1 2 3 4 5 6 7
— Тогда мне — нет.
Еще походила. Потом говорит:
— Расскажите что-нибудь.
Про что?
— Про бабочек.
Что — про бабочек.
— Зачем вы их коллекционируете? Где находите. Ну же. Рассказывайте.
Ну, это может показаться странным, только я начал рассказывать, и как только замолчу, она опять: «Ну же, продолжайте». Я, наверно, целых полчаса говорил, а она все ходила. Потом остановилась и говорит, хватит, мол, достаточно. Она пошла в свою комнату, я развязал ей руки, и она сразу села на кровать, ко мне спиной. Я спросил, может, она чаю хочет, она не ответила, и тут я понял, что она плачет. Ну, это было ужасно, я не мог этого выдержать, со мной всегда что-то такое делалось, когда она плакала. Подошел к ней и говорю, скажите, что вам нужно, я все, что хотите, вам куплю. Ну, тут она повернулась, резко так, плачет, но глаза прямо сверкают, встала и двинулась на меня и повторяет: «Вон отсюда, вон!» Ужасно. Прямо как сумасшедшая.
На другой день она была какая-то притихшая. И молчала. Ни слова. Я забрал окно в ванной досками и все приготовил, и она, конечно, дала мне понять, что готова идти наверх, после того как походила по наружному подвалу (на этот раз молча). Ну, я рот ей заклеил, руки связал и отвел наверх, и она приняла ванну и вышла и сразу подошла и руки протянула, чтоб я связал и пластырь наклеил.
Из кухни я всегда первым выходил, а рукой ее за плечи придерживал, на всякий пожарный, но там снаружи ступенька была, я даже как-то сам оступился и упал, может, из-за этого, когда она упала, я ничего такого не подумал, и понятно было, что щетки, расчески, разные там бутылочки и всякое такое — она их несла в полотенце (руки-то я ей теперь связывал впереди, не за спиной, и она все эти вещички к груди прижимала) — в самом деле выпали у нее из рук и с грохотом покатились по дорожке. Она поднялась вроде бы взаправду, наклонилась и коленки трет, ну а я как дурак на камнях ползаю, всю ее дребедень подбираю. Конечно, я ее за халат держал, руку не отпускал, но глаза отвел, и это была ужасная ошибка.
В следующий момент я что почувствовал — почувствовал страшный удар в висок. Ну, к счастью, в висок этот удар не попал, попал в плечо, даже не в плечо, а в воротник пальто со всей силы пришелся. Во всяком случае, я упал на бок, хотел уйти от второго удара. Конечно, равновесие потерял и за руки ее схватить не мог, но за халат держал крепко. Вижу, она в руках что-то такое держит, и узнал старый топор, он у меня для всяких мелких дел в саду и во дворе, я как раз в то утро ветку обрубал на яблоне, ее ветром в ту ночь сломало. Ну, меня в один момент озарило, понял, где я наконец маху дал. Оставил топор у кухни, на подоконнике, и она его углядела. Вот так, раз промахнешься, тут тебе и конец.
На какой-то момент я оказался в ее власти, чудо еще, что она меня не пришила. Снова ударила: я еле успел руку поднять, только хотел прикрыться, как почувствовал ужасный удар, в голове прямо зазвенело, и мне показалось, что хлынула кровь. Не знаю, как мне удалось, просто, наверно, инстинкт какой-то был, я извернулся и ударил ногами, и она упала, прямо чуть не на меня, и я услышал, как топор звякнул о камень.
Я дотянулся до топора и выдернул его у нее из рук и отшвырнул подальше на газон, а потом схватил ее за руки, чтоб она пластырь со рта не сорвала, ей-то только этого и надо было. Ну, пришлось опять с ней бороться, только недолго, она, видно, поняла, что смысла нет, был у нее шанс, да она его упустила, и прекратила борьбу, и я втащил ее в дверь и вниз, в подвал. Грубо с ней обошелся, я ведь плохо себя чувствовал и кровь текла по лицу. Втолкнул ее в комнату, но прежде, чем дверь закрыл и засовы задвинул, она на меня странно так взглянула. Я не стал ей руки развязывать и пластырь снимать, не хотел. Подумал, пусть потерпит, это будет ей хороший урок.
Ну, пошел наверх, промыл рану. Чуть без сознания не грохнулся, когда в зеркале себя увидел, все лицо было в крови. Ну, все-таки мне здорово повезло, топор был не больно острый, он только скользнул по коже, и рана страшная была только на вид, края рваные, но совсем не глубокая. Прижал к ране полотняную тряпочку и долго сидел так. Ну, я в тот вечер прямо сам себе удивлялся: я и не думал никогда, что так спокойно вид крови могу переносить.
Чего говорить, конечно, я из-за всего этого огорчился. И если бы не чувствовал себя немножко ослабевшим после всего, не знаю, что бы я с ней сделал. Просто это была чуть не последняя капля, которая переполнила чашу, как говорится, и мне всякие такие мысли стали в голову приходить. Не знаю, что бы я с ней сделал, если б она так же себя и дальше вела. Ну, теперь-то уж чего об этом говорить.
На следующее утро голова у меня все еще болела, и, когда я пошел вниз, я решил, покажу ей, где раки зимуют, если она опять будет фордыбачить. Ну, когда я вошел, я чуть не помер от удивления, потому что она что сделала, она сразу встала и спрашивает, как, мол, голова. Ну, я сразу понял по ее тону, она старается вести себя по-другому. По-доброму.
К счастью, пока не помер, говорю.
Она была очень бледная. И серьезная такая. Руки мне протянула. Пластырь-то она отклеила, но, видно, всю ночь провела со связанными руками, шнур был тугой. (И не раздевалась, в халате была, как вчера.) Я развязал ей руки.
— Дайте я посмотрю, как ваша рана.
Я сделал шаг назад. Она меня здорово напугала.
— У меня же нет ничего в руках. Вы промыли рану?
Да.
— Продезинфицировали?
Все нормально.
Ну, тут она пошла и взяла с полки пузырек с Деттолом, смочила вату и вернулась.
Ну а теперь вы что задумали? — говорю.
— Хочу смазать. Сядьте. Ну сядьте же.
Как-то так она говорила, я сразу понял, что у нее ничего дурного на уме. Странно, только иногда сразу было видно, что она не врет, не умеет.
Она сняла с раны повязку, сначала пластырь, потом бинт, очень осторожно, я почувствовал, как у нее дрогнули руки, когда она все это увидела, не очень-то это было приятно видеть, но промыла все так осторожно, не больно совсем, и снова наложила повязку.
Премного благодарен, говорю.
— Мне очень жаль, что так случилось. Что я так поступила… И я хочу поблагодарить вас за то, что вы не постарались отплатить мне… Вы были бы вправе это сделать.
Не так-то легко было удержаться, так вы себя повели.
— Я не хочу об этом говорить. Просто прошу меня извинить.
Я принимаю ваши извинения.
— Благодарю вас.
Все это было сказано как-то официально, она отвернулась и принялась за свой завтрак, а я остался ждать в наружном подвале. Когда я постучался в дверь, чтоб узнать, можно ли забрать поднос с посудой, она уже переоделась и кровать была застелена как следует; я спросил, может, ей чего надо, она сказала «нет». Только добавила, что мне нужно для себя купить трикрезоловую мазь, и отдала мне поднос, и губы у нее как-то дрогнули, то ли улыбнулась, то ли — нет. Ну конечно, ничего особенного, но все опять здорово изменилось. Я даже подумал про голову, что, мол, стоило того. И был по-настоящему счастлив. В то утро мне показалось, что вроде снова солнце светит.
* * *
Два или три дня прошло, а все было как-то ни то ни се. Она почти не разговаривала со мной, но не злилась и вовсе не старалась меня оборвать. А потом как-то после завтрака пригласила меня посидеть, как раньше, мол, она нарисует мой портрет. Ну, я так понял, это только предлог был, чтоб поговорить.
— Я хочу, чтобы вы мне помогли, — говорит.
Ну-ну, говорю, дальше что?
— У меня есть одна подруга, а у нее — молодой человек, который в нее влюблен.
Ну, дальше, говорю. Потому что она тут остановилась. Думаю, чтоб посмотреть, попадусь я на эту удочку или нет.
— Он так ее любит, что решил ее похитить. И теперь она его пленница.
Какое совпадение.
— Не правда ли? Ну, естественно, она хочет вырваться на свободу, но не хочет причинить ему никакого вреда. И просто не знает, как ей следует поступить. Что бы вы ей посоветовали?
Иметь терпение, отвечаю.
— Что должно случиться, прежде чем этот человек отпустит ее на свободу?
Всякое может случиться.
— Ну хорошо. Оставим эту игру. Скажите мне, что я должна сделать, чтобы вы меня отпустили?
Я не мог ей ответить, я подумал, если скажу ей: «Останьтесь со мной навсегда», мы просто вернемся к тому, с чего все началось.
— Мы не можем стать мужем и женой. Вы мне не доверяете.
Пока нет.
— А если я соглашусь просто так? — Она перестала рисовать. Я не хотел отвечать на это.
— Так что же?
Я не думал, что вы тоже из таких.
— Но я же просто хочу выяснить, какую вы требуете плату.
Ну прямо как новую стиральную машину покупает, выясняет все «за» и «против».
Вы знаете, чего я требую.
— Но ведь именно этого-то я и не знаю!
Да знаете вы все прекрасно.
— О Господи. Послушайте. Ну отвечайте просто «да» или «нет». Вы хотите, чтобы я отдалась вам?
Когда мы в таких отношениях — нет.
— В каких мы таких отношениях?
Я думал, это вы у нас самая умная.
Она вздохнула, глубоко так. А мне нравилось ее дразнить.
— Вам кажется, я только ищу способа, как бы сбежать? Что бы я ни сделала, будет только ради этой цели? В этом все дело?
Я сказал «да».
— А если бы вы чувствовали, что я поступаю так из-за чего-то другого? Потому что вы мне нравитесь? Или потому, что мне этого хочется? Тогда бы вы этого хотели?
То, о чем вы говорите, я могу купить в Лондоне сколько угодно и когда угодно, лишь бы деньги были.
Это заставило ее замолчать. Она снова принялась рисовать. Потом говорит:
— Вы меня здесь держите вовсе не потому, что я кажусь вам привлекательной. Как женщина.
Я нахожу вас очень привлекательной. Самой привлекательной из всех.
— Вы — как китайская шкатулка. Вынимаешь одну коробочку, а в ней другая. И так без конца.
И продолжала рисовать. Больше мы не говорили. Я попытался было, только она сказала, это портит позу. И я замолчал.
Я знаю, что многие могут подумать: многие могут подумать, что я вел себя странно. Я знаю, многие мужчины только и думали бы, как воспользоваться ситуацией, и возможность была, и не один раз. И я мог бы воспользоваться этим своим тампоном. Усыпил бы и сделал все, что хотел, но я не из таких, вот уж точно, что не из таких. С ней было как, с ней было вроде как с гусеницей, которую до окукливания надо выкармливать три месяца, а ты пытаешься за три дня успеть. Я знал, ничего хорошего у нас не выйдет, она все время торопилась, спешила. Все теперь торопятся все поскорей заполучить, только подумать успеют о чем-нибудь, уже им хочется это заиметь, хоть в руках подержать, но я не такой, я старомодный, мне нравится думать о будущем и чтоб все шло своим чередом, всему свое время. Как дядя Дик, бывало, говорил: тише едешь — дальше будешь. Это когда большую рыбину вытягивал.
Вот чего она никогда не понимала, это что для меня самое важное было иметь ее при себе. При себе иметь — и все, этого мне было довольно. И ничего больше не надо было. Просто хотел при себе ее иметь и чтоб все волнения наконец кончились, чтоб все было спокойно.
* * *
Прошло еще два или три дня. Она теперь совсем мало говорила, но как-то после обеда спрашивает:
— Это ведь пожизненное заключение?
Ну, я видел, она это просто так сказала, поэтому не ответил.
— Может, нам все-таки попробовать восстановить дружеские отношения?
О'кей, отвечаю.
— Мне хотелось бы принять ванну.
О'кей.
— Сегодня? И можно, мы посидим наверху? Все дело в этом подвале. Иногда я здесь просто рассудок теряю, так хочется отсюда выбраться.
Посмотрим.
Ну, на самом-то деле я, конечно, дрова в камине разжег и все приготовил. Убедился, что все везде в порядке и ей ничего под руку не попадется, чтоб на меня наброситься. Нет смысла притворяться, что я ей по-прежнему доверял.
Ну, она пошла наверх, ванну принимать, и все было вроде как раньше. Когда она вышла, я связал ей руки, рот не стал заклеивать и спустился следом за ней в залу. Я еще обратил внимание, что она надушилась теми французскими духами и волосы в высокую прическу уложила, как тогда, и халатик на ней был темно-вишневый с белым, я ей его в Лондоне купил. Ей хотелось выпить хереса, мы его тогда так и не допили (оставалось еще целых полбутылки), и я налил вино в бокалы, а она стояла у камина, глядела на огонь и протягивала к огню то одну босую ногу — погреть, — то другую. Так мы стояли и пили, молча, ни слова не говоря, только она пару раз глянула на меня странно так, вроде она знает что-то, о чем я не догадываюсь, и я из-за этого ужасно заволновался.
Ну, она выпила еще бокал, очень быстро, и минуты не прошло, и еще попросила.
Потом говорит: «Сядьте». И я сел на диван, она сама показала куда. И все смотрит на меня так странно. Через минуту подошла и встала передо мной и переминается с ноги на ногу. Потом вдруг как-то извернулась, раз — и оказалась у меня на коленях. Ну, прямо застала меня врасплох. Как-то удалось ей руки мне за голову закинуть, и — хлоп — она меня уже целует, да прямо в губы. Потом голову мне на плечо положила. И говорит:
— Ну что же вы совсем застыли? Не надо так. Постарайтесь расслабиться.
Я словно остолбенел. Никак такого не ждал. А она говорит:
— Обнимите меня. Вот так. Разве вам неприятно? Я не слишком тяжелая?
И опять голову мне на плечо положила, а мне пришлось руки ей на талию положить, чтоб не упала. Она была вся такая теплая, душистая, и надо сказать, ворот халатика у нее раскрылся довольно низко и подол распахнулся до колен, но ей вроде было все равно, вроде и не замечает, и ноги положила на кушетку.
Что это вы затеяли? — спрашиваю.
— Вы очень напряжены, — отвечает. — Не надо так. И не волнуйтесь так, не нужно.
Ну, я попытался расслабиться. Она тихонько так лежала, только я чувствовал, что-то во всем этом было не правильно.
— Поцелуйте меня, — говорит.
Ну, тут я понял, она и правда что-то затевает. Растерялся, не знал, как быть. Поцеловал ее в маковку.
— Не так.
Не хочу, говорю.
Она села, но с колен моих не слезает и глаза на меня подняла.
— Не хотите?
Я отвернулся. Это было трудно, ведь она связанными руками обнимала меня за шею, и я не знал, что сказать, как ее остановить.
— Почему же? — спрашивает и вроде смеется надо мной.
Боюсь, я могу слишком далеко зайти.
— Но ведь и я могу.
Я понял, она опять смеется надо мной, издевается.
Я знаю, какой я, говорю.
— Какой же?
Не такой, какие вам нравятся.
— Разве вы не знаете, что бывают моменты, когда каждый мужчина становится привлекательным? Нет?
И как-то вроде потрепала меня по голове, ну, как если бы я глупость сказал.
Не знал до сих пор, говорю.
— Так в чем же дело?
В том, к чему все это может привести.
— Зачем думать о том, к чему это может привести? О Господи, что же вы, совсем ничего не понимаете?
И вдруг опять стала меня целовать, и губы приоткрыла, даже язык чувствовался.
— Вам неприятно? — спрашивает.
Ну, пришлось сказать, мол, да, конечно, приятно. Но я же не знал, что она на самом деле затеяла, и из-за этого все время нервничал, плюс к тому, что и так уже весь изнервничался, все эти поцелуи и всякое такое кого хочешь выбьют из колеи.
— Ну, поцелуйте меня. Не бойтесь. — И потянула мою голову вниз, к себе. Пришлось ее поцеловать. Губы у нее были очень приятные. Нежные.
Я знаю, я слабовольный. Надо было ей тогда же прямо сказать, чтобы перестала, что она ведет себя отвратительно. С ней я был слабовольным. Вроде и не хотел, а все делал против воли, вроде кто меня на аркане тащил.
Она опять прислонилась щекой к моему плечу, лица стало не видно.
— Неужели вы до меня ни с кем не целовались? Я — первая?
Глупости какие.
— Перестаньте же волноваться, не думайте ни о чем. И стесняться не надо, ничего стыдного в этом нет. — И опять лицо ко мне подняла, и опять стала меня целовать и глаза закрыла. Конечно, надо помнить, что она ведь хереса целых три бокала выпила. Ну, тут совсем уж такое получилось, что я прямо не знал, куда деваться. Я весь так ужасно возбудился, а ведь прекрасно знал (еще в армии от кого-то слышал), что если ты настоящий джентльмен, то должен держаться до самого главного момента, так что я просто не знал, как быть. Я подумал, она оскорбится, и постарался сесть попрямее, чтоб она ничего не заметила, и колени повыше поднял. Она отстранилась и спрашивает:
— Что-нибудь не так? Я сделала вам больно?
Да, говорю.
Она слезла с моих колен и руки свои связанные с моей шеи сняла, но все еще сидела очень близко.
— Вы руки мне не развяжете?
Я поднялся с дивана. Мне было так стыдно, что пришлось отойти к окну и сделать вид, что поправляю штору. Все это время она внимательно за мной наблюдала, встала на коленки на диване, на спинку оперлась и смотрит.
— Фердинанд, что случилось?
Ничего, говорю.
— Не нужно бояться.
Я и не боюсь.
— Ну, тогда идите сюда. И свет погасите. Пусть останется только огонь в камине.
Я сделал, как она хотела. Выключил все лампы, но вернулся и снова встал у окна.
— Ну идите же сюда. — И таким тоном зовет, что трудно не поддаться.
Я говорю, все это не то, вы притворяетесь.
— Вы так думаете?
Вы и сами это знаете.
— Ну как мне убедить вас, если вы даже не хотите ко мне подойти.
Я не двинулся с места. Я тогда уже понял, что все это — ужасная ошибка. Тогда она подошла к камину и встала перед огнем. Я уже не чувствовал возбуждения, только какой-то холод, вроде внутри у меня все замерзло. Удивительно. А она говорит:
— Давайте посидим у огня.
Мне и тут хорошо, отвечаю.
Ну, тут вдруг она подошла ко мне, взяла мою руку в свои и повела к камину. Я уступил, позволил ей это сделать. У камина она протянула мне руки и так посмотрела на меня, пришлось их развязать. Она сразу подошла близко-близко и опять меня поцеловала, ей для этого пришлось на цыпочки встать.
А потом она совершила свой самый отвратительный поступок.
Я глазам своим поверить не мог, она отступила на шаг от меня, развязала халатик, а под ним — совсем ничего. Стоит совсем голая. Я только взглянул мельком и сразу отвернулся, а она стояла так, улыбалась и ждала. Понятно было, ждала, чтоб я сделал следующий шаг. Подняла руки, стала шпильки из прически вынимать, чтоб волосы распустить. Это все специально, чтоб меня спровоцировать, стоит так, совсем раздетая, и тени на ней и блики от огня в камине. Я своим глазам не верил. Приходилось верить, конечно, только я никак не мог поверить, что это все на самом деле происходит, что это в самом деле она.
Это было ужасно, мне было нехорошо, я весь дрожал, и хотелось очутиться на краю света, подальше отсюда. Это было хуже, чем с той проституткой, ту ведь я нисколько не уважал, а с Мирандой не знал, куда деваться от стыда.
Так мы стояли у камина, она прямо передо мной, и тут она головой встряхнула, и волосы рассыпались по плечам, а я прямо сгорал от стыда. Что она дальше сделала, подошла поближе и стала стягивать с меня пиджак, потом галстук, потом стала пуговицы на рубашке расстегивать, одну за другой. Я был как воск у нее в руках. Потом стала стягивать с меня рубашку.
А я все думал, прекратите, прекратите, это все не правильно, это не то, но сказать вслух — воли не хватило. Я с ней был совсем слабовольный. Ну а дальше что было, дальше я оказался совсем раздетый рядом с ней, и она прижалась ко мне, обняла, только я весь застыл, будто это и не я вовсе, и она уже не она, а кто-то другой. Я знаю, я повел себя не так, как ведут все нормальные мужчины в таких случаях, я не сделал, чего от меня ждали, а она… не буду говорить здесь, как она себя повела, только я от нее в жизни такого не ожидал. Легла рядом со мной на диван и всякое такое, а у меня внутри все сжалось и ком к горлу подступил.
Из-за нее я выглядел полным дураком. И я знал, что она подумала, она подумала, вот почему я к ней всегда уважительно относился. Я хотел ей доказать, что могу, что не поэтому, что я по-настоящему ее уважал. Я хотел, чтоб она поняла, что я все это умею, только не хочу, потому что это унижает меня и унижает ее, что мы должны быть выше этого, потому что все это отвратительно.
Ну, мы лежали так довольно долго, молчали, и я представлял, как она меня презирает, считает, что урод какой-то.
Потом она встала с дивана, опустилась на колени передо мной и стала гладить меня по голове.
— Это все не важно, — говорит, — это случается со многими мужчинами, не огорчайтесь.
Послушать ее, так она прямо уж такая опытная, опытнее не бывает.
Опять отошла к камину, надела халатик и села у огня, а сама все смотрит на меня, глаз не сводит. Я оделся. Сказал ей, мол, знаю, у меня это никогда не получится. Сочинил длиннющую историю, чтобы она меня пожалела. Конечно, все это было сплошное вранье, не знаю, поверила она или нет, только я ей наговорил такого… Что вроде я могу испытывать глубокое чувство любви и желание могу испытывать, но не могу его на деле осуществить, что, мол, поэтому не могу ее отпустить, она должна быть всегда со мной.
— Но разве вам неприятно, когда вы прикасаетесь ко мне? Мне кажется, вам хотелось меня поцеловать.
Я сказал, все дело в том, что следует за поцелуями.
— Это я виновата. Я напугала вас. Я не должна была этого делать.
Да нет, вы не виноваты. Просто я не такой, как другие. Никто этого не понимает.
— Я понимаю.
Я во сне часто вижу, как я это делаю. Только на самом деле я на это неспособен.
— Танталовы муки, — говорит. Потом объяснила, кто такой Тантал.
Потом долго молчали. Мне ужасно хотелось дать ей наркоз. Отнести вниз, освободиться от всего этого. Хотелось остаться в одиночестве.
— А что за доктор сказал вам, что вы никогда не сможете стать мужчиной?
Обыкновенный доктор. (Это все было вранье, я в жизни ни у какого врача не был.) — Психиатр?
Еще в армии. Да, психиатр.
— А меня вы видите во сне?
Конечно.
— Как?
По-разному.
— И эротические сцены вам тоже снятся?
И все продолжает на ту же тему, никак не слезет со своего конька.
Ну, снится, что я вас обнимаю. И все. Что мы спим вместе, бок о бок, а за окном ветер и дождь. Всякое такое.
— Хотите, мы так и сделаем? Хотите, попробуем сегодня?
Это все равно не поможет.
— Я останусь с вами, если вы этого хотите.
Не хочу, отвечаю. Лучше бы вы этого вообще не затевали.
Она замолчала надолго. Казалось, целую вечность молчала. Потом говорит:
— Как вы думаете, почему я так поступила? Чтобы купить себе свободу?
Ну, не из любви же.
— Сказать вам? — И встала. — Поймите, сегодня я поступилась всеми своими принципами. Да, конечно, чтобы купить себе свободу. Конечно, я думала об этом. Но я действительно хочу помочь вам. Прошу вас, поверьте мне. Я хочу, чтобы вы поняли, я хотела показать вам, что секс — это полноправная часть жизни, ну, если хотите, род деятельности, такой же деятельности, как и всякая другая. В этом нет ничего постыдного, грязного, просто двое дарят друг другу свои тела. Это — как танец. Как игра.
Кажется, она ждала, что я скажу что-нибудь, ждала ответа, но я промолчал, пусть выскажется.
— Знаете, я для вас сделала то, чего никогда в жизни не делала ни для одного мужчины. И… ну, я думаю, вы тоже должны что-то для меня сделать.
Я, конечно, сразу понял, к чему она ведет, какую хитрую игру затеяла. И все это в кучу слов обернула, чтобы заставить человека почувствовать себя и вправду должником перед ней, вроде и не она первая все это затеяла.
— Пожалуйста, не молчите, скажите что-нибудь.
Что? — говорю.
— Ну, хотя бы, что вы понимаете, что я хотела сказать.
Я понимаю.
— И все?
Мне не хочется разговаривать.
— Вы ведь могли сразу мне сказать. Могли остановить меня в самом начале.
Я пытался.
Она опустилась на колени перед огнем.
— Фантастика какая-то. Мы теперь еще дальше друг от друга, чем были.
Я говорю, вы раньше меня терпеть не могли, а теперь небось еще и презирать стали.
— Мне жаль вас. Мне жаль, что вы такой и что вы не видите, какая я.
Я очень хорошо вижу, какая вы. Не думайте, что я и на это неспособен.
Очень резко я ей это сказал, сыт был по горло. Она обернулась ко мне, потом согнулась вся, лицо в ладони спрятала. Вроде бы слезу пустила. Думаю, опять притворялась. Наконец сказала, тихо так:
— Пожалуйста, отведите меня вниз.
Ну, мы отправились вниз. Когда уже были у нее в комнате, я руки ей развязал и собирался уйти, она повернулась ко мне и говорит:
— Мы же видели друг друга обнаженными, наши нагие тела соприкасались. Мы не можем, не должны стать еще более чужими друг другу!
* * *
Когда я от нее вышел, я был все равно как сумасшедший. Не могу толком объяснить. Не спал всю ночь. Все вспоминал и вспоминал, как на картинке видел, вот стою голый, вот лежу, и как себя вел, и что она могла подумать. Прямо видел, как она смеется надо мной там, у себя внизу. Стоило только об этом подумать, как все тело начинало гореть, вроде я весь становился красный. Хотелось, чтоб навеки осталась эта темнота.
Я ходил и ходил у себя наверху, много часов подряд. В конце концов сел в свой фургон и помчался к морю. Здорово быстро ехал, было все равно, что со мной может случиться.
Я был на все способен. Мог запросто ее убить. Все, что я потом сделал, все было из-за этой ночи.
Получалось вроде, что она была глупая, глупая как пробка. Конечно, на самом-то деле это было не так, просто она не понимала, какая любовь мне нужна. Как правильно со мной себя вести. На самом-то деле много было способов доставить мне удовольствие.
Она была как все женщины, ничем не отличалась. Шарики у нее в одну только сторону крутиться могли.
Я ее больше не уважал. Она меня разозлила, я долго не мог успокоиться.
Потому что я все это прекрасно мог.
Эти фотографии (когда я ей наркоз дал) — я на них иногда смотрел. С ними-то мне не надо было торопиться. И они мне не дерзили. Так что я все мог.
Этого она так никогда и не узнала.
* * *
Ну, на следующее утро я спустился к ней, и все было так, вроде ничего и не случилось. Она ни словечка об этом, и я тоже. Я принес ей завтрак, она сказала, ей в Луисе ничего не нужно, потом она вышла в наружный подвал походить, потом я ее запер и ушел. На самом-то деле я пошел и лег спать.
Вечером все было по-другому.
— Я хочу с вами поговорить.
Да? — говорю.
— Я все способы перепробовала. Остался только один. Я решила опять начать голодовку. Не буду есть, пока вы меня не отпустите.
Спасибо за предупреждение, говорю.
— Если только…
Ах, имеется еще «если только…».
— Если только мы не придем к соглашению.
И вроде бы ждет чего-то.
Что ж, послушаем, говорю.
— Я готова согласиться с тем, что вы не сразу меня отпустите. Но я не согласна больше жить здесь, в подвале. Если уж я пленница, я хочу быть пленницей наверху. Мне нужен дневной свет и свежий воздух.
Всего-навсего, говорю.
— Всего-навсего, — отвечает.
И, полагаю, прямо с сегодняшнего вечера?
— Во всяком случае скоро.
Полагаю, мне следует пригласить столяра и декораторов и всякое такое.
Она вздохнула, видно, до нее стало доходить.
— Не надо так. Пожалуйста, не надо так. — А сама смотрит так странно. — Откуда этот сарказм? Я ведь не хотела вас обидеть.
Все это было бессмысленно. Она всю романтику во мне убила, стала для меня такой же, как все женщины, я ее не мог больше уважать, ничего в ней не осталось достойного уважения. И видел я, к чему вся эта игра, стоило ее только выпустить из подвала, и с концами, считай, сбежала.
Ну, все-таки я что подумал, я подумал, ни к чему мне опять все эти дела с голодовкой и всякое такое, лучше выиграть время.
Как скоро? — говорю.
— Вы могли бы держать меня в одной из спален. Можно ведь все окна забить и запереть. Я бы там спала. И может быть, вы иногда разрешали бы мне посидеть у открытого окна, связанной и с кляпом во рту. Это все, о чем я прошу.
Это все, говорю. Интересно, что скажут люди, когда я окна в доме забью?
— Я лучше умру от голода, чем останусь жить в этом подвале. Ну, держите меня в цепях там, наверху. Я на все согласна. Только позвольте мне дышать свежим воздухом и видеть свет дня.
Я подумаю.
— Нет, ответьте сейчас.
Вы забыли, кто здесь хозяин.
— Сейчас.
Не могу ответить вам сейчас. Мне надо подумать.
— Хорошо. Завтра утром. Либо вы скажете, что я могу пойти наверх, либо я не прикоснусь к пище. И это будет равносильно убийству.
Она была прямо в ярости. Злая такая. Я повернулся и вышел.
* * *
В ту ночь я все хорошенько обдумал. Я знал, надо протянуть время, сделать вид, что я на все согласен. Только надо, как говорится, проделать все необходимые телодвижения.
И еще кое-что обдумал, такое, что мог сделать, когда дело до дела дойдет.
На следующее утро, когда я к ней спустился, я сказал, мол, все как следует продумал, что, мол, ее можно понять, и я всесторонне это все рассмотрел и всякое такое, и что одну комнату наверху можно переделать, только на это понадобится неделя. Я думал, опять начнет дуться, но все прошло о'кейно.
— Только учтите, если это всего лишь новая отсрочка, я объявлю голодовку.
Завтра же начну этим заниматься, говорю. Но ведь понадобятся доски и специальные засовы. Их достать тоже не так просто, пару дней придется только на это потратить.
Она только взглянула, жестко так, ну а мне-то что, я взял ведро и пошел выносить.
После этого все шло нормально, исключая, что я все время должен был притворяться. Мы не так уж много разговаривали, но она мне больше не дерзила.
Раз вечером она заявила, что ей нужно принять ванну и заодно посмотреть на ту комнату и что уже сделано. Ну, я знал, что так случится, приготовил доски, все так устроил, чтоб выглядело, вроде я всерьез в этой спальне окном занимаюсь (оно выходило в сад). Она сказала, что ей хотелось бы поставить в этой комнате старое виндзорское кресло (совсем как в прежние времена попросила меня о чем-то), ну, я на следующий день купил и принес к ней в подвал — показать. Она говорит, нет, сюда не нужно, его место там, наверху. И все эти вещи (в смысле обстановки), которые у нее в подвале стояли, ей наверху не нужны, их место здесь. После того, как она увидела ту комнату и дырки для винтов уже просверленные, она вроде поверила, что я такой дурак и разрешу ей перебраться наверх.
План был такой, что я спущусь за ней, отведу ее наверх, мы поужинаем, а потом она проведет свою первую за все это время ночь наверху и утром увидит дневной свет.
Иногда она даже бывала веселой, а мне было смешно. Ну, смеяться-то я смеялся, а только когда срок наступил, я ужасно разволновался.
Первое, что она заявила, когда я к ней пришел в шесть часов вечера, это что она заразилась от меня насморком, который я подцепил в парикмахерской в Луисе.
Но она была веселая, острила, распоряжалась и, конечно, торжествовала, смеялась надо мной исподтишка. Только ведь известно, хорошо смеется тот, кто смеется последний.
— Вот, я собрала вещички для сегодняшнего вечера. А все остальное вы сможете перенести завтра. Все уже готово?
Она уже спрашивала об этом за обедом, и я сказал «да».
Да, говорю, готово.
— Тогда пошли, — говорит, — вы хотите меня опять связать?
Вот что, говорю, есть одно условие.
— Условие? — и прямо с лица спала. Видно, все сразу поняла.
Я вот все думал, говорю.
— Да? — и глаза прямо огнем горят.
Мне хотелось бы сделать несколько снимков.
— Еще? Но вы уже много раз меня фотографировали.
Мне нужны другие снимки.
— Не поняла, — говорит. Только я видел, все она прекрасно поняла.
Я хочу сфотографировать вас в том виде, в каком вы были тогда вечером, говорю.
Она села на край кровати.
— Продолжайте.
И вы должны выглядеть так, будто вы позируете с удовольствием. И позы должны быть, какие я скажу.
Ну, она сидела там, на краешке кровати, и молчала — ни слова. Я думал, она хотя бы рассердится. А она сидит, платком нос утирает, и все. Потом говорит:
— И если я соглашусь?..
Тогда и я выполню свою часть договора. Я должен иметь средство защиты, говорю, обеспечить свою безопасность. Мне нужно так вас сфотографировать, чтоб вам стыдно было, если кто эти снимки увидит.
— Вы хотите сказать, что, если вы меня фотографируете в непристойных позах, я не посмею обратиться в полицию, когда вырвусь отсюда?
Да, примерно так. Только зачем же в непристойных. Просто чтоб вам было стыдно эти фотографии обнародовать. Это будут вполне художественные фотографии.
— Нет.
Я ведь только прошу вас сделать то, что вы без всякой просьбы сами сделали несколько дней назад.
— Нет, нет, нет.
Теперь-то я раскусил, какую игру вы затеяли, говорю.
— Я знаю, в тот вечер я повела себя не правильно. Я это сделала потому… Я была в отчаянии оттого, что между нами — только злоба, подозрительность, ненависть. А то, о чем вы просите, — совсем иное. Это гнусно.
Не вижу разницы.
Она встала и отошла в глубь комнаты, подальше от меня.
Вы ведь уже сделали так разок, говорю, что вам стоит сделать это еще раз?
— Господи, прямо сумасшедший дом какой-то, — говорит и оглядывает комнату, вроде к кому другому обращается, а меня тут и нет вовсе или вроде сейчас она все стены тут разнесет.
Или вы это сделаете, или вам придется сидеть взаперти. Обходиться без прогулок, без хождений наверх, без ванн. Без ничего.
Говорю ей, вам на какое-то время удалось меня надуть. Больше не выйдет. Вы только и мечтаете, как бы удрать отсюда. Одурачить и полицейских на меня напустить. Чем вы лучше уличной девки? Я вас уважал, думал, вы выше этого, а вы что сделали? Я-то думал, вы не такая, как все. А вы не лучше других. На все готовы, на любую гадость, только бы заполучить то, что вам надо.
— Перестаньте, — кричит, и слезы у нее льются.
В Лондоне я могу сколько угодно таких иметь, да еще и поопытнее вас. И делать с ними могу все, что душе угодно.
— Вы — грязный, гадкий, отвратительный выродок.
Валяйте, валяйте. Какой язык — вполне в вашем стиле.
— Вы попираете все законы человечности, извращаете нормальные отношения, втаптываете в грязь все то прекрасное, что может происходить между мужчиной и женщиной…
Уж чья бы корова мычала, говорю, лучше вспомните-ка, кто первый одежки-то снял. Сами напросились, вот и получайте.
— Вон отсюда, — прямо криком кричит.
Да или нет, говорю.
Она схватила со стола пузырек с тушью и швырнула в меня. С тем я и ушел. Запер дверь на засов. Ужин ей не понес, решил, пусть пар повыпустит сначала. Сам съел курицу, которую ей на всякий случай приготовил, и выпил шампанского, а остатки вылил в раковину.
* * *
Не могу толком объяснить, только я был доволен. Я понял, раньше я был слабовольный, теперь — отплатил за все, что она мне говорила, за все, что обо мне думала. Походил у себя наверху, заглянул в ту комнату — даже посмеялся, что она так и осталась внизу: подумал, теперь-то ты ниже меня во всех смыслах, так теперь и будет всегда. Может, раньше она такого и не заслуживала, но потом-то так себя повела, что вполне это все заслужила. Теперь у меня были веские причины ее проучить, чтоб знала что к чему.
* * *
Ну, в конце концов я заснул. Сначала посмотрел на ее старые фотографии, в кое-какие книжки заглянул, кое-каких идей поднабрался. Была одна такая книжка, называлась «Туфельки», с очень интересными фотографиями: в основном женские ноги, в разных туфельках, а на некоторых снимках во весь рост девушки в туфельках, и больше ничего на них, иногда только туфельки и поясок. Очень необычные снимки — настоящее искусство.
Однако утром, когда я спустился в подвал, я постучал и подождал какое-то время, как всегда делал, а когда вошел, очень удивился: она была еще в постели, заснула прямо в чем была, только покрывалом накрылась, и в первый момент вроде не могла сообразить, где она и кто я такой; ну, я стоял и ждал, что она на меня накинется, как раньше, но она села на край кровати, согнулась, руки на колени положила и лицо в ладони опустила, вроде все вокруг сплошной кошмар и она не хочет, не желает просыпаться.
Потом закашлялась. Грудной такой кашель. Вид у нее был кошмарный.
Ну, я решил, ничего не буду пока ей говорить, пошел принес ей завтрак. Она выпила кофе и кашу съела, так что тема голодовки была закрыта, и снова села, как утром, согнулась, голова опущена на руки. Ну, я знал, все это игра, чтоб вызвать жалость. Конечно, вид у нее был как у побитой собачонки, но я думал, это всего-навсего поза, чтобы заставить меня на коленях ползать, прощения просить, а может, еще какая хитрость.
Я спросил, может, ей таблетки от простуды принести, видел, она в самом деле не в форме.
Ну, она кивнула, а голову не поднимает, прячет лицо в ладонях; я сходил за таблетками, пришел, она все в этой же позе сидит. Всякому понятно, что спектакль разыгрывает. Вроде злится. Ну, я подумал, пусть, позлится, позлится и перестанет. Могу и подождать. Спросил, может, ей чего надо, она помотала головой, и я ушел.
* * *
В обед, когда я пришел вниз, она лежала в постели. Одеяло высоко натянула, только глаза видны, и сказала, мол, съест немного супа и выпьет чаю. Ну, я все это принес и ушел. Примерно то же самое было в ужин. Попросила аспирину, почти ничего не ела. Но ведь она не первый раз такой спектакль устраивала. За весь этот день мы с ней и десятком слов не обменялись.
На следующий день все повторилось снова. Она не поднялась с постели, когда я вошел. Но уже не спала, лежала и наблюдала за мной.
Ну что? — спрашиваю.
Она не ответила, лежала молча.
Я говорю, если вы думаете меня за нос водить всякими такими штучками, в постельке отлежаться, ничего у вас не получится.
Это заставило ее ротик-то раскрыть.
— Вы не человек. Вы — выродок, гадкий, гнусный, скользкий, как червяк. Только на то и способны, что детским грехом по ночам заниматься.
Я сделал вид, что не слышу. Пошел приготовил ей завтрак. Когда вернулся с чашкой кофе, она сказала:
— Не приближайтесь ко мне. — Да таким злющим тоном, прямо куда там.
Предположим, я вас здесь оставлю одну, говорю ей, чтоб подразнить. Что с вами будет?
— Если бы у меня только хватило сил, я бы убила вас. Раздавила бы. Как скорпиона. Я это сделаю, вот только поправлюсь. Я бы даже и не пошла в полицию: тюрьма для вас — слишком мягкое наказание. Я бы вас своими руками убила.
Я знал, она злится, потому что поняла: спектакль ее провалился. Она же от меня заразилась, а у меня был всего-навсего насморк.
Что-то вы много болтаете, говорю ей. Забыли, кто тут хозяин. А вот я возьму и забуду, что вы тут. Никто в жизни не узнает.
Она на это только глаза закрыла.
Ну, после этого я ушел. Поехал в Луис, за продуктами. В обед пришел, она вроде спала, ну, я сказал, мол, еда готова, она только чуть шевельнулась, так что я оставил ее в покое.
В ужин она оставалась в постели, но сидела и читала своего Шекспира (я ей когда еще купил).
Я спросил, может, ей получше, ну конечно, тон был саркастический. Ну, она продолжала читать и не подумала ответить, я чуть было Шекспира этого у нее не выхватил из рук, чтоб не забывалась, но сдержался. Через полчаса, когда я сам поужинал, снова спустился к ней, а она и не притронулась к еде, а когда я этот факт прокомментировал, она сказала:
— Меня тошнит. Я очень плохо себя чувствую. У меня, видимо, грипп.
И все же глупости у нее хватило тут же сказать:
— А как вы поступите, если мне понадобится врач?
Поживем — увидим, отвечаю.
— Очень больно кашлять.
Это всего-навсего простуда, говорю.
— Нет, это не простуда, — а сама прямо криком кричит.
Самая настоящая простуда. И бросьте притворяться, тут дураков нет.
— Да не притворяюсь я.
Ну конечно же, нет и ни разу в жизни не притворялись. Никогда.
— О Господи, вы же не человек, не мужчина. Если бы только вы были мужчиной.
А ну повторите, что вы сказали, говорю. Я за ужином выпил еще шампанского, нашел в Луисе магазинчик, где его полбутылками продавали, так что я был не настроен ее глупости терпеть.
— Я сказала, вы не человек, не мужчина.
Ах так, говорю, а ну вылезай из постели. Давай, давай, нечего разлеживаться. Теперь я тут командую.
С меня было достаточно, я и так долго терпел. У других на моем месте давно бы терпение лопнуло. Подошел к ней и сдернул одеяло, потом схватил ее за руку повыше локтя и потянул, а она начала драться и царапаться, все пыталась до лица дотянуться.
Ну подождите, говорю, я покажу вам, где раки зимуют, узнаете что почем.
Веревки были у меня в кармане, и хоть и пришлось с ней немного повозиться, я все-таки ей руки связал и рот заклеил. Может, слишком туго связал, только она сама напросилась. И к кровати ее привязал, веревку покороче приспособил, а сам пошел за фотоаппаратом, вспышку принес и всякое такое.
Конечно, она сопротивлялась, и головой трясла, и глазами сверкала, и волком смотрела, и даже притворялась, что в обморок падает, но я не отставал. Снял с нее, что было надето, и хоть она сначала отказывалась, в конце концов стала делать все, как я велел, и лежала и стояла как надо. (Я до тех пор не начинал фотографировать, пока она не соглашалась сотрудничать.) Так что я сделал все снимки, какие хотел. Снимал, пока все лампы не вышли.
* * *
Моей вины тут нет. Откуда я мог знать, что она хужее больна, чем кажется. Казалось, что у нее всего-навсего простуда.
Снимки я проявил и отпечатал в ту же ночь. Самые лучшие те, где я лицо отрезал. Да и все равно с заклеенным ртом она не больно-то смотрелась. Самые лучшие были, где она стоит в туфельках на высоких каблуках, вид со спины. Привязанные к спинке кровати руки создавали, что называется, интересный ракурс. Должен сказать, я был очень доволен, как все получилось.
На следующий день, когда я к ней пришел, она уже встала, в халате была, вроде меня ждала. Что она сделала, очень меня удивило, она сделала шаг ко мне и опустилась передо мной на колени. Все равно как пьяная. Я заметил, что лицо у нее красное, прямо горит, она глаза ко мне подняла и плачет, прямо до истерики себя довела.
— Я очень больна, — говорит, — у меня воспаление легких. Или плеврит. Вы должны вызвать врача.
Я говорю, встаньте с пола и ложитесь в постель. Потом пошел приготовить ей кофе.
Когда вернулся, сказал, вы же сами видите, что не больны, если б у вас было воспаление легких, вас бы ноги не держали.
— Я задыхаюсь по ночам. И вот здесь очень болит, я могу лежать только на левом боку. Пожалуйста, давайте смеряем температуру, сами посмотрите какая.
Ну, я измерил ей температуру, было 38,9, но я знал, что есть всякие способы набивать температуру.
— Здесь душно, нечем дышать.
Здесь вполне достаточно воздуха.
Она сама была виновата, нечего было меня раньше разыгрывать.
Ну, все равно я поехал в Луис и взял в аптеке какое-то лекарство от приливов крови и от гриппа и еще ингалятор, и она все это взяла, не отказалась. Попыталась поесть за ужином, но не смогла, ее вырвало, и выглядела она совсем плохо, так что, должен сказать, я первый раз поверил, что, может, она и вправду больна. Лицо у нее было красное, потное, пряди волос намокли и прилипли ко лбу, но ведь все это она могла и нарочно сделать.
Я убрал за ней, дал ей лекарства и собирался уже уйти, но тут она попросила меня сесть к ней на кровать, чтоб ей не надо было громко разговаривать.
— Вы думаете, я могла бы заговорить с вами, если бы не была тяжело больна? После того, что вы сделали?
Сами напросились, говорю.
— Вы же видите, я в самом деле больна.
Это грипп. В Луисе очень многие болеют.
— Это не грипп. Это воспаление легких. Или еще какая-нибудь тяжелая болезнь. Очень трудно дышать.
Все будет хорошо. Эти желтые таблетки сделают свое дело. Аптекарь сказал, это самое лучшее лекарство.
— Если вы не вызовете врача, это будет равносильно убийству. Вы меня убьете.
— Да все у вас будет в порядке. Просто температура поднялась.
Как только она заговорила о враче, я опять стал ее подозревать.
— Пожалуйста, оботрите мне лицо платком.
Как-то странно было. Я сделал, что она просила, и в первый раз за все последнее время мне стало ее немножко жалко. Я делал для нее женскую работу. Ну, я хочу сказать, в такие моменты женщине нужна помощь женщины. Она сказала «спасибо».
Ну, я тогда пойду, говорю.
— Не уходите. Я скоро умру, — и попыталась удержать меня за руку.
Хватит глупить, говорю.
— Послушайте, послушайте же, вы должны меня выслушать. — И опять плачет, я вижу — глаза у нее полные слез, и головой мотает по подушке из стороны в сторону. Ну, я уже сказал, мне в тот момент стало ее жалко, так что я сел опять к ней на край кровати, дал ей платок и говорю, мол, неужели бы я не вызвал к ней врача, если б она по-настоящему была больна. Я даже сказал, что все еще ее люблю и что прошу меня простить и всякое такое. Но слезы у нее лились и лились, и она почти ничего не слушала. Даже когда я ей сказал, что она сегодня гораздо лучше выглядит, чем вчера, что, конечно, было не совсем так.
Ну, в конце концов она успокоилась, полежала немного с закрытыми глазами, потом, когда я сделал какое-то движение, спрашивает:
— Вы выполните мою просьбу?
Какую? — говорю.
— Побудьте со мной здесь, внизу, и дверь в тот подвал оставьте открытой. А то нечем дышать.
Ну, я согласился, и мы выключили свет в ее комнате, только в наружном подвале горела лампа, и вентилятор работал, и я сидел рядом с ней довольно долго. Она вдруг задышала как-то странно, часто-часто, вроде бежала вверх по лестнице, ну, ведь она говорила, что задыхается, потом что-то сказала несколько раз, раз я расслышал «не надо», потом вроде мое имя произнесла, только нечетко, ну, я понял, она заснула, и после того, как позвал ее несколько раз, а она не ответила, вышел, запер все двери и будильник поставил, чтоб назавтра пораньше встать. Я думал, она так хорошо заснула. Откуда мне было знать. Я думал, все это к лучшему, думал, таблетки сделают свое дело и назавтра ей будет лучше, что самое худшее уже позади. Я даже чувствовал так, что вот эта ее болезнь к лучшему, потому что, если бы она не заболела, было бы опять много всего такого, что раньше было.
Я что хочу сказать, я хочу сказать, что это все случилось для меня неожиданно. Я знаю, то, что я назавтра сделал, было ошибкой, но до самого этого дня я думал, все, что я делаю, — к лучшему, и считал, что я в своем праве.
II
14 октября?
Уже седьмые сутки. Ночь.
Все время думаю об одном. Если бы только они знали. Если бы они знали.
Если бы хоть с кем-то поделиться. Возмущаться вместе.
Вот и пытаюсь рассказать о том, что произошло, записной книжке. Он купил мне ее сегодня утром. Он даже добр.
Спокойно.
В глубине души прячется страх. Все нарастает и нарастает. Спокойствие только внешнее.
Ничего гадкого. Никакого секса. Но глаза у него — глаза сумасшедшего. Серые, и где-то в глубине затерявшийся свет, тоже серый. Сначала я все время следила за ним. Думала, все дело в сексе, если поворачивалась спиной, то только тогда, когда он не мог наброситься на меня сзади, и все время прислушивалась. Мне нужно было каждое мгновение точно знать, в каком углу комнаты он находится.
Власть. Она стала ощутимой реальностью.
Я знаю — водородная бомба — это страшно. Но теперь мне кажется, быть такой слабой тоже страшно.
Жаль, я не знаю дзюдо. Могла бы заставить его молить о милосердии.
В этой подземной молельне так душно, стены словно сжимаются, я все время прислушиваюсь, не идет ли он, и мысли мои как дурные рисунки, которые следует сейчас же порвать.
Пытаться пытаться пытаться бежать.
Это единственное, о чем я могу думать.
И вот что странно. Он меня завораживает. Я испытываю к нему глубочайшее презрение, отвращение, мне невыносима эта комната, а дома все с ума сходят от беспокойства. Я даже здесь чувствую, как они волнуются.
Как он может любить меня? Как можно полюбить того, кого не знаешь?
Он отчаянно старается мне угодить. Но, видимо, такими и бывают сошедшие с ума. Они же не во всем сумасшедшие, как и все нормальные люди и, должно быть, сами чувствуют какое-то потрясение, если вдруг совершат что-то страшное.
Только в последние день-два я способна вот так рассуждать о нем.
Весь путь сюда из Лондона был сплошным кошмаром. Тошнота и боязнь захлебнуться под пластырем, заклеившим рот. Потом — приступ рвоты. И страх, что сейчас тебя затащат в кусты, изнасилуют и убьют. Когда фургон остановился, я была уверена, вот сейчас это случится. Наверное, потому меня и вырвало. А не только из-за этого зверского наркоза. (Я все вспоминала жуткие истории, которые Пенни Лестер рассказывала нам на ночь в школьном дортуаре, про то, как японцы изнасиловали ее мать, и я говорила себе, только не сопротивляться, только не сопротивляться. А потом еще кто-то там в Ледимонте как-то сказал, чтобы изнасиловать, нужны по крайней мере двое. Женщина, которая позволяет одному мужчине себя изнасиловать, сама на это идет.) Теперь-то я знаю, он не станет так поступать. Он снова воспользуется хлороформом или еще чем-нибудь в этом роде. Но в ту первую ночь я все твердила себе: только не сопротивляться.
Я благодарна за то, что осталась жива. Я ужасная трусиха, я не хочу умирать, я страстно люблю жизнь, я раньше даже не подозревала, что так хочу жить. Если когда-нибудь выберусь отсюда, я уже не смогу быть такой, как прежде.
Мне все равно, что он сделает со мной. Только бы остаться в живых.
Все думаю о том подлом и гадком, что он мог бы сделать со мной.
Все везде осмотрела, искала хоть какое-нибудь оружие, но нигде ничего подходящего, даже если бы умела и имела силы этим оружием воспользоваться. Каждую ночь приставляю стул к обитой железом двери, чтобы хоть знать, если он попытается неслышно войти в комнату.
Отвратительный примитивный умывальник и унитаз.
Огромная гладкая дверь. Ни замочной скважины, ни швов. Ничего.
Тишина. Сейчас я уже стала привыкать к ней. Но она ужасна. Ни малейшего звука. Создается ощущение, что все время чего-то ждешь.
Жива. Жива, но все равно что мертва.
Коллекция книг по искусству. Почти на пятьдесят фунтов книг, я посчитала… В ту первую ночь до меня вдруг дошло, что все эти книги — для меня. Что я вовсе не случайная жертва.
Потом — этот шкаф, полный белья и одежды: блузки, юбки, платья, чулки разных цветов, удивительный набор белья, как для поездки с кем-нибудь в Париж на выходные, ночные рубашки. Все примерно моего размера. Великоваты, но цвета — мои. Он сказал, что видел, какие цвета я ношу.
Казалось, все в моей жизни идет прекрасно. В ней был Ч.В. И это казалось странным. Возбуждающим. Волнующим.
А потом — вот это.
Я немного поспала при свете, не расстилая постели. Я бы рада была выпить чаю или какао, но побоялась, что он что-нибудь туда подсыпал. Я до сих пор боюсь, что он может что-то подсыпать в еду.
Семь суток. А кажется — семь недель.
Он выглядел таким безобидным и взволнованным, когда остановил меня на улице. Сказал, что сшиб собаку. Я подумала, а вдруг это наш Мисти. Внешность человека, которого абсолютно ни в чем нельзя заподозрить. Совершенно не похожий на «волка».
Это было словно падение в бездну с края земли. Словно у земли вдруг образовался край.
Каждую ночь я делаю то, чего не делала много-много лет. Лежу и молюсь. Я не опускаюсь на колени, я уверена, Бог презирает коленопреклоненных. Я лежу и прошу Его утешить М., и П., и Минни и Кэролайн, которая, должно быть, чувствует себя виноватой передо мной, и всех остальных, даже тех, кому неплохо было бы и поволноваться из-за меня (или из-за кого-нибудь другого). Например, Пирса и Антуанетту. Я прошу Его помочь этому несчастному, во власти которого я нахожусь. Он не допустит, чтобы меня изнасиловали, мучили, убили. Прошу у Него света.
Буквально. Дневного света.
Не могу, физически не могу примириться с этой абсолютной темнотой. Он купил мне ночник. Ложусь спать при свете, ночник горит рядом с кроватью. Раньше я просто не тушила свет.
Самое худшее — просыпаться утром. Просыпаюсь и в первые мгновения думаю, что я дома или у Кэролайн. Потом — словно удар. Вспоминаю, где я.
Не знаю, верю ли я в Бога. Я страстно молилась Ему, когда меня везли сюда, когда я думала, что скоро умру (слышу, как Ч.В. говорит: вот вам и доказательство, что не верите). Когда молишься, становится легче.
Получаются какие-то кусочки, обрывки. Не могу сосредоточиться. Я так долго думала о многом, что теперь не могу остановиться на чем-нибудь одном.
Но от этого становится спокойнее на душе. Если даже это только иллюзия. Как это бывает, когда подсчитываешь, сколько денег истратила. И сколько осталось.
15 октября.
Родителей у него не было. Воспитывался у тетки. Я хорошо ее вижу. Тощая, с бледным лицом и злым, плотно сжатым ртом, с хитрыми глазками, носит уродливые бесцветные шляпы, похожие на стеганый чехол для чайника, и совершенно помешана на борьбе с пылью и грязью. Пыль и грязь для нее — все, что выходит за пределы ее узенького и затхлого захолустного мирка.
Я сказала ему, он стремится найти свою мать, которую никогда не знал, но он, естественно, и слушать не стал.
Он не верит в Бога. Поэтому мне так хочется верить.
Рассказала ему о себе. О М. и П., этаким бодрым, безразличным тоном. Он знал про М. Видимо, весь город знает.
Придумала гениальную теорию: я должна помочь ему перестать считать себя мучеником.
Жизнь в тюрьме. Время тянется бесконечно.
* * *
Первое утро.
Он постучал в дверь и подождал десять минут (он так всегда делает). Не могу сказать, чтобы эти десять минут показались очень приятными, все разумные и утешительные доводы, которые мне удалось наскрести за ночь, моментально разбежались, оставив меня в полном одиночестве. Я стояла в этом подвале и говорила себе: «Если он это сделает, не сопротивляйся». Я собиралась сказать ему: «Делайте со мной что хотите, только не убивайте. Не убивайте меня, тогда вы снова сможете сделать это». Словно я рекламирую предмет долговременного пользования.
Но все было совсем по-другому. Он вошел, неловко остановился в дверях, с довольно глупым видом, и вдруг я его узнала, он ведь был без шляпы. Наверное, я запоминаю лица, не осознавая этого. Я его узнала, он работал в Ратуше, делопроизводителем. Это он выиграл баснословные деньги на скачках. Его фотографию поместили в городской газете. Мы еще говорили, что у него знакомое лицо.
Он попытался отрицать это, но покраснел. Он легко краснеет.
Проще простого заставить его занять круговую оборону. На лице застыло выражение врожденной обиды. Лицо — вытянутое, как морда у овцы. Нет, пожалуй, как у жирафа. Этакий длинный, неуклюжий жираф. Я забросала его вопросами, он не хотел отвечать, и все, что ему оставалось, это сделать вид, будто я не имела права их задавать. Будто на такое он вовсе не рассчитывал.
У него никогда не было девушки. Во всяком случае, такой, как я.
Девственно чистый юноша.
Высокий. Метр восемьдесят два. Сантиметров на двадцать выше меня. Очень худой, так что кажется еще выше ростом. Нескладный. Руки слишком велики, неприятные, мясистые, цвета сырой ветчины. Не мужские. Слишком широкие кисти. Слишком сильно выступающий кадык, слишком длинный подбородок; крылья носа красные, верхняя губа выдается над нижней. Голос такой, будто у него полипы в носу. И странные интонации. Какие-то промежуточные — интонации человека некультурного, старающегося говорить «культурно». Из-за этого он все время попадает впросак. Лицо слишком длинное. Тусклые темные волосы вьются, но кажутся жесткими, грубыми. Зачесаны назад, волосок к волоску. Пиджак спортивного покроя, брюки из шерстяной фланели, галстук с булавкой. Даже запонки.
То что называется «приличный молодой человек».
Выглядит существом абсолютно бесполым.
Часто с таким видом стоит, опустив руки по швам или убрав их за спину, будто не имеет ни малейшего представления, что ему с этими руками делать. Почтительно ждет моих приказаний.
Рыбьи глаза. Следят. И все. Никакого выражения.
Его манера поведения заставляет меня капризничать. Становлюсь похожей на привередливую богачку-покупательницу, а он — на продавца в магазине тканей. У него именно такой стиль. Притворно-униженный. «Всегда пожалуйста» или «простите великодушно».
Сижу, ем, читаю книгу, а он наблюдает. Скажешь ему: «Уходите» — уходит.
Он тайно следил за мной почти два года. Был безнадежно влюблен, чувствовал себя совершенно одиноким, сознавал, что я всегда буду «выше» его. Это было ужасно, он говорил так неловко, неуклюже. Он всегда ходит вокруг да около, ничего не скажет прямо, все обиняками, и все время оправдывается. Я сидела и слушала. Глаз не могла поднять.
Он раскрыл мне свою душу. Распустил нюни, хватило бы на весь этот кошмарный оранжевый ковер, что на полу. Когда он замолчал, мы посидели еще немного. Потом он собрался уходить, и я сказала ему, что все понимаю, что никому ничего не скажу, если он отвезет меня домой, но он попятился и вышел из комнаты. Я очень старалась показать ему, что и понимаю, и сочувствую, но, видимо, только напугала.
На следующее утро я сделала еще одну попытку, выяснила, как его зовут (какое злое совпадение!), была очень благоразумна, смотрела на него снизу вверх, упрашивала и опять напугала.
За обедом сказала ему, что вижу, как он стыдится того, что совершил, и что еще не поздно. Пытаешься достучаться до его сознания, и оно будто бы откликается, но уколов совести он не чувствует, ему не больно. «Да, мне очень стыдно, — говорит он, — я знаю, мне должно быть стыдно». Я сказала, он не кажется мне человеком жестоким. Он ответил: «Это первый жестокий поступок в моей жизни».
Может быть, и так. Значит, он просто копил силы.
Иногда мне кажется, он ведет себя очень умно. Хитроумно. Пытается вызвать мое сочувствие, изображая дело так, будто он весь во власти некоей третьей силы.
В тот вечер я больше не старалась быть благоразумной, разговаривала резко, срывалась. А он выглядел еще более обиженным, чем обычно. Ему замечательно удается выражение обиды на лице.
Оплетает меня паутиной своих обид.
Все время твердит, что он «не моего круга».
Я знаю, что я для него такое. Бабочка, которую он всю жизнь мечтал поймать. Помню, когда я впервые встретилась с Ч.В., он говорил, что коллекционеры — самые отвратительные из всех живущих на земле скотов. Он, конечно, имел в виду тех, кто коллекционирует произведения искусства. Тогда я его не поняла, я подумала, он просто стремится шокировать Кэролайн — и меня заодно. Но он, разумеется, прав. Коллекционирование — это антижизнь, антиискусство, анти — все на свете.
* * *
Я пишу в этой ужасной гробовой тишине так, будто чувствую себя нормально. Но это не правда. Мне так плохо, так страшно, так одиноко. Одиночная камера — невыносимо. Каждый раз, когда открывается дверь, мне хочется броситься прочь. Но теперь, я знаю, нельзя торопиться с побегом, нужно продумать все как следует. Перехитрить его. Планировать намного вперед.
* * *
Выжить.
16 октября
День. У нас в училище сейчас класс живой натуры. Неужели мир все еще существует? Солнце еще светит? Прошлой ночью мне померещилось, что я уже умерла. Это — смерть. Это — ад. В аду ведь не будет других людей. Только такие, как он. И дьявол не будет похож на дьявола и, может быть, будет даже довольно привлекательным, но похожим на него.
Сегодня утром я его рисовала. Надеялась, мне удастся передать сходство, чтобы проиллюстрировать все это. Получилось очень плохо, но ему понравилось. Он сказал, что заплатит ДВЕ СОТНИ гиней за эту мазню. Совершенно сошел с ума.
Из-за меня. Я — его безумие.
Годы напролет он искал, во что бы воплотить свое безумие. И нашел меня.
* * *
Не могу писать в этом безвоздушном пространстве. Никому. Когда рисую, всегда представляю себе, что кто-то вроде Ч.В. стоит у меня за спиной.
Все родители должны быть похожими на моих, тогда все сестры будут действительно сестрами друг другу. Как Минни и я.
Минни, моя хорошая!
Я здесь уже больше недели и очень о тебе тоскую, и тоскую без свежего воздуха, без новых лиц, без всех тех людей, которые так раздражали меня в метро, без свежих впечатлений, дарившихся мне каждый день, каждый час, если бы только я их тогда замечала! Я хочу сказать, если бы могла тогда оценить их свежесть и новизну. Больше всего я тоскую о свежем дневном свете. Не могу жить без света. Искусственное освещение — все линии лгут: так тяжко, почти готова мечтать о полной тьме.
Я еще не рассказала тебе, как пыталась бежать. Думала о побеге всю ночь, не могла заснуть, здесь такая духота, и живот у меня болел (он очень старается повкуснее готовить, но все напрасно). Я соврала, что кровать сломалась, и, когда он наклонился, бросилась бежать. Но не смогла захлопнуть дверь, и он поймал меня в наружном подвале. Зато сквозь замочную скважину я увидела дневной свет.
Он ни о чем не забывает. Закрепляет открытую дверь специальным засовом. Все равно стоило того. Целая замочная скважина дневного света. Первый раз за неделю. Он предвидел, что я попытаюсь запереть его в моем подвале и устроить побег.
После этого три дня подряд я позволяла ему лицезреть мою спину или — для разнообразия — мою сердитую физиономию. Я голодала. Спала. Когда я была уверена, что он не появится, я вставала с постели и немножко танцевала по комнате, читала книги по искусству, пила воду. Но не прикасалась к пище.
И я заставила его пойти на уступки. Его условия были — шесть недель. Неделю назад мне и шесть часов были бы чересчур. Я расплакалась. Он уступил, согласился на четыре. Я все так же боюсь оставаться с ним. Я изучила каждый сантиметр этого отвратительного подземелья, у меня такое чувство, что каменные своды разбухают, обволакивают и сжимают меня, как окаменелая раковина речной улитки. Но четыре недели все-таки не шесть. Такое ощущение, что у меня не осталось ни воли, ни сил, что меня заперло во всех смыслах этого слова.
Минни, вчера я ходила с ним наверх, в дом. Прежде всего — свежий воздух, свободное пространство, не каменный мешок три на три на пять (я все тщательно измерила), звезды над головой и чудесный-чудесный воздух, хоть и сырой и холодный, но все равно чудесный.
Я думала, может быть, удастся сбежать. Но он крепко держал меня за руку повыше локтя. Кроме того, он связал мне руки и заклеил пластырем рот. Было совсем темно. Темно и пусто. Никаких огней. Сплошная тьма. Я даже не знала бы, в какую сторону бежать.
Дом очень старый. Может быть, даже деревянный, внутри повсюду деревянные балки, полы проседают и очень низкие потолки. На самом деле — прелестный старый дом, но обставлен в мучительно «хорошем вкусе» по стандартам дамских журналов. Убийственные столкновения цветовых пятен, смешение стилей в обстановке, мещанская показуха, фальшивая старина, кошмарные медные украшения. А картины! Ты бы не поверила, если бы я попыталась описать эту безвкусицу. Он сказал, какая-то фирма занималась обстановкой дома. Должно быть, они сбагрили ему всю рухлядь, залежавшуюся у них на складе.
Ванна — какое наслаждение! Я знала, он может ворваться в любой момент, дверь не только не запирается, даже не прикрывается плотно (к полу привинчен деревянный брусок). Но я почему-то была уверена, что он не войдет. И это так замечательно — увидеть наконец ванну, полную восхитительной горячей воды, и нормальный унитаз; мне стало как-то почти безразлично, войдет он или нет. Я заставила его ждать долго-долго. За дверью. Он не возражал. Был «добрым».
Но я придумала, как отправить весточку о себе. Положу записку в пузырек и спущу в унитаз. Можно обвязать пузырек яркой ленточкой. Может быть, кто-нибудь и увидит. Кто-нибудь где-нибудь когда-нибудь. В следующий раз так и сделаю.
Прислушивалась, может быть, услышу — идет машина. Ни одной. Слышала крик совы. Пролетел самолет.
Если бы люди знали, над чем они летят.
Все мы вот так и летим, каждый в своем самолете.
Окно в ванной забито досками. Огромные винты. Искала оружие. Повсюду — под ванной, за трубами. Нигде ничего. Только если бы и нашла, не знаю, как бы я его использовала. Я постоянно слежу за ним, а он — за мной. Не оставляем друг другу ни одного шанса. Он на вид не такой уж сильный, но все равно много сильнее, чем я. Нужно застать его врасплох.
Все кругом заперто-перезаперто. На входной двери в подвал есть даже ревун от воров.
Он все предусмотрел. Я думала, положу записку в белье, приготовленное для прачечной. Но он не сдает белья. Когда я его спросила про простыни, он сказал: «Я куплю новые, только скажите, когда надо».
Одна надежда на затею с унитазом.
Минни, это я не тебе пишу, просто разговариваю сама с собой.
Когда я вышла из ванной в блузке, которую он для меня купил — я выбрала наименее ужасную, — он встал. (Все это время он сидел у двери в ванную.) Я почувствовала себя словно юная красавица на балу, спускающаяся по великолепной мраморной лестнице. Он был сражен. Думаю, тем, что увидел меня в «его» блузке. И с распущенными волосами.
А может быть, просто его потрясло то, что я сорвала кляп. Ну, во всяком случае, я ему улыбалась и всячески подъезжала, и он позволил мне побыть без кляпа и даже походить по дому. Шел за мной по пятам. Я хорошо понимала, стоит сделать опрометчивый шаг, и он сразу бросится на меня.
Наверху комнаты — очаровательные сами по себе, но затхлые, нежилые. Какой-то странный, мертвый воздух. Внизу — то, что он называет «зала» (совершенно в его стиле), — очень красивая комната, намного просторнее всех других, в форме не правильного квадрата — совершенно неожиданно в этом доме, и с огромной балкой под потолком. Балка опирается на три других, стоящих вертикально, и делит комнату пополам. Неожиданные углубления в стенах, не правильные углы, другие балки, поменьше, — никакой архитектор ничего подобного не придумал бы и за тысячу лет. И вся эта красота уничтожена, убита обстановкой. Фарфоровые утки над прелестным старинным камином. Я не могла этого вынести. Попросила его связать мне руки впереди, а не сзади, сняла уток с крючка и разбила о плиты камина.
Это его обидело почти так же, как та пощечина, что я влепила ему, когда он не дал мне сбежать.
Он вынуждает меня быть иной, мне хочется скакать вокруг него, поражать, ослеплять, приводить в замешательство. Он такой тугодум, лишенный воображения, лишенный жизни. Словно цинковые белила. Я понимаю, что против воли поддаюсь его влиянию. Его тирании. Она заставляет меня менять обличья, разыгрывать спектакли. Красоваться. Ненавистная тирания слабых. Это Ч.В. как-то раз сказал.
Ординарность — бич цивилизации.
Но он настолько ординарен, что это делает его неординарным.
Он фотографирует. Хочет сделать мой «портрет».
Потом были бабочки. Наверное, это даже красиво. Да. Они красиво подобраны и уложены, их бедные мертвые крылышки распростерты все под одним углом. И мне было так жаль их, бедных, мертвых: они — такие же его жертвы, как я. А тех, которыми он больше всего гордится, он называет «аберрации»!
Внизу он позволил мне смотреть, как он готовит чай в наружном подвале, произнес какую-то нелепость, и я рассмеялась — или хотела рассмеяться.
Ужасно.
Я вдруг поняла, что тоже схожу с ума, что он жесток и коварен. Конечно, для него не имеет значения все, что я ему наговорила. Что я разбила его злосчастных уток. Потому что я здесь, в его доме, смеюсь с ним вместе и наливаю ему чай, словно я — его лучший друг или возлюбленная. Это и есть безумие, ведь он меня похитил!
Я выругалась. Я — истинная дочь своей матери. Стерва.
Вот так-то, Минни. Как мне хочется, чтобы ты была рядом, хочется поговорить с тобой в темноте. Если б только можно было с кем-то поговорить, хоть несколько минут. С кем-то близким, кого люблю. То, что я пишу, звучит намного светлее и радостнее, чем то, что есть на самом деле.
Опять хочется плакать.
Все это так несправедливо.
17 октября
|
The script ran 0.015 seconds.