Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Харуки Мураками - Мой любимый sputnik [1999]
Язык оригинала: JAP
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, О любви, Роман, Современная проза

Аннотация. ...Эта женщина любит Сумирэ. Но не чувствует к ней никакого сексуального влечения. Сумирэ любит эту женщину и хочет ее. Я люблю Сумирэ, и меня к ней влечет. Я нравлюсь Сумирэ, но она не любит и не хочет меня. Я испытываю сексуальное влечение к одной женщине — имя неважно. Но не люблю ее. Все так запутано, что сильно смахивает на какую-нибудь экзистенциалистскую пьесу. Сплошные тупики, никто никуда не может выйти. Должны быть альтернативы, но их нет. А Сумирэ в одиночестве уходит со сцены...

Полный текст.
1 2 3 

ВЫ ПОЗВОЛИТЕ? ЧЕЛОВЕК ТАК УСТРОЕН: ЕСЛИ В НЕГО ВЫСТРЕЛИТЬ, ПОЛЬЕТСЯ КРОВЬ Вот именно поэтому я и стала писать. Я размышляю — так, как обычно это делаю, — и оказываюсь в пространстве без границ и названия, пространстве постоянных мыслей. Там, внутри меня, происходит зачатие — зарождается видение: еще незрячий зародыш по имени Понимание плавает, окруженный вселенскими, всепоглощающими околоплодными водами Непонимания. Наверное, в этом и есть причина, по которой мои сочинения невыносимо, чудовищно длинны, и к концу (вот как сейчас) повествование вообще выходит из-под контроля. Поддерживать эту “линию снабжения” с соответствующими ей объемами поставок я еще не способна — нет нужных навыков. Не способна технически. Да, пожалуй, и морально тоже. Однако эго — не роман. Как бы лучше обозвать то, что я пишу? В сущности, это всего лишь текст. Вовсе нет нужды стремиться к удачному финалу. Я просто думаю вслух над тем, что сию минуту приходит мне в голову. В этом нет ничего похожего на моральную ответственность. Я всего лишь… (да? нет?) …размышляю. В последнее время — довольно долго — я ни о чем особенно не думала, да и некоторое время в будущем вряд ли буду о чем-то серьезно думать. Но сейчас, как бы там ни было, я думаю. И думать буду еще до рассвета. Все же, говоря так, я не могу избавиться от своих “старых знакомых”, которые вечно рядом, — моих мрачных подозрений. А может, я убиваю свое время и энергию ради чего-то абсолютно бессмысленного? Надрываясь, усердно тащу тяжелую бадью с водой туда, где всех давно замучили бесконечные дожди? Не пора ли мне прекратить эти никому не нужные телодвижения и просто отдаться естественному потоку? Столкновение? А собственно, на что оно похоже — “столкновение”? Скажу иначе. М-м… О чем это я? Ах да, вот о чем. Пишу всю эту бредятину, а гораздо честнее было бы снова нырнуть в теплую постель и ласкать себя, думая о Мюу. Вот что. Мне очень нравится линия ее бедер, я люблю ее белоснежные волосы. На голове они совершенно белые, а в паху — полный контраст — иссиня-черные и растут удивительной формой. В маленьких черных трусиках ее попка очень сексуальна. Не могу никак остановиться: все представляю эти совершенно черные волосы, растущие буквой Т, под такими же черными трусиками. Ну все, хватит об этом! Сейчас же возьми себя в руки и прекрати! Нужно вырубить выключатель (щелк!), чтобы наконец разомкнуть цепь бессмысленных сексуальных фантазий и сию же минуту серьезно настроиться на эти записи. Я хочу потратить драгоценное время до рассвета на что-то поважнее сексуальных фантазий. Что полезно, а что нет — пусть решает кто-то другой и где-то в другом месте. И что они там решат — мне наплевать, я и чашки ячменного чая за это не дам! Так, да? Да, только так! А потому — давай дальше, вперед! Говорят, попытка пересказать сон в своем литературном произведении (будь то реальный сон, который действительно когда-то приснился, или же некое видение, рожденное творчеством) — дело довольно рискованное. Ведь лишь единицы из писателей, наделенные Талантом, способны с помощью слов воссоздать гармонию иррациональных связей, которая существует в сновидениях. Согласна. И все-таки, несмотря на это соображение, хочу, набравшись смелости, рассказать здесь свой сон. Он приснился мне совсем недавно. Я записываю его как некий факт, имеющий отношение ко мне лично. Здесь я — всего лишь добросовестный кладовщик, и литературное качество повествования почти не имеет значения. (Да? А на самом деле?) По правде говоря, мне и раньше снились сны, по смыслу чем-то похожие на этот. Различаются детали. Места разные. Но общая канва всегда одна и та же. И боль, когда я просыпаюсь от этих снов, тоже одинаковая (по силе и продолжительности). Как ночной поезд, который перед слепым поворотом каждый раз дает гудок, так и в этих моих снах навязчиво повторяется одна и та же тема. “СОН СУМИРЭ” (Эту часть буду писать от третьего лица. Так рассказ получится точнее.) Сумирэ поднимается по длинной винтовой лестнице, чтобы встретиться с мамой, которая давно умерла. Должно быть, мама ждет на самом верху этой лестницы. Мама что-то хочет сказать Сумирэ. Нечто очень важное, Сумирэ просто обязана это узнать, чтобы жить дальше. Сумирэ страшно: она впервые встречается с мертвецом и к тому же не знает, что за человек — ее мама. Может, ненавидит Сумирэ или злится на нее (почему — непонятно). Однако Сумирэ не может отказаться от встречи с мамой. У нее есть только этот единственный шанс. Первый и последний. Длинная лестница. Сумирэ все взбирается и взбирается наверх, но никак не может добраться до ее конца. Сумирэ задыхается на ходу, но продолжает восхождение в том же темпе. А время ее истекает: мама не останется в этом здании бесконечно долго. На лбу Сумирэ выступил пот. Ну вот, наконец-то, последняя ступенька. На самом верху — просторная площадка, в конце ее, прямо по ходу — стена. Прочная каменная стена. В ней, точно на уровне лица — круглая дыра, похожая на вентиляционное отверстие. Узкая, диаметром где-то сантиметров пятьдесят. И тут мама Сумирэ вся как-то съеживается, и ее, будто насильно, начинает за ноги засасывать внутрь дыры. Сумирэ понимает: время, отпущенное ей, истекло. Мама лежит в узком пространстве дыры, лицо устремлено прямо на Сумирэ. Она смотрит так, словно умоляет ее о чем-то. С первого взгляда Сумирэ понимает, что эта женщина — ее мать. “Тот человек, который дал мне душу и тело. Но эта мама почему-то отличается от мамы на фотографиях в семейном альбоме. Настоящая мама — красивая и очень молодая. А женщина в альбоме наверняка не моя настоящая мама, — думает Сумирэ. — Отец обманул меня”. “Мама!” — решается крикнуть Сумирэ. Словно вырвали из груди какую-то заслонку — такое чувство. Голос Супирэ еще звучит, как вдруг вакуум с той стороны дыры начинает мощно засасывать папу внутрь. Мама открывает рот, она что-то кричит Супирэ. Но слова ее не долетают — их поглощает гулкий рев ветра, вырывающегося наружу. Еще мгновение — и мамина фигура полностью исчезает в темном чреве дыры. Взгляд назад: лестницы больше нет. Сейчас со всех сторон Супирэ окружают каменные стены. Там, где была лестница, появилась деревянная дверь. Повернув ручку, Сумирэ толкает дверь вовнутрь, а там — небо. Она стоит на верхушке высокой башни. Если посмотреть вниз, от высоты темнеет в глазах. В небе летает множество каких-то штуковин, похожих на маленькие самолеты. Примитивные самолетики на одного человека — кто угодно может такие сделать. Из бамбука и легкой древесины. За сиденьем — двигатель величиной с кулак и пропеллер. Сумирэ громко кричит пролетающим мимо пилотам, чтобы они спасли ее и забрали отсюда. Но те даже не оборачиваются в ее сторону. “Это оттого, что на мне такая одежда, — думает Супирэ, — просто никто меня не видит”. На ней какой-то безликий халат, похожий на больничный — белый и длинный. Она скидывает с себя халат и остается совершенно голой: под халатом ничего нет. Снятый халат летит в пустоту за дверью. И вдруг, словно душа, разорвавшая путы, устремляется в погоню за ветром и вскоре теряется из виду. Тот же ветер ласкает ее тело, колышет волоски на лобке. И тут Супирэ внезапно замечает, что все мелкие самолеты, до этого летавшие где-то рядом, превратились в стрекоз. Все небо сплошь наполнено большими разноцветными стрекозами. Они таращат свои огромные, ослепительно сверкающие шарообразные глаза во все стороны. Стрекот их крыльев становится все громче и громче — будто кто-то крутит ручку радиоприемника. Еще немного, и грохот становится просто невыносимым. Супирэ садится на корточки, зажмуривает глаза и затыкает уши руками. И просыпается. Сумирэ отчетливо помнит этот сон — в мельчайших подробностях. Так хорошо, что может нарисовать все это на картине. Только вот лицо папы, исчезнувшей во тьме дыры, начисто ушло из памяти. Как и те важные слова, которые мама тогда произносила — они тоже навсегда затерялись в вакууме Небытия. Сумирэ лежит в постели и плачет, со всей силой вцепившись зубами в подушку. Плачет и плачет. “ПАРИКМАХЕР БОЛЬШЕ НЕ РОЕТ ЯМ” После этого сна я пришла к одному важному решению. Конец моей мотыги, которой я весьма усердно вкалывала, уже ударился о выступ твердой скалы. Бумс! Я решила дать ясно понять Мюу, чего же я все-таки добиваюсь. Находиться и дальше в этом подвешенном состоянии я не могу. Как тот бесхребетный парикмахер — забиться в тоске на задний двор, рыть там яму и тайком признаваться себе самому: “Я люблю Мюу!” — нет, нельзя! Если так будет продолжаться, я просто совсем исчезну — медленно, но верно. Все рассветы и вечера будут отгрызать частички меня — кусок за куском. И совсем скоро та некая субстанция, которая именуется “я”, смоется потоком времени, а на ее месте останется “ничего нет”. Все абсолютно ясно, ситуация прозрачна, как кристалл. Кристалл… Кристалл… Знаю, чего хочу: обнимать Мюу, и чтобы она обнимала меня. От стольких самых важных для себя вещей я уже наотказывалась в жизни. Больше Они от меня ничего не получат. Сейчас все-таки еще не поздно. И потому я должна быть с Мюу. Я должна войти в ее тело. И хочу, чтобы она вошла внутрь моего тела. Как две алчные скользящие змеи. А если Мюу не примет меня — тогда что? Ну тогда ничего другого не останется — только смириться. “Вы позволите?.. Человек так устроен: если в него выстрелить, польется кровь”. КРОВЬ ДОЛЖНА ПРОЛИТЬСЯ. Я должна заточить нож и где-то перерезать собаке глотку. Ведь так? Именно так! То, что я пишу здесь, — послание себе самой. Похоже на бумеранг. Подброшенный вверх, он разрезает тьму вдалеке, остужает маленькие души несчастных кенгуру и в конце концов снова возвращается в мою руку. Но вернувшийся бумеранг и запущенный бумеранг — вовсе не одно и то же. Мне это ясно. Бумеранг… Бумеранг… 12 ДОКУМЕНТ 2 Сейчас — день, на часах — половина третьего. Мир за окном похож на ад: ослепительное пекло. Скалы, небо, море — все сверкает и искрится на солнце, сливаясь в сплошной белый цвет. Когда смотришь какое-то время на эту картину, уже перестаешь различать, где скалы, где небо, где море, и только видишь, как они плавятся в одно общее месиво, проглотив границы друг друга. Все разумные существа удрали в тень, спасаясь от прямых, откровенно палящих солнечных лучей, и погрузились в легкую дремоту. Даже птицы не летают. Но дома у нас — приятная прохлада. Мюу в гостиной слушает Брамса. Она в синем летнем платье на тонких бретельках, белоснежные волосы собраны сзади в маленький узел. Я сижу у себя за столом и пишу все это. — Тебе музыка не мешает? — спрашивает Мюу. Я отвечаю, что Брамс не может мешать. Я роюсь в памяти, чтобы восстановить историю, которую Мюу рассказала мне несколько дней назад в бургундской деревушке. Непростая это работа. Рассказывала она отрывочно, кусками, постоянно ломая всю хронологию до полной неразберихи. Что было раньше, что потом, где причина, где следствие, — периодически мой мозг плывет, не в силах разобраться во всем этом. Конечно, я не могу винить за это Мюу. Зарытая в недрах памяти жестокая бритва заговора вспарывает ее плоть. Звезды над виноградниками потихоньку гаснут на рассвете, и вместе с ними краски жизни покидают щеки Мюу. Я уговариваю, заставляю ее рассказать мне эту историю. Приободряю, принуждаю, потакаю, хвалю, искушаю. Мы пьем красное вино и говорим до рассвета. Держим друг друга за руки и вместе бредем по следам ее памяти, раскладываем все по полочкам, перестраиваем заново. И все равно есть куски, которые она ни в какую не может вспомнить. Натыкаясь на такие места, Мюу тихо расстраивается и пьет еще больше вина. Опасная территория. Здесь мы завязываем с серьезными расследованиями — ничего не поделаешь, — осторожно покидаем эту зону и движемся в сторону более безопасной. Все началось с моего открытия, что Мюу, оказывается, красит волосы в черный цвет, и я упросила ее рассказать, что с ней приключилось. Мюу настолько следит за собой, что никто из окружающих — за редчайшим исключением — и не догадывается, что у нее крашеные волосы. А я заметила. Когда так долго путешествуешь вместе и каждый день находишься бок о бок с другим человеком, рано или поздно такие вещи вылезают наружу. Хотя, может, Мюу вовсе и не стремилась это от меня скрыть. Хотела бы — точно бы смогла внимательнее к этому относиться. А тут, наверное, рассудила так: “Ну что ж, пусть знает, ничего не поделаешь”. А может, нарочно хотела, чтобы я заметила. (Хм, это, конечно же, всего лишь мое предположение, не более.) Я напрямую спрашиваю Мюу. Да… Такой уж у меня характер — без прямых и откровенных вопросов просто не выживу. — Много ли у вас седых волос? Когда вы начали их красить? — Уже четырнадцать лет, — отвечает Мюу. — Четырнадцать лет назад у меня поседели все волосы. Все до единого, — говорит она. — Из-за болезни? — Нет, не так. Со мной тогда случилась одна история, из-за которой я вся и поседела. За одну ночь. — Расскажите, что случилось, — говорю я. — Умоляю. Я все хочу о вас знать, все, что было. Я же о себе ничего не скрываю, все вам рассказываю. Но Мюу спокойно качает головой. Она никому раньше не рассказывала об этом. Даже муж не знает правды. Четырнадцать лет она хранит эту историю в себе. Это ее личная тайна. Но в итоге все кончается тем, что мы говорим о том событии всю ночь, до рассвета. — У каждой истории есть свое время, когда ты просто обязан ее рассказать, — убеждаю я Мюу. — Если человек не делает этого, он обрекает свою душу на то, чтобы она осталась связанной с этой тайной навсегда. Я произношу эти слова, и Мюу смотрит на меня: взгляд такой, будто она рассматривает некий пейзаж где-то очень далеко. В ее глазах что-то всплывает на поверхность, потом медленно опускается на дно. Она говорит: — Видишь ли… Какие там взаимозачеты, мне и отдавать-то нечего. Уже ничего не осталось. Это пусть они, другие платят по счетам, не я. Я совсем ее не понимаю. И откровенно говорю ей об этом. Мюу отвечает: — Если я расскажу тебе эту историю, она станет нашей общей навсегда. Так? Не знаю, насколько это правильно. Если я открою тебе свою тайну, ты окажешься втянутой в эту историю. А ты сама этого хочешь* Ты действительно хочешь узнать, на какие жертвы я бы пошла, только бы забыть все это? — Да, — говорю я. — Что бы там ни было, я хочу разделить это с вами. И не нужно никаких тайн. Мюу делает глоток вина, закрывает глаза. Повисает долгая пауза — будто время плетется еле-еле вперед, в замедленном темпе. Мюу в раздумье, она не знает, что делать. Но в конце концов начинает свой рассказ. Понемногу. По кусочкам. Некоторые сразу вырываются наружу, другие остаются лежать на старом месте без движения. Пробелы в рассказе — самые разные. Иногда они сами по себе приобретают особый смысл. Я как рассказчик должна аккуратно собрать их всех вместе. РАССКАЗ МЮУ О ЧЕРТОВОМ КОЛЕСЕ То лето Мюу проводила одна в швейцарском городке неподалеку от границы с Францией. Ей двадцать пять лет, она живет в Париже и учится в Консерватории. В этот городок она приехала по просьбе отца, чтобы закончить одну сделку. Переговоры сами по себе несложные: нужно один раз поужинать с представителем фирмы-партнера и подписать контракт. Только и всего. Но Мюу очень нравится сам городок — с первого взгляда. Маленький, уютный и красивый. Есть озеро, рядом — средневековый замок. Ей хочется какое-то время здесь пожить. А еще в деревушке по соседству проводится летний музыкальный фестиваль. Можно взять машину напрокат и каждый день туда ездить. Ей везет: Мюу находит меблированную квартиру, которая сдается на короткий срок. Очень приятная, чистенькая и аккуратная квартира на окраине города, в доме на вершине холма. И вид из окна тоже замечательный. Недалеко от дома есть место, где Мюу может заниматься музыкой. Плата за квартиру немаленькая, но если попросить отца, чтобы какую-то часть он взял на себя (ту, на которую своих денег не набирается), то как-нибудь можно выкрутиться. У Мюу начинается временная, но очень спокойная и безмятежная жизнь в этом городе. Она ездит на фестиваль, пешком бродит по окрестностям, знакомится с людьми. У нее появляется несколько любимых ресторанов и кафе, где ей нравится бывать. Из окна ее квартиры виден парк развлечений на окраине. Там есть огромное чертово колесо. Разноцветные кабинки с дверцами прикреплены к гигантскому ободу — глядя на него, задумываешься о Судьбе, — и видно, как они медленно описывают в небе круги. Доползают до своей предельной высоты и начинают опускаться вниз. Чертово колесо никуда не едет. На нем лишь поднимаешься вверх и снова опускаешься. В этом есть какое-то странное удовольствие. Ночью на чертовом колесе зажигается бесчисленное множество лампочек. Парк закрывается, колесо перестает вращаться, но освещение не гасят. И колесо всю ночь до рассвета стоит и сверкает яркими огнями, будто соперничая со звездами в вышине. Мюу садится на стул у окна, слушает музыку по радио и бесконечно смотрит — ей не надоедает — на чертово колесо: как плывут кабинки вверх, вниз. Или же как оно застыло в неподвижности, словно монумент. В городе она знакомится с одним мужчиной. Ему около пятидесяти, он красив — латинский тип внешности, высокого роста, нос удивительно изысканной формы, прямые черные волосы. Он первым заговаривает с ней в кафе: — Откуда вы? — Из Японии, — отвечает Мюу. Завязывается разговор. Мужчина говорит, что его зовут Фердинандо. Родился в Барселоне, но лет пять назад перебрался в этот город и занимается дизайном мебели. Говорит он легко, беспечно, часто шутит. Побеседовав о том о сем, они расстаются. Но спустя два дня снова встречаются в том же кафе. Мюу узнает, что он разведен и живет один. И что покинул Испанию, поскольку на новом месте хотел начать все сначала. Однако она понимает, что этот мужчина не вызывает у нее большой симпатии. Чувствует, что он домогается ее физически. Чует запах плоти, и это ее пугает. Она решает держаться подальше от этого кафе. Однако позже Мюу довольно часто видит Фердинандо в городе. Ей даже начинает казаться, что он преследует ее. Возможно, это всего лишь ее бессмысленная, нелепая фантазия. Городок-то небольшой, и если натыкаешься на кого-то все время с утра до вечера, ничего противоестественного в этом нет. При встрече с Мюу мужчина приветливо улыбается и дружески приветствует ее. В ответ она тоже здоровается с ним. Однако понемногу Мюу начинает охватывать смешанное чувство раздражения и тревоги. Закрадывается подозрение, что ее спокойная жизнь в этом городке ставится под угрозу из-за мужчины по имени Фердинандо. Как диссонанс, символично звучащий в начале новой части музыкального произведения: зловещее пятно, не сулящее ничего хорошего, наползает на ее безмятежное мирное лето. Но оказывается, что Фердинандо, появившийся на ее горизонте, — всего лишь маленький кусочек большого пятна неприятностей. Прожив в городке дней десять, Мюу начинает чувствовать себя здесь в какой-то изоляции, в отрыве от всей остальной жизни, словно в блокаде. Весь, до последней улочки, такой красивый и чистый городок кажется ей — откуда только это взялось? — ограниченным, недалеким и самодовольным эгоистом. Люди любезны и приветливы. Но у нее вдруг появляется такое ощущение, будто к ней, как к восточному человеку, относятся несколько иначе, нежели к другим. Это проявляется на уровне чувств, незаметно для глаз. Вино, которое ей подают в ресторане, оставляет во рту какой-то странный вкус. В овощах, которые она покупает, — червяки. Все выступления на музыкальном фестивале оставляют ее совершенно равнодушной. Занимаясь музыкой, она не может сосредоточиться. Даже ее квартира, которая поначалу казалась приятной и уютной, выглядит сейчас образцом безвкусицы и деревенщины. Многое теряет свой первоначальный блеск. Зловещее пятно расползается все шире. Она уже больше не может отводить глаза в сторону, притворяясь, что не замечает его. По ночам звонит телефон. Она протягивает руку и снимает трубку. — Алло! — На том конце — пумс! — трубка швыряется, короткие гудки. Так несколько раз подряд. “Наверное, это Фердинандо”, — решает она. Но доказательств нет. Как вообще он смог узнать ее номер? Модель аппарата старая, Мюу не может просто выдернуть шнур. Она мучается со сном, не может заснуть. Начинает пить снотворное. Теряет аппетит. Она хочет поскорее уехать. Но — почему, непонятно — у нее никак не получается вытащить себя из этого города. И находятся вполне правдоподобные объяснения. То плата за квартиру, которую она уже внесла за месяц вперед, то купленный абонемент на музыкальный фестиваль. Опять же — то, что она сдала свою парижскую квартиру на время летних каникул. “Что же мне теперь — вот так взять и вернуться домой? Нет, это невозможно, — убеждает она себя. — Да и что, в конце концов, произошло? Ведь на самом-то деле ничего не случилось! Никакого вреда мне никто не причинил. Ничего неприятного не сделал. Просто я перенервничала, сама накрутила себя по разным поводам, только и всего”. Однажды вечером Мюу, как обычно, идет ужинать в небольшой ресторанчик неподалеку от дома. Уже две недели, как она живет в этом городке. Поужинав, она чувствует, что ей хочется подышать ночным воздухом — давно забытое ощущение — и отправляется в большую прогулку. Размышляя о том о сем, она бродит по городу, улица за улицей, без особой цели. И вдруг обнаруживает, что стоит перед входом в парк развлечений. Тот самый — с чертовым колесом. Веселая музыка, голоса зазывал, радостные детские крики. В основном, гуляют в парке либо семьи в полном составе, либо местные юные парочки. Мюу вспоминает, как ходила в парк развлечений с отцом, когда была маленькой. Как они вместе катались на аттракционе, сидя в кабинках — кофейных чашках, и она чувствовала запах его твидового пиджака. До сих пор она помнит этот запах. Тогда она всю дорогу сидела, вцепившись в отцовский рукав. Этот запах был приметой очень далекого взрослого мира, а для маленькой Мюу он означал спокойствие, защищенность. Грустно без отца. Она покупает билет — почему бы нет? развлечение! — и входит в парк. Там — масса разных павильончиков, ларьков. Тиры. Аттракционы со змеями. Палатки, где можно погадать и узнать свое будущее. Одна крупная женщина, разложив перед собой свои “магические кристаллы”, машет Мюу рукой, зовет к себе. — Мадемуазель, идите сюда. Это важно. Ваша судьба очень сильно изменится. Мюу, улыбнувшись, проходит мимо. Она покупает мороженое, садится на лавочку. Ест мороженое, рассматривает людей, идущих мимо. И чувствует, что душа ее — где-то очень далеко от всей этой шумной толпы. Перед ней останавливается мужчина, обращается к ней по-немецки. Лет тридцати, светловолосый, невысокого роста, усатый. Такому, наверное, пошла бы форма. Она качает головой, улыбается, показывает на свои часы, объясняет по-французски: — У меня здесь встреча. — Мюу замечает, что ее голос звучит выше, чем обычно, и какой-то хриплый. Мужчина больше не говорит ни слова, смущенно улыбается, подняв руку, делает легкий жест, будто отдает ей честь, и уходит. Мюу поднимается с лавочки и идет гулять по парку — просто так, без особой цели. Кто-то играет в “дартс”, попадает в воздушные шары, и те лопаются. Медведь танцует, тяжело топая и сотрясая землю у себя под ногами. Шарманка играет вальс “На прекрасном голубом Дунае”. Запрокинув голову, можно увидеть, как в небе медленно плывут по кругу кабинки чертова колеса. “А что если мне тоже прокатиться? — вдруг приходит ей в голову. — Заодно посмотрю оттуда на свою квартиру — получится как бы вид наоборот”. В ее сумке — удача! — как раз есть маленький бинокль. Она брала его с собой на концерты, чтобы все хорошо видеть с того места, где сидела, — на лужайке, довольно далеко от сцены. Так он в сумке и остался. Маленький, легкий, но достаточно качественный, с сильными линзами. В этот бинокль можно отлично рассмотреть всю комнату, даже то, что находится внутри, это точно. В будке рядом с чертовым колесом она покупает себе билет. — Мадемуазель, мы скоро закрываемся, — говорит ей пожилой служитель. Бубнит себе что-то под нос, ворчит недовольно, будто сам с собой разговаривает. Потом качает головой. — Закрываемся мы уже. Это — последний раз. Один раз, и все. — Его подбородок покрывает белая борода. Усы прокрасились табачным дымом. — Кхе — кхе — кхе, — кашляет он. Щеки — пунцовые, будто их очень долго обдувал северный ветер. — Хорошо, хорошо. Да мне одного раза достаточно. — И, взяв билет, она поднимается на площадку перед чертовым колесом. Желающих покататься больше нет, она одна. Насколько ей видно, и на самом колесе, в кабинках — тоже ни души. Плывут все эти пустые кабинки в небе, застыв в бездействии, “недеянии”, лишь наматывают свои круги, один за другим. Так и сам мир, исчерпав все силы, выдыхается и катится, истощенный, под откос. Она забирается в красную кабинку, усаживается на сиденье, тут появляется все тот же дед, захлопывает дверцу и запирает ее снаружи. Наверное, для безопасности. Колесо, трясясь и качаясь, будто какое-то старое, дряхлое животное, начинает со скрежетом и стуком ползти в небо. Бесконечные палатки, площадки с аттракционами, раскинувшиеся внизу, с их шумом, криками и толкотней, становятся все меньше и меньше. Дальше, за аттракционами, вынырнув из ночной темноты, светятся огни города. Слева виднеется озеро. На нем — прогулочный кораблик, он тоже залит ярким светом, который изящно отражается на водной глади. Склоны гор вдали усеяны огоньками деревушек. Она чувствует, что у нее тихонько щемит в груди от такой красоты. А вот и холм на окраине города — где-то там она и живет. Мюу наводит резкость, ищет свою квартиру. Найти сразу не получается. Кабинка ползет все выше и выше, приближаясь к самой верхней точке. Надо спешить. Она отчаянно водит биноклем по сторонам: налево-направо, вверх-вниз, пытаясь отыскать нужное здание. Но в этом городке просто уйма похожих домов. Кабинка, достигнув вершины, начинает неотвратимо двигаться вниз. И тут наконец она отыскивает свой дом. Вот он! Но как же много в нем окон — гораздо больше, чем она думала. Многие люди открыли створки, чтобы впустить внутрь свежий летний воздух. Она водит биноклем от одного окна к другому и в конце концов находит нужное — третий этаж, второе справа. Но в этот момент ее кабинка — уже очень близко от земли. Ничего не видно, ей мешают стены других домов. Жаль! Еще б чуть-чуть — и можно бы рассмотреть всю комнату хорошенько. Кабинка приближается к земле. Медленно-медленно. Вот уже и площадка. Она собирается открыть дверцу и выйти. Но дверца не открывается. Ее же запер снаружи тот дед из будки с билетами! Она пытается отыскать его глазами. Но деда и след простыл. Его нигде нет. Даже свет в будке больше не горит. Она хочет громко крикнуть, позвать кого-нибудь. Но кого звать? — никого не видно. Тут колесо снова начинает двигаться. “Да хватит уже! — думает она. Глубокий вздох. — Что за бардак?” Точно, дед удалился в туалет и не рассчитал время, когда она вернется. Придется сделать еще круг. “Ну и ладно! — говорит она себе. — Отлично. Прокачусь лишний раз из-за этого старого маразматика. Хотя бы смогу рассмотреть свою квартиру получше”, — смиряется Мюу. Она высовывается в окно кабинки, крепко держа бинокль обеими руками. В прошлый раз она уже поймала примерное направление и место, где искать, так что сейчас находит свой дом довольно легко. Окно открыто, в комнате горит свет (она терпеть не может приходить в темную квартиру и к тому же собиралась вернуться сразу после ужина). Довольно странное занятие — рассматривать издали в бинокль квартиру, где живешь. Такое чувство, будто сам за собой подглядываешь — даже совестно как-то. “Но ведь меня там нет. Разумеется! На столике — телефон. Вот бы позвонить сейчас туда. На письменном столе письмо, которое я писала. Отсюда даже прочесть можно — так все видно. Ну нет, конечно, не до такой степени …” Немного погодя кабинка, пройдя весь свой путь высоко в небе, переходит к спуску. Но успевает опуститься совсем чуть-чуть — и тут колесо, громко скрежетнув, внезапно останавливается. Мюу сильно ударяется плечом о стенку и чуть не роняет на пол бинокль. Мотор, приводящий колесо в движение, замолкает, воцаряется какая-то неестественная тишина. Не слышно веселой музыки, которая звучала внизу до последней секунды. Свет в большинстве павильонов с аттракционами не горит. Мюу напряженно вслушивается в тишину. Легкий шум ветра, больше — ни звука. Полнейшее безмолвие. Ни голосов зазывал, ни радостных детских криков. Что случилось — вообще непонятно. И тут до нее доходит: “Меня здесь бросили, оставили одну”. Она высовывается наружу из наполовину открытого окна и снова смотрит вниз. Понимает, что висит жутко высоко от земли. “Может, попробовать крикнуть? Позвать на помощь? Но толку-то кричать, если никто не услышит”, — понимает она еще до того, как начать надрывать связки. Во-первых, слишком высоко, а во-вторых, голос у нее совсем не громкий. “Куда делся этот дед? Наверняка, был пьян”, — думает Мюу. Этот цвет лица, этот запах изо рта, этот грубый голос — точно. Напился, забыл начисто, что сам посадил меня на это чертово колесо, взял и просто его вырубил. А сейчас сидит себе в каком-нибудь баре и надувается пивом или там джином — не знаю, еще больше косеет и еще больше теряет свою память. Мюу прикусила губу. “Наверно, я смогу выбраться отсюда только завтра днем, не раньше. А что если вечером?” Когда открывается парк, она не знала. Хоть и середина лета, ночи в Швейцарии все равно прохладные. Мюу одета очень легко: тонкая блузка и короткая юбка из хлопка. Ветер усиливается. Она снова высовывается из окна кабинки и смотрит вниз, на землю. Зажженных огней еще меньше, чем раньше. Видимо, служители прибрались за день, привели все в порядок и разошлись по домам. Но кто-то, какие-нибудь охранники же должны здесь оставаться! Мюу набирает полную грудь воздуха и кричит что есть мочи: “Помогите!” Прислушивается. Снова кричит. Так несколько раз. Безрезультатно. Мюу достает из сумки маленькую записную книжку и шариковой ручкой пишет в ней по-французски: “Я заперта в кабинке на колесе обозрения в парке аттракционов. Пожалуйста, помогите!” Кидает эту записку в окно. Ветер подхватывает клочок бумаги и уносит прочь. “Если ветер дует в сторону города и мне повезет, записка упадет где-то в городе. Но если даже кто-то и подберет с земли этот клочок бумаги и прочтет, что написано, поверит ли он (или она), что это — правда?” На новом листочке она добавляет еще свое имя и адрес. Так будет точно выглядеть более достоверно. Люди, наверное, поймут, что это не розыгрыш и не шутка, а с человеком действительно случилось что-то очень серьезное. Она переводит на записки половину своей книжки, пуская по ветру листок за листком. Потом неожиданно ей в голову приходит еще одна идея. Она достает из сумки бумажник, вынимает все его содержимое, оставляет только десятифранковую банкноту и кладет туда записку: “У вас над головой, в кабинке колеса обозрения заперта женщина. Пожалуйста, помогите!” И кидает бумажник в окно. Он летит прямо на землю. Но куда падает — не видно, и не слышно удара о землю. То же самое она делает с кошельком для мелочи: вложив записку, кидает его вниз. Мюу смотрит на часы. Стрелки показывают 10.30. Она изучает, что лежит в ее сумке. Какая-то простая косметика и зеркальце, паспорт. Темные очки. Ключи от квартиры и машины, которую она взяла напрокат. Армейский нож, чтобы чистить фрукты. Целлофановый пакетик с тремя крекерами. Книга в мягкой обложке на французском. “Ужинала я недавно, так что до утра как-нибудь вытерплю. Пить, когда так прохладно, как сейчас, тоже не очень хочется. К счастью, и писать пока еще не тянет”. Она сидит на пластмассовом сиденье, прислонившись головой к стенке кабины. Разные мысли лезут в голову — сколько ни бейся, сейчас все равно уже поздно: ничего не изменишь. “Чего я пришла в этот парк, залезла на какое-то чертово колесо? Лучше бы пошла из ресторана сразу домой. Сейчас бы наверняка уже понежилась в теплой ванне и залегла с книжкой в кровать. Как и всегда. Почему этого не сделала? И почему, скажите на милость, им обязательно понадобилось нанимать этого безнадежного старого алкоголика?” От ветра колесо скрипит. Мюу хочет закрыть окно, чтобы не дуло, но даже чуть-чуть приподнять его не получается — сил маловато, окно заело намертво. Сдавшись, она садится на пол. “Все-таки кардиган надо было взять, что помешало? Ведь думала еще накинуть его на блузку — тонкий такой кардиган — когда выходила из дома”. Но летом, вроде, ночью должно быть очень приятно, да и ресторан — всего в трех кварталах от дома. Кому ж могло прийти в голову, что она добредет до парка и пойдет кататься на чертовом колесе* Все как-то пошло наперекосяк. Чтобы хоть чуточку расслабиться, она снимает часы, тонкий серебряный браслет, серьги в виде ракушек и кладет все это в сумку. Садится, скрючившись, на корточки в углу кабинки и думает: “Вот бы крепко заснуть и проспать так до самого утра”. Ей холодно, тревожно. Иногда налетает сильный ветер, кабинка неожиданно вздрагивает и качается из стороны в сторону. Мюу закрывает глаза и начинает мысленно играть до-минорную сонату Моцарта, чуть шевеля пальцами в воздухе, словно прикасаясь к воображаемым клавишам. Именно эту вещь — почему, непонятно — она помнит всю целиком еще с детства, когда выучила ее наизусть. Однако на середине медленной второй части мозг ее медленно затуманивается, и она погружается в сон. Она не понимает, сколько ей удалось поспать. Должно быть, не очень долго. Проснувшись внезапно, в первое мгновение она не может сообразить, где находится. Потихоньку память возвращается к ней. “Ах да, это же парк аттракционов, я тут на чертовом колесе”. Она вынимает из сумки часы: начало первого. Потихоньку поднимается с пола. От этого сна в скрюченном положении все суставы ноют. Мюу несколько раз зевает, потягивается, массирует запястья. Понимает, что сразу заснуть снова не удастся, и чтобы хоть как-то отвлечься, достает книжку и продолжает читать ее с того места, где остановилась раньше. Новый детектив, только что вышел, она купила его здесь в городе, в книжном магазине. “Хорошо еще, что свет на этом колесе всю ночь горит, просто счастье”. Немного позже, прочтя несколько страниц, она вдруг ловит себя на том, что смысл вообще до нее не доходит. То есть оба глаза совершенно определенно пробегают строку за строкой, но сознание блуждает где-то совсем в другом месте. Поняв, что пытаться сейчас читать — затея совершенно бессмысленная, она захлопывает книгу. Поднимает голову и смотрит в ночное небо. Оно словно затянуто тонкой пленкой облаков, и звезд не видно. Месяц тоже в дымке. Странно: при таком свете ее лицо как-то очень отчетливо и ясно отражается в оконном стекле кабинки. Мюу долго, не отрывая глаз, изучает свое лицо. “Это когда-нибудь кончится, — говорит она себе. — Держись! Потом будешь вспоминать все эту историю, как анекдот. Просидеть всю ночь запертой в кабинке на чертовом колесе в парке аттракционов в Швейцарии!” Но никакого анекдота не получается. А получается совсем другая — настоящая — история. Как раз с этого места она и начинается. Немного спустя Мюу берет в руки бинокль и хочет снова посмотреть на свою квартиру. “Конечно, там все, как раньше, ничего не изменилось. Это и понятно, как иначе?” — говорит она себе и улыбается. Она водит биноклем, изучая другие окна в своем доме. Уже за полночь, и многие легли спать. В большинстве окон темно. Но где-то горит свет — там еще не спят. На нижних этажах предусмотрительно задернуты шторы от посторонних глаз. На верхних беспокоиться нечего, окна там нараспашку, и свежий ночной ветер свободно залетает внутрь. Везде, в каждой квартире развивается какая-то своя, отдельная жизнь — где-то тихо и спокойно, где-то — весьма откровенно (разве людям может прийти в голову, что кто-то глубокой ночью прячется на чертовом колесе с биноклем?). Впрочем, Мюу — не большой любитель подглядывать за чужой личной жизнью. Ей гораздо интересней рассматривать собственную пустую квартиру. Когда, сделав круг по соседним окнам, Мюу возвращается снова к своим, у нее невольно перехватывает дыхание. В спальне она видит голого мужчину. “Конечно, я перепутала окно”, — сначала думает она. Водит биноклем вверх-вниз-влево-вправо. Но нет, не ошиблась, это — ее окно. Мебель, цветы в вазе, картина на стене — все на месте. А этот мужчина — Фердинандо. Да, точно. Он. Тот самый Фердинандо. Сидит совершенно голый на ее кровати. Грудь и живот покрыты черными волосами, длинный пенис расслабленно свисает — как живое существо, которое лежит словно без сознания. “Боже мой, что этот мужчина делает в моей комнате? — Ее лоб покрывается капельками пота. — Как он вообще пробрался в мою комнату? Ничего не понятно”. Она чувствует страшное раздражение, потом смущение. И тут в комнате появляется женская фигура. Белая блузка с короткими рукавами, короткая синяя юбка из хлопка. Женщина? Мюу крепче сжимает бинокль и напрягает зрение. Кто это? Она сама. Мюу уже вообще ничего не понимает. “Я — здесь, рассматриваю в бинокль свою квартиру. И там вижу саму себя”. Мюу несколько раз наводит бинокль на резкость. Но, как ни смотрит, видит все то же — себя. В этот момент Мюу понимает, что женщина одета так же, как она. Фердинандо подхватывает ее на руки и переносит на постель. Целуя, начинает ласково раздевать ее (ту Мюу, которая в спальне). Снимает блузку, расстегивает лифчик, стягивает юбку. Он прикасается губами сзади к шее женщины, его руки ложатся на ее груди, ласкают их. Какое-то время он весь увлечен этими ласками. Потом одной рукой стаскивает с нее трусики. (Такие же точно — и на этой Мюу). Ей становится тяжело дышать. Что, в самом деле, происходит? Она замечает, что сейчас пенис Фердинандо уже вздымается от возбуждения и стал твердым, как дубинка. Очень большой. Таких больших она никогда раньше не видела. Фердинандо кладет ее руку на свой пенис. Он ласкает все тело Мюу. Всюду. Лижет ее. Долгие, бесконечно долгие ласки. Женщина не противится. Она (Мюу, которая в спальне) отдается его ласкам всем телом, наслаждается минутами вожделения. Время от времени протягивает руку и ласкает его пенис, яички. Все ее тело щедро раскрывается перед ним. Мюу не могла отвести глаз от этого странного зрелища. Ей было чудовищно плохо. В горле совершенно пересохло, она не могла даже проглотить слюну. Ее почти рвало. Все походило на какое-то аллегорическое средневековое полотно: выглядело так же абсурдно, гротескно преувеличенно и было наполнено злым смыслом. “Они делают это специально для меня, чтобы я видела. И они точно знают, что я это вижу”, — думала она. Но глаз отвести не могла. Пробел. Провал в памяти. Что было дальше? С этого момента все, что было дальше, Мюу не помнит. Ее память здесь прерывается. — Не могу вспомнить, — говорит Мюу. Она прячет лицо в ладонях и тихо продолжает: — Мне понятно только, что все это было чудовищно. Я находилась здесь, но еще одна “я” была “там”, и он, этот Фердинандо, вытворял со мной — “той”, на “той стороне” абсолютно все. — Что именно — “все”? — Я не могу вспомнить. Но “все” — это и есть “все”. В то время, когда я висела на чертовом колесе, запертая в кабине, он делал со мной — другой, на “той стороне” — все, что хотел. У меня, вообще-то, нет никаких страхов по поводу секса. Был и такой период в моей жизни, когда я относилась к сексу довольно свободно. Но все, что было со мной раньше, не имеет ничего общего с тем, что происходило у меня на глазах, когда я сидела в кабинке на чертовом колесе. Тогда это был абсолютно бессмысленный, грязный половой акт, который выполнялся с одной единственной целью — загадить меня. Фердинандо, со всеми его беспредельными трюками, со всем тем, что он вытворял со мной — своими толстыми пальцами, огромным членом, — он пачкал все мое существо, то, что есть “я” (впрочем, “я” на той стороне как-то не замечала, что ее собственное “я” заляпывают грязью). И в конце это был уже даже не Фердинандо. — Не Фердинандо? — Я впиваюсь глазами в лицо Мюу. — Если это был не Фердинандо, то кто же тогда это был? — Непонятно. Я не могу этого вспомнить. Во всяком случае, под конец это был не Фердинандо. А может, и с самого начала это был не Фердинандо. Мюу приходит в себя и понимает, что лежит на больничной койке. Ее голое тело укрыто белой простыней. Ноют все суставы. Врач рассказывает, что рано утром один из работников парка нашел ее бумажник (который она выбросила ночью из окна) и таким образом узнал, что случилось. Кабинку опустили вниз, вызвали скорую. Мюу валялась, буквально сложившись пополам, на полу без сознания. Видимо, в тяжелом шоке. Зрачки не реагировали на свет. Руки и лицо были покрыты многочисленными ссадинами, блузка в крови. Ее доставили в больницу, оказали помощь. Никто не может понять, как она получила эти раны. Но все они — неглубокие, так что шрамов не останется. Полиция забирает в участок для дачи показаний того старика, который работает на чертовом колесе. Он совершенно не помнит, что усаживал Мюу в кабинку прямо перед закрытием парка. На следующий день несколько местных полицейских приходят к ней в больницу, задают вопросы. Она не может толком ничего им объяснить. Полицейские внимательно смотрят на ее фотографию в паспорте, потом на нее и в недоумении хмурятся. На лицах появляется странное выражение, будто они по ошибке проглотили что-то не то. Полицейский смущенно спрашивает ее: — Мадемуазель, простите за бестактность, вам действительно двадцать пять лет? — Да, — отвечает она. — Столько, сколько в паспорте. — Она никак не может понять, почему, собственно, они задают ей такой вопрос. Но потом идет умыться в ванную и видит свое отражение. Ей становится ясно. Ее волосы, все до единого, побелели. Стали ослепительно белыми — как только что выпавший снег. Сначала Мюу думает, что это, наверное, отражение какого-то другого человека. Оборачивается назад. Никого нет. В ванной она одна. Снова смотрит в зеркало. И тут понимает, что эта женщина с белоснежными волосами — она сама и есть. Мюу теряет сознание, падает на пол. И пропадает. — Я осталась здесь, на “этой стороне”. Но другая “я”, или же часть меня, переместилась на “ту сторону”. Забрав с собой мои черные волосы, мое половое влечение, месячные, овуляции, может быть, даже само желание жить. А оставшаяся половина — вот она здесь, перед тобой. Все прошедшие годы я живу с ощущением, что тогда, на чертовом колесе в маленьком швейцарском городке, почему — не знаю, тот человек, который был “мной”, навсегда распался на две части. Или же это была какая-то сделка, кто знает. В любом случае у меня ничего же не отняли — так, чтобы захватить и пропасть с концами. Ведь та другая “я” точно все еще существует — на “той стороне”. И я это знаю. Между нами зеркало, отделяющее нас друг от друга. Но расстояние толщиной в одно стекло мне не преодолеть. Никогда. Мюу покусывает ногти. — Хотя, конечно, никто не может сказать, что это навсегда. Ведь правда? Возможно, мы когда-нибудь где-нибудь встретимся снова и соединимся в единое целое. Только есть здесь одна большая проблема, которую никак не могу для себя решить: где, с какой стороны зеркала отражается мое настоящее “я”? Это — та женщина, которая была в объятиях Фердинандо, или та, которая на дух его не переносит? Нет у меня никакой уверенности в том, что я смогу переварить этот хаос в своей голове. После окончания летних каникул Мюу в Консерваторию больше не возвращается. Она бросает стажировку и возвращается в Японию. И больше никогда в жизни не прикасается к инструменту. Чтобы играть, воспроизводить музыку, нужна сила, а ее она утратила. На следующий год умирает отец. И она, став его преемницей, начинает заниматься делами фирмы. — Да, я пережила настоящий шок, когда поняла, что больше не могу играть. Но от горя особо не убивалась. У меня всегда было смутное подозрение, что рано или поздно это должно случиться. Сама посуди. — Мюу улыбнулась. — Сколько в мире пианистов? Тьма тьмущая. А хватило бы человек двадцать — высшего класса и активно концертирующих. Зайди в любой музыкальный магазин и поройся там среди всех этих бесконечных “Вальдштейнов” и “Крейслериан” — сама увидишь. Спасает только, что репертуар классических произведений все-таки не безграничен, да и полки с компакт-дисками в музыкальных магазинах не резиновые. Для мировой музыкальной промышленности достаточно двадцати первоклассных, активно выступающих музыкантов. Так что насчет моего ухода из музыки никто особо не переживал. Мюу вытянула перед собой пальцы, несколько раз покрутила кисти рук: ладонями вверх-вниз-вверх-вниз. Словно проверяла, на месте ли ее память. — Примерно через год после моего приезда во Францию я заметила одну странную вещь. Те, кто явно уступали мне в технике, тратили гораздо меньше усилий на занятия, играли глубже и получали больший отклик у слушателей. Даже на конкурсах, уже в последних турах я всегда им уступала. Сначала думала, что это какая-то ошибка. Но каждый раз происходило одно и то же. Это действовало мне на нервы, выводило из себя. “Страшная несправедливость!” — считала я. Но постепенно до меня стало кое-что доходить. Я начала понимать, что мне чего-то не хватает. Чего именно — неясно, но чего-то очень важного. Какой-то человеческой глубины, необходимой для того, чтобы игра находила отклик в сердцах слушателей. Можно так сказать. В Японии я этого совсем не замечала. Там я никому никогда не проигрывала, да и времени терзаться сомнениями по поводу собственной игры у меня не было. Но в Париже, где вокруг было так много талантливых пианистов, я в конце концов смогла это понять. Так бывает, когда солнце поднимается высоко, и туман над землей рассеивается — все стало предельно ясно. Мюу вздохнула. Затем, подняв голову, улыбнулась. — С детства мне нравилось устанавливать внутри себя собственные правила и жить по ним, независимо от того, что происходит вокруг. Я была очень серьезным, рассудительным ребенком. Уверенным в себе и своих силах. Я родилась в Японии, ходила в японскую школу, росла в окружении японских детей — играла, дружила с ними. То есть чувствовала себя абсолютно японкой, но по национальности все же была иностранкой. Формально Япония до конца остается для меня иностранным государством. Мои родители особо не приставали ко мне с воспитанием, но одну вещь вдалбливали мне в голову постоянно, с самого раннего детства: “Ты здесь иностранка”. И я поняла, что если хочу выжить в этом мире, то должна, пусть ненамного, но стать сильнее. Мюу продолжала спокойно и тихо: — Собственно говоря, в том, чтобы стать сильным, ничего плохого нет. Абсолютно. Но оглядываясь назад, понимаю, что тогда настолько приручила себя к этой мысли: “Я — сильная”, — что даже не пыталась понять тех, кто был слаб. Привыкла к тому, что мне сопутствует удача, и пытаться понять тех, кто случайно оказался невезучим, мне было неинтересно. Привыкла, что у меня нет проблем со здоровьем, а разбираться с болячками других людей — нет, это не мое. Когда я видела тех, на кого наваливалось то одно, то другое, и они оказывались в тяжелой ситуации, а случившееся их буквально парализовало, я считала, что во всем виноваты они сами, поскольку могли бы приложить больше сил, чтобы этого не произошло. Я полагала, что на судьбу сетуют только лодыри. Мои взгляды на жизнь были непоколебимы, тверды и прагматичны. Никакого тепла, душевности. И никто, ни один человек среди людей, окружавших меня тогда, не обратил мое внимание на это. Я потеряла девственность в семнадцать лет, и после у меня было довольно много мужчин. С некоторыми я встречалась какое-то время постоянно, но могла оказаться в постели с человеком, которого почти совсем не знала, — просто когда складывалась такая ситуация, было настроение, и все. А вот полюбить кого-то — любить всем сердцем — этого в моей жизни не случилось ни разу. Если честно, тогда я просто не могла себе такого позволить. Моя голова была забита одним — стать первоклассной пианисткой. Какие там объездные пути, крюки или заходы куда-нибудь по дороге к этой цели — такое даже в мысли мне прийти не могло. Когда же я задумалась что, может, проблема — во мне, это мне чего-то не хватает, и открыла в себе эту пустоту, было уже поздно. Она снова вытягивает руки перед собой, ненадолго задумывается. — Может, в каком-то смысле, это я сама придумала всю ту историю, которая приключилась со мной четырнадцать лет назад в Швейцарии? Иногда мне так кажется. В двадцать девять лет Мюу вышла замуж. У нее полностью отсутствовало половое влечение. После того случая в Швейцарии она не могла ни с кем иметь интимных отношений. Что-то внутри нее исчезло навсегда. Об этом — только об этом, не вдаваясь в подробности, — она рассказала своему будущему мужу. “…Поэтому я не могу выйти замуж. Ни за кого”, — объяснила она. Но он признался Мюу, что любит ее и хотел бы, если только она не возражает, разделить с ней свою жизнь, пусть даже у них не будет сексуальных отношений. Мюу не смогла найти никакой причины для отказа. Она знала этого человека с детства, и он всегда вызывал в ней хорошие, добрые чувства. Какой бы ни была совместная жизнь с этим человеком, Мюу не могла представить на его месте кого-то другого, с кем она могла бы жить. Да и с практической точки зрения — чтобы вести дела компании — замужество имело для нее очень важное значение. Мюу продолжает. — Мы с мужем довольно хорошо ладим, хотя видимся только по выходным. У нас отношения близких друзей, партнеров по жизни, которым приятно проводить время вместе. Мы разговариваем на самые разные темы и по-человечески очень доверяем друг другу. Какая у него сексуальная жизнь, где и как он решает эти проблемы, я не знаю, и меня это совершенно не трогает. Никакого секса у нас с ним нет. Мы даже не прикасаемся друг к другу. Это очень печально, но я не хочу прикасаться к его телу. Просто не хочу, и все. Мюу останавливается, тихо закрывает лицо ладонями. За окном почти совсем светло. — Я была живой тогда, я и сейчас, как ты видишь, жива, реально существую, разговариваю с тобой. Но то, что находится здесь, — ненастоящая “я”. Перед тобой всего лишь тень той прежней Мюу, которой я была когда-то. Ты — по-настоящему живая. А я — нет. Даже то, что я говорю сейчас, отдается в моих ушах пустым эхом. Молча, я кладу руку на плечо Мюу. Я не нахожу нужных слов, которые могла бы сказать ей. Поэтому просто спокойно, бесконечно долго обнимаю ее. Я люблю Мюу. Разумеется, я люблю “эту” Мюу, на “этой стороне”. Но так же я люблю и “ту” Мюу, которая должна быть где-то на “той стороне”. Очень сильно люблю. Когда я задумываюсь об этом, сама начинаю раздваиваться — даже чувствую, как внутри меня что-то скрипит. Словно надо мной нависла угроза: “раздвоение” Мюу приведет к моему собственному “раздвоению”, как проекции ее состояния. Я чувствую это так пронзительно, так неотвратимо, словно у меня самой нет выбора. Вот только одно неясно. Если “эта сторона”, где находится Мюу сейчас, — мир, который с самого начала не был “действительным изображением” (то есть “эта сторона” в действительности — “та сторона”), то как быть со мной, которая существует “здесь” как она есть, и у которой вместе с тем все внутри так тесно взаимосвязано?" Кто же я тогда на самом деле? 13 Я дважды прочел оба “Документа”. Сначала лишь пробежал глазами, второй раз читал уже спокойно, обращая внимание на мелкие детали. Никакого сомнения: оба текста писала Сумирэ. Ее манера выражаться, ее словечки. Вот только интонация немного отличалась от того, как она писала обычно: некоторая сдержанность, чуть отстраненный взгляд — раньше в ее текстах такого не было. И все же, это писала Сумирэ, я был уверен на все сто. После минутного колебания я сунул дискету в карман своей сумки. Если Сумирэ благополучно вернется, дискету можно будет положить на место. Другое дело — если она не вернется. Кто-нибудь посторонний наткнется на дискету, разбирая ее вещи. В любом случае мне очень не хотелось, чтобы оба текста попались кому-нибудь на глаза. Прочтя “Документы”, я уже не мог просто сидеть на месте, ничего не делая. Надел свежую рубашку, вышел из коттеджа и, спустившись по лестнице, направился в городок. Получив в банке неподалеку от порта по дорожным чекам 100 долларов, купил какой-то таблоид на английском и сел читать его под зонтиком в кафе. Подозвал сонного официанта, заказал лимонад и тосты с сыром. Еле-еле водя огрызком карандаша, он записал мой заказ. На его белой рубашке сзади выступило большое пятно пота. Оно как будто настойчиво к чему-то призывало — такая форма была у пятна. Механически, одним глазом просмотрев газету до половины, от нечего делать я стал бесцельно разглядывать полуденный порт. Откуда-то появилась тощая черная собака, обнюхала мою ногу, потом, утеряв к ней всяческий интерес, унеслась в неизвестном направлении. Люди, кто где мог, вяло, лениво расслаблялись, переживая послеполуденный зной. Только официант и собака могли еще хоть как-то перемещаться в пространстве, но брало сомнение: надолго ли их хватит. Старик, который только что продал мне газету, уже дремал, сидя под тентом. Его колени широко развалились в стороны. Статуя посаженного на кол Героя стояла в центре площади и, как всегда, безропотно подставляла спину безжалостным лучам полуденного солнца. Охлаждая ладони и лоб холодным стаканом лимонада, я размышлял: возможна ли связь между тем, что Сумирэ написала, и ее исчезновением? Уже довольно долго Сумирэ вообще ничего не писала. Свою страсть к писательству она потеряла после того, как на свадебном банкете познакомилась с Мюу. И вдруг здесь, на этом греческом острове, решительно “взялась за перо” и написала почти одновременно эти “Документы”. Нужно немало времени и недюжинная сосредоточенность, чтобы выдать такой объем текста, даже если строчить с неимоверной скоростью. Что-то на нее сильно повлияло — подтолкнуло и заставило снова сесть за стол. Что же это было? Точнее, существует ли некая тема, главная мысль, общая для этих текстов, и если да, то в чем она состоит? Я размышлял об этом и рассматривал морских птиц, сидевших рядком на пирсе. Мир тем временем плавился от жары, и размышлять о запутанных вещах было совершенно невозможно. В голове моей царил хаос, и сам я был порядком измотан. Поэтому заставил себя собрать в кучку то, что еще осталось во мне от способности концентрироваться: как если бы мне пришлось заново — без барабанов и труб — формировать армию из разбитых частей. Приведя сознание в некое равновесие, я стал думать. — Самое важное — не то большое, до чего додумались другие, но то маленькое, к чему пришел ты сам, — произнес я тихонько себе под нос. Я всегда так говорю детям в классе. Ведь так на самом деле и есть? Сказать легко. Но в действительности прийти даже к “маленькой” мысли бывает ужасно трудно. Нет, скорее, иначе: наверное, чем “меньше” вывод, родившийся в твоей голове, тем сложнее тебе его было сделать. Сон Сумирэ. Раздвоение Мюу. Чуть спустя меня вдруг прошибло: существует два разных мира. Вот он — главный элемент, общий для “Документов”, написанных Сумирэ. “Документ 1” Здесь основная часть текста — пересказ сна. который Сумирэ видела той ночью. Она поднимается по длинной лестнице, чтобы встретиться со своей покойной матерью. Но когда, наконец, она почти у цели, ее мать уже уходит в “тот мир”. Сумирэ не в силах ничего изменить. А потом она стоит на верхушке башни, там нет никаких выходов, просто некуда деться, и ее со всех сторон окружают какие-то потусторонние существа. Сумирэ множество раз видела этот сон. “Документ 2” Здесь описывается странное происшествие, которое приключилось с Мюу четырнадцать лет назад. В парке развлечений маленького швейцарского городка Мюу оказывается запертой на целую ночь в кабинке колеса обозрения, смотрит оттуда в бинокль на окна своей квартиры и видит саму себя. Это — ее “Doppelganger” <Двойник, дух (живого человека) (нем.). >. В результате пережитого происходит ее “раздвоение” (или благодаря этому случаю выявляется раздвоенность, которая уже существует). Как объясняет сама Мюу, “расколовшись”, она одновременно находится по обе стороны зеркала. Сумирэ упрашивает Мюу рассказать ей об этом и потом записывает ее историю как “Документ 2”. Совершенно очевидно, что общая тема, объединившая оба “Документа”, — взаимосвязь между “этой стороной” и “той стороной”. Как они соотносятся друг с другом. Скорее всего, Сумирэ заинтересовало именно это. Вот почему ее потянуло к столу, и она потратила столько времени, чтобы написать свои “Документы”. Говоря словами самой Сумирэ, записывая эти истории, она пыталась что-то для себя осмыслить. Подошел официант, забрал тарелку из-под тостов, и я заказал еще лимонада. Попросил побольше льда. Отпив глоток свежего лимонада, я снова приложил холодный стакан ко лбу. “А если Мюу не примет меня — тогда что? — написала Сумирэ в конце “Документа 1”. — Тогда ничего другого не останется — только смириться… Кровь должна пролиться. Я должна заточить нож и где-то перерезать собаке глотку”. Что Сумирэ имела в виду? Может, намекала на самоубийство? Нет, я так не думал. Я не чувствовал в этих словах запаха смерти. Скорее, в них слышалось бесшабашное стремление двигаться дальше. Собаки, кровь — чистейшей воды метафора, я и объяснял это Сумирэ на скамейке в парке Иногасира. Смысл всего этого (собаки, кровь) — в том, чтобы “нечто” (кости, ворота) в мистической форме наделить жизнью, иначе — это “нечто” одушевить. Я хотел показать, используя аллегорию, как “История” (повествование) приобретает волшебные, магические свойства, потому и рассказал Сумирэ о китайских воротах. Где-то должна перерезать собаке глотку. Где-то? Моя мысль врезалась в твердую стену. Все, дальше — тупик. Куда же подевалась Сумирэ? Где это место на острове, куда ей понадобилось идти? У меня все не шла из головы картина: Сумирэ провалилась в глубокую яму, вроде колодца в поле, где-то вдали от людей, сидит там и ждет помощи. Вероятно, поранилась и страдает в одиночестве от голода и жажды. При мысли об этом мне сразу хотелось куда-то бежать и что-то делать. Но ведь полицейские четко сказали, что никаких колодцев на острове нет. И о существовании каких-нибудь “дыр” в окрестностях городка они тоже не слышали. “Это очень маленький остров, и нам, местным, тут каждый колодец знаком, каждая яма”, — сказали они. Наверное, так на самом деле и есть. Я решаюсь выдвинуть собственную гипотезу. Сумирэ ушла на “ту сторону”. Тогда многое становится понятно. Сумирэ прошла через зеркало на “ту сторону”. Скорее всего, чтобы найти там “ту”, другую Мюу. Что ж, вполне логичный шаг: если Мюу на “этой стороне” не может ее принять, ничего другого просто не остается. Как там она писала? Я напряг память. “Итак, что же нам делать, чтобы избежать столкновения? С точки зрения логики, это просто. Нужно видеть сны. Постоянно видеть сны. Войти в мир сновидений и больше не покидать его. Жить там вечно”. Вот только один вопрос. Существенный вопрос. Как туда попасть? С точки зрения логики, это просто. А объяснить конкретно, как это сделать, я, конечно, не смогу. Итак, я снова у разбитого корыта — там, откуда начал. Я задумался о Токио. О своей квартире, школе, где работаю. Вспомнил, как тайком запихивал кухонные очистки в мусорную урну на станции. Не прошло и двух дней, как я уехал из Японии, а кажется, что там — совершенно иной мир. Почти через неделю начинается новый учебный год. Я попробовал представить, как стою в классе перед тридцатью пятью детьми. Отсюда, из такой дали, это выглядело так странно и нелогично: моя работа — кого-то чему-то учить… Пусть даже десятилетних детей — все равно абсурд. Снимаю темные очки, носовым платком вытираю лоб, снова надеваю очки. Потом смотрю на морских птиц. Я размышляю о Сумирэ. Вспоминаю день ее переезда на новую квартиру, дикую эрекцию, которую почувствовал, когда Сумирэ сидела рядом. Таким мощным и твердым он никогда еще не был. Такое ощущение, что меня разорвет в клочья. Тогда, в воображении — вероятно, это Сумирэ и называет “миром сна”, — я занимался с ней любовью. Но ощущения той близости, оставшиеся в моей памяти, гораздо реальнее секса, который случался у меня с другими женщинами на самом деле. Во рту — какой-то ком, я проталкиваю его внутрь остатками лимонада. Снова возвращаюсь к своей “гипотезе”. Пытаюсь продвинуться вперед хотя бы на шаг. Просто решаю для себя, что Сумирэ где-то умудрилась найти выход. Что это за выход, как она его обнаружила — такие вещи сейчас понять невозможно. Оставлю это на потом. Хорошо, попробую представить этот “выход” как дверь. Я закрываю глаза и рисую в своем воображении эту дверь во всех подробностях. Самая банальная дверь в самой обычной стене. Сумирэ где-то ее обнаружила, повернула ручку и просто шагнула наружу — с “этой стороны” на “ту сторону”. Как была — в тонкой шелковой пижаме и пляжных сандалиях. Что там, за этой дверью, какой вид — не могу представить, моего воображения уже не хватает. Дверь захлопнулась, и Сумирэ назад больше не вернется. Я вернулся в коттедж и соорудит себе немудреный ужин из того, что было в холодильнике. Спагетти с помидорами и базиликом, салат, пиво “Амстел”. Потом сидел на веранде и думал неизвестно о чем. Или вообще ни о чем не думал. Никаких телефонных звонков. Наверное, Мюу пыталась дозвониться из Афин. Но связь на этом острове совсем никакая. Как и вчера в это время, небесная синева с каждой минутой становилась все глубже, над морем поднималась огромная круглая луна, небосвод продырявила горстка звезд. Ветер, поднимаясь по склону, чуть колыхал цветы гибискуса. На самом конце мола автоматический маяк мерцал в темноте древним светом. Пастухи медленно спускались по горной тропе, ведя за собой осликов. Голоса то накатывали, приближаясь, то замирали. Я тихо впитывал всю эту экзотику чужой страны, здесь совершенно естественную. В конце концов, никто так и не позвонил, Сумирэ тоже не объявилась. Только спокойно и медленно текло время, ночь становилась все глубже. В комнате Сумирэ я прихватил несколько кассет с записями и стал их слушать в гостиной. На одной — песни Моцарта. Рукой Сумирэ на этикетке было написано — “Элизабет Шварцкопф и Вальтер Гизекинг (ф-но)”. Я мало, что смыслю в классике, но тут сразу почувствовал, что это потрясающая музыка. Манера пения немного старомодна, однако вызывала удивительное ощущение в душе, когда невольно садишься прямо, расправив плечи — так бывает, если читаешь прозу, написанную стильно, плавно и элегантно. Тонкое, изысканное дыхание певицы и пианиста то набирало силу, чтобы затем почти замереть, то замирало, чтобы вновь набрать силу. Такое яркое звучание — мне казалось, что я на самом деле вижу их выступление, что они сейчас — у меня перед глазами. Одна из этих песен, должно быть, называлась “Фиалка”. Я поудобней устроился в кресле, закрыл глаза и стал наслаждаться музыкой, мысленно деля ее с Сумирэ. Я проснулся от музыки. Она звучала негромко и откуда-то издалека — то слышно, то нет. Однако звуки ее медленно, но верно — так некий матрос (лица его в темноте не разглядишь) потихоньку травит якорь из ночного моря — заставили меня проснуться. Я приподнялся на кровати, высунулся в распахнутое окно и прислушался. Точно, музыка. Стрелки наручных часов у подушки показывали второй час ночи. Интересно, кому в такое время понадобилось заводить громкую музыку? Я влез в брюки, через голову натянул рубашку, сунул ноги в кроссовки и вышел за дверь. В соседних домах — ни огонька Вокруг ни души. Ни дуновения ветерка, не слышно даже плеска волн. Только лунный свет беззвучно омывает землю. Я остановился и снова прислушался. Похоже, музыка доносилась с вершины горы. Странно. На этой крутой вершине никаких селений нет, там живут одни аскеты-монахи в своем монастыре да еще пара-тройка пастухов. Трудно вообразить, что они собрались все вместе в такое время и устроили какой-то шумный праздник. Под открытым небом музыка была слышна вполне отчетливо. Уловить мелодию я не мог, но по ритму понял, что музыка греческая. Звук неровный, с резкими подскоками, так играют живые инструменты. Явно не “готовая” музыка из динамиков. К этому времени мой мозг уже окончательно проснулся. Стояла приятная летняя ночь, в ней чувствовалась какая-то таинственная глубина. Исчезновение Сумирэ лежало у меня камнем на сердце, а не то бы я радовался от души — как на празднике. Я потянулся всем телом, закинул голову к небу и глубоко-глубоко вздохнул. Ночная прохлада омыла меня всего изнутри. “А что если и Сумирэ сейчас слышит где-то эту же музыку? Разве этого не может быть?” — вдруг подумалось мне. Я решил немного пройтись в ту сторону, откуда доносилась музыка. Захотелось увидеть собственными глазами, что это за место, где она звучит, и кто ее играет. Заблудиться я не мог — в горы ведет та же дорога, по которой я утром ходил на пляж. “Заберусь, насколько хватит сил”, — решил я. Шагалось легко — луна ярко освещала все вокруг. Ее свет раскидывал причудливые узоры теней между утесами, окрашивал землю в непостижимые, загадочные тона. При каждом шаге по мелкому гравию резиновые подошвы моих кроссовок издавали неестественно громкий шум. Чем выше я поднимался, тем громче звучала музыка, уже можно было различить мелодию. Играли все там же — на вершине горы. Из инструментов звучали какие-то ударные, бузуки, потом, похоже, аккордеон и флейта. Может, еще гитара. И больше не было слышно ничего. Ни поющих голосов, ни радостных криков. Одна лишь музыка текла неспешно, бесконечно долго, без пауз и, можно сказать, почти без эмоций — монотонно, в пресном темпе. Мне хотелось взглянуть, что творится на вершине — ведь должно же там что-то происходить… Но в то же время я чувствовал: может, лучше и вовсе не приближаться к тому месту. Неудержимое любопытство боролось во мне с интуитивным страхом. Но что бы там ни случилось, повернуть назад я уже не мог. Как во сне, где невозможно сделать выбор — нет определяющего принципа. Или же у нас нет альтернатив, чтобы этот принцип установить. “А вдруг Сумирэ несколько дней назад точно так же среди ночи проснулась от звуков музыки, и как была, в одной пижаме, из любопытства пошла в горы той же тропой?” — неожиданно пришло мне в голову. Я остановился и оглянулся. Горная дорога спускалась вниз, до самого городка, похожая на след гигантскою слизняка, мутновато белая и склизкая. Я взглянул на небо, а потом, случайно — на свои ладони в лунном свете. И вдруг почувствовал, что это уже не мои руки. Не могу этого толком объяснить. Во всяком случае, сам я понял это с первого взгляда. Мои руки больше не были моими руками, мои ноги больше не были моими ногами. Мое тело впитало мертвенно-бледный свет луны и утратило теплоту жизни, стало похожим на куклу, сделанную из той же глины, которой покрывают стены домов. Кто-то с помощью колдовства — как это делают шаманы на островах Вест-Индии — вдохнул мою ненастоящую жизнь в этот ком земли. В нем не было пламени истинной жизни. Моя подлинная жизнь где-то крепко спала, а Некто без лица схватил ее и, запихнув в саквояж, как раз в эту минуту намеревается с нею скрыться. Меня охватил такой озноб, что стало трудно дышать. Где-то — я не мог понять, что это за место, — кто-то поочередно заменял все клетки моего организма, распускал нити, связывающие мое сознание. Думать было некогда. Единственное, что я мог — поскорее рвануть в свое привычное убежище. Я набрал полные легкие воздуха и, нырнув в море собственного сознания, стал погружаться все глубже и глубже на самое дно. Рассекая руками тугую воду, я одним махом опустился вниз и крепко ухватился за лежащий там огромный камень. Словно стремясь запугать непрошеного гостя, вода тяжело надавила на барабанные перепонки. Я крепко зажмурился, задержал дыхание и стал терпеть. Это не так уж трудно, если принял окончательное решение. Быстро привыкаешь и к давлению воды, и к отсутствию воздуха, и к ледяной мгле, и к сигналам, посланным из хаоса. Отработанное действие, которое я с детства проделывал уже множество раз. Хронология событий нарушилась, одно переплелось с другим, потом все развалилось на части и выстроилось по-новому, в ином порядке. Мир расширялся беспредельно, и в то же время имел жесткие границы. Несколько четких образов<Здесь автор использует яп. слово “имэ: дзи”, произошедшее от англ. “image” — изображение, отражение, фигура, подобие, копия, мысленный образ, мысленное представление, образ (лит.), воплощение, символ, воспроизведение. > — только образов — безмолвно двигались мимо по собственному темному коридору. Словно медузы или души, плывущие по воздуху. Однако я решил не смотреть в их сторону. Стоит мне хоть чем-то себя выдать, дать им понять, что я их заметил, они тут же — никаких сомнений — начнут приобретать какой-то Смысл. А Смысл сразу возьмет и привяжется к Временному характеру, и тот, не спрашивая моего согласия, просто выпихнет меня на поверхность. Я наглухо запер свою душу и стал ждать, пока их процессия окончательно не пройдет мимо. Не имею понятия, сколько это продолжалось. Но когда я оказался на поверхности, открыл глаза и тихо вздохнул, музыка уже смолкла. Похоже, загадочный концерт был окончен. Я прислушался. Никаких звуков. Абсолютно ничего. Ни музыки, ни людских голосов, ни дуновения ветерка. Хотел посмотреть, который час, но часов на руке не оказалось. Остались в комнате Сумирэ, у подушки. Я взглянул на небо. Похоже, звезд прибавилось. А может, я ошибался — просто обман зрения. Мне показалось даже, что и небо стало каким-то другим. Прежнее странное ощущение, что мое тело — не мое, почти прошло. Я попробовал потянуться, согнул руки, сжал пальцы. Все в порядке. Только рубашка в подмышках стала влажной и прохладной от пота. Я поднялся с травы и снова пошел в гору. Раз уж с таким трудом добрался сюда, попробую подняться на вершину. Хочется все же разобраться, была там музыка или нет, найти хоть какие-нибудь следы, чтобы понять. Через пять минут я был уже на вершине. У подножия южного склона, по которому я шел, виднелись море, порт и спящий городок. Редкие фонари местами освещали дорогу вдоль берега. Другая сторона горы, насколько хватает глаз, была полностью погружена во тьму. Ни единого огонька. Вглядевшись в темноту, я стал различать вдали еще один горный хребет, плывущий в лунном свете. За ним простиралась уже совершенно непроглядная тьма. И нигде ни следа недавнего шумного праздника. А что музыка? Была ли она на самом деле или нет? Сейчас я уже сомневался в этом. Где-то глубоко во мне она еще слабо играла. Но с каждой минутой моя уверенность таяла, становясь все более призрачной. Может, никакой музыки вообще не было. Может, это какая-то галлюцинация, а мои уши по ошибке уловили то, что происходило совершенно в другом месте, в другое время. И в самом деле, кто, интересно, будет в час ночи собираться на горе и играть там? Стоя на самой вершине, я взглянул на небо: луна висела удивительно близко и была полна какой-то дикой, свирепой энергии. Грубая каменная глыба, с поверхностью-кожей, изъеденной беспощадным временем. Зловещие тени самых разных очертании, всплывшие на ее поверхность, были слепыми раковыми клетками — они тянули свои щупальца к теплу человеческой жизни. Лунный свет искажал все звуки, смывал, подобно течению реки, все значения, сбивал с пути и вводил в заблуждение души. Это он заставил Мюу увидеть своего двойника. Это он увел куда-то котенка Сумирэ. Это из-за него исчезла сама Сумирэ. Это он играл музыку, которой (скорее всего) просто не могло существовать, и притащил меня сюда. Впереди передо мной простирался бездонный мрак, позади — мир тусклого света. Я торчал на вершине горы в чужой стране, выставленный под лунные потоки лучей. Трудно поверить, что все это не было тщательно спланировано с самого начала. Вернувшись в коттедж, я налил себе коньяку Мюу и выпил. Потом попытался тут же заснуть. Не смог. Даже вздремнуть не получалось. И пока небо на востоке не стало светлеть, луна, гравитация, шорохи окружили меня плотным кольцом и не отпускали. Я мысленно представил котов — в запертой квартире, умирающих с голода. Нежные маленькие плотоядные зверюги. Там я умер — настоящий я, — а они еще были живы. Они ели мою плоть, разгрызали мое сердце, сосали мою кровь. Эта картина стояла у меня перед глазами. Я прислушался. Откуда-то издалека доносилось их чавканье: коты высасывали мой мозг. Три грациозных кошечки окружили расколотый череп и прихлебывали оттуда густой суп цвета пепла. Кончиками красных шершавых язычков аппетитно вылизывали мягкие складки моего сознания. С каждым их прикосновением сознание мое колыхалось и подрагивало — как раскаленный воздух, струящийся в жару. Становилось все более похожим на мираж и исчезало. 14 Так никто и не узнал, куда пропала Сумирэ. Мюу точно сказала: она исчезла, как дым. А Мюу вернулась на остров через два дня утренним паромом. Вместе с ней приехали сотрудник японского консульства и представитель туристической полиции Греции. Провели консультации с властями, начали новое серьезное расследование с привлечением местных жителей. Фотографию с паспорта Сумирэ напечатали во всех греческих газетах и начали собирать информацию. В результате, газеты и полицейские участки завалили сообщениями, но это, к сожалению, все равно ни к чему не привело. Зацепок так и не нашлось. Почти все поступившие сведения касались каких-то других людей и к Сумирэ не имели никакого отношения. Родители Сумирэ тоже приехали. Впрочем, я покинул остров до их приезда. Дело даже не в том, что начинался новый учебный год, — мне совсем не улыбалось встречаться с ними в таком месте. К тому же японские журналисты узнали о случившемся из местных газет и стали наседать на японское консульство и местную полицию. Я сказал Мюу, что должен возвращаться в Токио. Да и вряд ли я чем-то мог реально помочь в поисках Сумирэ, даже если бы остался. Мюу кивнула. Сказала, что я и так здорово помог ей, приехав на остров: — Правда. Без тебя, совсем одна я бы давно уже здесь пропала. Сейчас со мной — полный порядок. Родителям Сумирэ я сама как-нибудь все объясню. И с журналистами справлюсь. Не беспокойся, все будет нормально. Ведь в том, что случилось, никакой твоей вины не было и нет. А я, когда нужно, могу быть достаточно жесткой и привыкла разруливать всякие сложные ситуации. Она проводила меня в порт. Я отплывал вечерним паромом на Родос. После исчезновения Сумирэ прошло ровно десять дней. На прощание Мюу обняла меня. Это вышло очень естественно. Не говоря ни слова, она стояла довольно долго, положив руки мне на спину. Ее кожа была удивительно прохладной под горячим послеполуденным солнцем. Мюу пыталась мне что-то сказать прикосновением своих ладоней. Я это почувствовал. Закрыл глаза и напряг слух, чтобы услышать ее слова. Но это нечто не становилось словами. Может, и не должно было ими выражаться. Мы безмолвно общались в повисшей тишине. — Береги себя, — сказала Мюу. — Ты тоже, — сказал я. Стоя у трапа, мы помолчали. — Ответь мне честно на один вопрос, — серьезно сказала Мюу перед самой посадкой. — Ты как думаешь, Сумирэ больше нет в живых? Я покачал головой: — У меня ощущение, что она жива и где-то есть, правда, у меня нет никаких доказательств. Прошло уже столько времени, но я не чувствую, что она умерла. Не верю этому. Мюу посмотрела мне в лицо, скрестив на груди загорелые руки. — Если честно, я тоже, — сказала она. — У меня такое же чувство. Вот как ты сказал, что она не умерла. И еще у меня предчувствие, что больше мы с нею не встретимся. Но доказать это я тоже ничем не могу. Я ничего не ответил. Молчание, связывающее нас, заполняло собой все щели, все пустоты в наших душах. Морские птицы с пронзительными криками рассекали безоблачное небо, в кафе вечно сонный официант разносил напитки. Мюу размышляла, крепко сжав губы. Потом сказала: — Ты меня ненавидишь? — За то, что пропала Сумирэ? — Да. — Почему я должен тебя ненавидеть? — Не знаю. — Ее голос выдал накопившуюся усталость, которую она тщательно скрывала. — Мне почему-то кажется, что я с тобой тоже больше не увижусь. Потому и спросила. — Мне тебя ненавидеть не за что, — сказал я. — Но ведь ты не знаешь, как будет потом? — Просто так ненавидеть человека — нет, это не про меня. Я так не умею. Мюу сняла шапочку, поправила челку, снова вернула шапочку на место. Потом, щурясь — будто ей в глаза бил яркий свет — посмотрела на меня. — Это наверняка потому, что ты ни от кого ничего не ждешь, — сказала она. Взгляд ее был глубоким и ясным. Как та вечерняя тьма на закате, когда мы только познакомились. — Я не такая, как ты. Другая. Но ты мне нравишься. Очень. И мы простились. Паром, взбивая пену, начал кормой выходить из порта, затем медленно развернулся на сто восемьдесят градусов и встал носом вперед. Все это время Мюу стояла на самом краю причала и провожала меня глазами. В белом, идеально сидящем платье, она время от времени придерживала рукой шапочку, чтобы не унесло ветром, и казалась мне — здесь, в маленьком порту греческого острова — какой-то нереальной, эфемерной и совершенно безупречной. Стоя на палубе, я опирался на поручни и, не отрываясь, смотрел на нее. Время зависло на какое-то мгновение, и эта картина четко отпечаталась на стенке моей памяти. А потом время снова двинулось вперед, фигурка Мюу стала понемногу уменьшаться, превратилась в неясную точку, и вскоре совсем растворилась в струях горячего воздуха. Затем и городок стал отползать все дальше от меня, горы потеряли свои резкие очертания, в конце концов сам остров потонул в мареве света, потускнел и пропал. Появился другой остров, потом и он исчез точно так же. И вскоре мне уже казалось: может быть, всего, что я здесь оставил, на самом деле и не существовало. Наверное, я должен был остаться с Мюу, подумал я. Бог с ним, с новым учебным годом. Остаться на острове, поддерживать Мюу, вселять в нее надежду, изо всех сил искать Сумирэ, а если случится что-то страшное — крепко обнять ее и утешить. Думаю, Мюу нуждалась во мне, да и мне — в каком-то смысле — она была нужна. Меня тянуло к ней. С какой-то невероятной силой. Впервые я понял это, когда стоял на палубе парома и провожал глазами ее силуэт, исчезающий вдали. Вряд ли это чувство можно было назвать любовью, хотя оно было чем-то очень на нее похожим. Будто все мое тело опутали бесчисленные тонкие нити. Я сидел на палубе, обхватив руками спортивную виниловую сумку на коленях, — полный хаос в душе — и глядел на бесконечную дорожку белой пены за кормой. Несколько чаек, будто приклеившись к этой дорожке, неотступно летели за паромом. Прикосновение маленькой ладони Мюу, словно тень души, осталось у меня на спине навсегда. Я собирался лететь в Токио без задержек, накануне забронировал место в самолете, но бронь почему-то аннулировали, и мне пришлось заночевать в Афинах. На микроавтобусе авиакомпании я добрался до отеля, который мне забронировали. Гостиница находилась неподалеку от района Плака, была сама по себе довольно приятной и уютной, но оказалась полностью забитой группами немецких туристов, которые дико шумели, и это сильно раздражало. Так и не придумав, чем бы заняться, я погулял но городу, накупил сувениров — ни для кого конкретно, — а вечером в одиночестве поднялся на холм Акрополя. Прилег на плоский камень, и, овеваемый вечерним ветерком, стал смотреть на белый храм. Подсвеченный прожекторами, он словно медленно плыл в синих сумерках. Поразительно красивое, фантастическое зрелище. Но я чувствовал при этом ни с чем не сравнимую, глубочайшую тоску. Я вдруг обнаружил: в какой-то момент окружающий мир навсегда потерял отдельные краски. Отсюда, с этой обшарпанной вершины, посреди руин пустых чувств я смог разглядеть свою жизнь далеко вперед. Она мне напомнила иллюстрацию из одного научно-фантастического романа, которую я видел в детстве: дикий, пустынный пейзаж необитаемой планеты. Ни малейших признаков жизни. Чудовищно длинный день, а воздух — то раскаленный, то ледяной. Космический корабль, что доставил меня сюда, как-то незаметно пропал из виду. Идти больше некуда. Остается одно — пытаться как-то выжить здесь, своими силами. Я вновь понял, как дорога мне Сумирэ, и насколько она для меня незаменима. Каким-то образом Сумирэ привязывала меня к этому миру. Только ей одной это удавалось. Когда мы встречались и разговаривали или же я читан ее сочинения, границы моего сознания незаметно расширялись, и я начинал видеть такие картины, которых не видел раньше. Наши души сливались — легко, естественно. Мы с Сумирэ распахивали навстречу друг другу свои сердца и души, как юные влюбленные, скидывая одежду, обнажаются друг перед другом. Такого у меня больше ни с кем никогда не было, да и вряд ли могло быть. Мы серьезно, бережно относились к нашим чувствам — даже избегали говорить об этом, только бы ничего не разрушить. Да, я страшно переживал оттого, что нам с Сумирэ так и не повезло испытать радость плотской любви. Наверняка если бы это случилось, счастья у нас обоих в жизни только прибавилось. Но что я мог? Ведь это — как прилив и отлив, как смена времен года: даже расшибись я в лепешку, ничего не изменишь. В этом смысле вместе мы никуда не шли — такой, наверное, была наша общая судьба. Тонкая дружба, что связывала меня с Сумирэ, не могла продолжаться вечно, сколько бы мудрости, благоразумия и спокойной рассудительности мы ни вкладывали в эти отношения. На что это было похоже? Тупик, и максимум, что мы могли, — лишь тянуть это состояние и дальше. Вот и все. Ясно, как день. Но все же я любил Сумирэ так, как никого не любил на всем белом свете и желал ее. Я не мог просто задвинуть эти чувства куда подальше только потому, что они никуда не вели. Заменить-то их все равно нечем, выкинул — вообще ничего бы не осталось. А еще я мечтал о том, что однажды вдруг наступит “Внезапный Большой Поворот Событий”. Пусть вероятность его ничтожна, но мечтать-то я мог! — по крайней мере, никто такого права у меня не отбирал. Хотя, конечно, ничего в итоге так и не сбылось. Сумирэ ушла из моей жизни, и я обнаружил, что многое во мне самом тоже исчезло навсегда. Как после отлива волна непременно уносит что-нибудь с берега за собой. Мне остался лишь пустой, бессмысленный мир, в котором все искажено, и вещи потеряли свое истинное значение. Холодный, сумрачный мир. То, что было у нас с Сумирэ, в этом новом мире уже невозможно. Я это знал. У каждого человека так: ты можешь получить что-то особое от судьбы только в какое-то определенное время своей жизни. Это — будто крошечный язычок огня. Люди осторожные, внимательные и удачливые способны его сберечь, раздуть из него большое пламя и потом жить, подняв высоко над головой уже факел с этим огнем. Но если хоть раз его потеряешь — больше он к тебе никогда уже не вернется. Я потерял не только Сумирэ. Вместе с нею я лишился и этого драгоценного пламени. Я думал про мир, что существует на “той стороне”. Вероятно, Сумирэ там — как и утраченная часть Мюу. С неуемным сексуальным аппетитом, черноволосая часть Мюу. Наверное, они там встретились, обнаружили, как хорошо дополняют друг друга, занимаются любовью. “Мы выделываем такие штуки, что словами выразить просто невозможно”, — сказала бы Сумирэ (и в конце концов сама же и “выразила бы все словами”, мне обо всем рассказывая). Может, на самом деле мое подлинное место — там? Мог бы и я оказаться там вместе с ними? Пока они яростно предаются любви, я сидел бы тихонько в уголке, в какой-нибудь комнате, и убивал время, скажем, за чтением полного собрания сочинений Бальзака. А потом мы с Сумирэ, уже принявшей душ, отправлялись бы долго-долго гулять и разговаривать обо всем на свете (правда, большую часть этого диалога, как обычно, вела бы она одна). Можно ли сохранить этот наш “кружок” навсегда? Естественно ли это? “Ну конечно, да, — скажет Сумирэ. — Нечего и спрашивать. Ведь ты — мой единственный настоящий друг”. Но как попасть в “тот мир”, я не знал. Я проводил рукой по гладкой твердой поверхности камня Акрополя и размышлял о многовековой истории, которой здесь все пропиталось, которую хранил в себе этот камень. Человека по имени “Я” взяли и засунули без спроса в продолжение чего-то такого, что уже давно исчерпало свой “Временной характер”. И выбраться оттуда уже невозможно. Нет, вру, не так. Если разобраться, я сам не желал оттуда выбираться. Наступит завтра, я сяду в самолет и вернусь в Токио. Очень скоро закончатся летние каникулы, и я снова войду в бесконечную рутину повседневности. Там мое место. Там меня ждут моя квартира, мой стол, мой класс, мои ученики. Там — череда спокойных дней, книги, которые надо прочесть, иногда — какие-нибудь девушки. Но несмотря на это, я никогда уже не смогу вернуться к себе прежнему. Наступит завтра, и я перестану быть таким, как раньше. В Японию вернется совсем другой человек, хотя, уверен, никто из окружающих этого не заметит: внешне-то ничего не изменится. Пусть так, но внутри у меня что-то сгорело дотла и исчезло. Где-то льется кровь. Кто-то, а может, что-то выходит из меня навсегда. Склонив голову, без слов. Дверь открывается, дверь закрывается. Гаснет свет. Сегодня — для “этого” меня — последний день. Последний закат. С рассветом меня нынешнего здесь больше не будет. В это тело войдет другой человек. Я задумался. Почему все должны быть такими одинокими? Почему это необходимо — быть такими одинокими? Столько людей живет в этом мире, каждый из нас что-то жадно ищет в другом человеке, и все равно мы остаемся такими же бесконечно далекими, оторванными друг от друга. Почему так должно быть? Ради чего? Может, наша планета вращается, подпитываясь людским одиночеством? Я перевернулся на своем плоском камне на спину и, глядя в небо, принялся размышлять о множестве спутников, которые в ту минуту, должно быть, вращались по орбитам вокруг Земли. Горизонт все еще обрамляла слабая полоска света, а на небе, окрашенном в глубокие винные тона, уже появились первые звезды. Я поискал среди них огоньки спутников. Но было еще слишком светло, чтобы видеть их невооруженным глазом. А те звезды, что я различал, словно прибитые гвоздями, застыли без движения на одном месте. Я закрыл глаза, вслушался в тишину и стал думать о потомках того первого “Спутника”, которые продолжали двигаться по небу, связанные с Землей единственными узами — силой притяжения. Одинокие металлические души, они свободно рассекают мрак космоса, случайно встречаются друг с другом, проплывают мимо и расстаются навеки. Никаких приветствий, никаких обещаний на будущее. 15 В воскресенье, после полудня раздался телефонный звонок. Это было второе воскресенье нового семестра, начавшегося в сентябре. Как раз в эту минуту я стоял у плиты — готовил свой поздний обед. Погасив все конфорки, я сразу же взял трубку: вдруг это Мюу с новостями об исчезнувшей Сумирэ. В самом звонке чувствовалось, что дело неотложное. Так, во всяком случае, мне показалось. Но звонила не Мюу, а моя “гёрлфренд”. — Это очень важно, — сказала она безо всяких приветствий, что было на нее непохоже. — Ты прямо сейчас можешь сюда приехать? По голосу чувствовалось: стряслось что-то очень неприятное. Может, муж узнал о наших отношениях? Я сделан медленный вдох. Если в школе узнают, что я сплю с матерью одного из моих учеников — да… вид у меня будет довольно бледный. В худшем случае, могу и работу потерять. Впрочем, я тут же подумал, что с этим, наверное, ничего не поделаешь, придется смириться. Ведь я все прекрасно понимал с самого начала. — Куда мне нужно приехать? — спросил я. — В супермаркет, — сказала она. Я сел в электричку, доехал до Татикава и в половине третьего добрался до супермаркета, находившегося недалеко от станции. День был жаркий. Казалось, лето вернулось снова. Однако одет я был в светло-серый костюм с белой рубашкой и галстуком — именно так она мне велела. — В таком виде ты больше похож на преподавателя и должен произвести хорошее впечатление. А то иногда тебя можно принять за студента, — добавила она. При входе в супермаркет я уточнил у молодого парня, который сгонял на место тележки для покупок, где находится офис службы охраны. — Это не здесь, а через дорогу, на третьем этаже вон того здания. — объяснил он. Сооружение представляло собой невзрачное трехэтажное строение, в котором даже лифта не было. Трещины, разбегавшиеся по бетонным стенам, казалось, безмолвно обращались к прохожим: “Вы за нас особо не тревожьтесь. Все равно здание обречено, снесут его, и очень скоро”. Я поднялся по обветшалой узкой лестнице и слегка постучат в дверь, на которой висела табличка “Служба охраны”. Мне ответил зычный мужской голос, я открыл дверь и увидел свою подругу с сыном. Они сидели за столом напротив средних лет мужчины в униформе сотрудника охраны. Больше никого в комнате не было. Комнату нельзя было назвать слишком просторной, хотя и тесной тоже. Вдоль окна стояли в ряд три стола, с противоположной стороны располагались запирающиеся металлические шкафчики. На стене между ними висел график дежурств, а на полке, тоже металлической, лежали три фуражки охранников. За дальней дверью с матовым стеклом, по всей видимости, находилась комната отдыха, где охранники могли прилечь и вздремнуть. Никаких декоративных предметов в офисе не было. Ни цветов, ни картин, ни хотя бы календаря. Только круглые часы на стене, смотревшиеся в этом одиночестве неприятно огромными. Вся комната выглядела необычно пустой, напоминая уголок старого мира, который неизвестно почему выпал из общего потока времени. Запах туг стоял странный — смесь табачного дыма, лежалых бумаг и пота, впитавшаяся в стены за долгие годы. За столом начальника сидел крупный мужчина на вид пятидесяти пяти — шестидесяти <Особенность авторского восприятия возраста: в стране, где средняя продолжительность жизни составляет 78 лет у мужчин и 85 лет у женщин, 55–60 лет — вполне “средний возраст”. >. С толстыми ручищами и большой головой, на которой росли густые жесткие волосы с проседью. Волосы были побеждены и насильно уложены с помощью какого-то средства с запахом дешевой парикмахерской. Пепельница перед ним была доверху набита окурками “Сэвен стар”. Когда я вошел в комнату, мужчина снял очки в черной оправе, протер их и снова надел. Похоже, он всегда так делал при первом знакомстве с новыми людьми. Без очков его глаза показались мне ледяными, как камни, подобранные на поверхности Луны. Когда же он снова надел очки, этот холод отполз на задний план, уступив место некоему топкому болоту со всей своей нечистью. Что так, что иначе — взгляд явно не предназначался для того, чтобы нести людям дружелюбие и спокойствие. В комнате стояла страшная духота и, хотя окна были распахнуты настежь, свежий воздух совсем не проникал внутрь. Проникал только уличный шум. Огромный грузовик, подъехав к светофору на красный свет, просипел пневматическими тормозами — звук напомнил мне тембр тенор-саксофона позднего Бена Уэбстера. Все дружно обливались потом. Я подошел к столу, коротко представился и протянул свою визитную карточку. Охранник молча взял визитку и некоторое время смотрел на нее, сжав губы. Затем положил карточку на стол, поднял голову и посмотрел на меня. — Какой молодой учитель-то, — сказал он. — Сколько лет преподаете? Я сделал вид, что слегка задумался, потом ответил: — Третий год. — Хм-м… — протянул он. И больше ничего не произнес. Однако молчание его было весьма красноречивым. Он снова взял в руки мою карточку и посмотрел на мое имя, словно стараясь в чем-то убедиться еще раз. — Накамура, старший охранник, — представился он. Визитной карточки не последовало. — Будьте добры, возьмите оттуда любой свободный стул и присаживайтесь к нам. Да, извините за духоту. Кондиционер сломался, а сегодня воскресенье, починить некому. Хоть бы вентилятор догадались поставить — куда там, не дождешься. Еле живы в этом пекле. Вам не жарко? Снимайте пиджак, не стесняйтесь. Мы с этим делом вряд ли быстро управимся, а от вашего вида только жарче становится. Я взял стул, как мне было сказано, и снял пиджак. Потная рубашка прилипла к телу. — Сколько себя помню, всегда завидовал учителям, — сказал старший охранник, и его губы сморщились в подобие улыбки. При этом глаза его, спрятанные за оправой очков, как две глубоководные зверюги, шарили по моему дну, готовые наброситься и сожрать всех, кто хоть чуточку шевельнется. Обращался мужчина ко мне любезно, но то была одна видимость. Особенно когда он произносил слово “учитель” — оно из его уст звучало однозначно, как оскорбление. — И летом можно отдыхать больше месяца, и в воскресенье на работу ходить не надо, ночных дежурств тебе никаких, при этом — все время дарят подарки. Чем плохо, а? Просто классная жизнь, грех жаловаться. Сейчас вот думаю, если б в школе вкалывал побольше, мог бы тоже кого-нибудь учить. Судьба у меня такая — невезучая, что ли, сижу тут за какие-то грехи охранником в супермаркете. Наверно, умом не вышел. Я и детям своим все твержу: вырастете — становитесь учителями. Ведь, как ни крути, работенка у школьных учителей — одно удовольствие. Моя подруга была в простом голубом платье с короткими рукавами. Волосы аккуратно зачесаны наверх и собраны в пучок, в ушах — маленькие серьги. На ногах — белые босоножки на каблуке. Она держала на коленях белую сумочку, поверх которой лежал кремовый носовой платок. Наша первая встреча после моего возвращения из Греции. Подруга ничего не говорила и только смотрела припухшими от слез глазами поочередно то на меня, то на охранника. По ее лицу было видно: нервы ей тут уже потрепали изрядно. Я обменялся с ней коротким взглядом, потом посмотрел на ее сына. Его звали Синъити Нимура, но в классе ему дали прозвище “Морковка”. Он действительно напоминал морковь — худое вытянутое лицо и копна спутанных вьющихся волос. Я и сам обычно так его называл. Спокойный ребенок, из тех, кто рта лишний раз не раскроет. Учился он хорошо, домашние задания выполнял исправно, от дежурств по уборке класса не отлынивал. Однако на уроках никогда не тянул руку, чтобы самому высказать свое мнение, и не стремился быть лидером. Не то чтобы его в классе не любили, но и особой популярностью он не пользовался. Его мать это не слишком радовало, но, с моей точки зрения, как преподавателя, ребенком он был хорошим. — Думаю, суть разговора вам ясна, мать мальчика уже сообщила обо всем по телефону, так? — поинтересовался у меня старший охранник. — Да, я в курсе, — ответил я. — Речь идет о краже в магазине? — Совершенно верно, — подтвердил он и поставил на стол бумажную коробку, стоявшую у его ног. Затем подвинул ее ближе ко мне. В коробке лежало восемь маленьких степлеров, все в нераспечатанных пластиковых упаковках. Я взял один в руки и осмотрел его. Цена — 850 иен<Средний курс иены в 1999 г. (год выхода книги): 1 доллар = 105 иен. >. — Степлеры, восемь штук, — сказал я. — Это все? — Да. это все. Я вернул степлер в коробку. — Так, если в деньгах, то все вместе получается 6800 иен. — Да, 6800 иен. Наверняка вы рассуждаете так: “Кража, конечно, — это недопустимо. Преступление. Но чего городить такой шум из-за каких-то восьми степлеров? Мальчик-то еще школьник, в младших классах учится”. А? Ну, что, точно? Я ничего не ответил. — Это ничего, так думать — нормально. Поскольку оно действительно так, все правильно. В мире полно преступлений, куда более страшных, чем кража каких-то восьми степлеров. Мне самому это известно не понаслышке — я ведь раньше, до того, как прийти сюда, долго работал полицейским, выезжал на места преступлений. Все это старший охранник говорил, глядя мне прямо в глаза. Я сдерживал себя — только бы он не решил, что я настроен к нему агрессивно, враждебно, — и потому стойко выдержал его взгляд, не отводя глаз. — Если это случается впервые, мы — то есть магазин — из-за такой кражи, с таким ущербом особого шума тоже не поднимаем: все-таки работаем в сфере обслуживания. Больше, чем нужно, обострять ситуацию тоже ни к чему. Обычно, для начала я привожу ребенка сюда, в эту комнату, слегка его припугну, на этом все и кончается. И даже в более серьезных случаях мы — самое большее — связываемся с родителями и просим их обратить на это внимание. В школу ничего не сообщаем. По возможности стараемся все уладить тихо и мирно — у нашего магазина такая политика по отношению к детскому воровству. Но этот мальчик совершил сегодня кражу не в первый раз. На его счету уже три кражи у нас — и это только те, о которых мы знаем. Целых три кражи, мыслимое ли дело? Вдобавок ко всему, и в первый, и во второй раз этот ребенок наотрез отказался назвать свое имя и школу, в которой учится. Тогда я тоже с ним беседовал и все прекрасно помню. Что ему тут ни втолковывали, о чем ни спрашивали — он и рта не раскрыл. Как говорили у нас в полиции, “ушел в несознанку”. И вел себя очень плохо — ни благодарности, ни каких-то признаков, что он задумался над своим поведением, сплошное сопротивление. Я ему тогда сказал: “Не сообщишь, как тебя зовут, пойдем в полицию. Это тебе понравится?” А он все равно молчал. Поэтому на сей раз ничего другого просто не оставалось: пришлось насильно заставить его показать мне проездной билет на автобус, чтобы установить его личность. Охранник сделал паузу — ждал, пока все эти подробности улягутся в моей голове. И по-прежнему смотрел мне прямо в глаза, а я все так же не отводил взгляд в сторону. — Да, еще один момент. Собственно, сами вещи, которые он крал. Просто никакие, ничего симпатичного в них нет. В первый раз — механические карандаши, пятнадцать штук. В целом на 9750 иен. Во второй — восемь компасов, на сумму 8000 иен. То есть он все время крадет предметы одного только вида, но кучками, наборами. И не для того, чтобы пользоваться самому. Либо он просто так развлекается, либо ворует, чтобы потом продавать — в школе, своим товарищам. Я представил картину: Морковка во время обеденного перерыва пытается всучить наворованные степлеры одноклассникам. Бред какой-то. Нет, это совершенно нереально. — Не совсем понимаю, — произнес я. — Почему нужно красть все время в одном и том же магазине, причем так нагло, в открытую? Ведь если делаешь это несколько раз подряд, очевидно, что тебя уже знают в лицо, начинают следить, как ты себя ведешь, а если снова поймают, точно накажут — мало не покажется. Хочешь безнаказанно этим заниматься, чтобы сразу тебя не застукали, — идешь в другой магазин. Обычно так делают. Разве нет? — Это вы меня спрашиваете? Тут я вам ничего сказать не могу. На самом деле может, он и в других магазинах тоже поорудовал. Или же как-то особо полюбил только наш магазин. А может, лицо мое ему не понравилось. Откуда мне знать? Я ведь всего лишь охранник в супермаркете, не мое это дело — вникать во всякие сложности. Мне за это денег не платят. Хотите разбираться — давайте, можете самого его спросить и посмотреть, что выйдет. Сегодня он уже три часа у меня тут сидит, а я пока не услышал от него ни единого слова. Вроде, на первый взгляд, послушный мальчик, а тут — уперся, и ни в какую, тот еще фрукт. Вот, пришлось вас вызывать. Извините, что в выходной… Да, кстати, я с самого начала заметил. Вы где-то здорово загорели. К. нашему делу, конечно, это отношения не имеет, но вы куда-то ездили в каникулы отдыхать? — В какие-то особые места я не ездил, — произнес я. Старший охранник тем не менее продолжал все так же многозначительно вглядываться в мое лицо. Будто именно я и был важнейшим элементом этого дела. Я снова взял степлер и рассмотрел его до мельчайших подробностей. Самый обычный маленький степлер, который есть в любом доме или офисе, из серии самых дешевых канцтоваров. Степлер и степлер, ничего особенного в нем нет. Старший охранник взял сигарету “Сэвен стар” и щелкнул зажигалкой “Бик”. Затем чуть отвернулся и выпустил в сторону струю дыма. Я повернулся к мальчику и тихо спросил: — А почему степлер? Морковка, все это время сидевший, уставясь в пол, медленно поднял голову и посмотрел на меня. Но ничего не сказал. В этот момент я впервые заметил, что выражение его лица совершенно не такое, как обычно: полное отсутствие каких-либо эмоций, даже странно. И глаза — словно в расфокусе. Во взгляде — никакой глубины, вакуум. — Тебя кто-то заставил это сделать, ты испугался? Как и следовало ожидать, Морковка ничего не ответил. Я даже не мог понять, доходят до него мои слова или нет. Решил оставить его в покое и больше ни о чем не спрашивать. Сколько ни пытай его сейчас, в этой комнате — вряд ли я смогу до него достучаться. Его двери закрыты, окна зашторены. — Ну, хорошо, учитель, что будем делать? — обратился ко мне старший охранник. — Моя работа — торговые залы обходить, вести наблюдение по мониторам, ловить воров на месте преступления и приводить их сюда, в эту комнату. За это я получаю зарплату. А вот что делать потом — это уже совсем другой вопрос. Особенно когда попадаются дети. С ними всегда сложно. Так что вы думаете делать, учитель? Я хочу сказать: вам, учителям, виднее, как поступать в таких ситуациях. Может, лучше передать все это полиции, и дело с концом? По мне, так этот вариант — проще всего. А то сижу тут, уже полдня не пойми чем занимаюсь, все — как об стенку горох. Я в это время, если честно, краешком мозга думал совсем о другом. Эта обшарпанная комната “Службы охраны” супермаркета невольно напомнила мне полицейский участок на том греческом острове. И я уже не мог остановиться — все думал и думал о Сумирэ. О ее исчезновении. Поэтому некоторое время я просто не понимал, что вообще этот мужчина хочет мне сказать. — Все отцу передам, и за ребенком буду следить очень-очень строго. Буду постоянно ему твердить, что кража — преступление, пока он, наконец, не услышит. Обещаю, больше он вас не побеспокоит, — монотонно твердила мать Морковки. — Значит, предавать огласке и возбуждать дело вы не хотите. Я уже слышал это от вас сегодня, и неоднократно, — пробурчал старший охранник. Все это ему порядком надоело. Стряхнув пепел над пепельницей, он затушил сигарету. Затем снова обратился ко мне: — Знаете, на мой взгляд, три раза подряд делать одно и то же — это уже чересчур. Ведь должен быть хоть какой-то тормоз. Вы, учитель, что об этом думаете? Я глубоко вздохнул и вернул свое сознание в реальный мир. К восьми степлерам и второй половине сентябрьского воскресенья. — Я ничего не могу сказать, пока не переговорю с ребенком. С этим мальчиком никаких проблем до сих пор не было, да и соображает он не хуже других. Почему он совершил такую бессмысленную кражу, я сейчас не готов ответить. Попробую поговорить с ним спокойно, без спешки. Тогда, думаю, смогу понять, что же его на это толкнуло. Я действительно хочу извиниться перед вами за причиненные неудобства, — сказал я. — Что-то я никак не возьму в толк, — прищурив глаза, глубоко спрятанные за оправой очков, сказал старший охранник. — Этот мальчик, Синъити Нимура, — ваш ученик, да? Вы видите его в школе каждый день. Так? — Да, верно. — Он ученик четвертого класса. Значит, уже год и четыре месяца он учится в вашем классе. Я не ошибаюсь? — Все правильно. Я веду его с третьего класса. — Сколько учеников в классе? — Тридцать пять. — Что ж, вполне можно уследить за всеми. И вы даже представить себе не могли, что с этим мальчиком могут быть какие-то проблемы? Даже намеков никаких не было — так, что ли? — Нет, не было. — А оказалось-то: этот мальчик за полгода совершил как минимум три кражи! И это лишь те, о которых мы точно знаем. При этом он всегда орудует в одиночку. Никто его насильно воровать не заставляет, типа: “А ну-ка, быстро пошел и сделал!” Он ворует не потому, что ему нужны все эти вещи или, как говорится, под влиянием момента — ну, как будто его что-то вдруг на это дернуло. И не из-за денег: послушать мать, так карманных денег у него более чем достаточно. Выходит, это — преступление, совершенное осознанно. Крадет для того, чтобы красть. Короче, ясно, как день: у этого ребенка есть “проблемы”. Что, не так? Или все-таки вы раньше что-то замечали, какие-то признаки были? — Как педагог я вот что хотел бы сказать. Довольно часто такие поступки, особенно у детей — я имею в виду повторные попытки воровства в магазинах, — не имеют криминальной мотивации, а связаны с легкой формой девиантного, отклоняющегося поведения. Разумеется, если бы я более внимательно наблюдал за мальчиком, то смог бы лучше его понять. Это моя вина, что не доглядел, я очень сожалею об этом. Однако довольно сложно судить о наличии такого рода отклонений только по внешним признакам. Можно брать какой-то поступок, рассматривать его отдельно от всего остального, и потом за этот конкретный поступок ребенка соответствующим образом наказывать, но таким способом скорейшего выздоровления не достигнешь. Пока не докопаешься до истинной причины и не начнешь с ней работать, та же проблема, только в иной форме все равно выползет наружу. Нередко ребенок, совершая кражу, стремится в такой форме донести до нас некий message, свое послание взрослым. И пусть даже эффективность такого метода низка, ничего другого, кроме долгих бесед один на один, просто не существует. Старший охранник затушил сигарету и сидел с отвисшей челюстью довольно долго, уставясь на меня, будто перед ним был диковинный зверь. Его пальцы, лежавшие на столе, были чудовищно толстыми — словно десять жирных тварей, покрытых черной шерстью. Я смотрел на них и чувствовал, что мне становится нечем дышать. — Это всем вам в Университете на педагогике, или как там его? объясняли? То, что вы нам тут сейчас рассказали. — Да нет, не обязательно. Это — основы психологии, об этом написано в любой книге. — Об этом написано в любой книге, — повторил он мои слова без всякого выражения. Затем взял полотенце и вытер пот с толстой шеи. — Отклоняющееся поведение, говорите? Что это вообще такое? А, учитель? Я, когда работал полицейским, с утра до вечера только и делал, что общался со всякими личностями, у которых поведение отклонялось. Только не в легкой форме. И таких людей на этом свете полным полно. Грош цена им в базарный день. Если б я каждый раз старательно выслушивал их долгие рассказы и пытался докопаться, что же они хотят сказать, какой у них “мэсидж” — да мне бы и дюжины мозгов не хватило. Он вздохнул и вернул коробку со степлерами обратно под стол. — Да, то, что вы говорите, абсолютно верно. Душа ребенка чиста. Телесное наказание — это плохо. Все люди равны. Нельзя оценивать человека только по его отметкам и баллам. Давайте часами вести беседы, чтобы решить проблему. Ну что ж, можно, конечно, и так. Но станет ли мир от этого лучше? Как бы не так. Станет еще хуже. С каких это пор у нас все равны? Я что-то не слышал такого. Ну, подумайте сами, в этой маленькой Японии топчется сто десять миллионов человек. Попробуйте-ка сделать их всех равными. Это будет ад. Красиво говорить — ничего не стоит. Можно закрыть глаза, сделать вид, что ничего не происходит, проблем никаких не решать — оставить все, как есть. Сплошная тишь да гладь, все хором поют “Огоньки светлячков”< “Огоньки светлячков” — японское название шотландской песни “Auld Lang Syne” (“Старые добрые времена”), слова которой написаны Робертом Бёрнсом (1759–1796) в 1788 г. по мотивам народных шотландских застольных песен XVII–XVIII вв. В Японии песня получила распространение в эпоху Мэйдзи (1868–1912). первоначально ее включили в сборник песен для школьников, но постепенно она стала гимном выпускников. В послевоенной Японии, где прежний государственный гимн, как символ милитаризма, юридически оставался вне закона вплоть до 1999 г. (когда парламент подтвердил его официальный статус), эта песня фактически заменила гимн, традиционно исполнявшийся на всех торжественных церемониях в школах и вузах страны. > и выдают детям дипломы об окончании школы. В общем, всенародное счастье и ликование. Кража — это послание души ребенка. Что будет потом, никто не знает. Живи без забот. Зашибись! Только кому потом разгребать все это дерьмо? Таким, как мы! Может, вы думаете, нам это в радость, мы просто любим этим заниматься? Делаете кислые лица: подумаешь, делов-то, какие-то жалкие 6800 иен! А вы подумайте о людях, которых он обокрал, на их место встаньте. Здесь сто человек работает, так если кто из них вдруг заметит разницу в цене хоть на одну-две иены, посмотрели бы вы на него — да на нем лица нет! Если касса не сходится на 100 иен, будут сидеть до поздней ночи, все проверять. А вам известно, сколько получают кассирши в этом супермаркете? Так почему же вы об этом не рассказываете своим ученикам? Я молчал. И она молчала. Ребенок тоже молчал. Даже старший охранник, умаявшись от речи, на некоторое время погрузился в молчание. В другой комнате звякнул телефонный звонок, кто-то снял трубку. — Так, и что же мы будем делать? — Может, подвесить его за ноги к потолку и ждать, пока он не попросит прощения? — сказал я. — Неплохая идея. Но сами знаете, где мы с вами окажемся, если так поступим, — на улице. — Ну, тогда ничего не остается — только долго и терпеливо вести с ним беседы. Больше никаких идей у меня нет. Какой-то охранник без стука вошел к нам в комнату. — Накамура-сан, дайте мне ключ от склада, — попросил он. “Накамура-сан” порылся в ящике стола, но ничего не нашел. — Нету, — ответил он. — Странно, он же все время был здесь. — У нас тут дело одно, очень важное, ключ нужен прямо сейчас, просто позарез. Судя по тому, как эти двое говорили между собой, ключ действительно был очень важным и, похоже, с самого начала не должен был тут находиться. Они перерыли все ящики стола, но так ничего и не нашли. Все это время мы втроем сидели молча. Подруга иногда смотрела на меня умоляюще. Морковка по-прежнему не отрывал взгляда от пола и никак не реагировал на происходящее. В моей голове беспорядочно роились разные мысли. Было невыносимо жарко. Мужчина, пришедший за ключом, так и удалился ни с чем, недовольно ворча себе что-то под нос. — Ну все. Хватит, — повернувшись к нам, сухо и по-деловому произнес старший охранник Накамура. — Всем спасибо. На этом закончим. Остальное — под вашу личную ответственность и ответственность матери ребенка. Однако если подобное повторится еще раз, тогда уж не обессудьте, больше он так легко не отделается. Надеюсь, вы меня правильно поняли. Мне лично — никакого интереса, чтобы у него были проблемы, но работа есть работа. Подруга согласно кивнула, я тоже кивнул. Морковка, казалось, вообще ничего не слышал. Я встал, они оба тоже медленно, устало последовали моему примеру. — Да, вот еще что, напоследок, — все так же, сидя, произнес старший охранник, посмотрев на меня. — Может, это и невежливо с моей стороны, но все-таки скажу. Вот смотрю я на вас и чувствую: есть в вас что-то, и мне оно не по душе. Молодой, высокий, загорелый, производите приятное впечатление, рассуждаете убедительно. Говорите все правильно — не к чему придраться. Наверняка и родители учеников к вам хорошо относятся. Но как бы это сказать… Только вы вошли, меня сразу же что-то в вас задело. Что именно — сам не пойму. Нет, ничего личного здесь нет. Вы уж, пожалуйста, не обижайтесь. Просто что-то меня беспокоит, и все. Даже самому интересно, что вообще это может быть? — А можно мне тоже задать вам личный вопрос? — спросил я. — Да ради бога, любой. — Если люди не равны, то вы сами какое место среди них занимаете? Старший охранник Накамура глубоко затянулся, покачал головой и стал медленно выпускать дым. С таким лицом, будто сейчас он начнет навязывать всем свое мнение. — Не знаю. Но вы не волнуйтесь. В любом случае у нас с вами, учитель, места разные. Ее красная “тойота-селика” была припаркована на стоянке супермаркета. Я отозвал подругу в сторону, чтобы мальчик не слышал, и спросил: — Ты не могла бы вернуться одна? Я хотел бы немного поговорить с ним наедине. А потом провожу его домой. Она кивнула, сначала хотела мне что-то сказать, но, так и не раскрыв рта, села в машину, достала из сумки темные очки и повернула ключ зажигания. Когда она уехала, мы с Морковкой зашли в светящееся кафе, которое я заметил неподалеку. Внутри работал кондиционер — можно было, наконец, прийти в себя. Я заказал чай со льдом для себя и мороженое для мальчика. Расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, снял галстук и положил его в карман пиджака. Морковка был по-прежнему наглухо закрыт в своем молчании. Ничего не изменилось: он сидел с таким же лицом, как и в комнате “Службы охраны”, в какой-то затянувшейся прострации. Его худенькие ручки аккуратно лежали на коленях. Смотрел только в пол, старательно отводил глаза. Я выпил свой чай со льдом, Морковка к мороженому так и не притронулся. Оно постепенно таяло на тарелке, но мальчик, похоже, этого даже не замечал. Мы сидели напротив друг друга, погрузившись в бесконечное молчание, — совсем как супруги в ссоре. Всякий раз, когда официантке нужно было подойти к нашему столику по какому-нибудь делу, лицо ее становилось напряженным. — В жизни всякое бывает, — заговорил я после невозможно долгой паузы. Не то чтобы я специально обдумывал, как лучше начать разговор, — нет, эти слова как-то сами собой вырвались из моего сердца. Морковка медленно поднял голову и посмотрел на меня. Но ничего не сказал. Я закрыл глаза, вздохнул, и снова воцарилось молчание. — Никому еще не говорил об этом — на каникулах я ненадолго ездил в Грецию, — произнес я. — Ты ведь знаешь, где Греция? Помнишь, мы смотрели видео на уроке обществоведения. Южная Европа, там, где Средиземное море. В Греции много островов, выращивают оливки. За пятьсот лет до нашей эры там процветала древняя цивилизация. В Афинах зародилась демократия, и там умер Сократ. Он принял яд. Вот куда я ездил. Очень красивое место. Но я ездил туда не отдыхать. На одном маленьком греческом острове пропал мой друг, и я его искал. К сожалению, не нашел. Он просто тихо исчез. Как дым. Морковка смотрел на меня, чуть приоткрыв рот. Лицо его оставалось неживым, но в глазах вроде бы понемногу замерцал свет. Значит, действительно слушает. — Я любил своего друга. Очень любил. Этот человек для меня был важнее всех и всего на свете. Поэтому я сел в самолет и полетел на тот остров в Греции, чтобы отыскать его. Но все бестолку. Я не смог его найти, как ни искал. Знаешь, если этого человека нет в живых, значит, у меня больше не осталось друзей. Ни одного. Я говорил это не Морковке. Говорил это себе — себе одному. Просто думал вслух. — Знаешь, что бы мне хотелось сделать сейчас больше всего? Забраться куда-нибудь повыше, на какую-нибудь пирамиду. Чем выше, тем лучше. В такое место, откуда все-все хорошо видно. И оттуда, с этой вершины я бы оглянулся вокруг и посмотрел на весь наш мир — что видно, какие картины открываются перед глазами, а чего уже нет, что пропало. Своими глазами хочу убедиться. Хотя нет, не знаю… Может, на самом деле я и не хочу этого видеть. Может, на самом деле я уже ничего не хочу видеть. Появилась официантка, забрала тарелку с растаявшим мороженым и положила передо мной счет. — Мне всегда, с самого детства казалось, что я живу один. Хотя у меня были родители и старшая сестра, но я не любил их. Они меня не понимали, и я не находил с ними ничего общего. Даже часто думал о себе, что я им не родной, а приемный. Взяли меня на воспитание у своих дальних родственников, которые по каким-то причинам не могли меня растить. Или из детского дома. Сейчас-то я понимаю, что, конечно, это было не так. Хотя бы потому, что мои родители — не те люди, которые могли бы взять на воспитание сироту. Так или иначе я никак не мог принять того, что кровно связан с этими людьми. Мне даже становилось легче, когда я думал, что мои родственники — совершенно чужие для меня люди. Я часто рисовал в своем воображении далекий маленький городок, в котором есть один дом. В нем живет моя настоящая семья. Дом небольшой и простой, но в нем отдыхаешь душой. Все легко понимают друг друга и искренне говорят обо всем, что на сердце. Вечером с кухни доносятся звуки, мама готовит ужин, оттуда тепло и вкусно пахнет. Вот в таком месте я должен был оказаться с самого начала. Я всегда представлял тот дом, и там мне было хорошо. В моем реальном доме, где я жил на самом деле, у меня была собака. Только ее одну я любил по-настоящему. Обычная дворняга, но очень умная. Она все понимала и запоминала с первого раза. Каждый день мы вместе гуляли. Шли в парк, садились на скамейку и я говорил с ней — обо всем на свете. Мы хорошо понимали друг друга. Самое счастливое время в моем детстве. Но когда я учился в пятом классе, она попала под грузовик недалеко от дома и погибла. Больше мне собаку заводить не разрешали. От них, мол, сплошная грязь, вечно они путаются под ногами, и возни с ними много. Когда моей собаки не стало, я засел у себя комнате, вообще никуда не выходил и все время читал. Тогда я почувствовал, что мир в книгах — гораздо более живой, похожий на подлинную жизнь, чем настоящий мир вокруг меня. Передо мной представали такие картины, которых я в жизни не видел. Книги и музыка стали моими главными друзьями. В школе у меня было несколько приятелей, но такого, кому было бы можно раскрыть душу, я не встретил. А с теми друзьями — что? С ними я виделся каждый день в школе, болтал ни о чем, в футбол играл. Когда же мне было трудно, я ни к кому ни за какими советами не обращался. Сам думал, сам решение принимал, сам действовал. Какой-то особой печали от этого я не чувствовал. Мне казалось, что так и должно быть. Ведь в конце концов человеку ничего не остается — только справляться с этой жизнью в одиночку. Однако в институте я повстречал того самого друга и начал думать несколько иначе. Я понял, что долгая привычка обдумывать все одному не дает ничего, кроме возможности смотреть на вещи глазами только одного человека. И потихоньку обнаружил, что быть совсем одному — страшно грустно. Что такое одиночество? Оно похоже на чувство, которое накрывает тебя, когда в дождливый вечер стоишь возле устья большой реки и долго-долго смотришь, как огромные потоки воды вливаются в море. Ты когда-нибудь стоял так — вечером под дождем возле устья большой реки, наблюдая, как ее потоки вливаются в море? Бывало с тобой такое? Морковка не ответил. — А со мной было, — произнес я. Морковка смотрел на меня широко раскрытыми глазами. — Много-много речной воды и много-много морской воды сливается в один поток, ты смотришь на это, и на душе у тебя становится так грустно и одиноко… Отчего? Я и сам толком не пойму. Но это действительно так. Хорошо, если б ты тоже когда-нибудь это увидел. Потом я взял свой пиджак, счет и медленно встал. Коснулся плеча Морковки, и он тоже встал. Мы вышли на улицу. От кафе до их дома мы дошли за полчаса. Мы шагали рядом, но так и не сказали друг другу ни единого слова. Недалеко от их дома текла небольшая речка, и через нее был перекинут бетонный мост. В общем-то, “речкой” ее можно было назвать с большой натяжкой — так, текло что-то непонятное. Больше похоже на дренажную канаву, которую просто расширили. Наверное, когда вокруг простирались поля, эту воду использовали для полива. Сейчас же вода в канаве была мутной, и оттуда шел слабый запах какого-то моющего средства. Течет вообще эта речка или нет, было непонятно. Русло ее заросло летними сорняками, бурьяном, там же дрейфовал по воде раскрытый журнал комиксов, который кто-то выбросил. Морковка остановился на самой середине моста и, перевесившись через поручни, стал смотреть вниз. Так мы с ним и стояли вдвоем — не двигаясь, не меняя поз — довольно долго. Ему, наверное, не хотелось возвращаться домой. Я его хорошо понимал. Морковка засунул руку в карман брюк, вытащил ключ и протянул мне. Обычный ключ с большой красной пластиковой биркой. На ней значилось: “Склад 3”. Скорее всего — тот самый ключ, который безуспешно искал старший охранник Накамура. Наверное, когда Морковку зачем-то оставили одного в комнате, он нашел ключ в ящике стола и быстро сунул себе в карман. Да, пожалуй, в душе этого мальчика еще столько всяких загадок, которых я и вообразить не могу. Странный ребенок. Я взял ключ и несколько секунд рассматривал его у себя на ладони. Чувствовал, какой он тяжелый, — казалось, на нем толстым слоем налипли разные обязанности и обязательства массы людей. Под ослепительными лучами солнца ключ казался ужасно невзрачным, грязным и каким-то карликовым. Чуть подумав, я взял и швырнул его в речку. Послышался тихий всплеск. Речка была совсем не глубокой, но мы не увидели, куда он упал, — вода слишком мутная. Мы с Морковкой стояли на мосту вдвоем и какое-то время просто смотрели на речку под нами. На душе стало немного легче. — Все равно возвращать его уже поздно, — произнес я, будто говорил сам с собой. — Да и наверняка у них есть запасной. Если уж это такой важный склад. Я протянул руку, и Морковка тихонько взялся за нее. Я почувствовал в своей ладони его маленькую худенькую ручку. Когда-то со мной уже такое было. Где, интересно, ко мне приходило это ощущение? Я сжал его руку, и так мы дошли до дома. Мы вошли в дом. Моя подруга ждала нас. Переоделась в свежую белую блузку без рукавов и плиссированную юбку. Глаза покраснели и опухли от слез. Наверное, вернувшись, все это время проплакала в одиночестве. У ее мужа в Токио было агентство по недвижимости, и в воскресенье он обычно отсутствовал: либо работал, либо играл в гольф. Она отправила Морковку на второй этаж, в его комнату, а меня проводила не в гостиную, а к обеденному столу на кухню. “Наверное, здесь ей легче разговаривать”, — подумал я. На кухне стоял огромный холодильник цвета авокадо, посередине — разделочный стол-остров. Большое светлое окно выходило на восток. — Он вроде сейчас получше выглядит, — тихо сказала она. — Я когда увидела его лицо там, у охранника, просто не знала, что делать. Такого взгляда у него раньше никогда не было. Он совсем… Как будто ушел в другой мир. — Ты не волнуйся, не надо. Все будет нормально, как прежде. Нужно только немного времени. Мне кажется, лучше всего сейчас никаких вопросов ему не задавать. Просто оставить его в покое, и все. — А чем вы занимались, когда я уехала? — Разговаривали, — ответил я. — О чем? — Да так… В общем-то, ни о чем. Вернее, я один болтал все время — что приходило в голову, все подряд. — Может, налить тебе чего-нибудь холодного? Хочешь? Я покачал головой. — Просто не знаю, как вообще говорить с этим ребенком. И чем дальше, тем больше не понимаю, — сказала она. — Только не старайся специально вести с ним какие-то разговоры. У каждого ребенка есть свой собственный мир. Захочет — сам когда-нибудь первым заговорит. — Но он не говорит почти ничего. Мы сидели с ней по разные стороны стола, стараясь случайно не коснуться друг друга, и вели эту натянутую беседу — типичная встреча учителя с матерью ребенка, который что-то натворил. Когда она говорила, ее пальцы на столе то нервно сплетались, то выпрямлялись, то сжимались в кулак. Я невольно думал о том, что эти пальцы делали мне в постели. — В школе я ничего сообщать не буду. Просто спокойно поговорю с ним по душам, и все. Будут проблемы — сам как-нибудь разберусь. Ты так серьезно не переживай. Твой сын — умный, хороший мальчик, пройдет время — все образуется. То, что произошло, — явление временное. Сейчас важно, прежде всего, тебе самой успокоиться. Я буквально внушал ей эти мысли, повторяя одно и то же медленно и спокойно, заставляя ее слушать мой голос. Похоже, это помогло ей немного прийти в себя. Она сказала, что отвезет меня домой в Кунитати. — А может, он что-то чувствует? — спросила она, когда мы стояли на светофоре. Конечно, она имела в виду наши с ней отношения. Я покачал головой: — Почему ты так думаешь? — Мне почему-то пришло это в голову, пока я сидела дома и ждала вас. Нет, никакого повода нет. Просто у него очень развита интуиция — естественно, он чувствует, что у нас с мужем что-то не так. Я молчал. Она тоже больше ничего не сказала. Мы въехали на стоянку в двух кварталах от моего дома. Она поставила машину на ручник, повернула ключ зажигания и заглушила двигатель. Стих мотор, перестал работать кондиционер, и в машине воцарилась неуютная тишина. Я понимал: она хочет, чтобы я сразу же обнял ее. Я представил ее гладкое тело под блузкой, и во рту у меня пересохло. — Я думаю, нам не стоит больше встречаться, — произнес я твердо. Она ничего не сказала в ответ. Ее руки все так же лежали на руле, глаза смотрели в одну точку — на датчик давления масла. Лицо почти ничего не выражало. — Я много об этом думал, — продолжал я. — И мне кажется, неправильно, что я — часть проблемы. Нехорошо. Для многих людей. Я не могу быть решением проблемы, если я — ее часть. — Для многих людей? — Прежде всего — для твоего сына. — А для тебя самого? — Это есть тоже. Конечно. — Как же я? Я вхожу в число этих “многих людей”? “Да, входишь”, — хотелось ответить мне. Но произнести этого я не мог. Она сняла темно-зеленые очки “Рэй-Бан”, потом, чуть подумав, надела их снова. — Знаешь, мне не хотелось вот так просто говорить об этом, но… Если я не смогу встречаться с тобой, мне будет очень тяжело. — Конечно, и мне будет очень тяжело. Я бы хотел, чтобы все так и продолжалось, как сейчас. Но это неправильно. Она глубоко вздохнула. — А что такое “правильно”? Может, объяснишь? Если честно, я не очень понимаю, что такое “правильно”. Что такое “неправильно”, еще могу понять. Но вот правильно… Что это? Удачного ответа у меня не нашлось. Казалось, она вот-вот расплачется. Или начнет кричать во весь голос. Но нет — она все-таки сдержалась. Только ее пальцы крепко впились в руль — так, что даже руки покраснели. — В юности очень многие люди охотно общались со мной. О чем только ни рассказывали… Столько разных историй — счастливых, красивых. Странных — тоже. Но вдруг с какого-то момента все это прекратилось. Никто со мной больше не разговаривает. Ни один человек. Ни муж, ни сын, ни друзья… Никто. Как будто в мире уже не осталось ничего, о чем стоит говорить. Знаешь, иногда мне даже кажется, что мое тело — прозрачное, и через меня все видно насквозь. Она отпустила руль и вытянула руки перед собой. — Хотя вряд ли ты это понимаешь. Я пытался найти в себе правильные слова, но они не находились. — Спасибо тебе за сегодня, — сказала она, собравшись с мыслями. Ее голос был спокойным, почти таким же, как всегда. — Одна бы я со всем этим не справилась. Очень тяжело. Правда, хорошо, что ты был рядом. Я тебе очень благодарна. Думаю, ты можешь стать прекрасным учителем. Да ты уже почти им стал. Она что — насмехается? — подумал я. Вполне может быть. Хотя нет, точно. Она сказала это с иронией. — Думаю, мне до этого еще далеко, — ответил я. Она слегка улыбнулась — одними уголками губ. На этом наш разговор иссяк. Я открыл дверцу и вышел из машины. Послеполуденное солнце этого летнего воскресенья светило уже совсем мягко. Не так, как прежде. Но дышать было трудно, и, ступив на землю, я почувствовал, что мои ноги ведут себя как-то странно. Она завела мотор своей “селики” и покинула территорию моей личной жизни. Видимо, навсегда. Опустив окно, слегка помахала мне, я тоже поднял руку в ответ. Вернувшись к себе, я засунул потную рубашку и нижнее белье в стиральную машину, залез под душ и вымыл голову. Пошел на кухню, закончил готовить обед, брошенный на полпути, и съел его в одиночестве. Потом залег на диван и открыл книгу, которую только начал читать. Но не смог осилить больше пяти страниц. Я сдался, закрыл книгу и какое-то время думал о Сумирэ. Потом — о ключе от склада, который швырнул в грязную речку. О руках моей подруги, изо всех сил сжимавших руль “селики”. Вот и кончился, наконец, этот день, оставив после себя рой беспорядочных мыслей. Хотя я довольно долго отмокал в душе, запах табачного дыма все равно пропитал мое тело насквозь. В руке оставалось острое, свежее чувство — будто я рубанул изо всех сил и отсек от себя что-то живое. Правильно ли я поступил? Мне так не казалось. Я сделал только то, что было необходимо мне самому. А это совсем не одно и то же. “Для многих людей? — спросила она. — Вхожу ли я в их число?” На самом деле в тот момент я думал не о “многих людях”, а только о Сумирэ. Не о тех, кто где-то там, и не о нас — здесь. Только о Сумирэ, которой не было нигде. 16 Мюу ни разу не позвонила мне после того, как мы простились в порту греческого острова. Довольно странно, ведь она обещала непременно связаться со мной, будут ли у нее какие-то новости о Сумирэ или нет. Не верилось, что она просто забыла о моем существовании: Мюу не из тех, кто раздает пустые обещания налево-направо. Видимо, что-то случилось, какие-то обстоятельства помешали ей найти меня. Я хотел было сам позвонить Мюу, но, хорошенько подумав, понял, что даже не знаю ее настоящего имени. Ни как называется ее компания, ни где находится офис — ничего. Сумирэ не оставила мне ни малейшей зацепки. Еще какое-то время у Сумирэ по-прежнему включался автоответчик, но вскоре и он перестал работать. Думал я и о том, чтобы позвонить ее родным. Только номера не знал. Конечно, я мог найти номер стоматологической клиники ее отца в телефонном справочнике Йокогамы, но так и не собрался этого сделать. Я сходил в библиотеку, просмотрел газеты за август. Было несколько крохотных заметок о Сумирэ в разделах новостей общественной жизни. Японская туристка двадцати двух лет пропала на греческом острове. Местная полиция ведет расследование. Никаких сведений нет. По-прежнему. Вот и все. Для меня — ничего нового. Немало туристов пропадает, путешествуя за границей. Она оказалась лишь одной из многих. Я перестал следить за новостями. Какова бы ни была причина ее исчезновения, как бы ни шло расследование, мне было ясно одно. Если Сумирэ вернется, она в любом случае позвонит мне. Для меня это было важнее всего. Потом закончился сентябрь, как-то незаметно пролетела осень и наступила зима. Седьмого ноября Сумирэ исполнилось двадцать три года, а девятого декабря был мой двадцать пятый день рождения. Наступил Новый год, потом закончился и учебный год в школе<Учебный год в Японии формально делится на три части — триместры. Первый — с 1 апреля по 20 июля, каникулы до 31 августа; второй — с 1 сентября по 23 декабря, двухнедельные новогодние каникулы; третий — с начала января по конец марта с двухнедельными каникулами в конце марта. >. Морковка больше не доставлял никому никаких хлопот, стал пятиклассником и перешел в другой класс. О краже в магазине я с ним больше не разговаривал. Каждый раз, когда видел его, у меня возникало чувство, что, пожалуй, необходимости в этом уже нет. Поскольку он перешел в класс другого преподавателя, у меня больше не было формального повода для встреч со своей подругой. Думаю, это вполне устраивало и ее, и меня. Все уже было в прошлом. Хотя иногда я с грустью вспоминал тепло ее кожи, и несколько раз даже порывался ей позвонить. Что меня останавливало в самую последнюю секунду — воспоминания того летнего дня, которые сохранила моя рука: ключ от склада, маленькая ладошка Морковки. Временами я вдруг неожиданно вспоминал Морковку. “Необычный ребенок” — эта мысль приходила мне в голову всякий раз, когда мы встречались в школе. У меня не получалось думать о нем как-то иначе. Что за мысли таились за тонкими чертами его спокойного липа — понять это было выше моих сил. Но, несомненно, в этой голове шла постоянная работа. И когда нужно, идеи свои он мог выполнить — в нем была эта способность к действию. А еще в нем чувствовалась какая-то глубина. Хорошо, что в кафе тогда я откровенно поделился с ним тем, что было у меня на душе. И для него, и для меня хорошо. Хотя больше это было нужно мне. Но он — как ни странно это звучит — понял и принял меня тогда. Даже простил. В какой-то степени. Я думал о том, что ждет впереди таких ребят, как Морковка, что предстоит им пережить, прежде чем они станут взрослыми: долгий период взросления, который кажется бесконечным. Тяжкое время, это точно. Много всего разного происходит — скорее горького, чем радостного. Я хорошо представлял, как это будет, знал по собственному опыту. Полюбит ли он кого-нибудь? Ответит ли ему этот “кто-то” взаимностью? Хотя, что говорить, сколько бы я сейчас здесь ни ломал себе голову — что это изменит? Ничего. Отучившись в начальной школе, он перешагнул в другой мир, больше прежнего, и к нему я уже не имею никакого отношения. А что до меня, так мне хватает своих собственных проблем — есть о чем подумать. В музыкальном магазине я купил себе диск “Песни Моцарта” в исполнении Элизабет Шварцкопф и все время его слушал. Я любил то прекрасное спокойствие, которым веяло от этой музыки. Закрывал глаза, и каждый раз она уносила меня за собой в ту ночь на греческом острове. Все, что осталось мне от Сумирэ, — несколько ярких воспоминаний (среди них, конечно, и память о том, как страстно я желал ее в тот вечер, когда она переезжала на новую квартиру). Кроме того — два-три длинных письма и дискета. Сколько раз я читал и перечитывал ее тексты… Так часто, что уже мог цитировать их наизусть. И только в эти мгновения я ощущал, что мы снова вместе, а наши души сливаются воедино. Ничто другое не захватывало мое сердце, не согревало его так, как эти строки Сумирэ. Я чувствовал близость друга. Так бывает, когда едешь ночью в поезде, вокруг — бесконечная целина, а вдалеке видишь крошечные огоньки деревенских домов. Ахнуть не успеваешь — они уже позади, исчезли, поглощенные тьмой. Но если закрыть глаза, еще какое-то время продолжаешь их видеть: светлые точки, оставшиеся висеть на сетчатке. Я просыпаюсь среди ночи, вылезаю из кровати (все равно уже не заснуть), перебираюсь на кресло и, слушая голос Шварцкопф, обвожу контуры своих воспоминаний о том маленьком греческом острове. Одну за другой рисую картины прошлого, словно медленно листаю страницы книги. Чудесный песчаный пляж, совершенно безлюдный, кафе под открытым небом, у самого причала. Пятно пота, проступившее сзади на рубашке официанта. Точеный профиль Мюу и искрящаяся на солнце гладь Средиземного моря, на которое я смотрю с веранды. Памятник несчастному казненному Герою, неизменный посреди площади. А еще — греческая музыка, доносившаяся с гор глубокой ночью. Я отчетливо помню колдовской свет луны, странные звуки. То, что случилось со мной, когда я проснулся, разбуженный этой музыкой, — ощущение глубокого отрыва от самого себя. И бестелесная боль — несуществующая на самом деле, — которая пришла ко мне в полночь: будто нечто острое, с заточенным концом долго и медленно входило в мое бесчувственное тело. Сидя в кресле, я закрываю ненадолго глаза, потом снова их открываю. Медленно делаю вдох, за ним — выдох. Пытаюсь о чем-то думать, потом решаю не думать вовсе — бестолку. Впрочем, эти состояния на самом деле практически не различаются между собой. Чем, вообще, одно отличается от другого, где четкая разница между тем, что существует и чего нет? Мне это непонятно. Я сижу и смотрю в окно. Светает на глазах, по небу плывут облака, поют птицы, занимается новый день, который начинает собирать вместе все мысли и чувства людей, живущих на этой планете. Однажды в Токио я видел Мюу. Прошло больше полугода с тех пор, как пропала Сумирэ, была середина марта, теплый воскресный день. Низкие тучи сплошной полосой затянули все небо, казалось, вот-вот пойдет дождь. С утра все вышли из дома с зонтиками. Мне нужно было навестить родственников, которые жили в центре, и по дороге к ним, в районе Хироо я заметил темно-синий “ягуар”, ползущий в пробке перед перекрестком неподалеку от магазина “Мэйдзия”<Хироо — квартал Токио, где расположены посольства и дорогие жилые дома “Мэйдзия” — сеть магазинов импортных и дорогих отечественных продуктов >. Я ехал в такси, “ягуар” двигался в левом ряду — для движения только прямо. Я обратил внимание на эту машину из-за того, что за рулем сидела женщина с роскошными белоснежными волосами. Глубокий синий цвет абсолютно чистой — без единого пятнышка — машины и белизна волос женщины издалека смотрелись ярким контрастом. Я видел Мюу только с черными волосами, так что мне понадобилось какое-то время, чтобы в голове совпали два разных образа, но, без сомнения, это была она. Все так же красива и прекрасно ухожена. Как и прежде. При взгляде на белизну ее волос перехватывало дыхание. С этими белыми волосами Мюу казалась строгой, чуть ли не мифической богиней. Было ясно сразу: к этому человеку так просто не подступиться. Эта Мюу не имела ничего общего с той женщиной, которой я махал на прощанье рукой в порту греческого острова. Всего полгода прошло, но, казалось, она изменилась совершенно. Наверное, все дело в цвете волос. Хотя нет, не только в этом. “Пустая оболочка” — первое, что пришло мне в голову, как только я увидел Мюу. Она была похожа на совершенно пустую комнату, из которой разом ушли все, кто там был. Что-то очень важное — как тот роковой смерч, который обрушился на Сумирэ, или то, что заставило ходить ходуном мое сердце, когда я стоял на палубе отплывающего парома, — навсегда покинуло Мюу. А в том, что сохранилось, главным стало не “быть”, а “не быть”. Не тепло человеческой жизни, а покой воспоминаний. Я не мог избавиться от навязчивого ощущения, что пронзительная белизна этих волос напоминает мне цвет побелевших от времени человеческих костей. Я сделал вдох, но выдохнуть какое-то время не мог. Ее “ягуар” то вырывался чуть вперед, то оказывался позади моего такси, но Мюу не замечала, что я рядом и пристально за ней наблюдаю. Я тоже никак не давал о себе знать и не звал ее. Что я мог ей сказать — непонятно, да и окна ее машины были плотно закрыты. Мюу сидела, положив обе руки на руль, абсолютно прямо, и сосредоточенно смотрела вдаль. Может, о чем-то серьезно думала. А может, слушала “Искусство фуги”. За все это время выражение ее лица не менялось — оставалось жестким, ледяным. Похоже, она даже не моргнула ни разу. В конце концов загорелся зеленый, ее темно-синий “ягуар” поехал прямо, в сторону Аояма, а мое такси осталось ждать поворота направо. “Вот так мы и живем сейчас, каждый сам по себе, со своей жизнью”, — подумалось мне Неважно, какими бы глубокими и необратимыми ни были наши потери, как бы ни было дорого нам то, что у нас отобрали, вырвали прямо из рук, неважно, что и мы сами изменились настолько, что от нас, прежних, осталась одна лишь кожа, — мы можем и дальше, все так же без лишнего шума, тянуть эту лямку. Простирать руки и цепляться за время, отпущенное нам, а потом — снова оставаться ни с чем, следя за тем, как оно уходит в прошлое. Проделывать это снова и снова, как привычную, рутинную работу, достигая почти виртуозных результатов порой. Я чувствовал, что от этих мыслей у меня в душе расползается чудовищная пустота. Конечно, она не искала меня, вернувшись в Японию, — просто не могла этого сделать. Никак не могла. Вместо этого выбрала молчание, ей хотелось запрятаться в какой-то безымянной глуши и там бережно хранить, лелеять свои дорогие воспоминания. Так я себе это представлял. Разве мог я винить ее за это? Нет. И конечно же, никакой ненависти к Мюу я не чувствовал. Вдруг в тот момент у меня перед глазами возникла бронзовая статуя отца Мюу в маленьком горном поселке на севере Кореи. Я представил себе небольшую площадь, ряд низеньких домов и памятник, покрытый слоем дорожной пыли. Там всегда дует сильный ветер, скручивая стволы деревьев самым невероятным образом. Не знаю, почему, но этот бронзовый памятник и Мюу, положившая руки на руль “ягуара”, слились в моей душе в один образ. Я подумал: может, все на свете с самого начала где-то тихонько потерялось и находится очень далеко. По крайней мере, есть одно такое тихое, спокойное место, куда все должно пропадать, соединяясь там воедино, наслаиваясь друг на друга, образуя некую фигуру. А мы всю жизнь только и делаем, что отыскиваем то одну, то другую потерю — словно вытягиваем их на свет божий за тонкие нити, к которым они привязаны. Я закрыл глаза и попытался вспомнить: сколько же там, в этой общей куче потерь, может быть моего — всего прекрасного, что навсегда ушло из моей жизни. Как бы это удержать, зажать в своих ладонях и не отпускать… Если бы я только мог — хотя бы еще на мгновенье. Я вижу сны. Иногда мне кажется, что это — единственное правильное занятие на свете. “Видеть сны, жить в мире снов”, как писала Сумирэ. Правда, это не длится долго. В какой-то момент приходит пробуждение и возвращает меня обратно. Я просыпаюсь в три часа ночи, включаю свет, сажусь в кровати и смотрю на телефон у подушки. Представляю себе Сумирэ в будке: вот она закуривает сигарету и нажимает на кнопки аппарата — набирает мой номер. Волосы всклокочены, мужской пиджак в елочку слишком велик, носки надеты не на ту ногу. Она хмурится, иногда закашливается от дыма. Ей не сразу удается справиться с номером и набрать его правильно до последней цифры. Но у нее в голове засело такое, что — кровь из носу — нужно непременно обсудить со мной. И мы будем болтать долго-долго, но так и не переговорим обо всем до самого утра. Например, о различии между “символом” и “знаком”. У телефона такой вид, будто он вот-вот зазвонит. Но он не звонит. Я лежу и, не отрываясь, бесконечно долго смотрю на молчащий аппарат. Но однажды раздается звонок. Телефон действительно принимается звонить прямо у меня на глазах, сотрясая воздух реального мира. Я тут же хватаю трубку. — Алло. — Ну что, я вернулась, — говорит Сумирэ. Очень спокойно. Совершенно реально. — Ужас, что было, но я — непонятно. как — все же вернулась. Очень смахивает на гомеровскую “Одиссею”, только сильно адаптированное издание — где-то на пятьдесят печатных знаков, не больше. — Это хорошо, — произношу я. Мне все еще не верится. Я слышу ее голос. Это происходит на самом деле. — Это хорошо? — повторяет за мной Сумирэ. Почти уверен — она хмурится. — Ты чего? Я с огромным трудом, можно сказать, кровью и потом вернулась, натерпелась всего через край и прошла через такое, что мало не покажется. Если начать рассказывать все по порядку, никакого времени не хватит, и вот я здесь — а тебе даже нечего мне сказать? Сейчас разревусь. Если то, что я вернулась, — не “хорошо”, то куда, интересно, прикажешь мне деваться? “Это хо-ро-шо”! Не верю своим ушам. Улет! Как это греет душу, какая дивная, остроумная реплика — как раз для твоих учеников, когда они. наконец, научатся считать журавлей с черепахами<“Счет журавлей и черепах” (яп. “цурукамэдзан”) — название особого способа счета, дается задача с двумя неизвестными, в которой нужно определить, к примеру, сколько было журавлей и черепах отдельно, если известно, что всего их было 7, а общее количество ног у них — 22. >! — Ты сейчас где? — Где я сейчас? А как ты думаешь? В старой, классической, до боли родной телефонной будке. В паршивой четырехугольной телефонной будке, обклеенной рекламой всяких финансовых мошенников и номерами “телефонных клубов” <“Телефонный клуб” (яп. — “тэрэфуон курабу”, от англ. “telephone club”) — служба личного платного общения по телефону >. В небе висит месяц, какой-то он заплесневелый, на полу — гора бычков. И вокруг, сколько ни крути башкой по сторонам, — абсолютно ничего, что радовало бы душу. Вполне легкозаменяемая, совершенно “знаковая” телефонная будка. Вот только где это? Пока не очень понимаю. Все вокруг слишком “знаково”, плюс ты же знаешь мой топографический кретинизм. Никогда ничего толком объяснить не могу. У меня с таксистами все время проблемы, вечно они спрашивают: “Сама-то знаешь, куда тебе надо?” Наверно, я не очень далеко от тебя. Думаю, где-то совсем рядом. — Я сейчас за тобой приду. — О, это здорово. Я узнаю поточнее, где это, и перезвоню. В любом случае у меня монеты кончаются. Ты подожди, ладно? — Я ужасно хотел тебя видеть, — говорю я. — Я тоже. Очень хорошо это поняла, как только перестала тебя видеть. Стало вдруг так ясно, как если бы передо мной выстроился парад планет. Ты мне очень нужен. Ты — это я, а я — это ты… Знаешь, я, кажется, все-таки перерезала чье-то горло — вот только где, не помню. Заточив кухонный нож, с каменным сердцем. Как это делали в Китае, когда строили ворота, — символически. Понимаешь, о чем я? — Думаю, что да. — Приходи сюда за мной. Внезапно связь обрывается. Я еще долго сижу, уставясь на трубку в руке. Словно сама по себе эта телефонная трубка несет какое-то важное послание. Словно в ее форме и цвете заключен особый смысл. Потом я прихожу в себя и кладу трубку на место. Сажусь на кровати и жду, когда телефон зазвонит снова. Прислоняюсь к стене, сосредоточиваю все внимание на точке в пространстве перед собой, дышу медленно и беззвучно. Сижу и проверяю одно за другим соединения между отдельными отрезками времени. Телефон все не звонит. Тишина, в которой нет никаких обещаний, бесконечно заполняет все пространство вокруг. Но я никуда не спешу. Мне уже не нужно никуда спешить. Я готов. Я могу идти куда угодно. Ведь так? Именно так! Я вылезаю из постели. Отодвигаю старую, выгоревшую занавеску, открываю окно. Высовываюсь наружу и смотрю на еще темное небо. В небе висит месяц: совершенно точно — вид у него какой-то заплесневелый. Это хорошо. Значит, мы с ней в одном и том же мире и смотрим на один и тот же месяц. Мы словно связаны друг с другом одной и той же нитью. Точно. Мне только нужно тихонько потянуть эту нить на себя. Потом я растопыриваю пальцы и внимательно изучаю свои ладони. Я ищу на них следы. Но пятен крови нет. Ни запаха ее, ни сгустков. Наверное, кровь уже впиталась.

The script ran 0.006 seconds.