Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Анатолий Рыбаков - Неизвестный солдат [1970]
Известность произведения: Средняя
Метки: child_adv, Детская, О войне, Повесть, Приключения

Аннотация. Герои Анатолия Рыбакова хорошо знакомы уже нескольким поколениям детей, любителей веселых и опасных приключений. Любознательный и честный Крош увлекается расследованием загадочных происшествий. Его волнует не только то, что произошло рядом с ним, но и то, что случилось за много лет до его рождения. Повесть «Неизвестный солдат» рассказывает об уже повзрослевшем Кроше, который, работая на строительстве новой дороги, обнаруживает могилу неизвестного солдата и задается целью установить его имя.

Полный текст.
1 2 3 

О том, что Юра схлопотал от меня, никто не знал. Я никому не рассказывал, Юра – тем более. Андрей тоже помалкивал: о таких вещах здесь трепа не бывает, ребята выдержанные. Даже Маврин ничего не знал. Одна только Люда о чем-то догадывалась, вопросительно смотрела на меня, ждала, что я ей расскажу. Но я делал вид, что не замечаю ее взглядов. Если так интересуется, пусть узнает у своего Юрочки. В конце концов она не выдержала и спросила сама. Она приехала к нам в мастерскую оформлять наряды. Все ремонтники были на трассе, даже сварщик со своим аппаратом уехал. Только я один колбасился вокруг переднего моста к самосвалу. Люда уселась на табурет, прикрыв его, по моему совету, газетой, некоторое время смотрела, как я работаю, потом спросила: – Сережа, из-за чего вы подрались с Юрой? Берет на пушку, на понт берет. Делает вид, что знает, а на самом деле ничего не знает, только догадывается. И если я поймаюсь, то окажусь источником информации, то есть сплетником. – Когда это было? – спросил я. – Сережа, не притворяйся, я знаю. – А знаешь, зачем спрашиваешь? – Хочу услышать об этом от тебя. – А от кого еще слыхала? – Слыхала, – объявила она таким тоном, будто действительно слыхала, но не может сказать, от кого. Люда, в общем, ничего девка. Артельная, «нашего табора», как здесь говорят, добрая, широкая: когда у нее что есть, ничего не жалеет, всем поделится. Только редко у нее что бывает... Но она поверхностна, легкомысленна и лжива. Лжива не для какой-то выгоды, а просто так, по натуре, безо всякой цели, не себе на пользу, а себе во вред. Такая эксцентричная, экзальтированная особа, фантазерка. И сейчас она, по своему обыкновению, нахально врала, будто кто-то что ей говорил. Никто ей ничего не говорил. – Ничего ты не слыхала и не могла слыхать. Никакой драки не было и быть не могло. – А почему вы не разговариваете? – Опять: из чего ты заключила? – Вижу. И ты перестал с нами обедать. – Живу в городе и обедаю в городе. Когда-то я был лопухом. Меня разыгрывали, и я попадал в глупое положение. Но сейчас нет, извините, я научился взвешивать свои слова. Ничего она у меня не выпытает, пусть не старается. Она сидела в нашем тесном сарайчике, среди разобранных машин и агрегатов, среди железок и тряпок, на грязном табурете, который, если бы не я, даже не покрыла бы газетой, и ее мини-юбка, и мини-плащ, и модные туфли казались здесь жалкими. Я заметил на ее шикарном плаще пятна, каблуки были стоптаны, петли у чулок спущены. Все это, повторяю, выглядело жалким. И сама она выглядела жалкой, несчастная девчонка без семьи, без дома, перекати-поле. – Чего домой не едешь? – спросил я, продолжая возиться с мостом. Она не ожидала такого вопроса – он застал ее врасплох. И молчала. – У тебя кто родители? Она хмуро и нехотя ответила: – Мой отец полковник милиции. Штука! А я-то думал, что у нее отец слесарь, а мать медсестра. А ее отец – полковник. Да еще милиции. Наверно, от него и забилась к нам на участок, чтобы он не мог разыскать ее. Впрочем, возможно, и не прячется. – Братья-сестры есть? – Нет. Единственная дочь. И сбежала. – В чем вы не поладили? Все так же нехотя она ответила: – Про это долго рассказывать. – И не хочется домой? – Хочется... Иногда. – Почему не едешь? Она молчала. – Юрку боишься? Она презрительно передернула плечиками: – Юрка! Захочу, поедет за мной на край света. – Отца боишься? Он у тебя злой? – Нет, ничего. – Стыдно возвращаться? – Угу. – Она посмотрела наконец мне в глаза затравленным и несчастным взглядом. – Ну и глупо! Люда ушла. Советуя ей уехать домой, я действовал против интересов Юры. И если Юра узнает, то решит, что я делал это нарочно, ему в отместку. Андрей и Маврин расценят как нетоварищеский поступок. Но мне наплевать, что подумает Юра, что скажут ребята. Мне ужасно жаль Люду: такая она неприкаянная и при всей своей вызывающей внешности беззащитная. Вернулся с трассы механик Сидоров, помог мне закончить мост. Он переходил от одного дела к другому без перекура – свидетельство наивысшей работоспособности. Другие подгадывали окончание дела к концу смены, в крайнем случае к обеденному перерыву, а потом уже брались за новое. «Но уж это завтра» или: «Это после обеда»... Если задание было очень срочным, сначала перекуривали – «перекурим это дело» – и тогда только приступали. Сидоров никогда ничего не откладывал ни на завтра, ни на после обеда, ни на после перекура. Начинал новую работу так, будто продолжал старую. Собственно говоря, историю с неизвестным солдатом затеял именно Сидоров. Он остановил Андрея, не дал срезать холмик, потребовал у Воронова разыскать хозяина могилы, но удовлетворился тем, что могилу перенесли. Для него этот солдат существовал как безымянный. Могила была символом, памятью, данью признательности, долгом, который живые отдают безвременно погибшим. И он считал это достаточным. Он не упрекал меня за то, что я ездил к Краюшкиным, не отговаривал, когда я намекнул, что придется слетать в Бокари, – он не отговаривал меня, но и не уговаривал. Могила перенесена, сохранена – остальному он не придавал значения. Он не придавал особенного значения и тому, что я вообще уйду с участка: уйду я – придет другой. Он мне помогал, показывал, учил – будет учить другого. Может быть, в этом и была своя мудрость. Что изменилось в жизни Краюшкиных, оттого что нашлась могила их отца и деда? Что изменилось в них самих? Ровным счетом ничего. Прибавилось душевное неудобство за то, что они сами не разыскали могилы. А потом оно прошло – утешили себя тем, что такой розыск им не под силу, и он действительно им не под силу. И если мы напишем здесь: «Краюшкин П.И.», то сын, может быть, приедет один раз и больше ездить не будет. Могила останется сама по себе, будут за ней присматривать пионеры и школьники: для них фамилия «Краюшкин» ничего не говорит. Если бы было написано: «Неизвестный солдат», то это было бы романтичнее. Давало бы пищу воображению и фантазии, утешило бы других матерей – возможно, здесь их сын. Для чего же и для кого я ищу? Для кого и для чего стараюсь? Зачем влез в дело, которое ничего, кроме неприятностей, мне не доставляет? Сколько раз я уже зарекался не ввязываться ни в какие истории, не «высовываться». Нет! Я опять «высовываюсь». Зачем? Что мною руководит, кроме простого детективного интереса? Ведь я уже не мальчик. Конечно, не мальчик. И все доказательства, которые сейчас привожу, правильны и логичны. И все же я не брошу этого дела, доведу его до конца. Почему? Может быть, меня раздражает бурная деятельность молодого Агапова? Он на всех углах твердит, что неизвестный солдат – это старшина Бокарев, собирает материалы о его жизни и подвиге – словом, шумит, шумит, шумит... А ведь неизвестный солдат вовсе не Бокарев. Девяносто из ста за то, что это Краюшкин. Хочется осадить очкарика, поставить его на свое место! Но не это главное. Слишком много сил и времени потрачено, слишком много усилий сделано, осталась самая малость, все уже почти ясно – жаль бросать. И стыдно перед дедушкой. Он говорил об этом только тогда, когда я сам заговаривал. Однако я чувствовал его интерес не только к солдату, но и к самому тому факту, что я этим занимаюсь. Он это одобрял и был бы разочарован, если бы я бросил. Хотя и с огорчением, он примирился с тем, что я уйду с участка. Но если я брошу дело неизвестного солдата, он мне не простит. – С начальством поругался – дело обычное, с товарищем подрался – тоже исправимо, – сказал дедушка, – но если сердце не лежит – значит, не судьба. – Я там больше работать не могу, – твердо объявил я. – Не можешь – значит, не можешь. Найдешь другое место. А что касается солдата, то игрушечная картонка – серьезное доказательство в пользу Краюшкина. И кисет как будто говорит за него. А свидетели склоняются больше к старшине. Так что окончательных данных нет. Но есть еще одно... – Дедушка посмотрел на меня, потом значительно произнес: – У Бокарева мать живая. Смысл этой фразы дошел до меня гораздо позже. А тогда я сказал: – Краюшкин! Не вызывает сомнений. Но чтобы убедиться окончательно, надо ехать в Бокари. – Конец не малый, – заметил дедушка. – Поездом до Москвы, самолетом до Красноярска, а там, наверно, тоже самолетом до Бокарей. – И обратно, – напомнил дедушка. – Я там не собираюсь оставаться. – И во что это должно обойтись? Я назвал цифру. Что-то около двухсот рублей. – Где ты собираешься их взять? – Пятьдесят рублей получу в расчет, остальные достану в Москве. – В банке? – У меня есть одна вещица... – Остальные деньги я тебе дам, – сказал дедушка. 30 Воронов был один, когда я явился к нему в вагончик. Молча прочитал мое заявление. – Обиделся? – Возможно. Он завел свою обычную волынку: – Сегодня ты обиделся, завтра – другой, послезавтра – третий. А с кем я буду работать? С кем дорогу строить? – А вы никого не обижайте. – А когда меня обижают?! Мне что, тоже увольняться? Ты парень грамотный, ты посчитай. Вас сто человек, а я один. Сколько раз я могу обидеть каждого? Один раз в сто дней. А вы меня? Ежедневно. У этого человека поразительная логика, оспаривать ее мне не под силу: у меня совсем другой склад мышления, мы с ним разговариваем на разных языках. – Дело не в обиде, – сказал я, – меня не устраивает моя работа. – Сдашь экзамены – перейдешь на машину. – Нет условий. Мне нужны две свободные недели. – Прекрасно, – сказал вдруг Воронов, – возьми отпуск за свой счет. При всех своих недостатках он хороший работник. Обижен на меня, злится, терпеть не может. Но нужны рабочие руки, и интересы производства он ставит выше личных антипатий. Я молчал. – Я иду на все уступки, а ты не хочешь, – сказал Воронов. – Не хочешь? – Не хочу. – Ах, не хочешь? Тогда я тебе скажу, почему ты увольняешься. Интересно, что он еще такое придумал? – В Сибирь едешь, в Бокари?! Знает он об этом или догадался? – Почему вы так думаете? – спросил я. – Знаю. Мне положено все знать. Я перебирал в уме всех, кто мог ему это сказать. Механик Сидоров – вот кто. Он единственный, кому я дал понять, куда еду. Впрочем, наша трасса похожа на африканскую саванну, известия здесь моментально передаются по какому-то беспроволочному телеграфу. Только в первые дни мне казалось, что здесь никто ничего друг про друга не знает. На самом же деле здесь знают все: и то, что надо, и чего не надо. – Хотя бы и в Бокари, – ответил я. – Внесли ясность, – сказал Воронов удовлетворенно. – Но ведь установлено: неизвестный солдат – старшина Бокарев. Признаю: установлено при твоем участии, я бы даже сказал – решающем участии. – Я хочу это проверить. – Неправда. Вопреки всем, вопреки самому себе, ты теперь хочешь доказать, что это другой. Как его, этот пожилой... – Краюшкин, – подсказал я. – Вот именно, Краюшкин. В общем, он в курсе дела. Неудивительно. Ребята в вагончике, и механик Сидоров, и Виктор Борисович, и Люда – все в курсе дела. Почему бы и ему не быть в курсе дела? – Рассуждаем дальше, – продолжал Воронов, – согласимся, что это Краюшкин. Признаем, что ты тогда положил нас на лопатки и теперь опять кладешь. Зачем же тебе ехать в Бокари? – Я вам сказал: окончательно проверить, окончательно во всем убедиться. – Кодекс законов о труде тебе известен? – В общих чертах. – А конкретно? – Конкретно нет. – Так вот. Администрация должна предупредить работника об увольнении за две недели или выплатить ему выходное пособие. Работник должен подать заявление об увольнении также за две недели. Рабочее место не может пустовать. – Отпустите меня, – попросил я. Мой жалобный голос поколебал его. Но он быстро с этим справился: – Отпустить тебя я не могу, закон не позволяет. Но если ты хочешь получить семь, ну десять дней отпуска за свой счет для подготовки к экзаменам, изволь, я тебе их дам. По-видимому, он ищет лазейку. Хочет, чтобы все было по закону. А через десять дней он меня уволит. Я забрал свое заявление и написал новое. Когда я выходил от Воронова, к конторе подошел Виктор Борисович. – Едешь? – спросил он. – Еду. Он вынул из кармана сто рублей: – Возьми. Я обалдел: – Вы что, Виктор Борисович?! Во-первых, у меня есть деньги, во-вторых... Он сунул мне деньги в карман: – Будут – отдашь. И, не дожидаясь ответа, поднялся в контору. Я пошел в вагончик и забрал свои вещички. Вагончик был пуст, койки заправлены; под ними виднелись сундучки и чемоданы; в углу висели телогрейки и дождевики. На столе в граненом стаканчике поник букетик полевых цветов. Честно говоря, мне стало немного жаль расставаться с этим непритязательным, походным, мужским уютом. В вагончик вбежал Андрей: – А, ты еще здесь? Думал, не застану... Он снял со стены свой шикарный дождевик в целлофане: – Вот, возьми; там, знаешь, дожди. Я не был уверен, что мне понадобится плащ, но жест Андрея тронул меня. Я не мог ему отказать и взял его шикарный плащ. Потом Андрей достал томик Вальтера Скотта: – Почитаешь в дороге, рекомендую. Я отговорился тем, что прочитал всего Вальтера Скотта. Я шел но дороге со своим узелком. Женщины укладывали бордюрные камни. При моем появлении они перестали работать и, опершись кто на лом, кто на лопату, уставились на меня, как родные тети на племянника-сиротку. И Мария Лаврентьевна тоже смотрела на меня, как родная тетя на племянника-сиротку. Потом она сказала: – Счастливо тебе доехать, Сережа! И выражение ее грубого, обветренного лица было точно такое, какое было, когда мы хоронили неизвестного солдата. – Спасибо, тетя Маша! Я повернулся и быстро пошел дальше. Проходя мимо катка, я увидел Маврина. На этот раз у него был здоровенный синяк под глазом. – Алло, Серега! – Маврин сошел с катка. – Слухай, – сказал он, – в Сибирь едешь? «Слухай» он говорил, когда изображал из себя моряка-черноморца. – Еду. Он порылся в карманах комбинезона, вытащил пачку денег, одни двадцатипятирублевки: – Вот, ребята собрали. – Да у меня есть! – закричал я. – Брезгуешь нами? – спросил Маврин таким тоном и с таким выражением на лице, какие были у него, наверно, когда он затевал в окрестных деревнях свои драки. – Ну, спасибо! – Я взял деньги. – Только смотри не пропей! – крикнул мне вдогонку Маврин. Навстречу мне ехал самосвал. За рулем сидел Юра. Увидев меня, он притормозил. Но я прошел мимо – с Юрой я не разговаривал. – Сережа! Я не оглянулся. Потом я услышал за спиной прерывистое, то спадающее, то нарастающее, гудение мотора, которое он издает, когда машина разворачивается на узкой дороге. Гудение мотора приближалось. Наконец Юра поравнялся со мной. – Садись, подвезу. – Дойдем, – ответил я, не сбавляя шага. – Будь человеком! – сказал Юра. Он медленно ехал рядом со мной. Я ему ничего не ответил. – Ты хочешь, чтобы я извинился? Пожалуйста, я извиняюсь. Черт с ним! Что бы там ни было, мы жили с ним в одном вагончике, и он давал мне руль. Я сел в кабину. 31 До Красноярска я долетел на «ИЛ—18», от Красноярска до Бокарей – на «ИЛ—14». Порядки на «ИЛ—14» приблизительно как на междугороднем автобусе, даже, наверно, можно остановиться по требованию. Задраили люки, убрали лестницу, вырулили на дорожку, потом лестницу подвезли снова, открыли дверь: какой-то пассажир с женой и ребенком бежал к самолету. Здесь это обычное явление. На «ИЛ—18» народ был солидный: командированные из Москвы работники министерств, международные делегации; нас кормили обедом, раздавали конфеты «Взлетные» и «Театральные». На «ИЛ—14» ничего не давали, обедом не кормили, места были не нумерованы, и казалось, что половина пассажиров едет без билетов – «зайцами». Летели бородатые геологи-изыскатели в джинсах и спортивных куртках, с рюкзаками, в кедах, женщины в брюках, загорелые отпускники с юга, колхозники. Два механика втащили даже ящик с мотором, хотя проводница их не пускала. Рядом со мной здоровенный парень в ковбойке держал на коленях большой горшок с цветком – подарок юга, как я заключил по его загорелому лицу. В веселости, приподнятости этих людей, которых я определил для себя как людей нового Севера, я ощутил ту музу дальних странствий, тот дым костров, о котором мечтал и которого так и не нашел на своем дорожном участке. Жизнь этих людей – в полетах и перелетах, они пересекают страну из конца в конец на самолетах, машинах, поездах, а то и пешком, с рюкзаками за спиной. Эта жизнь, отрешенная от того, что мы называем рутиной, повседневностью, казалась мне прекрасной, совсем непохожей на жизнь москвичей, хотя те тоже регулярно ездят на курорты или в служебные командировки. Те просто передвигаются в пространстве, а эти покоряют пространство. Самолет летел совсем низко. Через окно все было отчетливо видно. Енисей, речной порт с портовыми кранами, баржами и маленькими речными трамваями, потом новые многоэтажные здания Красноярска – все это знакомое; я видел на каких-то картинках, в кинохронике. Но то, что началось потом, я еще никогда не видел и, наверно, никогда не увижу. Мы летели над Ангарой. Не над той Ангарой, которая тоже была известна мне по кинохронике, а над коренной Ангарой в ее нижнем течении, где она называется Верхней Тунгуской. Бесконечная тайга – горы, покрытые бескрайним лесом и прорезанные голубой лентой могучей реки. Мотор ревел подо мной. Сердце щемило от чувства простора, бескрайности, первозданности, великолепного однообразия, от которого нельзя было оторвать глаз. Осторожно наклонив цветок и перегнувшись через кресло, мой сосед тоже заглянул в окно: – Зрелище! – И не без гордости добавил: – Тайга! Против этой констатации я ничего не мог возразить. И у меня не было охоты разговаривать. Я предпочитал смотреть в окно. Но мой сосед сидел не у окна, и у него была охота разговаривать. – Вы в гости к родным? – спросил он, дав понять, что сразу обнаружил во мне не сибиряка и, уж во всяком случае, не ангарца. – По делу, в Бокари, – ответил я. И из вежливости спросил: – А вы? – А я сам из Бокарей, – ответил сосед. – Вы не знаете таких Бокаревых? – Я сам Бокарев. – Да? – Я с интересом посмотрел на него. Он объяснил: – У нас почти все Бокаревы, оттого и село Бокари. А может быть, и наоборот: оттого Бокаревы, что село Бокари. Какие Бокаревы вам нужны? – Бокарева Антонина Васильевна. – Антонина... – Он задумался. – Тоня... У нас Тонечек полно. Кто она, где работает? – Ей семьдесят лет, – ответил я. – А... – протянул сосед. – Знаю, о ком идет речь, догадываюсь. Только вряд ли вы ее застанете. Собиралась уехать из Бокарей. Сын ее нашелся. – Нашелся?! Если он нашелся, то мне и ехать нечего. Впрочем... – А какой сын нашелся? – спросил я. – Пропал в войну без вести и вот через двадцать семь лет нашелся. Она и уезжает к нему. А может быть, уже и уехала. – А... – протянул я и отвернулся к окну. Конечно, у нее могли быть и другие сыновья, пропавшие без вести. И все же предчувствие чего-то тревожного овладело мной. 32 В доме Бокаревой были открыты сундуки, оголены стены. Антонина Васильевна укладывала вещи. Она плохо слышала. Когда я спросил ее, она ли Бокарева, – она показала на ухо, и, хотя я громко повторил свой вопрос, она меня опять не расслышала или услышала что-то другое. И не знаю, за кого она меня приняла. Вероятно, за одного из этих парней-изыскателей. Они, по-видимому, часто заходят к местным жителям, живут у них, останавливаются на ночлег. Во всяком случае, она не спросила меня, кто я такой, откуда. Показала на вещи и сказала: – Вот дом продала. На новом месте без денег дома не купишь. Хоть самого плохенького, а не купишь. – Куда же вы едете? – спросил я, проникаясь все большей тревогой. – Далеко, милый, в самую Россию. Город Корюков, не слыхали? Я ошеломленно смотрел на нее. – К сыну на могилку еду, – продолжала старуха, – нашлись добрые люди, схоронили его, Митю моего, спасибо им, и матерям и отцам их спасибо, вырастили детей благородных... – Она низко, до самой земли, поклонилась неведомым людям, разыскавшим могилу ее сына. – Надо бы, конечно, все там устроить, – продолжала Антонина Васильевна, – да ведь некому устраивать-то, одна я, никого нет у меня. Да и когда устраиваться-то? Стара я, не знаю, доеду ли... А может, и доеду. Хоть одним глазком взгляну на его могилку. А умру – похоронят неподалеку. Сколько мне жить-то осталось? Я был не в силах смотреть на нее, отвернулся и тупо уставился на стены. Они были пусты, голы. Только возле божницы висела знакомая мне фотография пяти солдат, хорошо сохранившаяся за стеклом. Значит, у старшины Бокарева этой фотографии не было. Конечно, у него могли быть две таких фотографии. Но вряд ли: зачем бы он таскал с собой групповую фотографию? Ведь это не фотография любимой женщины, или матери, или ребенка. Была фотография, он ее и отослал домой. Она перехватила мой взгляд, подошла к фотографии, показала на Бокарева: – Вот Митя мой, а это его товарищи. – А когда он вам ее прислал, эту фотографию? – Не он, милый, прислал. Невеста его прислала, Клавдия. – Как? Клавдия? – Клавдия, милый, Клавдия... Хорошая женщина, самостоятельная... Да вот не пришлось им. Клавдия... Значит, на кисете могла быть первая буква ее имени. Дело опять запутывалось. – Будь Митя жив, ладно бы жили, – продолжала Антонина Васильевна. – Митя мой тоже мужчина самостоятельный, охотник, не пил, не курил. – Не курил? – переспросил я. – Не курил, милый. У нас в доме табашников не было. И муж мой покойный не курил, и вся родовая наша – никто, одним словом. Она охотно отвечала. Ей хотелось поговорить: одинокая старуха, она была рада, что нашла внимательного слушателя. Мои вопросы ее не настораживали, и я их ей задавал. Но сердце у меня разрывалось от сочувствия и жалости к этой женщине, от того разочарования, которое постигнет ее, от всего того, что я должен ей сказать. Но я не мог ей сказать, я искал доводы в пользу Бокаревой. Искал доказательства того, что именно он – неизвестный солдат. – Раньше не курил, а в войну мог и закурить. – Нет, – решительно ответила она, – не закурил он на службе: он ведь сверх срока служил, оттого и на войну сразу попал. И ребята наши, что с ним служили, которые вернулись, тоже говорили: какой табак получал – товарищам отдавал, которые курящие. Кисет не его, кисет Краюшкина. Отпадал единственный довод в пользу Бокарева. – Вы не помните, когда Клавдия прислала вам фотографию? Она задумалась. – Может, в войну прислала, а может, и после войны: нет, однако, в войну еще. Прислала мне письмо, спрашивала: где, мол, Митя, что с ним, пишет ли? А я к тому времени уже извещение получила. Я ей ответ дала: пропал, мол, без вести наш Митя. Мне-то сообщили – мать, а ей кто же сообщит? Не записаны они были. После этого и прислала она мне карточку. У меня и адрес ее есть. Деревня Федоровка, Корюковского района. Не сам, значит, Корюков, а в районе. Иванцова Клавдия Григорьевна. – Вы с ней переписываетесь? – Нет, милый, не пишу я ей, и она мне не пишет. Женщина была молодая, красивая, в годах, надо и ей устраивать свою жизнь; может, замуж вышла, дети пошли. Не сидеть же ей в бобылках. Мы помолчали. Что я мог ей сказать? Ничего не мог сказать. Я не мог сказать ей правду. Не мог, не мог, не мог. Пусть говорят те, кто ввел ее в заблуждение. – А кто вам сообщил насчет сына? – спросил я. – Сообщил кто? Из газеты, человек такой – Агапов сообщил, в сельсовет, а уж председатель – мне. – И когда вы собираетесь ехать в Корюков? – Вот деньги получу за дом. Хоть небольшие деньги: у нас тут дома дешевы; в России, говорят, дорогие. Корову продала, телку. Насобираю чего-нибудь. Только задача: где остановиться, где жить, пока квартиру не раздобуду. Думала Клавдии написать, у нее пока остановиться, один район-то, а потом раздумала: у ней, может, муж, семья, зачем ей старое ворошить? Может, муж и не знает ничего про Митю. Дело женское, деликатное, зачем же я буду ей жизнь-то портить. Теперь уж Митя мой никому не нужен. Только одной матери и нужен. 33 С утра они слышали движение машин по улице, грохот танков, шли войска, но какие именно – не видели: шофер не уходил со двора, чего-то мастерил на скамейке. А когда уходил в дом или с судками за обедом, они все равно ничего, кроме двора, видеть не могли. Бокарев подполз к торцу сеновала, забитому вертикально стоящими, косо срезанными дощечками, осторожно попытался оторвать одну – она заскрипела на гвоздях. Он перестал тянуть, прислушался – немец легко постукивал, будто молотком по бородку. Бокарев опять потянул дощечку – она снова заскрипела. Он опять перестал тянуть, прислушался. Удары во дворе прекратились. Потом блеснула и расширилась полоска света, ворота открылись – в них стоял немец. Бокарев притаился, сжимая в кармане гранату. Немец развел обе половины ворот и так держал их некоторое время, чтобы не захлопнулись, стоял, всматривался в глубь сарая. Потом нагнулся, поднял чурбачок, осмотрел его, придерживая одной рукой медленно наезжавшую створку, другая уже закрылась. Удовлетворенный осмотром, немец вернулся на скамейку. Створка, которую он придерживал, осталась в том же положении, не захлопнулась и не открылась шире, в сарай теперь падал косой луч света. Немец поставил чурбачок на скамейку, на чурбачок положил лист жести и стал рубить его зубилом, размеренно и точно ударяя по нему молотком. И Бокарев подивился аккуратности немца: подложил чурбак, чтобы зубилом не испортить скамейку. Хотя, если прикажут, сожжет дом со всеми сараями и скамейками, а если надо, то и с теми, кто в доме. Прислушиваясь к ударам молотка по зубилу, к металлическому дребезжанию жести, Бокарев сильно дернул дощечку – верхний конец ее вместе с гвоздем оторвался от стропила. Он снова притаился, но немец не оглянулся. Нижний гвоздь Бокарев не стал выдирать: дощечка вращалась на нем, как на оси; можно было поворачивать ее, смотреть через щель, потом обратным поворотом ставить дощечку на место и закрывать щель. Теперь Бокарев видел слева главную штабную улицу, огороженную шлагбаумами, справа – боковую улицу, на которую он выходил ночью и где, по его расчетам, должен быть дом, в котором они оставили Вакулина. Видел он и переулок, соединяющий эти улицы, видел поля и темнеющий вдали лес. Штаб помещался в школе. По машинам – «оппель-адмиралу», «хорьху», большим «мерседесам», – по охране Бокарев определил, что штаб крупный, машины генеральские, штабные учреждения были в домах: туда тянулись кабели телефонной связи, входили и выходили офицеры с папками, портфелями, бумагами. Наверно, штаб танковой бригады, а то и корпуса. Днем через город прошла колонна моторизованной пехоты, прошло звено танков, проезжали отдельные транспортные машины, но не по центральной штабной улице, а но боковой. Доезжали до шлагбаума, сворачивали в переулок и уже за вторым шлагбаумом возвращались на шоссейку. Через шлагбаум пропускали только легковые машины. По штабной улице не выберешься. Выбираться надо по боковой; она и ночью показалась ему подходящей окраина, за ней поля, овраги, лес. И переулок прямо против их сарая. Перелез через забор, переполз улицу – и там. Чем больше всматривался Бокарев в улицу, тем сильнее укреплялось в нем решение уходить сегодня же ночью – второй день без хлеба; завтра Краюшкин совсем ослабеет; он сам испытывал тошнотные приступы голода: его молодой, сильный организм требовал пищи. Все больше прибывает войск: немцы, видно, ведут широкое наступление в юго-восточном направлении, прорвали нашу оборону. Только бы дойти до леса, оттуда можно пробраться к Клавдии, спрятаться у тамошних, а потом добраться до своих; придется ему отчитаться за людей, за убитых, за машины. Ладно, все это потом. Главное выскочить в лес, а там будет видно. Прижимая кнопку, чтобы не слишком щелкнула, Бокарев открыл планшет. Карта лежала в планшете так, как он ее свернул еще в МТС, – тем квадратом, где был город Корюков. В западном направлении – Федоровка, на север, чуть повыше, – МТС. После боя уходили они еще севернее и, видно, зашли в город с северо-востока, потому что он никак не мог сориентироваться, где дом Михеева; считал, что с запада, а он, значит, в другом конце улицы. Да, не по дороге. Но уйти без Вакулина он не мог. Может, убили его немцы или умер у хозяина рана серьезная. Может быть, в плен забрали, он должен все знать о нем, не имеет права так бросить и уйти. Только как поступить с Краюшкиным: вдвоем им идти до Михеева, а потом дальше или одному сходить к Михееву, потом вернуться, взять Краюшкина и уйти переулком. Он остановился на втором решении Не пройдет раненый всю улицу. А тут юркнул в проулок, пока охрана не видит, и ползком, а там потихоньку и дойдут до Федоровки. Но Краюшкину он не сказал, что принял именно такое решение. Объявил само решение – уходить, а как уходить, скажет потом. – Сегодня ночью будем уходить. Как нога? – Нога, она и есть нога. – Добежишь до леса? – Добежать не добегу. – А дойти? – Может, и дойду. – К вечеру приготовься, возьмем по автомату и все гранаты. Краюшкин промолчал. Бокарев про себя отметил враждебность этого молчания – не хочет уходить, боится; может, ждет, что Бокарев один уйдет, а сам сдастся в плен. Тем более, тут штаб, с ходу не расстреляют. Немцы кидают листовки, признают, что в сорок первом действительно были трудности с пленными ввиду их большого количества, а теперь все наладили: сдавайтесь, паек пленным выдаем. Может, он, дурак, и поверил. Но в мысли и замыслы Краюшкина Бокарев проникнуть не мог. Перед ним был подчиненный ему солдат Красной Армии, и судить о нем он мог только по его поступкам: не подчинится Краюшкин – тогда он и будет решать его судьбу. Шофер во дворе закончил работу, сложил все аккуратно в багажник, чурбачок отнес обратно в сарай, взял в доме судки и ушел за обедом. Бокарев тут же спустился во двор и вошел в дом. В кухне стояли ведра с водой, но еды никакой не было, и хорошо, что не было – не удержался б, взял бы, а брать здесь нельзя: заметит пропажу аккуратный немец, поднимет тревогу, весь двор переворошит. Бокарев снял с полки хозяйскую кастрюлю, наполнил ее водой из обоих ведер, чтобы не было заметно, и вернулся на сеновал. – Это уж бы ни к чему, – проговорил Краюшкин недовольно. – Прикажешь на водопровод сходить? – насмешливо спросил Бокарев. – Лежать надо, терпеть. – И долго? – Пока штаб не уйдет. – Штаб уйдет, комендатура останется, полицаи. – Лишь бы жители вернулись, а там уйдем. Переждать надо. Штаб танковой бригады не будут держать в тылу, поскольку наступление. – Стратег! – насмешливо сказал Бокарев. – Не хуже Лыкова. – Немец с судками ходит, – продолжал Краюшкин, – значит, не развертывают офицерскую столовую, не собираются долго задерживаться. Замечание Краюшкина насчет судков было правильно, но старик чем-то раздражал его. Не докучает, не стонет, не жалуется, хотя и подставил ногу под пулю; держит его здесь – ладно, дело солдатское, бывает. Раздражало другое: они как бы поменялись ролями. Краюшкин, всегда словоохотливый, болтун, шутник, прибауточник, стал немногословен, осторожен, замкнулся, все обдумывал и взвешивал, а он, Бокарев, всегда скупой на слова, такой выдержанный и расчетливый, много и неосторожно разговаривал, не мог усидеть на месте, не мог ждать, терпеть. Ночь опять выдалась светлая, иногда набегали тучи, тогда серело все вокруг, потом снова светлело. Бокарев переполз через забор. Улица была пустынна, одинокие машины стояли у домов, патрулей не было видно совсем. Вместо того чтобы перебежать улицу и переулком, а потом околицей пройти к дому Михеева, Бокарев пошел прямо по улице, прижимаясь к заборам, пригибаясь у палисадников, иногда заглядывая в освещенные окна. Безнаказанная дерзость придавала ему еще большую смелость, уверенность, что все сойдет благополучно. Наконец он добрался до дома Михеева. Точно, этот самый дом, в это окно они стучали, через эту калитку входили. Он осторожно обошел двор, пытаясь определить, есть тут немцы или нет. Как будто нет. Не любят немцы селиться в крайних домах, больше к середине жмутся. Он тихонько постучал пальцем в окно. Прислушался. Никто не отозвался. Он постучал еще раз. Потом перешел к другому окну и там постучал. Зашел с другой стороны, постучал. Дом точно вымер. Но дом не вымер, в нем была жизнь, были люди, только не хотели отзываться, осторожность его стука их и пугала. Постучи он в дверь требовательно, по-начальнически – сразу бы открыли, подумали бы, что немцы, побоялись бы не открыть. А так понимают, что стучит свой и с ним попадешь в неприятность. Дом-то крайний: партизаны могут из леса подойти или солдат захочет укрыться, – крайняя изба, она все на себя принимает. Он присел под широким, развесистым дубом, единственным в этом саду, где были только фруктовые деревья; ждал, прислушиваясь к дому. В доме было тихо. Он услышал шум машин и увидел дальний молочный отблеск фар. Подполз к палисаднику и сквозь щели штакетника посмотрел на улицу. По ней двигались грузовые, крытые брезентом машины с притушенным под козырьком светом, останавливаясь у домов, они его гасили. Он насчитал десять машин; последняя остановилась недалеко от сада, где он лежал. Из машины выходили шоферы, вынимали из кабин вещмешки, чемоданчики, входили в дома. Совсем рядом слышалась немецкая речь. И в соседний дом прошли два шофера, громко, требовательно постучали в дверь – дверь открылась, они вошли туда, положили вещи, один остался, другой вернулся к машине, еще чего-то взял, понес в дом. В дом Михеева никто не входил; там, конечно, не спали, разбуженные и его осторожным стуком, и шумом подъехавших машин, и стуком шоферов в дверь соседнего дома. Бокарев встал, поднялся на крыльцо, требовательно постучал. Дверь, как и в прошлый раз, открыл хозяин, Михеев, с лампой в руке, увидел Бокарева, сразу узнал, отшатнулся, застыл в страхе. Бокарев прикрыл за собой дверь. – Иван где? – Иван... Солдат ваш? Ушел, ушел солдат... – Ты мне правду говори, не бойся! – Правду и говорю. Как в то утро немцы пришли, так он и ушел: к своим, говорит, буду пробираться. – Туши свет! Михеев задул лампу. – Дверь тихонько за мной закрывай! Бокарев приоткрыл дверь, выглянул: в саду было тихо, только виднелись на улице силуэты высоких фургонов. Он услышал, как тихо звякнул за ним замок, но обратных шагов в коридоре не услышал – стоит хозяин за дверью, прислушивается. Бокарев снова подполз к забору, сквозь штакетник посмотрел на улицу. Машины стояли вытянутой в один ряд колонной; вдоль нее расхаживали два автоматчика. Охрана. Значит, груз серьезный – может быть, мины или авиабомбы. Здорово наступают – поставили машины с боеприпасами прямо на улице, недалеко от штаба, не боятся нашей авиации. Не добраться ему до сеновала, не перебежать улицу на глазах у часовых. Он может уйти в лес. Но Краюшкин? С Вакулиным ясно: ушел, может, погиб, может, отлеживается, только нет его здесь. Значит, имеет он, Бокарев, право уходить без него. Но Краюшкин – пробираться к нему? Убьют его, а потом прочешут всю улицу, весь город и Краюшкина накроют. Может, действительно Краюшкин переждет, пока уйдет отсюда штаб. А он, Бокарев, махнет в лес. Можно и машину угнать. Это «шкоды», он их знает. Вскочить в кабину, дать задний ход, метнуть гранату в переднюю машину – пойдут взрываться снаряды; под эти взрывы он развернется и уйдет. Строя эти планы, Бокарев понимал, что не уйдет без Краюшкина. Из всей его команды остался один солдат – и того он бросит? Всех растерял, теперь и этого оставит на смерть или плен? Надо возвращаться на сеновал и уходить вместе. Бокарев пополз в глубь сада, перелез через задний забор и очутился в поле. Вдали, освещенный луной, темнел лес. Бокареву казалось, что он слышит его шорохи. Лес манил его. Совсем близко и жизнь, и спасение, и Клавдия, но он отогнал от себя эти мысли и стал пробираться вдоль заборов, стараясь ступать осторожнее – тут были то кусты, то мусорная свалка. Переулок совсем короткий. Бокарев прижался к забору, вслушиваясь в шаги часовых на улице. Один автоматчик прошел, почти тотчас прошел встречный – так было и по расчетам Бокарева. Он быстро пересек переулок, стал за машиной и поглядел на улицу. Часовые были в конце колонны, к нему спиной, но перебежать улицу он не успеет. Пусть опять пройдут. Он ждал, хотя и понимал, что план его невыполним: они услышат, как он пройдет по улице, как будет перелезать через забор, только подставит себя под пулю, наведет на след Краюшкина. Надо уходить в лес; утром колонна уйдет, улица будет свободна, он придет ночью и заберет Краюшкина. И все же он не уходил, ждал: вдруг представится случай? Он рассчитывал на смену караула: уж один-то из них обязательно уйдет будить новых часовых, а может, и оба уйдут. Было уже поздно метнуться в переулок, когда открылась дверь дома и на крыльцо вышел немец в форме, с автоматом, чуть поежился, передернул плечами, посмотрел на Бокарева, различая только его фигуру рядом с машиной и, видно, не понимая и не соображая, что это за человек. Так они стояли некоторое время и смотрели друг на друга. Часовые уже подходили, Бокарев спиной слышал их приближение. Он мог застрелить немца на крыльце, броситься в переулок, но те двое тогда достанут его пулями. И он стоял и ждал, когда они подойдут, и смотрел на немца на крыльце, и немец смотрел на него, вдруг сообразив, что перед ним русский, оцепенев от неожиданности и тоже дожидаясь, когда подойдут те двое, понимая, что одного его движения будет достаточно, чтобы русский его пристрелил, прежде чем он сам снимет автомат: у русского автомат в руках. Бокарев выстрелил в ту минуту, когда оба часовые показались из-за машины, сначала в немца на крыльце, потом по часовым и бросился в переулок, но упал: раненый немец дал по нему очередь. И, уже лежа на земле и слыша вокруг себя свист пуль, он повернулся, вытащил гранату, размахнулся и кинул ее в машину. Взрыв, потрясший небо, – было последнее, что услышал Бокарев. 34 Перед тем как я отправился в деревню Федоровку, дедушка меня предупредил: – Клавдия Григорьевна Иванцова – женщина у нас тут до некоторой степени знаменитая. Прославилась она на свекле – наш район свеклой занимался, – чуть-чуть Героя не получила, только не поладила где-то с кем-то, крутая, своенравная. Ты с ней подипломатичнее, поделикатнее. Он говорил об Иванцовой с тем же почтением, в тех же превосходных степенях, как о всех своих знакомых. Я уже привык к этому. Меня встретила представительная женщина лет под шестьдесят. В ее черных волосах пробивалась седина, но она была осаниста и красива. Отпечаток крестьянского труда одновременно и старил и молодил ее лицо, на котором было выражение спокойной и уверенной властности обычное у колхозных руководительниц, призванных командовать подчас грубыми мужиками и вздорными бабами. И было еще на этом лице выражение умной сдержанности, позволявшей этим простым женщинам, не роняя своего достоинства, общаться с людьми самых высоких уровней. Улыбка, добрая и очень молодая, чисто женская даже озорная, промелькнула на ее лице при виде фотографии пяти солдат. И она прикрыла рот краем большого платка, облегавшего ее плечи, тем подкупающим движением крестьянки, когда она и стесняется, и не может скрыть своих чувств. – Были у нас эти солдаты, – сказала она, – пробыли сутки и ушли. Тут недалеко их ремонтная часть стояла. Они вернулись туда, а части ихней уже нет – ушла, немцы прорвались. Приняли они бой, поубивали немцев, три мотоцикла подожгли, ну и наших двоих немцы убили. Похоронили их ребята, оставили две могилы и ушли. – Она показала на Лыкова и Огородникова. – Вот этих двоих немцы убили, эти двое здесь захоронены, их могилы. Мы тогда же ночью подобрались; они чуть-чуть землей были присыпаны – торопились наши солдаты уйти, – мы их перехоронили, а после немцев сделали все, что положено; бережем могилы. Только ни имен их, ни фамилий не знаем. Знаем мы только двоих. – Она показала на Бокарева и Вакулина. – Бокарев Дмитрий Васильевич и Вакулин Иван Степанович: этих двоих мы знали, были к тому основания, – добавила она, опять улыбнувшись, – и такая точно фотокарточка у меня есть. Я был поражен. Если, кроме карточки, посланной в Бокари, у Клавдии Григорьевны есть еще одна, то, по-видимому, у старшины их было много, и не исключено, что одна из них была в его могиле. Это опять меняло дело. От Клавдии Григорьевны не ускользнуло мое удивление. Но она истолковала его по-своему. – Подарил мне эту карточку старшина. Я тогда молодая была, ухаживал он за мной, вот и подарил. Ну, а потом, после войны, списалась я с его матерью. Так в войну водилось: оставлял солдат не только номер своей полевой почты, а и адрес дома своего, родных своих, на случай, если убудет из части – в госпиталь или еще куда, – старались люди побольше зарубок делать. Списалась я с его матерью, узнала, что погиб, поехала в город, сняла с этой фотографии еще две, одну для себя, другую для Анны Петровны, соседки моей, так ее теперь величают, а тогда была просто Нюрка. Эти копии оставили мы у себя, а саму фотографию отправили матери в Бокари – мать все-таки. И написали все, как было. Может, интересно ей знать, с кем ее сын виделся в свой предсмертный час. Не знаю, жива ли она сейчас, давно это было. – А у него у самого оставалась такая карточка? – спросил я. – Так ведь мне он ее отдал. – А может, кроме этой, у него еще были? Она пожала полными плечами. – Фотография у них групповая, каждому по карточке досталось. – Еще один вопрос, если позволите. Вы ему кисета не дарили? – Нет, некурящий он был. Остальные его товарищи курили, а он нет. Парень был бравый, видный, хоть куда, а вот не курил, говорил: нет, мол, у меня такой привычки – курить. Не дарила я ему кисета... Она вышла со мной из дома: – Доведу вас до могилок. По дороге к Анне Петровне зайдем. Анна Петровна оказалась сухощавой, стройной женщиной лет, может, сорока пяти, не больше. И странно было, что здоровенный белобрысый мальчишка лет восьми, уже школьник, называет ее бабушкой. – Она у нас ранняя бабушка, – улыбнулась Клавдия Григорьевна, – самая молодая солдатка осталась, теперь самая молодая бабушка. Иван где? – В правление ушел, – ответила Анна Петровна, снимая передник и вытирая руки. – Жаль, хотела, чтобы посмотрели вы его. У нее сынок большой, двадцать седьмой год пошел, военного времени сынок... Обе женщины засмеялись. – Вот могилками нашими интересуются, – пояснила Клавдия Григорьевна, – еще одного нашли... Нет, не Ивана. Или Бокарева, или этого, помнишь, старого-то солдата. Но ничего, розыск пошел – всех найдут... – Она потрепала мальчишку по голове. – Найдут дедушкину могилку. – У меня дедушка живой, – возразил мальчик. – То один дедушка, а это другой, – ответила Клавдия Григорьевна. Анна Петровна присоединилась к нам, и мы пошли к могилам. – Это он прадеда за дедушку принимает, – объяснила Клавдия Григорьевна про мальчика. – Вакулина отец приезжал, хотели Ивана, сына ее, – она кивнула на Анну Петровну, – взять на воспитание в Рязань, усыновить, чтобы фамилию его нес, потому Иван, сын ее, ну копия отец, – жалко, вы не посмотрели. Уговаривали ее: ты молодая, будешь свою жизнь устраивать, а внука нам отдай, мы его в городе воспитаем, одна у нас память осталась. Она не отдала, сама парня подняла. Гостить к старикам посылала, гостил он у них, и сами сюда старики приезжают. Ну и я была тогда вроде власть, когда закон-то был, безотцовский, сумела сделать, чтобы записали Ване отца – Вакулина Ивана, погибшего на фронте, и его старики родители подтвердили, и других свидетелей через суд собрала, – обошли мы тогда закон этот несправедливый. Вот у нее сын Вакулин и внуки Вакулины. Когда мы еще шли по улице, она показала на деревянный колодец с длинным журавлем: – Этот колодец солдаты нам и починили, измарались, испачкались тогда. Помнишь, Анна, каким твой Ваня из колодца вылез? – Чистый негр, – сказала Анна Петровна. – Теперь у нас еще два колодца есть, – продолжала Клавдия Григорьевна, – только и этот не сносим, вода в нем замечательно хорошая. Мы пришли на сельское кладбище. Среди покосившихся деревянных и железных крестов стояли рядом две могилы, два холмика, поросшие травой, увенчанные двумя звездочками, обнесенными одним заборчиком. – Можете написать, – сказал я, – Огородников Сергей Сергеевич и Лыков Василий Афанасьевич. У нас есть официальная бумага, кто именно обозначен на этой фотографии. – Напишем, – пообещала Клавдия. Некоторое время мы стояли молча. – Может быть, найдем их родных, – сказал я, – мы им сообщим. Возможно, кто-нибудь приедет сюда. – Пусть приезжают, – сказала Клавдия Григорьевна, – примем. Анна Петровна посмотрела на меня большими черными глазами: – Если что насчет остальных узнаете, уж сообщите нам. – Обязательно, – пообещал я, решив в эту минуту во что бы то ни стало разыскать остальные могилы. Потом я попрощался с ними и той же полевой тропинкой, какой пришел сюда, пошел обратно в город. Пройдя немного, я оглянулся. Две женщины, одна покоренастее, поосанистее, другая худая, стройная, обе в платках, медленно поднимались по косогору к деревне. Россия ты моя, Россия... 35 ...Взрыв машины потряс сарай, осветил его полыхающим пламенем. Но Краюшкин успел услышать перед взрывом короткие автоматные очереди и понял – Бокарев. Он подполз к щели, отодвинул дощечку, увидел горящую машину и тела убитых, – наверно, среди них было и тело Бокарева, а может, успел уйти, только вряд ли. Из домов выскакивали немцы, кидались к машинам, угоняли, чтобы уберечь от осколков, от детонации; другие тушили пожар, третьи подбирали раненых и убитых. Улицу оцепили, на других улицах выстраивались команды, подняли гарнизон по тревоге, привели в боевую готовность. И в его, Краюшкина, доме тоже поднялись: офицер побежал в штаб, а шофер выгнал машину со двора на штабную улицу и держал ее на газу. Суматоха продолжалась всю ночь. Только к утру немного утихомирились. Пожар потушили, машины вывели за город, усилили наряды, посты и караулы, заперли все входы и выходы в город и из города, оцепили вкруговую, прочесали, обыскали все дома. Но штабную улицу просмотрели так, для формы, забежали во двор, заглянули в сарай; немец-шофер им что-то сказал, видно, успокоил, они и ушли. К вечеру все угомонилось. Осталась усиленная охрана, посты, караулы, патрули; с улиц убрали штабные машины, а грузовые вывели за город. Теперь Краюшкин в полной мере оценил кастрюлю с водой, принесенную Бокаревым. Хотя по этой кастрюле и могли его накрыть, но, видно, в суматохе не заметили ее пропажи, не искали, и она стояла на сеновале рядом с Краюшкиным, и он изредка пил, чтобы поддержать силы; еды у него не было никакой уже второй день, да и до этого была полбуханка хлеба на двоих. Но он терпел, видел – транспорты идут вперед, значит, немцы продвигаются и штаб здесь долго не задержится. Ожидания его сбылись на следующее утро, пятое утро с того дня, как он с Бокаревым спрятался на сеновале. Штаб поднялся рано, снялся быстро: видно, все было расписано у немцев накануне. Но на смену уезжающим машинам появились другие, и к полудню улицу занял новый штаб, еще крупнее первого: больше было здесь «хорьхов», «оппелей-адмиралов» и «мерседесов». Опять по улице сновали денщики и ординарцы, перетаскивали в дома офицерские чемоданы, связисты тянули связь. Кто обосновался в его доме, Краюшкин не видел: никто во двор не выходил. Опять денщики носили судки с обедами, и в штаб входили офицеры с папками, с портфелями, с бумагами; штаб работал, будто он был здесь и раньше, а уйдет этот штаб – придет другой, и, когда этому будет конец, неизвестно. К вечеру Краюшкин услышал необычный и непривычный шум, окрики и команды. Он подполз к щели. По улице вели колонну русских пленных. Они шли по четыре в ряд, заросшие, изможденные, хмурые; некоторые опирались на плечи товарищей. Впереди, с боков и сзади шагали немецкие автоматчики. Из штаба вышел генерал, вышли офицеры, и солдаты, и денщики, здоровые, упитанные, розовощекие, – все вышли посмотреть на пленных. Был тот короткий предвечерний час, когда дневная работа в штабе кончилась, а вечерняя еще не началась. Можно побыть немного на теплой улице, окрашенной лучами заходящего солнца. И есть повод – зрелище прогоняемых по улице пленных. Краюшкин натянул на себя шинель, разложил по карманам гранаты, допил воду из кастрюли, спрятал под полой автомат. Потом спустился во двор, открыл калитку и пошел по штабной улице. Колонна двигалась далеко впереди него, она была уже возле шлагбаума, а он, Краюшкин, шел посередине улицы – обросший, худой, помятый, похожий на пленных, которых гонят впереди. И немцы приняли его за пленного, отставшего от колонны. Их обмануло то, как спокойно, уверенно, на глазах у всех шел он по улице. – Алло, рус! – окликнули его. Но Краюшкин не ответил, не оглянулся, шел как оглушенный. Генерал что-то сказал рядом стоящему офицеру. Тот направился к Краюшкину. Но не дошел. Первую гранату Краюшкин метнул налево – в генерала, вторую направо – в немцев, стоящих у машин. Упал генерал, упали офицеры и солдаты, другие бросились за угол дома, за машины. Краюшкин шел посередине улицы и бросал гранаты... Направо! Налево! Одна! Другая! Третья!.. Шел, освещенный багрянцем заката, и бросал по сторонам гранаты, неуязвимый для пуль, точно заговоренный символ несгибаемой и непокоренной страны... И наконец упал... И тогда немцы побежали к нему. Он приподнялся и дал по ним последнюю очередь из автомата и приник к земле, убитый, не видя уже никого – ни пленных, бегущих в лес; ни немцев, стреляющих по нему, по мертвому; ни солнца – оно склонилось совсем низко, почти к самому горизонту; ни дубов – их длинные тени пересекли улицу, где нашел свою смерть Краюшкин. 36 Мне просто повезло на экзаменах. Все время не везло, а на этот раз повезло. Я даже не собирался их сдавать. Но приехала комиссия. Накануне я просмотрел правила движения, перелистал учебник, тетради и решил: пойду. Провалюсь – наплевать! Не провалюсь – уеду в Москву с профессиональными правами. Мне повезло. Я расположил к себе экзаменатора. Хотя это и был довольно мрачный старший лейтенант, высокий и тощий. На вопрос о том, что такое обгон, я ответил точно, по правилам: «Обгоном называется маневр, связанный с выездом из занимаемого ряда». И показал на фигурках, какие именно движения машин называются обгоном. Но покорил я его сердце на езде. Село нас в «Волгу» четыре гаврика. Один впереди, рядом с экзаменатором, трое сзади. По тому, как повел машину первый, было ясно, что дело его – хана: рванул с места, заглушил мотор, делая левый поворот, заехал на левую сторону. Инспектор тотчас высадил его из-за руля. Парень спокойно вылез – оказывается, он сдает езду уже четвертый раз и будет сдавать двадцать четвертый, лопух: вылез из машины, не поставив ее на скорость, не затянув ручного тормоза. Вылез и спокойно отправился домой. Инспектор указал мне на его место. Я пересел, и первое, что сделал, – затянул ручной тормоз. Этот мой профессиональный жест подкупил инспектора: почувствовал опытного водителя. Велел мне развернуться на перекрестке – я развернулся. Велел остановиться – я остановился у тротуара. Подписал мой листок; через час я получил права. Так все просто, быстро и хорошо на этот раз произошло. Теперь я мог работать и на участке. Если, конечно, Воронов даст мне машину. Но даст ли он мне ее? В отряде я еще не показывался, ничего не решил, жил у дедушки: ведь у меня отпуск за свой счет. С дедушкой наши разговоры вертелись вокруг старухи Бокаревой. Он был этим очень озабочен. – Могила не ее сына, а Краюшкина, – говорил дедушка, – а ты ей ничего не сказал. Дом продаст, прикатит сюда, а это все не ее – езжай обратно! А куда обратно? Убьем старуху. – Не мог я ей сказать, не мог! – закричал я. – Если бы ты видел ее глаза, видел бы эту несчастную женщину, она живет одним, этой могилой, этой поездкой, – ты бы тоже не смог ей сказать! Почему обязательно я? Пусть говорят те, кто писал ей, пусть снова напишут. – Агапов? Ведь он запрашивал, высказал предположение. – Вот и пусть напишет правду. – А может, и не стоит писать правду? – сказал вдруг дедушка. – Это невозможно, – ответил я, – кто позволит говорить неправду? – Так ведь правду пока знаешь ты один. – Я неправды говорить не буду. – Неизвестно еще, где она, настоящая правда, – сказал дедушка. – Ага, – с горечью сказал я, – все решили, что это Бокарев, только я один сомневался. И теперь, когда я доказал, что был прав, я должен от всего отказаться. Выходит, я зря искал, зря все делал... – Почему же зря? – спросил дедушка. Нашел матери сына – разве этого мало? Я не знал, как поступить. Я не мог скрывать правду, но мне было жалко старуху Бокареву, и Клавдию Иванцову, и Анну Петровну. Эти люди ждут до сих пор, ждут и надеются. А дети Краюшкина не ждут и не надеются. Но пусть они плохие дети – при чем же сам Краюшкин? Ведь его могила, он разгромил штаб, – разве не обязаны мы ему воздать должное? Так я и не мог ничего решить, ничего не предпринимал. Пусть решают сами, пусть сами предпринимают что надо. Кого я имел в виду – не знаю. Совет ветеранов? Штаб следопытов? Горсовет? Не знаю. Стоит при дороге могила неизвестного солдата, ничего на ней не написано; я один знаю, чья могила, ну еще и дедушка с моих слов. И каждый может думать что хочет: Бокарева – что здесь ее сын, Краюшкины – что здесь их отец. Ведь в могиле Неизвестного солдата в Москве тоже неизвестно кто. Так ничего и не решив, я отправился на участок. С участком я тоже ничего не решил. Покажу Воронову свои права, увижу, что он мне предложит, и тогда решу. Самое неожиданное, что ожидало меня в отряде, – это Зоя Краюшкина. Она сидела возле вагончика. – Ты откуда взялась? – удивился я. – Приехала. – Вижу, что приехала. Зачем? – На могилу, к дедушке. Честное слово, никогда не знаешь, что можно ожидать от таких вот чересчур интеллектуальных девиц. То им все до лампочки – традиции, обычаи, всякие мероприятия, то они несутся сломя голову неизвестно куда и зачем: примчалась к могиле дедушки, о котором ничего не знала и знать не хотела. Сидит тут, среди этих вагончиков, в своих очках, короткой клетчатой юбке, гольфах, этакая туристка. Дедушка ей понадобился! Двери вагончика были открыты; я видел в глубине его Воронова и инженера Виктора Борисовича. Они чего-то рассматривали, какой-то чертеж, что-то обсуждали, а Люда с любопытством косилась на Зою. Шла обычная работа участка, дорога строилась, и мое возвращение не произвело здесь ни впечатления, ни сенсации. Вернулся, и ладно. У них свои заботы. Они и забыли, наверно, о том, куда и зачем я ездил. – Понимаешь, какое дело, – сказал я Зое, не зная, как ей все объяснить, и в то же время чувствуя, что именно вот эта девчонка должна все понять, – я был в Красноярском крае, у матери старшины Бокарева. Одинокая старуха, совсем одна, тридцать лет ждала известий о сыне, ждала, что найдут его могилу... Черт возьми! В вагончике, наверно, слышно все, что я говорю. Впрочем, Воронов и Виктор Борисович углубились в чертеж. Все же я сказал Зое: – Отойдем в сторонку. Но она не двигалась с места. Сидела на камне, смотрела на меня и не думала подниматься. – Понимаешь, – продолжал я, – ей написали. Написали неправильно, поспешно, и она решила, что неизвестный солдат это ее сын, Бокарев. – Но это не ее сын, – возразила Зоя, – это мой дедушка. – Да, это твой дедушка, – подтвердил я, – но она так уверена, что это ее сын, так этого ждала. Теперь я с надеждой смотрел на Зою. В сущности, она единственный человек, который может все решить. Я не знаю, как это сформулировать, но теперь был как раз тот случай, та ситуация, когда вот такая девчонка в короткой клетчатой юбке могла стать человеком. Она стала человеком, приехав из-за дедушки, которого не знала. Теперь она может показать себя большим человеком. – И вот, – заключил я, – она решила приехать сюда. Зоя помолчала, потом спросила: – Зачем? – Хочет дожить жизнь возле его могилы, хочет умереть здесь, хочет, чтобы похоронили рядом. – Я смотрел Зое прямо в глаза. – Ведь, в сущности, эта могила ей нужнее всех. Зоя ничего не ответила, сидела задумавшись. Подошел Андрей, увидел меня, удивился обрадованно: – Здоров! Приехал? Ну как? – Порядок, вот твой плащ. – Пригодился? – Пропал бы без него. Подошли бригадир Мария Лаврентьевна, и еще бригадир, и механик Сидоров. Участок снимается, идет на новое место, и они должны получить последние распоряжения о передислокации. Из вагончика вышли Воронов и Виктор Борисович. Увидев меня, Воронов сказал: – А, явился... Ну как дела? – В порядке, – ответил я. Он кивнул на Зою: – Тебя дожидается. Распутал ты это дело? Я смотрел на Зою и медленно сказал: – По всем данным, неизвестный солдат – это старшина Бокарев. Скоро сюда приедет его мать. И я смотрел на Зою. Ждал, что скажет она – возразит или не возразит. И Воронов тоже смотрел на Зою. И Виктор Борисович, и Мария Лаврентьевна – все смотрели на Зою: жалели, что ли, ее, что зря приехала? А может быть, как и я, ждали ее ответа. Но она ничего не ответила. И тогда Воронов объявил: – Это было ясно с самого начала. А ты никому жизни не давал, всех тут перекрутил по-своему, перебаламутил, столько рабочего времени потерял. Я хотел ему возразить. Но он вдруг положил руку мне на плечо. Провалиться мне на этом месте! Он положил руку мне на плечо, и у него были влажные глаза. Через три дня мы снялись. Свернули шатер-столовую, убрали Доску почета, сложили на машины инструмент, бочки, запчасти, погрузили на трейлеры дорожные машины, прицепили вагончики к самосвалам. Отряд длинной походной колонной выстроился вдоль дороги. На головной машине ехал Воронов, за ним Виктор Борисович, потом Юра с Людой в кабине, потом наши женщины в кузовах, потом Андрей, Маврин и другие механизаторы на трейлерах. Я ехал за рулем предпоследнего самосвала, вез инструмент. Замыкал колонну механик Сидоров – на случай, если с какой-нибудь машиной что случится. Ехали мы медленно из-за трейлеров, но Воронов запретил их обгонять. Могилу неизвестного солдата я увидел издалека, увидел фигурки людей возле нее, а когда подъехал ближе, разглядел, что это Зоя и старуха Бокарева. Антонина Васильевна опустилась на колени и поцеловала землю, на которой, в этом месте, в другом ли, похоронен ее сын. Потом Зоя подняла ее. И когда первая машина поравнялась с ними, она дала длинный-длинный гудок. И вторая машина дала гудок. И третья... И когда я поравнялся с могилой, я тоже дал гудок. И так, подавая гудки, наша колонна проследовала мимо солдатской могилы, мимо солдатской матери и солдатской внучки. 1969—1970 Москва

The script ran 0.01 seconds.