усталый Ким, с удобством укладываясь на подушках.
— И кроме того, — тихо засмеялся старик, — я рисую изображения Колеса Жизни. На одно изображение уходит три дня. Этим я был занят, — а, может, просто ненадолго смежил глаза, — когда мне принесли весть о тебе. Хорошо, что ты здесь со мной: я научу тебя моему искусству... не из тщеславия, но потому, что ты должен учиться. Сахибы владеют не всей мудростью мира.
Он вытащил из-под стола лист желтой китайской бумаги, издающей странный запах, кисточки и плитку индийской туши. Чистыми строгими линиями набросал он контур Великого Колеса с шестью спицами, в центре которого переплетались фигуры свиньи, змеи и голубя[52]; между спицами были изображены все небеса, и преисподняя, и все события человеческой жизни. Люди говорят, что сам Бодисатва впервые изобразил его на песке при помощи рисовых зерен, чтобы открыть своим ученикам первопричину всего сущего. В течение многих веков оно выкристаллизовалось в чудеснейшую каноническую картину, усеянную сотнями фигурок, каждая черточка которых имеет свой смысл. Немногие могут толковать эту картину-притчу; во всем мире нет и двадцати человек, способных точно ее нарисовать, не глядя на образец; из числа последних только трое умеют и рисовать, и объяснять ее.
— Я немного учился рисовать, — промолвил Ким, — но это чудо из чудес.
— Я писал ее много лет, — сказал лама. — Было время, когда я мог написать ее всю целиком в промежуток времени между одним зажиганием ламп и следующим. Я научу тебя этому искусству... после надлежащей подготовки, и я объясню тебе значение Колеса.
— Так значит мы отправимся на Дорогу?
— На Дорогу, для Искания. Я только тебя и ждал. Мне было открыто в сотне снов — особенно в том, который привиделся мне ночью после того дня, когда Врата Учения впервые закрылись за тобой, — что без тебя мне не найти своей Реки. Как ты знаешь, я вновь и вновь отгонял от себя такие помышления, опасаясь, что это иллюзия. Поэтому я не хотел брать тебя с собой в тот день, когда мы в Лакхнау ели лепешки. Я не хотел брать тебя с собой раньше, чем для этого подойдет время. От Гор и до моря, от моря до Гор бродил я, но тщетно. Тогда я вспомнил Джатаку.
Он рассказал Киму предание о слоне в кандалах, которое так часто рассказывал джайнским жрецам.
— Дальнейших доказательств не требуется, — безмятежно закончил он. — Ты был послан на помощь. Когда эта помощь отпала, Искание мое сошло на нет. Поэтому мы опять пойдем вместе и наше Искание достигнет цели.
— Куда мы пойдем?
— Не все ли равно, Друг Всего Мира? Искание, говорю я, достигнет цели. Если так суждено, Река пробьется перед нами из-под земли. Я приобрел заслугу, когда открыл для тебя Врата Учения и дал тебе драгоценность, именуемую мудростью. Ты вернулся, как я сейчас только видел, последователем Шакьямуни, врачевателя, которому в Бхотияле воздвигнуто множество жертвенников. Этого довольно. Мы снова вместе... и все как было... Друг Всего Мира... Друг Звезд — мой чела!
Затем они поговорили о мирских делах, но следует отметить, что лама совершенно не расспрашивал о подробностях жизни в школе св. Ксаверия и не проявлял ни малейшего интереса к нравам и обычаям сахибов. Он был погружен в прошлое, и шаг за шагом вновь переживал их чудесное первое совместное путешествие, потирал руки и посмеивался, пока не свернулся клубочком, побежденный внезапно наступившим стариковским сном.
Ким смотрел на последние пыльные лучи солнца, меркнущие во дворе, и играл своим ритуальным кинжалом и четками. Шум Бенареса, древнейшего из всех городов земли, день и ночь бодрствующего перед лицом богов, плескался о стены, как ревущее море о волнорез. Время от времени жрец джайн пересекал двор, неся в руке скудный дар священным изображениям и подметая дорожку впереди себя, чтобы ни одно живое существо не лишилось жизни. Мигнул огонек лампады, послышался молитвенный напев. Ким смотрел, как звезды одна за другой возникали в недвижном, плотном мраке, пока не заснул у подножья жертвенника. В ту ночь он видел сны на хиндустани, без единого английского слова...
— Святой человек, вспомни о ребенке, которому мы дали лекарство, — сказал он часа в три утра, когда лама, тоже пробудившийся от сна, уже собирался начать паломничество. — Джат будет здесь на рассвете.
— Я получил достойную отповедь. В поспешности своей я едва не совершил большого зла. — Он уселся на подушки и принялся перебирать четки. — Поистине, старые люди подобны детям! — патетически воскликнул он. — Если им чего-нибудь хочется, то нужно сейчас же это сделать, иначе они будут сердиться и плакать. Много раз, будучи на Дороге, я готов был топать ногами, сердясь на препятствие в виде воловьей повозки, загородившей путь, или даже просто на облако пыли. Не то было, когда я был мужем... давным-давно. Тем не менее, это дурно...
— Но ты и вправду стар, святой человек.
— Дело было сделано. Причина была создана в мире, и кто же, будь он старый или молодой, здоровый или больной, ведающий или неведающий, кто может управлять следствием этой Причины? Может ли Колесо висеть спокойно, если... дитя... или пьяница вертит его? Чела, мир велик и страшен.
— Мне кажется, мир хорош, — зевнул Ким. — А нет ли чего поесть? Я со вчерашнего вечера ничего не ел.
— Я забыл о твоих потребностях. Вон там хороший бхотияльский чай и холодный рис.
— С такой пищей далеко не уйдешь. — Ким всем своим существом ощущал европейскую потребность в мясе, а этого в храме джайнов достать невозможно. Однако, вместо того чтобы сейчас же выйти наружу с чашей для сбора подаяния, он до самого рассвета набивал себе желудок комками холодного риса. На рассвете пришел крестьянин, многоречивый и заикающийся от избытка благодарности.
— Ночью лихорадка прекратилась и выступил пот! — воскликнул он. — Пощупайте-ка вот тут... кожа у него свежая, совсем как новая. Он с удовольствием съел соленые плитки и с жадностью выпил молоко. — Он откинул ткань, закрывающую лицо ребенка, и тот сонно улыбнулся Киму. Небольшая кучка жрецов-джайнов, безмолвная, но подмечающая все, собралась у дверей храма. Они знали (и Ким знал, что они это знали), как встретил старый лама своего ученика. Но, будучи учтивыми, они вчера вечером не мешали им ни присутствием своим, ни словом, ни жестом. За это Ким вознаградил их, когда взошло солнце.
— Благодари джайнских богов, брат, — сказал он, не зная даже, как называются эти боги. — Лихорадка действительно прошла.
— Смотрите! Глядите! — сиял лама, обращаясь к своим хозяевам, у которых гостил три года. — Был ли когда-нибудь такой чела? Он последователь нашего владыки-целителя.
Надо сказать, что джайны официально признают все божества индуистских верований, в том числе Лингам и Змею. Они носят брахманский шнурок, они подчиняются всем требованиям индуистских кастовых правил. Но они одобрительно забормотали, ибо знали и любили ламу, ибо он был старик, ибо он искал Путь, ибо он был их гость, ибо он долгими ночами беседовал с главным жрецом — самым свободомыслящим из метафизиков, которые когда-либо «расщепляли один волос на семьдесят слоев».
— Запомни, — Ким склонился над ребенком, — болезнь эта может вернуться.
— Нет, если ты знаешь истинные заклинания, — сказал отец. — Но мы вскоре уйдем отсюда.
— Это правда, — сказал лама, обращаясь ко всем джайнам. — Мы теперь идем вместе продолжать наше Искание, о котором я часто говорил. Я ждал, чтобы мой чела созрел. Глядите на него! Мы пойдем на Север. Никогда больше не увижу я этого места моего отдохновения, о благожелательные люди!
— Но я не нищий, — земледелец встал на ноги, прижимая к себе ребенка.
— Потише. Не беспокой святого человека, — прикрикнул на него один из жрецов.
— Ступай, — шепнул Ким. — Встречай нас под большим железнодорожным мостом и, ради всех богов нашего Пенджаба, принеси пищи — кари, стручков, лепешек, жаренных в жиру, и сластей. Особенно сластей. Живо.
Киму очень шла вызванная голодом бледность; он стоял, высокий и стройный, в тускло-сером длиннополом одеянии, взяв четки в одну руку и сложив другую благословляющим жестом, добросовестно перенятым от ламы. Наблюдатель-англичанин, пожалуй, сказал бы, что он похож на юного святого, сошедшего с иконы, написанной на оконном стекле, тогда как Ким был просто-напросто еще не повзрослевшим юношей, ослабевшим от пустоты в желудке.
Прощание вышло долгим и торжественным; три раза оно кончалось и три раза начиналось снова. Искатель — человек, пригласивший ламу переехать из дальнего Тибета в эту обитель, бледный как серебро, безволосый аскет — не принимал в этом участия, но, как всегда, пребывал в созерцании посреди священных изображений. Прочие выказали большую доброту; они настаивали, чтобы лама принял их мелкие подарки — ящик для бетеля, красивый новый железный пенал, сумку с едой и тому подобное, — предостерегали его от опасностей внешнего мира и предсказывали удачное завершение его Искания. Между тем Ким, унылый как никогда, сидел на ступеньках, ругаясь про себя на жаргоне школы св. Ксаверия.
«Но я сам виноват, — решил он. — С Махбубом я ел хлеб Махбуба или хлеб Ларгана-сахиба. У св. Ксаверия ели три раза в день. А здесь мне придется самому заботиться о себе. Кроме того, я еще не успел привыкнуть. С каким удовольствием я съел бы сейчас тарелку говядины!...»
— Кончилось или нет, святой человек?
Лама, подняв обе руки, запел последнее благословение на изысканном китайском языке.
— Я должен опереться на твое плечо, — сказал он, когда ворота храма захлопнулись. — По-видимому, тело наше костенеет.
Нелегко поддерживать человека шести футов ростом и много миль вести его по кишащим народом улицам, и Ким, нагруженный узелками и свертками, взятыми с собой в дорогу, обрадовался, когда они добрались до железнодорожного моста.
— Тут мы будем есть, — решительно заявил он, когда камбох, одетый в синее платье и улыбающийся, поднялся на ноги с корзинкой в одной руке и ребенком в другой.
— Идите сюда, святые подвижники! — крикнул он с расстояния пятидесяти ярдов. (Он стоял у отмели, под первым пролетом моста, далеко от голодных жрецов.) — Рис и хорошая кари, еще горячие лепешки, надушенные хингом[53], творог и сахар. Царь полей моих, — обратился он к сыну, — покажем этим святым людям, что мы, джаландхарские джаты, можем заплатить за услугу... Я слышал, что джайны не едят пищи, которую не сами состряпали, но поистине, — он деликатно отвернулся к широкой реке, — где нет глаз, нет и каст.
— А мы, — сказал Ким, поворачиваясь спиной и накладывая ламе полную тарелку, сделанную из листьев, — мы вне всяких каст.
Они в молчании насыщались хорошей пищей. Слизав липкую сладкую массу со своего мизинца, Ким заметил, что камбох тоже был снаряжен по-дорожному.
— Если пути наши сходятся, — сказал тот твердо, — я пойду с тобой. Не часто встречаешь чудотворца, а ребенок все еще слаб. Но и я не тростинка. — Он поднял свою латхи — бамбуковую палку в пять футов длины, окольцованную полосками полированного железа, и замахал ею в воздухе. — Говорят, что джаты драчливы, но это неправда. Если нас не обижают, мы подобны нашим буйволам.
— Пусть так, — сказал Ким. — Хорошая палка — хороший довод.
Лама безмятежно глядел на реку, вверх по течению, где длинной теряющейся вдали вереницей вздымались неизменные столбы дыма, тянувшиеся от гхатов сожжения у реки. Время от времени, вопреки всем муниципальным правилам, на ней появлялся кусок полусожженного тела, колыхавшийся на быстро текущих струях.
— Если бы не ты, — сказал камбох, прижимая ребенка к волосатой груди, — я сегодня, быть может, пошел бы туда... с этим вот мальчуганом. Жрецы говорят нам, что Бенарес — священный город, в чем никто не сомневается, и что в нем хорошо умереть. Но я не знаю их богов, а сами они просят денег; а когда совершишь одно жертвоприношение, какая-нибудь бритая голова клянется, что оно недействительно, если не совершить второго. Мойся тут! Мойся там! Лей воду, пей ее, омывайся и рассыпай цветы, но обязательно плати жрецам. Нет, то ли дело Пенджаб и самая лучшая в нем земля — земля Джаландхарского доаба?!
— Я много раз говорил, кажется, в храме, что, если понадобится, Река выступит у наших ног. Поэтому мы пойдем на Север, — сказал лама, вставая. — Я вспоминаю об одном приятном месте, усаженном плодовыми деревьями, где можно гулять, погрузившись в созерцание... и воздух там прохладнее. Он струится с Гор и горных снегов.
— Как оно называется? — спросил Ким.
— Почем я знаю? А разве ты не знаешь... нет, это было после того, как войско вышло из-под земли и увело тебя с собой. Я жил там в комнате близ голубятни и пребывал в созерцании... исключая те случаи, когда она непрерывно болтала.
— Охо! Женщина из Кулу. Это около Сахаранпура. — Ким засмеялся.
— Как дух твоего учителя движет его? Не ходит ли он пешком во искупление прошлых грехов? — осторожно спросил джат. — Далек путь до Дели.
— Нет, — ответил Ким. — Я соберу денег на билет для поезда. В Индии люди обычно не признаются, что у них есть деньги.
— Тогда, во имя богов, давайте поедем в огненной повозке. Сыну моему лучше всего на руках у матери. Правительство обложило нас множеством податей, но дало нам одну хорошую вещь — поезд, который сближает друзей и соединяет встревоженных. Замечательная штука — поезд.
Часа через два они сели в вагон и проспали всю жаркую половину дня. Камбох забросал Кима десятью тысячами вопросов относительно странствий и дел ламы и получил несколько замечательных ответов. Киму было приятно сидеть в вагоне, смотреть на равнинный ландшафт Северо-запада и разговаривать с постоянно меняющимися попутчиками. По сей день проездные билеты и пробивание их контролерами воспринимаются деревенскими индийцами как бессмысленное угнетение. Люди не понимают, почему, после того как они заплатили за клочок волшебной бумаги, какие-то незнакомцы пробивают в этом талисмане большие дыры. Отсюда долгие и ожесточенные споры между пассажирами и контролерами-евразиями. Ким присутствовал при двух-трех таких перепалках и давал серьезные советы с целью внести путаницу и выставить напоказ свою мудрость перед ламой и восхищенным камбохом. Но на пути в Сомну судьба послала ему предмет для размышлений. Когда поезд уже трогался, в отделение вагона ввалился невзрачный худой человек — махрат, насколько Ким мог судить по тому, как была повязана его тугая чалма. Лицо его было порезано, кисейное верхнее платье изорвано в клочья и одна нога забинтована. Он рассказал, что деревенская телега опрокинулась и чуть не убила его, когда он ехал в Дели, где живет его сын. Ким внимательно наблюдал за ним. Если, как он утверждал, его волокло по земле, то на коже его были бы ссадины от гравия. Но все его ранения были похожи на порезы, и простое падение с телеги не могло привести человека в такое ужасное состояние. Когда он дрожащими пальцами завязывал разорванное платье у шеи, на ней оказался амулет, который называется «придающий мужество». Правда, амулеты — вещь обыкновенная, но их нечасто нанизывают на плетеную медную проволоку, и еще реже встречаются амулеты с черной эмалью по серебру. Кроме камбоха и ламы в отделении никого не было и, к счастью, вагон был старого типа, с толстыми перегородками. Ким сделал вид, что почесывает себе грудь, и таким образом показал свой собственный амулет. Увидев его, махрат переменился в лице и передвинул свой амулет на груди, чтобы он был хорошо виден.
— Да, — продолжал он, обращаясь к камбоху, — я торопился, а лошадью правил негодный ублюдок, телега попала колесом в канаву, промытую водой, и, не говоря об ушибах, пропало целое блюдо таркиана. В тот день я не был Сыном Талисмана[54].
— Великая потеря, — сказал камбох, теряя интерес к разговору. Жизнь в Бенаресе сделала его подозрительным.
— А кто стряпал его? — спросил Ким.
— Женщина, — махрат поднял глаза.
— Но все женщины умеют стряпать таркиан, — сказал камбох.
— Насколько мне известно, это хорошая кари, — подтвердил махрат.
— И дешевая, — подхватил Ким. — Но как насчет касты?
— О, нет каст, когда люди идут... искать таркиан, — ответил махрат, делая условленную паузу. — Кому ты служишь?
— Вот этому святому человеку, — Ким показал пальцем на счастливого дремлющего ламу, который вздрогнул и проснулся, услышав столь любимое им слово.
— Ах, он был послан небом на помощь мне. Его зовут Другом Всего Мира. И еще зовут Другом Звезд. Он стал врачом, ибо пришло время его. Велика его мудрость.
— А также Сыном Талисмана, — едва слышно проговорил Ким, в то время как камбох поспешил заняться трубкой, опасаясь, как бы махрат не стал просить милостыни.
— Это кто такой? — обеспокоенно спросил махрат, скосив глаза.
— Я... мы вылечили его ребенка; он в большом долгу перед нами. Сядь у окна, человек из Джаландхара. Это больной.
— Вот еще. У меня нет желания вступать в разговоры с первым встречным бродягой. У меня уши не длинные. Я не баба — охотница подслушивать тайны. — Джат неуклюже передвинулся в дальний угол.
— А ты разве врач? Я на десять миль погрузился в бедствия, — воскликнул махрат, поддерживая выдумку Кима.
— Человек весь порезан и поранен. Я буду его лечить, — ответил Ким. — Никто не становится между твоим младенцем и мною.
— Я пристыжен, — сказал камбох с кротостью. — Я в долгу у тебя за жизнь моего сына. Ты — чудотворец. Я знаю это.
— Покажи мне порезы, — Ким склонился над шеей махрата, и сердце его билось так, что он чуть не задохнулся, ибо тут была Большая Игра, связанная с местью. — Теперь поскорее рассказывай, брат, пока я буду читать заклинания.
— Я пришел с Юга, где у меня была работа. Одного из нас убили при дороге. Ты слыхал об этом? — Ким покачал головой. Он, конечно, ничего не знал о предшественнике С.23-го, убитом на Юге в одежде арабского купца. — Найдя письмо, за которым меня послали, я уехал. Я выбрался из этого города и убежал в Мхову. Я даже не изменил своего вида, так я был уверен, что никто ничего не знает. В Мхове одна женщина обвинила меня в краже драгоценностей, будто бы совершенной в городе, который я покинул. Тогда я понял, что за мной началась погоня. Я убежал из Мховы ночью, подкупив полицию, которую уже подкупили выдать меня, не допросив, моим врагам на Юге. Потом я на неделю залег в древнем городе Читоре под видом кающегося в храме, но я не мог отделаться от письма, которое имел при себе. Я зарыл его под Камнем Царицы, в Читоре, в месте, известном всем нам.
Ким не знал об этом месте, но ни за что на свете не хотел прервать нити рассказа.
— В Читоре, видишь ли, я находился на территории владетельных князей, ибо к востоку от него, в Коте, законы королевы не имеют силы, а еще дальше на восток лежат Джайпур и Гвалиор. Во всех этих княжествах не любят шпионов, а правосудия там нет. Меня травили, как мокрого шакала, но я прорвался в Бандакуи, где услышал, что меня обвиняют в убийстве, совершенном в покинутом мною городе, в убийстве мальчика. Они добыли и свидетелей, и мертвое тело.
— Но разве правительство не может тебя защитить?
— Мы, участники Игры, беззащитны. Умрем, так умрем, и тогда имена наши вычеркиваются из книги. Вот и все. В Бандакуи, где живет один из нас, я попытался замести след и для этого переоделся махратом. Потом я приехал в Агру и уже собирался вернуться в Читор, чтобы взять письмо. Так уверен я был, что улизнул от них. Поэтому я никому не посылал тара[55], чтобы сообщить о том, где лежит письмо. Я хотел, чтобы заслуга целиком оставалась за мной. — Ким кивнул головой. Он хорошо понимал подобное чувство.
— Но в Агре, когда я шел по улицам, один человек закричал, что я ему должен и, подойдя со многими свидетелями, хотел сейчас же отвести меня в суд. О, люди Юга лукавы! Он заявил, что я его агент по продаже хлопка. Чтоб ему сгореть в аду за такое дело!
— А ты был его агентом?
— О, безумец! Я был человек, которого они искали из-за этого письма! Я хотел скрыться в квартале мясников и в доме одного еврея, но он боялся погрома и вытолкал меня вон. Я дошел пешком до дороги в Сомну, — денег у меня было только на билет до Дели, — и там, когда я, схватив лихорадку, лежал в канаве, из кустов выпрыгнул человек, избил меня, изрезал и обыскал с головы до ног! Это было совсем близко от поезда.
— Почему же он сразу не убил тебя?
— Они не так глупы. Если в Дели меня арестуют по настоянию юристов за доказанное обвинение в убийстве, меня передадут княжеству, которое пожелает меня получить. Я вернусь туда под стражей и тогда... умру медленной смертью в назидание всем прочим из нашей братии. Юг — не моя родина. Я бегаю по кругу, как одноглазая коза. Я не ел два дня. Я отмечен, — он тронул грязный бинт на ноге, — так что в Дели меня признают.
— Но в поезде ты вне опасности.
— Поживи с год, занимаясь Большой Игрой, и тогда говори! В Дели по проволокам полетели враждебные мне сведения, и в них описывается каждая моя рана, каждая тряпка. Двадцать, сто человек, если надо, скажут, что видели, как я убивал мальчика. А от тебя толку не будет!
Ким достаточно хорошо знал туземные методы борьбы и не сомневался в том, что доказательства будут представлены с убийственной полнотой, включая вещественное — мертвое тело. Махрат временами ломал себе пальцы от боли. Камбох угрюмо и пристально смотрел на них из своего угла; лама был занят четками, а Ким по-докторски щупал шею человека и обдумывал свой план, читая заклинания.
— Может, у тебя есть талисман, который изменит мой вид? Иначе я умру. Пять... десять минут побыть одному... и, не будь я так затравлен, я мог бы...
— Ну, что, исцелился он, чудотворец? — ревниво спросил камбох. — Ты достаточно долго пел.
— Нет. Я вижу, что раны его нельзя залечить, если он не побудет три дня в одежде байраги. — Это обычная эпитимья, которую духовники нередко налагают на толстых купцов.
— Жрец всегда не прочь создать другого жреца, — прозвучал ответ. Подобно большинству грубо суеверных людей, камбох не мог удержаться, чтобы не поиздеваться над духовенством.
— Так, значит, твой сын будет жрецом? Ему пора принимать мой хинин.
— Мы, джаты, все буйволы, — сказал камбох, снова смягчаясь.
Ким кончиком пальца положил горькое лекарство в послушные губы ребенка.
— Я ничего не просил у тебя, кроме пищи, — сурово обратился он к отцу. — Или ты жалеешь, что дал мне ее? Я хочу вылечить другого человека. Осмелюсь попросить твоего позволения... принц.
Огромные лапы крестьянина в мольбе взлетели вверх.
— Нет, нет! Не смейся так надо мной.
— Я желаю вылечить этого больного. А ты приобретешь заслугу, помогая мне. Какого цвета пепел в твоей трубке? Белый. Это хорошо. А нет ли среди твоих дорожных запасов куркумы?
— Я...
— Развяжи свой узел!
В узле были самые обычные мелочи: лоскуты ткани, знахарские снадобья, дешевые покупки с ярмарки, узелок с атой — сероватой, грубо смолотой туземной мукой, связки деревенского табаку, неуклюжие трубочные чубуки и пакет пряностей для кари — все это было завернуто в одеяло. Ким, бормоча мусульманские заклинания, перебирал вещи с видом мудрого колдуна.
— Этой мудрости я научился у сахибов, — зашептал он ламе, и тут, если вспомнить о его обучении у Ларгана, он говорил истинную правду. — Этому человеку грозит большое зло, — так предвещают звезды, и оно... оно тревожит его. Отвратить это зло?
— Друг Звезд, ты во всем поступал правильно. Делай, как хочешь. Это опять будет исцеление?
— Скорей! Поторопись! — шептал махрат. — Поезд может остановиться.
— Исцеление от смерти, — сказал Ким, смешивая муку камбоха с угольным и табачным пеплом, скопившимся в трубочной головке из красной глины.
Е.23-й, не говоря ни слова, снял чалму и тряхнул длинными черными волосами.
— Это моя пища, жрец, — заворчал джат.
— Буйвол, ты в храме! Неужели ты все это время осмеливался смотреть? — сказал Ким. — Мне приходится совершать тайные обряды в присутствии дураков; но пожалей свои глаза! Они еще не помутнели у тебя? Я спас младенца, а в награду за это ты... о бесстыжий! — Человек вздрогнул и откинутся назад под пристальным взглядом Кима, ибо юноша говорил всерьез. — Не проклясть ли мне тебя или?.. — Он поднял ткань, в которую были завернуты припасы джата, и накинул ее на его склоненную голову. — Посмей только хоть мысленно пожелать увидеть что-нибудь и... и... даже я не смогу спасти тебя. Сиди смирно! Онемей!
— Я слеп и нем. Не проклинай! По... пойди сюда, малыш, мы будем играть в прятки. Ради меня, не выглядывай из-под ткани.
— Я начал надеяться, — сказал Е.23-й. — Что ты придумал?
— Об этом после, — ответил Ким, стягивая с него тонкую нательную рубашку.
Е.23-й заколебался, ибо, как все уроженцы Северо-запада, он стеснялся обнажать свое тело.
— Что значит каста для перерезанного горла? — сказал Ким, опуская ему рубашку до пояса. — Мы должны всего тебя превратить в желтого садху. Раздевайся... скорей раздевайся и опусти волосы на глаза, пока я буду посыпать тебя пеплом. Теперь кастовый знак на лоб. — Он вытащил из-за пазухи топографический ящичек с красками и плитку красного краплака.
— Неужели ты только новичок? — говорил Е.23-й, буквально борясь за спасение своей жизни. Он скинул с себя покровы и стоял нагой, в одной лишь набедренной повязке, а Ким чертил ему благородный кастовый знак на осыпанном пеплом лбу.
— Я только два дня назад вступил в Игру, брат, — ответил Ким. — Потри грудь пеплом еще немного.
— А ты встречался... с целителем больных жемчугов? — Он развернул свою туго скатанную чалму, чрезвычайно быстро обернул ее вокруг бедер и пропустил между ногами, воспроизводя путаные перехваты опояски садху.
— Ха! Так ты узнаешь его руку? Он некоторое время был моим учителем. Нужно будет начертить полосы на твоих ногах. Пепел лечит раны. Помажь еще.
— Когда-то я был его гордостью, но ты, пожалуй, еще лучше. Боги к нам милостивы. Дай мне вот этого.
Это была жестяная коробочка с катышками опиума, оказавшаяся среди прочего хлама в узле джата. Е.23-й проглотил полгорсти катышков.
— Хорошее средство от голода, страха и холода. И от него краснеют глаза, — объяснил он. — Теперь я опять наберусь храбрости играть в Игру. Не хватает только щипцов садху. А как быть с прежней одеждой?
Ким туго свернул ее и сунул в широкие складки своего халата. Куском желтой охры он провел широкие полосы по ногам и груди Е.23-го, уже вымазанным мукой, пеплом и куркумой.
— Пятна крови на этой одежде — достаточный повод, чтобы повесить тебя, брат.
— Может и так, но выбрасывать ее из окна не стоит... Кончено! — Голос его звенел мальчишеским восторгом Игры. — Обернись и взгляни, о джат!
— Да защитят нас боги, — проговорил закутанный с головой камбох, возникая из-под своего покрывала, как буйвол из тростников. — Но... куда же ушел махрат? Что ты сделал?
Ким обучался у Ларгана-сахиба, а Е.23-й, в силу своей профессии, был недурным актером. Вместо взволнованного, ежившегося купца в углу валялся почти нагой, обсыпанный пеплом, исполосованный охрой садху с пыльными волосами, и припухшие глаза его (на пустой желудок опиум действует быстро), горели наглостью и животной похотью; он сидел, поджав под себя ноги, с темными четками Кима на шее и небольшим куском истрепанного цветистого ситца на плечах. Ребенок зарылся лицом в одежду изумленного отца.
— Погляди, маленький принц! Мы путешествуем с колдунами, но они тебя не обидят. О, не плачь!... Какой смысл сначала вылечить ребенка, а потом напугать его до смерти?
— Ребенок будет счастлив всю свою жизнь. Он видел великое исцеление. Когда я был ребенком, я лепил из глины людей и лошадей.
— Я тоже лепил. Сир Банас приходит ночью и всех их оживляет за кучей отбросов из нашей кухни, — пропищал ребенок.
— Так, значит, ты ничего не боишься? А, принц?
— Я боялся, потому что мой отец боялся. Я чувствовал, как у него руки дрожат.
— О цыплячья душа, — сказал Ким, и даже пристыженный джат рассмеялся. — Я исцелил этого несчастного купца. Он должен забыть о своих барышах и счетных книгах и сидеть при дороге три ночи, чтобы победить злобу своих врагов. Звезды против него.
— Чем меньше ростовщиков, тем лучше, говорю я, но, садху он или не садху, пусть он заплатит за мою ткань, которая лежит у него на плечах.
— Вот как? А у тебя на плечах лежит твой ребенок, которому меньше двух дней назад грозил гхат сожжения. Остается еще одно. Я совершил свое колдовство в твоем присутствии, потому что нужда в этом была велика. Я изменил его вид и его душу. Тем не менее если ты, о джаланхарец, когда-нибудь вспомнишь о том, что видел, вспомнишь, сидя под сельским деревом среди стариков или в своем собственном доме, или в обществе твоего жреца, когда он благословляет твой скот, тогда чума кинется на буйволов твоих, и огонь на солому крыш твоих, и крысы в закрома твои, и проклятия богов наших на поля твои, и они останутся бесплодными у ног твоих после пахоты твоей! — Эта речь была отрывком древнего проклятия, позаимствованного у одного факира, сидевшего близ Таксалийских ворот, когда Ким был совсем ребенком. Оно ничего не потеряло от повторения.
— Перестань, святой человек! Будь милостив, перестань! — вскричал джат. — Не проклинай хозяйства! Я ничего не видел. Я ничего не слышал! Я — твоя корова! — и он сделал движение, чтобы схватить голые ноги Кима, ритмично стучавшие по вагонному полу.
— Но раз тебе позволено было помочь мне щепоткой муки, горсточкой опиума и подобными мелочами, которые я почтил, употребив их для моего искусства, боги вознаградят тебя благословением, — и он, к великому облегчению джата, прочел пространное благословение.
Оно было одно из тех, которым Ким выучился у Ларгана-сахиба.
Лама смотрел сквозь очки более пристально, чем раньше глядел на переодеванье.
— Друг Звезд, — сказал он, наконец. — Ты достиг великой мудрости. Берегись, как бы она не породила тщеславие. Ни один человек, познавший Закон, не судит поспешно о вещах, которые он видел или встречал.
— Нет... нет... конечно, нет! — воскликнул крестьянин, боясь, как бы учитель не перещеголял ученика.
Е.23-й, не стесняясь, предался опиуму, который заменяет истощенному азиату мясо, табак и лекарства.
Так в молчании, исполненном благоговейного страха и взаимного непонимания, они приехали в Дели в час, когда зажигаются фонари.
ГЛАВА XII
Влекут ли тебя моря — видение водной лазури?
Подъем, замиранье, паденье валов, взбудораженных бурей?
Пред штормом растущая зыбь, что огромна, сера и беспенна?
Экватора штиль или волн ураганом подъятые стены?
Моря, что меняют свой лик, — моря, что всегда неизменны,
Моря, что так дороги нам?
Так вот, именно так, так вот, именно так горца влечет к горам!
Море и горы
— Я вновь обрел покой в своем сердце, — сказал Е.23-й, убедившись, что шум на платформе заглушает его слова. — От страха и голода люди дуреют, а то я и сам придумал бы такой путь к спасению. Я был прав... Вот пришли охотиться за мной. Ты спас меня.
Группа пенджабских полицейских в желтых штанах под предводительством разгоряченного и вспотевшего молодого англичанина раздвигала толпу у вагонов. За ними, незаметный, как кошка, крался маленький толстый человек, похожий на агента, служащего у адвоката.
— Смотри, молодой сахиб читает бумагу. У него в руках описание моей наружности, — сказал Е.23-й. — Они ходят из вагона в вагон как рыбаки с бреднем по пруду.
Когда полицейские вошли в их отделение, Е.23-й перебирал четки, непрестанно дергая кистью руки, а Ким издевался над ним за то, что он одурманен опиумом и потерял свои щипцы для угля — неотъемлемую принадлежность каждого садху. Лама, погруженный в созерцание, смотрел прямо перед собой, а крестьянин, украдкой поглядывая на окружающих, собирал свое добро.
— Никого тут нет, только кучка святош, — громко сказал англичанин и прошел дальше, сопровождаемый беспокойным говором, ибо во всей Индии появление туземной полиции грозит вымогательством.
— Теперь самое трудное, — зашептал Е.23-й, — отправить телеграмму насчет места, где я спрятал письмо, за которым меня послали. Мне нельзя идти в тар-контору в таком наряде.
— Разве мало, что я спас тебе жизнь?
— Да, если дело останется незаконченным. Неужели целитель больных жемчужин иначе тебя наставлял? А вот и другой сахиб! Ах!
Это был высокий желтовато-бледный окружной полицейский инспектор в полной форме — с поясом, шлемом и шпорами; он гордо выступал, покручивая темные усы.
— Что за дураки эти полицейские сахибы! — добродушно промолвил Ким. Е.23-й взглянул исподлобья.
— Хорошо сказано, — пробормотал он изменившимся голосом. — Пойду напиться воды. Посторожи мое место.
Он выскочил из вагона и тут же попал чуть ли не в самые объятия англичанина, который выругал его на плохом урду.
— Тум мат[56]? Нечего тут толкаться, приятель; Делийский вокзал не для тебя одного.
Е.23-й, в чьем лице не дрогнул и мускул, ответил потоком грязнейших ругательств, которые, разумеется, привели в восторг Кима. Это напоминало ему о ребятах-барабанщиках и казарменных метельщиках в Амбале в тяжелую пору его первых школьных дней.
— Болван! — протянул англичанин. — Никле джао! Ступай в вагон.
Шаг за шагом, почтительно отступая и понизив голос, желтый садху полез назад в свой вагон, проклиная полицейского инспектора и отдаленнейших потомков его проклятием Камня Царицы, — тут Ким чуть не подпрыгнул, — проклятием письмен под Камнем Царицы и проклятием множества других богов с совершенно неизвестными именами.
— Не понимаю, что ты плетешь, — рассерженный англичанин покраснел, — но это какая-то неслыханная дерзость. Вон отсюда!
Е.23-й, притворяясь непонимающим, с важностью вытащил свой билет, но англичанин сердито вырвал билет у него из рук.
— О, зулум! Какой произвол! — проворчал джат в своем углу. — И все это за простую шутку. — Перед этим он посмеивался над несдержанными выражениями садху. — Твои заклинания что-то неважно действуют нынче, святой человек!
Садху пошел за полицейским, униженно его умоляя. Толпа пассажиров, поглощенная заботами о своих детях и узлах, ничего не заметила. Ким выскользнул вслед за ними, ибо ему вдруг вспомнилось, что три года назад близ Амбалы этот сердитый глупый сахиб громогласно высказывал одной старой даме свое мнение о ее наружности.
— Все в порядке, — шепнул ему садху, стиснутый орущей, шумной, растерянной толпой; под ногами у него путалась персидская борзая собака, а сзади напирал раджпут — сокольничий с клеткой крикливых соколов. — Он пошел дать знать о письме, которое я припрятал. Мне говорили, что он в Пешаваре. А ведь я должен был бы знать, что он, как крокодил, — всегда не в той заводи, где его ищут. Он спас меня от беды, но жизнью своей я обязан тебе.
— Разве он тоже один из Нас? — Ким проскочил под мышкой жирного меварского погонщика верблюдов и растолкал целый выводок стрекочущих сингхских матрон.
— Да, и из самых главных. Нам обоим повезло. Я доложу ему о том, что ты сделал. Под его покровительством я в безопасности.
Он выбрался из толпы, осаждавшей вагоны, и сел на корточки у скамейки близ телеграфной конторы.
— Вернись в вагон, не то твое место займут. Не беспокойся о деле, брат, и о моей жизни. Ты дал мне передохнуть, а Стрикленд-сахиб вытащил меня на сушу. Возможно, мы еще поработаем с тобой вместе в Игре. До свидания!
Ким поспешил назад в вагон; он был горд, поражен, но слегка уязвлен тем, что у него нет ключей к окружающим его тайнам.
«Я только новичок в Игре, это правда. Я не мог бы спастись, с такой ловкостью перепрыгнув в безопасное место, как это сделал садху. Он знал, что «под самой лампой темней всего». Мне бы и в голову не пришло сообщать о себе сведения под видом проклятий... А как умно вел себя этот сахиб! Ну что ж, я спас жизнь одного из...» — А куда девался камбох, святой человек? — прошептал он, занимая место в переполненном отделении вагона.
— Его одолел страх, — ответил лама с нежным лукавством. — Он видел, как в мгновение ока ты превратил махрата в садху, чтобы уберечь его от беды. Это потрясло его. Потом он видел, как садху угодил прямо в лапы полиции — тоже из-за тебя. Тогда он схватил своего сына и удрал, ибо, по его словам, ты превратил мирного торговца в бесстыдного сквернослова, оскорбляющего сахибов, и он убоялся подобного жребия для себя. Где же садху?
— В полиции, — сказал Ким. — Однако я спас ребенка камбоха.
Лама с кротким видом взял понюшку табаку.
— Ах, чела, видишь, как ты сплоховал! Ты вылечил ребенка камбоха исключительно ради того, чтобы приобрести заслугу. Но ты заколдовал махрата из тщеславных побуждений, — я наблюдал за тобой, — и в это время ты искоса поглядывал на дряхлого старика и на неразумного крестьянина, которых хотел удивить: отсюда беда и подозрение.
Ким сдержался большим усилием воли, а это в его возрасте было непросто. Как и всякому другому юноше, ему было неприятно слушать незаслуженные порицания или быть неправильно понятым, но деваться ему было некуда. Поезд оставил позади Дели и погрузился в ночь.
— Это правда, — пробормотал он. — Я поступил дурно, если обидел тебя.
— Больше того, чела. Ты бросил в мир поступок, и, как от камня, брошенного в пруд, разбегаются круги, так и у твоего поступка будут последствия, и ты не можешь знать сколь далекие.
Очевидно, незнание это было благом как для тщеславия Кима, так и для душевного спокойствия ламы, если принять во внимание, что в Симле была получена шифрованная телеграмма с сообщением о прибытии Е.23-го в Дели и, что еще важнее, о местонахождении письма, которое Е.23-му было поручено... извлечь. Случайно какой-то не в меру усердный полицейский арестовал по обвинению в убийстве, совершенном в отдаленном южном княжестве, неистово негодующего аджмирского маклера по хлопку, который объяснялся с неким мистером Стриклендом на делийской платформе, в то время как Е.23-й пробирался окольными путями к замкнутому сердцу города Дели. В течение двух часов разгневанный министр одного южного княжества получил несколько телеграмм, извещавших его о том, что всякий след одного слегка пораненного махрата потерян, а к тому времени, как неторопливый поезд остановился в Сахаранпуре, последний круг ряби от камня, поднять который помогал Ким, лизал ступени некоей мечети в отдаленном Роуме... где и помешал одному благочестивому человеку совершить молитву.
Лама же, взбодренный ясным солнечным светом и присутствием своего ученика, долго молился у покрытой росой, обвитой ползучими растениями решетки близ платформы.
— Все это осталось позади, — сказал он, указывая на медный паровоз и сверкающие рельсы. — Тряска в поезде, — хотя он и чудесная штука, — превратила кости мои в воду. Отныне мы будем на чистом воздухе.
— Давай пойдем к женщине из Кулу. — Ким весело шагал под тяжестью своих свертков. Раннее утро на Сахаранпурской дороге всегда бывает ясно и наполнено ароматами. Он вспомнил о других утрах, проведенных в школе св. Ксаверия, и это увенчало его и без того безмерную радость.
— Откуда вдруг такая торопливость? Мудрые люди не бегают, как цыплята на солнце. Мы проехали сотни и сотни косов, но до сего времени мне, пожалуй, и минуты не удавалось побыть с тобой наедине. Как можешь ты слушать поучения, толкаясь в толпе? Как могу я, поглощенный потоком болтовни, размышлять о Пути?
— Так, значит, язык этой дамы не укорачивается с годами? — ученик улыбался.
— Ее любовь к талисманам тоже не уменьшается. Помню раз, когда я говорил о Колесе Жизни, — лама порылся за пазухой, ища последнюю копию, — она проявила интерес только по отношению к демонам, которые нападают на детей. Она приобретет заслугу, приняв нас... через некоторое время... при удобном случае... не сразу, не сразу. А теперь мы будем странствовать не спеша, следуя цели Всего Сущего, Искание достигнет цели.
И они побрели, не спеша, между обширными цветущими плодовыми садами — через Аминабад, Сахайганг, Акролу и Брода и маленькую Пхалесу, причем горная цепь Сивалик все время стояла перед ними на севере, а за нею, на Горах, виднелись снега.
После долгого сладкого сна под ясными звездами Ким не спеша проходил по просыпающейся деревне, в молчании протягивая чашу для сбора подаяний, но, вопреки уставу, блуждая взором с одного края неба до другого. Потом, мягко ступая по мягкой пыли, он возвращался к своему учителю в тень мангового дерева или в менее густую тень белого Дунского сириса, чтобы спокойно попить и поесть. В полдень после беседы и небольшого перехода они засыпали, и когда воздух становился прохладнее, освеженными трогались в путь. Ночь заставала их в новой области — какой-нибудь избранной ими деревне, куда они отваживались войти, после того как три часа выискивали ее среди плодородных полей и длительно обсуждали ее преимущества.
Там они рассказывали о себе, — Ким всякий раз по-новому, — и, согласно обычаям гостеприимного Востока, их принимал либо жрец, либо старшина.
Когда тени становились короче и лама начинал тяжелей опираться на Кима, всегда можно было достать Колесо Жизни, разложить его на земле, придавив обтертыми камнями, и, пользуясь длинной соломинкой, толковать цикл за циклом. Тут на высотах восседали боги — сновидения в сновидениях. Там было небо и мир полубогов — всадников, сражающихся в горах. Здесь изображались муки зверей, душ восходящих и нисходящих по лестнице, которым поэтому нельзя мешать. Тут возникали преисподние, знойные и студеные, и обители терзаемых духов. Пусть чела изучит страдания, вызванные прожорливостью, — вздутый живот и жжение в кишках. И чела послушно изучал, склонив голову и быстро водя смуглым пальцем вслед за указкой, но когда они добирались до мира людей, деятельного и суетного мира, расположенного прямо над преисподними, ум его отвлекался, ибо у Дороги катилось само Колесо, ело, пило, торговало, женилось и ссорилось — Колесо, полное жизни. Нередко лама избирал темой своих поучений эти живые картины, побуждая Кима, очень охотно это делавшего, замечать, как плоть принимает тысячи и тысячи обличий, хороших или дурных, по мнению людей, но в действительности не хороших и не дурных, и как неразумный дух, раб Свиньи, Голубя и Змеи, жаждущий бетеля, новой пары волов, женщин или милости царей, обречен следовать за телом по всем небесам и всем преисподним и снова возвращаться по Кругу на прежнее место. Иногда женщина или бедняк созерцали обряд — а это был обряд — развертывания большой желтой хартии и бросали несколько цветков или горсть каури на ее поля. Эти простые люди были довольны уже тем, что повстречали святого человека, который, быть может, помолится за них.
— Лечи их, если они больны, — говорил лама, когда у Кима пробуждалась жажда деятельности. — Лечи их, если у них лихорадка, но ни в коем случае не занимайся колдовством. Вспомни, что случилось с махратом.
— Так, значит, всякое деяние зло? — отвечал Ким, лежа под большим деревом на развилке Дунской дороги и глядя на маленьких муравьев, бегущих по его руке.
— Воздерживаться от действия — благо, исключая те случаи, когда стремишься приобрести заслугу.
— Во Вратах Учения нас учили, что сахибу не подобает воздерживаться от деятельности. А я сахиб.
— Друг Всего Мира, — лама прямо взглянул в глаза Киму. — Я старый человек, но и мне, как ребенку, приятны зрелища. Для тех, кто идет по Пути, нет ни черных, ни белых, ни Хинда, ни Бхотияла. Все мы — души, ищущие освобождения. Неважно, какую мудрость ты постиг у сахибов; когда мы придем к моей Реке, ты освободишься от всякой иллюзии вместе со мной. Хай! Кости мои ноют по этой Реке, как они ныли в поезде, но дух мой восседает превыше и он ждет. Искание достигнет цели!
— Я получил ответ. Дозволяется ли задать вопрос?
Лама величаво наклонил голову.
— Я, как ты знаешь, три года ел твой хлеб, святой человек. Откуда же приходили...
— В Бхотияле много того, что люди называют богатством, — спокойно ответил лама. — На моей родине я пользуюсь иллюзией почета. Я прошу того, в чем нуждаюсь. Я не даю отчета в расходах. Я действую на благо своему монастырю. Ах! Черные высокие сиденья в монастыре и послушники, сидящие стройными рядами!
Чертя пальцем по пыли, он стал рассказывать о долгих и пышных ритуалах в защищенных от снежных обвалов соборах, о процессиях и цаме, о превращении монахов и монахинь в свиней, о священных городах в воздухе на высоте пятнадцати тысяч футов, об интригах между монастырями, о голосах, слышных среди гор, и о том таинственном мираже, что пляшет на сухом снегу. Он говорил и о Лхассе и Далай-Ламе, которого видел и почитал.
Каждый из этих долгих и блаженных дней отделял Кима от его расы и родного языка. Он снова стал думать и видеть сны на местном наречии и бессознательно подражал ламе в соблюдении уставных правил при еде, питье и тому подобном. Старика все больше и больше влекло к его монастырю, так же как глаза его — к вечным снегам. Река ничуть его не беспокоила. Правда, он иногда долго, очень долго глядел на пучок или ветку, ожидая, как он сам говорил, что земля разверзнется и одарит их своим благословением, но он был доволен уже тем, что странствует со своим учеником, не спеша, овеянный ветерком, дующим с Дуна. Это был не Цейлон, не Будх-Гая, не Бомбей, не заросшие травами развалины, на которые он, по его словам, натолкнулся два года назад. Он говорил о тех местах, как ученый, лишенный тщеславия, как Искатель, странствующий в смирении, как старик, мудрый и воздержанный, освещающий знание тонкой интуицией. Мало-помалу достаточно последовательно (каждый рассказ его возникал по поводу чего-либо увиденного на дороге) он описал свои странствования вдоль и поперек Хинда, так что Ким, который раньше любил его беспричинно, теперь полюбил его за многие достоинства. Так они наслаждались высоким блаженством, воздерживаясь, как того требует устав, от дурных слов и от вожделений, не объедаясь, не ложась на высокие кровати и не одеваясь в богатые одежды. Желудок оповещал их о времени, а люди приносили им пищу, как сказано в пословице. Они были почитаемы во всех деревнях в окрестностях Аминабада, Сахайганга, Акролы у Брода и маленькой Пхалесы, где Ким благословил женщину, лишенную души.
Но в Индии молва бежит быстро, и раньше, чем им бы хотелось, им повстречался среди полей, поросших хлебами, седобородый слуга, худой сухощавый урия, тащивший корзину с фруктами и ящик с золотыми кабульскими апельсинами; он стал умолять их почтить своим присутствием его хозяйку, расстроенную тем, что лама так давно не навещал ее.
— Теперь я вспоминаю, — лама говорил так, будто приглашение явилось для него совершенной новостью, — она добродетельна, но чрезмерно болтлива.
Ким сидел на краю коровьей кормушки, рассказывая сказки детям деревенского кузнеца.
— Она попросит еще одного сына для своей дочери. Я не забыл ее, — сказал он. — Дай ей приобрести заслугу. Вели сказать, что мы придем.
Они в два дня прошли одиннадцать миль по полям и, достигнув места, куда направлялись, увидели себя окруженными вниманием и заботой, ибо старуха соблюдала добрые традиции гостеприимства, чему учила и зятя, который был под башмаком у женской половины семьи и покупал душевное спокойствие, занимая деньги у ростовщика. Старость не умерила ее болтливости, не ослабила ее памяти, и, сидя за стыдливо забранным решеткой верхним окном, она в присутствии дюжины слуг осыпала Кима комплиментами, способными привести в полнейшее замешательство европейских слушателей.
— Но ты все такой же бесстыдный щенок-сорванец, каким был на парао, — визжала она. — Я тебя не забыла. Вымойтесь и откушайте. Отец сына моей дочери ненадолго уехал. Поэтому мы, бедные женщины, сидим немые и никому не нужные.
В доказательство чего она, не скупясь на слова, обратилась ко всем своим чадам и домочадцам с речью, длившейся до тех пор, пока не принесли еду и напитки, а вечером, попахивавшим дымком вечером, окрасившим поля тусклой медью и бирюзой, ей вздумалось приказать, чтобы паланкин ее поставили на неопрятном дворе под дымящими огнями факелов, и там она принялась болтать за не слишком тщательно задвинутыми занавесками.
— Приди святой человек без спутника, я иначе встретила бы его, но с этим постреленком осторожность не помешает.
— Махарани, — промолвил Ким, как всегда называя ее полным титулом, — разве моя вина, что не кто иной, как сахиб, полицейский сахиб, назвал махарани, чье лицо он...
— Цыц! Это было во время паломничества. Когда мы путешествуем... Ты знаешь пословицу?
— ...Назвал махарани Разбивающей Сердца и Дарящей Наслаждения.
— И ты помнишь об этом! Это правда. Так он говорил. То было в пору расцвета моей красоты. — Она закудахтала, как довольный попугай при виде куска сахара. — Теперь расскажи мне о своих похождениях... насколько это позволяет стыдливость. Сколько девушек и чьи жены висели на твоих ресницах? Вы пришли из Бенареса? Я съездила бы туда опять в нынешнем году, но моя дочь... у нас только два сына. Пхай! Вот что значит жить на этих плоских равнинах. Зато в Кулу мужчины — слоны. Но я хотела бы попросить у святого человека, — встань в сторонке, сорванец, — талисман против мучительнейших колик и ветров, которые в пору созревания манго одолевают старшего сына моей дочери. Два года назад он дал мне замечательный талисман.
— О, святой человек! — сказал Ким, взглянув на раздраженное лицо ламы и заливаясь смехом.
— Это правда, я дал ей талисман от ветров.
— От зубов, от зубов, от зубов, — подхватила старуха.
— Лечи их, если они больны, — с наслаждением процитировал Ким, — но ни в коем случае не занимайся колдовством. Вспомни, что случилось с махратом.
— Это было два сезона дождей назад; она извела меня своей навязчивостью, — вздохнул лама, как некогда вздыхал судья неправедный. — Так вот и выходит, — заметь себе это, мой чела, что даже те, которые стремятся идти по Пути, совращаются с него праздными женщинами. Когда ребенок был болен, она три дня кряду разговаривала со мной.
— Аре! А с кем же мне еще говорить? Мать мальчика ни о чем не имела понятия, а отец... это было в холодные ночи. — «Молитесь богам», — сказал он, воистину так, и, повернувшись на другой бок, захрапел.
— Я дал ей талисман. Что может поделать старик?
— Воздерживаться от действия — благо, исключая тех случаев, когда стремишься приобрести заслугу.
— Ах, чела, если ты отречешься от меня, я останусь один на свете.
— Во всяком случае, молочные зубы у него прорезались легко, — сказала старуха. — Но все жрецы на один лад.
Ким со строгостью кашлянул. Юноша не одобрял ее легкомыслия.
— Не вовремя докучая мудрецу, навлечешь на себя беду. — У нас есть говорящая майна[57], — отповедь сопровождалась памятным Киму постукиваньем усыпанного драгоценностями указательного пальца. — Она гнездится над конюшнями и научилась подражать речи нашего домашнего жреца. Быть может, я недостаточно почитаю своих гостей, но если бы вы видели, как он тыкал себя кулаками в животик, вздувшийся как созревшая тыква, и кричал: «Вот тут больно!», вы простили бы меня. Я наполовину склоняюсь к тому, чтобы взять лекарство у хакима. Он продает их дешево и сам толстеет от них, как бык Шивы. Мальчик не отказывался от лекарств, но я опасаюсь, не повредят ли они ребенку, потому что цвет склянок показался мне зловещим.
Пока она говорила все это, лама исчез во мраке, направляясь в приготовленную для него комнату.
— Ты, наверное, рассердила его, — сказал Ким.
— Ну, нет. Он устал, а я, как всякая бабушка, позабыла об этом. (Никто кроме бабушки не должен воспитывать ребенка. Матери годятся лишь на то, чтобы рожать.) Завтра, когда он увидит, как вырос сын моей дочери, он напишет талисман. Тогда он сможет также высказать свое мнение о лекарствах нового хакима.
— Что это за хаким, махарани?
— Странник, как ты, но чрезвычайно трезвый бенгалец из Дакхи, знаток медицины. Он вылечил меня от тяжести в желудке, причиненной мясом, посредством маленькой пилюли, которая подействовала, как дьявол, сорвавшийся с цепи. Он странствует, торгуя хорошими дорогими лекарствами. У него и бумаги есть, напечатанные на ангрези, в которых написано, как он помог мужчинам с больной поясницей и немощным женщинам. Он живет здесь четыре дня, но услышав о том, что вы придете (во всем мире жрецы с хакимами, что тигры со змеями), он, надо полагать, спрятался.
Пока она, выпалив все это, переводила дух, дряхлый слуга, спокойно сидевший там, куда уже еле достигал свет факелов, пробормотал:
— Этот дом стал скотным двором для всяких проходимцев и... жрецов. Не давайте мальчику столько еды... Но кто переспорит бабушку? — Он почтительно возвысил голос. — Сахиба, хаким спит после еды. Он в комнате позади голубятни.
Ким ощетинился, как фокстерьер на стойке. Смутить и переспорить обучавшегося в Калькутте бенгальца, говорливого дакхского продавца лекарств, — вот настоящая игра. Не подобает, чтобы ламу, да и его самого отстранили ради такого человека. Киму были знакомы смешные объявления на плохом английском языке, которые печатались на последних страницах туземных газет. Воспитанники школы св. Ксаверия иногда приносили их с собой тайком и хихикали над ними, ибо язык благодарного пациента, перечисляющего симптомы своей болезни, обычно отличается необыкновенным простодушием и откровенностью.
Урия, ничего не имевший против того, чтобы стравить одного прихлебателя с другим, ускользнул по направлению к голубятне.
— Да, — сказал Ким со сдержанным презрением, — немного подкрашенной воды да великое бесстыдство — вот и весь их товар. Добыча их — потерявшие здоровье князьки и обжоры-бенгальцы. Барыш приносят им дети... еще не рожденные. — Старуха расхохоталась.
— Не завидуй! Талисманы лучше, а? Я никогда этого не отрицала. Позаботься, чтобы твой святой написал мне хороший амулет наутро.
— Только невежды отрицают, — глухой, низкий голос загудел в темноте, и какая-то фигура, приблизившись, присела на корточки, — только невежды отрицают действенность талисманов. Только невежды отрицают действенность лекарств.
— Крыса нашла кусок куркумы и говорит: «Я открою бакалейную лавку», — отпарировал Ким.
Словесный бой разгорался, и они заметили, что старуха замерла — вся внимание.
— Сын жреца знает только имя своей няньки да имена трех богов, но говорит: «Слушайте меня, не то я прокляну вас от имени трех миллионов Великих». — Несомненно, невидимый человек держал одну-две стрелы в колчане. Он продолжал: — Я только учу азбуке. Всей мудрости я научился у сахибов.
— Сахибы никогда не стареют. Бывает, они уже дедушки, а все еще пляшут и играют, как дети. Крепкая порода, — пропищал голос из паланкина.
— У меня также есть лекарства, которые замедляют биение крови в голове у разгоряченных и разгневанных людей. Есть у меня сина, отлично приготовленная в то время, когда месяц стоит в надлежащем Доме. Имеются желтые порошки... арплан из Китая, от которого человек молодеет и начинает изумлять свою семью; шафран из Кашмира и лучший салеп из Кабула. Много людей умерло раньше...
— Этому я охотно верю, — вставил Ким.
— ...чем они узнали о достоинствах моих снадобий. Моим больным я даю не простые чернила, которыми написан талисман, но сильно действующие лекарства, которые сражаются с недугом.
— И очень хорошо сражаются, — вздохнула старуха.
Голос начал длиннейший рассказ о каких-то злоключениях и банкротстве, пересыпанный обильными воззваниями к правительству.
— Ежели бы не моя судьба, которая всему помехой, я был бы на службе у правительства. Я имею диплом прославленной калькуттской школы, куда, быть может, поступит и сын этого дома.
— Обязательно поступит. Если ублюдок нашего соседа за несколько лет успел сделаться П. И. (Первым в Искусствах — она произнесла английские слова, которые так часто слышала), так почему гораздо более умным детям, — например, некоторым знакомым мне, — не получить награды в богатой Калькутте?
— Никогда, — начал голос, — не видывал я такого ребенка. Родился он в благоприятный час и, если бы не эти колики, которые, увы, перейдя в черную холеру, способны погубить его, как голубя, ему предстоит долгая жизнь и можно ему позавидовать.
— Хай май! — воскликнула старуха. — Хвалить детей — навлекать несчастье, не то я долго слушала бы эти речи. Но дом на задворках не охраняется, и даже в этих теплых краях есть мужчины и женщины, которых называть не стоит... Отец ребенка уехал, и мне приходится быть чаукидаром[58] на старости лет! Вставайте! Поднимайте паланкин! Пусть хаким и молодой жрец решат между собой, что помогает лучше — талисман или лекарства. Хо! Негодные люди, принесите табаку для гостей и... я пойду обойду усадьбу.
Паланкин поплыл прочь в сопровождении задуваемых ветром факелов и оравы собак. Двадцать деревень знали сахибу — ее слабости, ее язык и ее широкую благотворительность. Двадцать деревень с незапамятных времен надували ее по привычке, но ни один человек ни за какие небесные дары не стал бы воровать или грабить в пределах ее поместий. Тем не менее она с большой торжественностью совершала свои обходы, шум которых был слышен на полпути к Масури.
Ким сбавил тон, как авгур, встретившийся с другим авгуром. Хаким, продолжая сидеть на корточках, дружественным движением ноги подвинул к нему хукку, и Ким затянулся хорошим табаком. Окружающие их зеваки ждали серьезных профессиональных дебатов, а может быть, и врачебных советов на дармовщинку.
— Говорить о медицине в присутствии невежд то же, что учить павлина пению, — сказал хаким.
— Истинная учтивость, — отозвался Ким, — зачастую кажется невниманием.
Следует отметить, что то были приемы, имеющие целью произвести впечатление на окружающих.
— Ха! У меня нарыв на ноге, — вскричал один поваренок. — Взгляните на него!
— Пошел вон! Убирайся! — ответил хаким. — Разве здесь позволено приставать к почтенным гостям? Вы толпитесь, как буйволы.
— Если бы сахиба знала, — начал Ким.
— Да, да! Уйдемте... Для нашей хозяйки они все равно, что навоз. Когда колики ее шайтаненка пройдут, может, и нам, беднякам, позволят...
— Хозяйка кормила твою жену, когда ты сидел в тюрьме за то, что проломил голову ростовщику. Кто осуждает ее? — Старый слуга, облитый светом молодого месяца, яростно крутил белые усы. — Я отвечаю за честь этого дома. Ступайте! — и он погнал перед собой подчиненных. Хаким зашептал сквозь зубы:
— Как поживаете, мистер О'Хара? Я чертовски рад видеть вас снова.
Ким сжал пальцами чубук. Где угодно, хотя бы на большой дороге, он нисколько не удивился бы, но здесь, в этой тихой заводи, он не ожидал встретить Хари-бабу. К тому же он досадовал, что его провели.
— Аха! Я говорил вам в Лакхнау — resurgam — я встану перед вами, и вы не узнаете меня. На сколько вы держали пари, а? — Он лениво жевал семечки кардамона, но дышал с трудом.
— Однако зачем вы сюда пришли, бабуджи?
— А! Вот в чем вопрос, как сказал Шекспир. Я пришел поздравить вас с вашей необычайно удачной операцией в Дели. О-а! Говорю вам, все мы гордимся вами. Это было оч-чень аккуратно и ловко сделано. Наш общий друг — мой старый приятель, бывал в чертовски узких местах. И побывает еще в нескольких. Он рассказал мне; я рассказал мистеру Ларгану, и он доволен, что вы продвигаетесь столь успешно. Все ведомство довольно.
Впервые за всю свою жизнь Ким наслаждался чувством чистой гордости (которое, тем не менее, может оказаться коварной западней), вызванной одобрением ведомства, в котором служишь, дурманящей похвалой равного тебе сослуживца, ценимого другими сослуживцами. Ничто на земле не может сравниться с этим. «Но, — настойчиво подсказывал восточный человек, сидевший внутри него, — бабу не станет ездить так далеко лишь для того, чтобы сказать несколько приятных слов». — Рассказывай, бабу, — сказал он с достоинством.
— О-а, это пустяки. Просто я был в Симле, когда пришла телеграмма насчет того, что спрятал наш общий друг, по его словам, и старик Крейтон... — Он поднял глаза, чтобы видеть, как Ким отнесся к такой дерзости.
— Полковник-сахиб, — поправил его воспитанник школы св. Ксаверия.
— Конечно. Он узнал, что мне делать нечего, и мне пришлось ехать в Читор, чтобы найти это проклятое письмо. Я не люблю юга — слишком много приходится ездить по железной дороге. Но я получил хорошие командировочные. Ха! Ха! Возвращаясь, я встретил нашего общего друга в Дели. Он теперь сидит смирно и считает, что одеяние садху — самое для него подходящее. Прекрасно; там я услышал о том, что проделали вы столь хорошо, столь быстро, под влиянием момента. Я сказал нашему общему другу, что вы попали в самую точку, клянусь Юпитером! Это вышло великолепно. Я пришел сказать вам об этом.
— Хм!...
Лягушки квакали в канавах, а месяц скользил к горизонту. Какой-то веселый человек из слуг вышел наслаждаться ночью и бить в барабан. Следующую фразу Ким произнес на местном языке.
— Как ты выследил нас?
— О! Эт-то пустяки. Я узнаю от нашего общего друга, что вы отправились в Сахаранпур. Итак, я следую за вами. Красные ламы довольно заметные люди. Я покупаю себе аптечку, — ведь я действительно очень хороший врач. Я иду в Акролу у Брода и слышу все, что говорят о вас... Здесь потолкую, там потолкую! Все простые люди знают о том, что вы делаете. Когда гостеприимная старая леди послала доли, я об этом узнал. Тут сохранилось много воспоминаний о прежних визитах старого ламы. Я знаю, старые леди не могут жить без лекарств. Поэтому я стал доктором и... вы слышали, как я говорил? Я думаю, что это оч-чень хорошо. Даю слово, мистер О'Хара, люди знают о вас за пятьдесят миль отсюда — простые люди. Поэтому я пришел. Вы имеете что-нибудь против?
— Бабуджи, — сказал Ким, поднимая взгляд на широкое усмехающееся лицо, — я сахиб.
— Мой дорогой мистер О'Хара...
— ...И я надеюсь принять участие в Большой Игре.
— В настоящее время вы в служебном отношении подчинены мне.
— Тогда к чему болтать, как обезьяна на дереве? Никто не станет гнаться за другим человеком от самой Симлы и менять свой костюм только для того, чтобы сказать несколько приятных слов. Я не ребенок. Говори на хинди и давай доберемся до яичного желтка. Ты здесь, но из десяти слов твоих нет и одного правдивого. Зачем ты здесь? Отвечай прямо.
— Европеец всегда поставит вас в тако-ое неловкое положение, мистер О'Хара. А вам следовало бы больше знать в вашем возрасте.
— Но я и хочу знать, — со смехом сказал Ким. — Если это относится к Игре, я могу помочь. Как могу я сделать что-нибудь, если вы вертитесь вокруг да около?
Хари-бабу потянулся за чубуком, и сосал его, покуда вода в хукке снова не забулькала.
— Теперь я буду говорить на местном языке. Сидите смирно, мистер О'Хара... Это касается родословной одного белого жеребца.
— Неужели? Ведь эта история кончилась давным-давно.
— Когда все умрут, тогда только кончится Большая Игра. Не раньше. Выслушай меня до конца. Пятеро владетельных князей готовились внезапно начать войну три года назад, когда Махбуб Али дал тебе родословную жеребца. Получив это известие, наша армия выступила против них раньше, чем они успели подготовиться.
— Да... восемь тысяч человек и пушки... Я помню эту ночь.
— Но войны не было. Такова тактика правительства. Войска были отозваны, ибо правительство поверило, что эти пятеро владетельных князей усмирены, а кормить солдат на высоких Перевалах стоит недешево. Хилас и Банар, двое раджей, владеющих пушками, обязались за известное вознаграждение охранять Перевалы от всех пришельцев с Севера. Оба они притворялись испуганными и дружески к нам настроенными. — Он захихикал и перешел на английский язык. — Конечно, я сообщаю вам все это не-официа-ально, мистер О'Хара, я просто пытаюсь осветить политическую ситуацию. Официа-ально я воздерживаюсь от критики каких бы то ни было действий начальства. Теперь продолжаю. Это понравилось правительству, которое желало избежать расходов, и было заключено соглашение, что за определенную ежемесячную сумму Хилас и Банар начнут охранять Перевалы, как только правительственные войска будут отведены. В то время — это было после того, как мы с вами познакомились (тогда я торговал чаем в Лехе), — мне пришлось поступить на службу в армию счетоводом. Когда войска были отведены, меня оставили на месте, чтобы расплатиться с кули, которые прокладывали новые дороги в Горах. Прокладка дороги — одно из условий соглашения, заключенного правительством с Банаром и Хиласом.
— Так, а потом?
— Уверяю вас, там, наверху, было чертовски холодно, когда кончилось лето, — доверительным тоном продолжал Хари-бабу. — Я каждую ночь боялся, что люди Банара перережут мне горло из-за шкатулки с деньгами. Мои туземные телохранители — сипаи, смеялись надо мной. Клянусь Юпитером! Я был совершенно испуган. Но не в этом де-ело. Итак, продолжаю... Много раз я сообщал, что оба владетельных князя продались Северу, и Махбуб Али, который в то время находился еще дальше на Севере, привел в подтверждение этого обильные доказательства. Никакого результата. Я отморозил себе ноги, и один палец отвалился. Я послал донесение, что дороги, за которые я платил деньги землекопам, прокладываются для иностранцев и врагов.
— Для кого?
— Для русских. Кули открыто смеялись над этим. Тогда меня отозвали обратно, чтобы я устно рассказал все, что мне было известно. Махбуб тоже приехал на Юг. Слушайте, чем все это кончилось. На Перевалах в нынешнем году после таяния снегов, — он снова вздохнул, — появились два иностранца якобы для охоты на диких коз. У них имеются ружья, но у них имеются также и мерные цепи, и анероиды, и компасы.
— Охо! Дело разъясняется.
— Хилас и Банар любезно их принимают. Иностранцы щедро дают обещания, они говорят от имени царя и преподносят подарки. Они бродят по долинам, вверх и вниз, и говорят: «Здесь подходящее место для бруствера, тут можно построить укрепление. Эту дорогу можно защищать против целой армии». Речь идет о дорогах, за которые я ежемесячно выплачивал рупии! Правительство знает об этом, но ничего не делает. Три других владетельных князя, которым не платили за охрану Перевалов, сообщают через курьера о вероломстве Банара и Хиласа. Когда, заметьте себе, все зло уже свершилось и эти два иностранца с анероидами и компасами уже убедили пятерых князей, что завтра или послезавтра огромная армия наводнит Перевалы, что все горцы дураки, — приходит приказ мне, Хари-бабу, «отправиться на Север и посмотреть, что делают эти иностранцы». Я говорю Крейтону-сахибу: «Ведь мы не готовим судебный процесс, зачем же нам идти собирать доказательства?» — Он вздрогнул и опять перешел на английский. — «Клянусь Юпитером, — сказал я, — какого черта не издаете вы полуофициального приказа, чтобы какие-нибудь хорошие парни отравили их в назидание прочим? Это, да будет позволено мне заметить, совершеннейшая халатность с вашей стороны». А полковник Крейтон высмеял меня. Все это ваша проклятая английская гордость. Вы полагаете, что никто не дерзнет устраивать заговоры. Вздор!
Ким неторопливо курил, осмысливая своим острым умом всю историю, насколько он ее понял.
— Так ты собираешься пойти вслед за иностранцами?
— Нет, я собираюсь встретиться с ними. Они придут в Симлу, чтобы отослать рога и головы убитых зверей в Калькутту, для выделки. Эти джентльмены занимаются спортом и только, а правительство оказывает им особое содействие. В этом ваша британская гордость.
— Так чего же их опасаться?
— Клянусь Юпитером, это не черные люди. Я, само собой разумеется, могу делать все что угодно с черными людьми. Но они — русские и люди весьма непорядочные. Я... я не хочу входить в сношения с ними без свидетелей.
— Не убьют же они тебя?
— О-а, эт-то ничего. Я достаточно хороший спенсерианец, надеюсь, чтобы спокойно встретить столь пустячное событие, как смерть, которая, заметьте себе, все равно предназначена мне судьбой. Но... но они могут поколотить меня.
— За что?
Хари-бабу с раздражением щелкнул пальцами.
— Само собой разумеется, я наймусь к ним на сверхштатную должность (скажем, в качестве переводчика, быть может), или пристроюсь к ним как душевнобольной, или голодающий, или что-нибудь в этом роде. А тогда мне придется присматриваться к каждой мелочи. Для меня это так же легко, как играть роль доктора при старой леди. Только... только... Видите ли, мистер О'Хара, к несчастью, я азиат, а это в некотором смысле серьезный недостаток. К тому же я бенгалец — человек пугливый.
— Бенгальца и зайца создал бог, так чего ж им стыдиться? — пословицей ответил Ким.
— Я полагаю, что тут была какая-то первопричина, но факт остается фактом во всем своем cui bono. Я, ах, ужасно пуглив. Помню раз, по дороге в Лхассу, мне собирались отрубить голову. (Нет, до Лхассы мне ни разу не удалось дойти.) Я сидел и плакал, мистер О'Хара, предвидя китайские пытки. Не думаю, что эти два джентльмена будут пытать меня, но мне хочется подстраховать себя помощью европейца на случай непредвиденного стечения обстоятельств. — Он кашлянул и выплюнул кардамон. — Это совершенно неофициа-альное ходатайство, и вы вольны ответить на него: «Нет, бабу». Если у вас нет срочных дел с вашим стариком, — вам, быть может, удастся отвлечь его в сторону, а мне, быть может, удастся повлиять на его фантазию, — я желал бы, чтобы вы находились со мной в служебном контакте, пока я не найду этих спортсменов. Я возымел весьма благоприятное мне-ение о вас, когда повидался в Дели с моим другом. И я, безусловно, включу ваше имя в мое официа-альное донесение, когда будет вынесено окончательное решение по делу. Это добавит крупное перо на вашу шляпу. Вот, в сущности, зачем я пришел.
— Хм! Конец рассказа, пожалуй, соответствует истине, но как насчет первой части?
— Насчет пятерых князей? О, в этом правды не меньше. И даже гораздо больше, чем вы предполагаете, — серьезно сказал Хари-бабу. — Так пойдете? Отсюда я отправлюсь прямо в Дун. Там оч-чень зеленые и живописные луга. Я пойду в Масури — на старые, добрые «Масури-пахар», как говорят джентльмены и леди. Потом через Рампур в Чини. Они могут пройти только этим путем. Я не люблю ждать на холоде, но нам придется подождать их. Я хочу вместе с ними отправиться в Симлу. Заметьте себе, один из них русский, другой — француз, а я достаточно хорошо знаю французский язык. У меня есть друзья в Чандарнагаре.
— Он, разумеется, будет рад снова увидеть Горы, — задумчиво промолвил Ким. — Все эти десять дней он почти ни о чем другом не говорил... Если мы пойдем вместе...
— О-а! По дороге мы можем притворяться, что совершенно не знаем друг друга, если вашему ламе это больше нравится. Я пойду на четыре-пять миль впереди вас. Спешить некуда! Бабу будет тащиться, как баба. Это европейский каламбур, ха! ха! А вы пойдете сзади. Времени у нас пропасть. Они, конечно, будут делать схемки, рисовать планы и карты. Я выйду завтра, а вы послезавтра, если пожелаете. А? Обдумайте это до утра. Клянусь Юпитером, утро уже наступает. — Он громко зевнул и, не добавив ни слова, хотя бы из вежливости, скрылся в свою спальню. Но Ким спал мало, и мысли его были на хиндустани:
«Игру правильно называют Большой! В Кветте я четыре дня прослужил поваренком у жены того человека, чью книжку украл. И это было частью Большой Игры! С Юга — бог знает, из какого далека — пришел махрат, игравший в Большую Игру с опасностью для жизни. Теперь я пойду далеко-далеко на Север играть в Большую Игру. Поистине, она, как челнок, бегает по всему Хинду. И моим участием в ней и моей радостью, — он улыбался во тьме, — я обязан ламе. А также Махбубу Али, а также Крейтону-сахибу, но главным образом святому человеку. Он прав — это великий и чудесный мир, а я — Ким... Ким... Ким... один... один человек... во всем этом. Но я хочу посмотреть на этих иностранцев с их анероидами и цепями...»
— Чем кончилась вчерашняя болтовня? — спросил лама, совершив молитву.
— Тут появился какой-то бродячий продавец лекарств — прихлебатель сахибы. Я сразил его доводами и молитвами, доказав, что наши талисманы действенней, чем его подкрашенная вода.
— Увы! Мои талисманы... Неужели эта добродетельная женщина все еще хочет получить новый талисман?
— И очень на этом настаивает.
— Тогда его придется написать, не то она оглушит меня своей трескотней, — он стал рыться в пенале.
— На Равнинах, — сказал Ким, — всегда слишком много людей. В Горах, насколько я знаю, их меньше.
— О! Горы и снега на Горах! — Лама оторвал крошечный бумажный квадратик, годный для амулета. — Но что ты знаешь о Горах?
— Они очень близко. — Ким распахнул дверь и стал смотреть на длинную, дышащую покоем цепь Гималаев, розовую в золотом блеске утра. — Я никогда не ходил по ним иначе, как в платье сахиба.
Лама в задумчивости вдыхал утренний воздух.
— Если мы пойдем на Север, — с этим вопросом Ким обратился к восходящему солнцу, — не удастся ли нам избежать полуденной жары, бродя хотя бы по горным отрогам?.. Талисман готов, святой человек?
— Я написал тут имена семи дурацких демонов, ни один из которых не стоит и пылинки в глазу. Так неразумные женщины совращают нас с Пути!
Хари-бабу вышел из-за голубятни; он чистил зубы, подчеркнуто соблюдая ритуал. Упитанный, широкий в бедрах, с бычьей шеей и густым голосом, он не был похож на «пугливого человека». Ким почти незаметно сделал ему знак, что дело пошло на лад, и когда утренний туалет его был завершен, Хари-бабу явился приветствовать ламу цветистой речью. Разумеется, ели они каждый в отдельности, но после еды старуха, более или менее скрытая за окошком, вернулась к больному для нее вопросу о коликах у младенцев, причиненных незрелыми плодами манго. Лама, конечно, знал только симпатические средства. Он верил, что навоз вороной лошади, смешанный с серой и вложенный в змеиную кожу, — прекрасное лекарство от холеры, но символика интересовала его гораздо больше, чем наука. Хари-бабу с чарующей вежливостью присоединился к этим взглядам, так что лама назвал его учтивым врачом. Хари-бабу ответил, что он не более чем неопытный любитель, исследующий тайны, но, по крайней мере, — и за это он благодарит богов — способен понять, что сидит в присутствии знатока. Сам он учился у сахибов, не считающихся с расходами, в величественных залах Калькутты. Но, как он сам первый всегда признавал, бывает мудрость, превышающая земную мудрость, а именно высокое, доступное лишь немногим учение о созерцании. Ким смотрел на него с завистью. Знакомый ему Хари-бабу — вкрадчивый, экспансивный и нервный — исчез; исчез и вчерашний дерзкий знахарь. Остался утонченный, вежливый, внимательный, скромный ученый, познавший и опыт, и превратности судьбы, а теперь постигающий мудрость, исходящую из уст ламы. Старуха призналась Киму, что такие высоты выше ее понимания. Она любила талисманы, обильно исписанные чернилами, которые можно смыть водой, выпить эту воду, и дело с концом. Иначе какая польза от богов? Она любила мужчин и женщин и рассказывала о них: о князьках, которых знала в прошлом, о своей молодости и красоте, о нападениях леопардов и о причудах азиатской любви, о налогообложении, о непомерной арендной плате, о похоронных обрядах, о своем зяте (прибегая к прозрачным намекам), об уходе за детьми и о том, что в нынешний век люди лишились скромности. А Ким, интересующийся жизнью этого мира так же, как и она, та, которой скоро предстояло покинуть его, сидел на корточках, спрятав ноги под подол халата, и внимал ее словам, в то время как лама разрушал одну за другой все теории исцеления тела, выдвигаемые Хари-бабу.
В полдень бабу связал ремнем свой обитый медью ящик с лекарствами, взял в одну руку лакированные ботинки, надевавшиеся в торжественных случаях, в другую — пестрый зонтик в белую и синюю полоску и ушел в северном направлении к Дуну, где, как он говорил, его ожидали мелкие князья этих областей.
— Мы отправимся вечером, по холодку, чела, — сказал лама. — Этот врач, овладевший искусством врачевания и учтивого обращения, утверждает, что там, на горных отрогах, люди благочестивы, щедры и очень нуждаются в учителе. Спустя короткое время, — так говорит хаким, — мы доберемся до прохладного воздуха и запаха сосен.
— Вы идете в Горы? И по дороге в Кулу? О, втройне счастливые! — завизжала старуха. — Не будь я занята домашними делами, я взяла бы паланкин... Но так поступать бессовестно, и репутации моей конец. Хо! Хо! Я знаю дорогу, каждый переход на этой дороге я знаю. Вы повсюду встретите милосердие: красивым в нем не отказывают. Я прикажу дать вам пищи в дорогу. Не послать ли слугу проводить вас? Нет... Так, по крайней мере, я приготовлю вам вкусной пищи.
— Что за женщина эта сахиба! — сказал белобородый урия, когда на кухне поднялся шум. — Ни разу она не забыла о друге, ни разу не забыла о недруге за все годы своей жизни. А стряпня ее — ва! — он потер свой тощий живот.
Тут были и лепешки, и сласти, и холодное из домашней птицы, сваренной с рисом и сливами, и столько всего, что Киму предстояло нести груз мула.
— Я стара и никому не нужна, — сказала старуха. — Никто не любит меня... и никто не уважает, но мало кто может сравниться со мной, когда я призову богов, сяду на корточки и примусь за свои кухонные горшки. Приходите опять, о доброжелательные люди, святой человек и ученик, приходите опять! Комната для вас всегда готова; всегда вас ожидает любезный прием... Смотри, женщины слишком открыто гоняются за твоим челой! Я знаю женщин из Кулу... Берегись, чела, как бы он от тебя не убежал, когда опять увидит свои Горы... Хай! Не опрокидывай мешок с рисом... Благослови домочадцев, святой человек, и прости служанке твоей ее неразумие.
Она вытерла красные старые глаза уголком покрывала и гортанно закудахтала.
— Женщины много болтают, — сказал, наконец, лама, — но, что делать, это женский недуг. Я дал ей талисман. Она стоит на Колесе и всецело предана зрелищам этой жизни, но тем не менее, чела, она добра, радушна, отзывчива. Кто скажет, что она не приобретет заслуги?
— Только не я, святой человек, — сказал Ким, поправляя щедрый запас провизии на своих плечах. — В уме моем, позади моих глаз, я старался вообразить себе такую женщину совершенно освобожденной от Колеса — ничего не желающей, ничего не порождающей, так сказать, монахиню.
— Ну и что же, о чертенок? — лама чуть не рассмеялся.
— Я не могу этого вообразить.
— Я также. Но у нее много, много миллионов жизней впереди. Быть может, она в каждой из них будет достигать мудрости понемногу.
— А не позабудет ли она на этом пути, как нужно варить кашу с шафраном?
— Ум твой предан недостойным предметам. Но она искусна. Я чувствую себя совершенно отдохнувшим. Когда мы дойдем до горных отрогов, я стану еще крепче. Хаким верно сказал мне сегодня утром, что дыханье снегов сдувает двадцать лет с жизни человека. Мы поднимемся на Горы, на высокие горы, к шуму снеговой воды и к шуму деревьев... ненадолго. Хаким сказал, что мы в любое время можем вернуться на Равнины, ибо будем бродить лишь у самого края этих прекрасных мест. Хаким исполнен учености, но он ни в коей мере не гордится ею. Я поведал ему, — пока ты разговаривал с сахибой, — о некотором головокружении, которое по ночам ощущаю в затылке, и он сказал, что оно возникло от чрезмерной жары и пройдет от прохладного воздуха. Поразмыслив, я удивился, почему раньше не подумал о столь простом лекарстве.
— А ты сказал ему о твоем Искании? — спросил Ким несколько ревниво. Он хотел влиять на ламу собственными своими речами, а не посредством уловок Хари-бабу.
— Конечно, я рассказал ему о своем сне и о том, как приобрел заслугу, дав тебе возможность учиться мудрости.
— Ты не говорил, что я сахиб?
— Зачем? Я много раз говорил тебе, что мы всего лишь души, ищущие освобождения. Он сказал, — и в этом он прав, — что Река Исцеления выступит на поверхность именно так, как я это видел во сне, и если понадобится, то даже у самых моих ног. Видишь ли, раз я нашел Путь, который освободит меня от Колеса, зачем искать путей между обыкновенными полями земли, которые всего лишь иллюзия? Это было бы бессмысленно. У меня есть мои сны, повторяющиеся каждую ночь, у меня есть Джатака, у меня есть ты — Друг Всего Мира. В твоем гороскопе было начертано, что Красный Бык на зеленом поле, — я не забыл, — приведет тебя к почестям. Кто как не я видел, что пророчество это исполнилось? Поистине, я послужил орудием этого. А ты найдешь мне мою Реку, послужив орудием в свою очередь. Искание достигнет цели!
Он обратил свое желтое, как слоновая кость, лицо, безмятежное и спокойное, к зовущим его Горам, и тень его ползла далеко перед ним по пыльной земле.
ГЛАВА XIII
Влекут ли тебя моря, что велики бесстрастным волненьем?
Рывок, содроганье, крен и бушприта средь звезд появленье,
Сапфирные гребни внизу, облака на дорогах небесных,
Ветра, что ревут в парусах и несут их к скалам неизвестным?
Моря, чьих чудес и не счесть, моря, что извечно чудесны.
Моря, что так дороги нам?
Так вот, именно так, так вот, именно так горца влечет к горам!
Море и горы. «Кто идет в Горы, идет к своей матери».
Они пересекли горную цепь Сивалик и субтропический Дун, оставили позади себя Масури и по узким горным дорогам направились к Северу. День за днем они все глубже и глубже проникали в тесно скученные горы, и Ким день за днем видел, как к ламе возвращалась сила. Когда они шли по террасам Дуна, он опирался на плечо юноши и с охотой соглашался отдохнуть при дороге. У подножья большого подъема к Масури он весь как-то подобрался, словно охотник, вновь увидевший памятный берег, и, вместо того чтобы в полном изнеможении опуститься на землю, запахнул длинные полы халата, глубоко, обоими легкими вдохнул алмазный воздух и пошел, как умеют ходить только горцы. Ким, рожденный и воспитанный на равнинах, потел и задыхался, изумляясь старику.
— Эта страна по мне, — говорил лама. — В сравнении с Сач-Зеном эти места плоски, как рисовые поля. — И, упорно, размашисто двигая бедрами, шагал вверх. На крутом спуске в три тысячи футов, пройденном за три часа, он далеко опередил Кима, у которого болела спина от необходимости постоянно отклоняться назад, а большой палец на ноге был почти перерезан травяной перевязью сандалии. В пятнистой тени больших деодаровых лесов, по дубравам, пушистым и перистым от папоротников, среди берез, каменных дубов, рододендронов и сосен, вверх по голым горным склонам, скользким от сожженной солнцем травы, и снова в прохладе лесов, пока дуб не начинал уступать место бамбуку и пальмам долины, ритмично шагал он, не зная усталости.
В сумерках, оглядываясь на гигантские хребты, оставленные позади, и неясную узкую полоску пройденной за день дороги, старик со свойственной горцам дальнозоркостью намечал новые переходы на завтра или, задержавшись на вершине какого-нибудь высокого перевала с видом на Спити и Кулу, с вожделением протягивал руки к высоко вздымавшимся снегам на горизонте. На рассвете застывшая голубизна их вспыхивала буйным алым пламенем, когда Кедарнатх и Бадринатх — цари этой пустыни — принимали первые лучи солнца. Весь день они лежали под солнцем, как расплавленное серебро, а вечером снова надевали свои уборы из самоцветов. Вначале они дышали на путешественников ветерками, которые так приятно овевают тебя, когда карабкаешься по гигантскому склону, но через несколько дней, на высоте девяти-десяти тысяч футов, ветры эти стали пронизывающими, и Ким любезно позволил жителям одной горной деревни подарить ему грубый шерстяной плащ и тем приобрести заслугу. Лама выказал некоторое удивление, что кому-то могут не нравиться острые, как лезвие ножа, ветры, которые срезали многие годы с его плеч.
— Это только предгорья, чела, настоящий холод мы почувствуем, когда доберемся до настоящих Гор.
— Вода и воздух тут хороши, а люди достаточно благочестивы, но пища очень плоха, — ворчал Ким, — и мы несемся как сумасшедшие... или англичане. А ночью можно замерзнуть.
— Да, немного морозит, но лишь настолько, чтобы старые кости снова могли обрадоваться солнцу. Не следует вечно услаждать себя мягкой постелью и хорошей пищей.
— Мы могли бы, по крайней мере, держаться дороги. — Ким, как и всякий уроженец Равнин, был склонен идти по хорошо протоптанной тропе, не шире шести футов, змеившейся между горами. Но лама, как истый тибетец, не мог удержаться, чтобы не шагать напрямик по косогорам и краям крутых осыпей. Как он объяснял своему хромающему ученику, человек, выросший в горах, способен угадывать направление горной дороги, и если низко нависшие облака могут послужить помехой сокращающему путь чужеземцу, то для внимательного человека они — ничто. Таким образом, после долгих часов ходьбы, которую в цивилизованных странах оценили бы как очень трудное альпийское восхождение, они, задыхаясь, лезли еще на седловину, обходили по краю несколько обрывов и спускались лесом на дорогу под углом в сорок пять градусов. Вдоль их пути лежали деревни горцев — глиняные и земляные хижины, кое-где бревенчатые, грубо срубленные топором; они лепились по кручам, как ласточкины гнезда, скученные, стояли на крошечных площадках посередине склона в три тысячи футов, забивались в углы между скалами, где, как в воронке, смешивались разные потоки воздуха, или, стремясь быть поближе к летним пастбищам, жались в лощине, где зимой лежал десятифутовый слой снега. А люди — желтолицые, засаленные, одетые в грубые шерстяные ткани, люди с короткими голыми ногами и почти эскимосскими лицами выбегали толпой и поклонялись путникам. Равнины, гостеприимные и мягкие, обращались с ламой как со святейшим из святых. Но Горы поклонялись ему, как человеку, общающемуся со всеми демонами. Они исповедовали совершенно искаженный буддизм, обремененный поклонением природе, причудливым, как их ландшафты, тщательно продуманным, как насыпные террасы их крошечных полей, но большая шапка, брякающие четки и редкостные китайские тексты вызывали в них величайшее уважение и они почитали человека, носящего такую шапку.
— Мы видели, как ты спускался по черным грудям Юы, — сказал как-то вечером один бета, угощая их сырым, кислым молоком и твердым, как камень, хлебом. — Мы нечасто ходим этим путем — разве что летом, когда стельные коровы заблудятся. Там, в камнях, иногда в самый тихий день вдруг поднимается ветер и сбрасывает людей вниз. Но что может сделать таким людям, как вы, демон Юы?
Вот когда Ким, у которого болели все кости, голова кружилась от того, что он постоянно смотрел вниз, а пальцы ног были стерты, потому что он судорожно цеплялся ими за неровности почвы, испытывал радость от пройденного за день пути, — такую же радость, какую испытывает от похвал своих товарищей воспитанник школы св. Ксаверия, победивший в беге на четверть мили по ровному месту. Горы заставили жир от гхи и сахара потом сойти с его костей; сухой воздух, которым он прерывисто дышал на вершинах трудных перевалов, укрепил и развил его грудную клетку, а подъемы вырастили новые, твердые мускулы на его икрах и бедрах.
Они часто размышляли о Колесе Жизни, особенно с тех пор как, по выражению ламы, освободились от его видимых соблазнов. Если не считать серого орла, замеченного издалека медведя, который выкапывал корни на горном склоне, яростного пестрого леопарда, встреченного на рассвете в тихой долине, когда он пожирал козу, да иногда птицы с ярким оперением, они были одни, наедине с ветром и травой, шуршащей под его дуновением. Женщины из дымных хижин, по крышам которых проходили путники, спускаясь с гор, были некрасивы и нечистоплотны, жили со многими мужьями и страдали зобом. Мужчины — лесорубы или земледельцы — были кротки и невероятно простодушны. Но чтобы путники не страдали от отсутствия собеседника, судьба послала им учтивого врача из Дакхи: то они обгоняли его на дороге, то он их. Он платил за пищу мазями от зоба и советами, помогавшими восстановить мир между мужчинами и женщинами. Он, видимо, знал эти горы так же хорошо, как и здешние наречия, и описал ламе всю область, простирающуюся в сторону Ладакха и Тибета. Он говорил, что они всегда вольны вернуться на Равнины. Но для человека, любящего горы, дорога туда может оказаться интересной. Все это было сказано не сразу, а постепенно, во время вечерних бесед на каменных гумнах, когда, освободившись от пациентов, доктор курил, лама нюхал табак, а Ким следил за крошечными коровенками, пасущимися на крышах домов, или изо всех глаз смотрел на глубокие синие пропасти между горными цепями. Они вели беседы и вдвоем, в темных лесах, когда доктор собирал травы, а Ким в качестве начинающего врача сопровождал его.
— Видите ли, мистер О'Хара, не знаю, черт возьми, что именно я буду делать, когда найду наших приятелей-спортсменов, но если вы будете так любезны не упускать из виду моего зонтика, который служит хорошей опорной точкой для топографической съемки, я почувствую себя гораздо лучше.
Ким смотрел на горные пики, частые, как деревья в густом лесу.
— Здесь не моя родина, хаким. Я думаю, легче найти вошь в медвежьей шкуре.
— О-а, в этом я специалист. Я не спешу. Бабу тащится, как баба. Они не так давно были в Лехе. Они говорили, что пришли из Кара-Корама со звериными головами, рогами и прочим. Боюсь только, что они уже отослали все свои письма и нужные для их целей вещи из Леха на русскую территорию. Они, конечно, пойдут на восток насколько возможно дальше именно затем, чтобы показать, что они никогда не были в Западных Княжествах. Вы не знаете Гор? — Он стал царапать прутиком по земле. — Смотрите! Они должны были вернуться через Сринагар или Аботабад; эт-то кратчайшая дорога — вниз по реке, через Банджи и Астор. Но они натворили бед на Западе. Итак, — он провел борозду слева направо, — они идут на Восток, к Леху (ах, ну и холода же там!) и вниз по Инду к Хан-ле (я знаю эту дорогу) и опять, — смотрите! — вниз по Башахр в долину Чини. Это можно было определить методом исключения, а также путем опроса местных жителей, которых я так хорошо лечу. Наши приятели долго болтались здесь и не остались незамеченными. Поэтому, хотя они еще далеко, о них уже хорошо знают. Вот увидите, я поймаю их где-нибудь в долине Чини! Прошу вас, следите за зонтиком!
Зонтик кивал, как колеблемый ветром колокольчик, то в долинах, то на горных склонах, и в каждый назначенный вечер лама и Ким, который ориентировался по компасу, нагоняли Хари-бабу, врача, продающего мази и порошки.
— Мы пришли по такой-то и такой-то дороге! — Лама небрежно показывал пальцем назад, на горные хребты, а зонтик рассыпался в комплиментах.
Под холодным светом луны они поднялись на заваленный снегом перевал, и лама, добродушно поддразнивая Кима, увязал по колено, как бактрийский верблюд — из породы тех взращенных среди снегов косматых верблюдов, что приходят в Кашмирский караван-сарай. Они прошли по нетвердому снежному слою и опушенным снегом глинистым сланцам и укрылись от лавины в таборе тибетцев, спешно гнавших вниз крошечных овец, каждая из которых несла на спине по мешку буры. Они вышли на травянистые склоны, все еще испещренные снежными пятнами, и, пройдя через лес, снова попали на луга. На Кедарнатх и Бадринатх они совершенно не чувствовали, что куда-то передвинулись, и только после многих дней пути Ким, взойдя на холмик высотой в десять тысяч футов, вдруг замечал, что какой-нибудь эполет или рог у того или другого великана чуть-чуть изменил очертания.
В конце концов они вступили в совершенно обособленный мир — обширную долину, где высокие холмы, казалось, были сложены просто из щебня и отбросов с горных отрогов. Тут целый дневной переход уводил их как будто не дальше, чем стесненный шаг спящего уводит его во время ночного кошмара. Они с мучительным трудом огибали гору, и что же? Она оказывалась только крайней выпуклостью на крайнем выступе основного массива! Округлый луг, когда они взбирались на него, оказывался обширным плоскогорьем, спускающимся в далекую долину. Три дня спустя оно уже казалось просто складкой земли с неясными очертаниями, тянущейся к югу.
— Наверное, здесь обитают боги, — сказал Ким, подавленный тишиной и причудливыми тенями облаков, плывущих во все стороны и тающих после дождя. — Это место не для людей!
— Давным-давно, — промолвил лама как бы про себя, — владыку спросили, вечен ли мир. На это Всесовершенный не дал ответа... Когда я был в Цейлоне, один мудрый искатель подтвердил это на основании священной книги, написанной на языке пали. Конечно, раз мы находимся на пути к освобождению, вопрос этот бесполезен, но гляди, чела, и познавай иллюзию! Это настоящие Горы! Они похожи на мои родные Сач-Зенские горы. Ни разу еще мы не видели таких гор.
Над ними, все на такой же огромной высоте, земля вздымалась к границе снегов, где от востока до запада на протяжении многих сотен миль, словно отрезанные по линейке, кончались последние березы. Над березами загроможденные утесами и зубцами скалы приподнимали свои вершины над белой пеленой. Еще выше, неизменный от начала мира, но меняющийся с каждым движением солнца и туч, лежал вечный снег. На поверхности его, там, где бури и шальные вьюги поднимали пляску, виднелись пятна и проталины. Внизу, под ними, синевато-зеленым покрывалом милю за милей стлался лес, а ниже его видна была одинокая деревня, окруженная террасами полей и крутыми пастбищами; они догадывались, что ниже деревни, где сейчас бушевала и грохотала гроза, пропасть в двенадцать или пятнадцать тысяч футов обрывается в сырую долину, где сливаются родники — матери юного Сатладжа.
Лама, как всегда, повел Кима по коровьим следам и боковым тропкам, далеко от главной дороги, по которой Хари-бабу, этот «пугливый человек», промчался три дня назад во время бури, перед которой девять англичан из десяти отступили бы, не испытав никаких угрызений совести. Хари не был смельчаком, — щелчок курка заставлял его меняться в лице, — но, по его собственным словам, он был «неплохим загонщиком» и не зря просматривал с помощью своего дешевого бинокля всю огромную долину. Впрочем, белизна потрепанных парусиновых палаток на зеленом фоне заметна издалека. Сидя на одном гумне в Зиглауре, Хари-бабу увидел все, что хотел видеть, в двадцати милях от себя по прямой линии и в сорока, если идти по дороге, а именно две маленькие точки, которые сегодня виднелись чуть ниже границы снегов, а на другой день передвинулись по горному склону дюймов на шесть ниже. Его вымытые и готовые к дальнейшему пути толстые голые ноги способны были покрывать поразительно большие расстояния, и поэтому, в то время когда Ким и лама отлеживались в Зиглауре, в хижине с протекающей крышей, дожидаясь, пока пройдет гроза, вкрадчивый, мокрый, но не перестающий улыбаться бенгалец, произносящий на превосходном английском языке льстивейшие фразы, уже напрашивался на знакомство с двумя промокшими и довольно-таки простуженными иностранцами. Обдумывая множество дерзких планов, он явился вслед за грозой, расколовшей сосну против их лагеря, и так хорошо сумел убедить дюжины две встревоженных носильщиков в неблагоприятности этого дня для дальнейшего путешествия, что они дружно сбросили на землю свою поклажу и топтались на месте. Это были подданные одного горного раджи, который, по обычаю, посылал их на оброк и забирал себе их заработок. Они и так уже были взволнованы, а тут еще сахибы пригрозили им ружьями. Большинство их издавна было знакомо с ружьями и сахибами: все это были загонщики и шикари из Северных долин, опытные в охоте на медведей и диких коз, но никогда в жизни никто так не обращался с ними. Поэтому лес принял их в свое лоно и, несмотря на ругань и крики, не соглашался выдать обратно. Оказалось, что симулировать сумасшествие не понадобилось, но... бабу придумал другие средства обеспечить себе хороший прием. Он выжал мокрую одежду, напялил лакированные ботинки, открыл синий с белым зонтик и семенящей походкой, с «сердцем, бьющимся в горле», появился как «агент его королевского высочества рампурского раджи, джентльмены. Чем могу вам служить?»
Джентльмены обрадовались. Один из них, видимо, был француз, другой — русский, но оба они говорили по-английски немногим хуже, чем бабу. Они просили его оказать им посильную помощь. Туземные слуги их заболели в Лехе. Они торопятся потому, что хотят привезти в Симлу свою охотничью добычу раньше, чем моль попортит шкуры. У них есть рекомендательное письмо ко всем государственным чиновникам (бабу по-восточному поклонился). Нет, им не встречалось других охотничьих партий en route. Они путешествуют сами по себе. Снаряжения у них достаточно. Они хотят только двигаться как можно быстрее. Тут бабу окликнул какого-то горца, жавшегося к деревьям, и после трехминутного разговора и вручения небольшого количества серебра (на государственной службе не приходится экономить, хотя сердце Хари обливалось кровью при таком мотовстве) одиннадцать человек носильщиков и трое слуг появились вновь. По крайней мере, бабу будет свидетелем перенесенных ими притеснений.
— Мой царственный повелитель будет очень огорчен, но ведь это люди совсем простые и невежественные. Если ваши благородия по доброте своей согласятся посмотреть сквозь пальцы на это печальное недоразумение, я буду очень рад. В скором времени дождь прекратится, и тогда мы двинемся дальше. Вы стреляли, э? Прекрасное занятие!
Он порхал от одной килты к другой, делая вид, что поправляет то одну, то другую коническую корзинку. Англичанин, как правило, не фамильярен с азиатом, но он не позволит себе ударить по руке любезного бабу, нечаянно опрокинувшего килту с красной клеенчатой покрышкой. С другой стороны, как бы ни был бабу любезен, он не станет уговаривать его выпить или отобедать вместе. Иностранцы же все это проделали и забросали его множеством вопросов — преимущественно о женщинах, а Хари давал на них веселые и непосредственные ответы. Они дали ему стакан беловатой жидкости, похожей на джин, потом угостили еще и, немного погодя, от его серьезности ничего не осталось. Он оказался совершенным предателем и в самых непристойных выражениях говорил о правительстве, навязавшем ему европейское образование, но не позаботившемся снабдить его жалованием европейца. Он нес чепуху об угнетении и несправедливости, пока слезы, вызванные скорбью о несчастиях его родины, не потекли по его щекам. Тогда он встал, шатаясь, и, распевая любовные песни Нижнего Бенгала, отошел и рухнул на землю под мокрым деревом. Впервые столь неудачный продукт английского управления в Индии столь несчастливо попал в руки чужаков.
— Все они на один манер, — сказал один из спортсменов другому по-французски. — Сами увидите, когда мы доберемся до настоящей Индии. Хотелось бы мне нанести визит его радже. Может быть, там удалось бы замолвить за него словечко. Возможно, он слыхал о нас и пожелает выказать свое благорасположение.
— У нас нет времени. Надо попасть в Симлу как можно скорее, — возразил его спутник. — Что касается меня, я предпочел бы, чтобы наши отчеты были отосланы из Хиласа или хотя бы из Леха.
— Английская почта лучше и надежнее. Вспомните, они сами велели оказывать нам всяческое содействие, и — клянусь богом! — они действительно его оказывают! Невероятная глупость это или что?
— Это гордость — гордость, которая заслуживает наказания и получит его.
— Да! Биться в нашей игре со своим братом — уроженцем континента — это действительно что-то значит. Там есть риск, но эти люди... Ба! Это слишком просто.
— Гордость, все это гордость, друг мой.
— Какой толк, черт возьми, что Чагдарнагар так близко от Калькутты, — думал Хари, храпя с открытым ртом на отсыревшем мху, — если я не могу понять их французской речи. Они говорят так необыча-айно быстро! Лучше бы попросту перерезать их дурацкие глотки.
Он появился снова, измученный головной болью и полный раскаяния, многословно выражая опасения, не сболтнул ли он спьяну чего лишнего. Он предан британскому правительству; оно — источник процветания и почестей, и повелитель его в Рампуре придерживается того же взгляда. Тогда иностранцы начали высмеивать его и вспоминать все им сказанное, пока бедный бабу, пустивший в ход и покаянные гримасы, и елейные улыбки, и безгранично лукавое подмигивание, не был мало-помалу выбит из своих позиций и не оказался вынужденным открыть правду. Когда впоследствии об этом услышал Ларган, он откровенно сожалел, что не был среди упрямых, невнимательных носильщиков, которые с травяными циновками на головах дожидались хорошей погоды, в то время как капли дождя застаивались в отпечатавшихся на земле следах их ног. Все знакомые им сахибы, люди, одетые в грубое охотничье платье, из года в год с удовольствием посещавшие эти любимые ими лощины, держали и слуг, и поваров, и вестовых — зачастую горцев. Но эти сахибы путешествуют без всякой свиты. Значит, они бедные и невежественные сахибы, ибо ни один разумный сахиб не станет слушать советов бенгальца. Но бенгалец, появившийся неизвестно откуда, дал им денег и старался говорить на их наречии. Привыкшие к дурному обращению со стороны своих соотечественников, они подозревали какую-то западню и готовились сбежать, как только представится случай.
Сквозь свежий после дождя воздух, пронизанный чудесными, благоуханными испарениями земли, бабу повел их вниз по горному склону, гордо выступая впереди носильщиков и смиренно плетясь позади иностранцев. Мысли его были обильны и многообразны. Самая пустячная из них была бы способна чрезвычайно заинтересовать его спутников. Впрочем, он оказался приятным гидом, не упускавшим случая указать на красоты владений своего царственного повелителя. Он населял горы всеми животными, которых иностранцам хотелось убить, — горными козлами тхарами или маркхорами, и медведями, которых хватило бы даже на пророка Елисея. Он рассуждал о ботанике и этнологии с безупречной неточностью, и его запас местных преданий — не забудьте, он в течение пятнадцати лет служил уполномоченным княжества! — был неистощим.
— Этот малый, несомненно, оригинал, — сказал тот из иностранцев, который был выше ростом. — Он похож на карикатурного венского агента по организации туристских экскурсий.
— Он представляет в миниатюре всю Индию на переломе — чудовищный гибрид Востока и Запада, — ответил русский. — Только мы умеем обращаться с восточными людьми.
— Он потерял свою родину и не приобрел иной. Но он до глубины души ненавидит своих завоевателей. Слушай, вчера он признался мне... — и так далее...
Под полосатым зонтиком Хари-бабу напрягал мозг и уши, чтобы понять быструю французскую речь, и не сводил глаз с набитой картами и документами килты — самой большой из всех с двойной красной клеенчатой покрышкой. Он ничего пока не собирается красть. Он только хочет знать, что именно нужно украсть и, пожалуй, как убежать, когда он украдет то, что наметил. Он благодарит всех богов Индостана, а также Герберта Спенсера за то, что тут остались еще кое-какие годные для кражи ценности.
На другой день дорога круто поднялась на травянистый склон выше леса, и тут на закате путники повстречались с престарелым ламой (впрочем, они называли его бонзой), сидящим, скрестив ноги, перед таинственной хартией, прижатой к земле камнями, хартией, содержание которой он толковал замечательно красивому, хоть и немытому, молодому человеку, видимо неофиту.
Полосатый зонтик показался на горизонте, на полпути от этого места, и Ким предложил ламе сделать остановку, чтобы дождаться его.
— Ха! — произнес Хари-бабу, изобретательный, как Кот в Сапогах. — Это знаменитый местный подвижник. По всей видимости, он подданный моего царственного повелителя.
— Что он делает? Это очень любопытно.
— Он толкует священную картину — ручная работа!
Оба иностранца стояли с обнаженными головами, облитые светом вечернего солнца, низко склонившегося к окрашенной в золото траве. Угрюмые носильщики, обрадовавшись передышке, остановились и сняли с себя поклажу.
— Смотрите! — сказал француз. — Это похоже на рождение религии: первый учитель и первый ученик. Он буддист?
— Да, или некое отдаленное его подобие, — ответил второй. — В Горах настоящих буддистов нет. Но поглядите на складки его одеяния! Поглядите на его глаза — какие вызывающие! Почему в присутствии этого человека чувствуешь, что мы еще такой юный народ? — Говорящий со страстью ударил по стеблю высокого растения. — Мы до сих пор нигде еще не оставили своего следа. Нигде! Вот что меня расстраивает, понимаете ли? — Сдвинув брови, он смотрел на бесстрастное лицо и монументально-спокойную позу ламы.
— Имейте терпение! Мы вместе оставим след — мы и ваш юный народ. Пока что сделайте с него набросок.
Бабу величественно приблизился; спина его выражала совсем не то, что его почтительная речь и подмигиванье в сторону Кима.
— Святой человек, это сахибы. Мои лекарства вылечили одного из них от расстройства желудка, и теперь я иду в Симлу, чтобы наблюдать за его выздоровлением. Они хотят посмотреть твою картину.
— Лечить больных всегда благо. Это Колесо Жизни, — сказал лама, — то самое, которое я показывал тебе в хижине, в Зиглауре, когда пошел дождь.
— И они хотят послушать, как ты толкуешь его.
Глаза ламы загорелись в ожидании новых слушателей.
— Объяснить Всесовершенный Путь — благо. Понимают ли они язык хинди, как понимал его хранитель Священных Изображений?
— Немного понимают, пожалуй.
Тут лама, непосредственный, как ребенок, увлеченный новой игрой, откинул назад голову и гортанным громким голосом начал вступительное слово учителя веры, предпосылаемое проповеди самого учения. Иностранцы слушали, опираясь на альпенштоки. Ким, скромно сидя на корточках, смотрел на их лица, освещенные алым солнечным светом, и на их длинные тени, то сливающиеся, то отделяющиеся друг от друга. Они носили краги неанглийского образца и странные кушаки, смутно напоминавшие ему картинки в одной книге из библиотеки школы св. Ксаверия под заглавием «Приключения молодого натуралиста в Мексике». Да, они были очень похожи на удивительного мистера Самикреста из этой повести и очень не похожи на тех «в высшей степени беспринципных людей», как их охарактеризовал Хари-бабу. Носильщики, смуглые и молчаливые, благоговейно присели на землю в двадцати или тридцати ярдах, а бабу стоял с видом счастливого собственника, и полы его тонкого одеяния хлопали на холодном ветру, как флажок.
— Это и есть те самые люди, — шепнул Хари, в то время как ритуал шел своим чередом, а оба белых следили глазами за былинкой, ползущей от Преисподней к Небесам и обратно. — Все их книги в большой килте с красноватой покрышкой — книги, отчеты и карты, — и я видел письмо какого-то владетельного князя, написанное либо Хиласом, либо Банаром. Его они берегут особенно тщательно. Они ничего не отослали ни из Хиласа, ни из Леха. Это так.
— Кто с ними идет?
— Только носильщики, работающие по бигару. У них нет слуг. Они так осторожны, что даже сами варят себе пищу.
— Но что я должен делать?
— Ждать и смотреть. А если со мной что случится, ты будешь знать, где искать бумаги.
— Лучше бы им попасть в руки Махбуба Али, чем какого-то бенгальца, — с презрением сказал Ким.
— К любовнице можно попасть многими путями, не только свалившись со стены.
— Смотрите, вот Преисподняя для скупых и жадных. С одной стороны ее стоит Вожделение, с другой — Усталость. — Лама увлекся толкованием своей работы, а один из иностранцев делал с него набросок при быстро угасающем свете дня.
— Довольно, — резко сказал, наконец, иностранец. — Я не могу его понять, но хочу получить эту картину. Он рисует лучше меня. Спросите его, не продаст ли он ее.
— Он говорит: «Нет, сэр», — ответил бабу. Конечно, лама не больше собирался отдавать свою хартию случайному встречному, чем архиепископ — закладывать в ломбарде священные сосуды своего собора. Весь Тибет кишит дешевыми репродукциями Колеса, но лама был художник и, кроме того, богатый настоятель монастыря на своей родине.
— Быть может, дня через три, или четыре, или дней через десять, если я увижу, что сахиб — искатель и понимающий человек, я сам нарисую ему копию. Но эта используется при посвящении послушника. Скажи ему это, хаким.
— Он хочет получить ее сейчас, за деньги.
Лама медленно покачал головой и начал складывать Колесо. Русский же видел перед собой всего лишь нечистоплотного старика, торгующегося из-за клочка грязной бумаги. Он вынул горсть рупий и, полушутя, схватил хартию, которая разорвалась в руках ламы. Тихий ропот ужаса поднялся среди носильщиков, из которых некоторые были уроженцы Спити и, по их понятиям, правоверные буддисты. Оскорбленный лама выпрямился, рука его сжала тяжелый железный пенал — оружие духовенства, а бабу заметался в ужасе.
— Теперь вы видите, видите, почему я хотел запастись свидетелями?! Они в высшей степени беспринципные люди! О сэр! Сэр! Вы не должны бить святого человека.
— Чела! Он осквернил Писание!
Поздно! Раньше чем Ким успел вмешаться, русский ударил старика по лицу. В следующее мгновение он покатился вниз, под гору, вместе с Кимом, схватившим его за горло. Удар заставил закипеть в жилах юноши его ирландскую кровь, а внезапное падение противника довершило остальное. Лама упал на колени, наполовину оглушенный, носильщики с грузом на спине понеслись в гору так же быстро, как равнинные жители бегают по ровному месту. Они стали очевидцами несказанного кощунства и хотели скрыться раньше, чем горные боги и демоны начнут мстить. Француз, размахивая револьвером, подбежал к ламе, видимо, собираясь взять его в заложники за своего спутника. Град острых камней, — горцы очень меткие стрелки, — заставил его отступить, и один из носильщиков — уроженец Ао-Чанга — в ужасе увлек ламу за собой. Все произошло так же внезапно, как наступает в горах темнота.
— Они забрали багаж и все ружья, — орал француз, стреляя, куда попало, в полумраке.
— Ничего, сэр! Ничего! Не стреляйте. Я иду на выручку, — и Хари, скатившись с горы, наткнулся на разгоряченного и опьяненного своей победой Кима, который бил головой почти бездыханного врага по большому камню.
— Ступай к носильщикам, — зашептал ему бабу на ухо. — Багаж у них. Бумаги в килте с красной покрышкой, но ты обыщи все. Забери их бумаги и непременно мурасалу[59]. Ступай! Вот идет второй.
Ким полетел на гору. Револьверная пуля ударила по скале рядом с ним, и он припал к земле, как куропатка.
— Если вы будете стрелять, — завопил Хари, — они спустятся сюда и уничтожат нас. Я спас джентльмена, сэр. Это необычайно опасно.
— Клянусь Юпитером! — Ким напряженно думал по-английски. — Вот оно — чертовски узкое место, но я думаю, что это можно считать самообороной. — Он нащупал у себя за пазухой подарок Махбуба и нерешительно, — ведь он ни разу не пускал в ход маленького револьвера, если не считать нескольких выстрелов, сделанных для практики в Биканирской пустыне, — нажал курок.
— Что я говорил, сэр! — Бабу, казалось, заливался слезами. — Сойдите сюда и помогите его воскресить! Все мы попали в беду, говорю вам.
Выстрелы прекратились. Послышались шаги спотыкающегося человека, и, ругаясь, Ким в сумраке поспешно поднялся на гору, как кошка... или туземец.
— Они ранили тебя, чела? — крикнул лама сверху.
— Нет. А тебя? — Ким юркнул в рощицу низкорослых пихт.
— Я невредим. Уйдем отсюда. Мы пойдем с этими людьми в Шемлегх под Снегами.
— Но не раньше, чем восстановим справедливость, — крикнул чей-то голос. — У меня ружья сахибов — все четыре штуки. Давайте сойдем вниз.
— Он ударил святого человека, мы видели это. Скот наш останется бесплодным, жены наши перестанут рожать! Снега обвалятся на нас, когда мы пойдем домой... И это вдобавок ко всем остальным бедам!...
Пихтовая рощица гудела от гвалта носильщиков, охваченных паникой и в ужасе своем способных на все. Человек из Ао-Чанга нетерпеливо постукивал по собачке ружья и уже собирался спускаться с горы.
— Подожди немножко, святой человек, они не могут далеко уйти. Подожди, пока я не вернусь.
— Потерпевший — это я, — сказал лама, прикладывая руку ко лбу.
— Именно поэтому, — прозвучал ответ.
— Но если потерпевший пренебрежет оскорблением, ваши руки будут чисты. Больше того, послушанием вы приобретете заслугу.
— Подожди, мы вместе пойдем в Шемлегх, — настаивал тот. На одно лишь мгновение, как раз на то время, которое требуется, чтобы вложить патрон в магазин, лама заколебался. Потом он встал на ноги и коснулся пальцем плеча собеседника.
— Ты слышал? Я говорю, что убийство не должно совершиться. Я, который был настоятелем Сач-Зена. Неужели ты собираешься возродиться в виде крысы или змеи, хоронящейся под навесом крыши, или червя в брюхе самого презренного животного? Неужели ты этого хочешь?..
Человек из Ао-Чанга упал на колени, ибо голос ламы гремел как тибетский ритуальный гонг.
— Ай! Ай! — закричал уроженец Спити. — Не проклинай нас... не проклинай его. Ведь это он от усердия, святой человек! Положи ружье, дурак!
— Гнев за гнев! Зло за зло! Убийства не будет. Пусть те, что бьют духовных лиц, познают следствия своих поступков. Справедливо и совершенно Колесо, и не отклоняется оно ни на один волос! Они много раз будут перерождаться в терзаниях! — Голова его упала на грудь и он всей тяжестью оперся на плечо Кима.
— Я близко подошел к великому злу, чела, — зашептал он в мертвой тишине, наступившей под соснами. — У меня было искушение выпустить эту пулю и, поистине, в Тибете их постигла бы страшная и медленная смерть... Он ударил меня по лицу... по плоти моей. — Он опустился на землю, тяжело дыша, и Ким слышал, как старое сердце его трепетало и замирало.
— Неужели они его убили? — проговорил человек из Ао-Чанга, в то время как прочие стояли, онемев. Ким в смертельном страхе склонился над телом.
— Нет, — крикнул он страстно, — это только приступ слабости. — Тут он вспомнил, что он белый человек и может воспользоваться лагерным снаряжением белых людей. — Откройте килты! У сахибов, наверное, есть лекарства.
— Охо! Это лекарство я знаю, — сказал со смехом человек из Ао-Чанга. — Не мог я пять лет быть шикари Енклинга-сахиба и не знать этого лекарства. Я тоже пробовал его. Вот!
Он вытащил из-за пазухи бутылку дешевого виски, которое продается путешественникам в Лехе, и искусно влил несколько капель в рот ламы.
— Я сделал то же самое, когда Енклинг-сахиб вывихнул себе ногу за Астором. Аха! Я уже заглянул в их корзины, но мы справедливо все поделим в Шемлегхе. Дай ему еще немного! Это хорошее лекарство. Пощупай! Теперь сердце бьется ровнее. Положи ему голову пониже и слегка разотри лекарством грудь. Никогда бы этого не случилось, если бы он спокойно подождал, пока я рассчитаюсь с сахибами. Но, быть может, сахибы погонятся за нами сюда? Тогда не грешно будет застрелить их из их же собственных ружей, а?
— Один уже поплатился, должно быть, — сквозь зубы произнес Ким. — Я ударил его в пах, когда мы катились с горы. Если б я только убил его!
— Хорошо храбриться, если живешь не в Рампуре, — сказал один из тех, чья хижина стояла в нескольких милях от ветхого дворца раджи. — Если среди сахибов про нас пойдет дурная слава, никто больше не будет нанимать нас в шикари.
— О, но это не ангрези-сахибы, они не похожи на веселых людей вроде Фостама-сахиба или Енклинга-сахиба, они чужеземцы, они не могут говорить на ангрези, как сахибы.
Тут лама кашлянул и сел, ощупью отыскивая четки.
— Убийства не будет, — пробормотал он. — Колесо справедливо. Зло за зло...
— Нет, святой человек. Мы все здесь. — Человек из Ао-Чанга робко погладил его ноги. — Без твоего приказания не убьют никого. Отдохни немного. Мы раскинем табор ненадолго, а позже, когда взойдет месяц, пойдем в Шемлегх под Снегами.
— После драки, — сообщил как глубокую истину уроженец Спити, — лучше всего лечь спать.
— Я, и правда, ощущаю головокружение и покалывание в затылке. Дай я положу голову на твои колени, чела. Я старик, но подвластен страстям... Мы должны думать о Причине Всего Сущего...
— Накрой его одеялом. Нам нельзя разводить костер, как бы сахибы не увидели.
— Лучше уйти в Шемлегх. Никто не погонится за нами до Шемлегха, — говорил возбужденный житель Рампура.
— Я был шикари у Фостама-сахиба и шикари у Енклинга-сахиба. Я и теперь служил бы Енклингу-сахибу, кабы не этот проклятый бигар[60].
— Поставьте внизу двух человек с ружьями, чтобы помешать сахибам наделать новых глупостей. Я не покину святого человека.
Они сидели поодаль от ламы и, послушав некоторое время, нет ли шума, стали передавать по кругу примитивную хукку, резервуаром которой служила старая бутылка из под ваксы фирмы Дей и Мартин. Она ходила по рукам, и горящий на ее горлышке уголь освещал узкие мигающие глаза, китайские выдающиеся скулы и бычьи шеи, исчезающие под темными складками грубой шерстяной ткани на плечах. Кули были похожи на кобольдов из какого-то волшебного родника — горных гномов, собравшихся на совет. А под шум их голосов снеговые потоки вокруг утихали один за другим, по мере того, как ночной мороз сковывал их.
— Как он восстал против нас! — с восхищением сказал уроженец Спити. — Помню одного старого горного козла в стороне Ладакха (Дюпон-сахиб промазал в него семь лет назад), так он тоже стал вот так. Дюпон-сахиб был хороший шикари.
— Но не такой, как Енклинг-сахиб. — Человек из Ао-Чанга потянул виски из бутылки и передал ее соседям. — Теперь слушайте меня, если только кто-нибудь не считает, что знает больше.
Вызов не был принят.
— Мы пойдем в Шемлегх, как только взойдет месяц. Там мы честно разделим между собой поклажу. С меня хватит этого новенького ружьеца да патронов к нему.
— Разве медведи шалят только на твоем участке? — сказал его сосед, посасывая трубку.
— Нет, но мускусные железы стоят теперь по шести рупий за штуку, а твои женщины получат парусину с палаток и кое-что из кухонной посуды. Мы все разделим в Шемлегхе еще до зари. Потом разойдемся каждый своей дорогой, запомнив, что никто из нас не служил у этих сахибов и в глаза их не видел, потому что они, пожалуй, заявят, что мы украли их добро.
— Тебе-то хорошо, а что скажет наш раджа?
— А кто ему станет докладывать? Эти сахибы, что ли, которые не умеют говорить по-нашему, или бабу, который в своих видах дал нам денег? Он, что ли, пошлет против нас войско? Какие же останутся доказательства? Все лишнее мы выбросим в Шемлегхскую Мусорную Яму, куда еще нога человеческая не ступала.
— А кто живет этим летом в Шемлегхе? — Так назывался маленький поселок в три-четыре хижины, стоявший посреди пастбищ.
— Женщина Шемлегха. Она не любит сахибов, как нам известно. Остальных можно задобрить маленькими подарками, а тут хватит на всех нас. — Он хлопнул по ближайшей туго набитой корзине.
— Го... Но...
— Я сказал, что они не настоящие сахибы. Все их шкуры и головы были куплены на базаре в Лехе. Я узнал клейма. Я показывал их вам на прошлом переходе.
— Верно. Все это покупные шкуры и головы. В некоторых даже моль завелась.
Это был веский аргумент; человек из Ао-Чанга знал своих товарищей.
— Если случится худшее из худшего, я расскажу Енклингу-сахибу, а он веселый парень и будет смеяться. Мы не делаем зла сахибам, которых знаем. А эти бьют жрецов. Они напугали нас. Мы бежали. Кто знает, где мы растеряли багаж? Неужели, вы думаете, Енклинг-сахиб позволит полиции с равнин шляться по горам и пугать дичь? Далеко от Симлы до Чини, а еще дальше от Шемлегха до дна Шемлегхской Мусорной Ямы.
— Пусть так, но я понесу большую килту — корзину с красной покрышкой, которую сахибы каждое утро сами укладывали.
— В том-то и дело, — ловко ввернул человек из Шемлегха, — что это не настоящие важные сахибы. Кто слыхал, что Фостам-сахиб или Енклинг-сахиб, или даже маленький Пил-сахиб, который ночи просиживал, охотясь на сарау, — я говорю, слыхал ли кто, чтобы эти сахибы приходили в горы без повара-южанина, без своего лакея и целой свиты, которая получает хорошее жалованье, сердится и насильничает? Как могут они наделать нам хлопот? А что там в килте?
— Ничего, она набита письменами — книгами и бумагами, на которых они писали, и какими-то чудными штуками, которые, должно быть, употребляются для жертвоприношений.
— Шемлегхская Мусорная Яма поглотит все это.
— Верно! Но вдруг мы этим оскорбим богов сахибов? Не по нутру мне такое обращение с письменами. А их медные идолы мне совсем непонятны. Такая добыча не к лицу простым горцам.
— Старик все еще спит. Ш-ш! Мы спросим его челу. — Человек из Ао-Чанга выпил еще немного и приосанился, гордый тем, что играет первую роль.
— Тут у нас есть килта, — зашептал он, — и вещи в ней нам непонятны.
— А мне понятны, — осторожно сказал Ким. Лама спал спокойным, здоровым сном, а Ким обдумывал последние слова Хари. Как истый игрок в Большую Игру, он в тот момент готов был благоговеть перед бабу. — Килта с красной верхушкой набита разными замечательными вещами, которых дураки не должны трогать.
— Я говорил, я говорил, — вскричал носильщик, таскавший эту корзину. — Ты думаешь, она нас выдаст?
— Нет, если ее отдадут мне. Я вытяну из нее все колдовство, иначе она натворит больших бед.
— Жрец всегда возьмет свою долю. — Виски развязало язык человека из Ао-Чанга.
— Мне все равно, — ответил Ким с сообразительностью, свойственной сынам его родины. — Разделите ее между собой и увидите, что получится.
— Ну, нет! Я только пошутил. Приказывай. Тут на нас всех с излишком хватит. На заре мы пойдем своей дорогой в Шемлегх.
Не менее часа они обсуждали свои несложные планы, а Ким дрожал от холода и гордости. Смешная сторона всей ситуации затронула ирландские и восточные струнки его души. Вот эмиссары грозной Северной Державы, которые на своей родине, возможно, были такими же важными, как Махбуб Али или полковник Крейтон, здесь очутились вдруг в самом беспомощном положении. Один из них, как Киму было доподлинно известно, на некоторое время охромел. Они давали обещания владетельным князьям. Вот теперь, ночью, они лежат где-то внизу, без карт, без пищи, без проводников. И этот провал их Большой Игры (Ким не мог догадаться, кому они будут отчитываться в ней), это внезапное столкновение в ночи было не результатом происков Хари или ухищрений Кима; все случилось само собой и было так же естественно и неотвратимо, как поимка приятелей-факиров Махбуба ревностным молодым полицейским в Амбале.
— Вот и остались они... ни с чем. Клянусь Юпитером, ну и холод! Здесь при мне все их вещи. Как они разозлятся! Можно посочувствовать Хари-бабу!
Ким мог бы и не сочувствовать, ибо хотя в это время бенгалец терпел невыносимые телесные муки, душа его пела и неслась к небесам. На целую милю ниже, на опушке соснового бора, два полузамерзших человека, одного из которых временами сильно тошнило, осыпали взаимными упреками друг друга и сквернейшими ругательствами бабу, который притворился обезумевшим от ужаса.
Они приказали ему разработать план действий. Он объяснил, что им очень повезло, раз они вообще остались в живых, что носильщики, если только они сейчас не подкрадываются к своим господам, разбежались и не вернутся, что повелитель его раджа, живущий в девяноста милях отсюда, не только не одолжит им денег и провожатых до Симлы, но обязательно посадит их в тюрьму, едва только узнает, что они избили жреца. Он особенно напирал на это прегрешение и его последствия, пока они не велели ему переменить тему. Единственная их надежда на спасение, говорил он, в том, чтобы, не привлекая внимания, идти от деревни к деревне, пока они не доберутся до цивилизованных мест, и, в сотый раз заливаясь слезами, спрашивал у высоких звезд, зачем сахибы «избили святого человека».
Десять шагов в сторону — и Хари очутился бы в шуршащей мгле, где его было не отыскать, и нашел бы кров и пищу в ближайшей деревне, где разговорчивых докторов было мало. Но он предпочитал терпеть холод, резь в желудке, обидные слова и даже пинки в обществе своих уважаемых хозяев. Скорчившись под деревом, он горестно сопел.
— А вы подумали, — с горячностью произнес тот из иностранцев, который не был ранен, — вы подумали, какое зрелище мы будем представлять, странствуя по этим горам среди таких аборигенов?
Хари-бабу уже несколько часов об этом как раз и думал, но вопрос был обращен не к нему.
— Куда же нам странствовать? Я едва двигаюсь, — простонал тот, что был жертвой Кима.
— Быть может, святой человек по своей доброте сердечной окажется милосердным, сэр, не то...
— Я доставлю себе особенное удовольствие разрядить револьвер в спину этого молодого бонзы, когда мы снова встретимся, — последовал не подобающий христианину ответ.
— Револьверы! Месть! Бонзы! — Хари присел еще ниже. Страсти вновь накалились. — А вы не подумали о наших потерях? Багаж! Багаж! — Хари слышал, как говорящий буквально метался из стороны в сторону. — Все, что мы везли! Все, что мы достали! Наша добыча! Восемь месяцев работы! Вы понимаете, что это значит? «Поистине только мы умеем обращаться с восточными людьми»... О, хорошеньких дел вы наделали!
Так они пререкались на разных языках, а Хари улыбался. Килты были у Кима, а в этих килтах заключено восемь месяцев искусной дипломатии. Связаться с парнем нельзя, но на него можно положиться. Что касается всего прочего, то Хари так обставит путешествие по горам, что Хилас, Банар и все жители на протяжении четырехсот миль по горным дорогам будут рассказывать об этом в течение целого поколения. Людей, которые не в силах справиться со своими носильщиками, не уважают в Горах, а чувство юмора у горца развито сильно.
— Устрой я все это сам, — думал Хари, — и то не вышло бы лучше, но, клянусь Юпитером, как подумаю теперь об этом, конечно, я сам это устроил. Как быстро я все сообразил! И я придумал это, как раз когда бежал под гору! Оскорбление было нанесено случайно, но я один сумел использовать его... ах... потому что это чертовски стоило сделать. Подумать только, какой моральный эффект это произвело на невежественный народ! Никаких договоров, никаких бумаг... Никаких вообще письменных документов... и мне, именно мне, приходится служить им переводчиком. Как я буду смеяться вместе с полковником! Хорошо бы иметь при себе их бумаги, но нельзя одновременно занимать два места в пространстве. Эт-то аксиома.
ГЛАВА ХIV
Поэт Кабир сказал: мой брат
Взывает к меди и камням,
Но в голосе его звучат
Страданья, близкие всем нам.
Богов дала ему судьба,
Его мольба — моя мольба.
Молитва
Когда луна взошла, осторожные носильщики отправились в путь. Лама, подкрепившись сном и спиртным, опирался на плечо Кима и быстро шагал в молчании. Они шли около часу по глинистому сланцу и траве, обогнули выступ скалы и поднялись в новую область, совершенно отрезанную от долины Чини. Обширное веерообразное пастбище поднималось к вечным снегам. У подножья его была площадка размером не более полуакра, на которой примостилось несколько земляных и бревенчатых хижин. За ними, — как все горные жилища, они стояли на самом краю, — земля обрывалась прямо в Шемлегхскую Мусорную Яму — пропасть глубиною в две тысячи футов, на дно которой еще не ступала нога человека.
Люди и не подумали начать дележ добычи, пока не убедились в том, что лама уложен на кровать в лучшей комнате деревушки, а Ким по мусульманскому обычаю моет ему ноги.
— Мы пришлем вам еды, — сказал человек из Ао-Чанга, — и килту с красной покрышкой. На заре, так или иначе, тут не останется никого, кто мог бы послужить свидетелем. А если какие-нибудь вещи в килте вам не понадобятся... взгляните туда!
Он показал на окно, за которым открывался простор, залитый лунный светом, отражающимся от снега, и выбросил в него пустую бутылку из-под виски.
— Даже шума падения не услышишь. Это конец мира, — сказал он и вышел. Лама заглянул вниз, опираясь руками о подоконник, и глаза его засветились, как желтые опалы. Из огромной пропасти, лежавшей перед ними, белые зубцы тянулись к лунному свету. Все остальное казалось тьмой межзвездного пространства.
— Вот это, — проговорил он медленно, — действительно мои Горы. — Вот где должен жить человек — возвышаясь над миром, вдали от наслаждений, размышляя о высоких вещах.
— Да, если у него есть чела, чтобы готовить чай, подкладывать сложенное одеяло ему под голову, отгонять коров с телятами.
Дымный светильник горел в нише, но яркое сияние луны затмевало его пламя. В этом смешанном свете Ким, как высокий призрак, двигался по комнате, наклоняясь над мешками с провизией и чашками.
— Да! Теперь, когда кровь моя остыла, в голове у меня все еще стучит и шумит, а затылок словно веревкой стянут.
— Не удивительно. Удар был сильный. Пусть тот, кто нанес его...
— Если бы не мои страсти, зло не совершилось бы.
— Какое зло? Ты спас сахибов от смерти, которую они сто раз заслужили.
— Урок не пошел на пользу, чела. — Лама прилег на сложенное одеяло, а Ким продолжал выполнять свои обычные вечерние обязанности. — Удар был только тенью от тени. Зло... — последние дни ноги мои устают от каждого шага! — Зло встретилось со злом во мне — с гневом, яростью и жаждой отплатить за зло. Это впиталось в мою кровь, вызвало бурю в моем желудке и оглушило мне уши. — Тут, взяв из рук Кима горячую чашку, он с должными церемониями выпил обжигающий кирпичный чай. — Будь я лишен страстей, злой удар породил бы только телесное зло — ссадину или кровоподтек, а это лишь иллюзия. Но ум мой не был отвлечен, ибо во мне тут же возникла жажда позволить людям из Спити убить обидчиков. Борясь с этой жаждой, душа моя разрывалась и терзалась хуже, чем от тысячи ударов. Не раньше, чем я прочитал про себя Благословение (он имел в виду буддистские заповеди), обрел я покой. Но зло укоренилось во мне, начиная с этого мгновения слабости и вплоть до конца. Справедливо Колесо и не отклоняется оно ни на один волос. Извлеки пользу из этого урока, чела!
— Он слишком высок для меня, — пробормотал Ким. — Я до сих пор весь дрожу. Я рад, что избил того человека.
— Я чувствовал это, когда спал на твоих коленях в лесу. Это тревожило меня во сне — зло в твоей душе отражалось на моей. Хотя, с другой стороны, — он развернул четки, — я приобрел заслугу тем, что спас две жизни — жизни тех, что обидели меня. Теперь я должен поразмыслить о Причине Всего Сущего. Ладья моей души колеблется.
— Засни, чтобы окрепнуть. Это мудрее всего.
— Я погружусь в созерцание: в этом есть нужда, и большая, чем ты полагаешь.
Час за часом, до самой зари, пока лунный свет бледнел на высоких гребнях, и то, что раньше казалось поясом тьмы на склонах дальних гор, превращалось в нежно-зеленые леса, лама пристально смотрел на стену. Но временами он издавал стон. За запертой на засов дверью, к которой подходил скот, ищущий привычного стойла, жители Шемлегха и носильщики делили добычу и пировали. Человек из Ао-Чанга был у них за главного, и с тех пор как они открыли консервные банки сахибов и нашли, что пища в них очень вкусна, они не осмеливались ослушаться его. Шемлегхская Мусорная Яма поглотила жестянки.
Когда Ким, видевший всю ночь неприятные сны, вышел наружу, чтобы на утреннем холоде почистить зубы, его отвела в сторону светлокожая женщина в головном уборе, украшенном бирюзой.
— Остальные ушли. Они оставили тебе эту килту, как обещали. Я не люблю сахибов, но в награду за это напиши нам талисман. Мы не хотим, чтобы про наш маленький Шемлегх пошла дурная слава... из-за этого случая! Я Женщина Шемлегха. — Она оглядела его смелыми блестящими глазами, не так, как женщины Гор, которые обычно смотрят как бы украдкой.
— Конечно. Но это надо сделать втайне. — Она, как игрушку, подняла тяжелую килту и бросила ее в свою хижину.
— Уходи и задвинь засов на двери. Никого не подпускай близко, покуда я не кончу, — сказал Ким.
— Но потом... мы сможем побеседовать?
Ким опрокинул килту, и на пол горой посыпались топографические инструменты, книги, дневники, письма, географические карты и туземная корреспонденция, издающая странный запах. На самом дне лежала вышитая сумка, скрывающая в себе запечатанный, позолоченный и разрисованный документ, наподобие тех, которые владетельные князья посылают друг другу. Ким в восторге задержал дыхание и стал обдумывать положение дел с точки зрения сахиба.
«Книги мне не нужны. К тому же это логарифмы, — должно быть, для съемки. — Он отложил их в сторону. — Писем я не понимаю, но полковник Крейтон поймет. Их нужно сохранить. Карты... о, они чертят карты лучше, чем я... еще бы. Все туземные письма. О-хо!... и особенно мурасала. — Он понюхал вышитую сумку. — Это, наверное, от Хиласа или Банара, значит Хари-бабу говорил правду. Клянусь Юпитером! Хороший улов. Если бы Хари знал об этом... Остальное полетит в окно. — Он потрогал пальцем великолепный призматический компас и блестящую поверхность теодолита. — Но, в конце концов, сахибу не к лицу воровать, и предметы эти впоследствии смогут оказаться опасными вещественными доказательствами». — Он рассортировал все клочки исписанной бумаги, все карты и письма туземцев. Все вместе образовало внушительную пачку. Три книги в переплетах, запертых на замок, и пять истрепанных записных книжек он отложил в сторону.
«Письма и мурасалу придется носить за пазухой и под кушаком, а рукописные книги положить в мешок с едой. Он будет очень тяжелым. Нет. Не думаю, что у них было еще что-нибудь! А если и было, так носильщики сбросили это в кхад, так что все в порядке. Ну, летите и вы туда же... — Он набил килту всеми вещами, с которыми решил расстаться, и поднял ее на подоконник. На тысячу футов ниже лежал длинный неподвижный закругленный на концах слой тумана, еще не тронутого утренним солнцем, а еще на тысячу футов ниже рос столетний сосновый бор. Когда порыв ветра рассеивал туманное облако, Ким различал зеленые верхушки деревьев, похожие на мох. — Нет! Не думаю, чтобы кто-нибудь пошел вас искать».
Корзина, падая, завертелась и извергла свое содержимое. Теодолит стукнулся о выступающий край скалы и разбился с шумом взорвавшейся гранаты, книги, чернильницы, ящики с красками, компасы, линейки несколько секунд казались пчелиным роем.
Потом они исчезли, и хотя Ким, высунувшись до половины из окна, напряг свой острый слух, из пропасти не долетало ни звука.
«За пятьсот... за тысячу рупий не купить этого, — думал он с огорчением. — Прямое мотовство, но у меня все прочие их материалы... Все, что они сделали... полагаю. Но как же мне теперь сообщить об этом Хари-бабу и вообще — как мне быть, черт побери? А мой старик болен. Придется завернуть письма в клеенку. Это надо сделать прежде всего, не то они отсыреют от пота... И я совсем один!» — Он аккуратно сложил письма, загнул на углах твердую, липкую клеенку: беспокойная жизнь приучила его к аккуратности как старого охотника, собирающегося в путь. Потом он с удвоенным тщанием спрятал книги на дне мешка с пищей. Женщина постучалась в дверь.
— Но ты не написал талисман, — сказала она, оглядываясь вокруг.
— В нем нет нужды. — Ким совершенно забыл, что должен с ней поболтать.
Женщина непочтительно смеялась над его смущением.
— Тебе-то нет. Ты можешь приворожить человека, едва подмигнув глазом. Но подумай о нас, несчастных: что будет с нами, когда ты уйдешь? Все мужчины слишком сильно перепились вчера, чтобы слушать женщину. Ты не пьян?
— Я — духовное лицо. — Ким перестал смущаться, а так как женщина отнюдь не была красивой, он решил вести себя, как подобает человеку в его положении.
— Я предупреждала их, что сахибы разгневаются, начнут дознание и пожалуются радже. С ними какой-то бабу. У писцов длинные языки.
— Ты только об этом беспокоилась? — в уме Кима возник вполне готовый план, и он обворожительно улыбнулся.
— Не только об этом, — сказала женщина, протягивая жесткую смуглую руку, унизанную бирюзой, оправленной в серебро.
— Это я смогу уладить в одно мгновение, — быстро проговорил он. — Бабу тот самый хаким (ты слыхала о нем!), который странствовал по горам в окрестностях Зиглаура. Я знаю его.
— Он донесет, чтобы получить награду. Сахибы не умеют отличить одного горца от другого, но у бабу есть глаз на мужчин и на женщин.
— Отнеси ему весточку от меня.
— Нет ничего, что я бы для тебя не сделала.
Он спокойно принял комплимент, как положено в странах, где женщины ухаживают за мужчинами, оторвал листок от записной книжки и, взяв нестирающийся карандаш, стал писать неуклюжим шакаста — почерком, которым скверные мальчишки пишут на стенах неприличные слова. «У меня все то, что они написали: их карты и много писем. Особенно мурасала. Скажи, что мне делать. Я в Шемлегхе под Снегами. Старик болен».
— Отнеси ему записку. Это ему сразу же закроет рот. Он не мог уйти далеко.
— Конечно, нет. Они все еще в лесу за тем склоном. Наши дети бегали смотреть на них, когда они тронулись в путь.
На лице Кима отразилось изумление, но с края овечьего пастбища несся пронзительный крик, похожий на крик коршуна... Ребенок, стороживший скот, подхватил крик брата или сестры, стоявшей на дальнем конце склона, вздымавшегося над долиной Чини.
— Мои мужья тоже там — собирают дрова. — Она вынула из-за пазухи горсть грецких орехов, аккуратно разгрызла один из них и начала его есть. Ким притворился ничего не понимающим.
— Разве ты не знаешь значения грецких орехов, жрец? — сказала она застенчиво и подала ему обе половинки скорлупы.
— Хорошо придумано. — Он быстро сунул бумажку в скорлупу. — Нет ли у тебя кусочка воска, чтобы залепить их?
Женщина громко вздохнула, и Ким смягчился.
— Платят не раньше, чем оказана услуга... Отнеси это бабу и скажи, что послано оно Сыном Талисмана.
— Да. Истинно так! Волшебником, похожим на сахиба.
— Нет, Сыном Талисмана, и спроси, не будет ли ответа.
— Но если он станет ко мне приставать? Я... я боюсь.
Ким расхохотался.
— Я не сомневаюсь, что он устал и очень голоден. Горы охлаждают любовников. А ты, — у него вертелось на языке слово «мать», но он решил назвать ее сестрой, — ты, сестра, мудрая и находчивая женщина. Теперь все деревни уже знают, что случилось с сахибами, а?
— Верно. До Зиглаура новости дошли в полночь, а завтра они долетят до Котгарха. Народ в деревнях напуган и сердит.
— Ну и зря! Прикажи жителям деревень кормить сахибов и провожать их с миром. Нам нужно, чтобы они подобру-поздорову убирались из наших долин. Воровать — одно, убивать — другое. Бабу поймет это и задним числом жаловаться не будет. Поспеши. Мне нужно ухаживать за моим учителем, когда он проснется.
— Пусть так. За услугой, — так ты сказал? — следует награда. Я — Женщина Шемлегха и подчиняюсь только радже. Я гожусь не только на то, чтобы рожать детей. Шемлегх твой: копыта и рога, и шкуры, молоко и мясо. Бери или отказывайся!
Она решительно зашагала в гору, навстречу утреннему солнцу, встающему из-за вершины, которая вздымалась в полутора тысячах метрах над ними, и серебряные ожерелья звенели на ее широкой груди.
В это утро Ким, залепляя воском края клеенки на пакетах, думал на местном языке.
«Как может мужчина идти по Пути или играть в Большую Игру, если к нему вечно пристают женщины? В Акроле, у Брода, это была девушка, а потом, за голубятней, — жена поваренка, не считая остальных, а теперь еще и эта. Когда я был ребенком, куда ни шло, но теперь я мужчина, а они не хотят смотреть на меня, как на мужчину. Грецкие орехи, скажи пожалуйста! Хо! Хо! А на Равнинах — миндали».
Он пошел по деревне собирать дань, но не с чашкой нищего, которая годилась для южных областей, а как принц.
Летом в Шемлегхе живут только три семейства — четыре женщины и восемь или девять мужчин. Все они набили себе животы консервами и смесью из всевозможных напитков, начиная от нашатырно-хинной настойки до белой водки, ибо они получили свою долю вчерашней добычи. Опрятные европейские палатки были изрезаны, ткань их давно уже разошлась по рукам, и все обзавелись фирменными алюминиевыми кастрюлями.
Но люди считали присутствие ламы надежной защитой и без угрызений совести угощали Кима всем, что у них было лучшего, даже чангом — ячменным пивом, которое привозится из Ладакха. Потом они высыпали на солнце и сидели, свесив ноги, над бездонной пропастью, болтая, смеясь и покуривая. Они судили об Индии и ее правительстве только по тем странствующим сахибам, которые нанимали их или их друзей в шикари. Ким слушал рассказы о неудачных выстрелах в горных козлов, сарау или маркхоров, сделанных сахибами, которые уже двадцать лет лежали в могилах; причем каждая подробность отчетливо выделялась, как выделяются ветви на верхушках деревьев при блеске молнии. Они рассказывали ему о своих немудреных хворях и, что важнее, о болезнях своего малорослого, но крепкого скота, о путешествиях в Котгарх, где живут чужеземные миссионеры, и дальше — в чудесную Симлу, где улицы вымощены словно серебром и, представьте себе, каждый человек может наняться на службу к сахибам, которые ездят в двуколках и швыряют деньги лопатами. Но вот важный и отчужденный, тяжело ступая, появился лама, присоединился к кружку, болтающему под навесами, и все широко раздвинулись, давая ему место. Освеженный чистым воздухом, он сидел на краю пропасти с почтеннейшими из жителей и, когда разговор умолкал, бросал камешки в пустоту. В тридцати милях по прямой линии лежала следующая горная цепь, изрубцованная, изрезанная и изрытая, с небольшими щетинистыми пятнами — лесами, каждый из которых отнимал день пути в сумраке чащи. За деревушкой гора Шемлегха загораживала вид на юг. Казалось, что сидишь в ласточкином гнезде под навесом крыши мира.
Время от времени лама протягивал руку и, руководствуясь тихими подсказками собеседников, описывал дорогу на Спити и дальше к Северу через Парангла.
— По ту сторону, там, где горы стоят теснее одна к другой, находится Де-Чен (он имел в виду Хан-Ле) — большой монастырь. Его построил Таг-Тан-Рас-Чен, и о нем ходит такое предание. — Он рассказал это предание — фантастическое нагромождение всякого колдовства и чудес, от которого у шемлегхцев дух захватывало. Поворачиваясь к западу, он показывал на зеленые горы Кулу и отыскивал под ледниками Кайланг.
— Оттуда я пришел давным-давно. Я пришел из Леха через Баралача.
— Да, да, мы знаем эти места, — говорили бывалые люди Шемлегха.
— Я две ночи ночевал у монахов Кайланга. Вот Горы моего счастья! Тени благословенные превыше всех теней! Там глаза мои открылись на этот мир, там обрел я просветление и там препоясал я свои чресла перед тем, как начать Искание. С Гор я пришел, с высоких Гор и от сильных ветров. О, справедливо Колесо! — Он благословлял Горы, каждую гряду и вершину в отдельности одну за другой — обширные ледники, голые скалы, нагроможденные морены и выветренные сланцы; сухие плоскогорья, скрытые соленые озера, вековые леса и плодородные, орошенные водопадами долины — как умирающий благословляет своих родственников, и Ким дивился его страстности.
— Да... да... Нет лучше мест, чем наши Горы, — говорили шемлегхские жители. И они удивлялись, как может человек жить в жарких, страшных Равнинах, где волы, рослые, как слоны, не годятся для пахоты по горным склонам, где, как они слышали, на протяжении сотни миль одна деревня соприкасается с другой, где люди шайками ходят воровать, а чего не стащат разбойники, то заберет полиция.
Так время незаметно прошло до полудня, и, наконец, женщина, посланная Кимом, спустилась с крутого пастбища, дыша так же легко, как утром, когда она вышла в путь.
— Я послал весточку хакиму, — объяснил Ким, в то время как она приветствовала собравшихся.
— Он присоединился к идолопоклонникам? Нет, я вспоминаю, он исцелил одного из них. Он приобрел заслугу, хотя исцелившийся употребил свою силу во зло. Справедливо Колесо. Ну, а что же хаким?
— Я боялся, что тебе худо и... и я знал, что он мудр. — Ким взял залепленную воском ореховую скорлупу и прочел строки, написанные по-английски на обороте его записки: «Ваше уведомление получено. Сейчас не могу покинуть это общество, проведу их в Симлу. Затем надеюсь присоединиться к вам. Нелегко сопровождать разгневанных джентльменов. Возвращайтесь той же дорогой — догоню! Весьма удовлетворен сообщением, оправдавшим мое предвидение». — Он пишет, святой человек, что сбежит от идолопоклонников и вернется к нам. Так не подождать ли нам его в Шемлегхе?
Лама долго и с любовью смотрел на Горы, затем покачал головой.
— Этого не следует делать, чела. Кости мои хотят этого, но это запрещено. Я видел Причину Всего Сущего.
— Почему же? Ведь Горы день за днем возвращали тебе твою силу? Вспомни, как мы были слабы и утомлены там, внизу, в Дуне.
— Я стал сильным для того, чтобы сотворить зло и забыть свой долг. Драчуном и убийцей стал я на горных склонах. — Ким, закусив губы, не позволил себе улыбнуться.
— Справедливо и совершенно Колесо и не отклоняется оно ни на один волос. Когда я был зрелым мужем, давным-давно, я совершил паломничество в Гуру-Чван, место среди тополей (он показал в сторону Бхутана), где хранится священный конь.
— Тише, тише! — всполошился весь Шемлегх. — Он говорит о Джам-Лин-Нин-Коре, коне, который может обежать вокруг света за один день.
— Я обращаюсь только к моему чела, — сказал лама с мягким упреком, и все испарились, как иней, тающий утром на южных скатах крыш. — В те дни я стремился не к Истине, но к беседам о догматах. Все иллюзия! Я пил пиво и ел хлеб в Гуру-Чване. На следующий день один монах сказал: «Мы идем вниз, в долину, сражаться с монастырем Сангар-Гатаком (заметь еще раз, как Вожделение связано с Гневом!), чтобы узнать, какой из настоятелей, их или наш, будет главенствовать в долине, и чтобы воспользоваться молитвами, которые печатаются в Сангар-Гатаке. Я пошел, и мы сражались целый день.
— Но как, святой человек?
— Нашими длинными пеналами, как я мог бы тебе показать... Да, мы сражались под тополями, оба настоятеля и все монахи, и один рассек мне лоб до кости. Гляди! — Он сдвинул назад шапку и показал сморщенный белеющий шрам. — Справедливо и совершенно Колесо! Вчера этот шрам стал зудеть, и через пятьдесят лет я вспомнил, как мне рассекли лоб, и лицо того, кто это сделал, забыл, что все это иллюзия. Что было потом, ты сам видел — ссора и неразумие. Справедливо Колесо! Удар идолопоклонника пришелся по шраму. Я был потрясен до глубины души, душа моя потемнела, и ладья души моей закачалась на водах иллюзии. Не раньше, чем я попал в Шемлегх, смог я размышлять о Причине Всего Сущего или проследить за направлением побегов зла. Я боролся всю долгую ночь напролет.
— Но, святой человек, ты неповинен ни в каком зле. Да буду я твоей жертвой!
Ким был искренне расстроен печалью старика, и выражение Махбуба Али вырвалось у него помимо воли.
— На заре, — продолжал тот еще более торжественно, перемежая медлительные фразы постукиванием четок, бывших при нем всегда, — на заре пришло просветление. Оно здесь... Я старик... в Горах рожденный, в Горах вскормленный, и никогда больше не придется мне жить среди моих Гор. Три года я путешествовал по Хинду, но разве может земля быть сильнее, чем Мать Земля? Оттуда, снизу, неразумное тело мое стремилось к Горам и горным снегам. Я говорил, и это правильно, что Искание мое достигнет цели. Итак, в доме женщины из Кулу я обратился в сторону Гор, обманув самого себя. Хакима не надо осуждать. Он, повинуясь Желанию, предсказывал, что Горы сделают меня сильным. Они укрепили мою силу, чтобы я совершил зло и позабыл о своем Искании. Я радовался жизни и наслаждениям жизни. Я радовался крутым склонам и взбирался на них. Я намеренно отыскивал их. Я мерился силой моего тела, которое есть зло, с высокими горами. Я смеялся над тобой, когда ты задыхался под Джамнотри. Я подшучивал, когда ты отступал перед снегами перевала.
— Но что тут худого? Мне действительно было страшно. Я этого заслуживал. Я не горец, и твоя обновленная сила увеличивала мою любовь к тебе.
— Не раз, помнится, — лама горестно оперся щекой на руку, — я стремился услышать от тебя и хакима похвалы только за то, что ноги мои стали сильными. Так зло следовало за злом, пока чаша не наполнилась. Справедливо Колесо! Весь Хинд в течение трех лет оказывал мне всяческие почести. Начиная от Источника Мудрости в Доме Чудес и вплоть до, — он улыбнулся, — маленького ребенка, игравшего у большой пушки, мир расчищал мне дорогу. А почему?
— Потому что мы любили тебя. Просто у тебя лихорадка, вызванная ударом. Я сам все еще расстроен и потрясен.
— Нет! Это было потому, что я шел по Пути, настроенный как синен[61] на то, чтобы следовать Закону. Но я отклонился от этого Закона.
Музыка оборвалась. Потом последовала кара. В моих родных Горах, на границе моей родины, именно в обители моего суетного желания наносится удар — сюда! — (он коснулся лба). Как бьют послушника, когда он неправильно расставляет чашки, так бьют меня, который был настоятелем Сач-Зена. Заметь себе, чела, слов не было — был удар.
— Но сахибы не знали, кто ты такой, святой человек.
— Мы стоили друг друга. Невежество с Вожделением встречают на дороге Невежество с Вожделением и порождают Гнев. Удар был мне знамением, мне, который не лучше заблудившегося яка, знамением, указавшим, что место мое не здесь. Кто может доискаться причины какого-либо действия, тот стоит на полпути к освобождению! «Назад на тропинку, — говорит Удар. — Горы не для тебя. Не можешь ты стремиться к освобождению и одновременно предаваться радостям жизни».
— И зачем только встретились мы с этим трижды проклятым русским?!
— Сам владыка наш не может заставить Колесо покатиться вспять, но за одну заслугу, приобретенную мною, мне дано и другое знание. — Он сунул руку за пазуху и вытащил изображение Колеса Жизни. — Гляди! Я обдумал и это, когда размышлял. Почти все это разорвано идолопоклонниками, и целым остался лишь край не шире моего ногтя.
— Вижу.
— Столько, значит, я пробуду в этом теле. Я служил Колесу во все мои дни. Теперь Колесо служит мне. Если бы не заслуга, которую я приобрел, указав тебе Путь, мне предстояла бы новая жизнь, раньше чем я нашел бы мою Реку. Понятно ли тебе, чела?
Ким уставился на жестоко изуродованную хартию. Слева направо тянулся разрыв — от Одиннадцатого Дома, где Желание порождает ребенка (как рисуют тибетцы), через мир человеческий и животный к Пятому Дому — пустому Дому Чувств. На такую логику возразить было нечего.
— Прежде чем наш владыка достиг просветления, — лама благоговейно сложил хартию, — он подвергся искушению. Я тоже подвергся искушению, но все это кончено. Стрела упала на Равнинах, а не на Горах. Что нам здесь делать?
— Не подождать ли нам все-таки хакима?
— Я знаю, как долго мне осталось жить в этом теле. Что может сделать хаким?
— Но ты совсем болен и расстроен. Ты не в силах идти.
— Как я могу быть болен, если вижу освобождение? — он, шатаясь, встал на ноги.
— Тогда мне придется собрать пищу в деревне. О утомительная Дорога! — Ким почувствовал, что и ему нужен отдых.
— Это не противоречит уставу. Поедим и пойдем. Стрела упала на Равнинах... но я поддался Желанию. Собирайся, чела!
Ким обернулся к женщине в украшенном бирюзой головном уборе, которая от нечего делать бросала камешки в пропасть. Она ласково ему улыбнулась.
— Я нашла твоего бабу, и он был как буйвол, заблудившийся в кукурузном поле, — сопел и чихал от холода. А голоден он был так, что, позабыв о своем достоинстве, начал говорить мне любезности. У сахибов нет ничего. — Она махнула раскрытой ладонью. — У одного сильно болит живот. Твоя работа? Ким кивнул головой, и глаза его блеснули. — Сначала я поговорила с бенгальцем, потом с людьми из соседней деревни. Сахибам дадут пищи, сколько им потребуется... и люди не спросят с них денег. Добычу всю уже разделили. Бабу говорит сахибам лживые речи. Почему он не уйдет от них?
— Потому что у него большое доброе сердце.
— Нет такого бенгальца, чье сердце было бы больше сухого грецкого ореха. Но не об этом речь... Теперь насчет грецких орехов. После услуги дается награда. Я говорю, что вся деревня твоя.
— В том-то и горе, — начал Ким. — Вот сейчас только я обдумывал, как осуществить некоторые желания моего сердца, которые... — но не стоит перечислять комплименты, подходящие для такого случая. Он глубоко вздохнул. — Но мой учитель, побуждаемый видением...
— Ха! Что могут видеть старые глаза, кроме полной чашки для сбора милостыни?
— ...уходит из этой деревни назад, на Равнины.
— Попроси его остаться.
Ким покачал головой.
— Я знаю своего святого и ярость его, когда ему противоречат, — ответил он выразительно. — Его проклятия сотрясают горы.
— Жаль, что они не спасли его от удара по голове. Я слышала, что ты именно тот человек с сердцем тигра, который отколотил сахиба. Дай ему еще немного отдохнуть. Останься!
— Женщина гор, — сказал Ким с суровостью, которой все же не удалось сделать жесткими черты его юного овального лица, — такие предметы слишком высоки для твоего понимания.
— Боги да смилуются над нами! С каких это пор мужчины и женщины стали отличаться от мужчин и женщин?
— Жрец всегда жрец. Он говорит, что пойдет сей же час. Я его чела и пойду с ним. Нам нужна пища на дорогу. Он почетный гость во всех деревнях, но, — Ким улыбнулся мальчишеской улыбкой, — пища здесь хорошая. Дай мне немного.
— А что, если не дам? Я главная женщина этой деревни.
— Тогда я прокляну тебя... чуть-чуть... не очень сильно, но так, что ты это запомнишь, — он не мог не улыбнуться.
— Ты уже проклял меня опущенными ресницами и вздернутым подбородком. Проклятие? Что для меня слова?! — она сжала руки на груди... — Но я не хочу, чтобы ты ушел в гневе и дурно думал обо мне, собирающей коровий навоз и траву в Шемлегхе, но все-таки не простой женщине.
— Если я о чем и думаю, — сказал Ким, — так это только о том, что мне не хочется уходить отсюда, ибо я очень устал, а также о том, что нам нужна пища. Вот мешок.
Женщина сердито схватила мешок.
— Глупа я была, — сказала она. — Кто твоя женщина на Равнинах? Светлая она или смуглая? Когда-то я была светлая. Ты смеешься? Когда-то — давно это было, но можешь поверить моим словам — один сахиб смотрел на меня благосклонно. Когда-то, давным-давно, я носила европейское платье в миссионерском доме, вон там. — Она показала в сторону Котгарха. — Когда-то, давным-давно, я была кирлистиянкой и говорила по-английски, как говорят сахибы. Да. Мой сахиб говорил, что вернется и женится на мне... Он уехал, — я ухаживала за ним, когда он был болен, — но он не вернулся. Тогда я поняла, что боги кирлистиян лгут, и вернулась к своему народу... С тех пор я и в глаза не видела ни одного сахиба. (Не смейся надо мной — наваждение прошло, маленький жрец!) Твое лицо, твоя походка и твой говор напомнили мне о моем сахибе, хотя ты всего только бродячий нищий, которому я подаю милостыню. Проклинать меня? Ты не можешь ни проклинать, ни благословлять! — Она подбоченилась и рассмеялась горьким смехом. — Боги твои — ложь, слова твои — ложь, дела твои — ложь. Нет богов под небесами. Я знаю это... Но я на мгновение подумала, что вернулся мой сахиб, а он был моим богом. Да, когда-то я играла на фортепиано в миссионерском доме в Котгархе. Теперь я подаю милостыню жрецам-язычникам. — Она произнесла последнее слово по-английски и завязала набитый доверху мешок.
— Я жду тебя, чела, — промолвил лама, опираясь на дверной косяк.
Женщина окинула глазами высокую фигуру.
— Ему идти! Да он и полмили не пройдет. Куда могут идти старые кости?
Тут Ким, и так уже расстроенный слабостью ламы и предвидевший, каким тяжелым будет мешок, совершенно вышел из себя.
— Тебе-то какое дело, зловещая женщина, как он пойдет? Что ты хочешь накаркать?
— Мне дела нет... А вот тебя это касается, жрец с лицом сахиба. Или ты понесешь его на своих плечах?
— Я иду на Равнины. Никто не должен мешать моему возвращению. Я боролся с душой своей, пока не обессилел. Неразумное тело истощено, а мы далеко от Равнин.
— Смотри! — просто сказала она и отступила в сторону, чтобы Ким мог убедиться в своей полнейшей беспомощности. — Проклинай меня! Быть может, это придаст ему силы. Сделай талисман! Призывай своего великого бога! Ты — жрец, — она повернулась и ушла.
Лама, пошатываясь, присел на корточки, продолжая держаться за дверной косяк. Если ударить старика, он не сможет оправиться в одну ночь, как юноша. Слабость пригнула его к земле, но глаза его, цепляющиеся за Кима, светились жизнью и мольбой.
— Ничего, ничего, — говорил Ким. — Здешний разреженный воздух расслабляет тебя. Мы скоро пойдем. Это горная болезнь. У меня тоже немного болит живот... — Он встал на колени и принялся утешать ламу первыми пришедшими на ум словами.
Тут вернулась женщина: она держалась еще более прямо, чем обычно.
— От твоих богов толку мало, а? Попробуй воспользоваться услугами моих. Я — Женщина Шемлегха. — Она хрипло крикнула, и на крик ее из коровьего загона вышли двое ее мужей и трое других мужчин, тащивших доли — грубые горные носилки, которыми пользуются для переноски больных или для торжественных визитов. — Эти скоты, — она даже не удостоила их взглядом, — твои, покуда они будут нужны тебе.
— Но мы не пойдем по дороге, ведущей в Симлу. Мы не хотим приближаться к сахибам, — крикнул первый муж.
— Они не убегут, как убежали те, и не будут красть вещи. Двое, правда, слабоваты. Становитесь к заднему шесту, Сону и Тари. — Они торопливо повиновались. — Опустите носилки и поднимите святого человека. Я буду присматривать за деревней и вашими верными женами, пока вы не вернетесь.
— А когда это будет?
— Спросите жрецов. Не докучайте мне! Мешок с пищей положите в ноги. Так лучше сохранится равновесие.
— О, святой человек, твои Горы добрее наших Равнин! — воскликнул Ким с облегчением, в то время как лама, пошатываясь, двинулся к носилкам.
— Это поистине царское ложе, — место почетное и удобное. И мы обязаны им...
— Зловещей женщине. Твои благословения нужны мне столько же, сколько твои проклятия. Это мой приказ, а не твой. Поднимайте носилки — и в путь! Слушай! Есть у тебя деньги на дорогу?
Она позвала Кима в свою хижину и нагнулась над потертой английской шкатулкой для денег, стоявшей под ее кроватью.
— Мне ничего не нужно, — Ким рассердился, хотя, казалось, должен был испытывать благодарность. — Я уже перегружен милостями.
Она взглянула на него со странной улыбкой и положила руку ему на плечо.
— Так хоть спасибо скажи. Я противна лицом и рождена в Горах, но, как ты говоришь, приобрела заслугу. Но показать ли тебе, как благодарят сахибы? — и твердый взгляд ее смягчился.
— Я просто бродячий жрец, — сказал Ким, и глаза его ответно блеснули. — Тебе не нужны ни благословения мои, ни проклятия.
— Нет. Но подожди одно мгновение, — ты в десять шагов сможешь догнать доли... Будь ты сахибом... ты сделал бы... Но показать ли тебе, что именно?
— А что, если я догадаюсь? — сказал Ким и, обняв ее за талию, поцеловал в щеку, прибавив по-английски: — Очень вам благодарен, дорогая.
Поцелуи почти неизвестны азиатам, поэтому она отпрянула с испуганным лицом и широко раскрытыми глазами.
— В следующий раз, — продолжал Ким, — не слишком доверяйтесь языческим жрецам... Теперь я скажу: до свидания, — он по-английски протянул руку для рукопожатия. Она машинально взяла ее. — До свидания, дорогая.
— До свидания и... и... — она одно за другим припоминала английские слова. — Вы вернетесь? До свидания и... бог да благословит вас.
Спустя полчаса, в то время как скрипучие носилки тряслись по горной тропинке, ведущей на юго-восток от Шемлегха, Ким увидел крошечную фигурку у двери хижины, машущую белой тряпкой.
— Она приобрела заслугу большую, чем все прочие, — сказал лама. — Ибо она направила человека на Путь к Освобождению, а это почти так же хорошо, как если бы она сама нашла его.
— Хм, — задумчиво произнес Ким, вспоминая недавний разговор. — Быть может, и я приобрел заслугу... По крайней мере, она не обращалась со мной, как с младенцем. — Он обдернул халат спереди, где за пазухой лежал пакет с документами и картами, поправил драгоценный мешок с пищей в ногах у ламы, положил руку на край носилок и постарался приноровиться к медленному шагу ворчавших мужчин.
— Они тоже приобретают заслугу, — сказал лама, когда прошли три мили.
— Больше того, им заплатят серебром, — произнес Ким. Женщина Шемлегха дала ему серебра, и он рассудил, что будет только справедливо, если ее мужья заработают это серебро.
ГЛАВА XV
Не страшен мне император,
Дороги не дам царю.
Меня не согнут все власти, но тут
Другое я говорю:
Подчиняюсь воздушным силам!
Мост опусти, страж!
Мечтатель идет, чьей мечты полет
Победил — он властитель наш!
«Осада фей»
В двух милях к северу от Чини, на голубом сланце Ладагха, Енклинг-сахиб, веселый малый, нетерпеливо водит биноклем по хребтам, высматривая, нет ли где следов его любимого загонщика — человека из Ао-Чанга. Но этот изменник, взяв с собой новое ружье системы Манлихера и двести патронов, где-то совсем в другом месте промышляет кабаргу для продажи, и на будущий год Енклинг-сахиб услышит о том, как тяжело он был болен.
Вверх по долинам Башахра торопливо шагает некий бенгалец — дальнозоркие гималайские орлы отлетают прочь, завидев его новый синий с белым, полосатый зонтик, — бенгалец, некогда полный и красивый, а теперь худой и обветренный. Он получил благодарность от двух знатных иностранцев, которых умело провел Машобрским туннелем к большой и веселой столице Индии. Не его вина, что, заблудившись в сыром тумане, они не заметили телеграфного отделения и европейской колонии Котгарха. Не его вина — вина богов, о которых он так увлекательно рассказывал, что они очутились у границ Нахана, где раджа ошибочно принял их за британских солдат-дезертиров. Хари-бабу расписывал величие и славу его спутников на их родине до тех пор, пока заспанный владетельный князек не улыбнулся. Он рассказывал об этом всякому, кто его спрашивал, много раз, громогласно и в разных вариантах. Он выпрашивал пищу, находил удобные помещения, искусно лечил ушиб в паху — ушиб, который можно получить, скатившись в темноте с каменистого горного склона, — и вообще во всех отношениях был незаменим. Причина его любезности делала ему честь. Вместе с миллионами своих порабощенных соотечественников он привык смотреть на Россию как на великую северную освободительницу. Он пугливый человек. Он боялся, что не сумеет спасти своих высокопоставленных господ от гнева возбужденных крестьян. Да и сам он не прочь дать по уху какому-нибудь подвижнику, но... Он глубоко благодарен и от души радуется, что «по мере своих слабых сил» сумел привести рискованное предприятие (если не считать потери багажа) к успешному концу. Он позабыл о пинках; даже отрицает, что получал эти пинки в ту неприятную первую ночь под соснами. Он не просит ни пенсии, ни жалованья, но, если его считают достойным, не соблаговолят ли джентльмены дать ему письменную рекомендацию? Она, быть может, пригодится ему впоследствии, если другие люди, их друзья, придут на Перевалы. Он просит их вспомнить его в их будущем величии, ибо «осмеливается надеяться», что даже он, Махендра-Лал-Дат М. И. из Калькутты, «оказал некоторую услугу государству».
Они дали ему бумагу, в которой восхваляли его учтивость, услужливость и замечательную сноровку проводника. Он засунул бумагу за кушак и всплакнул от переизбытка чувств; ведь они вместе подвергались стольким опасностям. В полдень он провел их по людному бульвару Симлы до Союзного банка, где они намеревались удостоверить свои личности. Дойдя до банка, он исчез, как предрассветное облако на Джеко.
Смотрите на него! Он слишком исхудал, чтобы потеть, слишком торопится, чтобы рекламировать препараты из обитой медью шкатулочки, он поднимается по Шемлегхскому склону — настоящее воплощение добродетели. Смотрите, как позабыв все время изображать бабу, он в полдень курит, сидя на койке, а женщина в украшенном бирюзой головном уборе показывает пальцем на голые травянистые склоны, уходящие к юго-востоку. По ее словам, носилки не могут двигаться так быстро, как люди порожняком, но его друзья теперь, наверное, уже на Равнинах. Святой человек не хотел остаться, хотя она, Лиспет, и уговаривала его. Бабу тяжело вздыхает, препоясывает свои могучие чресла и вновь отправляется в путь. Он не любит путешествовать в сумерках, но дневные его переходы — некому записать их в книгу — поразили бы людей, насмехающихся над его расой. Добродушные деревенские жители, памятуя о продавце лекарств из Дакхи, проходившем тут два месяца назад, дают ему прибежище от злых духов леса. Он видит во сне бенгальских богов, университетские учебники и «Королевское общество, Лондон, Англия». Наутро синий с белым зонтик, подрагивая, движется вперед.
На границе Дуна, оставив Масури далеко позади себя, перед Равнинами, окутанными золотой пылью, стоят истрепанные носилки, в которых, как это знают все Горы, лежит больной лама, ищущий Реку, чтобы исцелиться ею. Деревня чуть не передралась за честь нести эти носилки, ибо, не говоря уже о том, что лама одарял их своими благословениями, — ученик его платил хорошие деньги — целую треть того, что обычно платят сахибы. Доли проходила по двенадцать миль в день, как это видно по засаленным истертым концам ее шестов, и двигалась по дорогам, которыми ходят лишь немногие сахибы. Через перевал Ниланг, в бурю, когда взвихренная снежная пыль засыпала каждую складку широких одежд невозмутимого ламы; между черными утесами Райенга, где слышалось рявканье диких коз за облаками; ныряя и снова поднимаясь на глинистых сланцах у подножья гор; крепко зажатая между плечом и челюстью, когда приходилось огибать опасные крутые повороты дороги на Бахгирати; качаясь и скрипя под равномерную рысцу носильщиков на спуске в Долину Вод; торопясь миновать туманное плоское дно этой замкнутой долины; снова поднимаясь вверх и вверх на простор, навстречу ревущим ветрам, дующим с Кедарнатха; в полдень, отдохнув в тусклом сумраке приветливых дубовых лесов; переходя от деревни к деревне по предрассветному морозу, когда даже верующим простительно ругать нетерпеливых святых, или при свете факелов, когда даже самый бесстрашный думает о привидениях, — двигалась доли и добралась, наконец, до последнего своего перехода. Малорослые горцы обливались потом на Сиваликских отрогах, даже когда солнце не слишком припекало, и обступили жрецов, желая получить от них благословение и жалованье.
— Вы приобрели заслугу, — говорит лама. — Заслугу большую, чем сами вы способны понять. И вы вернетесь в Горы, — вздыхает он.
— Еще бы! На высокие Горы, как можно скорей! Носильщик потирает плечо, пьет воду, выплевывает ее и поправляет свои травяные сандалии. Ким — лицо его осунулось и кажется утомленным — платит им очень мелкой серебряной монетой, вынутой из-за кушака, снимает мешок с пищей, сует за пазуху завернутый в клеенку пакет — в нем священное писание — и помогает ламе подняться на ноги.
В глазах старика снова покой, и он уже не думает, что Горы рухнут и раздавят его, как думал в ту ужасную ночь, когда их задержала разлившаяся река.
Носильщики подхватывают доли и скрываются из виду в зарослях кустарника.
Лама поднимает руку, указывая на Гималаи, стоящие как крепостная стена.
— Не в ваших пределах, о благословеннейшие из гор, упала Стрела нашего владыки! И никогда больше не придется мне дышать вашим воздухом!
— Но на здешнем хорошем воздухе ты станешь вдесятеро сильнее, — говорит Ким, ибо его утомленную душу влекут пышно поросшие злаками приветливые равнины. — Здесь или поблизости упала Стрела; это так. Мы будем идти очень медленно, быть может, только по одному косу в день, ибо Искание достигнет цели.
— Да, наше Искание достигнет цели. Я преодолел великое Искушение.
Теперь они проходили не больше двух миль в день, и вся тяжесть этого пути легла на плечи Кима: бремя старика, бремя тяжелого мешка с пищей и непонятными книгами, груз документов, лежащих у него за пазухой, и все ежедневные заботы. Он просил милостыню на заре, расстилал одеяла для ламы, когда тот погружался в созерцание, в полуденный жар держал у себя на коленях усталую голову старика, отгоняя от нее мух, пока рука его не начинала ныть, вечером снова просил милостыню и растирал ноги ламе, который вознаграждал его обещаниями достигнуть Освобождения сегодня, завтра или, в крайнем случае, послезавтра.
— Никогда не бывало такого челы. Иной раз я сомневаюсь, что Ананда более преданно ухаживал за нашим владыкой. Неужели ты сахиб? Когда я был зрелым мужем — давным-давно — я забывал об этом. Теперь я часто смотрю на тебя и всякий раз вспоминаю, что ты сахиб. Странно...
— Ты говорил, что нет ни белых, ни черных. Зачем же терзать меня такими разговорами, святой человек? Дай, я потру тебе другую ногу. Мне это неприятно, — я не сахиб. Я твой чела, и голова моя обременяет плечи.
— Потерпи немного! Мы вместе достигнем Освобождения. Тогда мы с тобой, стоя на дальнем берегу Реки, будем вспоминать наши жизни, как в Горах вспоминали наш дневной переход, оставшийся позади нас. Быть может, и я был когда-то сахибом.
— Никогда не было сахиба, похожего на тебя, клянусь!
— Я уверен, что хранитель Священных Изображений в Доме Чудес был в прошлой жизни мудрейшим настоятелем монастыря. Но даже очки его не помогают глазам моим видеть. Когда я хочу смотреть пристально, перед ними проходит тень. Ничего, нам знакомы обманы бедного неразумного тела — тени, переходящей в другую тень. Я связан иллюзией времени и пространства... Как далеко прошли мы сегодня во плоти?
— Пожалуй, с полкоса.
Это три четверти мили, но переход показался им очень утомительным.
— Полкоса. Ха! Я прошел десять тысяч тысячей косов в духе. Насколько все мы закутаны, спеленаты, забинтованы этими бессмысленными предметами. — Он взглянул на свою худую, в синих жилках руку, для которой четки стали теперь такими тяжкими. — Чела, тебе ни разу не хотелось покинуть меня?
Ким вспомнил о завернутом в клеенку пакете и книгах в мешке с пищей. Если бы кто-нибудь, получивший на то полномочия свыше, мог забрать их с собой, Киму стало бы безразлично, как будет разыгрываться в дальнейшем Большая Игра. Он устал, голова у него горела, и глубокий кашель мучил его.
— Нет, — сказал он почти сурово. — Я не собака и не змея, чтобы кусать, когда научился любить.
— Ты слишком нежен ко мне.
— И это не так. Кое-чем я распорядился, не посоветовавшись с тобой. Я известил женщину из Кулу, через женщину, давшую нам козьего молока нынче утром, о том, что ты немного ослаб и тебе нужны носилки. Я не перестаю бранить себя за то, что не подумал об этом, когда мы вступили в Дун. Мы останемся здесь, пока не придут носилки.
— Я доволен. Она женщина с золотым сердцем, как ты говоришь, но разговорчива... ох, как разговорчива!
— Она не будет надоедать тебе. Я и об этом позаботился. Святой человек, тяжело у меня на сердце от того, что я был так небрежен к тебе. — В груди его что-то заклокотало. — Я увел тебя слишком далеко, я не всегда доставал для тебя хорошую пищу, я не обращал внимания на жару, я болтал с людьми на дорогах, оставляя тебя одного... Я... Я... Хай-май! Но я люблю тебя... Теперь слишком поздно... Я был ребенком... О, зачем я не был мужчиной! — разбитый напряжением, усталостью и непосильной для его лет тяжестью в сердце, Ким рухнул к ногам ламы и зарыдал.
— Что за пустяки! — ласково сказал старик. — Ты ни разу, ни на волос не отступил от Пути Послушания. Небрежен ко мне? Дитя, я жил, опираясь на тебя, как опирается старое дерево на новую стену. День за днем, начиная с Шемлегха и дальше, я крал твою силу. Поэтому, а не по своей вине ты ослабел. Тело, глупое неразумное тело говорит в тебе, а не твоя уверенная душа. Будь спокоен! Познай хотя бы тех демонов, с которыми ты борешься. Они рождены землей, они детища иллюзии. Мы пойдем к женщине из Кулу. Она приобретет заслугу, давая нам приют и особенно услужая мне. Ты будешь свободен, пока не вернется твоя сила. Я позабыл о неразумном теле. Если это достойно осуждения, я принимаю его. Но мы слишком близки к вратам Освобождения, чтобы казниться в душе своей. Я мог бы похвалить тебя, но какая в этом нужда? Скоро, очень скоро мы не будем нуждаться ни в чем.
Так он ласкал и утешал Кима мудрыми пословицами и глубокомысленными изречениями, касавшимися этого неразгаданного звереныша, нашего тела, этого обмана чувств, которое ради омрачения Пути и безграничного умножения ненужных демонов все равно настаивает, чтобы его считали душой.
— Хай! Хай! Давай поговорим о женщине из Кулу. Как думаешь, не попросит ли она еще один талисман для своих внуков? Когда я был молодым человеком, давным-давно, меня терзали подобные мучительные чувства и кое-какие другие, и я пошел к одному настоятелю, очень святому человеку, искателю истины, чего я в то время не знал. Сядь и послушай, дитя моей души! Я поведал ему все. А он сказал мне: «Чела, знай, в мире много лжи и немало лжецов, но нет таких лжецов, как наши тела, если не считать ощущений в наших телах». Поразмыслив об этом, я успокоился, а он, по великому своему милосердию, позволил мне выпить чаю в его присутствии. Позволь же мне теперь попить чаю, ибо я чувствую жажду!
Со смехом и слезами Ким поцеловал ламе ноги и стал готовить чай.
— Ты опираешься на меня во плоти, святой человек, но ты служишь мне опорой в другом. Ты знаешь это?
— Быть может, я угадал, — глаза ламы блеснули. — Нам придется изменить это.
Поэтому, когда с шумом, ссорами и большой торжественностью до них добрался любимый паланкин сахибы, высланный навстречу за двадцать миль во главе с памятным седым стариком — урией, и когда они очутились в длинном, белом безалаберном доме за Сахаранпуром, где царил беспорядочный порядок, лама принял свои меры.
После первых приветствий сахиба, сидевшая за окном в верхнем этаже, весело крикнула:
— Что толку, когда старуха дает советы старику? Говорила я тебе, говорила, святой человек, не спускай глаз с челы. А ты послушался? Не спорь! Я знаю. Он бегал за женщинами. Погляди на его глаза, — как они запали и потускнели, — и на предательскую морщину, что тянется от носа вниз! Его всего высосали. Фай! Фай! А еще жрец!
Ким взглянул вверх, слишком переутомленный, чтобы улыбнуться, и отрицательно покачал головой.
— Не надо шуток, — сказал лама. — Теперь не время для этого. Мы пришли сюда по важным делам. В Горах меня одолела болезнь души, а его — болезнь тела. С тех пор я жил его силой, пожирая его.
— Оба вы дети, и старый, и малый, — фыркнула она, но шутить перестала. — Наше гостеприимство да восстановит ваши силы! Посидите пока, потом я приду поболтать о высоких, славных Горах.
Вечером, — зять ее вернулся, и ей не нужно было обходить дозором усадьбу, — она перешла к сути того дела, которое лама объяснил ей тихим голосом. Старые головы их с мудрым видом кивали одновременно. Ким, шатаясь, поплелся в какую-то комнату и заснул в ней мертвым сном. Лама запретил ему расстилать одеяла и добывать пищу.
— Знаю, знаю. Кому и знать, как не мне? — не умолкала старуха. — Мы, идущие к гхатам сожжения, цепляемся за руки тех, кто поднимается от Реки жизни с кувшинами, полными воды, да, с кувшинами, полными до краев. Я несправедливо осудила мальчика. Он одолжил тебе свою силу? Истинно, старики ежедневно пожирают молодых. Теперь нам нужно вернуть ему здоровье.
— Ты много раз приобретала заслугу...
— Мои заслуги! Подумаешь! Старый мешок с костями, стряпающий кари для людей, которые не спрашивают «Кто приготовил это?». Но если б я могла сохранить заслугу про запас для моего внука!...
— Того, у которого болел живот?
— Подумать только, что святой человек помнит об этом! Я скажу его матери! Это особенная честь для нее: «Того, у которого болел живот!» — сразу вспомнил святой человек. Она будет гордиться.
— Мой чела для меня то же, что сын для непросветленных.
— Скажи лучше — внук. У матерей нет мудрости, свойственной нашим летам. Если ребенок плачет, им кажется, что небеса на землю валятся. Ну, а бабушка так далека от родовых мук и наслаждения кормить грудью, что разбирается, когда дети плачут просто от злости, когда от ветров в животике. И раз уж ты сам опять заговорил о ветрах, быть может, когда святой человек был здесь в последний раз, я оскорбила его, приставая к нему с талисманами?
— Сестра, — сказал лама, называя ее так, как лишь изредка называют буддийские монахи монахинь, — если талисманы успокаивают тебя...
— Они лучше, чем десять тысяч лекарей.
— Повторяю, если они успокаивают тебя, то я, бывший настоятель Сач-Зена, напишу их столько, сколько ты пожелаешь. Я никогда не видал твоего лица...
— Даже обезьяны, ворующие у нас локваты, довольны, что не видели его. Хи! Хи!
— Но, как сказал тот, кто спит вон там, — он кивнул на запертую дверь комнаты для гостей, расположенной по ту сторону переднего двора, — у тебя золотое сердце... А в духе он мне все равно, что «внук».
— Ладно! Я корова святого человека. — Это было чисто индуистское выражение, но лама не обратил на него внимания. — Я стара. Я во плоти родила нескольких сыновей. О, некогда я умела услаждать мужчин! Теперь я умею лечить их. — Он услышал, как зазвенели ее браслеты, словно она засучивала рукава перед работой. — Я возьмусь за мальчика, буду пичкать его лекарствами, откармливать и верну ему здоровье. Хай! Хай! Мы, старухи, кое-что еще знаем.
Поэтому, когда Ким, у которого болели все кости, открыл глаза и собрался идти на кухню, чтобы взять еду для учителя, он понял, что утерял свободу: у дверей рядом с седовласым служителем стояла закутанная фигура, подробно разъяснившая Киму, чего он не должен делать.
— Ты хочешь получить... Ничего ты не получишь. Что? Запирающийся ящик, чтобы хранить в нем священные книги? О, это дело другое. Сохрани меня небо становиться между жрецом и его молитвами! Тебе принесут сундук, и у тебя будет ключ от него.
Под его кровать поставили сундук, и Ким со вздохом облегчения спрятал в него пистолет Махбуба, завернутый в клеенку пакет с письмами, непонятные книги и дневники. Эти вещи почему-то отягощали его плечи несравненно меньше, чем его бедную душу. Даже шея его болела по ночам при мысли об этой тяжести.
— Болезнь твоя нечасто встречается среди молодежи в наши дни, — с тех пор как молодые люди перестали заботиться о старших. Тебя вылечат сон и некоторые лекарства, — говорила сахиба, и он был рад отдаться пустоте, которая казалась ему и угрожающей и успокаивающей.
Старуха варила напитки в каком-то таинственном азиатском подобии перегонного куба. Эти лекарства пахли отвратительно, а на вкус были еще хуже. Она стояла над Кимом, покуда они не проходили ему в желудок, и подробно расспрашивала о том, как они вышли наружу. Она запретила всем заходить на передний двор и, чтобы распоряжение ее выполнялось, поставила на страже вооруженного человека. Правда, ему было добрых семьдесят лет; рукоятка меча торчала из пустых ножен, но страж олицетворял власть сахибы, и нагруженные телеги, болтливые служанки, телята, собаки, куры и все остальные обходили двор стороной. Больше того, когда тело Кима было очищено, она извлекла из толпы бедных родственников, ютившихся на задворках, — их прозвали домашними собаками — вдову своего двоюродного брата — женщину опытную в том искусстве, которое европейцы, ничего в этом не смыслящие, называют массажем. И обе они, положив Кима головой на восток, а ногами на запад, чтобы таинственные воздушные течения, возбуждающие наше тело, помогали им, а не мешали, стали растирать юношу и в течение всей второй половины дня перебрали ему кость за костью, мускул за мускулом, связку за связкой и, наконец, нерв за нервом. Вымешанный как тесто, превращенный в безгласную покорную мякоть, почти загипнотизированный непрестанными взмахами рук, оправлявших неудобные чадры, которые закрывали женщинам глаза, Ким погрузился в глубокий, глубиной в десять тысяч миль, сон — тридцать шесть часов сна, оросившего его, как дождь после засухи.
Потом она стала кормить его, и у всех домашних головы пошли кругом от ее окриков. Она приказывала бить птицу, посылала за овощами, и трезвый тугодум-огородник, почти такой же старый, как она, обливался потом; она сама отбирала пряности, молоко, лук, маленьких рыбок, выловленных в ручьях, лимоны для шербета, перепелок, пойманных в ловушку, цыплячью печень, поджаренную на шпильке и переложенную нарезанным имбиром.
— Я кое-что видела в этом мире, — говорила она, глядя на заставленные едой подносы, — а в нем только два рода женщин: одни отнимают силу у мужчин, другие возвращают ее. Некогда я была одной из первых, теперь я — одна из вторых. Ну, нечего корчить из себя жреца передо мною. Это просто шутка. Если сейчас она тебе не по нраву, — понравится, когда опять пойдешь шляться по дорогам. Сестра, — обратилась она к бедной родственнице, никогда не устававшей превозносить милости своей благодетельницы, — кожа его порозовела, как у коня, только что вычищенного скребницей. Наша работа все равно что полировка драгоценных камней, которые потом будут брошены танцовщице, а?
Ким сел на кровати и улыбнулся. Страшная слабость свалилась с него как старый башмак. Его снова тянуло поболтать, а всего неделю назад малейшее слово увязало в нем как в пепле. Боль в шее (должно быть, он заразился этим недугом от ламы) прошла, а с нею прошла и тропическая лихорадка, сопровождавшаяся острыми болями и неприятным вкусом во рту. Обе старухи теперь тщательнее, хотя и не слишком, закутались в покрывала и кудахтали весело, как куры, которые пробрались в комнату через открытую дверь.
— Где мой святой? — спросил Ким.
— Вы только послушайте его! Твой святой здоров, — подхватила сахиба ядовито, — здоров, хотя и не по своей милости. Знай я, что заговоры способны научить его уму-разуму, я продала бы свои драгоценности и купила бы ему талисман. Отказываться от хорошей пищи, которую я состряпала, и две ночи таскаться по полям на пустой желудок, а потом свалиться в ручей — да разве это святость?! А когда тревога за него чуть не разбила то немногое в моем сердце, что осталось после тревоги за тебя, он говорит мне, что приобрел заслугу. О, как все мужчины похожи друг на друга! Нет, не так: он сказал мне, что освободился от всякого греха. Я и сама могла бы сообщить ему это, прежде чем он промок насквозь. Теперь он здоров, — это случилось неделю назад, — только... ну ее совсем, такую святость! Трехлетний младенец поступил бы умнее. Не беспокойся о святом человеке! Он не сводит с тебя глаз, если не барахтается в наших ручьях.
— Не припоминаю, чтобы я его видел. Помню, что дни и ночи чередовались, как белые и черные полосы, — открывались и закрывались! Я не был болен, я просто утомился.
— Слабость, которой следовало бы наступить только через несколько десятков лет. Но теперь все прошло.
— Махарани, — начал Ким, но, заметив выражение ее взгляда, заменил этот титул простым обращением, продиктованным любовью, — мать, я обязан тебе жизнью. Как отблагодарю я тебя? Десять тысяч благодарностей дому твоему и...
— В... благословенье этому дому (невозможно передать в точности словечко старой хозяйки). Благодари богов как жрец, если хочешь, а меня благодари как сын, если вздумаешь. Небеса превышние! Неужто я растирала тебя, и поднимала тебя, и шлепала и крутила все десять пальцев на твоих ногах, чтобы в голову мне полезли священные изречения? Наверное, мать родила тебя, чтобы ты разбил ей сердце... Как называл ты ее... сын?
— У меня не было матери, мать моя, — сказал Ким. — Говорят, она умерла, когда я был маленький.
— Хай май! Так, значит, никто не посмеет сказать, что я украла хоть одно из ее прав... когда ты снова отправишься в путь. А ведь этот дом один из тысячи, дававших тебе приют и позабытых после небрежно брошенного благословения. Ничего. Мне благословения не нужны, но... но... — Она топнула ногой на бедную родственницу. — Отнести подносы в дом. Что хорошего, когда в комнате стоит несвежая пища, о женщина, сулящая беду?
— Я то... тоже родила сына в свое время, но он умер, — захныкала согбенная фигура под чадрой. — Ты знаешь, что он умер. Я только ждала приказания унести поднос.
— Это я — женщина, сулящая беду, — в раскаянии воскликнула старуха. — Мы, спускающиеся к чатри[62], изо всех сил цепляемся за несущих чати[63]. Когда не можешь плясать на празднестве, то вынужден смотреть на него из окна, а обязанности бабушки отнимают у женщины все время. Твой учитель дает мне столько талисманов для старшенького моей дочери, сколько я прошу, дает потому — потому ли? — что он совершенно свободен от греха. Хаким теперь совсем опустился. Он отравляет лекарствами моих слуг за неимением больных поважнее.
— Какой хаким, мать?
— Тот самый человек из Дакхи, который дал мне пилюлю, разорвавшую меня на три части. Он приплелся сюда, как заблудившийся верблюд, неделю назад, клялся, что вы с ним стали кровными братьями, когда шли в Кулу, и притворялся, что сильно встревожен состоянием твоего здоровья. Он был очень худой и голодный, так что я приказала подкормить его тоже и тем утешить его тревогу.
— Хотелось бы повидаться с ним, если он здесь.
— Он ест пять раз в день и вскрывает чирьи моим батракам, чтобы самому уберечься от апоплексического удара. Он столь полон тревоги за твое здоровье, что не отходит от кухонной двери и набивает себе живот объедками. Так он тут и останется. Никогда нам от него не отделаться.
— Пошли его сюда, мать, — у Кима на мгновение заблестели глаза, — и я попробую с ним справиться.
— Пошлю, но выгонять его нехорошо. Все-таки у него хватило разума вытащить святого человека из ручья и таким образом, хотя святой человек и не сказал этого, приобрести заслугу.
— Очень мудрый хаким. Пошли его сюда, мать.
— Жрец хвалит жреца? Ну, чудеса! Если он твой приятель (в прошлую встречу вы-таки поругались), я приволоку его сюда на аркане и... и потом угощу его обедом, подобающим только человеку нашей касты, сын мой... Вставай и погляди на мир! Лежанье в постели — мать семидесяти дьяволов... сын мой! Сын мой!
Она засеменила вон из комнаты, чтобы тотчас поднять целый тайфун на кухне, и едва успела исчезнуть ее тень, как вкатился бабу, задрапированный до самых плеч, словно римский император, зобастый, как Тит, заплывший жиром, без головного убора и в новых лакированных ботинках. Он рассыпался в приветствиях и выражениях радости.
— Клянусь Юпитером, мистер О'Хара, я действительно чертовски рад вас видеть. С вашего позволения я закрою дверь. Жаль, что вы больны! Вы очень больны?
— Бумаги... бумаги из килты. Карты и мурасала! — Ким нетерпеливо протягивал ключ; в это мгновение душа его жаждала развязаться с добычей.
— Вы совершенно правы. Это правильный, ведомственный подход к делу. У вас все в наличности?
— Я взял все рукописи из килты. Остальное сбросил под гору. — Ким услышал лязг ключа в замке, мягкий треск медленно рвущейся клеенки и шелест быстро перебираемых бумаг. В течение праздных дней болезни он, без всяких на то причин, тяготился тем, что вещи лежат под его постелью и никому нельзя передать это бремя. Поэтому кровь закипела у него в жилах, когда Хари, подпрыгнув по-слоновьи, снова пожал ему руку.
— Вот это здорово! Лучше некуда! Мистер О'Хара! Вы, ха! ха! — вы попали в самую точку! Одним выстрелом в семерых! Они говорили мне, что их восьмимесячная работа полетела к чертям. Клянусь Юпитером, как они колотили меня!... Глядите, вот письмо от Хиласа! — Он прочел нараспев несколько строчек на придворном персидском языке, который служит языком официальной и неофициальной дипломатии. — Мистер раджа-сахиб попал ногой в яму. Ему придется давать официа-альные объяснения, какого дьявола он вздумал писать любовные письма царю... А карты весьма искусно составлены... Три или четыре премьер-министра этих областей причастны к данной переписке. Клянусь богом, сэр, британское правительство изменит порядок престолонаследия в Хиласе и Банаре и назначит новых наследников престола. «Преда-ательство самого низкого разбора»... Но вы не понимаете, а?
— Ты все забрал? — спросил Ким. Это единственное, что его сейчас заботило.
— Можете держать пари сами с собой, что забрал, — он рассовал всю добычу по разным местам своей одежды, как это умеют делать только восточные люди. — Все это тоже попадет в наше учреждение. Старая леди думает, что я навсегда поселился в ее доме, но я сейчас же удалюсь со всеми этими вещами... немедленно. Мистер Ларган будет горд. Вы официа-ально подчинены мне, но я включу вашу фамилию в свой устный доклад. Жаль, что нам не разрешается делать письменных докладов. Мы, бенгальцы, отличаемся в точных науках. — Он отложил в сторону ключ и показал Киму пустую шкатулку.
— Хорошо. Это хорошо. Я чувствовал себя совсем разбитым. Мой святой тоже был болен. И он упал в...
— О да-а! Я — его приятель, могу вас уверить. Он вел себя очень странно, когда я пришел сюда за вами, и я думал — не у него ли бумаги. Я следил за ним, когда он погружался в созерцание, а также обсуждал с ним некоторые этнологические вопросы. Теперь я, видите ли, играю здесь оч-чень маленькую роль в сравнении со всеми его талисманами. Клянусь Юпитером, О'Хара, вы знаете, что он иногда страдает припадками. Да-а, именно так, уверяю вас. Каталептическими, если не эпилептическими вдобавок. Я нашел его в таком состоянии под деревом in articulo mortem, и он вскочил, вошел в ручей и утонул бы, не будь меня. Я вытащил его.
— Это потому, что меня с ним не было, — сказал Ким. — Он мог умереть.
— Да, он мог умереть, но теперь он высох и уверяет, что пережил преображение. — Бабу со значительным видом постучал себя по лбу. — Я записал его показания для Королевского Общества... in posse. Вам придется поскорее совсем выздороветь и вернуться в Симлу, а я расскажу вам обо всем подробно у Ларгана. Вот было здорово! Брюки у них совершенно обтрепались внизу, и старый Нахан-раджа подумал, что это европейские солдаты, дезертиры.
— Ах, русские? Как долго они пробыли с тобой?
— Один был француз. О, они были со мной столько, столько, столько дней! Теперь все горцы уверены, что все русские — нищие. Клянусь Юпитером, ни единой крупинки своей у них не было, все я им доставал! А простому народу я рассказывал — о-а, такие истории и анекдоты! Я повторю их вам у старика Ларгана, когда вы подъедете. Мы, ах! весело проведем вечер! Это перо на вашу шляпу и на мою! Да-а, они дали мне рекомендацию. Ну и потеха! Надо было вам поглядеть на них, когда они удостоверяли свои личности в Союзном банке! И, благодарение всемогущему богу, вы так хорошо добыли их бумаги! Сейчас вы не оч-чень смеетесь, но вы будете смеяться, когда поправитесь. Сейчас я прямо на железную дорогу и... прочь. У вас теперь все преимущества в Игре. Когда вы думаете подъехать? Все мы оч-чень гордимся вами, хотя вы здорово нас перепугали, и особенно гордится Махбуб.
— А, Махбуб. А где он?
— Продает лошадей здесь побли-изости, само собой разумеется.
— Здесь! Как так? Говори медленно. У меня все еще голова тяжелая.
Бабу скромно потупил глаза.
— Ну, видите ли, я пугливый человек и не люблю ответственности. Вы были больны, видите ли, а я не знал, где именно находятся эти дьявольские бумаги и сколько их. Поэтому, придя сюда, я дал частную телеграмму Махбубу, — он был в это время в Миратхе, на скачках, — и сообщил ему, как обстоят дела. Он является со своими людьми и совещается с ламой, а потом обзывает меня дураком и ведет себя очень грубо...
— Но почему... почему?
— Вот именно почему, спрашивается? Я только намекнул, что, если кто-нибудь украл бумаги, я хотел бы иметь несколько крепких, сильных, храбрых ребят, чтобы выкрасть их обратно. В них, видите ли, сейчас острая нужда, а Махбуб Али не знал, где вы находитесь.
— Махбуб Али стал бы грабить дом сахибы? Ты с ума сошел, бабу, — сказал Ким с возмущением.
— Я хотел иметь бумаги. Представьте, что она бы их украла. Это было лишь практическое предложение, так я считаю. Вам это не нравится, а?
Туземная пословица, привести которую немыслимо, выразила всю глубину неодобрения Кима.
— Ну, — Хари пожал плечами, — о вкусах не спорят. Махбуб тоже рассердился. Он продавал лошадей тут, в окрестностях, и говорит, что старая леди пакка, настоящая старая леди, и она не унизится до таких неджентльменских поступков. Мне все равно, я получил бумаги и был рад моральной поддержке Махбуба. Говорю вам, я пугливый человек, но, так или иначе, чем я бываю пугливее, тем чаще попадаю в чертовски узкие места. Поэтому я был рад, что вы пошли со мной в Чини, и рад, что Махбуб находился тут, под рукой. Старая леди иногда весьма непочтительна ко мне и не доверяет моим чудесным пилюлям.
— Аллах да помилует вас! — весело сказал Ким, опираясь на локоть. — Что за чудище этот бабу! И такой человек шел один, — если все это правда, — с ограбленными и рассерженными иностранцами.
— О-а, эт-то была чепуха, после того как они перестали бить меня, но потеряй я бумаги, все вышло бы чертовски скверно. Махбуб чуть не поколотил меня. И он долго совещался с ламой. Отныне я ограничусь этнологическими изысканиями. Теперь до свидания, мистер О'Хара. Я успею попасть на поезд, отходящий в 4.25 пополудни в Амбалу, если потороплюсь. То-то будет весело, когда мы с вами будем рассказывать эту историю у мистера Ларгана. Я доложу официально, что вы чувствуете себя лучше. До свидания, дорогой мой, и когда в следующий раз вами овладеют эмоции, не употребляйте мусульманских выражений, нося тибетский костюм.
Он дважды пожал руку Киму, — настоящий бабу с головы до пят, — и открыл дверь. Но едва солнце осветило его довольную физиономию, он тотчас же превратился в смиренного знахаря из Дакки.
— Он ограбил их, — думал Ким, позабыв о своем собственном участии в Игре. — Он надул их. Он лгал им, как бенгалец. Они дали ему чит[64], он смеялся над ними, рискуя жизнью, — я ни за что бы не спустился к ним после револьверных выстрелов, — а потом говорит, что он пугливый человек... И он в самом деле труслив. Мне нужно вернуться в мир.
Сначала ноги его гнулись, как скверные трубочные чубуки, а пронизанный солнечными лучами воздух опьянял его. Он сел на корточки у белой стены и мысленно стал перебирать все подробности долгого путешествия с доли, вспоминал о болезни ламы и, поскольку взволновавший его разговор был окончен, принялся думать о себе с жалостью, запас которой у него, как и у всех больных, был очень велик, Истомленный мозг его уходил от всего внешнего, как бросается в сторону необъезженная лошадь, впервые попробовавшая шпор. Содержимое килты теперь далеко... он сбыл это с рук... отделался и хватит с него. Он пытался думать о ламе... понять, почему тот упал в ручей, но широкая панорама, открывавшаяся из ворот переднего двора, мешала на чем-то сосредоточиться. Тогда он стал смотреть на деревья и просторные поля, где хижины с тростниковыми крышами прятались среди хлебов, — смотрел чужими всему глазами, неспособными охватить размеры и пропорции вещей и понять, на что они нужны, тихо и пристально смотрел целых полчаса. Он чувствовал, хотя и не мог бы выразить этого, что душа его потеряла связь с окружающим, что он похож на зубчатое колесо, отделенное от механизма, точь-в-точь как бездействующее колесо дешевого бихийского сахарного пресса, что валялось в углу. Легкий ветер обвевал его, попугаи кричали вокруг; шумы многолюдного дома — ссоры, приказания и упреки — врывались в его неслышащие уши.
«Я Ким. Я Ким. Кто такой Ким?» — душа его снова и снова повторяла эти слова.
Он не хотел плакать, — никогда в жизни он не был так далек от желания плакать, — но вдруг невольные глупые слезы покатились по его щекам и он почувствовал, что с почти слышным щелчком колеса его существа опять сомкнулись с внешним миром. Вещи, по которым только что бессмысленно скользил его глаз, теперь приобрели свои истинные пропорции. Дороги предназначались для ходьбы, дома — для того, чтобы в них жить, скот — для езды, поля — для земледелия, мужчины и женщины — для беседы с ними. Все они, реальные и истинные, твердо стояли на ногах, были вполне понятны, плоть от его плоти, не больше и не меньше. Он встряхнулся, как собака с блохой в ухе, и, шатаясь, вышел из ворот. Сахиба, которой какой-то наблюдательный человек сообщил об его уходе, промолвила:
— Пусть себе идет. Я исполнила свою работу. Мать Земля довершит остальное. Когда святой человек выйдет из нирваны, сообщите ему.
В миле от дома на холмике стояла пустая повозка, а за нею молодая смоковница, которая казалась стражем недавно распаханных равнин; веки Кима, омытые мягким воздухом, отяжелели, когда он подошел к ней. Почва была покрыта добротной чистой пылью — не свежими травами, которые в своем кратковременном бытии уже близки к гибели, а пылью, полной надежд, таящей в себе семя всяческой жизни. Он ощущал эту пыль между пальцами ног, похлопывал ее ладонями, и со сладостными вздохами, расправляя сустав за суставом, растянулся в тени повозки, скрепленной деревянными клиньями. И Мать Земля оказалась такой же преданной, как и сахиба. Она пронизывала его своим дыханием, чтобы вернуть ему равновесие, которое он потерял, так долго пролежав на ложе вдали от всех ее здоровых токов. Голова его бессильно покоилась на ее груди, а распростертые руки отдавались ее мощи. Глубоко укоренившаяся в земле смоковница над ним и даже мертвое спиленное дерево подле него знали его мысли лучше, чем он сам. Несколько часов лежал он в оцепенении более глубоком, чем сон.
К вечеру, когда пыль, поднятая стадами, возвращавшимися с пастбищ, окутала дымом весь горизонт, появились лама с Махбубом Али: они шли пешком, осторожно ступая, ибо домашние рассказали им, куда ушел юноша.
— Аллах! К чему разыгрывать такие штуки на открытом месте? — пробормотал барышник. — Его могли сто раз пристрелить... Впрочем, здесь не Граница.
— Никогда не было такого челы, — промолвил лама, повторяя много раз сказанное, — сдержанный, добрый, мудрый, не ворчливый, всегда веселый в дороге, ничего не забывающий, ученый, правдивый, вежливый! Велика будет его награда!
— Я знаю мальчика, как я уже говорил.
— Таким он был и раньше?
— Кое в чем да, но у меня пока нет амулета, которым владеют красношапочники, чтобы сделать его вполне правдивым. За ним, очевидно, был хороший уход.
— У сахибы золотое сердце, — серьезно сказал лама. — Она смотрит на него как на родного сына.
— Хм! Мне кажется, половина Хинда смотрит так. Я только хотел увериться, что мальчик не попал в беду и свободен в своих поступках. Как тебе известно, мы с ним были старыми приятелями еще в первые дни вашего совместного паломничества.
— В этом связь между мной и тобой, — лама опустился на землю. — Мы теперь завершили паломничество.
— Не себя благодари, что неделю назад паломничеству твоему помешали навсегда прекратиться. Я слышал, что сказала тебе сахиба, когда мы принесли тебя на койке, — Махбуб рассмеялся и дернул себя за бороду, выкрашенную заново.
— В то время я размышлял о других предметах. Хаким из Дакхи прервал мои размышления.
— Не будь его, — Махбуб из приличия произнес эти слова на языке пушту, — ты закончил бы свои размышления на знойном краю ада, — ведь ты неверующий, идолопоклонник, хотя и прост как младенец. А теперь, красношапочник, что нужно делать?
— В нынешнюю же ночь, — торжественные слова текли медленно, и голос ламы дрожал, — в нынешнюю же ночь он, как и я, будет свободен от всякой скверны греха... Он, как и я, получит уверенность, что, покинув тело, освободится от Колеса Всего Сущего. Мне дано знамение, — он положил руку на порванную хартию, лежавшую у него на груди, — что срок мой близок, но его я обезопасил на все грядущие годы. Запомни, как уже тебе говорил, я достиг знания всего три ночи назад.
— Должно быть, правда, как сказал тирахский жрец, когда я выкрал жену его двоюродного брата, что я суфи[65], ибо я сижу здесь, слушая немыслимое богохульство, — сказал себе Махбуб. — Я помню твой рассказ. Так, значит, он этим путем попадет в джаннатулади[66]? Но каким образом? Убьешь ты его или утопишь в той чудесной Реке, из которой тебя вытащил бабу?
— Меня не вытаскивали ни из какой реки, — простодушно сказал лама. — Ты забыл, что произошло. Я нашел Реку через Знание.
— О да! Верно, — буркнул Махбуб, в котором негодование боролось с неудержимым весельем. — Я забыл, как это случилось. Ты нашел ее сознательно.
— ...И говорить, что я собираюсь отнять его жизнь... это не грех, а просто безумие. Мой чела помог мне найти Реку. Он вправе очиститься от греха вместе со мной.
— Да, он нуждается в очищении; ну, а дальше, старик, что же дальше?
— Разве это важно под небесами? Нибан ему обеспечен, когда он получит просветление, как и я.
— Хорошо сказано. Я боялся, как бы он не вскочил на коня Магомета и не ускакал на нем.
— Нет... Он должен идти дальше и стать учителем.
— Аха! Теперь понимаю. Самый подходящий аллюр для такого жеребенка. Конечно, он должен идти дальше и стать учителем. Так, например, государство срочно нуждается в его услугах как писца.
— К этому он был подготовлен. Я приобрел заслугу, помогая ему в учении. Доброе дело не пропадет. Он помог мне в моем Искании. Я помог ему в его Искании. Справедливо Колесо, о продавец коней, пришедший с Севера! Пусть он будет учителем, пусть будет писцом — не все ли равно? В конце концов он достигнет Освобождения. Все прочее — иллюзия.
— Все равно? А если мне нужно взять его с собой в Балх через шесть месяцев? Я приезжаю сюда с десятком хромых коней и тремя крепкими парнями, — все по милости этого цыпленка-бабу, — чтобы силой вытащить больного мальчика из дома старой бабы. А выходит, что я стою в сторонке, в то время как молодого сахиба волокут в Аллах его знает какое языческое небо усилиями старого красношапочника. А ведь я тоже, в некотором роде, считаюсь участником Игры! Но этот сумасшедший любит мальчика, а я, должно быть, тоже с ума сошел.
— Что это за молитва? — спросил лама, слыша, как резкие звуки на языке пушту вырывались из красной бороды.
— Пустяки, но теперь, когда я понял, что мальчик, которому обеспечен рай, все же может поступить на государственную службу, на душе у меня полегчало. Мне нужно пойти к своим лошадям. Темнеет. Не буди его! Я не хочу слышать, как он называет тебя учителем.
— Но он мой ученик. Кто же он еще?
— Он говорил мне, — Махбуб стряхнул охватившую его печаль и со смехом встал на ноги. — Моя вера не совсем похожа на твою, красношапочник... если тебя интересуют такие пустяки.
— Это ничего, — сказал лама.
— А я думал иначе. Поэтому тебя не обрадует, если я тебя, безгрешного, свежевымытого и на три четверти утонувшего, назову хорошим человеком, очень хорошим человеком. Мы четыре или пять вечеров проговорили с тобой, и хоть я и лошадник, я все же умею, как говорится в пословице, видеть святость из-за лошадиных ног. Да, и я также понимаю, почему наш Друг Всего Мира вложил свою руку в твою с самого начала. Обращайся с ним хорошо и позволь ему вернуться в мир учителем, когда ты... омоешь ему ноги, если только это принесет пользу жеребенку.
— Почему бы тебе самому не вступить на Путь, чтобы сопровождать мальчика?
Махбуб уставился на него, пораженный этой неслыханной дерзостью, на которую за Границей он ответил бы не одним ударом. Потом смешная сторона этого предложения открылась его мирской душе.
— Постепенно... постепенно... сперва одной ногой, потом другой, как прыгал через препятствия хромой мерин в Амбале. Быть может, я попаду в рай позже... меня сильно тянет на этот путь... так и манит. И я обязан этим твоему простодушию. Ты никогда не лгал?
— К чему?
— О Аллах, послушай его только! К чему лгать в этом мире? И ты ни разу не поранил человека?
— Раз... пеналом... до того, как я достиг мудрости.
— Вот как? Ты возвысился в моем мнении. Учение твое доброе. Ты совратил одного моего знакомого с тропы борьбы, — он громко расхохотался. — Он приехал сюда, намереваясь совершить дакайти[67]. Да, резать, грабить, убивать и увезти то, чего он желал.
— Великое неразумие!
— О! А также великий позор. Так решил он, после того как увидел тебя... и некоторых других людей — мужчин и женщин. Поэтому он оставил свое намерение, а теперь отправляется колотить большого толстого бабу.
— Не понимаю.
— Слава Аллаху, что ты не понял! Некоторые люди сильны знанием, красношапочник. Твоя сила еще сильнее. Сохраннее... Думаю, что сохранишь. Если мальчишка будет плохо тебе служить, дери его за уши.
Махнув концом широкого бухарского кушака, патхан исчез в сумерках, а лама настолько спустился со своих облаков, что даже взглянул на его широкую спину.
— Этому человеку недостает учтивости, и он обманут тенью явлений. Но он хорошо отзывался о моем челе, который нынче обретет награду. Надо помолиться... Проснись, о счастливейший из всех рожденных женщиной! Проснись! Она найдена!
Ким очнулся от глубокого сна, а лама смотрел, с каким наслаждением он зевает, и добросовестно щелкал пальцами, чтобы отогнать злых духов.
— Я спал сто лет. Где?.. Святой человек, ты долго тут сидел? Я заснул по дороге. Теперь я здоров. Ты ел? Давай пойдем домой. Много дней прошло с тех пор, как я перестал служить тебе. А сахиба хорошо тебя кормила? Кто мыл тебе ноги? Как твои недуги — живот и шея и шум в ушах?
— Прошли, все прошли. Разве ты не знаешь?
— Я ничего не знаю; знаю только, что давным-давно тебя не видел. А что я должен знать?
— Странно, что знание не коснулось тебя, когда все помыслы мои тянулись к тебе.
— Я не вижу твоего лица, но голос твой звучит как гонг. Или сахиба своей стряпней вернула тебе молодость?
Он смотрел на фигуру, сидящую скрестив ноги, вычерченную черным силуэтом на лимонном фоне вечерней зари. Так сидит каменный Бодисатва, глядя на автоматические турникеты Лахорского музея.
Лама безмолвствовал. Их окутала мягкая, дымная тишина индийского вечера, нарушаемая лишь щелканьем четок да едва слышным звуком удаляющихся шагов Махбуба.
— Слушай меня! Я принес весть.
— Но давай же...
Длинная желтая рука взмахнула, призывая к молчанию. Ким послушно спрятал ноги под подол халата.
— Слушай меня! Я принес весть! Искание завершено. Теперь приходит Награда... Итак. Когда мы были в Горах, я жил твоей силой, пока молодая ветвь не погнулась и едва не сломалась. Когда мы спустились с Гор, я тревожился о тебе и о других вещах и у меня было неспокойно на сердце. Ладья моей души потеряла направление. Я не мог увидеть Причину Всего Сущего. Поэтому я оставил тебя на попечении добродетельной женщины. Я не принимал пищи. Я не пил воды. И все же я не видел Пути. Меня уговаривали есть и кричали у моей запертой двери. Тогда я удалился в ложбину, под дерево. Я не принимал пищи. Я не пил воды. Я сидел, погруженный в созерцание, два дня и две ночи, отвлекая мой ум, вдыхая и выдыхая, как предписано... На вторую ночь — так велика была моя награда — мудрая душа отделилась от неразумного тела и освободилась. Подобного я еще никогда не достигал, хотя и стоял на пороге этого. Поразмысли, ибо это чудо!
— Поистине чудо! Два дня и две ночи без пищи! Куда же девалась сахиба? — сказал Ким едва слышно.
— Да. Душа моя освободилась и, взлетев, как орел, увидела, что нет ни Тешу-ламы, ни вообще какой-либо иной души. Как капля падает в воду, так душа моя приблизилась к Великой Душе, которая вне Всего Сущего. Тут, возвышенный созерцанием, я увидел весь Хинд, от Цейлона среди морей и до Гор, вплоть до моих раскрашенных скал у Сач-Зена, я увидел все, до последнего лагеря и последней деревни, где мы когда-либо отдыхали. Я увидел их одновременно и в одном месте, ибо все они были внутри, в душе. Так я узнал, что душа перешла за пределы иллюзии времени и пространства и вещей. Так я узнал, что освободился. Я увидел тебя, лежащего на кровати, и увидел тебя, падающего с горы вместе с язычником, — одновременно, в одном месте, в моей душе, которая, как я говорил, коснулась Великой Души. Я видел также неразумное тело Тешу-ламы, лежащее на земле, и хакима из Дакхи, склонившегося над ним и кричащего ему на ухо. Тогда душа моя осталась одна, и я ничего больше не видел, ибо сам стал всем, коснувшись Великой Души. И я погрузился в созерцание на тысячи и тысячи лет, бесстрастный, отчетливо сознающий Причину Всего Сущего. Тогда чей-то голос крикнул: «Что будет с мальчиком, если ты умрешь?» и, потрясенный, я вернулся в себя из сострадания к тебе и сказал: «Я вернусь к моему челе, чтобы он не заблудился на Пути». Тут моя душа, душа Тешу-ламы отделилась от Великой Души, с сопротивлением, и тоской, и напряжением, и муками несказанными. Как икринка из рыбы, как рыба из воды, как вода из облака, как облако из плотного воздуха — так отошла, так оторвалась, так отлетела душа Тешу-ламы от Великой Души. Тогда чей-то голос крикнул: «Река! Иди к Реке!» и я взглянул на весь мир, который был таким, каким я видел его раньше, — единый во времени, единый в пространстве, и я ясно увидел Реку Стрелы у своих ног. В тот час душе моей мешало некое зло, от которого я не совсем очистился, и оно лежало у меня на руках и обвивалось вокруг моего пояса, но я скинул его и бросился, как летящий орел, к месту моей Реки. Ради тебя я отталкивал один мир за другим. Я увидел под собой Реку, Реку Стрелы, и когда вошел в нее, вода сомкнулась надо мной. Но вот я снова очутился возле Тешу-ламы, но уже свободным от греха, и хаким из Дакхи поднял мою голову над водами Реки. Она здесь! Она за манговой рощей — вот здесь.
— Аллах карим! Счастье, что бабу был рядом. Ты сильно промок?
— Что мне до этого? Я помню, как хаким тревожился за тело Тешу-ламы. Он своими руками вытащил его из святых вод, а потом пришел твой барышник с Севера с носилками и людьми, и они положили тело на носилки и понесли его в дом сахибы.
— А что сказала сахиба?
— Я размышлял в этом теле и не слышал. Итак, Искание завершено. За ту заслугу, которую я приобрел, Река Стрелы оказалась здесь. Она выбилась из земли у нас под ногами, как я и говорил. Я нашел ее. Сын души моей, я оторвал мою душу от порога Освобождения, чтобы освободить тебя от всякого греха, — сделать тебя свободным, как я, и безгрешным. Справедливо Колесо! Впереди у нас Освобождение. Пойдем!
Он сложил руки на коленях и улыбнулся как человек, обретший спасение для себя и для того, кого он любит.
К О Н Е Ц
|
The script ran 0.025 seconds.