Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

О. Генри - Короли и капуста [1904]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Повесть, Приключения, Сатира, Юмор

Аннотация. Новеллы О.Генри (настоящее имя Уильям Сидней Портер, 1862-1910) на протяжении вот уже ста лет привлекают читателя добрым юмором, оптимизмом, любовью к «маленькому американцу», вызывая интерес и сочувствие к жизненным перипетиям клерков, продавщиц, бродяг, безвестных художников, поэтов, актрис, ковбоев, мелких авантюристов, фермеров. Ярким примером оригинального стиля О.Генри является повесть «Короли и капуста» (1904), состоящая из авантюрно-юмористических новелл, действие которых происходит в Латинской Америке, но вместо королей у него президенты, а вместо капусты — пальмы.

Полный текст.
1 2 3 

А в Коралио недовольство росло. Вспышка была неизбежна. Всех раздражало появление в городе краснощекого толстяка-англичанина, который, как говорили, был агентом британских властей и вел тайные переговоры с президентом о таких торговых сделках, в результате которых весь народ должен был оказаться в кабале у иностранной державы. Говорили, что президент предоставил англичанам самые дорогие концессии, что весь государственный долг будет передан англичанам и что в обеспечение долга им будут сданы все таможни. Долготерпеливый народ решил, наконец, заявить свой протест. В этот вечер в Коралио и в других городах послышался голос народного гнева. Шумные толпы, беспорядочные, но грозные, запрудили улицы. Они свергли с пьедестал а бронзовую статую президента, стоявшую посреди площади, и разбили ее на куски. Они сорвали с общественных зданий мраморные доски, где прославлялись деяния «Великого освободителя». Его портреты в правительственных учреждениях были уничтожены. Толпа атаковала даже Casa Morena, но была рассеяна войсками, которые остались верны президенту. Всю ночь царствовал террор. Лосада доказал свое величие тем, что к полудню следующего дня в городе был восстановлен порядок, а сам он снова стал полновластным диктатором. Он напечатал правительственное сообщение о том, что никаких переговоров с Англией он не вел и не намерен вести. Сэр Стаффорд Воан, краснощекий британец, заявил от своего имени в газетах и в особых афишах, что его пребывание в этих местах лишено международного значения. Он просто путешественник, турист. Он (по его словам) и в глаза не видал президента и ни разу не разговаривал с ним. Во время всей этой смуты Уайт готовился к обратному пути. Пароход отходил через два-три дня. Около полудня Кьоу, непоседа, взял свой фотографический аппарат, чтобы как-нибудь убить слишком медленно ползущие часы. Город был снова спокоен, как будто и не бунтовал никогда. Спустя некоторое время Кьоу влетел в гостиницу с каким-то особенным, решительно-сосредоточенным видом. Он удалился в тот темный чулан, в котором обычно проявлял свои снимки. Оттуда он прошел на балкон, где сидел Уайт. На лице у него играла яркая, хищная, злая улыбка. — Знаешь, что это такое? — спросил он, показывая издали маленький фотографический снимок, наклеенный на картонку. — Снимок сеньориты, сидящей на стуле, — аллитерация непреднамеренная, — лениво сказал Уайт. — Нет, — сказал Кьоу, и глаза у него засверкали. — Это не снимок, а выстрел. Это жестянка с динамитом. Это золотой рудник. Это чек от президента на двадцать тысяч долларов, да, сэр, двадцать тысяч, и на этот раз картина испорчена не будет. Никакой болтовни о высоком назначении искусства. Искусство! Ты, мазилка с вонючими тюбиками! Я окончательна перешиб тебя кодаком. Посмотри-ка, что это такое! Уайт взял карточку и протяжно свистнул. — Черт! — воскликнул он. — В городе будет бунт, если ты покажешь этот снимок. Но как ты раздобыл его, Билли? — Знаешь эту высокую стену вокруг президентского сада? Там, позади дворца? Я пробрался к ней, снять весь город с высоты. Вижу: из стены выпал камешек, и штукатурка чуть держится. Думаю, дай-ка посмотрю, как растет у президента капуста. И вдруг предо мною в двадцати шагах — этот сэр англичанин вместе с президентом, за столиком. На столике бумаги, и оба они воркуют над ними, совсем как два пирата. Славное местечко в саду, тенистое, уединенное. Кругом пальмы, апельсинные деревья, а на траве ведерко с шампанским, тут же под рукой. Я почувствовал, что пришла моя очередь создать нечто великое в искусстве. Я приставил аппарат к отверстию в стене и нажал кнопку. Как раз в эту минуту те двое стали пожимать друг другу руки — они закончили свою тайную сделку, — видишь, это так и вышло на снимке. Кьоу надел пиджак и шляпу. — Что же ты думаешь сделать с этим? — спросил Уайт. — Я! — воскликнул обиженным тоном Кьоу. — Я привяжу к нему красную ленточку и повешу у себя над камином. Ты меня изумляешь, ей-богу! Я уйду, а ты, пожалуйста, прикинь-ка в уме, какой именно пряничный деспот захочет приобрести мою картинку для своей частной коллекции, лишь бы только она не попала ни к кому постороннему. Солнце уже обагрило верхушки кокосовых пальм, когда Билли Кьоу вернулся из Casa Morena. Художник встретил его вопросительным взглядом. Кьоу кивнул головой и тотчас же растянулся на койке, подложив руки под голову. — Я видел его. Он заплатил деньги, вполне превосходно. Сначала меня не хотели пускать к нему. Я сказал, что это очень важно. Да, да, этот президент молодчина. Способная бестия. Безусловно деловое устройство мозгов. Мне стоило только показать ему снимок и назвать мою цену. Он улыбнулся, пошел к несгораемому шкафу и вынул деньги. С такой легкостью он выложил на стол двадцать новеньких бумажек по тысяче долларов, как я бы положил один доллар и двадцать пять центов. Хорошие бумажки, хрустят, как сухая трава во время пожара. — Дай пощупать, — сказал с любопытством Уайт. — Я еще никогда не видал тысячедолларовой бумажки. Кьоу отозвался не сразу. — Кэрри, — сказал он рассеянно, — тебе дорого твое искусство, не правда ли? — Да, — сказал тот. — Ради искусства я готов пожертвовать и своими собственными деньгами и деньгами моих милых друзей. — Вчера я думал, что ты идиот, — спокойно сказал Кьоу, — но сегодня я переменил свое мнение. Или, вернее, я оказался таким же идиотом, как ты. Я никогда не отрекался от жульничества, но всегда искал равного по силам противника, с которым стоило бы потягаться и мозгами и капиталом. Но схватить человека за горло и ввинтить в него винт — нет, темная это работа, и она носит гнусное имя… Она называется… ну, да ты понимаешь. Ты знаешь, что такое профанация искусства… Я почувствовал… ну да ладно. Я разорвал свою карточку, положил клочки на пачку денег, да и отодвинул все назад к президенту. «Простите меня, мистер Лосада, — сказал я, — но, мне кажется, я ошибся в цене. Получайте свою фотографию бесплатно». Теперь, Кэрри, бери-ка ты карандаш, мы составим маленький счетик. Не может быть, чтобы от нашего капитала не осталось достаточной суммы тебе на жареную колбасу, когда ты вернешься в свою нью-йоркскую берлогу.  XV. Дикки   Последовательность в Анчурии не в моде. Политические бури, бушующие там, перемежаются с глубоким затишьем. Похоже, что даже Время вешает каждый день свою косу на сук апельсинного дерева, чтобы спокойно вздремнуть и выкурить папиросу. Побунтовав против президента Лосады, страна успокоилась и no-прежнему терпимо взирала на злоупотребления, в которых обвиняла его. В Коралио вчерашние политические враги ходили под ручку, забыв на время все несходство своих убеждений. Неудача художественной экспедиции не обескуражила Кьоу. Он падал, как кошка, не разбиваясь. Никакие обиды Фортуны не в силах были изменить его мягкую поступь. Еще на горизонте не рассеялся дым парохода, на котором уехал Уайт, а Кьоу уже пустился работать своим синим карандашом. Стоило ему сказать одно слово Джедди — и торговый дом Брэнигэн и компания предоставил ему в кредит любые товары. В тот самый день, когда Уайт приехал в Нью-Йорк, Кьоу, замыкая караван из пяти мулов, навьюченных скобяным товаром и ножами, двинулся внутрь страны, в мрачные, грозные горы. Там племена краснокожих намывают золотой песок из золотоносных ручьев, и когда товар доставляют им на место, торговля в Кордильерах идет бойко и muy bueno. В Коралио Время сложило крылья и томной походкой шло своим дремотным путем. Те, кто больше всех наполнял весельем эти душные часы, уже уехали. Клэнси помчался в Калао, где, как ему говорили, шел бой. Джедди, чей спокойный и приветливый характер в свое время сильно помог ему в борьбе с расслабляющим действием лотоса, был теперь семьянин, домосед: он был счастлив со своей яркой орхидеей Паулой и никогда не вспоминал о таинственной запечатанной бутылке, секрет которой, теперь уже не представлявший интереса, надежно хранило море. Недаром Морж, самый сообразительный зверь, эклектик всех зверей, поместил сургуч в середине своей программы, среди многих других развлекательных номеров. Этвуд уехал — хитроумный Этвуд с гостеприимной задней веранды. Правда, оставался доктор Грэгг; но история о трепанации черепа по-прежнему кипела в нем, как лава вулкана, и каждую минуту готова была вырваться наружу, а эта катастрофа, по совести, не могла служить к уменьшению скуки. Мелодия нового консула звучала в унисон с печальными волнами и безжалостной зеленью тропиков: мелодии Шехерезады и Круглого Стола были чужды его лютне. Гудвин был занят большими проектами, а в свободное время никуда не ходил, потому что полюбил домоседство. Прежние дружеские связи распались. Иностранная колония скучала. И вдруг с облаков свалился Дикки Малони и занял своей особой весь город. Никто не знал, откуда он приехал и каким образом очутился в Коралио. Вдруг в один прекрасный день его увидели на улице, вот и все. Впоследствии он утверждал, будто прибыл на фруктовом пароходе «Тор»; но в списках тогдашних пассажиров этого парохода никакого Малони не значилось. Впрочем, любопытство, вызванное его появлением, скоро улеглось: мало ли какой рыбы не выбрасывают на берег волны Караибского моря. Это был подвижной, беспечный молодой человек. Привлекательные серые глаза, неотразимая улыбка, смуглое — или очень загорелое — лицо и огненно-рыжие волосы, такие рыжие, каких в этих местах еще никогда не видали. По-испански он говорил так же хорошо, как и по-английски; в кармане у него серебра было вдоволь, и скоро он сделался желанным гостем повсюду. У него была большая слабость к vino blanco[59], и скоро весь город узнал, что он один может выпить больше, чем любые три человека в Коралио. Все звали его Дикки; куда бы он ни пришел, всюду встречали его веселым приветом — все, в особенности местные жители, у которых его изумительные рыжие волосы и простота в обращении вызывали восторг и зависть. Куда бы вы ни пошли, вы непременно увидите Дикки или услышите его искренний смех; вечно он был окружен, толпой почитателей, которые любили его и за хороший характер и за то, что он охотно угощал белым вином. Много было толков и догадок, зачем он приехал сюда, но вскоре все стало ясно: Дикки открыл лавочку для продажи сластей, табака и различных индейских изделий — шелковых вышивок, туфлей и плетеных камышовых корзин. Но и после этого он не переменил своего нрава: день и ночь играл в карты с comandante, с начальником таможни, шефом полиции и прочими гуляками из местных чиновников. Однажды Дикки увидел Пасу, дочь мадамы Ортис; она сидела у боковой двери отеля де лос Эстранхерос. И в первый раз за все время своего пребывания в Коралио Дикки остановился как вкопанный, но сейчас же снова сорвался с места и кинулся с быстротою лани разыскивать местного франта Васкеса, чтобы тот представил его Пасе. Молодые люди называли Пасу «La Santita Naranjadita». Naranjadita по-испански означает некоторый оттенок цвета. У англичан такого слова нет. Описательно и приблизительно мы могли бы перевести это так: «Святая с замечательно-прекрасно-деликатно-апельсинно-золотистым отливом». Такова и была дочь мадамы Ортис. Мадама Ортис продавала ром и другие напитки. А ром, да будет вам известно, компенсирует недостатки всех прочих товаров. Ибо не забывайте, что изготовление рома является в Анчурии монополией правительства, а продавать изделия государства есть дело вполне респектабельное. Кроме того, самый строгий цензор нравов не мог бы найти в учреждении мадамы Ортис никакого изъяна. Посетители пили очень робко и мрачно, как на похоронах, ибо у мадамы было такое старинное и пышное родословное дерево, что оно не допускало легкомысленных шуток даже у сидящих за бутылкою рома. Разве она не была из рода Иглесиа, которые прибыли сюда вместе с Пизарро? И разве ее покойный супруг не был comisionado de caminos y puentes[60] во всей этой области? По вечерам Паса сидела у окна, в комнатке рядом с распивочной, и сонно перебирала струны гитары. И вскоре в эту комнатку по двое, по трое входили молодые кабаллеро и садились у стены на стулья. Их целью была осада сердца молодой «Santita». Их система (не единственная и, вероятно, не лучшая в мире) заключалась в том, что они выпячивали грудь, принимая воинственные позы, и выкуривали бездну папирос. Даже святые с золотисто-апельсинным отливом предпочитают, чтобы за ними ухаживали как-нибудь иначе. Донья Паса заполняла периоды отравленного никотином молчания звуками своей гитары и с удивлением думала: неужели все романы, которые она читала о галантных и более… более осязательных кавалерах, — ложь? Через определенные промежутки времени в комнату вплывала из пульперии мадама; что-то в ее взгляде вызывало жажду, и тогда слышалось шуршание накрахмаленных белых брюк, — это один из кабаллеро направлялся к стойке. Что рано или поздно на этом поприще появится Дикки Малони, можно было предсказать с полной уверенностью. Мало оставалось дверей в Коралио, куда бы он не совал свою рыжую голову. В невероятно короткий срок после того, как он впервые увидел Пасу, он уже сидел с нею рядом, у самой качалки, на которой сидела она. У него были свои собственные правила ухаживания за молодыми девицами: молчаливое сидение у стены не входило в его программу. Он предпочитал атаку на близкой дистанции. Взять крепость одним концентрированным, пылким, красноречивым, неотразимым штурмом — такова, была его боевая задача. Род Пасы был один из самых аристократических и горделивых во всей стране. Кроме того, у нее были и большие личные достоинства — два года, проведенные ею в одном новоорлеанском училище, поставили ее значительно выше заурядных коралийских девиц. Она требовала от судьбы гораздо больше. И все же она покорилась первому попавшемуся рыжему нахалу с бойким языком и приятной улыбкой, потому что он ухаживал за нею как следует. Вскоре Дикки повел ее в маленькую церковку, тут же на площади, и ко всем именам Пасы прибавилось еще одно: «миссис Малони». И вот довелось ей — с такими кроткими, святыми глазами, с фигурой терракотовой Психеи — сидеть за покинутым прилавком убогой лавчонки, покуда ее Дикки пьянствовал и разгильдяйничал со своими беспутными приятелями. Женщины, как известно, по природе бессознательно склонны к добру, и потому все соседки с большим удовольствием стали запускать в нее шпильки и колоть ее поведением ее молодого супруга. Она обратилась к ним с прекрасным и печальным презрением. — Вы, коровы, — сказала она им ровным, хрустально-звенящим голосом. — Что вы знаете о настоящем мужчине? Все ваши мужья — maromeros[61]. Они годятся лишь на то, чтобы свертывать себе в тени папироски покуда солнце не припечет их и не выгонит вон. Они, как трутни, валяются у вас в гамаках, а вы причесываете их и кормите свежими фруктами. Мой муж не такой. В нем другая кровь, совсем другая. Пусть себе пьет вино. Когда он выпьет столько, что можно было бы утопить любого из ваших заморышей, он придет ко мне сюда, домой, и будет больше мужчиной, чем тысяча ваших pobrecitos. Тогда он гладит и заплетает мне волосы, он мне, а не я ему. Он поет мне песни; он снимает с меня туфли и целует мои ноги, здесь и здесь. И он обнимает меня… да нет, вы никогда не поймете! Несчастные слепые, никогда не знавшие мужчины! Иногда по ночам странные вещи творились в лавчонке у Дикки. В переднем помещении, где происходила торговля, было темно, но в маленькой задней комнатке Дикки и небольшая кучка его ближайших приятелей сидели за столом и далеко за полночь тихо беседовали о каких-то делах. Потом он украдкой выпускал их на улицу, а сам шел наверх, к своей маленькой «святой». Ночные гости имели вид заговорщиков: темные костюмы, темные шляпы. Конечно, в конце концов, их темные дела не ускользнули от внимания жителей, и в городе поднялись всевозможные толки. На иностранцев, живущих в Коралио, Дикки, казалось, не обращал внимания. Он явно избегал Гудвина. А тот хитрый маневр, посредством которого ему удалось ускользнуть от истории доктора Грэгга о трепанации черепа, и до сих пор вызывает в Коралио восторг как шедевр дипломатической ловкости. Он получал много писем, адресованных «мистеру Дикки Малони» или «Сеньору Диккею Малони». Паса была очень польщена: если столько людей желают ему писать, значит, и вправду цвет его красно-рыжих волос сияет во всем мире. А каково было содержание писем, ее никогда не нанимало. Вот бы вам такую жену! Дикки допустил в Коралио лишь одну оплошность: он оказался без денег в самое неподходящее время. Откуда он вообще добывал свои средства, было загадкой для всех, так как его лавчонка давала ничтожную прибыль. Деньги приходили к нему из какого-то другого источника, и вдруг этот источник иссяк, и в очень тяжелую пору; иссяк тогда, когда comandante дон сеньор полковник Энкарнасион Риос взглянул на святую, сидевшую в лавке, и почувствовал, как сердце у него пошло ходуном. Comandante, который был тончайшим знатоком всех галантных наук, раньше всего выразил свои чувства деликатным, не навязчивым намеком: он напялил на себя парадный мундир и стал шагать перед окнами сеньоры Малони. Паса застенчиво глянула на него из окошка своими святыми глазами, увидела, что он страшно похож на ее попугая Чичи, и на лице у нее появилась улыбка. Comandante увидел улыбку и, решив, что произвел впечатление, вошел в лавку с интимным видом и приблизился к даме, чтобы сказать комплимент. Паса съежилась, он не унимался. Она царственно разгневалась, он, очарованный еще больше, стал настойчивее, она приказала ему уйти вон; он попробовал схватить ее за руку, и… вошел Дикки, широко улыбаясь, полный белого вина и дьявола. Пять минут он потратил на то, чтобы наказать comandante самым тщательным научным способом, то есть принял все меры, чтобы боль от побоев не прекращалась возможно дольше. По окончании экзекуции он вышвырнул пылкого волокиту за дверь, на камни мостовой, бездыханного. Босоногий полицейский, наблюдавший это происшествие, вынул свисток и свистнул. Из-за угла, из казармы прибежали четыре солдата. Когда они увидели, что нарушитель порядка — Дикки, они остановились в испуге и тоже стали свистеть. Скоро пришло подкрепление еще восемь солдат. Считая, что силы сторон теперь примерно равны, воины стали наступать на буяна. Дикки, все еще не остывший от боевого пыла, нагнулся к ножнам comandante и, обнажив его шпагу, напал на врага. Он прогнал регулярную армию через четыре квартала, подгоняя шпагой визжащий арьергард и норовя уколоть шоколадные пятки. Но справиться с гражданскими властями оказалось труднее. Шесть ловких, мускулистых полицейских в конце концов одолели его и победоносно, хоть и с опаской, потащили в тюрьму. El Diablo Colorado[62], — ругали они его и издевались над военными силами за то, что те отступили перед ним. Дикки было предоставлено, вместе с другими арестантами, смотреть из-за решетчатой двери на заросшую травою площадь, на ряд апельсинных деревьев да на красные черепичные крыши и глиняные стены каких-то захудалых лавчонок На закате по тропинке, пересекающей площадь, потянулось печальное шествие: скорбные, понурые женщины, несущие бананы, кассаву и хлеб — пропитание жалким узникам, томящимся здесь в заключении. Женщинам было разрешено приходить дважды в день: утром и вечером, ибо республика давала своим подневольным гостям воду, но не пищу. В этот вечер часовой выкрикнул имя Дикки, и он подошел к железным прутьям двери. У двери стояла «святая», покрытая черной мантильей. Ее лицо было воплощение грусти; ясные глаза смотрели на Дикки так жадно и страстно, словно хотели извлечь его из-за решетки сюда, к ней Она принесла жареного цыпленка, два-три апельсина, сласти и белый хлебец. Солдат осмотрел принесенную пищу и вручил ее Дикки Паса говорила спокойно, — она всегда говорила спокойно, — своим чарующим голосом, похожим на флейту. — Ангел моей жизни, — сказала она. — Воротись ко мне скорее. Ты знаешь, что жизнь для меня тяжкое бремя, если ты не со мною, не рядом. Скажи мне, чем я могу тебе помочь. Если же я бессильна, я буду ждать — но недолго. Завтра утром я приду опять. Сняв башмаки, чтобы не мешать другим заключенным, Дикки полночи прошагал по камере, проклиная свое безденежье и причину его, какова бы она ни была. Он отлично знал, что деньги сразу купили бы ему свободу. Два дня подряд Паса приходила к нему в урочное время и приносила поесть. Всякий разгон спрашивал ее с большим волнением, не получено ли по почте какое-нибудь письмо или, может быть, пакет, и всякий раз она грустно качала головой. На утро третьего дня она принесла только маленькую булочку. Под глазами у нее были темные круги. По внешности она была так же спокойна, как всегда. — Клянусь чертом, — воскликнул Дикки, — это слишком постный обед, muchachita[63]. Не могла ты принести своему мужу чего-нибудь повкуснее, побольше? Паса посмотрела на него, как смотрит мать на любимого, но капризного сына. — Не надо сердиться, — сказала она тихим голосом, — завтра не будет и этого. Я истратила последний centavo. Она сильнее прижалась к решетке. — Продай все товары в лавке, возьми за них, сколько дадут. — Ты думаешь, я не пробовала? Я хотела продать их за какие угодно деньги, хоть за десятую долю цены. Но никто не дает ни одного песо. Чтобы помочь Дикки Малони, в городе нет ни реала. Дикки мрачно сжал зубы. — Это все comandante, — сказал он. — Это он восстанавливает всех против меня. Но подожди, подожди, когда откроются карты. Паса заговорила еще тише, почти шепотом. — И слушай, сердце моего сердца, — сказала она, — я старалась быть сильной и смелой, но я не могу жить без тебя. Вот уже три дня… Дикки увидал, что в складках ее мантильи слабо блеснула сталь. Взглянув на него. Паса впервые увидала его лицо без улыбки — строгое, выражающее угрозу и какую-то непреклонную мысль. И вдруг он поднял руку, и на лице у него опять засияла улыбка, словно взошло солнце. С моря донесся хриплый рев пароходной сирены. Дикки обратился к часовому, который шагал перед дверью. — Какой это пароход? — «Катарина». — Компании «Везувий»? — Несомненно. — Слушай же, picarilla[64], — весело сказал Дикки. — Ступай к американскому консулу. Скажи ему, что мне нужно сказать ему несколько слов. И пусть придет сию минуту, не медля. Да смотри, чтобы я больше не видал у тебя таких замученных глаз. Обещаю тебе, что сегодня же ночью ты положишь голову на эту руку. Консул пришел через час. Подмышкой у него был зеленый зонтик, и он нетерпеливо вытирал платком лоб. — Ну, вот видите, Малони, — сказал он раздраженно. — Вы все думаете, что вы можете сколько угодно скандалить, а консул должен вызволять вас из беды. Я не военное министерство и не золотой рудник. У этой страны, знаете ли, есть свои законы, и между прочим у нее есть закон, воспрещающий вышибать мозги из регулярной армии. Вы, ирландцы, вечно затеваете драки. Нет, я ничем не могу вам помочь. Табаку, пожалуй, я пришлю… или, скажем, газету… — Несчастный! — сурово прервал его Дикки. — Ты не изменился ни на йоту. Точно такую же речь, слово в слово, ты произнес и тогда, когда — помнишь? — на хоры нашей церковки забрались гуси и ослы старика Койна и виновные в этом деле хотели спрятаться у тебя в комнате. — Боже мой! — воскликнул консул, быстро поправляя очки. — Неужели вы тоже окончили Иэльский университет? Вы тоже были среди шутников? Я не помню никого такого рыж… никого с такой фамилией — Малони. Ах, сколько бывших студентов упустили те возможности, которые им дало образование! Один из наших лучших математиков выпуска девяносто первого года продает лотерейные билеты в Белисе. В прошлом месяце сюда заезжал один человек, окончивший университет Корнелла. Теперь он младший стюард на пароходе, перевозящем птичий помет, гуано. Если вы хотите, я, пожалуй, напишу в департамент, Малони. Также, если вам нужен табак или, скажем, газеты… — Мне нужно одно, — прервал его Дикки, — скажите капитану «Катарины», что Дикки Малони хочет его видеть возможно скорее. Скажите ему, что я здесь. Да поживее. Вот и все. Консул был рад, что так дешево отделался, и поспешил уйти. Капитан «Катарины», здоровяк, родом из Сицилии, скоро пробился к дверям тюрьмы, без всякой церемонии растолкав часовых. Так всегда вели себя в Коралио представители компании «Везувий». — Ах, как жаль! Мне очень больно видеть вас в таком тяжелом положении, — сказал капитан. — Я весь к вашим услугам, мистер Малони. Все, что вам нужно, будет вам доставлено. Все, что вы скажете, будет сделано. Дикки посмотрел на него без улыбки. Его красно-рыжие волосы не мешали ему быть суровым и важным. Он стоял, высокий и спокойный, сомкнув губы в прямую горизонтальную линию. — Капитан де Люкко, мне кажется, что у меня еще есть капиталы в пароходной компании «Везувий», и капиталы довольно обширные, принадлежащие лично мне. Еще неделю назад я распорядился, чтобы мне перевели сюда некоторую сумму немедленно. Но деньги не прибыли. Вы сами знаете, что необходимо для этой игры. Деньги, деньги и деньги. Почему же они не были посланы? Де Люкко ответил, горячо жестикулируя: — Деньги были посланы на пароходе «Кристобаль», но где «Кристобаль»? Я видел его у мыса Антонио со сломанным валом. Какой-то катер тащил его за собой на буксире обратно в Новый Орлеан. Я взял деньги и привез их с собой, потому что знал, что ваши нужды не терпят отлагательства. В этом конверте тысяча долларов. Если вам нужно еще, можно достать еще. — Покуда и этих достаточно, — сказал Дикки, заметно смягчаясь, потому что, разорвав конверт, он увидел довольно толстую пачку зеленых, гладких, грязноватых банкнот. — Зелененькие! — сказал он нежно, и во взгляде его появилось благоговение. — Чего только на них не купишь, правда, капитан? — В свое время, — ответил де Люкко, который был немного философом, — у меня было трое богатых друзей. Один из них спекулировал на акциях и нажил десять миллионов; второй уже на том свете, а третий, женился на бедной девушке, которую любил. — Значит, — сказал Дикки, — ответа надо искать у, всевышнего, на Уолл-стрит и у Купидона. Так и будем знать. — Скажите, пожалуйста, — спросил капитан, охватывая широким жестом всю обстановку, окружавшую Дикки, — находится ли все это в связи с делами вашей маленькой лавочки? Ваши планы не потерпели крушения? — Нет, нет, — сказал Дикки. — Это просто маленькое частное дело, некоторый экскурс в сторону от моего основного занятия. Говорят, что для полноты своей жизни человек должен испытать бедность, любовь и войну. Может быть, но не сразу, не в одно и то же время, capitan mio. Нет, я не потерпел неудачи в торговле. Дела в лавчонке идут хорошо. Когда капитан ушел, Дикки позвал сержанта тюремной стражи и спросил: — Какою властью я задержан? Военной или гражданской? — Конечно, гражданской. Военной положение снято. — Bueno! Пойдите же и пошлите кого-нибудь к алькаду, мировому судье и начальнику полиции. Скажите им, что я готов удовлетворить правосудие. Сложенная зеленая бумажка скользнула в руку сержанта. Тогда к Дикки вернулась его былая улыбка, ибо он знал, что часы его заточения сочтены; и он стал напевать в такт шагам своих часовых: Нынче вешают и женщин и мужчин, Если нет у них зеленой бумажки Таким образом, в тот же вечер Дикки сидел у окна своей комнаты, на втором этаже над лавкой, а рядом с ним сидела «святая» и вышивала что-то шелковое, очень изящное. Дикки был задумчив и серьезен. Его рыжие волосы были в необыкновенном беспорядке. Пальцы Пасы так и тянулись поправить и погладить их, но Дикки никогда не позволял ей этого. Весь вечер он корпел над какими-то географическими картами, книгами, бумагами, покуда у него на лбу не появилась та вертикальная черточка, которая всегда беспокоила Пасу. Наконец, она встала, ушла, принесла его шляпу и долго стояла с шляпой, пока он не взглянул на нее вопросительным взглядом. — Дома тебе невесело, — пояснила она. — Пойди и выпей vino blanco. Приходи назад, когда у тебя опять появится твоя прежняя улыбка. Дикки засмеялся и отодвинул бумаги. — Теперь мне не до vino blanco. Эта эпоха прошла. Вино сыграло свою роль, и довольно. Сказать правду, гораздо больше входило мне в уши, чем в рот. Едва ли кто догадывался об этом. Но сегодня не будет больше ни карт, ни морщин на лбу. Обещаю. Иди сюда. Они сели у окна и стали смотреть, как отражаются в море дрожащие огоньки «Катарины». Вдруг заструился негромкий смех Пасы. Она редко смеялась вслух. — Я подумала, — сказала она, чувствуя, что Дикки не может понять ее смеха, — я подумала, как глупы бываем мы, девушки. Вот я, поучилась в Штатах и чего только не воображала! Представь себе, я мечтал а о том, чтобы сделаться женой президента. Женою президента — не меньше. Но вышла за рыжего жулика — и живу в нищете, в темноте. — Не теряй надежды, — сказал Дикки улыбаясь. — В Южной Америке было немало президентов из ирландского племени. В Чили был диктатор по имени О'Хиггинс Почему Малони не может быть президентом Анчурии? Скажи только слово, santita mia, и я приложу все усилия, чтобы занять эту должность. — Нет, нет, нет, ты, рыжий разбойник, — вздохнула Паса. — Я довольна (она положила голову ему на плечо) и здесь.  XVI. Rogue et noir   Мы уже упоминали о том, что с самого начала своего президентстве Лосада сумел заслужить неприязнь народа. Это чувство продолжало расти. Во всей республике чувствовалось молчаливое, затаенное недовольство. Даже старая либеральная партия, которой так горячо помогали Гудвин, Савалья и другие патриоты, разочаровалась в своем ставленнике. Лосаде так и не удалось сделаться народным кумиром. Новые налоги и новые пошлины на ввозимые товары, а главное, потворство военным властям, которые притесняли гражданское население страны, сделали его одним из самых непопулярных правителей со времен презренного Альфорана. Большинство его собственного кабинета было в оппозиции к нему Армия, перед которой он заискивал, которой он разрешал тиранить мирных жителей, была его единственной и до поры до времени достаточно прочной опорой. Но самым опрометчивым поступком нового правительства была ссора с пароходной компанией «Везувий». У этой организации было двенадцать своих пароходов, а капитал ее выражался в сумме несколько большей, чем весь бюджет Анчурии — весь ее дебет и кредит. Естественно, что такая солидная фирма, как компания «Везувий», не могла не разгневаться, когда вдруг какая-то ничтожная розничная республика вздумала выжимать из нее лишние деньги. Так что когда агенты правительства обратились к компании «Везувий» за субсидией, они встретили учтивый отказ. Президент сквитался с нею, наложив на нее новую пошлину: реал с каждого пучка бананов — вещь, невиданная во фруктовых республиках! Компания «Везувий» вложила большие капиталы в пристани и плантации Анчурии, служащие этой компании выстроили себе в городах, где им приходилось работать, прекрасные дома и до этого времени были в наилучших отношениях с республикой к несомненной выгоде обеих сторон. Если бы компания вынуждена была покинуть страну, она потерпела бы большие убытки — продажная цена бананов — от Вэра-Крус до Тринидада — три реала за один пучок. Эта новая пошлина — один реал — должна была разорить всех садоводов Анчурии и причинила бы большие неудобства компании «Везувий», если бы компания отказалась платить. Все же по какой-то непонятной причине «Везувий» продолжал покупать анчурийские фрукты, платя лишний реал за пучок и не допуская, чтобы владельцы плантаций потерпели убытки. Эта кажущаяся победа ввела его превосходительство в заблуждение, и он возжаждал новых триумфов. Он послал своего эмиссара для переговоров с представителем компании «Везувий». «Везувий» направил для этой цели в Анчурию некоего мистера Франзони, маленького, толстенького, жизнерадостного человечка, всегда спокойного, вечно насвистывающего арии из опер Верди. В интересах Анчурии был уполномочен действовать сеньор Эспирисион, чиновник министерства финансов. Свидание состоялось в каюте парохода «Спаситель». Сеньор Эспирисион с первых же слов сообщил, что правительство намерено построить железную дорогу, соединяющую береговые районы страны. Указав, что благодаря этой железной дороге «Везувий» окажется в больших барышах, сеньор Эспирисион добавил, что, если «Везувий» даст правительству ссуду на постройку дороги, — скажем, пятьдесят тысяч песо, — эта трата в скором времени окупится полностью. Мистер Франзони утверждал, что никаких выгод от железной дороги для компании «Везувий» не будет. Как представитель компании, он считает невозможным выдать ссуду в пятьдесят тысяч pesos. Но он на свою ответственность осмелился бы предложить двадцать пять. — Двадцать пять тысяч pesos? — переспросил дон сеньор Эспирисион. — Нет. Просто двадцать пять pesos. И не золотом, а серебром. — Своим предложением вы оскорбляете мое правительство! — воскликнул сеньор Эспирисион, с негодованием вставая с места. — Тогда, — сказал мистер Франзони угрожающим тоном, — мы переменим его. Предложение не подверглось никаким переменам. Неужели мистер Франзони говорил о перемене правительства? Таково было положение вещей в Анчурии, когда, в конце второго года правления Лосады, в Коралио открылся зимний сезон. Так что, когда правительство и высшее общество совершили свой ежегодный въезд в этот приморский город, президента встретили без всяких чрезмерных восторгов. Приезд президента и веселящихся представителей высшего света был назначен на десятое ноября. От Солитаса на двадцать миль в глубь страны идет узкоколейная железная дорога. Обычно правительство следует в экипажах из Сан-Матео до конечного пункта этой дороги и дальше едет поездом в Солитас. Оттуда торжественная процессия тянется к Коралио, где в день ее прибытия устраиваются пышные торжественные празднества. Но в этом году наступление десятого ноября предвещало мало хорошего. Хотя время дождей уже кончилось, воздух был душный, как в июне. До самого полудня моросил мелкий, унылый дождик. Процессия въехала в Коралио среди странного, непонятного молчания. Президент Лосада был пожилой человек с седеющей бородкой, его желтое лицо изобличало изрядную примесь индейской крови. Он ехал впереди всей процессии. Его карету окружала кавалькада телохранителей: знаменитая кавалерийская сотня капитана Круса — El Ciento Huilando. Сзади следовал полковник Рокас с батальоном регулярного войска. Остренькие, круглые глазки президента беспокойно бегали по сторонам: президент ожидал приветствий, но всюду он видел сумрачные, равнодушные лица. Жители Анчурии любят зрелища, это у них в крови. Они зеваки по профессии; поэтому все население, за исключением тяжело больных, высыпало на улицу посмотреть на торжественный поезд. Но стояли, смотрели — и молчали. Молчали неприязненно. Заполнили всю улицу, до самых колес кареты, залезли на красные черепичные крыши, но хоть бы один крикнул viva. Ни венков из пальмовых и лимонных веток, ни гирлянд из бумажных роз не свешивалось с окон и балконов, хотя этого требовал стародавний обычай Апатия, уныние, молчаливый, упрек чувствовались в каждом лице. Это было тем более тяжко, что нельзя было понять, в чем дело. Вспышки народного гнева президент не боялся: у этой недовольной толпы не было вождя. Ни Лосада, ни его верноподданные никогда не слыхали ни об одном таком имени, которое могло бы организовать глухое недовольство в оппозицию. Нет, никакой опасности не было. Толпа сначала обзаводится новым кумиром и лишь тогда свергает старый. Майоры с алыми шарфами, полковники с золотым шитьем на мундирах, генералы в золотых эполетах — все это гарцевало и охорашивалось, а потом процессия повернула на Калье Гранде, построилась в новом порядке и направилась к летнему дворцу президента, Casa Morena, где ежегодно происходила официальная встреча новоприбывшего хозяина страны. Во главе процессии шел швейцарский оркестр. Затем comandante верхом, с отрядом войска. Затем карета с четырьмя министрами, среди которых особенно выделялся военный министр, старик, генерал Пилар, седоусый, с военной осанкой. Затем окруженная сотней капитана Круса карета президента, где находились также министр финансов и министр внутренних дел. А за ними остальные сановники, судьи, важные военные и другие украшения общества. Едва заиграл оркестр и процессия, тронулась, как в водах Коралио, словно какая-то зловещая птица, появился пароход «Валгалла», самое быстроходное судно компании «Везувий». Появился перед самыми глазами президента и всех его приближенных. Разумеется, в этом не было ничего угрожающего: промышленные фирмы не воюют с государствами, но и сеньор Эспирисион и еще кое-кто из сидевших в колясках сейчас же подумали, что компания «Везувий» готовит им какой-то сюрприз. Покуда процессия двигалась по направлению к дворцу, капитан «Валгаллы» и мистер Винченти, один из членов компании «Везувий», успели высадиться на берег. Весело, задорно, небрежно протискались они сквозь толпу. Это были крупные, упитанные люди, благодушные и в то же время властные; они были в белоснежных полотняных костюмах и, естественно, привлекали внимание среди темных и мало импозантных туземцев. Они пробились сквозь толпу и встали на виду у всех в нескольких шагах от ступенек дворца. Глядя поверх голов, они заметили, что над низкорослой толпой возвышается еще одна голова: это была рыжая макушка Дикки Малони — яркое пятно на фоне белой стены неподалеку от нижней ступени. Широкая, чарующая улыбка, появившаяся у Дикки на лице, показала, что он заметил их появление… Как и подобало в такой высокоторжественный день, Дикки был в черном, отлично сшитом костюме. Паса стояла тут же рядом. Голова ее была покрыта неизменной черной мантильей. Мистер Винченти внимательно посмотрел на нее. — Мадонна Ботичелли, — сказал он серьезно. — Хотел бы я знать, как она попала в это дело: мне, признаться, не нравится, что тут замешана женщина, лучше бы ему держаться от них подальше. Капитан Кронин засмеялся так громко, что чуть было не отвлек внимание толпы от процессии. — Это с такой-то шевелюрой держаться подальше от женщин! Да еще фамилия-то какая ирландская. А что, разве он женился без необходимых формальностей? Но оставим вздор, что вы думаете обо всем этом деле? Признаться, я мало смыслю в таких флибустьерских затеях. Винченти снова посмотрел на огненную макушку Дикки. — Rouge et noir, — сказал он улыбаясь. — Это как в рулетке: красное и черное. Делайте вашу игру, джентльмены! Наши деньги на красном. — Малый он стоящий, — сказал капитан, одобрительно глядя на высокого, изящного Дикки. — Но все это вместе до странности напоминает мне любительский домашний спектакль. Они перестали разговаривать, так как в это самое время генерал Пилар вышел из кареты и встал на верхней ступеньке дворца. Согласно обычаю, он, как старейший член кабинета, должен был произнести приветственную речь и вручить президенту ключи от его официальной резиденции. Генерал Пилар был один из самых уважаемых граждан республики. Герой трех войн, участник революции, почетный гость многих европейских дворов, друг народа, красноречивый оратор, он являл собою высший тип анчурийца. Держа в руке позолоченные ключи дворца, он начал свою речь в ретроспективной, исторической форме. Он указал, как постепенно, от самых отдаленных времен, в стране воцарялись культура и свобода, росло народное благосостояние. Перейдя затем к правлению президента Лосады, он, согласно обычаю, должен был воздать горячую хвалу его мудрости и заявить о благоденствии его народа. Но вместо этого он замолчал. А потом, не говоря ни слова, поднял ключи высоко у себя над головой и стал внимательно рассматривать их. Лента, перевязывающая эти ключи, заметалась от налетевшего ветра. — Он все еще дует, этот ветер! — воскликнул в экстазе оратор. — Граждане Анчурии, воздадим благодарность святителям: наш воздух, как и прежде, свободен! Покончив таким образом с правлением Лосады, он неожиданно перешел к Оливарре, самому любимому из всех анчурийских правителей. Оливарра был убит девять лет тому назад, в полном расцвете сил, в разгаре полезной, плодотворной работы. По слухам, в этом преступлении была виновата либеральная партия, во главе которой стоял тогда Лосада. Верны были эти слухи или нет, несомненно одно, что вследствие этого убийства честолюбивый карьерист Лосада только через восемь лет добился верховной власти. Красноречие Пилара полилось вольным потоком, чуть он подошел к этой теме. Любящей рукой нарисовал он образ благородного Оливарры. Он напомнил, как счастливо и мирно жилось народу в то время. Как бы для контраста, он воскресил в уме слушателей, какими оглушительными vivas встречали президента Оливарру в Коралио. В этом месте речи впервые народ стал проявлять свои чувства. Тихий, глухой ропот прокатился по рядам, как волна по морскому прибрежью. — Ставлю десять долларов против обеда в «Святом Карлосе», — сказал мистер Винченти, — что красное выиграет. — Я никогда не держу пари против своих же интересов, — ответил капитан, зажигая сигару. — Красноречивый старичок, ничего не скажешь. О чем он говорит? — Я понимаю по-испански, — отозвался Винченти, — если в одну минуту говорят десять слов. А здесь — не меньше двухсот. Что бы он ни говорил, он здорово разжигает их. — Друзья и братья, — говорил между тем генерал, — если бы сегодня я мог протянуть свою руку над горестным молчанием могилы Оливарре «Доброму», Оливарре, который был вашим другом, который плакал, когда вы страдали, и смеялся, когда вы веселились, если бы я мог протянуть ему руку, я привел бы его снова к вам, но Оливарра мертв — он пал от руки подлого убийцы! Тут оратор повернулся к карете президента и смело посмотрел на Лосаду. Его рука все еще была поднята вверх. Президент вне себя, дрожа от изумления и ярости, слушал эту необычайную приветственную речь. Он откинулся назад, его темнокожие руки крепко сжимали подушки кареты. Потом он встал, протянул одну руку к оратору и громко скомандовал что-то капитану Крусу, начальнику «Летучей сотни». Но тот продолжал неподвижно сидеть на коне, сложив на груди руки, словно и не слыхал ничего. Лосада снова откинулся на подушки кареты; его темные щеки заметно побледнели. — Но кто сказал, что Оливарра мертв? — внезапно выкрикнул оратор, и, хотя он был старик, его голос зазвучал, как боевая труба. — Тело Оливарры в могиле, но свой дух он завещал народу, да, и свои знания, и свою доблесть, и свою доброту, и больше — свою молодость, свое лицо, свою фигуру… Граждане Анчурии, разве вы забыли Рамона, сына Оливарры? Капитан и Винченти, внимательно глядевшие все время на Дикки, вдруг увидали, что он снимает шляпу, срывает с головы красно-рыжие волосы, вскакивает на ступеньки и становится рядом с генералом Пиларом. Военный министр положил руку ему на Плечо. Все, кто знал президента Оливарру, вновь увидали ту же львиную позу, то же смелое, прямое выражение лица, тот же высокий лоб с характерной линией черных, густых, курчавых волос… Генерал Пилар был опытный оратор. Он воспользовался минутой безмолвия, которое обычно предшествует буре. — Граждане Анчурии! — прогремел он, потрясая у себя над головой ключами от дворца. — Я пришел сюда, чтобы вручить эти ключи, ключи от ваших домов, от вашей свободы, избранному вами президенту. Кому же передать эти ключи — убийце Энрико Оливарры или его сыну? — Оливарра, Оливарра! — закричала и завыла толпа. Все выкрикивали это магическое имя, — мужчины, женщины, дети и попугаи. Энтузиазм охватил не только толпу. Полковник Рокас взошел на ступени и театрально положил свою шпагу к ногам молодого Рамона Оливарры. Четыре министра обняли его, один за другим. По команде капитана Круса, двадцать гвардейцев из «Летучей сотни» спешились и образовали кордон на ступенях летнего дворца. Но тут Рамон Оливарра обнаружил, что он действительно гениальный политик. Мановением руки он удалил от себя стражу и сошел по ступеням к толпе. Там, внизу, нисколько не теряя достоинства, он стал обниматься с пролетариатом: с грязными, с босыми, с краснокожими, с караибами, с детьми, с нищими, со старыми, с молодыми, со святыми, с солдатами, с грешниками — всех обнял, не пропустил никого. Пока на подмостках разыгрывалось это действие драмы, рабочие сцены тоже не сидели без дела. Солдаты Круса взяли под уздцы лошадей, впряженных в карету Лосады; остальные окружили карету тесным кольцом и ускакали куда-то с диктатором и обоими непопулярными министрами. Очевидно, им заранее было приготовлено место. В Коралио есть много каменных зданий с хорошими, надежными решетками. — Красное выиграло, — сказал мистер Винченти, спокойно закуривая еще одну сигару. Капитан уже давно всматривался в то, что происходило внизу у каменных ступеней дворца. — Славный мальчик! — сказал он внезапно, как будто с облегчением. — А я все думал: неужели он забудет свою милую? Молодой Оливарра снова взошел на террасу дворца и сказал что-то генералу Пилару. Почтенный Ветеран тотчас же спустился по ступеням и подошел к Пасе, которая, вне себя от изумления, стояла на том самом месте, где Дикки оставил ее. Сняв шляпу с пером, сверкая орденами и лентами, генерал сказал ей несколько слов, подал руку и повел вверх по каменным ступеням дворца. Рамон Оливарра сделал несколько шагов ей навстречу и на глазах у всех взял ее за обе руки. И тут, когда ликование возобновилось с новой силой, Винченти и капитан повернулись и направились к берегу, где их ожидала гичка. — Вот и еще один «presidente proclamado»[65], — задумчиво сказал мистер Винченти. — Обычно они не так надежны, как те, которых избирают. Но в этом молодце и в самом деле как будто много хорошего. Всю эту военную кампанию и выдумал и провел он один. Вдова Оливарры, вы знаете, была женщина состоятельная. После того как убили ее мужа, она уехала в Штаты и дала своему сыну образование в Иэльском университете. Компания «Везувий» разыскала его и оказала ему поддержку в этой маленькой игре. — Как это хорошо в наше время, — сказал полушутя капитан, — иметь возможность низвергать президентов и сажать на их место других по собственному своему выбору. — О, это чистый бизнес, — заметил Винченти, остановившись и предлагая окурок сигары обезьяне, которая качалась на ветвях лимонного дерева. — Нынче бизнес управляет всем миром. — Нужно же было как-нибудь понизить цену бананов, уничтожить этот лишний реал. Мы и решили, что это будет самый быстрый способ.  XVII. Две отставки   Прежде чем опустить занавес над этой комедиен, сшитой из пестрых лоскутьев, мы считаем своим долгом выполнить три обязательства. Два из них были обещаны; третье не менее важно. В самом начале книги, в программе этого тропического водевиля, мы обещали поведать читателю, почему Коротыш О'Дэй, агент Колумбийского сыскного агентства, потерял свое место. Было также обещано, что загадочный Смит снова явится на сцену и расскажет, какую тайну он увидел в ту ночь, когда сидел на берегу, на песке под кокосовой пальмой, разбрасывая вокруг этого дерева столько сигарных окурков. Но, кроме того, мы обязаны совершить нечто большее — снять мнимую вину с человека, совершившего, если судить по приведенным выше (правдиво изложенным) фактам, серьезное преступление. И все эти три задачи выполнит голос одного человека. Два субъекта сидели на одном из молов Северной реки в Нью-Йорке. Пароход, только что прибывший из тропиков, стал выгружать на пристань апельсины и бананы. Порою от перезрелых гроздьев отваливался банан, а порою и два, и тогда один из субъектов не спеша вставая с места, хватал добычу и делился с товарищем. Один из этих людей был в состоянии крайнего падения. Все, что могли сделать с его платьем солнце, ветер и дождь, было сделано. На лице у него было начертано чрезмерное пристрастие к выпивке. И все же на его пунцовом носу сверкало безупречное золотое пенсне. Другой еще не успел так далеко зайти по наклонной Дороге Слабых. Правда, он тоже, по-видимому, знавал лучшие времена. Но все же там, где он бродил, еще были тропинки, по которым он мог, без вмешательства чуда, снова выйти на путь полезного труда. Он был невысокого роста, но коренастый и крепкий. У него были мертвые рыбьи глаза и усы, как у бармена, смешивающего за стойкой коктейли. Мы знаем этот глаз и этот ус: мы видим, что Смит, обладатель роскошной яхты, щеголявший таким пестрым костюмом, приезжавший в Коралио непонятно зачем и уехавший оттуда неизвестно куда, — этот самый Смит опять появился на сцене, хотя и лишенный аксессуаров былого величия. Сунув себе в рот третий банан, человек в золотом пенсне внезапно выплюнул его с гримасой отвращения. — Черт бы побрал все фрукты! — сказал он презрительным тоном патриция. — Два года я прожил в тех самых краях, где растет эта дрянь. Ее вкус навеки остается во рту. Апельсины лучше. Постарайтесь, О'Дэй, подобрать мне в следующий раз парочку апельсинов, если они выпадут из какой-нибудь дырявой корзинки. — Так вы жили там, где мартышки? — спросил О'Дэй, у которого немного развязался язык под влиянием солнца и благодатных плодов. — Я тоже там был как-то раз. Но недолго, несколько часов. Это когда я служил в Колумбийском сыскном агентстве. Тамошние мартышки и подгадили мне. Если б не они, я бы и сейчас был в сыскном. Я расскажу вам все дело. В один прекрасный день получается у нас в конторе такая записка: «Пришлите сию минуту О'Дэя. Важное дело». Записка от самого шефа. Я в ту пору был один из самых шустрых агентов Мне всегда поручали серьезные дела. Дом, откуда писал шеф, находился в районе Уолл-стрит. Приехав на место, я нашел шефа в чьей-то частной конторе: его окружали большие дельцы, и у каждого была на лице неприятность. Они рассказали, в чем дело. Президент страхового общества «Республика» убежал неизвестно куда, захватив с собою сто тысяч долларов. Директоры общества очень желали, чтобы он воротился, но еще больше им хотелось воротить эти деньги, которые, по их словам, были им нужны до зарезу. Им удалось дознаться, что в этот же День, рано утром, старик со всем семейством, состоявшим из дочери и большого саквояжа, уехал на фруктовом пароходе в Южную Америку. У одного из директоров была наготове яхта, и он предложил ее мне, carte blanche. Через четыре часа я уже мчался по горячим следам в погоне за фруктовым суденышком. Я сразу смекнул, куда улепетывает этот старый Уорфилд — такое у него было имя: Дж. Черчилл Уорфилд. В то время у нас были договоры со всеми странами о выдаче преступников, со всеми, за исключением Бельгии и этой банановой республики, Анчурии. В Нью-Йорке не было ни одной фотографической карточки старого Уорфилда; он, лисица, был слишком хитер, не снимался, но у меня было подробное описание его наружности. И, кроме того, с ним была дама — это тоже недурная примета. Она была важная птица, из самого высшего общества, не из тех, чьи портреты печатают в воскресных газетах, а настоящая. Из тех, что открывают выставки хризантем и крестят броненосцы. Представьте, сэр, нам так и не удалось догнать эту фруктовую лоханку. Океан велик, — вероятно, мы поехали разными рейсами, но мы все держали курс на Анчурию, куда, по расписанию, направлялся и фруктовщик. Через несколько дней, часа в четыре, мы подъехали к этой обезьяньей стране Недалеко от берега стояло какое то плюгавое судно, его грузили бананами. Мартышки подвозили к нему бананы на шлюпках. Может быть, это был тот пароход, на котором приехал мой старик, а может быть и нет Неизвестно. Я пошел на берег — порасспросить, поискать. Виды кругом — красота. Я таких не видал даже в нью-йоркских театрах. Вижу, стоит на берегу среди мартышек рослый, спокойный детина. Я к нему, где здесь консул? Он показал. Я пошел. Консул был молодой и приятный. Он сказал мне, что этот пароход — «Карлсефин», что обычный его рейс — Новый Орлеан, но что сейчас он прибыл из Нью-Йорка. Тогда я решил, что мои беглецы тут и есть, хотя все говорили, что на «Карлсефине» не было никаких пассажиров. Я решил, что они прячутся и ждут темноты, чтобы высадиться на берег ночью. Я думал: может быть, их напугала моя яхта? Мне оставалось одно: ждать и захватить их врасплох, чуть они выйдут на берег. Я не мог арестовать старика Уорфилда, мне нужно было разрешение тамошних властей, но я надеялся выцарапать у него деньги Они почти всегда отдают вам украденное, если вы нагрянете на них, когда они расшатаны, устали, когда у них развинчены нервы. Чуть только стемнело, я сел под кокосовой пальмой на берегу, а потом встал и пошел побродить. Ну уж и город! Лучше оставаться в Нью-Йорке и быть честным, чем жить в этом мартышкином городе, хотя бы и с миллионом долларов. Глиняные гнусные мазанки; трава на улицах такая, что тонет башмак; женщины без рукавов, с голой шеей, ходят и курят сигары; лягушки сидят на деревьях и дребезжат, как телега с пожарной кишкой, горы (с черного хода), море (с парадного). Горы сыплют песок, море смывает краску с домов. Нет, сэр, лучше человеку жить в стране господа бога[66] и кормиться у стойки с бесплатной закуской. Главная улица тянулась вдоль берега, и я пошел по ней и повернул в переулок, где дома были из соломы и каких-то шестов. Мне захотелось посмотреть, что делают мартышки у себя дома, в жилищах, когда они не шмыгают по кокосовым деревьям. И в первой же лачуге, куда я заглянул, я увидел моих беглецов. Должно быть, высадились на берег, покуда я шатался по городу. Мужчина лет пятидесяти, гладко выбритый, нависшие брови, черный плащ и такое лицо, будто он хочет сказать: «А ну-ка, маленькие мальчики, ответьте мне на этот вопрос», — как инспектор воскресной школы. Подле него саквояж, тяжелый, как десять золотых кирпичей; тут же на деревянном стуле сидит шикарная барышня — прямо персик, одетая, как с Пятой авеню. Какая-то старуха, чернокожая, угощает их бобами и кофе. На гвозде висит фонарь — вот и все освещение. Я вошел и стал в дверях. Они посмотрели на меня, и я сказал: — Мистер Уорфилд, вы арестованы. Надеюсь, что, щадя свою даму, вы не станете сопротивляться и шуметь. Вы знаете, зачем вы мне нужны. — Кто вы такой? — спрашивает старик. — О'Дэй, — говорю я. — Сыщик Колумбийского агентства. И вот вам мой добрый совет: возвращайтесь в Нью-Йорк и примите то лекарство, которое вы заслужили. Отдайте людям краденое; может быть, они простят вам вину. Едем сию же минуту. Я замолвлю за вас словечко. Даю вам пять минут на размышление. Я вынул часы и стал ждать. Тут вмешалась эта молодая. Высшего полета девица! И по ее платью и по всему остальному было ясно, что Пятая авеню создана для нее. — Войдите! — сказала она. — Не стойте на пороге. Ваш костюм взбудоражит всю улицу. Объясните подробнее, чего вы хотите? — Прошло три минуты, — сказал я. — Я объясню вам подробнее, покуда не прошли еще две. Вы признаете, что вы президент «Республики»? — Да, — сказал он. — Отлично, — говорю я. — Остальное понятно. Необходимо доставить в Нью-Йорк Дж. Черчилла Уорфилда, президента страхового общества «Республика», а также деньги, принадлежащие этому обществу и находящиеся в незаконном владении у вышеназванного Дж. Черчилла Уорфилда. — О-о! — говорит молодая леди в задумчивости. — Вы хотите увезти нас обратно в Нью-Йорк? — Не вас, а мистера Уорфилда. Вас никто ни в чем не обвиняет. Но, конечно, мисс, никто не мешает вам сопровождать вашего отца. Тут девица взвизгивает и бросается старику на шею. — О, отец, отец, — кричит она этаким контральтовым голосом. — Неужели это правда? Неужели ты похитил чужие деньги? Говори, отец. Вас бы тоже кинуло в дрожь, если бы вы услыхали ее музыкальное тремоло. Старик вначале казался совершенным болваном. Но она шептала ему на ухо, хлопала по плечу; он успокоился, хоть и вспотел. Она отвела его в сторону, они поговорили минуту, а потом он надевает золотые очки и отдает мне саквояж. — Господин сыщик, — говорит он. — Я согласен вернуться с вами. Я теперь и сам кончаю видеть (говорил он по-нашему ломанно), что жизнь на этот гадкий и одинокий берег хуже, чем смерть. Я вернусь и отдам себя в руки общества «Республика». Может быть, оно меня простит. Вы привезти с собой грабль? — Грабли? — говорю я. — А зачем мне… — Корабль! — поправила барышня. — Не смейтесь. Отец по рождению немец и неправильно говорит по-английски. Как вы прибыли сюда? Барышня была очень расстроена. Держит платочек у лица и каждую минуту всхлипывает: «Отец, отец!» Потом подходит ко мне и кладет свою лилейную ручку на мой костюм, который, по первому разу, показался ей таким неприятным. Я, конечно, начинаю пахнуть, как двести тысяч фиалок. Говорю вам: она была прелесть! Я сказал ей, что у меня частная яхта. — Мистер О'Дэй, — говорит она, — увезите нас поскорее из этого ужасного края. Пожалуйста! Сию же минуту. Ну, скажите, что вы согласны. — Попробую, — говорю я, скрывая от них, что я и сам тороплюсь поскорее спустить их на соленую воду, покуда они еще не передумали. Они были согласны на все, но просили об одном: не вести их к лодке через весь город. Говорили, что они боятся огласки. Не хотели попасть в газеты. Отказались двинуться с места, покуда я не дал им честного слова, что доставлю их на яхту не говоря ни одному человеку из тамошних. Матросы, которые привезли меня на берег, были в двух шагах, в кабачке: играли на бильярде. Я сказал, что прикажу им отъехать на полмили в сторону и ждать нас там. Но кто доставит им мое приказание? Не мог же я оставить саквояж с арестованным, а также не мог взять его с собою — боялся, как бы меня не приметили эти мартышки. Но барышня сказала, что черномазая старуха отнесет моим матросам записку. Я сел и написал эту записку, дал ее черномазой, объяснил, куда и как пойти, она трясет головой и улыбается, как павиан. Тогда мистер Уорфилд заговорил с нею на каком-то заграничном жаргоне, она кивает головой и говорит «си, сеньор», может быть, тысячу раз и убегает с запиской. — Старая Августа понимает только по-немецки, — говорит мисс Уорфилд и улыбается мне. — Мы остановились у нее, чтобы спросить, где мы можем найти себе квартиру, и она предложила нам кофе Она говорит, что воспитывалась в одном немецком семействе в Сан-Доминго. — Очень может быть, — говорю я — Но можете обыскать меня, и вы не найдете у меня немецких слов; я знаю только четыре: «ферштей нихт» и «нох эйне»[67]. Но мне казалось, что «си, сеньор» — это скорее по-французски. И вот мы трое двинулись по задворкам города, чтобы нас никто не увидел. Мы путались в терновнике и банановых кустах и вообще в тропическом пейзаже. Пригород в этом мартышкином городе — такое же дикое место, как Центральный парк в Нью-Йорке. Мы выбрались на берег за полмили от города Какой то темно-рыжий дрыхнул под кокосовым деревом, а возле него длинное ружье в десять футов. Мистер Уорфилд поднимает ружье и швыряет в море. — На берегу часовые, — говорит он. — Бунты и заговоры зреют, как фрукты. Он указал на спящего, который так и не шевельнулся. — Вот, — сказал он, — как они выполняют свой долг. Дети! Я видел, что подходит наша лодка, взял газету и зажег ее спичкой, чтобы показать матросам, где мы. Через полчаса мы были на яхте. Первым долгом я, мистер Уорфилд и его; дочь взяли саквояж в каюту владельца яхты, открыли его и сделали опись всего содержимого. В саквояже было сто пятьдесят тысяч долларов и, кроме того, куча брильянтов и разных ювелирных вещичек, а также сотня гаванских сигар. Я вернул старику сигары, а насчет всего остального выдал ему расписку как агент сыскного бюро и запер все эти вещи у себя в особом помещении. Никогда я еще не путешествовал с таким удовольствием. Чуть мы выехали в море, дама повеселела и оказалась первоклассной певицей. В первый же день, как мы сели обедать и лакей налил ей в бокал шампанского, — а эта яхта была прямо плавучей «Асторией», — она подмигивает мне и говорит: — Не стоит нюнить, будем веселее! Дай бог вам скушать ту самую курицу, которая будет копошиться на вашей могиле. На яхте было пианино, она села и начала играть, и пела лучше, чем в любом платном концерте, — она знала девять опер насквозь; лихая была барышня, самого высокого тона! Не из тех, о которых в великосветской хронике пишут: «и другие» Нет, о таких печатают в первой строке и самыми крупными буквами Старик тоже, к моему удивлению, поднял повешенный нос Однажды угощает он меня сигарой и говорит веселым голосом из тучи сигарного дыма: — Мистер О'Дэй, я почему-то думай, что общество «Республика» не доставит мне многие хлопоты. Берегите чемодан, мистер О'Дэй, чтобы отдать его тем, кому он принадлежит, когда мы кончим приехать. Приезжаем мы в Нью-Йорк. Я звоню по телефону к начальнику, чтобы он встретил нас в конторе директора. Берем кэб, едем. На коленях у меня саквояж. Входим. Я с радостью вижу, что начальник созвал тех же денежных тузов, что и прежде. Розовые лица, белые жилеты. Я кладу саквояж на стол и говорю: — Вот деньги. — А где же арестованный? — спрашивает начальник. Я указываю на мистера Уорфилда, он выходит вперед и говорит: — Разрешите сказать вам слово одно секретно. Они уходят вместе с начальником в другую комнату и сидят там десять минут. Когда они выходят назад, начальник черен, как тонна угля. — Был ли у этого господина этот чемодан, когда вы в первый раз увидели его? — спрашивает он у меня. — Был, — отвечаю я. Начальник берет чемодан и отдает его арестанту с поклоном и говорит директорам: — Знает ли кто-нибудь из вас этого джентльмена? Все сразу закачали своими розовыми головами: — Нет, не знаем. — Позвольте мне представить вам, — продолжает начальник, — сеньора Мирафлореса, президента республики Анчурия. Сеньор великодушно согласился простить нам эту вопиющую ошибку, если мы защитим его доброе имя от всяких могущих возникнуть нападок и сплетен. С его стороны это большое одолжение, так как он вполне может потребовать удовлетворения по законам международного права. Я думаю, мы можем с благодарностью обещать ему полную тайну. Розовые закивали головами. — О'Дэй, — говорит мне начальник. — Вы не пригодны для частного агентства. На войне, где похищение государственных лиц — самое первое дело, вы были бы незаменимым человеком. Зайдите в контору завтра в одиннадцать. Я понял, что это значит. — Так что это обезьянский президент? — говорю я начальнику. — Почему же он не сказал мне этого? — Так бы вы ему и поверили!  XVIII. Витаграфоскоп   Программа мюзик-холла по сути своей фрагментарна и раздроблена. Публика не ждет эффектной развязки. Каждый номер достаточно плох сам по себе. Никому нет дела до того, сколько романов было у комической певицы, если она выдерживает свет прожекторов и может вытянуть две-три высоких ноты. Публика и бровью не поведет, если ученых собак бросят в пруд, как только они проскочат через последний обруч. Зрителям все равно, расшибся или нет велосипедист-эксцентрик, когда выкатился головой вперед со сцены при оглушительном звоне разбитой (бутафорской) посуды. Также не считают они, что купленный билет дает им право знать, питает ли виртуозка на банджо какие-нибудь чувства к ирландцу куплетисту. Поэтому не будем поднимать занавес над живой картиной — соединившиеся любовники на фоне наказанного порока и для контраста — целующиеся комики, горничная и лакей, введенные как подачка церберам с пятидесятицентовых мест. Наша программа заканчивается несколькими короткими номерами, а потом расходитесь по домам, спектакль окончен. Те, кто высидит до конца, найдут, если захотят, тоненькую нить, связывающую, хоть и очень непрочно, нашу повесть, понять которую может, пожалуй, один только Морж. Выдержки из письма от первого вице-президента нью-йоркского страхового общества «Республика» Франку Гудвину, в город Коралио, республика Анчурия.   «Глубокоуважаемый мистер Гудвин! Мы получили ваше сообщение от фирмы Гаулэнд и Фурше из Нового Орлеана, а также чек на 100000 долларов, увезенных из нашей кассы покойным Дж. Черчиллем Уорфилдом, бывшим президентом нашего общества… Служащие и директоры единогласно поручили мне выразить вам свое глубокое уважение и принести вам искреннюю благодарность за то, что вы так быстро возвратили нам все утраченные нами деньги, меньше чем через две недели после их исчезновения… Позвольте заверить вас, что все это дело не получит ни малейшей огласки… Искренно сожалеем о самоубийстве мистера Уорфилда, но… Приносим вам горячие поздравления по поводу вашего бракосочетания с мисс Уорфилд… Ее чарующая внешность, привлекательные манеры… благородная женственная душа… завидное положение в лучшем столичном обществе… Сердечно вам преданный Люсайас И. Эплгэйт, первый вице-президент страхового общества «Республика».     Витаграфоскоп (Кинематограф)   Последняя колбаса   Место действия — мастерская художника. Художник, молодой человек приятной наружности, сидит в печальной позе среди разбросанных этюдов и эскизов, подпирая голову рукою. На сосновом ящике в центре мастерской стоит керосинка. Художник встает, затягивает туже кушак и зажигает керосинку. Потом подходит к жестяной коробке для хлеба, наполовину скрытой ширмами, достает оттуда колбасу, переворачивает коробку вверх дном, чтобы показать, что она пустая, и кладет колбасу на сковородку, а сковородку ставит на керосинку. Керосинка гаснет; ясно: в ней нет керосина. Художник в отчаянии. Он хватает колбасу и, пылая внезапно нахлынувшим гневом, бешено швыряет ее в дверь. В эту самую минуту дверь открывается, и колбаса с силою бьет по носу входящего гостя. Видно, что он кричит и прыгает на месте, как будто танцуя. Вошедший — краснощекий, бойкий остроглазый человек, вернее всего — ирландец. Вот он уже смеется; потом пинком ноги он сбрасывает на пол керосинку, художник тщетно старается пожать ему, руку, гость со всего размаха ударяет его по спине, после этого делает знаки, по которым всякий мало-мальски смышленый зритель поймет, что он заработал огромные деньги, обменивая в Кордильерах у краснокожих индейцев ножи, топоры и бритвы на золотой песок. Он вытаскивает из кармана пачку денег величиной с изрядную ковригу хлеба и машет ею у себя над головой, в то же время делая жесты, как будто он пьет из стакана. Художник хватает шляпу, и оба покидают мастерскую.   Письмена на песке   Место действия — пляж в Ницце. Женщина, красивая, еще молодая, прекрасно одетая, с приятной улыбкой, степенная, склонилась над водою и от нечего делать выводит концом шелкового зонтика какие-то буквы на прибрежном песке. В ее красивом лице что-то дерзкое; в ее ленивой позе вы чувствуете что-то хищное; вам кажется, что вот сейчас эта женщина прыгнет, или скользнет, или поползет, как пантера, которая по непонятной причине притаилась и замерла. Она лениво чертит по песку одно только слово: «Изабелла». В нескольких шагах от нее сидит мужчина. Вы видите, что хотя они уже не связаны дружбой, они все еще неразлучные спутники. Лицо у него темное, бритое, почти непроницаемое, но не совсем. Разговор у них клеится вяло. Мужчина тоже чертит на песке концом своей трости. И слово, которое он пишет, — «Анчурия». А потом он глядит туда, где Средиземное море сливается с небом, и в глазах у него смертная тоска.  Пустыня и ты   Место действия — окраина богатого имения, где-то в тропиках. Старый индеец-лицо точно из красного дерева — ухаживает за травкой, растущей на могиле у болота. Потом встает и уходит в рощу, где уже сгустились короткие сумерки. На опушке рощи стоят рослый, хорошо сложенный мужчина с добрым, очень почтительным видом и женщина, безмятежно спокойная, с ясным лицом. Когда старый индеец подходит к ним, мужчина дает ему деньги. Хранитель могилы с той наивной гордостью, которая в крови у индейцев, получает свой заработок и удаляется. Мужчина и женщина стоят у опушки, потом поворачиваются и уходят по темнеющей тропинке рядом, рядом, так близко друг к другу, потому что в конце концов разве есть во всем мире что-нибудь лучше, чем маленький круг на экране кино и в нем двое, идущие рядом?   Занавес    

The script ran 0.016 seconds.