Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

О. Генри - Рассказы [1904-1910]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: Новелла, Рассказ, Сборник, Юмор

Полный текст.
1 2 3 4 

     Перевод Г. Конюшкова       Чтобы предубежденный читатель не отшвырнул сразу же эту книгу  в  самый дальний угол комнаты, я заранее предупреждаю, что это - не газетный рассказ. Вы  не   найдете   здесь   ни   энергичного,   всезнающего   редактора,   ни вундеркинда-репортера только что из  деревни,  ни  сенсации,  ни  вымысла  - ничего.      Но если вы разрешите мне  избрать  местом  действия  для  первой  сцены репортерскую комнату "Утреннего маяка", то в ответ на  эту  любезность  я  в точности сдержу все данные мною выше обещания.      В "Маяке"  я  работал  внештатным  сотрудником  и  надеялся,  что  меня переведут на постоянное  жалованье.  В  конце  длинного  стола,  заваленного газетными вырезками, отчетами о заседаниях конгресса и  старыми  подшивками, кто-то лопатой - или граблями расчистил для меня местечко. Там я работал.  Я писал обо всем, что нашептывал, трубил и кричал мне огромный город во  время моих прилежных блужданий по его улицам. Заработок мой не был регулярным.      Однажды ко мне подошел и оперся на мой  стол  некто  Трипп.  Он  что-то делал в печатном отделе, - кажется, имел какое-то отношение к  иллюстрациям; от него пахло химикалиями, руки были вечно измазаны  и  обожжены  кислотами. Ему было лет двадцать пять, а на вид - все сорок. Половину его лица скрывала короткая курчавая рыжая борода, похожая на коврик для вытирания ног,  только без надписи "Добро пожаловать". У него был болезненный, жалкий, заискивающий вид, и он постоянно занимал деньги в сумме от двадцати пяти центов до одного доллара. Больше доллара он не просил никогда. Он так же хорошо  знал  предел своего кредита, как Национальный Химический банк знает,  сколько  H2O  может обнаружиться в результате анализа некоторых обеспечений. Присев  на  краешек стола, Трипп стиснул руки, чтобы они не дрожали. Виски!  Он  всегда  пытался держаться беспечно и развязно, это никого не могло обмануть, но помогало ему перехватывать взаймы, потому что очень уж жалкой была эта наигранность.      В тот день я выманил у ворчливого бухгалтера пять блестящих  серебряных долларов в виде аванса за рассказ, который весьма неохотно  был  принят  для воскресного номера. Поэтому  если  я  и  не  состоял  еще  в  мире  со  всей вселенной, то перемирие во  всяком  случае  было  заключено,  и  я  с  жаром приступил к описанию Бруклинского моста при лунном свете.      - Ну-с, Трипп, - сказал я, взглянув на него не  слишком  приветливо,  - как дела?      Вид у  него  был  еще  более  несчастный,  измученный,  пришибленный  и подобострастный,  чем  обычно.  Когда  человек  доходит  до  такой   ступени унижения, он вызывает такую жалость, что хочется его ударить.      - У вас есть доллар? - спросил Трипп, и его собачьи  глаза  заискивающе блеснули в узком промежутке между высоко растущей спутанной бородой и  низко растущими спутанными волосами.      - Есть! - сказал я. - Да, есть, - еще громче и резче повторил я, - и не один, а целых пять. И могу вас уверить, мне стоило немалого  труда  вытянуть их из старика Аткинсона. Но я их вытянул, - продолжал я, -  потому  что  мне нужно было -  очень  нужно  -  просто  необходимо  -  получить  именно  пять долларов.      Предчувствие неминуемой потери одного из этих долларов заставляло  меня говорить внушительно.      - Я не прошу взаймы, - сказал Трипп. Я облегченно вздохнул. - Я  думал, вам пригодится тема для хорошего рассказа, - продолжал он, - у меня есть для вас великолепная тема. Вы могли бы разогнать ее по  меньшей  мере  на  целую колонку. Получится прекрасный рассказ,  если  обыграть  как  надо.  Материал стоил бы вам примерно один-два доллара. Для себя я ничего не хочу.      Я стал смягчаться. Предложение Триппа доказывало, что он ценит  прошлые ссуды, хотя и не возвращает их. Догадайся он в ту минуту  попросить  у  меня двадцать пять центов, он получил бы их немедленно.      - Что за рассказ? - спросил я  и  повертел  в  руке  карандаш  с  видом заправского редактора.      - Слушайте, - ответил Трипп -  Представьте  себе:  девушка.  Красавица. Редкая красавица. Бутон розы, покрытый росой фиалка на влажном мху и  прочее в этом роде. Она прожила двадцать лет на Лонг-Айленде и ни разу еще не  была в НьюЙорке. Я налетел на нее на Тридцать четвертой  улице.  Она  только  что переехала на пароме через Восточную реку. Говорю вам, она  такая  красавица, что ей не страшна конкуренция всех мировых запасов перекиси. Она  остановила меня на улице и спросила, как ей найти Джорджа Брауна. Спросила, как найти в Нью-Йорке Джорджа Брауна. Что вы на это скажете?      Я разговорился с ней и узнал, что на будущей неделе она  выходит  замуж за молодого фермера Додда-Хайрэма Додда. Но, по-видимому, Джордж  Браун  еще сохранил первое место в ее девичьем сердце. Несколько лет назад этот  Джордж начистил сапоги и отправился в Нью-Йорк искать счастья. Он забыл вернуться в Гринбург, и Хайрэм, как второй кандидат, занял его место. Но когда дошло  до развязки, Ада - ее зовут Ада Лоури - оседлала коня, проскакала  восемь  миль до железнодорожной станции,  села  в  первый  утренний  поезд  и  поехала  в Нью-Йорк, искать Джорджа. Вот они, женщины!  Джорджа  нет,  значит  вынь  да положь ей Джорджа.      Вы   понимаете,   не   мог   же   я   оставить   ее   одну    в    этом Волчьем-городе-на-Гудзоне Она, верно,  рассчитывала,  что  первый  встречный должен ей ответить: "Джордж Браун? Дада-да... минуточку... такой  коренастый парень с голубыми глазами? Вы его найдете на Сто двадцать пятой улице, рядом с бакалейной лавкой Он - кассир в шорно- седельном магазине".  Вот  до  чего она очаровательно наивна! Вы знаете прибрежные деревушки Лонг-Айленда, вроде этого  Гринбурга,  -  две-три  утиные   фермы   для   развлечения,   а   для заработка-устрицы да человек десять дачников. Вот  из  такого  места  она  и приехала. Но вы обязательно должны ее увидеть! Я ничем не мог ей помочь.  По утрам у меня деньги не водятся. А у нее почти все ее карманные  деньги  ушли на железнодорожный билет. На оставшуюся четверть доллара она купила леденцов и ела их прямо из кулечка. Мне пришлось отвести ее в  меблированные  комнаты на Тридцать второй улице, где я сам когда-то  жил,  и  заложить  ее  там  за доллар. Старуха Мак-Гиннис берет доллар в день. Я провожу вас туда.      - Что вы плетете, Трипп? - сказал я. - Вы ведь говорили, что у вас есть тема для рассказа. А каждый паром, пересекающий Восточную реку,  привозит  и увозит с ЛонгАйленда сотни девушек...      Ранние морщины на лице Триппа врезались еще глубже. Он серьезно  глянул на меня из-под своих спутанных волос,  разжал  руки  и,  подчеркивая  каждое слово движением трясущегося указательного пальца, сказал:      - Неужели вы не понимаете, какой изумительный рассказ  из  этого  можно сделать? У вас отлично выйдет.  Поромантичнее  опишите  девушку,  нагородите всякой всячины о верной любви, можно  малость  подтрунить  над  простодушием жителей Лонг-Айленда, - ну, вы то лучше меня знаете, как  это  делается.  Вы получите никак не меньше пятнадцати долларов.  А  вам  рассказ  обойдется  в каких-нибудь четыре. У вас останется чистых одиннадцать долларов!      -  Почему  это  он  обойдется  мне  в  четыре  доллара?  -  спросил   я подозрительно.      - Один доллар - миссис Мак-Гиннис, - без запинки ответил Трипп, - и два девушке, на обратный билет.      - А четвертое измерение? - осведомился я, быстро  подсчитав  кое-что  в уме.      - Один доллар мне, - сказал Трипп. - На виски. Ну, идет?      Я загадочно улыбнулся и удобно пристроил на столе локти, делая вид, что возвращаюсь  к   прерванной   работе.   Но   стряхнуть   этот   фамильярный, подобострастный, упорный, несчастный репейник в человеческом образе было  не так-то легко. Лоб его вдруг покрылся блестящими бусинками пота.      - Неужели вы не понимаете, - сказал он с какой-то отчаянной решимостью, - что девушку нужно отправить домой сегодня днем - не вечером, не завтра,  а сегодня днем! Я сам ничего не могу сделать. Вы же знаете, я - действительный и почетный член Клуба Неимущих.      Я ведь думал, что вы могли бы сделать из всего этого хороший рассказ  и в конечном счете заработать. Но как бы там ни было, неужели вы не понимаете, что ее во что бы то ни стало нужно отправить сегодня, не дожидаясь вечера?      Тут я начал ощущать тяжелое, как свинец,  гнетущее  чувство,  именуемое чувством долга. Почему это чувство ложится на нас как  груз,  как  бремя?  Я понял, что в этот день мне суждено лишиться большей  части  с  таким  трудом добытых денег ради того, чтобы выручить Аду Лоури. Но я дал себе клятву, что Триппу  не  видать  доллара  на  виски.  Пусть  сыграет  на  мой  счет  роль странствующего рыцаря, но  устроить  попойку  в  честь  моего  легковерия  и слабости ему не удастся. С какой-то холодной яростью я надел пальто и шляпу.      Покорный, униженный Трипп, тщетно пытаясь угодить мне,  повез  меня  на трамвае  в  своеобразный  ломбард  тетушки  Мак-Гиннис.  За  проезд  платил, конечно, я. Казалось, этот пропахший коллодием  Дон  Кихот  и  самая  мелкая монета никогда не имели друг с другом ничего общего.      Трипп дернул звонок у подъезда  мрачного  кирпичного  дома  От  слабого звяканья колокольчика он побледнел и сжался, точно заяц, заслышавший  собак. Я понял, как  ему  живется,  если  приближающиеся  шаги  квартирной  хозяйки приводят его в такой ужас.      - Дайте один доллар, скорей! - прошептал он.      Дверь приоткрылась дюймов на шесть В дверях стояла тетушка  Мак-Гиннис, белоглазая - да, да, у нее были белые глаза  -  и  желтолицая,  одной  рукой придерживая у горла засаленный розовый фланелевый капот. Трипп  молча  сунул ей доллар, и нас впустили.      - Она в гостиной, - сказала Мак-Гиннис, поворачивая к нам спину  своего капота.      В мрачной гостиной за треснутым круглым мраморным столам сидела девушка и, сладко плача, грызла леденцы. Она была безукоризненно красива. Слезы лишь усиливали блеск ее глаз Когда она  разгрызала  леденец,  можно  было  думать только о поэзии ее движений  и  завидовать  бесчувственной  конфете.  Ева  в возрасте пяти минут - вот с кем  могла  сравниться  мясе  Лоури  в  возрасте девятнадцати  -  двадцати  лет.  Трипп  представил  меня,  леденцы  были  на мгновение забыты, и она стала рассматривать меня с  наивным  интересом,  как щенок (очень породистый) рассматривает жука или лягушку.      Трипп стал у стола и  оперся  на  него  пальцами,  словно  адвокат  или церемониймейстер. Но на этом сходство кончалось. Его поношенный  пиджак  был наглухо  застегнут  до  самого  ворота,  чтобы  скрыть  отсутствие  белья  и галстука.  Беспокойные  глаза,  сверкавшие  в  просвете  между  шевелюрой  и бородой, - напоминали шотландского терьера. Меня  кольнул  недостойный  стыд при мысли, что я был представлен  безутешной  красавице  как  его  друг.  Но Трипп, видимо, твердо решил вести церемонию по своему плану.  Мне  казалось, что в его позе, во всех его действиях сквозит стремление представить мне все происходящее как материал для газетного рассказа в надежде все-таки  выудить у меня доллар на виски.      - Мой друг (я содрогнулся) мистер Чалмерс, - начал Трипп, - скажет  вам то же самое, что уже сказал вам я, мисс Лоури Мистер Чалмерс  -  репортер  и может все объяснить вам гораздо лучше меня. Поэтому-то я и  привел  его.  (О Трипп, тебе скорее нужен был Среброуст!). Он прекрасно во всем разбирается и может посоветовать, как вам лучше поступить.      Я не чувствовал особой уверенности в своей позиции, к тому же  и  стул, на который я сел, расшатался и поскрипывал.      - Э... э... мисс Лоури, - начал  я,  внутренне  взбешенный  вступлением Триппа.  -  Я  весь  к  вашим  услугам,  но...  э-э...  мне  неизвестны  все обстоятельства дела, и я... гм...      - О! - сказала мисс Лоури, сверкнув улыбкой. - Дело не  так  уж  плохо, обстоятельств-то никаких нет. В Нью-Йорк я сегодня приехала в первый раз, не считая того, что была здесь лет пяти от роду. Я никогда не думала,  что  это такой большой город И я встретила  мистера...  мистера  Сниппа  на  улице  и спросила его об одном моем знакомом,  а  он  привел  меня  сюда  и  попросил подождать.      - По-моему, мисс Лоури,  -  вмешался  Трипп,  -  вам  лучше  рассказать мистеру Чалмерсу все. Он - мой друг (я стал привыкать к этой кличке) и  даст вам нужный совет.      - Ну, конечно, - обратилась ко мне Ада, грызя леденец, -  но  больше  и рассказывать нечего, кроме разве того, что  в  четверг  я  выхожу  замуж  за Хайрэма Додда.      Это уже решено. У него двести акров земли на самом  берегу  и  один  из самых доходных огородов на Лонг-Айленде. Но сегодня утром я велела  оседлать мою лошадку, - у меня белая лошадка, ее зовут Танцор, - и поехала на станцию Дома я сказала, что пробуду  целый  день  у  Сюзи  Адамс;  я  это,  конечно, выдумала, но это не важно. И вот я приехала поездом в Нью-Йорк  и  встретила на улице мистера... мистера Флиппа и спросила его, как мне найти Дж... Дж...      - Теперь, мисс Лоури, - громко и, как мне показалось, грубо перебил  ее Трипп, едва она запнулась, - скажите нравится ли вам  этот  молодой  фермер, этот Хайрэм Додд. Хороший ли он человек, хорошо ли к вам относится?      - Конечно, он мне нравится, - с жаром ответила мисс Лоури, -  он  очень хороший человек И, конечно, он хорошо ко мне относится. Ко  мне  все  хорошо относятся?      Я был совершенно  уверен  в  этом.  Все  мужчины  всегда  будут  хорошо относиться  к  мисс  Аде  Лоури.  Они  будут  из  кожи  лезть,  соперничать, соревноваться и бороться за счастье держать над ее головой зонтик, нести  ее чемодан, поднимать ее носовые платки или угощать ее содовой водой.      - Но вчера вечером, - продолжала мисс Лоури, - я подумала о Дж...  о... о Джордже и... и я...      Золотистая головка уткнулась в скрещенные на столе руки. Какой чудесный весенний ливень! Она рыдала безудержно. Мне очень хотелось  ее  утешить.  Но ведь я - не Джордж. Я порадовался, что я и не  Хайрэм...  но  и  пожалел  об этом.      Вскоре  ливень  прекратился.  Она  подняла  голову,   бодрая   и   чуть улыбающаяся. О! Из нее,  несомненно,  выйдет  очаровательная  жена  -  слезы только усиливают блеск и нежность ее глаз. Она сунула в рот леденец и  стала рассказывать дальше.      - Я понимаю, что я ужасная деревенщина! - говорила она между вздохами и всхлипываниями. - Но что же мне делать? Джордж и я... мы любили друг друга с того времени, когда ему было восемь лет, а мне пять. Когда  ему  исполнилось девятнадцать, - это было четыре года тому назад, - он уехал в  Нью-Йорк.  Он сказал, что станет полисменом, или президентом железнодорожной компании, или еще чем-нибудь таким, а потом приедет за мной. Но он словно в воду  канул... А я... я очень любила его.      Новый поток слез был, казалось, неизбежен, но Трипп бросился к шлюзам и вовремя запер их. Я отлично  понимал  его  злодейскую  игру.  Во  имя  своих гнусных, корыстных целей он старался во что бы то ни стало создать  газетный рассказ.      - Продолжайте, мистер Чалмерс, - сказал он. - Объясните  даме,  как  ей следует поступить. Я так и говорил ей, - вы мастер на такие дела. Валяйте!      Я кашлянул и попытался заглушить  свое  раздражение  против  Триппа.  Я понял, в чем мой долг. Меня хитро заманили в ловушку, и теперь  я  крепко  в ней сидел. В сущности говоря, то, чего хотел Трипп, было вполне справедливо. Девушку  нужно  вернуть  в  Гринбург  сегодня  же.  Ее  необходимо  убедить, успокоить,  научить,  снабдить  билетом  и  отправить  без  промедления.   Я ненавидел Хайрэма и презирал Джорджа, но долг есть долг. Noblesse  oblige  и жалкие пять  серебряных  долларов  не  всегда  оказываются  в  романтическом соответствии, но иногда их можно свести вместе. Мое дело - быть  оракулом  и вдобавок оплатить проезд. И вот, войдя одновременно в роли Соломона и агента Лонг-Айлендской железной дороги, я заговорил  так  убедительно,  как  только мог.      - Мисс Лоури, жизнь - достаточно сложная штука. - Произнося эти  слова, я невольно уловил в них что-то очень знакомое, но понадеялся, что мисс Лоури не слышала этой модной песенки. - Мы редко вступаем в брак с предметом нашей первой любви. Наши ранние увлечения,  озаренные  волшебным  блеском  юности, слишком воздушны, чтобы осуществиться. - Последние слова прозвучали банально и пошловато, но я все-таки продолжал.  -  Эти  наши  заветные  мечты,  пусть смутные и несбыточные, бросают чудный отблеск на всю нашу последующую жизнь. Но ведь жизнь - это не только мечты и грезы,  это  действительность.  Нельзя жить одними воспоминаниями. И вот мне хочется спросить вас, мисс Лоури,  как вы думаете, могли ли  бы  вы  построить  счастливую...  то  есть  согласную, гармоничную жизнь с мистером... мистером Доддом,  если  во  всем  остальном, кроме романтических воспоминаний, он человек, так сказать, подходящий?      - О, Хайрэм очень славный, - ответила мисс Лоури. - Конечно,  мы  бы  с ним прекрасно  ладили.  Он  обещал  мне  автомобиль  и  моторную  лодку.  Но почему-то теперь, когда подошло время свадьбы, я  ничего  не  могу  с  собой поделать... я  все  время  думаю  о  Джордже.  С  ним,  наверно,  что-нибудь случилось, иначе он написал бы мне. В день его отъезда мы  взяли  молоток  и зубило и разбили пополам десятицентовую монету. Я взяла одну половинку, а он - другую, и мы обещали быть  верными  друг  другу  и  хранить  их,  пока  не встретимся снова. Я храню свою половинку в коробочке с кольцами,  в  верхнем ящике комода. Глупо было, конечно, приехать сюда искать его.  Я  никогда  не думала, что это такой большой город.      Здесь Трипп перебил ее своим отрывистым скрипучим смехом.  Он  все  еще старался состряпать  какую-нибудь  драму  или  рассказик,  чтобы  выцарапать вожделенный доллар.      - Эти деревенские парни о многом забывают, как только приедут в город и кой-чему здесь научатся. Скорее всего ваш Джордж свихнулся или его  зацапала другая девушка, а может быть,  сгубило  пьянство  или  скачки.  Послушайтесь мистера Чалмерса, отправляйтесь домой, и все будет хорошо.      Стрелка часов приближалась к полудню; пора  было  действовать.  Свирепо поглядывая на  Триппа,  я  мягко  и  разумно  стал  уговаривать  мисс  Лоури немедленно возвратиться домой. Я убедил ее,  что  для  ее  будущего  счастья отнюдь  не  представляется  необходимым  рассказывать  Хайрэму   о   чудесах Нью-Йорка, да и вообще о поездке в огромный город, поглотивший незадачливого Джорджа.      Она сказала, что оставила свою лошадь (бедный Росинант!) привязанной  к дереву у железнодорожной станции. Мы с Триппом посоветовали ей сесть на  это терпеливое животное, как только она вернется на станцию, и скакать домой как можно быстрее. Дома  она  должна  подробно  рассказать,  как  интересно  она провела день у Сюзи Адамс. С Сюзи можно сговориться, - я уверен в этом, -  и все будет хорошо.      И тут я, не будучи неуязвим  для  ядовитых  стрел  красоты,  сам  начал увлекаться этим приключением. Мы втроем поспешили к парому; там я узнал, что билет до Гринбурга стоит всего  один  доллар  восемьдесят  центов.  Я  купил билет, а за двадцать центов - ярко-красную розу для мисс Лоури. Мы  посадили ее на паром я смотрели, как она махала нам платочком, пока белый лоскуток не исчез вдали. А затем мы с Триппом спустились с облаков на сухую,  бесплодную землю, осененную унылой тенью неприглядной действительности.      Чары красоты  и  романтики  рассеялись.  Я  неприязненно  посмотрел  на Триппа: он показался мне еще более измученным,  пришибленным,  опустившимся, чем обычно. Я нащупал в кармане оставшиеся  там  два  серебряных  доллара  и презрительно прищурился. Трипп попытался слабо защищаться.      - Неужели же вы не можете сделать из этого рассказ?  -  хрипло  спросил он. - Хоть какой ни на есть, ведь что-нибудь вы можете присочинить от себя?      - Ни одной строчки! - отрезал я. - Воображаю, как взглянул бы  на  меня Граймс, если бы  я  попытался  всучить  ему  такую  ерунду.  Но  девушку  мы выручили, будем утешаться хоть этим.      - Мне очень жаль, - едва слышно сказал Трипп, - мне очень жаль, что  вы потратили так много денег. Мне казалось, что это прямо-таки находка, что  из этого можно сделать замечательный рассказ,  понимаете,  -  рассказ,  который имел бы бешеный успех.      - Забудем об этом, - сказал я, делая над собой похвальное усилие, чтобы казаться беспечным, - сядем в трамвай и поедем в редакцию.      Я  приготовился  дать  отпор  его  невысказанному,  но  ясно  ощутимому желанию. Нет! Ему не  удастся  вырвать,  выклянчить,  выжать  из  меня  этот доллар. Довольно я валял дурака!      Дрожащими пальцами Трипп расстегнул свой выцветший лоснящийся пиджак  и достал из глубокого, похожего  на  пещеру  кармана  нечто,  бывшее  когда-то носовым платком. На  жилете  у  него  блеснула  дешевая  цепочка  накладного серебра, а на цепочке болтался брелок. Я протянул руку и с любопытством  его потрогал. Это была половина серебряной десятицентовой  монеты,  разрубленной зубилом.      - Что?! - спросил я, в упор глядя на Триппа.      - Да, да, - ответил он глухо, - Джордж Браун, он же Трипп. А что толку?      Хотел бы я знать, кто, кроме женского общества трезвости,  осудит  меня за то, что я тотчас вынул из кармана доллар и  без  колебания  протянул  его Триппу.  Город без происшествий       Перевод под ред. Ив. Кашкина                                           Города, спеси полны,                                           Кичливый ведут спор -                                           Один - от прибрежной волны,                                           Другие - с отрогов гор.                                                                  Р. Киплинг.                                           Ну можно ли представить себе                                           роман о Чикаго, или о Буффало,                                           или, скажем, о Нэшвиле, штат                                           Теннесси? В Соединенных Штатах                                           всего три города, достойных этой,                                           чести: прежде всего, конечно, Нью-                                           Йорк, затем Новый Орлеан и лучший                                           из всех - Сан-Франциско.                                                                Франк Норрис.      Восток-это   Восток,   а   Запад-это   Сан-Франциско,   таково   мнение калифорнийцев. Калифорнийцы - не просто обитатели штата, а особая нация. Это южане Запада. Чикагцы не менее преданы своему городу; но  если  вы  спросите чикагца, за что он любит свой город, он начнет заикаться и бормотать  что-то о  рыбе  из  озера  Мичиган  и  новом  здании  тайного   ордена   "Чудаков". Калифордяиец же за словом в карман не полезет.      Прежде всего он будет добрых полчаса рассуждать о благодатном  климате, пока вы думаете о поданных вам счетах за уголь и  о  шерстяных  фуфайках.  А когда он, ошибочно приняв ваше молчание за согласие, войдет в раж, он начнет расписывать город Золотых Ворот каким-то, Багдадом Нового Света. И, пожалуй, по этому пункту опровержений не  требуется.  Но,  дорогие  мои  родственники (кузены по Адаму и Еве)! Опрометчиво поступит тот,  кто,  положив  палец  на географическую карту, скажет: "В этом городе  нет  ничего  романтического... Что может случиться в таком  городе?"  Да,  дерзко  и  опрометчиво  было  бы бросить в одной  фразе  вызов  истории,  романтике  и  издательству  Рэнд  и Мак-Нэлли.      "Нэшвиль. Город; столица и ввозный порт штата Теннесси;  расположен  на реке  Камберленд  и  на  скрещении  двух  железных  дорог.  Считается  самым значительным центром просвещения на юге".      Я вышел из поезда в восемь  часов  вечера.  Тщетно  перерыв  словарь  в поисках подходящих прилагательных я вынужден  обратиться  взамен  словаря  к фармакопее.      Возьмите лондонского тумана тридцать  частей,  малярии  десять  частей, просочившегося  светильного  газа  двадцать  частей,  росы,   собранной   на кирпичном заводе при восходе солнца, двадцать пять частей, запаха  жимолости пятнадцать частей. Смешайте.      Эта смесь даст вам  некоторое  представление  о  нэшвильском  моросящем дожде. Не так пахуче, как шарики нафталина, и не так  густо,  как  гороховый суп, а впрочем, ничего - дышат.      Я поехал в гостиницу в каком-то  рыдване.  Большого  труда  мне  стоило воздержаться и не вскарабкаться, в подражание Сиднею  Картону  (1),  на  его верх. Повозку тащила  пара  ископаемых  животных,  а  управляло  ими  что-то темное, но уже вырванное из тьмы рабства.      Я устал, и мне хотелось спать.  Поэтому,  добравшись  до  гостиницы,  я поспешил уплатить пятьдесят центов, которые потребовал возница,  и,  честное слово, почти столько же прибавил на чай. Я знал их привычки,  и  у  меня  не было ни малейшего желания ' слушать его болтовню о старом хозяине и  о  том, что было "до войны".      Гостиница была одною из тех, которые описывают в рекламах  как  "заново отделанные". Это значит: на двадцать тысяч долларов новых мраморных  колонн, изразцов, электрических люстр и медных Плевательниц  в  вестибюле,  а  также новое расписание поездов и литография с изображением  Теннессийского  хребта во  всех  просторных  номерах  на  втором  этаже.  Администрация  вела  себя безукоризненно,  прислуга   была   внимательна,   полна   утонченной   южной вежливости, медлительна, как улитка, и добродушна, как Рип ван Винкль (2). А кормили так, что из-за одного этого стоило проехать  тысячу  миль.  Во  всем мире не найдется гостиницы, где вам подали бы такую куриную печенку "броше".      За обедом я спросил слугу-негра,  что  делается  у  них  в  городе.  Он сосредоточенно раздумывал с минуту, потом ответил:      - Видите ли, сэр, пожалуй, что после  захода  солнца  здесь  ничего  не делается.      Заход солнца уже состоялся, - оно  давно  утонуло  в  моросящем  дожде. Значит, этого зрелища я был лишен. Но я все-таки вышел на улицу, под  дождь, в надежде увидеть хоть что-нибудь.      "Он  построен  на  неровной   местности,   и   улицы   его   освещаются электричеством. Годовое потребление энергии на 32 470 долларов".      Выйдя из гостиницы, я сразу натолкнулся на международные беспорядки. На меня  бросилась  толпа  не  то  бедуинов,  не   то   арабов   или   зулусов, вооруженных... впрочем,  я  с  облегчением  увидел,  что  они  вооружены  не винтовками, а кнутами. И еще я заметил  неясные  очертания  целого  каравана темных и неуклюжих  повозок  и,  слыша  успокоительные  выкрики:  "Прикажете подать? Куда прикажете? Пятьдесят  центов  конец",  -  рассудил,  что  я  не жертва, а всего-навсего седок.      Я проходил по длинным улицам, которые все поднимались в гору. Интересно было бы узнать, как они спускаются потом обратно. А может быть, они вовсе не спускаются в ожидании нивелировки. На некоторых "главных" улицах я видел там и сям освещенные магазины; видел трамвай, развозивший во все концы почтенных граждан; видел пешеходов, упражнявшихся в искусстве разговора, слышал взрывы не слишком веселого смеха из заведения, в котором торговали содовой водой  и мороженым. На "неглавных" улицах приютились дома, под крышами которых  мирно текла семейная жизнь. Во многих из них за скромно опущенными шторами  горели огни, доносились звуки рояля, ритмичные и благонравные.  Да,  действительно, здесь "мало что делалось". Я пожалел, что  не  вышел  до  захода  солнца,  и вернулся в гостиницу.      "В ноябре 1864 года отряд южан генерала Гуда двинулся  против  Нэшвиля, где и окружил части северных войск под командованием генерала  Томаса.  Этот последний сделал вылазку и разбил конфедератов в жестоком бою".      Я всю свою жизнь был свидетелем и  поклонником  удивительной  меткости, какой достигают в мирных боях южане, жующие табак. Но в этой гостинице  меня ожидал сюрприз. В большом вестибюле  имелось  двенадцать  новых,  блестящих, вместительных, внушительного вида медных  плевательниц,  настолько  высоких, что их можно было бы назвать урнами, и с такими широкими отверстиями, что на расстоянии не более  пяти  шагов  лучший  из  подающих  дамской  бейсбольной команды, пожалуй, сумел бы попасть  мячом  в  любую  из  них.  Но  хотя  тут свирепствовала и продолжала свирепствовать страшная  битва,  враги  не  были побеждены.  Они  стояли  блестящие,  новые,   внушительные,   вместительные, нетронутые. Но - боже правый! - изразцовый пол,  чудный  изразцовый  пол!  Я невольно вспомнил битву под Нэшвилем и, по привычке, сделал кой-какие выводы в  пользу  того  положения,  что   меткостью   стрельбы   управляют   законы наследственности.      Здесь я в первый раз увидел Уэнтуорта  Кэсуэла,  майора  Кэсуэла,  если соблюсти неуместную южную учтивость. Я понял, что это за  тип,  лишь  только сподобился  увидеть  его.  Крысы  не  имеют  определенного   географического местожительства. Мой старый друг А. Теннисон сказал,  и  сказал,  по  своему обыкновению, метко:      "Пророк, прокляни болтливый язык и прокляни британскую гадину-крысу".      Будем  рассматривать  слово  "британский",  как  подлежащее  замене  ad libitum (3). Крыса везде остается крысой.      Человек этот  сновал  по  вестибюлю  гостиницы,  как  голодная  собака, которая не помнит, где она зарыла кость. У него было широкое лицо, мясистое, красное, своей сонной массивностью напоминавшее Будду. Он имел  только  одно достоинство - был очень гладко выбрит. До  тех  пор  пока  человек  бреется, печать зверя не ляжет на его лицо. Я думаю, что, не воспользуйся он  в  этот день бритвой, я бы отверг его авансы и в уголовную летопись мира не было  бы внесено еще одно убийство.      Я стоял в пяти шагах от  одной  из  плевательниц,  когда  майор  Кэсуэл открыл по ней огонь. У меня хватило наблюдательности,  чтобы  заметить,  что нападающая сторона пользуется скорострельной артиллерией, а не  каким-нибудь охотничьим ружьем. Поэтому я быстро сделал шаг в сторону,  что  дало  майору повод извиниться передо мной как представителем мирного  населения.  Язык  у него был как раз "болтливый". Через четыре минуты он стал моим  приятелем  и потащил меня к стойке.      Я хочу оговориться здесь, что я и сам южанин, но не  по  профессии  или ремеслу. Я избегаю галстуков-шнурков, шляп  с  широкими  опущенными  полями, длинных черных сюртуков  "принц  Альберт",  разговоров  о  количестве  тюков хлопка, уничтоженных генералом Шерманом, и  жевания  табака.  Когда  оркестр играет "Дикси" (4), я не рукоплещу. Я только  усаживаюсь  поудобнее  в  моем кожаном кресле, заказываю еще бутылку пива и жалею, что Лонгстрит (5)  не... Но к чему сожаления?      Майор Кэсуэл ударил кулаком по стойке, и ему отозвалась первая пушка на форте Сэмтер. Когда он выстрелил из  последней  -  на  Аппоматоксе,  у  меня появилась слабая надежда... Но он перешел на родословные  древа  и  выяснил, что Адам приходился семье Кэсуэл всего  лишь  троюродным  братом,  да  и  то только боковой ее ветви.  Покончив  с  генеалогией,  он,  к  великому  моему отвращению, стал распространяться о своих  семейных  делах.  Он  упомянул  о своей жене, проследил ее происхождение вплоть  до  Евы  и  яростно  опроверг клеветнические слухи о том, что у нее будто  бы  есть  какие-то  родственные связи с потомками Каина.      К этому времени у меня родилось подозрение, что он затеял весь этот шум с целью заставить меня забыть, что напитки заказаны им, и в надежде, что  я, заговоренный им до полусмерти, заплачу за них. Но когда  мы  выпили,  он  со звоном швырнул на стойку  серебряный  доллар.  После  этого  мне  ничего  не оставалось, как только потребовать вторую порцию. Заплатив за нее, я сухо  и решительно простился с ним, довольно было с меня его общества. Но прежде чем я отделался от него, он успел громко  похвастаться  доходами  своей  жены  и показать мне полную пригоршню серебряной монеты.      Когда я подошел к конторке за ключом, клерк вежливо сказал мне:      - Если этот  Кэсуэл  надоедает  вам,  мы  можем  его  выпроводить.  Это несносное   существо,   бездельник,   без   каких-либо   явных   средств   к существованию, хотя у  него  большей  частью  кое-какие  деньги  водятся.  К сожалению, у нас нет повода вышвырнуть его отсюда законным образом.      - Нет, зачем же, - сказал я подумав. - У меня  нет  достаточных  причин жаловаться на него. Но имейте  в  виду,  что  я  действительно  не  ищу  его общества. Ваш город, - продолжал я, - по-видимому, очень тихий город. Какого рода  увеселения,  приключения  или   развлечения   можете   вы   предложить приехавшему к вам иностранцу?      - В будущий четверг, сэр, сюда приезжает цирк. Там... Да  вот  я  поищу объявление и пришлю его вам  в  номер,  когда  вам  подадут  воду  со  льдом Покойной ночи.      Придя наверх в свою комнату, я выглянул  из  окна.  Было  всего  только десять  часов,  но  передо  мной  лежал  уже  безмолвный  город.  Продолжало моросить, кое-где блестели огоньки, но на таком далеком расстоянии  друг  от друга, как коринки в сладкой булке, продаваемой на дамском благотворительном базаре.      - Тихое место, - сказал я себе, когда  мой  первый  башмак  ударился  в потолок над головой постояльца, занимавшего комнату внизу. - В здешней жизни нет того. что придает красочность и разнообразие городам Запада  и  Востока. Это просто хороший, обыкновенный, скучный, деловой город.      "Нэшвиль занимает одно из первых мест среди промышленных центров страны Он является пятым обувным рынком Соединенных Штатов, самым  крупным  на  юге поставщиком конфет и печенья и ведет обширную оптовую торговлю мануфактурой, колониальными и аптекарскими товарами".      Я должен сказать вам, зачем я приехал в Нэшвиль. Могу вас уверить,  что это отступление так же скучно для меня, как и  для  вас.  Ехал  я  в  другое место, по своим делам, но один нью-йоркский издатель поручил  мне  завернуть сюда для установления личной связи между ним и одним из его сотрудников - А. Эддр.      От Эдэр (кроме почерка, редакция о нем ничего не знала) поступило всего несколько "опытов" (утраченной искусство!) и стихотворений. Просмотрев их за завтраком,  редактор  одобрительно  чертыхнулся,  а  затем  отрядил  меня  с поручением так или иначе обойти названного Эдэра и законтрактовать на  корню всю его (или ее) литературную продукцию по два цента за слово,  пока  другой издатель не предложил ему (или ей) десять, а то и двадцать.      На следующее утро  в  девять  часов,  скушав  куриную  печенку  "броше" (попробуйте непременно, если попадете в эту гостиницу), я вышел  под  дождь, которому все еще не предвиделось конца. На первом же  углу  я  наткнулся  на дядю Цезаря. Это был дюжий негр, старее пирамид, с седыми волосами и  лицом, напомнившим мне сначала Брута, а через секунду покойного  короля  Сеттивайо. На нем было необыкновенное пальто. Такого я еще ни на ком не видел и, должно быть, никогда не увижу. Оно доходило ему до лодыжек и  было  некогда  серым, как военная форма южан. Но дождь, солнце и  годы  так  испестрили  его,  что рядом с ним плащ Иосифа показался бы  бледной  гравюрой  в  одну  краску.  Я останавливаюсь на описании этого  пальто  потому,  что  оно  играет  роль  в последующих событиях, до которых мы никак  не  можем  дойти,  так  как  ведь трудно представить себе, что в Нэшвиле могло произойти какое-нибудь событие.      Пальто, по-видимому, некогда было офицерской шинелью. Капюшона  на  нем уже не существовало. Весь перед его был  раньше  богато  отделан  галуном  и кисточками. Но галун и  кисточки  теперь  тоже  исчезли.  На  их  месте  был терпеливо пришит, вероятно какой-нибудь сохранившейся  еще  черной  "мамми", новый галун, сделанный из мастерски скрученной обыкновенной бечевки. Бечевка была растрепана и  раздергана.  Это  безвкусное,  но  потребовавшее  великих трудов  изделие  призвано   было,   по-   видимому,   заменить   исчезнувшее великолепие, так как веревка точно следовала по кривой,  оставленной  бывшим галуном. И в довершение смешного и жалкого вида одеяния все пуговицы на нем, кроме  одной,  отсутствовали.   Уцелела   только   вторая   сверху.   Пальто завязывалось  веревочками,  продетыми  в  петли  и  в  грубо  проткнутые   с противоположной  стороны  дырки.  На  свете  еще  не  было  одеяния,   столь фантастически разукрашенного  и  испещренного  таким  количеством  оттенков. Одинокая пуговица, желтая, роговая, величиной  с  полдоллара,  была  пришита толстой бечевкой.      Негр стоял около кареты, такой древней, что, должно быть,  еще  Хам  по выходе из ковчега  запрягал  в  нее  пару  чистых  и  занимался  извозчичьим промыслом. Когда я подошел, он открыл дверцу,  вытащил  метелку  из  перьев, помахал ею для видимости и сказал глухим, низким голосом:      - Пожалуйте, cap. Карета чистая, ни -пылинки нет, Прямо с похорон, cap.      Я вывел заключение, что ради таких торжественных оказий, как  похороны, кареты здесь подвергаются  особой  чистке.  Оглядев  улицу  и  ряд  колымаг, стоявших у панели, я убедился, что выбирать не из  чего.  В  своей  записной книжке я нашел адрес Эдэр.      - Мне нужно на Джессамайн-стрит, номер  восемьсот  шестьдесят  один,  - сказал я, собираясь уже влезть в карету.      Но в эту минуту огромная рука старого негра загородила мне вход. На его массивном и мрачном лице промелькнуло выражение подозрительности  и  вражды. Затем, быстро успокоившись, он спросил заискивающе!      - А зачем вы туда едете, cap?      - А вам какое дело? - сказал я довольно резко.      - Никакого, cap, никакого. Только улица это тихая, по делам туда  никто не ездит. Пожалуйста, садитесь. Сиденье чистое, я прямо с похорон, cap.      Пути было, вероятно, мили полторы. Я ничего не слышал, кроме  страшного громыхания древней повозки  по  неровной  каменной  мостовой.  Я  ничего  не ощущал, кроме мелкого дождя, пропитанного теперь запахом  угольного  дыма  и чего-то вроде смеси дегтя с цветами олеандра. Сквозь струящуюся  по  стеклам воду я смутно различал только два длинных ряда домов.      "Город занимает площадь в 10 квадратных миль; общее протяжение улиц 181 миля,  из  которых  137  миль  мощеных;  магистрали  водопровода,  постройка которого стоила 2000000 долларов, составляю 77 миль".      Дом   восемьсот   шестьдесят   один   по   Джессамайн-стрит    оказался полуразвалившимся особняком. Он стоял отступя шагов тридцать от улицы и  был заслонен великолепной купой деревьев и  неподстриженным  кустарником;  кусты самшита,  посаженные  вдоль  забора,  почти  совсем  скрывали  его.  Калитку удерживала веревочная петля, наброшенная на  ближайший  столбик  забора.  Но тому, кто входил в самый  дом,  становилось  понятно,  что  номер  восемьсот шестьдесят  один  только  остов,  только   тень,   только   призрак   былого великолепия. Впрочем, в рассказе я еще туда не вошел.      Когда карета перестала громыхать и усталые четвероногие остановились, я протянул негру пятьдесят центов и прибавил  еще  двадцать  пять  с  приятным сознанием своей щедрости. Он отказался взять деньги.      - Два доллара, cap, - сказал он.      - Это почему? -  спросил  я.  -  Я  прекрасно  слышал  ваши  выкрики  у гостиницы: "Пятьдесят центов в любую часть города".      - Два доллара, cap, -  упрямо  повторил  он.  -  Это  очень  далеко  от гостиницы.      - Это в черте города, - доказывал я. - Не  думайте,  что  вы  подцепили желторотого янки. Вы видите эти горы, -  продолжал  я,  указывая  на  восток (хотя я и сам за дождем ничего не видел), - ну, так знайте, что я родился  и вырос там. А вы, глупый старый негр, неужели не умеете распознавать людей?      Мрачное лицо короля Сеттивайо смягчилось.      - Так вы с Юга, cap? Это ваши башмаки ввели  меня  в  заблуждение:  для джентльмена с Юга у них носы слишком острые.      - Теперь, я полагаю, плата будет пятьдесят центов? - непреклонно сказал я.      Прежнее  выражение  жадности  и  неприязни  вернулось  на   его   лицо, оставалось на нем десять секунд и исчезло.      - Cap,-сказал он, - пятьдесят центов правильная плата, только мне нужно два доллара, обязательно нужно два доллара. Не то чтобы я требовал их с вас, cap, раз уж знаю, что вы сами  с  Юга.  А  только  я  так  говорю,  что  мне обязательно надо два доллара... А седоков нынче мало.      Теперь его тяжелое лицо выражало спокойствие и уверенность. Ему повезло больше,  чем  он  рассчитывал.  Вместо  того,  чтобы  подцепить  желторотого новичка, не знающего таксы, он наткнулся на старожила.      - Ах вы, бесстыжий старый плут, - сказал я, опуская руку  в  карман.  - Следовало бы вас отправить в полицию.      В первый раз я увидел у него улыбку. Он знал. Прекрасно  знал.  Знал  с самого начала.      Я дал ему  две  бумажки  по  доллару.  Протягивая  их  ему,  я  обратил внимание, что одна из них пережила немало передряг. Правый верхний угол  был у нее оторван, и, кроме  того,  она  была  разорвана  посредине  и  склеена. Кусочек тончайшей голубой бумаги, наклеенной по надрыву, делал ее годной для дальнейшего обращения.      Но довольно пока об этом африканском бандите; я оставил его  совершенно удовлетворенным, приподнял веревочную петлю и открыл скрипучую калитку.      Как я уже говорил, передо мною был только остов дома. Кисть маляра  уже двадцать лет не касалась его. Я не мог понять, почему сильный ветер не  смел его до сих пор, как  карточный  домик,  пока  не  взглянул  опять  на  тесно обступившие его деревья - на деревья, которые видели битву при  Нэшвиле,  но все еще простирали свои ветви вокруг дома, защищая его от бурь, холода и  от врагов.      Азалия  Эдэр  -  седая  женщина  лет  пятидесяти,  потомок   кавалеров, тоненькая и хрупкая, как ее жилище, одетая  в  платье,  дешевле  и  опрятней которого трудно себе представить, - приняла меня с царственной простотою.      Гостиная казалась величиной в квадратную милю, потому что в ней не было ничего,  кроме  книг  на  некрашеных  белых  сосновых  полках,   треснувшего мраморного стола, ковра из тряпок, волосяного дивана без волоса и  двух  или трех стульев. Да,  была  еще  картина,  нарисованная  цветным  карандашом  и изображавшая пучок анютиных глазок. Я оглянулся, ища портрет Эндрью Джексона (6) и корзинку из сосновых шишек, но их не было.      Я побеседовал с Азалией Эдэр и кое что расскажу  вам  об  этом.  Детище старого Юга, она была заботливо взращена среди окружавшего ее мирного  уюта. Познания  ее  были  не  обширны,  но  глубоки  и   ярко   оригинальны.   Она воспитывалась дома, и ее  знание  света  основывалось  на  умозаключениях  и интуиции. Из таких людей и состоит малочисленная, но  драгоценная  и  редкая порода эссеистов. Пока она говорила  со  мной,  я  бессознательно  тер  свои пальцы, виновато стараясь смахнуть с  них  несуществующую  пыль  от  кожаных корешков Лэмба, Чосера, Хэзлита, Марка  Аврелия,  Монтэня  и  Гуда.  Что  за прелесть эта Азалия Эдэр! Какая ценная находка! В наши  дни  все  знают  так много - слишком много! - о действительной жизни.      Мне было совершенно ясно, что Азалия Эдэр очень бедна. "У нее есть  дом и есть во что одеться, но больше, вероятно, ничего", - подумалось мне. Таким образом, раздираемый между моими обязательствами по отношению к  издателю  и преданностью поэтам и эссеистам, сражавшимся против генерала Томаса в долине Кэмберленда, я слушал ее голос, звучавший, как клавикорды, и понял, что не в силах повести речь о договорах. В присутствии девяти муз и  трех  граций  не так-то легко низвести уровень беседы до двух центов. "Придется приехать  еще раз, - сказал я себе. - Может быть, я тогда настроюсь на коммерческий  лад". Но все же я сообщил ей о цели моего приезда, и деловой разговор был назначен на три часа следующего дня.      - Ваш город, - сказал я, готовясь уходить (в это время  всегда  говорят банальные  фразы),  -  по-видимому,  очень  тихий,  спокойный,  так  сказать семейный город, где редко случается что-нибудь из ряда вон выходящее.      "Он поддерживает с Западом и Югом обширную торговлю скобяными товарами, и его мукомольные мельницы пропускают свыше 2000 баррелей в день".      Азалия Эдэр, видимо, размышляла о чем-то.      - Я никогда не думала о нем с  этой  точки  зрения,  -  сказала  она  с какой-то свойственной ей напряженной искренностью. - Разве  происшествия  не случаются как раз в тихих, спокойных местах?  Мне  представляется,  что  при сотворении мира, если б кто-нибудь в  первый  же  понедельник  высунулся  из окна, он услыхал бы, как скатываются капли грязи с божьей лопаты, только что нагромоздившей эти  первозданные  горы.  А  к  чему  свелось  самое  громкое начинание мировой  истории?  Я  говорю  о  Вавилонской  башне.  К  двум-трем страницам на эсперанто в "Североамериканском обозрении".      - Конечно, - глупо ответил я, - человеческая природа  везде  одинакова, но в некоторых городах как-то больше красочности... э-э... больше драматизма и движения и... э-э... романтики, чем в других.      - На первый взгляд, - сказала Азалия Эдэр. - Я много раз путешествовала вокруг света на золотом воздушном корабле, крыльями которого  были  книги  и мечты. Я видела (во время одной из моих воображаемых поездок), как  турецкий султан собственноручно удавил шнурком одну из  своих  жен  за  то,  что  она открыла лицо на людях. Я видела, как один человек в Нэшвиле разорвал  билеты в театр, потому что жена его собиралась пойти  туда,  закрыв  лицо...  слоем пудры. В китайском квартале Сан-Франциско я видела, как девушку-рабыню Синг. И понемногу погружали в кипящее  миндальное  масло,  заставляя  ее  принести клятву,    что    она    больше    никогда    не    увидится    со     своим возлюбленным-американцем. Она поклялась, когда кипящее  масло  поднялось  на три дюйма выше колен. Я видела, как недавно на вечеринке в восточном Нэшвиле от Китти Морган отвернулись семь ее закадычных школьных подруг  за  то,  что она вышла замуж за маляра. Кипящая олифа доходила ей до  самого  сердца,  но посмотрели бы вы, с какой прелестной улыбкой она порхала от стола к столу. О да, это скучный город. Только несколько миль красных кирпичных домов, грязь, лавки и склады леса.      Кто-то осторожно постучал с черного хода. Азалия Эдэр мягко  извинилась и пошла узнать, кто это. Она вернулась через  три  минуты,  помолодевшая  на десять лет, глаза ее блестели, на щеках проступил легкий румянец.      - Вы должны выпить у меня чашку чая со сладкими  булочками,  -  сказала она.      Она  позвонила   в   маленький   металлический   колокольчик.   Явилась девочка-негритянка лет  двенадцати,  босая,  не  очень  опрятная,  и  грозно посмотрела на меня, засунув большой палец в рот и выпучив глаза.      Азалия Эдэр открыла небольшой  истрепанный  кошелек  и  достала  оттуда бумажный доллар - доллар с  оторванным  правым  верхним  углом,  разорванный пополам и склеенный полоской тонкой голубой бумаги. Не могло быть сомнения - это была одна из бумажек, которые я дал разбойнику-негру.      - Сходи, на угол, Импи, к мистеру  Бэкеру,  -  сказала  она,  передавая девочке доллар, - и возьми четверть фунта чая того, который мы всегда берем; - и на десять центов сладких булочек. Иди скорей. У нас как раз  вышел  весь чай, - объяснила она мне.      Импи вышла через заднюю дверь. Не успел еще затихнуть  топот  ее  босых наг по крыльцу, как дикий крик, - я был уверен, что кричала она,  -  огласил пустой дом. Затем глухой и хриплый голос рассерженного  мужчины  смешался  с писком и невнятным лепетанием девочки.      Азалия Эдэр встала, не выказывая ни тревоги, ни удивления,  и  исчезла. Еще минуты две я слышал хриплое мужское ворчание,  какое-то  ругательство  и возню, затем она вернулась ко мне, по-прежнему спокойная.      - Это очень большой дом, - сказала она, - и я сдаю часть его жильцу.  К сожалению, мне приходится отменить мое приглашение на  чай.  В  магазине  не оказалось чая того сорта, который я всегда беру. Мистер Бэкэр обещал достать мне его завтра.      Я был убежден, что Импи не успела еще уйти из дома.  Я  справился,  где тут поближе проходит трамвай, и простился. Когда я уже порядочно  отошел  от дома, я вспомнил, что не спросил Азалию Эдэр, как ее настоящая фамилия.  Ну, да все равно, завтра узнаю.      В этот же день я вступил на стезю порока, на которую привел  меня  этот город без происшествий. Я прожил в нем только два дня, но за это время успел бессовестно налгать по телеграфу и сделаться  сообщником  убийства,  правда, сообщником post factum, если существует такое юридическое понятие.      Когда я заворачивал за угол, - ближайший к моей гостинице,  африканский возница,  обладатель  многоцветного,  единственного  в  своем  роде  пальто, перехватил меня, распахнул тюремную  дверь  своего  передвижного  саркофага, помахал метелкой из перьев и затянул свое обычное:      - Пожалуйте, cap, карета чистая, только что с похорон. Пятьдесят центов в любой...      Тут он узнал меня и широко осклабился.      - Простите, cap... Ведь вы - тот джентльмен,  которого  я  возил  нынче утром. Благодарю вас, cap.      - Завтра, в три часа, мне опять нужно на Джессамайн-стрит, - сказал  я. - Если вы будете здесь, я поеду с вами. Так вы знаете мисс Эдэр?  -  добавил я, вспомнив свой бумажный доллар.      - Я принадлежал ее отцу, судье Эдэру, cap, - ответил он.      - Похоже, что она сильно нуждается, - сказал я. - Невелик у нее  доход, а?      Опять передо мной мелькнуло свирепое  лицо  короля  Сеттивайо  и  снова превратилось в лицо старого извозчика-вымогателя.      - Она не голодает, cap,-тихо сказал он, - у нее есть  доходы...  да,  у нее есть доходы.      - Я заплачу вам пятьдесят центов за поездку, - сказал я.      - Совершенно правильно, cap,  -  смиренно  ответил  он.  -  Это  только сегодня мне необходимо было иметь два доллара, cap.      Я  вошел  в  гостиницу  и  заставил  солгать  телеграфный   провод.   Я протелеграфировал издателю: "Эдер настаивает  восьми  центах  слово".  Ответ пришел такого содержания: "Соглашайтесь немедленно тупица".      Перед самым обедом "майор" Уэнтуорт Кэсуэл атаковал меня так  радостно, будто я был его старым другом, которого он давно не видел. Я еще не встречал человека, который вызвал бы во мне такую ненависть и от которого так  трудно было бы отделаться. Он  застиг  меня  у  стойки,  поэтому  я  никак  не  мог разразиться тирадой о вреде алкоголя. Я с удовольствием первым  заплатил  бы за выпитое, чтобы избавиться от него; но он был  одним  из  тех  презренных, кричащих, выставляющих себя напоказ пьяниц, которые требуют оркестра, музыки и фейерверка к каждому центу, истраченному ими на свою блажь.      С таким видом, словно он  дает  миллион,  он  вытащил  из  кармана  два бумажных доллара и бросил один из них на стойку. И я снова  увидел  бумажный доллар с оторванным правым углом, разорванный пополам и  склеенный  полоской тонкой голубой бумаги. Это опять был мой  доллар.  Другого  такого  быть  не могло.      Я поднялся в свою комнату. Моросящий дождь и скука  унылого,  лишенного событий южного города навеяли на меня тоску и усталость.  Помню,  что  перед тем как лечь, я  успокоился  относительно  этого  таинственного  доллара  (в Сан-Франциско он послужил бы прекрасной завязкой для детективного рассказа), сказав себе: "Здесь, как видно, существует трест извозчиков, и в  нем  очень много акционеров, И как быстро выдают у них дивиденды! Хотел бы я знать, что было бы, если бы..." Но тут я заснул.      На следующий день король Сеттивайо был на своем месте и мои кости снова протряслись в его катафалке до Джессамайн-стрит, Выходя, я велел ему ждать и доставить меня обратно,      Азалия Эдэр выглядела еще более  чистенькой,  бледной  и  хрупкой,  чем накануне. Подписав договор (по восьми центов за слово), она совсем  побелела и вдруг стала сползать со стула. Без особого труда я поднял ее,  положил  на допотопный диван, а затем выбежал на улицу и заорал пирату кофейного  цвета, чтобы он привез доктора. С мудростью, которой я  не  подозревал  в  нем,  он покинул своих одров и побежал пешком, очевидно понимая, что  времени  терять нечего. Через десять минут он вернулся  с  седовласым,  серьезным,  сведущим врачом. В нескольких словах (стоивших много меньше восьми центов  каждое)  я объяснил ему свое присутствие в этом пустом таинственном доме.  Он  величаво поклонился и повернулся к старому негру.      - Дядя Цезарь, - спокойно сказал он, - сбегай ко мне и скажи мисс Люси, чтоб она дала тебе полный кувшин  свежего  молока  и  полстакана  портвейна. Живей. Только не на лошадях. Беги пешком - это дело спешное.      Я увидел, что доктор Мерримен тоже не  доверяет  резвости  коней  моего сухопутного пирата. Когда дядя Цезарь  вышел,  шагая  неуклюже,  но  быстро, доктор очень вежливо, но вместе с тем и очень внимательно  оглядел  меня  и, наконец, очевидно решил, что говорить со мной можно.      - Это от недоедания, - сказал он. - Другими  словами  -  это  результат бедности, гордости и голодовки. У  миссис  Кэсуэл  много  преданных  друзей, которые были бы рады помочь ей, но она не  желает  принимать  помощь  ни  от кого, кроме как от  этого  старого  негра,  дяди  Цезаря,  который  когда-то принадлежал ее семье.      - Миссис Кэсуэл? - с удивлением переспросил я. А потом  я  взглянул  на договор и увидел, что она подписалась: "Азалия Эдэр-Кэсуэл".      - Я думал, что она мисс Эдэр, - сказал я.      - ...вышедшая замуж за пьяного, никуда негодного  бездельника,  сэр,  - закончил доктор. - Говорят, он  отбирает  у  нее  даже  те  крохи,  которыми поддерживает ее старый слуга.      Когда появилось молоко и вино,  доктор  быстро  привел  Азалию  Эдэр  в чувство Она села и стала говорить  о  красоте  осенних  листьев  (дело  было осенью), о прелести их окраски. Мимоходом она коснулась своего обморока  как следствия давнишней болезни сердца. Она лежала на диване, а Импи  обмахивала ее веером. Доктор торопился в другое место, и я дошел с ним до  подъезда.  Я сказал ему, что имею намерение и возможность выдать  Азалии  Эдэр  небольшой аванс в счет ее будущей работы  в  журнале,  и  он,  по-видимому,  был  этим доволен.      - Между прочим, - сказал он, - вам, может быть, небезынтересно  узнать, что вашим кучером был потомок королей. Дед  старика  Цезаря  был  королем  в Конго. Вы могли заметить, что и у самого Цезаря царственная осанка.      Когда доктор уже уходил, я услыхал голос дяди Цезаря:      - Так как же это... он оба доллара отнял у вас, мисс Зали?      - Да, Цезарь, - послышался ее слабый ответ.      Тут я вошел и закончил с нашим будущим сотрудником денежные расчеты. За свой страх я выдал  ей  авансом  пятьдесят  долларов,  уверив  ее,  что  это необходимая формальность для скрепления нашего договора. Затем  дядя  Цезарь отвез меня назад в гостиницу.      Здесь оканчивается та часть истории,  которой  я  сам  был  свидетелем. Остальное будет только голым изложением фактов.      Около шести часов я вышел прогуляться. Дядя Цезарь был на  своем  углу. Он открыл дверцу кареты, помахал метелкой и затянул свою унылую формулу:      - Пожалуйста, cap,  пятьдесят  центов  в  любую  часть  города.  Карета совершенно чистая, cap, только что с похорон...      Но тут он узнал меня.  По-видимому,  зрение  его  слабело.  Пальто  его расцветилось  еще   несколькими   оттенками,   веревка-шнурок   еще   больше растрепалась, и последняя оставшаяся пуговица - желтая  роговая  пуговица  - исчезла. Жалким потомком королей был этот дядя Цезарь!      Часа два спустя я увидел возбужденную толпу, осаждавшую вход в  аптеку. В пустыне, где никогда ничего не случается, это была  манна  небесная,  и  я протолкался в середину толпы. На импровизированном ложе из пустых  ящиков  и стульев покоились тленные останки майора Уэнтуорта Кэсуэла. Доктор попытался обнаружить  и  его  нетленную  душу,  но  пришел  к  выводу,   что   таковая отсутствует.      Бывший майор был найден мертвым на глухой улице  и  принесен  в  аптеку любопытными и скучающими согражданами. Все подробности указывали на то,  что это бывшее человеческое существо выдержало отчаянный бой. Какой бы ни был он негодяй и бездельник, он все же оставался воином. Но он  проиграл  сражение. Кулаки его были сжаты так крепко, что не было возможности разогнуть  пальцы. Знавшие его  добросердечные  граждане  старались  найти  в  своем  лексиконе какое-нибудь доброе слово о нем. Один добродушного вида человек после долгих размышлений сказал:      - Когда Кэсу было четырнадцать лет, он был одним из лучших в  школе  по правописанию.      Пока я стоял тут, пальцы правой  руки  покойника,  свесившиеся  с  края белого соснового ящика, разжались и  выронили  что-то  около  моей  ноги.  Я спокойно прикрыл "это" подошвой, а через некоторое время поднял и положил  в карман. Я понял, что в последней борьбе  его  рука  бессознательно  схватила этот предмет и зажала его в предсмертной судороге.      В тот  вечер  в  гостинице  главной  темой  разговора,  за  исключением политики и "сухого закона", была кончина майора Кэсуэла. Я слышал, как  один человек сказал группе слушателей:      -  По  моему  мнению,  джентльмены,   Кэсуэла   убил   один   из   этих хулиганов-негров, из- за денег. Сегодня днем у него было пятьдесят долларов: он их многим показывал. А когда его нашли, денег при нем не оказалось.      Я выехал из города на следующее утро в девять часов, и когда поезд  шел по мосту через Кэмберленд,  я  вынул  из  кармана  желтую  роговую  пуговицу величиной с полдоллара с еще висевшими на ней раздерганными концами  бечевки и выбросил ее из окна в тихую мутную воду.      Хотел бы я знать, что-то делается сейчас в Буффало?      ------------------------------------------------------------      1) - Персонаж из романа Диккенса "Повесть о двух городах".      2) - Персонаж сказки Вашингтона Ирвинга.      3) - По желанию (лат.).      4) - Военная песня южан во время Гражданской войны в США      5) - Лонгстрит (1821-1904) - генерал южной армии  в  Гражданской  войне США.      6) - Президент США в 1829-1837 гг.    Попробовали - убедились       Перевод М. Богословской        Весна подмигнула  редактору  журнала  "Минерва"  прозрачным  стеклянным глазком  и  совратила  его  с  пути.  Он  только  что  позавтракал  в  своем излюбленном ресторанчике, в гостинице на Бродвее, и  возвращался  к  себе  в редакцию, но вот тут и увяз в  путах  проказницы  весны.  Это  значит,  если сказать  попросту,  что  он  свернул  направо  по  Двадцать  шестой   улице, благополучно перебрался через весенний  поток  экипажей  на  Пятой  авеню  и углубился в аллею распускающегося Мэдисонсквера.      В мягком воздухе и  нежном  убранстве  маленького  парка  чувствовалось нечто  идиллическое;  всюду   преобладал   зеленый   цвет,   основной   цвет первозданных времен - дней сотворения человека и  растительности.  Тоненькая травка, пробивающаяся между дорожками, отливала медянкой, ядовитой  зеленью, пронизанной дыханием множества бездомных человеческих существ, которым земля давала приют летом и осенью. Лопающиеся древесные  почки  напоминали  что-то смутно знакомое  тем,  кто  изучал  ботанику  по  гарниру  к  рыбным  блюдам сорокапятицентового обеда. Небо над головой было того  бледно-аквамаринового оттенка, который салонные поэты рифмуют  со  словами  "тобой",  "судьбой"  и "родной".  Среди  всей  этой  гаммы  зелени  был  только  один  натуральный, беспримесный зеленый цвет - свежая краска  садовых  скамеек,  нечто  среднее между маринованным огурчиком и прошлогодним дождевым плащом, который  пленял покупателей   своей   иссиня-черной   блестящей   поверхностью   и    маркой "нелиняющий".      Однако на городской взгляд редактора Уэстбрука пейзаж представлял собою истинный шедевр.      А теперь, принадлежите ли вы к  категории  опрометчивых  безумцев,  или нерешительных ангельских натур, вам придется последовать за мной и заглянуть на минутку в редакторскую душу.      Душа редактора Уэстбрука пребывала  в  счастливом,  безмятежном  покое. Апрельский выпуск "Минервы" разошелся  весь  целиком  до  десятого  числа  - торговый агент из Кеокука  сообщил,  что  он  мог  бы  сбыть  еще  пятьдесят экземпляров, если бы они у него были. Издатели - хозяева журнала -  повысили ему (редактору) жалованье. Он только  что  обзавелся  превосходной,  недавно вывезенной из провинции кухаркой, до смерти боявшейся  полисменов.  Утренние газеты полностью напечатали его речь, произнесенную  на  банкете  издателей. Вдобавок ко всему в ушах его еще звучала задорная мелодия чудесной  песенки, которую его прелестная молодая жена спела ему сегодня утром, перед  тем  как он ушел из дому. Она последнее время страшно увлекалась пением и  занималась им очень прилежно, с раннего утра. Когда он поздравил ее,  сказав,  что  она сделала большие успехи, она бросилась ему на шею и чуть не  задушила  его  в объятиях от радости, что он ее похвалил. Но, помимо всего прочего, он ощущал также и благотворное действие живительного лекарства опытной сиделки  Весны, которое она дала ему, тихонько проходя по палатам выздоравливающего города.      Шествуя,  не  торопясь,  между   рядами   скамеек   (на   которых   уже расположились бродяги и блюстительницы буйной  детворы),  редактор  Уэстбрук почувствовал вдруг, как кто- то схватил его за рукав. Полагая,  что  к  нему пристал какой-нибудь попрошайка, он повернул  к  нему  холодное,  ничего  не обещающее лицо и увидел, что  его  держит  за  рукав  Доу  -  Шэклфорд  Доу, грязный, обтрепанный, в котором уже почти не осталось и следа от человека из приличного общества.      Пока редактор приходит в себя от  изумления,  позволим  читателю  бегло познакомиться с биографией Доу.      Доу был литератор, беллетрист и давнишний знакомый Уэстбрука.  Когда-то они были приятелями.  Доу  в  то  время  был  человек  обеспеченный,  жил  в приличной квартире, по соседству с Уэстбруками, Обе супружеские  четы  часто ходили вместе в театр,  устраивали  семейные  обеды.  Миссис  Доу  и  миссис Уэстбрук были закадычными подругами.      Но вот однажды некий спрут  протянул  свои  щупальца  и,  разыгравшись, проглотил  невзначай  скромный  капитал  Доу,  после   чего   Доу   пришлось перебраться в район Грэмерси-парка, где за несколько центов в  неделю  можно сидеть  на  собственном  сундуке  перед  камином  из  каррарского   мрамора, любоваться на восьмисвечные канделябры да  смотреть,  как  мыши  возятся  на полу. Доу рассчитывал жить при помощи своего  пера.  Время  от  времени  ему удавалось пристроить какой-нибудь рассказик. Немало  своих  произведений  он посылал Уэстбруку. "Минерва"  напечатала  одно-два,  все  остальные  вернули автору. К каждой отвергнутой рукописи Уэстбрук прилагал  длинное,  тщательно обдуманное письмо, подробно излагая все причины, по которым он считал данное произведение не  пригодным  к  печати.  У  редактора  Уэстбрука  было  свое, совершенно  твердое  представление  о  том,  из  каких  составных  элементов получается хорошая художественная проза. Так же как и у  Доу.  Что  касается миссис Доу, ее больше интересовали  составные  элементы  скромных  обеденных блюд, которые ей с трудом приходилось сочинять. Как-то  раз  Доу  угощал  ее пространными рассуждениями о достоинствах некоторых  французских  писателей. За обедом миссис Доу положила ему на тарелку такую  скромную  порцию,  какую проголодавшийся школьник проглотил бы, не поперхнувшись, одним глотком.  Доу выразил на этот счет свое мнение.      - Это паштет Мопассан, - сказала миссис Доу. -  Я,  конечно,  предпочла бы, пусть это даже и не настоящее искусство,  чтобы  ты  сочинил  что-нибудь вроде романа в сериях Мариона Кроуфорда, по меньшей мере из пяти  блюд  и  с сонетом Эллы Уилер Уилкокс на сладкое. Ты знаешь, мне ужасно есть хочется.      Так процветал Шэклфорд Доу, когда  он  столкнулся  в  Мэдисон-сквере  с редактором Уэстбруком и схватил его за рукав. Это была их первая встреча  за несколько месяцев.      - Как, Шэк, это вы? -  воскликнул  Уэстбрук  и  тут  же  запнулся,  ибо восклицание, вырвавшееся у него, явно подразумевало разительную перемену  во внешности его друга.      - Присядьте-ка на минутку, - сказал Доу, дергая его за  обшлаг.  -  Это моя приемная. В вашу я не могу явиться в таком виде.  Да  сядьте  же,  прошу вас, не бойтесь уронить свой престиж. Эти  общипанные  пичуги  на  скамейках примут вас за какого-нибудь роскошного громилу. Им и в голову не придет, что вы всего-навсего редактор.      - Покурим, Шэк? - предложил редактор Уэстбрук, осторожно  опускаясь  на ядовито- зеленую скамью. Он  всегда  сдавался  не  без  изящества,  если  уж сдавался.      Доу  схватил  сигару,  как  зимородок  пескаря  или  как  юная   девица шоколадную конфетку.      - У меня, видите ли, только... - начал было редактор.      - Да, знаю, можете не договаривать. У вас всего только десять  минут  в вашем распоряжении. Как это вы ухитрились обмануть бдительность моего клерка и ворваться в мое  святилище?  Вон  он  идет,  помахивая  своей  дубинкой  и готовясь обрушить ее на бедного пса, который не может  прочесть  надписи  на дощечке "По траве ходить воспрещается".      - Как ваша работа, пишете? - спросил редактор.      - Поглядите на меня, - сказал Доу. - Вот вам ответ. Только не  стройте, пожалуйста, этакой искренно соболезнующей, озабоченной мины и не спрашивайте меня, почему я не поступлю торговым агентом  в  какую-нибудь  винодельческую фирму или не сделаюсь извозчиком. Я решил вести борьбу до победного конца. Я знаю, что я могу писать хорошие рассказы,  и  я  заставлю  вас,  голубчиков, признать это. Прежде чем я  окончательно  расплююсь  с  вами,  я  отучу  вас подписываться под сожалениями и научу выписывать чеки.      Редактор Уэстбрук молча смотрел через  стекла  своего  пенсне  кротким, скорбным,    проникновенно-сочувствующе-скептическим    взором    редактора, одолеваемого бездарным автором.      - Вы прочли последний рассказ, что я послал вам, "Пробуждение души"?  - спросил Доу.      - Очень внимательно. Я долго  колебался  насчет  этого  рассказа,  Шэк, можете мне поверить. В нем есть несомненные достоинства. Я все  это  написал вам и собирался приложить  к  рукописи,  когда  мы  будем  посылать  ее  вам обратно. Я очень сожалею...      - Хватит с меня сожалений, - яростно оборвал  Доу.  -  Мне  от  них  ни тепло, ни холодно. Мне важно знать чем они вызваны. Ну, выкладывайте, в  чем дело, начинайте с достоинств.      Редактор Уэстбрук подавил невольный вздох.      -  Ваш  рассказ,  -  невозмутимо  начал  он,  -  построен  на  довольно оригинальном сюжете. Характеры удались вам как нельзя лучше. Композиция тоже очень недурна, за исключением нескольких слабых деталей, которые легко можно заменить или  исправить  кой-какими  штрихами.  Это  был  бы  очень  хороший рассказ, но...      - Значит, я могу писать английскую прозу? - перебил Доу.      - Я всегда говорил вам, что у вас есть стиль, - отвечал редактор.      - Так, значит, все дело в том...      - Все в том же самом, - подхватил Уэстбрук.  -  Вы  разрабатываете  ваш сюжет и подводите к развязке, как  настоящий  художник.  А  затем  вдруг  вы превращаетесь в фотографа. Я не знаю, что это у вас  -  мания  или  какая-то форма помешательства, но вы неизменно впадаете в это всякий раз, что  бы  вы ни писали. Нет, я даже беру обратно свое сравнение с фотографом. Фотографии, несмотря на немыслимую перспективу, все  же  удается  кой-когда  запечатлеть хоть какой-то проблеск истины. Вы же всякий раз, как доводите  до  развязки, портите все какой-то грязной, плоской, уничтожающей мазней;  я  уже  столько раз указывал вам на это. Если бы вы, в ваших драматических сценах, держались на соответственной литературной высоте и изображали бы их в тех  возвышенных тонах, которых требует настоящее искусство,  почтальону  не  приходилось  бы вручать вам так часто толстые пакеты, возвращающиеся по адресу отправителя.      - Экая ходульная чепуха! - насмешливо фыркнул Доу. - Вы все  еще  никак не  можете  расстаться  со  всеми  -  этими  дурацкими  вывертами   отжившей провинциальной драмы. Ну ясно, когда черноусый  герой  похищает  златокудрую Бесси, мамаша выходит на авансцену, падает на колени и, воздев руки к  небу, восклицает: "Да будет всевышний свидетелем, что я не успокоюсь до  тех  пор, пока бессердечный злодей, похитивший мое дитя, не испытает на себе всей силы материнского отмщения!"      Редактор  Уэстбрук  невозмутимо  улыбнулся  спокойной,  снисходительной улыбкой.      - Я думаю, что в жизни, - сказал он, - женщина, мать выразилась бы  вот именно так или примерно в этом роде.      - Да ни в каком случае, ни в одной настоящей человеческой  трагедии,  - только на подмостках. Я вам скажу, как она реагировала бы в жизни.  Вот  что она сказала бы: "Как! Бесси увел какой-то неизвестный человек! Боже мой, что за несчастье! Одно за другим! Дайте мне скорей шляпу,  мне  надо  немедленно ехать в полицию. И почему никто не смотрел за ней, хотела бы я  знать?  Ради бога не мешайтесь, уходите с дороги, или я никогда не соберусь.  Да  не  эту шляпу, коричневую с бархатной лентой.  Бесси,  наверно,  с  ума  сошла!  Она всегда так стеснялась чужих! Я не слишком напудрилась? Ах, боже мой! Я прямо сама не своя!"      - Вот как она реагировала бы, - продолжал Доу. - Люди в жизни, в минуту душевных потрясений, не  впадают  в  героику  и  мелодекламацию  Они  просто неспособны на это. Если они вообще в состоянии говорить в такие минуты,  они говорят самым обыкновенным, будничным языком, разве что немножко бессвязней, потому что у них путаются мысли и слова.      - Шэк, - внушительно произнес редактор Уэстбрук,  -  случалось  ли  вам когда-нибудь  вытащить  из-под  трамвая  безжизненное,  изуродованное   тело ребенка, взять его на руки, принести и положить  на  колени  обезумевшей  от горя матери? Случалось ли вам слышать при  этом  слова  отчаянья  и  скорби, которые в эту минуту сами собой срывались с ее губ?      - Нет, не случалось, - отвечал Доу. - А вам случалось?      - Да нет, - слегка поморщившись, промолвил редактор Уэстбрук.  -  Но  я прекрасно представляю себе, что она сказала бы.      - И я тоже, - буркнул Доу.      И тут для редактора Уэстбрука настал самый подходящий момент  выступить в качестве оракула и заставить умолкнуть несговорчивого автора.  Мыслимо  ли позволить неудавшемуся прозаику вкладывать в уста героев и  героинь  журнала "Минерва" слова, не совместимые с теориями главного редактора?      - Дорогой мой Шэк, - сказал он, -  если  я  хоть  что-нибудь  смыслю  в жизни, я  знаю,  что  всякое  неожиданное,  глубокое,  трагическое  душевное потрясение вызывает у человека соответственное, сообразное и подобающее  его переживанию выражение  чувств.  В  какой  мере  это  неизбежное  соотношение выражения и чувства является врожденным, в какой  мере  оно  обусловливается влиянием искусства, это  трудно  сказать.  Величественное,  гневное  рычанье львицы,  у  которой  отнимают  детенышей,  настолько  же   выше   по   своей драматической силе ее обычного воя  и  мурлыканья,  насколько  вдохновенная, царственная речь. Лира выше его старческих причитаний. Но наряду с этим всем людям, мужчинам и женщинам, присуще какое-то, я бы сказал,  подсознательное, драматическое чувство, которое пробуждается в них под  действием  более  или менее глубокого и сильного переживания; это чувство, инстинктивно  усвоенное ими из литературы или из сценического искусства, побуждает их выражать  свои переживания подобающим образом, словами,  соответствующими  силе  и  глубине чувства.      - Но откуда же, во имя всех небесных  туманностей,  черпает  свой  язык литература и сцена? - вскричал Доу.      - Из жизни, - победоносно изрек редактор.      Автор сорвался с  места,  красноречиво  размахивая  руками,  неявно  не находя слов для того, чтобы подобающим образом выразить свое негодование.      На соседней скамье  какой-то  оборванный  малый,  приоткрыв  осоловелые красные глаза, обнаружил, что его угнетенный собрат  нуждается  в  моральной поддержке.      - Двинь его хорошенько, Джек, -  прохрипел  он.  -  Этакий  шаромыжник, пришел в сквер и  бузит.  Не  даст  порядочным  людям  спокойно  посидеть  и подумать.      Редактор Уэстбрук с подчеркнутой невозмутимостью посмотрел на часы.      - Но объясните мне, - в яростном отчаянии накинулся на него  Доу,  -  в чем  собственно,  заключаются  недостатки  "Пробуждения  души",  которые  не позволяют вам напечатать мой рассказ.      - Когда Габриэль Мэррей подходит к телефону, - начал Уэстбрук, - и  ему сообщают, что его невеста погибла от руки бандита, он говорит,  я  точно  не помню слов, но...      - Я помню, - перебил Доу. - Он говорит: "Проклятая  Центральная,  вечно разъединяет. (И потом своему другу.) Скажите, Томми, пуля  тридцать  второго калибра, это что, большая дыра? Надо же, везет как  утопленнику!  Дайте  мне чего-нибудь хлебнуть, Томми,  посмотрите  в  буфете,  да  нет,  чистого,  не разбавляйте".      - И дальше, - продолжал редактор,  уклоняясь  от  объяснений,  -  когда Беренис получает письмо от мужа и  узнает,  что  он  бросил  ее  и  уехал  с маникюршей, она, я сейчас припомню...      - Она восклицает, - с готовностью подсказал автор: -  "Нет,  вы  только подумайте!"      - Бессмысленные, абсолютно неподходящие слова, - отозвался Уэстбрук.  - Они уничтожают все, рассказ превращается  в  какой-то  жалкий,  смехотворный анекдот.  И   хуже   всего   то,   что   эти   слова   являются   искажением действительности.  Ни  один  человек,  внезапно  настигнутый  бедствием,  не способен выражаться таким будничным, обиходным языком.      - Вранье! - рявкнул Доу, упрямо сжимая свои небритые  челюсти.  -  А  я говорю - ни один мужчина, ни одна женщина в минуту душевного  потрясения  не способны ни на какие высокопарные разглагольствования. Они разговаривают как всегда, только немножко бессвязней.      Редактор  поднялся  со  скамьи  с   снисходительным   видом   человека, располагающего негласными сведениями.      - Скажите, Уэстбрук, - спросил Доу, удерживая его за  обшлаг,  -  а  вы приняли бы "Пробуждение души", если бы вы считали, что поступки и слова моих персонажей в тех ситуациях рассказа, о которых мы говорили, не расходятся  с действительностью?      - Весьма вероятно, что принял бы, если бы я действительно так считал, - ответил редактор. - Но я уже вам сказал, что я думаю иначе.      - А если бы я мог доказать вам, что я прав?      - Мне очень жаль,  Шэк,  но  боюсь,  что  у  меня  больше  нет  времени продолжать этот спор.      - А я и не собираюсь спорить, - отвечал Доу.  -  Я  хочу  доказать  вам самой жизнью, что я рассуждаю правильно.      - Как же вы можете это сделать? - удивленно спросил Уэстбрук.      - А вот послушайте, - серьезно заговорил автор. - Я придумал способ Мне важно, чтобы моя теория прозы, правдиво отображающей  жизнь,  была  признана журналами. Я борюсь за это три года и за это время прожил все до  последнего доллара, задолжал за два месяца за квартиру.      - А я, выбирая материал для "Минервы", руководился теорией,  совершенно противоположной вашей, - сказал редактор. - И  за  это  время  тираж  нашего журнала с девяноста тысяч поднялся.      - До четырехсот тысяч, - перебил Доу, - а его можно было бы поднять  до миллиона.      - Вы, кажется, собирались привести  какие-то  доказательства  в  пользу вашей излюбленной теории?      - И приведу.  Если  вы  пожертвуете  мне  полчаса  вашего  драгоценного времени, я докажу вам, что я прав. Я докажу это с помощью Луизы.      - Вашей жены! Каким же образом? - воскликнул Уэстбрук.      - Ну, не совсем с ее помощью, а, вернее сказать, на  опыте  с  ней.  Вы знаете, какая любящая жена Луиза и как она привязана ко  мне.  Она  считает, что вся наша ходкая литературная продукция - это грубая подделка, и только я один умею писать по-настоящему. А с  тех  пор  как  я  хожу  в  непризнанных гениях, она стала мне еще более преданным и верным другом.      - Да, поистине ваша жена изумительная, несравненная  подруга  жизни,  - подтвердил редактор.  -  Я  помню,  она  когда-то  очень  дружила  с  миссис Уэстбрук, они прямо- таки не расставались друг с другом. Нам  с  вами  очень повезло, Шэк, что у нас такие  жены.  Вы  должны  непременно  прийти  к  нам как-нибудь на днях  с  миссис  Доу;  поболтаем,  посидим  вечерок,  соорудим какой-нибудь ужин, как, помните, мы, бывало, устраивали в прежнее время.      - Хорошо, когда-нибудь, -  сказал  Доу,  -  когда  я  обзаведусь  новой сорочкой. А пока что вот какой у меня план. Когда я сегодня собрался уходить после завтрака - если только можно назвать завтраком чай и овсянку  -  Луиза сказала мне, что она пойдет к своей тетке на  Восемьдесят  девятую  улицу  и вернется домой в три часа Луиза всегда приходит минута в минуту Сейчас...      Доу покосился на карман редакторской жилетки.      - Без двадцати семи три, - сказал Уэстбрук, взглянув на часы.      - Только-только успеть... Мы сейчас же идем  с  вами  ко  мне.  Я  пишу записку и оставляю ее на столе, на самом виду, так что  Луиза  сразу  увидит ее, как только войдет. А мы с вами спрячемся в столовой,  за  портьерами.  В этой записке будет написано, что я расстаюсь с ней  навсегда,  что  я  нашел родственную душу, которая понимает высокие порывы моей артистической натуры, на что она, Луиза, никогда не была способна. И вот когда она прочтет это, мы посмотрим, как она будет себя вести и что она скажет.      - Ни за что! - воскликнул редактор, энергично тряся головой. -  Это  же немыслимая жестокость. Шутить чувствами миссис Доу, - нет, я ни  за  что  на это не соглашусь.      - Успокойтесь, - сказал автор. - Мне кажется, что  ее  интересы  дороги мне во всяком случае не меньше, чем  вам.  И  я  в  данном  случае  забочусь столько же о ней, сколько о себе. Так или иначе, я  должен  добиться,  чтобы мои рассказы печатались. А с Луизой от этого ничего не случится. Она женщина здоровая,    трезвая.    Сердце    у    нее    работает    исправно,     как девяностовосьмицентовые часы. И потом, сколько это продлится -  минуту...  я тут же выйду и объясню ей все. Вы должны согласиться, Уэстбрук. Вы не вправе лишать меня этого шанса.      В конце концов редактор Уэстбрук,  хоть  и  неохотно  и,  так  сказать, наполовину, дал свое согласие.  И  эту  половину  следует  отнести  за  счет вивисектора, который безусловно скрывается в каждом из нас. Пусть  тот,  кто никогда не брал в руки скальпеля, осмелится подать голос. Все  горе  в  том, что у нас не всегда бывают под рукой кролики и морские свинки.      Оба искусствоиспытателя вышли из сквера и взяли курс на  восток,  потом повернули на юг  и  через  некоторое  время  очутились  в  районе  Грэмерси. Маленький парк за  высокой  чугунной  оградой  красовался  в  новом  зеленом весеннем наряде, любуясь своим отражением в зеркальной глади бассейна. По ту сторону ограды выстроившиеся прямоугольником потрескавшиеся дома - покинутый приют отошедших  в  вечность  владельцев  -  жались  друг  к  другу,  словно шушукающиеся призраки, вспоминая давние дела исчезнувшей знати. Sic  transit gloria urbis (1).      Пройдя примерно два квартала к северу от парка, Доу с редактором  опять взяли курс на  восток  и  вскоре  очутились  перед  высоким  узким  домом  с безвкусно разукрашенным фасадом Они взобрались на пятый этаж,  и  Доу,  едва переводя дух, достал ключ и открыл одну из дверей, выходивших  на  площадку. Когда они вошли в квартиру, редактор Уэстбрук с чувством  невольной  жалости окинул взглядом убогую и скудную обстановку.      - Берите стул, если найдете, - сказал Доу, - а  я  пока  поищу  перо  и чернила. Э, что это такое? Записка от Луизы, по-видимому она  оставила  мне, когда уходила.      Он взял конверт со стола, стоявшего посреди  комнаты,  и,  вскрыв  его, стал читать письмо. Он начал читать вслух и так и читал до конца. И вот  что услышал редактор Уэстбрук:                 "Дорогой Шэклфорд!      Когда ты получишь это письмо, я буду уже за сотню миль от  тебя  и  все еще буду ехать. Я поступила в хор  Западной  оперной  труппы,  и  сегодня  в двенадцать часов мы отправляемся в турне. Я  не  хочу  умирать  с  голоду  и поэтому решила сама зарабатывать себе на жизнь. Я не вернусь к тебе  больше. Мы едем вместе с миссис Уэстбрук.      Она говорит, что ей надоело жить с агрегатом  из  фонографа,  льдины  и словаря и что она также не вернется. Мы  с  ней  два  месяца  практиковались потихоньку в пенье и танцах. Я надеюсь, что ты добьешься успеха и все  будет хорошо.                                       Прощай.                                                Луиза".      Доу  уронил  письмо  и,  закрыв  лицо  дрожащими   руками,   воскликнул потрясенным, прерывающимся голосом:      - Господи боже, за что ты заставил меня испить чашу сию?  Уж  если  она оказалась вероломной, тогда пусть самые прекрасные из  всех  твоих  небесных даров - вера, любовь  -  станут  пустой  прибауткой  в  устах  предателей  и злодеев!      Пенсне редактора Уэстбрука свалилось на пол. Растерянно теребя пуговицу пиджака, он бормотал посиневшими губами:      - Послушайте, Шэк, ведь это черт знает что за письмо! Ведь  этак  можно человека с ног сбить. Да ведь это же черт знает что такое! А? Шэк?      --------------------------------------------------------- Дверь и мир        Перевод И. Гуровой        У авторов, желающих привлечь внимание публики,  существует  излюбленный прием, сначала читателя уверяют, что все в рассказе  -  истинная  правда,  а затем прибавляют, что истина неправдоподобнее всякой  выдумки.  Я  не  знаю, истинна ли история, которую мне  хочется  вам  рассказать,  хотя  суперкарго испанец с фруктового парохода "Эль Карреро" клялся мощами святой  Гваделупы, что все факты были сообщены ему вице-консулом Соединенных Штатов в Ла Пасе - человеком, которому вряд ли могла быть известна и половина их.      А теперь я не без удовольствия  опровергну  вышеприведенную  поговорку, клятвенно заверив вас, что совсем недавно мне довелось прочесть  в  заведомо выдуманном рассказе следующую фразу: "Да будет  так",  -  сказал  полисмен". Истина еще не породила ничего, столь невероятного.      Когда  X.  фергюсон  Хеджес,  миллионер,  предприниматель,  биржевик  и нью-йоркский бездельник, решал веселиться и весть об  этом  разносилась  "по линии", вышибалы подбирали  дубинки  потяжелее,  официанты  ставили  на  его любимые столики небьющийся фарфор, кэбмены скоплялись перед ночными кафе,  а предусмотрительные  кассиры  злачных  мест,  завсегдатаем  которых  он  был, немедленно заносили на его счет несколько бутылок в качестве  предисловия  и введения.      В городе, где буфетчик, отпускающий вам "бесплатную закуску", ездит  на работу в собственном автомобиле,  обладатель  одного  миллиона  не  числится среди финансовых воротил. Но Хеджес тратил свои деньги так  щедро,  с  таким размахом и блеском,  как  будто  он  был  клерком,  проматывающим  недельное жалование. В конце концов, какое дело трактирщику до  ваших  капиталов?  Его интересует ваш счет в баре, а не в банке.      В  тот  вечер,  с  которого  начинается  констатация   фактов,   Хеджес развлекался в теплой компании пяти-шести друзей и  знакомых,  собравшихся  в его кильватере.      Самыми молодыми в этой компании были маклер Ральф Мэррием  и  его  друг Уэйд.      Зафрахтовали два кэба дальнего плавания; на  площади  Колумба  легли  в дрейф и долго поносили великого мореплавателя, непатриотично упрекая его  за то, что он открывал континенты, а не пивные. К полуночи ошвартовались где-то в трущобах, в задней комнате дешевого кафе.      Пьяный Хеджес вел себя надменно, грубо и придирчиво. Плотный и крепкий, седой, но еще полный сил, он готов был дебоширить хоть до утра  Поспорили  - по пустякам, - обменялись пятипалыми словами, словами, заменяющими  перчатку перед поединком. Мэррием играл роль Готспура (1).      Хеджес вскочил, схватил стул,  размахнулся  и  яростно  швырнул  его  в голову Мэрриема Мэррием увернулся, выхватил маленький револьвер и  выстрелил Хеджесу в грудь. Главный кутила пошатнулся, упал и бесформенной кучей застыл на полу.      Уэйду часто приходилось иметь дело с нью йоркским транспортом,  поэтому он умел действовать быстро. Он вытолкнул Мэрриема в боковую дверь, завел его за угол, протащил бегом через квартал и нанял кэб.  Они  ехали  минут  пять, потом  сошли  на  темном  углу   и   расплатились.   Напротив   лихорадочным гостеприимством блестели огни кабачка.      - Иди туда, в заднюю комнату, - сказал Уэйд, - и жди. Я  схожу  узнать, как дела, и вернусь. До моего возвращения можешь выпить, но не  больше  двух стаканов.      Без десяти час Уэйд вернулся.      - Крепись, старина, - сказал он. - Как раз, когда я подошел,  подъехала карета скорой помощи. Доктор говорит -  умер.  Пожалуй,  выпей  еще  стакан. Предоставь все дело мне. Тебе надо исчезнуть. По-моему, стул  юридически  не считается оружием, опасным для  жизни.  Придется  навострить  лыжи,  другого выхода нет.      Мэррием раздраженно пожаловался на холод и заказал еще стакан.      - Ты замечал, как у него на руках жилы вздуваются? Не выношу... Не...      - Выпей еще, и пошли, - сказал Уэйд. - Можешь рассчитывать на меня.      Уэйд сдержал свое  слово:  уже  в  одиннадцать  часов  следующего  утра Мэррием с новым чемоданом, набитым новым бельем  и  щетками  для  волос,  не привлекая ничьего внимания, прошел по одной из пристаней  Восточной  реки  и поднялся на борт пятисоттонного фруктового пароходика,  который  только  что доставил первый в сезоне груз апельсинов из порта Лимон и теперь возвращался обратно. В кармане у Мэрриема лежали его сбережения - две  тысячи  восемьсот долларов крупными банкнотами, а в ушах звучало наставление Уэйда -  оставить как можно больше воды между собой и Нью-Йорком. Больше ни на что времени  не хватило.      Из порта Лимон Мэррием, направляясь вдоль побережья к  югу  сначала  на шхуне, затем на шлюпе, добрался до  Колона.  Оттуда  он  переправился  через перешеек в Панаму, где устроился пассажиром на грузовое судно, шедшее курсом в Кальяо с  остановками  во  всех  портах,  какие  могли  привлечь  внимание шкипера.      Мэррием решил высадиться в Ла-Пасе, в Ла  Пасе.  Прекрасном,  маленьком городке  без  порта,  полузадушенном  буйной  зеленой  лентой,   окаймляющей подножье уходящей в облака горы Там пароходик застопорил машины, и капитан в шлюпке  отправился  на  берег  пощупать  пульс  кокосового  рынка.  Захватив чемодан, Мэррием поехал с ним и остался в Ла-Пасе.      Колб,  вице-консул,  гражданин  Соединенных   Штатов   греко-армянского происхождения, родившийся в Гессен-Дармштадте и вскормленный в избирательных участках Цинциннати, считал всех  американцев  своими  кровными  братьями  и личными банкирами Он вцепился в Мэрриема, перезнакомил его со всеми  обутыми обитателями Ла-Паса, занял десять долларов и вернулся в свой гамак.      На опушке банановой рощи расположилась деревянная гостиница с видом  на море, приспособленная к вкусам тех немногих  иностранцев,  которые  ушли  из мира в этот перуанский  городишко  Под  выкрики  Колба  "Познакомьтесь  с  " Мэррием    покорно    обменялся    рукопожатиями    с    доктором    немцем, торговцем-французом, двумя торговцами-итальянцами и тремя или четырьмя янки, которых здесь называли  "каучуковыми"  людьми,  "золотыми",  "кокосовыми"  - только не людьми из плоти и крови.      После обеда Мэррием, устроившись в углу широкой веранды,  курил  и  пил шотландское  виски  с  Биббом,   вермонтцем,   поставлявшим   гидравлическое оборудование на рудники. Залитое лунным светом море уходило в бесконечность, и Мэрриему казалось, что оно навсегда легло между ним и его прошлым. Впервые с того момента, как он, несчастный беглец, прокрался на пароход, он мог  без мучительной боли подумать об отвратительной трагедии, в которой сыграл столь роковую роль Расстояние приносило ему успокоение. А Бибб тем временем открыл шлюзы  давно  сдерживаемого  красноречия.   Возможность   изложить   свежему слушателю свои всем  давно  надоевшие  взгляды  и  теории  приводила  его  в восторг.      - Еще год, - заявил Бибб, - и  я  отправлюсь  домой,  в  Штаты.  Здесь, конечно, очень мило, и doice far  niente  в  неограниченном  количестве,  но белому человеку в этом краю долго не прожить Нашему брату нужно  и  в  снегу иногда застрять, и на бейсбол посмотреть, и крахмальный воротничок надеть, и ругань  полисмена  послушать.  Хотя  и  Ла-Пас  -  неплохое   местечко   для послеобеденного отдыха. Кроме того, тут  есть  миссис  Конант.  Чуть  только кто-нибудь из нас всерьез захочет утопиться, он  мчится  к  ней  в  гости  и делает предложение. Получить отказ от миссис Конант приятнее, чем утонуть, а говорят, что человек, когда тонет, испытывает восхитительное ощущение.      - И много здесь таких, как она? - осведомился Мэррием.      - Ни одной, - блаженно вздохнул Бибб. - Это единственная белая  женщина в Ла- Пасе. Масть остальных колеблется от серой  в  яблоках  до  клавиши  си бемоль. Она здесь год. Приехала из... ну знаете эту женскую манеру.  Просишь их сказать "бечевка", а в ответ  слышишь  "силки"  или  "прыгалки".  Сегодня думаешь, что она из Ошкоша, или из Джексонвилля, штат Флорида,  а  завтра  - что с мыса Код.      - Тайна? - рискнул Мэррием.      - Мм... возможно, хотя говорит она достаточно ясно. Но  таковы  женщины По-моему, если сфинкс заговорит, то звучать это будет  примерно  так:  "Боже мой, к обеду опять гости, а на стол подать нечего, кроме этого песка". Но вы забудете об этом, Мэррием, когда познакомитесь с ней. Вы  ей  тоже  сделаете предложение.      И действительно, Мэррием познакомился с ней и сделал ей предложение. Он увидел женщину в черном, чьи волосы отливали бронзой, как крыло  индейки,  а загадочные помнящие  глаза  могли  принадлежать...  ну,  хотя  бы  акушерке, наблюдавшей за сотворением Евы. Однако ее слова  и  манеры  были  ясны,  как выразился Бибб. Она  говорила  -  несколько  неопределенно  -  о  друзьях  в Калифорнии,  а  также  в  южных  округах  Луизианы.  Ей   нравится   здешний тропический  климат  и  неторопливая  жизнь;  она   подумывает   о   покупке апельсиновой рощи; короче говоря, она очарована Ла- Пасом.      Мэррием ухаживал за Сфинксом  три  месяца,  хотя  ему  и  в  голову  не приходило, что  он  ухаживает.  Миссис  Конант  служила  ему  лекарством  от угрызений совести, и он слишком поздно заметил, что без этого  лекарства  не может жить. Все это время Мэррием не получал из Нью-Йорка  никаких  известий Уэйд не знал, что он в Ла-Пасе, а он не помнил точного адреса Уэйда и боялся писать. Он пришел к заключению, что пока ничего предпринимать не следует.      Однажды они с миссис Конант наняли лошадей и отправились на прогулку  в горы. У ледяной речки, стремглав несущейся с гор, они остановились напиться, и тут Мэррием заговорил: как и предсказал Бибб, он сделал предложение.      Миссис Конант поглядела на него с пылкой нежностью, но  затем  ее  лицо выразило такую муку, что Мэррием мгновенно отрезвел.      - Простите меня, Флоренс, - сказал он, выпуская ее руку, - но я  должен взять назад часть того, что сказал. Само собой, я не могу просить вас  выйти за меня замуж. Я убил человека в Нью-Йорке - моего друга;  насколько  помню, застрелил его, как подлый трус. Я был пьян, но это безусловно не  извинение. Я не мог больше молчать и никогда не откажусь от  своих  слов.  Я  скрываюсь здесь от правосудия - и, полагаю, на этом наше знакомство кончается.      Миссис Конант старательно обрывала листья с  нависшей  ветки  лимонного дерева.      -  Полагаю,  что  так,  -  произнесла  она  тихим,  странно-прерывистым голосом, - но это зависит от вас. Я буду так же честна, как и вы. Я отравила моего мужа. Я сама сделала себя вдовой. Нельзя  любить  отравительницу.  Так что, полагаю, на этом наше знакомство кончается.      Она медленно подняла глаза. Мэррием был бледен и тупо  глядел  на  нее, как глухонемой, который не понимает, что происходит вокруг.      Вспыхнув, она быстро шагнула к нему.      - Не смотрите на меня так! -  вскрикнула  она,  словно  от  невыносимой боли. - Прокляните меня, отвернитесь от меня, только не смотрите так! Он бил меня - меня! Если бы я могла показать вам рубцы - на плечах, на спине,  а  с тех пор прошло уже больше года, - следы его зверской ярости.  Святая,  и  та убила бы его. Да, я его отравила. Каждую  ночь  в  ушах  у  меня  звучит  та грязная, гнусная ругань, которой он осыпал меня в последний день. А потом  - побои, и мое терпение кончилось. В тот день я купила яд. Каждый вечер  перед сном он пил в библиотеке горячий ромовый пунш. Только из моих прекрасных рук соглашался он принять стакан - потому что  знал,  что  я  не  выношу  запаха спиртного. В этот вечер, когда горничная принесла мне пунш,  я  отослала  ее вниз с каким-то поручением. Перед тем как идти к  мужу,  я  подошла  к  моей личной аптечке и влила в стакан чайную ложку настойки аконита. Этого, как  я узнала, было бы достаточно, чтобы убить троих. Еще утром я забрала из  банка свои шесть тысяч долларов. Я взяла эти деньги и саквояж и незаметно ушла  из дому. Проходя мимо библиотеки, я услышала, как он с трудом поднялся и тяжело упал на диван. Ночным поездом я уехала в Новый Орлеан, а оттуда  отплыла  на Бермуды. В конце концов я  бросила  якорь  в  Ла-Пасе.  Ну,  что  вы  теперь скажете? Что у вас, язык отнялся?      Мэррием очнулся.      - Флоренс, - сказал он серьезно, - вы нужны мне. Мне все равно, что  вы сделали. Если мир...      - Ральф, - прервала она рыдающим голосом, - будь моим миром!      Лед в глазах ее растаял, она вся чудесно преобразилась  и  качнулась  к Мэрриему так неожиданно, что ему пришлось прыгнуть, чтобы подхватить ее.      Боже  мой!  Почему  в  подобных   ситуациях   всегда   выражаются   так высокопарно? Но что поделаешь! Всех нас подсознательно влечет сияние  рампы. Всколыхните душевные глубины вашей кухарки,  и  она  разразится  тирадой  во вкусе Бульвер-Литтона.      Мэррием и миссис Конант  были  очень  счастливы.  Он  объявил  о  своей помолвке в отеле "Orilla del Mar" (2). Восемь иностранцев и четверо туземных Асторов похлопали  его  по  спине  и  прокричали  неискренние  поздравления. Педрильо, бармен с манерами  кастильского  гранда,  настолько  оживился  под градом заказов,  что  его  подвижность  заставила  бы  бостонского  продавца фруктовых вод полиловеть от зависти.      Они оба были очень счастливы. Тени, омрачавшие их прошлое, при сложении не только не стали гуще, но, наоборот,  согласно  странной  арифметике  бога родственных душ, наполовину рассеялись. Они заперли дверь на засов,  оставив мир снаружи. Каждый стал миром другого. Миссис  Конант  снова  начала  жить. "Помнящее" выражение исчезло из ее глаз. Мэррием старался  проводить  с  ней как можно больше времени. На маленькой лужайке, под сенью пальм и  тыквенных деревьев, они  собирались  построить  волшебное  бунгало.  Они  должны  были пожениться через два месяца. Много часов они проводили  вместе,  склонившись над планом дома. Их объединенные капиталы, вложенные в экспорт  фруктов  или леса, обеспечат приличный доход. "Покойной ночи, мир мой",  -  каждый  вечер говорила миссис Конант, когда Мэрриему пора было возвращаться в  отель.  Они были очень счастливы. Волей судеб их любовь приобрела  тот  оттенок  грусти, который, по-видимому, необходим, чтобы сделать чувство поистине возвышенным. И казалось, что их общее великое несчастье - или грех - связало их нерушимо.      Однажды на горизонте замаячил пароход. Весь босоногий, полуголый Ла-Пас высыпал на берег: прибытие парохода заменяло здесь Кони-Айленд,  цирк,  день Свободы и светский прием.      Когда пароход приблизился, люди сведущие объявили,  что  это  "Пахаро", идущий из Кальяо на север, в Панаму.      "Пахаро" затормозил в  миле  от  берега.  Вскоре  по  волнам  запрыгала шлюпка. Мэррием лениво спустился к  морю  посмотреть  на  суету.  На  отмели матросы-караибы выскочили в  воду  и  дружным  рывком  выволокли  шлюпку  на прибрежную гальку. Из шлюпки вылезли суперкарго, капитан и два  пассажира  и побрели к отелю, утопая в песке. Мэррием посмотрел на приезжих с тем  легким любопытством, которое вызывало здесь всякое новое лицо.  Походка  одного  из пассажиров показалась ему знакомой. Он поглядел снова,  и  кровь  клубничным мороженым застыла в его жилах. Толстый, наглый, добродушный, как и прежде, к нему приближался X. Фергюсон Хеджес, человек, которого он убил.      Когда Хеджес увидел Мэрриема, лицо его побагровело. Потом он завопил  с прежней фамильярностью:      - Здорово, Мэррием! Рад тебя видеть. Вот уж не  ожидал  встретить  тебя здесь. Куинби, это мой старый друг Мэррием из Нью-Йорка. Знакомьтесь.      Мэррием протянул Хеджесу, а затем Куинби похолодевшую руку.      - Бррр! - сказал Хеджес. - И ледяная же у тебя лапа! Да  ты  болен!  Ты желт, как китаец. Малярийное местечко? А ну-ка доставь нас в бар,  если  они здесь водятся, и займемся профилактикой.      Мэррием, все еще в полуобморочном состоянии, повел их к  отелю  "Orilla del Mar".      - Мы с Куинби, - объяснил Хеджес, пыхтя по песку, - ищем на  побережье, куда бы вложить деньги. Мы побывали в Консепсьоне,  в  Вальпарайзо  и  Лиме. Капитан  этой  посудины  говорит,  что  здесь  можно  заняться   серебряными рудниками. Вот мы и слезли. Так  где  же  твое  кафе,  Мэррием?  А,  в  этой портативной будочке?      Доставив Куинби в бар, Хеджес отвел Мэрриема в сторону.      - Что с тобой? - сказал он с грубоватой сердечностью. - Ты что, дуешься из-за этой дурацкой ссоры?      - Я думал, - пробормотал Мэррием, - я слышал... мне сказали, что  вы... что я...      - Ну, и я - нет, и ты - нет, -  сказал  Хеджес.  -  Этот  молокосос  из скорой помощи объявил Уэйду, что мне крышка, потому что мне надоело дышать и я решил отдохнуть немножко. Пришлось поваляться месяц в частной больнице,  и вот я здесь и на здоровье не жалуюсь. Мы с Уэйдом пытались тебя найти, но не могли. Ну-ка, Мэррием, давай лапу и забудь про это. Я сам виноват не  меньше тебя, а пуля мне пошла только на пользу: из больницы я  вышел  крепким,  как ломовая лошадь. Пошли, нам давно налили.      - Старина, - начал Мэррием растерянно, - как мне благодарить тебя? Я... Но...      - Брось, пожалуйста! - загремел Хеджес. - Куинби помрет от жажды,  пока мы тут разговариваем.      Было одиннадцать часов. Бибб сидел в тени на веранде, ожидая  завтрака. Вскоре из бара вышел Мэррием. Его глаза странно блестели.      - Бибб, дружище, - сказал он, медленно  обводя  рукой  горизонт.  -  Ты видишь эти горы, и море, и небо, и солнце - все это принадлежит мне,  Бибси, все принадлежит мне.      - Иди к себе, - сказал Бибб, - и прими восемь гран  хинина.  В  здешнем климате человеку не годится воображать себя Рокфеллером или Джеймсом О'Нилом (3).      В отеле суперкарго развязывал  пачку  старых  газет,  которые  "Пахаро" собрал  в  южных  портах  для  раздачи  на  случайных  остановках.  Вот  так мореплаватели благодетельствуют пленников моря и гор, доставляя им новости и развлечения.      Дядюшка  Панчо,  хозяин  гостиницы,   оседлав   свой   нос   громадными серебряными anteojos (4), раскладывал газеты на  меньшие  кучки.  В  комнату влетел muchacho, добровольный кандидат на роль рассыльного.      - Vien venido (5), - сказал дядюшка Панчо. - Это  для  сеньоры  Конант; это - для эль доктор С-с-шлегель Dios! Что за фамилия! Это - сеньору Дэвису, а эта - для дона Альберта. Эти две - в Casa de Huespedes, Numero  6,  en  la calle de las Buenas Gracias  (6).  И  скажи  всем,  muchacho,  что  "Пахаро" отплывает  в  Панаму  сегодня  в  три.  Кто  хочет  писать   письма,   пусть поторопится, чтобы они успели пройти через correo (7).      Миссис Конант получила предназначенную ей пачку в четыре часа. Доставка запоздала, ибо мальчик был совращен  с  пути  долга  встречной  игуаной,  за которой он немедленно погнался. Но для миссис Конант эта задержка не  играла никакой роли - она не собиралась писать письма.      Она лениво покачивалась в гамаке в патио  дома,  где  она  жила,  сонно мечтая о рае, который ей и Мэрриему удалось создать из обломков прошлого.  И пусть горизонт, замкнувший это мерцающее  море,  замкнет  и  ее  жизнь.  Они закрыли дверь, оставив мир снаружи.      Мэррием пообедает в отеле и придет в  семь  часов.  Она  наденет  белое платье, накинет кружевную мантилью абрикосового цвета, и они будут гулять  у лагуны под кокосовыми  пальмами.  Она  удовлетворенно  улыбнулась  и  наугад вытащила газету из пачки, принесенной мальчиком.      Сперва слова одного из заголовков воскресной газеты не произвели на нее никакого впечатления, они только показались  ей  смутно  знакомыми.  Крупным шрифтом было напечатано: "Ллойд Б.  Конант  добился  развода".  Затем  более мелко - подзаголовки: "Известный фабрикант красок из  Сент-Луиса  выигрывает процесс, ссылаясь на отсутствие жены в  течение  года".  "Обстоятельства  ее таинственного исчезновения". "С тех пор о ней ничего не известно".      Миссис Конант  мгновенно  вывернулась  из  гамака  и  быстро  пробежала глазами заметку в полстолбца, которая заканчивалась следующим образом:  "Как помнят читатели, миссис Конант исчезла однажды  вечером,  в  марте  прошлого года. Ходили слухи, что ее брак с Ллойдом Б. Конантом был  очень  несчастен. Утверждали даже,  что  его  жестокость  по  отношению  к  жене  неоднократно приобретала формы оскорбления  действием.  После  отъезда  миссис  К.  в  ее спальне в  маленькой  аптечке  был  обнаружен  пузырек  смертельного  яда  - настойки  аконита.  Это  наводит  на  предположение,  что  она  помышляла  о самоубийстве. Считают, что, вместо того  чтобы  привести  в  исполнение  это намерение, если таковое у нее было, она предпочла покинуть свой дом".      Миссис Конант уронила газету и медленно опустилась на  стул,  судорожно сжав руки.      - Как же это было?.. боже мой!.. как же это было, - шептала  она.  -  Я унесла пузырек... Я выбросила его из  окна  вагона...  Я...  В  аптечке  был другой пузырек...  Они  стояли  рядом  -  аконит  и  валерьянка,  которую  я принимала от бессонницы... Если нашли пузырек с аконитом, значит...  значит, он безусловно жив - я дала  ему  безобидную  дозу  валерьянки...  Так  я  не убийца!.. Ральф, я... Господи, сделай, чтобы это не оказалось сном.      Она прошла в ту половину дома, которую снимала у старика-перуанца и его жены, заперла дверь и в течение получаса лихорадочно металась но комнате. На столе стояла фотография Мэрриема. Она взяла  ее,  улыбнулась  с  невыразимой нежностью - и уронила на нее четыре слезы. А Мэррием находился от нее только в ста метрах! Затем миссис Конант десять минут стояла  неподвижно,  глядя  в пространство. Она глядела в пространство через медленно открывавшуюся дверь. По эту сторону были материалы для постройки  романтического  замка:  любовь; Аркадия колышащихся пальм;  колыбельная  песня  прибоя;  приют  спокойствия, отдыха, мира; страна лотоса, страна мечтательной лени; жизнь без  опасностей и страха, полная поэзии и сердечного покоя.  Как  по-вашему,  Романтик,  что увидела миссис Конант по ту сторону двери? Не знаете? Ах, не хотите сказать? Очень хорошо. Тогда слушайте.      Она увидела, как она входит в универсальный  магазин  и  покупает  пять мотков шелка и три ярда коленкора на  передник  кухарке.  "Записать  на  ваш счет, мэм?" - спрашивает продавец. А выходя, она встречает знакомую даму, та сердечно здоровается с ней и восклицает: "Ах, где вы достали  выкройку  этих рукавов, дорогая миссис Конант?" На углу полисмен помогает ей перейти  улицу и почтительно прикасается к шлему. "Кто-нибудь заходил?"  -  спрашивает  она горничную, вернувшись домой.      "Миссис Уолдрон, - отвечает горничная, -  и  обе  мисс  Иженкинсон".  - "Прекрасно, - говорит она. - Принесите мне, пожалуйста, чашку чаю, Мэгги".      Миссис Конант подошла к двери и позвала Анджелу, старуху-перуанку.      - Если Матео дома, пошли его ко мне.      Матео - метис, волочащий ноги от  старости,  но  еще  исполнительный  и бодрый, явился на зов.      - Я хочу уехать отсюда сегодня или завтра. Не  знаешь,  нет  ли  сейчас поблизости парохода или какого-нибудь другого судна?      Матео задумался.      - В Пунта Реина, в тридцати милях  южнее,  сеньора,  маленький  пароход грузится хиной и красильным деревом. Он уходит  в  Сан-Франциско  завтра  на рассвете. Так говорит мой брат, он сегодня утром  проходил  на  своем  шлюпе мимо Пунта Реина.      - Ты должен отвезти меня на этом шлюпе к пароходу сегодня же. Согласен?      - Может быть... - Матео красноречиво повел плечом.      Миссис Конант достала из ящика несколько монет и протянула ему.      - Подведи шлюп в бухту за мысом, к югу от города, -  приказала  она,  - собери матросов и будь готов отплыть в шесть часов. Через полчаса  приготовь в патио тележку с соломой. Ты отвезешь на шлюп мой  сундук.  Потом  получишь еще. Ну, быстрее.      Матео удалился, впервые за много лет не волоча ноги.      - Анджела! - вскричала миссис  Конант  в  лихорадочном  возбуждении.  - Помоги мне уложиться. Я уезжаю. Тащи сундук. Сначала  платья.  Пошевеливайся же! Сперва эти черные. Быстрее.      С самого начала она ни минуты не колебалась. Ее решение было твердым  и окончательным. Ее дверь открылась, и через эту дверь ворвался мир. Любовь ее к Мэрриему не уменьшилась, но стала теперь чем-то нереальным и  безнадежным. Видения их будущего, которое недавно казалось столь блаженным, исчезли.  Она пыталась убедить себя, что отрекается только ради Мэрриема. Теперь, когда  с нее снят ее крест - по крайней мере формально, - не  слишком  ли  тяжко  ему будет нести свой?  Если  она  не  покинет  его,  разница  между  ними  будет медленно, но верно омрачать и подтачивать их счастье. Так она убеждала себя, а все это время в ее ушах едва заметно, но настойчиво,  как  гул  отдаленных машин, звучали тихие голоса - еле слышные  голоса  мира,  чей  манящий  зов, когда они сольются в хор, проникает сквозь самую толстую дверь.      Один раз за время сборов на нее пал легкий отсвет мечты о лотосе. Левой рукой она прижала к сердцу портрет Мэрриема,  а  правой  швырнула  в  сундук туфли.      В шесть часов Матео вернулся и сообщил, что шлюп готов. Вдвоем с братом они поставили сундук на тележку, закутали соломой и отвезли к месту посадки, а оттуда в лодке переправили на шлюп. Затем Матео  вернулся  за  дальнейшими распоряжениями.      Миссис Конант была готова. Она расплатилась с  Анджелой  и  нетерпеливо ждала метиса. На ней был длинный широкий пыльник из черного  шелка,  который она обычно надевала, отправляясь на прогулку, если вечер  был  прохладен,  и маленькая круглая шляпа с накинутой сверху кружевной мантильей  абрикосового цвета.      Короткие сумерки быстро сменились  мраком.  Матео  вел  ее  по  темным, заросшим травой улицам к мысу, за которым стоял на якоре шлюп.  Повернув  за угол, они заметили в трех кварталах справа туманное сияние керосиновых  ламп в отеле "Orilla del Mar". Миссис Конант остановилась, ее  глаза  наполнились слезами.      - Я должна, я должна увидеть его еще раз перед отъездом, - пробормотала она, ломая руки.      Но она и теперь не колебалась в своем решении. Мгновенно  она  сочинила план, как поговорить с ним и все же уехать без его ведома. Она пройдет  мимо отеля, попросит кого-нибудь вызвать Мэрриема, поболтает с ним о каких-нибудь пустяках, и когда они расстанутся, он  по-прежнему  будет  думать,  что  они встретятся в семь часов у нее.      Она отколола шляпу, дала ее Матео и приказала:      - Держи ее и жди здесь, пока я не вернусь.      Закутав голову мантильей, как она обычно  делала,  гуляя  после  захода солнца, миссис Конант направилась прямо в "Орилла дель Map".      На веранде белела  толстая  фигура  дядюшки  Панчо.  Она  обрадовалась, увидев, что он один.      - Дядюшка Панчо, - сказала она с очаровательной улыбкой. - Не будете ли вы так добры попросить мистера Мэрриема спуститься сюда на минутку?  Я  хочу поговорить с ним.      Дядюшка Панчо поклонился с грацией циркового слона.      - Buenas tardes (8), сеньора Конант, - произнес он с учтивостью  истого кабаллеро и продолжал смущенно: - Но разве  сеньора  не  знает,  что  сеньор Мэррием сегодня в три часа отплыл на "Пахаро" в Панаму?      --------------------------------------------------------      1) - Прозвище сэра Генриха Перси, забияки и задиры,  в  драме  Шекспира "Генрих IV".      2) - Берег моря (испанск.).      3) - Актер, прославился исполнением роли графа Монте-Кристо.      4) - Очки (испанск.).      5) - Добрый день (испанск.).      6) - В гостиницу, номер шесть, на улице Буэнас Грациас (испанск.).      7) - Почта (испанск.).      8) - Добрый вечер (испанск.).       Вопрос высоты над уровнем моря      Перевод О. Холмской       Однажды зимой оперная труппа театра "Альказар"  из  Нового  Орлеана,  в надежде поправить свои обстоятельства,  совершала  турне  по  Мексиканскому, Центрально- и Южноамериканскому побережью. Предприятие это оказалось  весьма удачным. Впечатлительные испано-американцы, большие любители  музыки,  всюду осыпали артистов  долларами  и  оглушали  их  криками  "vivas!"  Антрепренер раздобрел телом и умягчился духом. Только неподходящий  климат  помешал  ему возложить на себя видимый знак  своего  благополучия  -  меховое  пальто  со шнурами, наружными петлями и обшитыми суташом пуговицами. От полноты  чувств он чуть было даже не повысил  жалованье  актерам,  но  вовремя  опомнился  и могучим усилием воли победил порыв к столь бесприбыльному выражению радости.      Самый большой успех гастролеры имели в Макуто, на побережье  Венесуэлы. Представьте себе Кони-Айленд, переведенный на испанский язык, и вы  поймете, что  такое  Макуто.  Модный  сезон  продолжается  от  ноября  до  марта.  Из Ла-Гвейры, Каракаса, Валенсии и других городов внутри страны стекаются  сюда все, кто хочет  повеселиться.  К  их  услугам  разнообразные  развлечения  - купанье в море, фиесты, бои быков, сплетни. И все эти люди одержимы страстью к музыке, которую оркестры, Играющие - один на площади, другой  на  взморье, могут только разбередить, но не  насытить.  Понятно,  что  прибытие  оперной труппы было встречено с восторгом.      Знаменитый Гусман Бланке, президент и  диктатор  Венесуэлы,  вместе  со своим двором проводил зимний сезон в Макуто. Этот могущественный  правитель, по  чьему  личному  распоряжению  оперному  театру  в  Каракасе   выдавалась ежегодная  субсидия  в  сорок  тысяч  песо,  приказал  освободить  один   из правительственных складов и временно переоборудовать его под  театр.  Быстро воздвигли сцену, для зрителей сколотили деревянные скамьи, для президента  и высших чинов армии и гражданской администрации построили несколько лож.      Труппа пробыла в Макуто две недели.  На  всех  представлениях  зал  был набит битком. Даже на улице перед театром сотнями толпились обожатели музыки и дрались из-за  места  поближе  к  растворенной  двери  и  открытым  окнам. Зрительный зал являл собой необычайно пеструю картину. Тут были представлены все возможные оттенки человеческой кожи: вперемежку сидели  светло-оливковые испанцы, желтые и коричневые  метисы,  черные  как  уголь  негры  с  берегов Караибского моря и с Ямайки. Кое-где,  небольшими  кучками,  вкраплены  были индейцы с лицами, как  у  каменных  идолов,  закутанные  в  яркой  расцветки шерстяные одеяла - индейцы из дальних округов - Саморы, Лос-Андес и Миранды, спустившиеся с гор к морю, чтобы в прибрежных  городах  обменять  на  товары намытый в ущельях золотой песок.      На этих выходцев  из  неприступных  горных  твердынь  музыка  оказывала потрясающее действие. Они слушали, оцепенев  от  восторга,  резко  выделяясь среди экспансивных жителей Макуто, которые для выражения своих чувств  щедро пускали в ход и язык и руки. Только однажды сумрачный экстаз  этих  исконных насельников страны проявился вовне. Во время представления  "Фауста"  Гусман Бланке, очарованный арией Маргариты, роль которой, как значилось  на  афише, исполняла мадемуазель Нина Жиро,  бросил  на  сцену  кошелек  с  червонцами. Другие видные граждане по его примеру  тоже  стали  кидать  золотые  монеты, сколько  кому  не   жаль,   и   даже   некоторые   из   прекрасных   сеньор, присутствовавших в театре, решились, сняв с пальчика  кольцо  или  отстегнув брошку, бросить их к ногам примадонны. Тогда-то в разных углах  зала  начали вставать суровые жители гор и швырять на сцену серые и  коричневые  мешочки, которые шлепались об пол с мягким, глухим звуком.      Конечно, только радость от мысли, что ее искусство получило  признание, заставила так ярко заблистать глаза мадемуазель Жиро, когда  она  у  себя  в уборной стала развязывать эти кожаные мешочки и обнаружила, что они содержат полновесный золотой песок. Если так,  то  что  ж,  радость  ее  была  вполне законна,  ибо  голос   мадемуазель   Жиро,   чистый,   сильный   и   гибкий, безукоризненно передававший все оттенки чувств, волновавших  впечатлительную душу  артистки,  без  сомнения  заслуживал  той  оценки,  которую  ему  дали слушатели.      Но не триумфы оперной труппы "Альказар" являются темой нашего рассказа: они лишь слегка соприкасаются с ней и сообщают ей колорит. Дело в  том,  что за эти дни в Макуто произошло  трагическое  событие,  пригасившее  на  время общее веселье и оставшееся неразрешимой загадкой.      Однажды  под  вечер,  за  короткий  час  между  закатом  солнца  и  тем мгновением, когда примадонне полагалось явиться на подмостках  в  черно-алом наряде пылкой Кармен, мадемуазель Нина Жиро бесследно исчезла.  Шесть  тысяч пар глаз, устремленных на сцену, шесть  тысяч  нетерпеливо  бившихся  сердец остались  неудовлетворенными.  Поднялась  суматоха.  Посланцы  помчались   в маленький французский отель, где жила певица. Другие  устремились  на  пляж, где она могла замешкаться, увлекшись купанием или задремав  под  тентом.  Но все поиски были тщетны. Мадемуазель словно сквозь землю провалилась.      Прошло еще полчаса. Диктатор, не привычный к капризам примадонн,  начал проявлять нетерпение. Он послал своего адъютанта передать антрепренеру, что, если занавес не будет сию  же  минуту  поднят,  всю  труппу  незамедлительно отправят в тюрьму, хотя мысль  о  необходимости  прибегнуть  к  таким  мерам наполняет скорбью сердце президента. В Макуто умели заставить птичек петь.      Антрепренер временно отложил всякие надежды на мадемуазель  Жиро.  Одна из  хористок,  годами  мечтавшая   о   таком   счастливом   случае,   срочно преобразилась в Кармен, и представление началось.      Примадонна не отыскалась, однако, и на другой день.      Тогда актеры обратились за  помощью  к  властям.  Президент  немедленно отрядил на розыски полицию, армию и  всех  граждан.  Но  тайну  исчезновения мадемуазель Жиро не удалось раскрыть. Труппа отбыла из Макуто выполнять свои контракты в других городах на побережье.      На обратном пути, во  время  стоянки  парохода  в  Макуто,  антрепренер съехал на берег и еще раз навел справки. Напрасно! Следов пропавшей так и не нашли. Что было делать? Вещи мадемуазель Жиро оставили в отеле на случай  ее возможного возвращения, и труппа продолжала свой путь на родину.      На camino real (1), тянувшейся вдоль берега, стояли  четыре  вьючных  и два верховых мула дона сеньора Джонни  Армстронга,  терпеливо  ожидая,  пока щелкнет бич их arrkro (2), Луиса. Это должно  было  послужить  сигналом  для выступления  в  долгий  путь  по  горам.   Вьючные   мулы   были   нагружены разнообразным ассортиментом скобяных товаров и ножевых изделий.  Эти  товары дон Джонни продавал индейцам,  получая  взамен  золотой  песок,  который  те намывали в сбегающих с Анд горных реках и  хранили  в  гусиных  перьях  и  в кожаных мешочках, пока не прибывал к ним  Джонни,  совершая  свою  очередную поездку. Коммерция эта была очень выгодной, и сеньор Армстронг рассчитывал в ближайшем  будущем  приобрести  ту  кофейную  плантацию,  к  которой   давно присматривался.      Армстронг  стоял  на  узком  тротуарчике  и   обменивался   изысканными прощальными приветствиями на испанском языке  со  старым  Перальто,  богатым местным купцом, только что содравшим с него втридорога за полгросса кухонных ножей, и  краткими  английскими  репликами  с  Руккером,  маленьким  немцем, исполнявшим в Макути обязанности консула Соединенных Штатов.      - Да пребудет с вами,  сеньор,  -  говорил  Перальто,  -  благословение святых угодников во время долгого вашего пути. Уповайте на милость Божию.      - Пейте-ка лучше хинин, - пробурчал Руккер, не выпуская трубки изо рта. - По два грана на ночь. И не пропадайте надолго. Вы нам нужны.  Этот  Мелвил омерзительно играет в  вист,  а  заменить  его  некем.  Auf  wiedersehen,  и смотрите между мула ушами, когда по пропасти краю ехать будете.      Зазвенели бубенчики на  сбруе  передового  мула,  и  караван  тронулся. Армстронг помахал рукой провожающим и занял свое место в  хвосте  процессии. Шажком поднялись они по узкой уличке мимо двухэтажного  деревянного  здания, пышно именуемого "Hotel Ingles"(3),  где  Айве,  Доусон,  Ричмонд  и  прочая братия предавались безделью на широкой веранде, перечитывая газеты недельной давности. Все они подошли к перилам  и  дружески  напутствовали  Джонни  кто умными, кто глупыми советами. Не  спеша  протрусили  мулы  по  площади  мимо бронзового памятника  Гусману  Бланке  в  ограде  из  ощетинившихся  штыками трофейных винтовок, отнятых у повстанцев, и выбрались из  города  по  кривым переулкам,  где  возле  крытых  соломою  хижин,  не  стыдясь  своей  наготы, резвились юные граждане  Макуто.  Далее  караван  нырнул  под  влажную  тень банановой рощи и снова  вынырнул  на  яркий  солнечный  свет  у  искрящегося потока, где коричневые  женщины  в  весьма  скудной  одежде  стирали  белье, безжалостно трепля его о камни. Затем путники,  переправившись  через  речку вброд, двинулись в гору по крутой тропе и надолго распрощались даже  с  теми скромными элементами  цивилизации,  коими  дано  было  наслаждаться  жителям приморской полосы.      Не одну неделю провел Армстронг  в  горах,  следуя,  под  водительством Луиса, по обычному своему маршруту. Наконец, после того как он набрал арробу (4) драгоценного песка, что составляло пять тысяч долларов чистой прибыли, и вьюки на спинах мулов значительно  облегчились,  караван  повернул  обратно. Там, где из глубокого ущелья выбегает река Гуарико, Луис остановил мулов.      - Сеньор, - сказал он, - меньше чем в  одном  дневном  переходе  отсюда есть деревушка Такусама, где мы  еще  ни  разу  не  бывали.  Там,  я  думаю, найдется много унций золота. Стоит попробовать.      Армстронг согласился, и  они  опять  двинулись  в  гору.  Узкая  тропа, карабкаясь по кручам, шла через густой лес. Надвигалась  уже  ночь,  темная, мрачная, как вдруг  Луис  опять  остановился.  Перед  путниками,  преграждая тропу, разверзалась черная, бездонная пропасть. Луис спешился.      - Тут должен быть мост, - сказал он и побежал куда-то вдоль  обрыва.  - Есть, нашел! - крикнул он из темноты и, вернувшись, снова сел в седло. Через несколько мгновений Армстронг услышал грохот, как будто где-то во мраке били в огромный барабан. Это гремели копыта мулов  по  мосту  из  туго  натянутых бычьих кож, привязанных к поперечным шестам и перекинутых через пропасть.  В полумиле оттуда была уже Такусама. Кучка сложенных из  камней  и  обмазанных глиной лачуг ютилась в темной лесной чаще.      Когда всадники подъезжали к селению, до их ушей внезапно долетел  звук, до странности неожиданный в угрюмой тишине  этих  диких  мест.  Великолепный женский голос, чистый и сильный,  пел  какую-то  звучную,  прекрасную  арию. Слова были английские, и мелодия показалась Армстронгу знакомой, хотя  он  и не мог вспомнить ее названия.      Пение исходило из  длинной  и  низкой  глинобитной  постройки  на  краю деревни. Армстронг соскочил с мула и, подкравшись к узкому оконцу  в  задней стене дома, осторожно заглянул внутрь.  В  трех  футах  от  себя  он  увидел женщину  необыкновенной,  величественной  красоты,  закутанную  в  свободное одеяние из леопардовых шкур.  Дальше  тесными  рядами  сидели  на  корточках индейцы, заполняя все помещение, кроме небольшого пространства,  где  стояла женщина.      Она кончила петь и села у самого окна, как  будто  ловя  струю  свежего воздуха, только здесь проникавшего в душную лачугу. Едва  она  умолкла,  как несколько слушателей вскочили и  принялись  бросать  к  ее  ногам  маленькие мешочки, глухо шлепавшиеся о земляной пол. Остальные  разразились  гортанным ропотом,  что  у  этих  сумрачных  меломанов  было,  очевидно,   равносильно аплодисментам.      Армстронг  привык  быстро  ориентироваться  в   обстановке.   Пользуясь поднявшимся шумом, он тихо,  но  внятно  проговорил:  -  Не  оборачивайтесь. Слушайте. Я американец. Если вам нужна помощь, скажите, как вам ее  оказать. Отвечайте как можно короче.      Женщина оказалась достойной его отваги. Только по внезапно вспыхнувшему на ее щеках румянцу можно было судить, что она слышала и поняла  его  слова. Затем она заговорила, почти не шевеля губами:      - Эти индейцы держат меня в плену. Видит бог, мне нужна  помощь.  Через два часа приходите к хижине в двадцати ярдах отсюда, ближе к горному склону. Там будет свет, на окне красная занавеска. У дверей всегда стоит караульный, его придется убрать. Ради всего святого, не покидайте меня.      Приключения, битвы и тайны как-то не  идут  к  нашему  рассказу.  Тема, которую мы  избрали,  слишком  деликатна  для  этих  грубых  и  воинственных мотивов. И однако она стара как мир. Ее называли "влиянием среды", но  разве такими  бледными  словами  можно  описать  то  неизъяснимое  родство   между человеком и природой, то загадочное братство между нами  и  морской  волной, облаками, деревом и камнем, в силу которого наши  чувства  покоряются  тому, что нас окружает? Почему мы настраиваемся  торжественно  и  благоговейно  на горных вершинах,  предаемся  лирическим  раздумьям  под  тенью  пышных  рощ, впадаем в легкомысленное веселье и  сами  готовы  пуститься  в  пляс,  когда сверкающая волна  разливается  по  отмели?  Быть  может,  протоплазма...  Но довольно! Этим вопросом занялись химики, и скоро они всю жизнь закуют в свою таблицу элементов.      Итак, чтобы не выходить из пределов научного изложения, сообщим только, что Армстронг пришел ночью  к  хижине,  задушил  индейского  стража  и  увез мадемуазель Жиро. Вместе с ней уехало из Такусамы несколько фунтов  золотого песка,  собранного  артисткой  за  время  своего  вынужденного  ангажемента. Индейцы Карабабо самые страстные любители музыки на  всей  территории  между экватором и Французским оперным театром в Новом  Орлеане.  Кроме  того,  они твердо верят, что Эмерсон преподал нам разумный совет,  когда  сказал:  "То, чего жаждет твоя  душа,  о  человек,  возьми  и  заплати  положенную  цену". Несколько из этих  индейцев  присутствовали  на  гастролях  оперного  театра "Альказар" в  Макуто  и  нашли  вокальные  данные  мадемуазель  Жиро  вполне удовлетворительными. Они  ее  возжаждали,  и  они  ее  взяли-увезли  однажды вечером, быстро и без всякого  шума.  У  себя  они  окружили  ее  почетом  и уважением, требуя только одного коротенького  концерта  в  вечер.  Она  была очень рада тому, что  мистер  Армстронг  освободил  ее  из  плена.  На  этом кончаются все тайны и приключения. Вернемся теперь к вопросу о протоплазме.      Джон Армстронг и мадемуазель Жиро ехали по тропе среди  горных  вершин, овеянные их торжественным покоем. На лоне природы даже тот, кто совсем забыл о своем родстве с  ней,  с  новой  силой  ощущает  эту  живую  связь.  Среди гигантских  массивов,  воздвигнутых  древними  геологическими  переворотами, среди грандиозных просторов и безмерных далей  все  ничтожное  выпадает,  из души человека, как выпадает из раствора  осадок  под  действием  химического реагента. Путники двигались медлительно и важно, словно молящиеся во  храме. Их сердца, как и горные  пики,  устремлялись  к  небу.  Их  души  насыщались величием и миром.      Армстронгу женщина, ехавшая рядом с ним, казалась почти святыней. Ореол мученичества,  еще  окружавший  ее,  придавал  ей  величавое  достоинство  и превращал ее женскую прелесть в  иную,  более  возвышенную  красоту.  В  эти первые часы совместного путешествия Армстронг  испытывал  к  своей  спутнице чувство, в котором земная любовь сочеталась с преклонением перед сошедшей  с небес богиней.      Ни разу еще после освобождения не тронула ее уст улыбка.  Она  все  еще носила мантию из леопардовых шкур,  ибо  в  горах  было  прохладно.  В  этом одеянии она казалась принцессой, повелительницей этих диких и грозных высот. Дух ее был в согласии с духом горного края. Ее взор  постоянно  обращался  к темным утесам, голубым ущельям, увенчанным снегами пикам и выражал такую  же торжественную печаль, какую источали они. Временами она запевала Те deum или Miserere (5), которые как будто отражали самую душу гор  и  делали  движение каравана подобным богослужебному шествию среди колонн собора.  Освобожденная пленница редко роняла слово, как бы учась  молчанию  у  окружающей  природы. Армстронг смотрел на нее, как на ангела. Он счел бы святотатством  ухаживать за ней, как за обыкновенной женщиной.      Спускаясь мало-помалу, на третий день они очутились в  tierra  templada (6) - на невысоких плато в  предгорьях.  Горы  отступили,  но  еще  высились вдали, вздымая в  небо  свои  грозные  головы.  Тут  уже  видны  были  следы человека. На расчищенных в лесу полянах белели  домики  -  посреди  кофейных плантаций. На дороге  попадались  встречные  всадники  и  вьючные  мулы.  На склонах паслись  стада.  В  придорожной  деревушке  большеглазые  ninos  (7) приветствовали караван пронзительными криками.      Мадемуазель Жиро сняла свою мантию из леопардовых  шкур.  Это  одеяние, так гармонировавшее  с  духом  высокогорья,  здесь  уже  казалось  несколько неуместным. И Армстронгу почудилось, что вместе с этой  одеждой  мадемуазель Жиро сбросила и частицу важности и достоинства, отличавших  до  сих  пор  ее поведение.  Чем  населеннее  становилась  местность,  чем  чаще  встречались признаки  цивилизации,  говорившие  о  жизненных  удобствах  и   уюте,   тем ощутительнее делалась эта перемена в  спутнице  Армстронга.  Он  с  радостью видел, что принцесса и священнослужительница превращается в простую  женщину - обыкновенную, земную, однако не менее обаятельную. Слабый румянец  заиграл на ее мраморных щеках. Под леопардовой мантией обнаружилось обычное  платье, и мадемуазель Жиро принялась оправлять его  с  заботливостью,  доказывавшей, что чужие взгляды ей не безразличны. Она пригладила  свои  разметавшиеся  по плечам кудри. В ее глазах замерцал огонек интереса к миру и  его  делам,  не смевший до сих пор  разгореться  в  леденящем  воздухе  аскетических  горных вершин.      Божество оттаивало - и сердце Армстронга забилось сильнее.  Так  бьется сердце у исследователя Арктики,  когда  он  впервые  видит  зеленые  поля  и текучие  воды.  Очутившись  на  менее   высоком   уровне   суши   и   жизни, путешественники поддались его таинственному, неуловимому влиянию. Их уже  не обступали суровые скалы; воздух, которым они дышали, не был уже  разреженным воздухом горных высот. Они ощущали на своем лице  дыхание  фруктовых  садов, зреющих нив и теплого жилья - добрый запах дыма и влажной  земли,  все,  чем пытается утешить себя человек, отгораживаясь от мертвого праха, из  которого он возник. В соседстве снежных вершин мадемуазель Жиро сама  проникалась  их замкнутостью и молчаливостью. А теперь - ужель это была та же самая женщина? Трепещущая, полная жизни и страсти, счастливая от сознания  своей  прелести, женственная  до  кончиков  пальцев!  Наблюдая  эту  метаморфозу,   Армстронг чувствовал, что в душу его  закрадывается  смутное  опасение.  Ему  хотелось остаться здесь, не пускать  дальше  эту  женщину-хамелеона.  Здесь  была  та высота и те условия, при которых проявлялось все  лучшее  в  ее  натуре.  Он боялся спускаться ниже, на те  уровни,  где  природа  окончательно  покорена человеком.  Какие  еще  изменения  претерпит  дух  его  возлюбленной  в  той искусственной зоне, куда они держат путь?      Наконец, с небольшого плато они увидели сверкающую полоску моря по краю зеленых низин. У мадемуазель Жиро вырвался легкий радостный вздох.      - Ах, посмотрите, мистер  Армстронг!  Море!  Какая  прелесть!  Мне  так надоели горы! - Она с отвращением передернула  плечиком.  -  И  эти  ужасные индейцы! Подумайте, как я настрадалась! Правда, осуществилась  моя  мечта  - быть звездой сцены, но вряд ли все-таки я возобновила бы этот ангажемент.  Я так благодарна вам за то, что вы меня увезли. Скажите, мистер  Армстронг,  - только по совести! - я, наверно, бог знает на  кого  похожа?  Я  ведь  целую вечность не гляделась в зеркало.      Армстронг дал ей  тот  ответ,  который  подсказывало  ему  изменившееся настроение. Он даже решился нежно  пожать  ее  ручку,  опиравшуюся  на  луку седла. Луис ехал в голове каравана  и  ничего  не  видел.  Мадемуазель  Жиро позволила руке Армстронга остаться там, куда он ее положил, и  ответила  ему улыбкой и взглядом, чуждым всякой застенчивости.      На закате солнца они совершили последнее нисхождение до уровня  моря  и ступили на дорогу, которая шла к Макуто под сенью пальм и лимонных деревьев, среди яркой зелени, киновари и охры tierra caliente (8). Они въехали в город и увидели цепочки беззаботных купальщиков, резвившихся  среди  пенных  валов прибоя. Горы остались далеко-далеко позади.      Глаза мадемуазель Жиро искрились таким весельем, которое, конечно, было немыслимо для нее в те дни, когда ее блюли  дуэньи  в  снеговых  чепцах.  Но теперь к ней взывали иные духи - нимфы  апельсиновых  рощ,  наяды  бурливого прибоя, бесенята, рожденные музыкой, благоуханием  цветов,  яркими  красками земли  и  вкрадчивым  шепотом  человеческих  голосов.   Она   вдруг   звонко рассмеялась - видимо, ей пришла в голову забавная мысль.      - Ну и сенсация же будет! - воскликнула она, обращаясь к Армстронгу.  - Жаль, что у меня сейчас  нет  ангажемента!  А  то  какую  рекламу  можно  бы состряпать! "Знаменитая певица в плену у диких индейцев,  покоренных  чарами ее соловьиного голоса!" Ну да ничего,  я  во  всяком  случае  в  накладе  не осталась. Тысячи две долларов, пожалуй, будет  в  этих  мешочках  с  золотым песком, что я набрала во время моего высокогорного турне? А? Как вы думаете?      Армстронг оставил ее у дверей маленького отеля "De Buen Descansar" (9), где она жила раньше. Через два  часа  он  вернулся  в  отель  и,  подойдя  к растворенной  двери,  заглянул  в  небольшой  зал,  служивший   одновременно приемной и рестораном.      На креслах и диванах расположились пять-шесть представителей светских и чиновных кругов Макуто. Сеньор Виллабланка, богач и концессионер,  державший в руках местную каучуковую промышленность, сидел сразу на двух стульях,  ибо на одном не умещались его жирные телеса; масленая улыбка расползалась по его коричневому, как шоколад, лицу. Горный  инженер,  француз  Гильбер,  умильно поглядывал сквозь сверкающие стекла пенсне. Представитель  армии,  полковник Мендес,  в  шитом  золотом  мундире,  с   самодовольной   улыбкой   деловито раскупоривал шампанское. Прочие сливки общества выламывались кто как умел  и принимали эффектные позы. В  воздухе  было  сине  от  дыма.  Из  опрокинутой бутылки на пол текло вино.      Посреди  комнаты,  словно  королева  на  троне,  восседала   на   столе мадемуазель Жиро. Свой дорожный костюм она уже успела  сменить  на  шикарный туалет из белого муслина  с  вишневыми  лентами.  Краешек  кружева,  две-три оборки, розовый чулочек со стрелками, как бы невзначай выставившийся  из-под юбки... На коленях мадемуазель Жиро держала гитару. Лицо ее сияло счастьем - то был  свет  восстания  из  мертвых,  ликование  воскресшей  души,  которая достигла, наконец, Элизиума, пройдя сквозь огонь и муки. Бойко  аккомпанируя себе на гитаре, она пела:         Вон на небо лезет красная луна,         Знать, она, голубушка, пьяным-пьяна,         Так давайте же стаканы наливать         И своих девчонок - эх! - послаще целовать!      Тут певица заметила Армстронга.      - Эй! Эй! Джонни! - закричала она. - Где ты пропадал, я тебя уже  целый час дожидаюсь! Скука без тебя смертная! Ну и компания же у вас  тут,  как  я погляжу! Пить и то не умеют. Иди, иди к нам,  я  велю  этому  черномазому  с золотыми эполетами откупорить для тебя свежую бутылочку!      - Благодарю вас, - сказал Армстронг. - Как-нибудь в другой раз.  Сейчас мне некогда.      Он вышел из отеля и зашагал по улице.  Навстречу  ему  попался  Руккер, возвращавшийся домой из своего консульства.      -  Пойдем  сыграем  на  бильярде,  -  сказал  Армстронг.  -  Мне   надо развлечься, авось перестанет тошнить от угощенья, что подносят тут у вас, на уровне моря.      ----------------------------------------------------------      1) - Большая дорога (испанск.).      2) - Погонщик мулов {испанск.).      3) - Английский отель (испанск.).      4) - Испанская мера веса - 11,5 кг.      5) - "Тебе, бога, хвалим" и "Помилуй нас, боже" - церковные песнопения, входящие в состав мессы (лат.).      6) - Страна умеренного климата (испанск.).      7) - Ребятишки (испанск.).      8) - Горячей земли (испанск.).      9) - "Добрый отдых" (испанск.).        Вождь краснокожих      Перевод Н. Дарузес        Дельце как будто подвертывалось выгодное.  Но  погодите,  дайте  я  вам сначала расскажу. Мы были тогда с Биллом Дрисколлом на Юге, в штате Алабама. Там нас  и  осенила  блестящая  идея  насчет  похищения.  Должно  быть,  как говаривал потом Билл, "нашло временное помрачение ума", -  только  мы-то  об этом догадались много позже.      Есть там один городишко, плоский,  как  блин,  и,  конечно,  называется "Вершины". Живет в нем самая безобидная и всем довольная деревенщина,  какой впору только плясать вокруг майского шеста.      У нас  с  Биллом  было  в  то  время  долларов  шестьсот  объединенного капитала, а требовалось нам еще ровно две тысячи на проведение  жульнической спекуляции земельными участками в Западном Иллинойсе. Мы поговорили об этом, сидя  на  крыльце  гостиницы.  Чадолюбие,  говорили  мы,  сильно  развито  в полудеревенских общинах; а поэтому,  а  также  и  по  другим  причинам  план похищения легче будет осуществить  здесь,  чем  в  радиусе  действия  газет, которые поднимают в таких случаях шум, рассылая во  все  стороны  переодетых корреспондентов. Мы знали, "что городишко не может послать за нами в  погоню ничего  страшнее  констеблей,  да  каких-нибудь  сентиментальных  ищеек,  да двух-трех обличительных заметок в "Еженедельном бюджете фермера". Как  будто получалось недурно.      Мы выбрали нашей жертвой единственного сына самого видного из  горожан, по имени Эбенезер Дорсет.      Папаша был  человек  почтенный  и  прижимистый,  любитель  просроченных закладных, честный и неподкупный церковный сборщик. Сынок был мальчишка  лет десяти, с выпуклыми веснушками  по  всему  лицу  и  волосами  приблизительно такого цвета, как обложка журнала, который покупаешь обычно в киоске,  спеша на поезд. Мы с Биллом рассчитывали, что Эбенезер сразу выложит нам за  сынка две тысячи долларов, никак не меньше.  Но  погодите,  дайте  я  вам  сначала расскажу.      Милях  в  двух  от  города  есть  невысокая   гора,   поросшая   густым кедровником. В заднем склоне  этой  горы  имеется  пещера.  Там  мы  сложили провизию.      Однажды вечером, после захода солнца, мы  проехались  в  шарабане  мимо дома старика Дорсета. Мальчишка был на улице и  швырял  камнями  в  котенка, сидевшего на заборе.      - Эй, мальчик! - говорил Билл. - Хочешь  получить  пакетик  леденцов  и прокатиться?      Мальчишка засветил Биллу в самый глаз обломком кирпича.      - Это обойдется старику в  лишних  пятьсот  долларов,  -  сказал  Билл, перелезая через колесо.      Мальчишка этот дрался, как бурый медведь  среднего  веса,  но  в  конце концов мы его запихали на дно шарабана и  поехали.  Мы  отвели  мальчишку  в пещеру, а лошадь я привязал в кедровнике. Когда стемнело, я отвез шарабан  в деревушку, где мы его нанимали, милях в трех от нас, а оттуда  прогулялся  к горе пешком.      Смотрю, Билл заклеивает липким пластырем царапины и  ссадины  на  своей физиономии. Позади большой скалы у входа в пещеру горит костер, и  мальчишка с двумя ястребиными перьями в рыжих волосах следит  за  кипящим  кофейником. Подхожу я, а он нацелился в меня палкой и говорит:      - А, проклятый бледнолицый, как  ты  смеешь  являться  в  лагерь  Вождя Краснокожих, грозы равнин?      - Сейчас  он  еще  ничего,  -  говорит  Билл,  закатывая  штаны,  чтобы разглядеть ссадины на голенях. - Мы играем в индейцев. Цирк по  сравнению  с нами - просто виды Палестины в волшебном  фонаре.  Я  старый  охотник  Хенк, пленник Вождя Краснокожих, и  на  рассвете  с  меня  снимут  скальп.  Святые мученики! И здоров же лягаться этот мальчишка!      Да,  сэр,  мальчишка,  видимо,  веселился  вовсю.  Жить  в  пещере  ему понравилось, он и думать забыл, что он сам пленник. Меня он тут же  окрестил Змеиным Глазом и  Соглядатаем  и  объявил,  что,  когда  его  храбрые  воины вернутся из похода, я буду изжарен на костре, как только взойдет солнце.      Потом мы сели ужинать, и мальчишка, набив рот хлебом с грудинкой, начал болтать. Он произнес застольную речь в таком роде:      - Мне тут здорово нравится. Я никогда еще не жил в лесу;  зато  у  меня был один раз ручной опоссум, а  в  прошлый  день  рождения  мне  исполнилось девять лет. Терпеть не могу ходить в школу. Крысы сожрали  шестнадцать  штук яиц из-под рябой курицы тетки Джимми Талбота. А настоящие индейцы тут в лесу есть? Я хочу еще подливки. Ветер отчего дует? Оттого, что деревья  качаются? У нас было пять штук щенят. Хенк, отчего у тебя нос такой красный?  У  моего отца денег видимоневидимо. А звезды горячие? В субботу я  два  раза  отлупил Эда Уокера. Не люблю девчонок! Жабу не очень-то поймаешь,  разве  только  на веревочку. Быки ревут или нет? Почему апельсины круглые? А кровати у  вас  в пещере есть? Амос Меррей - шестипалый. Попугай умеет говорить, а обезьяна  и рыба нет. Дюжина - это сколько будет?

The script ran 0.04 seconds.