Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Катаев - Белеет парус одинокий [1936]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_su_classics, Детская, Повесть

Аннотация. В пятый том собрания сочинений Валентина Катаева вошли две первые части тетралогии «Волны Черного моря»: «Белеет парус одинокий» и «Хуторок в степи». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Или бычки. Они водятся под берегом, среди скал, а также в песке, поглубже. Поэтому и окрашены они в бурый цвет скал или желтоватый цвет песка. Смотри ты! Большие плоские камбалы, привыкшие жить на тинистом дне тихих бухточек, поражают черно-зеленым цветом своей толстой кожи, усеянной плоскими костяными шипами, похожими на ракушки. Оба глаза помещаются у них сверху, почему камбала и напоминает детский рисунок углем на заборе: голова в профиль, но с двумя глазами. Правда, брюхо у камбалы воскового, поросячьего цвета, но ведь брюхо-то эта рыба никогда не показывает, а всегда лежит на дне, плотно прижавшись к песку. И мальчик восхищался хитростью камбалы. Была еще барбунька, маленькая красно-черная горбатая рыбка с крупной, как бы окровавленной чешуей. Точно такие же крупные розовые ракушки мерцают в самых чистых бухточках. Стада серебряной тюльки кишат на поверхности моря у берега, сливаясь с серебряным кипением утреннего солнца. Нет слов, природа хитра. Но Гаврик знал, что человек еще хитрее. Человек как наставит сетей и переметов, как забросит прозрачную лесу удочек, как сверкнет блесной и пестрыми перышками самодура, и вот вся эта рыба, такая незаметная в море, будет великолепно сверкать всеми своими волшебными красками в корзинках и на прилавках привоза! Лишь бы только деньги на хорошую снасть! Мальчик шел, отыскивая знакомую торговку, мимо корзин, кишевших прозрачными светло-зелеными раками. Раки, шурша, протягивали вверх свои клешни, судорожно разинутые, как ножницы. Тюлька горела грудами серебряной мелочи. Пружинистые креветки щелкали под мокрой сеткой и стреляли во все стороны солью. Слюдяные чешуйки прилипали к босым ногам. Пятки скользили по рыбьим внутренностям. Ободранные базарные кошки с безумными, стоячими зрачками, прижав уши и хищно выставив лопатки, ползали по земле за добычей. Хозяйки с веревочными кошелками, из которых торчала морковь, подбрасывали на ладонях толстые бруски разрубленной камбалы. Солнце жгло. Рыба засыпала. Знакомая торговка сидела на детской скамеечке под парусиновым зонтиком великанши, окруженная корзинами с товаром. Громадная, одетая, несмотря на двадцатиградусную жару, в зимнюю жакетку с буфами, накрест обвязанная песочным платком и с увесистым кошельком через плечо, она как раз в тот момент торговалась с покупательницей. Гаврик почтительно остановился поодаль, дожидаясь, когда она освободится. Он прекрасно понимал, что они с дедушкой всецело зависят от этой женщины. Значит, надо быть как можно скромнее и вежливее. Он непременно снял бы шапку, если бы она у него была. Но шапки не было. Мальчик ограничился тем, что тихонько поставил садок на землю, опустил руки и посматривал на свои босые переминающиеся ноги, по щиколотку одетые серой замшевой пылью. Хотя дело шло всего о двух десятках бычков, торговля продолжалась ужасно долго. Десять раз покупательница уходила и десять раз возвращалась. Десять раз торговка бралась за медные чашки весов, облепленные рыбьей чешуей, и десять раз бросала их обратно в корзину с камбалой. Она быстро жестикулировала мясистыми руками в черных нитяных перчатках с отрезанными пальцами, не забывая изящно отставить мизинцы. Она вытирала рукавом лилово-красное глянцевитое лицо с черными усиками и с седыми колечками на подбородке. Она судорожно втыкала в синие сальные волосы большие железные шпильки. Она кричала осипшим голосом: — Мадам, о чем может быть речь? Таких бычков вы нигде не будете иметь! Разве это бычки? Это золото! — Мелочь, — говорила покупательница, презрительно отходя, — нечего жарить. — Мадам, вернитесь! Если эту рыбу вы называете «нечего жарить», то я не знаю, у кого вы будете иметь крупнее! Может быть, у жидов? Так идите до жидов! Вы же меня хорошо знаете. Я никогда не позволю себе всучить постоянной покупательнице мелочь! — Такие бычки — десять копеек десяток! Никогда! Самое большее — восемь. — Возьмите два десятка за девятнадцать. — Лучше я возьму у кого-нибудь другого на те же деньги чирус. — Мадам, последняя цена — восемнадцать. Не хотите, как хотите… Мадам, куда же вы идете? Наконец торг состоялся, и, отпустив рыбу, торговка высыпала в кошель деньги. Гаврик терпеливо дожидался, когда его заметят. Но торговка, хотя давно увидела мальчика, продолжала делать вид, что не замечает его. Таков был базарный обычай. Кому нужны деньги, тот пусть и ждет. Ничего. Не сдохнет — постоит. — Кому свежей рыбы? Живые бычки! Камбала, камбала, камбала! — закричала торговка, передохнув, и вдруг, не глядя на Гаврика, сказала: — Ну? Покажь! Мальчик открыл дверцу садка и придвинул его к торговке. — Бычки, — сказал он почтительно. Она запустила в садок пятерню и проворно вытащила несколько бычков; посмотрела на них вскользь и уставилась на Гаврика круглыми глазами, черными и синими, как виноград «изабелла». — Ну? Где ж бычки? Гаврик молчал. — Я тебя спрашиваю: где бычки? Мальчик в тоске переступил с ноги на ногу и скромно улыбнулся, желая превратить неприятный разговор в шутку. — Так вот же бычки, тетя. У вас в руках. Что вы, не видите? — Где бычки? — закричала вдруг торговка, делаясь от гнева красной, как свекла. — Где бычки? Покажи мне где? Я не вижу. Может быть, вот это, что я держу в руках? Так это не бычки, а воши! Тут разве есть, что жарить? Тут даже нет, чего жарить! Что вы мне все носите мелочь и мелочь! Носите жидам мелочь! Гаврик молчал. Конечно, нельзя сказать, что бычки были крупные, но уж всяком случае и не такая мелочь, как кричала торговка. Однако возражать не приходилось. Окончив кричать, торговка совершенно спокойно принялась перекладывать бычки из садка в свою корзину, ловко отсчитывая десятки. Ее руки мелькали так быстро, что Гаврик не успевал следить за счетом. Ему казалось, что она хочет его обдурить. Но не было никакой возможности проверить. В ее корзине лежали другие бычки. Поди разберись! Гаврика охватил ужас. Он вспотел от волнения. — Для ровного счета две с половиной сотни, — сказала торговка, закрывая корзину рогожкой. — Забирай садок. До свиданья. Скажешь деду, что с него еще остается восемьдесят копеек. Чтоб он помнил. И пускай больше не присылает мелочь, а то не буду брать! Мальчик остолбенел. Он хотел что-то сказать, но горло сжалось. А торговка уже кричала, не обращая на него ни малейшего внимания: — Камбала, камбала, камбала! Бычки, бычки, бычки! — Мадам Стороженко, — наконец с большим трудом выговорил мальчик, — мадам Стороженко… Она нетерпеливо обернулась: — Ты еще здесь? Ну? — Мадам Стороженко… сколько же вы даете за сотню? — Тридцать копеек сотня, итого семьдесят пять копеек, да вы мне остались один рубль пятьдесят пять, значит, еще с вас восемьдесят. Так и скажешь дедушке. До свиданья. — Тридцать копеек сотня! Гаврику хотелось кричать от обиды и злости. Дать бы ей изо всей силы кулаком в морду, так чтоб из носа потекла юшка. Обязательно чтоб потекла. Или укусить… Но вместо этого он вдруг заискивающе улыбнулся и проговорил, чуть не плача: — Мадам Стороженко, вы же всегда давали по сорок пять… — Скажите спасибо, что даю за такую рвань по тридцать. Иди с богом! — Мадам Стороженко… Вы ж сами торгуете по восемьдесят… — Иди, иди, не морочь голову! Мой товар. По сколько надо, по столько и торгую, ты мне можешь не указывать… Камбала, камбала, камбала! Гаврик посмотрел на мадам Стороженко. Она сидела на своей детской скамеечке — громадная, неприступная, каменная. Он мог бы ей сказать, что у них с дедушкой совершенно нет денег, что надо обязательно купить хлеба и мяса для наживки, что требуется всего-навсего копеек пятнадцать — двадцать, — но стоило ли унижаться? В мальчике вдруг заговорила рыбацкая гордость. Он вытер рукавом слезы, щипавшие облупленный носик, высморкался двумя пальцами в пыль, вскинул на плечо легкий садок и пошел прочь своей цепкой, черноморской походочкой. Он шел и думал, где бы раздобыть мяса и хлеба. 14 «Нижние чины» Хотя, как мы это видели, жизнь Гаврика была полна трудов и забот, совершенно как у взрослого человека, все же не следует забывать, что он был всего лишь девятилетний мальчик. У него были друзья и приятели, с которыми он охотно играл, бегал, дрался, ловил воробьев, стрелял из рогатки и вообще занимался всем тем, чем занимались все одесские мальчики небогатых семейств. Он принадлежал к категории так называемых «уличных мальчиков», а потому знакомства у него были обширные. Никто не мешал ему ходить по любым дворам и играть на любой улице. Он был свободная птица. Весь город принадлежал ему. Однако и у самой свободной птицы есть свои особо излюбленные места. Гаврик обосновался главным образом в районе приморских улиц Страды и Малого Фонтана. Здесь он безраздельно царил среди прочих мальчиков, со страхом и восхищением взиравших на его независимую жизнь. Приятелей у Гаврика было много, а настоящих друзей всего один — Петя. Проще всего было бы пойти к Пете и посоветоваться насчет хлеба и мяса. Конечно, денег у Пети не было, особенно таких больших, как пятнадцать копеек. Об этом нечего и думать. Но Петя мог бы утащить на кухне кусочек мяса и достать в буфете хлеб. Гаврик был один раз у Пети в гостях на прошлое рождество и прекрасно знал, что у них есть буфет, где лежит много хлеба, на который никто не обращает внимания. Так что ничего не стоит вынести хоть полбатона. Там у них с этим не считаются. Вся же беда заключалась в том, что не было известно, приехал ли Петя из экономии. Пора бы уже, кажется, приехать. Несколько раз в течение лета заходил Гаврик к Пете во двор узнавать, как дела. Но Пети все не было и не было. В прошлый раз их кухарка Дуня сказала, что скоро вернутся. Это было дней пять тому назад. Может быть, уже приехали? С привоза Гаврик отправился во двор к Пете. Благо недалеко: прямо против вокзала — Куликово поле, угол Канатной, рядом со штабом — большой, четырехэтажный дом, прекрасно приспособленный для хорошей жизни. Во-первых, он был незаменим для уличных сражений, так как в нем было двое ворот. Одни выходили на Куликово поле, или попросту Кулички, а другие — на великолепнейший пустырь, с кустарником, с норами тарантулов и, правда, небольшой, но зато исключительно богатой помойкой. Там, если хорошенько порыться, всегда можно было набрать массу полезных предметов — от аптекарского пузырька до мертвой крысы. Петьке повезло. Не у каждого мальчика рядом с домом такая помойка! Во-вторых, мимо дома бегали маленькие дачные поезда с паровичком-кукушкой. Так что, для того чтобы положить под колеса петарду или камень, не нужно было далеко ходить. В-третьих, соседство штаба. Там, за высокой каменной стеной, выходящей на полянку, находился таинственный мир, днем и ночью охраняемый часовыми. Там шумели машины штабной типографии. Ветер переносил через забор вороха удивительно интересных обрезков: лент, полосок, бумажной лапши. На полянку же выходили и окна писарских квартир. Взобравшись на камень, можно было заглянуть через решетку и посмотреть, как живут писаря, эти в высшей степени красивые, важные и молодцеватые молодые люди в длинных офицерских брюках, но в солдатских погонах. О писарях было достоверно известно, что они самые обыкновенные «нижние чины», то есть те же солдаты. Но какая громадная разница была между ними и солдатами! Может быть, за исключением квасников, писаря были самыми элегантными и нарядными красавцами в городе. Горничные из соседних домов при виде писаря дрожали и бледнели, каждую минуту готовые упасть в обморок. Они нещадно палили себе виски и волосы щипцами, пудрили нос зубным порошком и румянили щеки конфетной бумажкой. Но писаря не обращали на них внимания. Если для любого одесского солдата горничная была существом недоступным и высшим, то для писаря это была не больше как «деревенщина», недостойная даже взгляда. Писаря одиноко и меланхолично сидели на железных койках у себя за решеткой и, сняв мундиры, тихонько наигрывали на гитарах. Были они в длинных брюках с высоким красным стеганым корсажем и в чистых сорочках с черным офицерским галстуком. Если же в воскресенье вечером писарь появлялся на улице, то непременно под ручку с двумя модистками в высоких прическах валиком. Писаря были неслыханно богаты. Гаврик собственными глазами видел, как однажды писарь ехал на извозчике. И все же, как ни странно, писаря были всего только «нижние чины». И Гаврик собственными глазами видел, как однажды на углу Пироговской и Куликова поля генерал с серебряными погонами бил писаря по зубам, крича грозным голосом: — Как стоишь, каналья? Как-к с-с-стоишь? И писарь, вытянувшись и мотая головой, с вылупленными, как у простого солдата, светлыми крестьянскими глазами, бормотал: — Виноват, ваше превосходительство! Последний раз! Вот это двойственное положение и делало писарей существами странными, прекрасными и вместе с тем жалкими, как падшие ангелы, сосланные в наказание с неба на землю. Была также очень интересна и жизнь простых караульных солдат, помещавшихся рядом с писарями. У солдат тоже было два естества. Одно — это когда они стояли попарно, в полной караульной форме с подсумками, у алебастрового штабного подъезда, каждую минуту лихо вытягиваясь и делая по-ефрейторски «на краул», то есть отводя немного в сторону хорошо смазанный салом штык, перед входящим или выходящим офицером. Другое естество было простое, домашнее, крестьянское, когда они сидели в казарме, пришивая пуговицы, чистя сапоги ваксой или играя в шашки, а по-ихнему — «в дамки». На окнах у них вечно сушились миски и деревянные ложки, лежало много объедков черного солдатского хлеба, которые они охотно отдавали нищим. С мальчиками они разговаривали также охотно, но задавали такие вопросы и произносили такие слова, что у мальчиков горели уши и они в ужасе разбегались. Оба двора, покрытые асфальтом, как нельзя лучше подходили для игры в классы. По асфальту можно было превосходно чертить углем и мелом клетки с цифрами. Гладкие морские камешки скользили замечательно. Если же дворник, выведенный из терпения детским гвалтом, выгонял игроков метлой, очень удобно было тотчас перейти на другой двор. Кроме того, в доме имелись чудесные таинственные подвалы с дровяными сараями. Прятаться в этих сараях среди дров и различной рухляди, в пыльной сухой тьме, в то время как на дворе яркий день, было неописуемым блаженством. Одним словом, дом, где жил Петя, во всех отношениях был превосходный. Гаврик вошел во двор и остановился под окнами Петиной квартиры, находившейся в третьем этаже. Двор, рассеченный наискось резкой, полуденной тенью, был совершенно пуст. Ни одного мальчика! Очевидно, все или в деревне, или на море. Большинство окон закрыто ставнями. Знойная, полуденная, ленивая тишина. Ни звука. Только откуда-то издалека — может быть, даже с Ботанической улицы — слышатся урчанье и выстрелы раскаленной сковородки. Судя по запаху, где-то жарится кефаль на подсолнечном масле. — Петя! — закричал Гаврик вверх, приложив ко рту ладошки. Молчание. — Пе-еть-ка! Ставни закрыты. — Пе-е-е-е-тька-а-а-а!! Форточка в кухне отворилась и выглянула повязанная белым платком голова кухарки Дуни. — Еще не приехали, — быстро сказала она обычную фразу. — А когда приедут? — Ожидаем сегодня вечером. Мальчик сплюнул и растер ногой. Помолчал. — Слушайте, тетя, как только он приедет, скажите, что Гаврик приходил. — Слушаюсь, ваше благородие. — Скажите, что я завтра утречком зайду. — Свободно можешь не заходить. Нашего Петю теперь в гимназию будут отдавать. Так что — до свиданья всем вашим шкодам. — Ладно, — хмуро буркнул Гаврик, — вы только, главное, скажите. Скажете? — Скажу, не плачь. — До свиданья, тетя. — До свиданья, прекрасное созданье. Как видно, самой Дуне до такой степени надоело летнее безделье, что она даже снизошла до шутливого разговора с маленьким босяком. Гаврик подтянул штаны и побрел со двора. Плохо дело! Как же теперь быть? Можно было, конечно, сходить к старшему брату Терентию на Ближние Мельницы. Но, во-первых, эти Ближние Мельницы бог знает где — туда и обратно часа четыре, не меньше. А во-вторых, после беспорядков еще неизвестно, дома ли Терентий. Очень может быть, что он где-нибудь прячется или сам «сидит на дикофте», то есть самому нечего есть. Что ж понапрасну бить ноги — не казенные! Мальчик вышел на полянку и, проходя мимо, заглянул в окна к солдатам. Солдаты как раз только что пообедали и полоскали на подоконнике ложки. Куча недоеденного хлеба сохла на сильном солнце. Мухи ползали по черным губчатым кускам с каштановой, даже на вид кисленькой коркой. Гаврик остановился под окном, очарованный зрелищем этого изобилия. Он помолчал и вдруг, неожиданно для самого себя, сказал грубо: — Дядя, дайте хлеба! Но тут же спохватился, подобрал садок и пошел дальше, показав солдатам щербатую улыбку: — Та нет, я так! Не надо. Но солдаты сгрудились на подоконнике, крича и свистя мальчику: — Эй! Пес! Куда побег? Вертай назад! Они протягивали ему через решетку куски хлеба: — Бери! Не бойсь! Он нерешительно остановился. — Подставляй рубаху! В их криках и шуме было столько веселого добродушия, что Гаврик понял: не будет ничего унизительного, если он возьмет у них хлеб. Он подошел и подставил рубаху. Полетели куски. — Ничего, поешь нашего солдатского, казенного! Приучайся! Кроме хлеба, которого накидали фунтов пять, солдаты навалили еще порядочно вчерашней каши. Мальчик аккуратно уложил все это в садок и, провожаемый крепкими шутками насчет действия на живот солдатской пищи, отправился домой помогать дедушке чинить перемет. К вечеру они снова вышли в море. 15 Шаланда в море Заметив, что пароход не остановился и не спустил шлюпки, а продолжает прежний курс, матрос немного успокоился и пришел в себя. Прежде всего он поспешил скинуть робу, мешавшую плыть. Отделаться от пиджака было всего легче. Перевернувшись несколько раз и отплевываясь от солоновато-горькой волны, матрос в три приема стянул пиджак, тяжелый от воды, как чугун. Пиджак, раскинув рукава, плыл некоторое время за матросом, как живой, не желая расстаться с хозяином и норовя обвиться вокруг его ног. Матрос пихнул его несколько раз, пиджак отстал и начал медленно тонуть, качаясь и переходя из слоя в слой, пока не пропал в пучине, куда слабо уходили мутные снопы вечернего света. Больше всего возни было с сапогами. Они липли, как наполненные клеем. Матрос яростно нога об ногу сдирал эти грубые флотские сапоги с рыжими голенищами, уличавшие его. Гребя руками, он танцевал в воде, то проваливаясь с головой, то высовываясь из волны по плечи. Сапоги не поддавались. Тогда он набрал в легкие побольше воздуха и схватил сапог руками. Погрузившись с головой в волну, он рванул его за скользкий каблук, мысленно ругаясь самыми последними словами и проклиная все на свете. Наконец ему удалось стащить проклятый сапог. Другой пошел легче. Однако, когда оба сапога и штаны были сняты и брошены, вместе с облегчением Родион почувствовал сильнейшую усталость. В горле горело от морской воды, которой он, несмотря на все свои старания, порядочно нахлебался. Кроме того, прыгнув с парохода, он сильно ушибся о воду. Он почти не спал двое суток, прошел пешком верст сорок или пятьдесят, переволновался. В глазах было темновато. Впрочем, может быть, оттого, что быстро наступал вечер. Вода потеряла свой дневной цвет и стала какой-то хотя и глянцевитой, ярко-гелиотроповой на поверхности, но страшной, почти черной в глубине. Снизу, с поверхности моря, берега совсем не было видно. Горизонт до крайности сузился. Только чистое небо с края светилось прозрачной зеленью заката со слабенькой, еле заметной звездочкой. Значит, в той стороне берег, и туда надо плыть. На матросе остались лишь рубаха и подштанники. Они почти не мешали. Но голова кружилась, руки и ноги ломило в суставах, плыть становилось все труднее. Иногда ему казалось, что он теряет сознание. Иногда начинало тошнить. А то вдруг его охватывал короткий припадок страха. Одиночество и глубина пугали его. Раньше с ним этого никогда не бывало. Похоже на то, что он заболел. Мокрые короткие волосы казались сухими, горячими и такими жесткими, что кололи голову. Вокруг не было ни души. Вверху в пустом вечереющем воздухе пролетел мартын на толстых крыльях и сам толстый, как кошка. В длинном, изогнутом на конце клюве он держал маленькую рыбку. Новый приступ страха охватил матроса. Вот-вот разорвется сердце, и он пойдет ко дну. Он хотел крикнуть, но не мог разжать зубы. Вдруг он услышал нежный всплеск весел и немного погодя увидел почти черный силуэт шаланды. Он собрал все силы и двинулся за ней, отчаянно толкая воду ногами. Он догнал ее и успел схватиться за высокую корму. Перехватывая руками, кое-как добрался до борта, где было пониже, натужился и заглянул в шаланду. — А ну, не балуйся! — закричал Гаврик сумрачным басом, увидев мокрую голову, высунувшуюся над качнувшимся бортом. Появление этой головы нисколько не удивило мальчика. Одесса славилась своими пловцами. Иные из них, случалось, заплывали версты за три, за четыре от берега и возвращались назад поздним вечером. Вероятно, это один из таких пловцов. Но уж если ты такой герой, так не хватайся за чужую шаланду и не отдыхай, а плыви сам! А здесь люди и без тебя усталые, только что с работы. — А ну, не валяй дурака, отцепляйся! А то сейчас веслом как двину!.. И мальчик для пущей острастки даже сделал вид, что снимает весло с колышка, точь-в-точь как это делал в подобных случаях дедушка. — Я… больной… — задыхаясь, сказала голова. Из-за борта протянулась дрожащая рука в налипшем рукаве вышитой рубахи. Тут Гаврик сразу сообразил, что это не пловец: пловцы в вышитых рубахах по морю не плавают. — Ты что, тонул? Матрос молчал. Его руки и голова безжизненно висели внутри шаланды, в то время как ноги в подштанниках волоклись снаружи по воде. Он был в обмороке. Гаврик и дедушка побросали весла и с трудом втащили вялое, но страшно тяжелое тело в шаланду. — Ух ты, какой горячий! — сказал дедушка, переводя дух. Действительно, матрос, хотя дрожал и был мокр, весь так и горел сухим, болезненным жаром. — Дядя, хочете напиться? — спросил Гаврик. Матрос не ответил. Он только бессмысленно повел глазами с мутной поволокой и пошевелил воспаленным ртом. Мальчик подал ему дубовый бочоночек. Матрос отвел его слабой рукой, с отвращением проглотив слюну, и тут же его стошнило. Голова упала и стукнулась о банку. Потом матрос потянулся к бочоночку, нашарил его в потемках, как слепой, и, стуча зубами по дубовой клепке, кое-как напился. Дедушка покрутил головой: — История!.. — Дядя, откуда вы? — спросил мальчик. Матрос опять проглотил слюну, хотел сказать, но только протянул руку вдаль и тотчас уронил ее в бессилии. — Ой, ну его к черту! — пробормотал он неразборчивой скороговоркой. — Не показывайте меня людям… Я матрос… сховайте где-нибудь… а то повесят… ей-богу, правда… святой истинный… Он хотел, видимо, перекреститься, но не смог поднять руку. Хотел улыбнуться своей слабости, но вместо улыбки по его глазам пошла поволока. И он опять потерял сознание. Дедушка и внучек переглянулись, но не сказали друг другу ни слова. Время было такое, что лучше всего — знать да помалкивать. Они осторожно положили матроса на решетчатом настиле, в клетках которого хлюпала невычерпанная вода, подсунули ему под голову бочоночек и сели на весла. Гребли они помаленьку, не спеша, с таким расчетом, чтобы добраться до берега, когда уже совсем стемнеет. Чем темнее, тем лучше. Они даже, прежде чем пристать, покрутились немного между знакомых скал. К счастью, на берегу никого не было. Стояла теплая, глубокая тьма, полная сверчков и звезд. Дедушка и внучек вытащили шаланду на берег. Таинственно зашуршала галька. Дедушка остался охранять больного, а Гаврик сбегал посмотреть, нет ли кого поблизости. Он скоро вернулся неслышными шагами. По этим шагам дедушка понял, что все в порядке. Они с большим трудом, но осторожно вытащили матроса из шаланды и поставили его на ноги, поддерживая с обеих сторон. Матрос обнял Гаврика за шею и прижал к своему, уже обсохшему, необыкновенно горячему телу. Он грузно навалился на мальчика, едва ли что-нибудь соображая. Гаврик расставил ноги покрепче и прошептал: — Идти можете? Матрос ничего не ответил, но сделал, шатаясь, несколько шагов, как лунатик. — Потихонечку, потихонечку, — приговаривал дед, поддерживая матроса за спину. — Тут недалеко, дядя… два шага… Они наконец поднялись на горку. Их никто не видел. А если бы даже и увидел, то вряд ли обратил бы внимание на белую шатающуюся фигуру, ведомую стариком и мальчиком. Картина известная. Пьяного рыбака ведут родственники до дому. А что рыбак при этом не ругается и не орет песен, так это просто потому, что уж чересчур много хватил монопольки. Едва матроса ввели в пахучую, жаркую тьму хибарки, как он тотчас рухнул на дощатую койку. Дедушка заложил окошко куском ящичной фанеры и плотно притворил дверь. Лишь после этого он зажег маленькую керосиновую лампочку без стекла, прикрутив фитиль насколько возможно короче. Лампочка стояла в углу, на полке, покрытой старой газетой. Там же были солдатский хлеб, завернутый в сырую тряпочку, чтоб не высох, кружка, сделанная из консервной банки, жестяная мисочка с солдатской кашей, две деревянные ложки, немного крупной соли в большой синей раковине мидии — словом, все это нищее, но необыкновенно аккуратное хозяйство. Старая, до черноты закопченная икона св. Николая-чудотворца — покровителя рыбаков, прибитая в углу над полкой, смотрела продолговатым кофейным пятном древнего лика и жуткими глазами киевского письма. Сейчас по этому вековому лицу снизу вверх струились легкая копоть и свет лампочки. Лицо, казалось, живет, дышит… Давно уже дедушка не верил ни в бога, ни в черта. От них он не видел в жизни своей ни добра, ни зла. А в Николая-чудотворца верил. Да и как же не верить в святого, помогающего человеку в его тяжком и опасном ремесле? Ведь ничего не было в жизни дедушки важнее рыбацкого ремесла. Но, по правде сказать, последнее время чудотворец стал что-то сдавать. Когда дедушка был помоложе, имел хорошую снасть, парус, силы, чудотворец — ничего, помогал. Был от чудотворца в хозяйстве кое-какой толк. Но чем старее становился дед, тем меньше было толку и от святого. Конечно, если паруса нет в рыбацком хозяйстве, если силы у старика с каждым днем убывают, если денег не хватает на мясо для наживки, то будь ты хоть самый распрочудотворец — рыба пойдет мелкая, никудышная… И нечего от человека требовать. Видно, и чудотворцу нелегко идти против старости и бедности. Все же старику становилось подчас горько и обидно смотреть на строгого, но бесполезного святого. Правда, есть-пить он не просит, висит в углу смирно. Ну, да уж пусть висит: авось когда-нибудь и поможет. Со временем у старика вошло в привычку снисходительное, даже как бы несколько насмешливое отношение к чудотворцу. Возвращаясь после лова в хибарку — а лов теперь по большей части был из рук вон плох, — дедушка ворчал, искоса поглядывая на смущенного чудотворца: — Ну что, старый хрен, опять мы с тобой сели? Такую мелочь привезли, что на привоз совестно нести. Не бычки, а воши. И он добродушно прибавлял, для того чтобы не окончательно унижать угодника: — Да что! Разве ж настоящий крупный бычок на креветку пойдет? Настоящему сытому бычку на креветку плевать. Ему надо мясо, настоящему, сытому бычку. А где мы его возьмем с тобой, мясо-то? Его чудом не купишь? Вот то-то! Однако сейчас старику было не до угодника. Его сильно беспокоил матрос. И не столько его жар и беспамятство, сколько предчувствие смертельной опасности, угрожающей ему неведомо откуда. Разумеется, дедушка кое-что соображал, кое о чем догадывался. Но все же, чтобы помочь человеку, надо бы знать побольше. А матрос, как на грех, лежал в забытьи, разметавшись в жару по лоскутному одеялу, и смотрел перед собой открытыми, но ничего не видящими глазами. Одна его рука свесилась с койки, а другая лежала на груди. На ней дедушка рассмотрел голубой якорек. По временам матрос пытался вскочить; мыча и обливаясь горячим потом, он грыз в беспамятстве руку, как бы стараясь выгрызть якорь, точно, не будь этого якоря, ему сразу бы полегчало. Дедушка силой укладывал его обратно, обтирая ему лоб и приговаривая: — Ну, ляжь… Ляжь, я тебе говорю… И спи, не бойся… Спи! Гаврик на огороде кипятил в казанке воду — напоить больного чаем. То есть не чаем, а, вернее сказать, той душистой травкой, которую дедушка собирал в мае на окрестных холмах, сушил и употреблял вместо чая. 16 «Башенное, огонь!» Ночь прошла очень тревожно. Матрос рвал на груди рубаху. Ему было душно. Дедушка потушил коптилку и отворил дверь, чтобы впустить свежего воздуха. Матрос увидел звездное небо и не понял, что это такое. Ночной ветерок влетел в хибарку и освежил его голову. Гаврик лег на бурьян возле двери, прислушиваясь к каждому шороху. До утра мальчик не сомкнул глаз. Отлежал локоть. Дедушка устроился на земляном полу хибарки и тоже не спал, слушая сверчков, волну и стоны больного, который иногда вдруг взволнованно вскакивал, крича слабым, прозрачным голосом: — Башенное, огонь! Кошуба! Бей, башенное!.. И всякую другую чепуху. Тогда дедушка крепко брал его за плечи, осторожно тряс и шептал в самый его рот, дышащий жаром: — Ляжь, не кричи. За-ради самого господа бога, не бузуй. Ляжь и молчи. Наказанье! И матрос понемножку утихал, поскрипывая зубами. И кто же такой был этот странный больной? В числе семисот матросов, высадившихся с броненосца «Потемкин» на румынский берег, был Родион Жуков. Ничем замечательным не отличался он от прочих матросов мятежного корабля. С первой минуты восстания, с той самой минуты, когда командир броненосца в ужасе и отчаянии бросился на колени перед командой, когда раздались первые винтовочные залпы и трупы некоторых офицеров полетели за борт, когда матрос Матюшенко с треском отодрал дверь адмиральской каюты, той самой каюты, мимо которой до сих пор страшно было даже проходить, с той самой минуты Родион Жуков жил, думал и действовал так же, как и большинство остальных матросов, — в легком тумане, в восторге, в жару, — до тех пор, пока не пришлось сдаться румынам и высадиться в Констанце. Никогда до тех пор не ступала нога Родиона на чужую землю. А чужая земля, как бесполезная воля, широка и горька. «Потемкин» стоял совсем близко от пристани. Среди фелюг и грузовых пароходов, трехтрубный и серый, окруженный яликами, яхтами и катерами, рядом с тощим румынским крейсером он был бессмысленно велик. Высоко над орудийными башнями, шлюпками, реями все еще висел белый андреевский флаг, косо помеченный голубым крестом, как перечеркнутый пакет. Но вот флаг дрогнул, опал и короткими стежками стал опускаться. Обеими руками снял тогда Родион бескозырку и так низко поклонился, что кончики новых георгиевских лент мягко легли в пыль, как оранжево-черные деревенские цветы чернобривцы. — Просто срам… Чистый срам! Орудия двенадцатидюймовые, боевых патронов хоть залейся, наводчики один в одного. Даром Кошубу не послушались. Дорофей Кошуба правильно говорил: кондукторов, паршивых шкур, — за борт! «Георгия Победоносца» — потопить. Идти на Одессу высаживать десант. Весь бы одесский гарнизон подняли, всех бы рабочих, все бы Черное море! Эх, Кошуба, Кошуба, было бы тебя послушаться… А то такая ерунда получилась! В последний раз поклонился Родион своему родному кораблю. — Ладно, — сказал он сквозь зубы, — ладно. За нами не пропадет. Все равно всю Россию подымем. Через несколько дней, купив на последние деньги вольную одежду, он ночью переправился через гирло Дуная, возле Вилково, на русскую сторону. План у него был такой: добраться степью до Аккермана, оттуда на барже или на пароходе в Одессу; из Одессы до родного села Нерубайского — рукой подать. А там — как выйдет… Одно только знал Родион наверняка: что к прошлому для него все пути заказаны, что прежняя его жизнь, подневольная матросская жизнь на царском броненосце и трудная родная крестьянская жизнь дома, в голубой мазанке с синими окошками среди желтых и розовых мальв, отрезана от него навсегда. Теперь — либо на виселицу, либо скрываться, поднять восстание, жечь помещиков, идти в город искать комитет. Он почувствовал себя худо еще в дороге. Но останавливаться было уже нельзя. Он шел больной. И вот теперь… Что это с ним происходит? Где он лежит? Почему в дверях качаются звезды? И звезды ли это? Черным морем обступила. Родиона ночь. Звезды сгустились, разгорелись и легли перед глазами низкими карантинными огнями. Зашумел город, загорелась в порту эстакада, побежали люди, путаясь в бунтующем огне. Длинными рельсами упали вдоль мостовых железные винтовочные залпы. Качнулась ночь корабельной палубой. Зеркальный круг прожектора побежал по волнистому берегу, добела раскаляя углы домов, вспыхивая в стеклах, выдергивая из темноты бегущих солдат, красные лоскутья флагов, зарядные ящики, лафеты, поваленные поперек улицы конки. И вот он видит себя в орудийной башне. Наводчик глазом припал к дальномеру. Башня поворачивается сама собой, наводя на город пустое дуло, сияющее внутри зеркальными нарезами. Стоп! Как раз точка в точку против синего купола театра, где осанистый генерал держит военный совет против мятежников. В башне канителится жидкий телефонный звонок. А может быть, это сверчки воркуют в степи? Нет, это телефон. Электрический подъемник с медленным лязгом выносит из погреба снаряд — он качается на цепях — прямо в руки Родиона. А может быть, это не снаряд, а прохладная дыня? Ах, как хорошо было б напиться! Но нет, нет, это снаряд. — Башенное, огонь! И в тот же миг зазвенело в ушах, словно ударило снаружи в башенную броню, как в бубен. Вспыхнул огонь, и обварило запахом жженого гребня. Дрогнул рейд во всю ширь. Закачались на рейде шлюпки. Железная полоса легла между броненосцем и городом. Перелет. Разгорелись у Родиона руки. Но вот опять сверчки хрустальным ручейком пробираются среди частых звезд и бурьяна. А может, это воркует телефон? И второй снаряд сам собой лезет из подъемника в руки матроса. Доконаем генерала, погоди! — Башенное, огонь! Башенное, огонь! — Ляжь, не кричи… Может, тебе дать напиться? Ляжь тихо… …И вторая полоса легла поперек бухты. Опять перелет. Ничего, авось в третий раз не промажем! Снарядов небось хватит. Полны погреба. Легче пушинки и вместе с тем тяжелее дома лег в ослабевшие ладони третий снаряд. Только бы пустить его поскорее. Только бы дым повалил поскорее из синего купола. А там и пойдет, и пойдет!.. Но что-то не воркует телефон, перестали звенеть сверчки… Поумирали там все наверху, что ли? Или это утро наступает такое тихое и такое розовое? Башня словно сама собой поворачивается обратно. «Отбой!» — и снаряд, выскользнув из упавших рук, опускается обратно в погреб, гремя цепями подъемника. Нет, нет, это покатилась из пальцев кружка и нежно журчит водица с койки на пол. И тишина, тишина… «Да что ж это такое? Эх, продали, продали волю, чертовы шкуры! Сдрейфили! Уж если бить, так бить до конца! Чтоб камня на камне не осталось!» — Бей, башенное, бей!.. — Ох, господи, господи, святой чудотворец Николай! Ляжь, выпей еще воды. Несчастье!.. Слабая, розовая тишина утра нежно и успокоительно прилегла к воспаленной щеке Родиона. Далеко на золотистом обрыве кричали петухи. 17 Хозяин тира Дедушка и внучек обсудили положение и решили, что больного покуда не следует никому показывать. Тем более не следует отправлять его в городскую больницу, где обязательно спросят паспорт. По мнению дедушки, у матроса — обыкновенная, не слишком даже сильная горячка, которая скоро пройдет. А там пускай сам себе обдумает. Между тем уже совсем рассвело, и надо было опять выходить в море. Больной не спал. Ослабевший от ночного пота, он неподвижно лежал на спине, глядя живыми, сознательными глазами на образ чудотворца с пучком свежих васильков, заткнутых за согнутую от времени темную доску. — Чуешь? — спросил дедушка, подходя к больному. Тот слабо пошевелил губами, как бы желая промолвить: «Чую». — Полегчало? Больной в знак утверждения прикрыл глаза. — Может, ты хочешь кушать? Дедушка покосился на полку с хлебом и кашей. Матрос слабо качнул головой: «Нет». — Ну, как хочешь. Слухай, сынок… Нам надо выходить в море по бычки, чуешь? Так мы тебя здесь оставим одного и запрем на замочек. Можешь нам свободно доверять. Мы такие же самые люди, как ты, — черноморские. Чуешь? Ты себе тута тихонечко лежи и отдыхай. А если кто-нибудь постучится, так ты просто молчи, и больше ничего. Мы с Гавриком зараз управимся и тоди быстренько вернемся. Я тебе тут в кружечке воду поставлю: захочешь, так напейся, это ничего. И ни об чем не думай, можешь вполне надеяться. Ты чуешь? Старик разговаривал с больным, как с несмышленым ребенком, через каждые два слова приговаривая: «Чуешь?» Матрос смотрел на него улыбающимися через силу глазами и прикрывал их изредка: дескать, не беспокойся, понимаем, спасибо. Заперев матроса, рыбаки отправились на промысел и часа через четыре возвратились назад, найдя дома все в полном порядке. Больной спал. На этот раз им повезло. Они сняли с перемета сотни три с половиной прекрасных, крупных бычков, и дедушка, благосклонно посмотрев на чудотворца и пожевав морщинистыми губами, заметил: — Ничего. Сегодня ничего. Хотя и на креветку, а крупные. Дай бог тебе здоровья. Но чудотворец, в полном сознании своего могущества, смотрел на деда строго и даже высокомерно, как бы желая сказать: «А ты еще сомневался, хреном называл. Сам ты хрен». Дедушка решил сам идти с бычками на привоз. Надо было наконец выяснить отношения с мадам Стороженко. А то что ж это такое получается: сколько ни носи товара, все равно остается долг, а живых денег не видно! Так и рыбачить, выходит, неинтересно. Сегодня для этого представлялся самый подходящий случай. Не стыдно показать товар. Бычки — один в одного. Гаврику, конечно, тоже бы хотелось сходить сегодня на привоз, чтобы на обратном пути повидаться с Петькой и наконец выпить на углу квасу. Но опасно было оставлять матроса одного, так как было воскресенье: на берег, наверно, понаедет множество народа из города. Дедушка взвалил на плечо еще мокрый садок и пошлепал на привоз, а Гаврик переменил в кружке воду, прикрыл матросу ноги, чтоб не кусали мухи, и, навесив на дверь замок, отправился немножко пройтись. Тут совсем недалеко, на берегу, находились различные увеселительные заведения: ресторанчик с садом и кегельбаном, тир, карусель, будки с зельтерской водой и восточными сладостями, автоматы-силомеры — словом, маленькая ярмарка. Походить по ней и поглазеть было для мальчика настоящей радостью. Обедни еще не отошли. Вверху, над обрывами, плыл колокольный звон приморских церквей. Ветер, совершенно не ощутимый внизу, иногда плавно проносил по небу белоснежное облако, такое же круглое и яркое, как этот звон. Гулянье по-настоящему еще не начиналось, но несколько нарядно разодетых горожан уже слонялись возле карусели, ожидая, когда же наконец снимут с нее парусиновый чехол. Из кегельбана доносилось медленное чугунное ворчанье тяжелого шара, пущенного по узкой дороге. Шар катился ужасно долго, его шум все слабел и слабел, пока вдруг, после короткой тишины, не долетало из-за ограды, поросшей желтой акацией, легкое музыкальное щелканье рассыпавшихся кеглей. В тире кто-то изредка постреливал. Иногда после слабенького отрывистого выстрела слышался звон разбитой бутылки или начинал шуметь механизм движущейся мишени. Тир притягивал к себе неудержимо. Гаврик подошел к балагану и остановился возле дверей, жадно вдыхая ни с чем не сравнимый, какой-то синевато-свинцовый запах пороха. Особый, кисленький и душный вкус выстрела чувствовался даже на языке. О, эти ружья, расставленные так заманчиво на специальных стойках! Маленькие, точно литые приклады, чисто сработанные из тяжелого, как железо, дерева, нарезанного острой сеткой в тех местах, где надобно браться рукой, чтобы не скользило. Толстый, но длинный граненый ствол синей вороненой стали с маленькой, как горошинка, дырочкой дула. Синяя стальная мушка. И так легко и просто поднимается рамка затвора. Даже самые богатые мальчики мечтали о таком ружье. Слово «монтекристо» произносилось с замиранием сердца. В нем заключалось всеобъемлющее понятие сказочного богатства, счастья, славы, мужества. Обладать монтекристо было даже больше, чем иметь собственный велосипед. Мальчики, имевшие монтекристо, были известны далеко за пределами своего квартала. О них так и говорилось: «Тот Володька с Ришельевской, у которого монтекристо». Конечно, Гаврик не смел мечтать о монтекристо. Даже он не смел мечтать из него выстрелить, так как выстрел стоил бессовестно дорого: пять копеек. Быть стрелком мог позволить себе только очень состоятельный человек. Гаврик смел мечтать только прицелиться из чудесного ружья. Хозяин тира иногда доставлял ему это удовольствие. Но теперь в тире находился посетитель, так что сейчас об этом нечего было и думать. Может быть, когда стрелок уйдет, Гаврик попросит хозяина, и тогда… Но посетитель не торопился уходить. Он стоял, расставив плотные ноги в закрытых скороходовских сандалиях, и не столько стрелял, сколько разговаривал с хозяином тира. Гаврик улучил минуту, когда хозяин оглянулся, и учтиво поздоровался: — Бог помощь, дядя. С праздником. Хозяин с большим достоинством ответил медленным кивком головы, как и подобало владельцу такого необыкновенного увеселительного предприятия. Это был хороший признак. Значит, хозяин в духе и, весьма-весьма возможно, даст подержать монтекристо. Мальчик счел возможным приблизиться и даже стать на пороге тира. Он с жадным восхищением рассматривал висящие над прилавком пистолеты, ветвистую подставку для стрельбы с упора, заводные игрушки мишеней, из которых одна нравилась мальчику. Это был японский броненосец с пушками и флагом среди резко зеленых волн жестяного моря. Из моря торчал на палочке маленький кружок. Стоило в него попасть, как броненосец с шумом раскалывался пополам и тонул, а на его мосте выскакивал жестяной веер взрыва. Конечно, среди барабанящих зайцев, балерин, рыболовов с башмаком на удочке и бутылок, движущихся одна за другой на бесконечной ленте, японский броненосец занимал первое место по блестящей выдумке и художественному выполнению. Всем было известно, что японцы совсем недавно под Цусимой пустили ко дну весь русский флот, и среди стрелков непременно находился охотник отомстить япошкам. В тире был еще настоящий фонтанчик. Его пускали по особому заказу. Хозяин клал на струю легонький целлулоидный шарик. Вода подбрасывала его, вертела: то вдруг опускала, то вдруг подымала. Это было настоящее чудо, загадка природы. Попасть в него было неслыханно трудно. Любители, войдя в азарт, просаживали по десять — пятнадцать пуль и чаще всего уходили ни с чем. Но уж если кто-нибудь сбивал шарик, то за это ему полагался лишний выстрел бесплатно. — Значит, ничего такого у вас вечером не случилось? — продолжал разговор посетитель, играя изящным ружьецом, совсем маленьким в его больших лапах. — Как будто бы ничего. — Так-с. Стрелок поискал глазами, во что бы прицелиться. Он снял синее пенсне, отчего на его мясистом носу обнаружились две коралловые вдавлины, и прицелился в зайца с барабаном. Но затем раздумал и опустил ружье. — И местные рыбаки ничего такого не рассказывали? — Не рассказывали. — Гм… Посетитель опять прикинул монтекристо и опять его опустил. — А я слышал, что вчера вечером здесь против берега какой-то человек с «Тургенева» упал. Ничего не слышали? — Ничего. У Гаврика перехватило дыхание, как будто его вдруг окатили целым ведром ледяной воды. Сердце так стиснулось, что его не стало слышно. Ноги ослабли. Мальчик боялся пошевелиться. — А я слышал, что будто прыгнул с парохода один человек, которого преследует полиция. Вот тут, против этого берега. Не знаете? — От вас первого слышу. Как видно, хозяину тира уже давно надоел этот усатый болтун. Хозяин с учтивым достоинством вертел в руках зеленую коробочку с патрончиками и почти зевал. Он совершенно справедливо полагал, что если ты пришел стрелять, то и стреляй. Если же тебе хочется поговорить с человеком, то — отчего же? — можно и поговорить между двумя выстрелами. Но только, разумеется, поговорить на какую-нибудь интересную тему: например, о велосипедных гонках на циклодроме или же о русско-японской войне. На его потертом, истерзанном тайными страстями лице неудачника отражалась томительная скука. Гаврику было его от всего сердца жаль. Он, как и все другие дети, почему-то очень любил этого человека с косо подрезанными бачками, с кривыми, как у таксы, ногами, с волосатой грудью, просвечивавшей сквозь сетчатый тельник густой татуировкой. Гаврик знал, что, несмотря на приличные заработки, у него никогда не было копейки за душой. Всегда он кому-нибудь должен, всегда чем-то озабочен до крайности. Про него ходили слухи, что когда-то он был знаменитый цирковой наездник, но однажды за какую-то подлость ударил хозяина цирка хлыстом по лицу. Его выгнали. Лишенный куска хлеба, с волчьим билетом в кармане, он стал играть на бегах, и игра погубила его. Теперь он играл во все игры, не брезгая даже играть с мальчишками в «пожара» по копейке. Страшный азарт вечно терзал его душу. Было известно, что иногда он проигрывал с себя все. Например, штиблеты, бывшие на нем, принадлежали не ему. Он их проиграл еще в начале лета в «двадцать одно» и теперь, закрывая на ночь свое заведение, снимал их и шел домой босиком, держа под мышкой ящик с ружьями и пистолетами, которые — из страха проиграть их — сдавал до утра на хранение одному знакомому дворнику с Малой Арнаутской улицы. Однажды на глазах у Гаврика он поспорил на полтинник с каким-то гулявшим по берегу барином, что попадет из монтекристо в воробья на лету. Разумеется, он промазал. Гаврику до слез жалко было смотреть, как он долго с искусственным постыдным удивлением рассматривал ружье, пожимал плечами и наконец полез куда-то в подкладку своего латаного пиджачка. Он извлек оттуда полтинник и, бледный, подал барину. Барин стал было со смехом отказываться, говоря, что это было в шутку. Но хозяин тира посмотрел вдруг на него такими сумасшедшими, жалкими и вместе с тем грозно налившимися кровью глазами, что тот поспешил взять полтинник и смущенно спрятал его в карман чесучового пиджака. В этот день хозяин тира не закрывал своего заведения на обед. — …Я вам советую, господин, выстрелить в балерину. Увидите, как она пикантно сделает ножками, — с польским акцентом сказал хозяин, чтобы прекратить надоевший разговор и вернуть посетителя к стрельбе. — Однако же странно, что никто ничего не знает, — сказал посетитель и вдруг заметил Гаврика. Он осмотрел его бегло с ног до головы: — Мальчик, ты тутошний? — Тутошний, — неожиданно тонким голоском сказал мальчик. — Рыбацкий? — Рыбацкий. — Чего ж ты стесняешься? Подойди, не бойся. Гаврик смотрел на жесткие, крепко закрученные черные, как вакса, усы, на длинную полоску пластыря поперек щеки и, машинально переступая ногами, с ужасом приближался к господину. 18 Вопросы и ответы — У тебя есть батько и матка? — Ни. — С кем же ты живешь? — С дедом. — А дед кто? — Старик. — Понятно, что старик, а не молодой. А что он делает? — Рыбу ловит. — Значит, рыбак? — Ну, рыбак. Рыбалка. — А ты что? — Хлопец. — Это ясно, что хлопец, а не девочка. Я тебя спрашиваю: что ты делаешь? — А ничего. Дедушке помогаю. — Стало быть, вместе рыбачите? — Эге. — Так-с. Понятно. Как же это вы так рыбачите? — А просто. Ставим на ночь перемет, а потом утром вытягиваем бычков. — Стало быть, выходите в море на шаланде? — Эге. — Каждый день? — Как это? Что вы спрашиваете, дядя? Я не понимаю. — Экий ты дурень! Я тебя спрашиваю: каждый ли вы день выходите в море на шаланде? — А то как же! — Утром и вечером? — Ни. — Что ни? — Только утром. — А вечером? — И вечером тоже. — Так как же ты говоришь, что только утром, когда и вечером тоже? — Ни. Мы вечером только ставим перемет. А бычков — тех вытягиваем утречком. — Понимаю. Стало быть, вечером тоже выходите? — Ни. Вечером только ставим. — Ой, господи боже! Но для того, чтобы поставить, ведь надо вам прежде выйти в море? — А как же! — Значит, вечером тоже выходите? — Ни. Вечером не вытягиваем. Вытягиваем только утречком. — А вечером выходите ставить? — А как же! — Стало быть, вечером тоже выходите? — Эге. — Ну, вот видишь, какой ты дурень! С тобой надо разговаривать, хорошенько накушавшись гороха. Ты зачем такой дурень? — Я маленький. Усатый господин посмотрел на Гаврика сверху вниз с нескрываемой насмешкой и слегка, но, впрочем, довольно-таки основательно щелкнул его по голове. — Эх ты, рыбалка! Но мальчик вовсе не был таким дурнем. Он сразу почувствовал в усатом хитрого и опасного врага. Ходит по берегу, выспрашивает про матроса. Только делает вид, что пришел пострелять. А на самом деле, кто его знает, что у него на уме. Наверное, какой-нибудь из сыскного. Еще, чего доброго, пронюхает как-нибудь, что именно у них в хибарке и скрывается беглец. Может, уже и проследил, не дай бог! Гаврик тотчас решил прикинуться совсем маленьким дурачком. От дурачка не много узнаешь. Мальчик тут же скроил глупую рожу, какая, по его мнению, должна быть у маленького дурня, выпучил бессмысленно глаза и стал преувеличенно застенчиво переминаться с ноги на ногу, ковыряя на губе заеду. Усатый, видя, что имеет дело с полным несмышленышем, решил сначала войти с ним в дружбу, а уж потом обо всем выспросить. Он не без основания полагал, что дети — народ любопытный и наблюдательный и знают лучше взрослых, что делается вокруг. — А как тебя звать, мальчик? — Гаврик. — Так-с. Стало быть, Гаврюха? — Эге. Гаврюха. — Ну, вот что, Гаврюха: хочешь выстрелить? Даже уши у мальчика и те покрылись горячей краской. Однако он тут же овладел собой и, продолжая изображать дурачка, пропищал совсем тоненьким голоском: — А у меня, дяденька, нету пятачка. — Это я понимаю, что у тебя нету капиталов. Ничего. Один раз можешь выстрелить, я заплачу. — Дяденька, а вы с меня не смеетесь? — Не доверяешь? Ну хорошо… Вот! С этими словами усатый выложил на прилавок большой, совершенно новый пятак. — Пали! Гаврик, задохнувшийся от счастья, нерешительно посмотрел на хозяина тира. Но у того на лице появилось уже строго официальное выражение, исключавшее даже самую возможность дружеских перемигиваний. Он посмотрел на мальчика, как на незнакомого, и, учтиво, склонившись над прилавком, спросил: — Из чего вы предпочитаете стрелять, молодой человек: из пистолета или же из ружья-с? Тут Гаврик и взаправду почувствовал себя дурачком — до того растерялся от так неожиданно подвалившего ему счастья. Он обалдело улыбнулся и, почти заикаясь, пролепетал: — Из монтекристо. Хозяин элегантно зарядил ружье и подал его мальчику. Гаврик, сопя, припал к прилавку и стал целиться в бутылку. Конечно, ему больше хотелось бы выстрелить в японский броненосец. Но он боялся промахнуться, а бутылка была большая. Мальчик старался как можно дольше растянуть наслаждение прицеливания. Поцелившись немножко в бутылку, он стал целить в зайца, потом в броненосец, потом опять в бутылку. Он переводил мушку с кружка на кружок, глотая слюну и с ужасом думая, что вот он сейчас выпалит — и все это блаженство кончится. Гаврик глубоко вздохнул, положил ружье и, виновато взглянув на хозяина, сказал усатому: — Знаете что, дядя: я лучше не буду стрелять, я уже все равно поцелился, а вы меня лучше угостите в будке зельтерской с сюрпризом. Вам же дешевле обойдется. Усатый ничего не имел против, и они, стараясь не глядеть на хозяина, на его презрительную и вместе с тем насмешливо-равнодушную физиономию, отправились к будке. Здесь усатый сразу проявил такую щедрость, что Гаврик ахнул. Вместо воды с сиропом, стоившей две копейки, господин потребовал не больше не меньше, как целую большую бутылку воды «Фиалка» за восемь копеек. Мальчик даже не поверил своим глазам, когда будочник достал белую бутылку с фиолетовой наклейкой и раскупорил тоненькую проволоку, которой была прикручена пробочка. Бутылка выстрелила, но не грубо, как стрелял квас, а тоненько, упруго, деликатно. И тотчас прозрачная вода закипела, а из горлышка пошел легкий дымок, действительно распространивший нежнейший аромат самой настоящей фиалки. Гаврик осторожно взял обеими руками, как драгоценность, холодный кипучий стакан и, зажмурившись против солнца, стал пить, чувствуя, как пахучий газ бьет через горло в нос. Мальчик глотал этот волшебный напиток богачей, и ему казалось, что на его триумф смотрит весь мир: солнце, облака, море, люди, собаки, велосипедисты, деревянные лошадки карусели, кассирша городской купальни… И все они говорят: «Смотрите, смотрите, этот мальчик пьет воду „Фиалка“!» Даже маленькая бирюзовая ящеричка, выскочившая из бурьяна погреть на солнце бисерную спину, висела, схватившись лапкой за камень, и смотрела на мальчика прищуренными глазами, как бы говоря тоже: «Смотрите на этого счастливого мальчика: он пьет воду „Фиалка“!» Гаврик пил и вместе с тем обдумывал, как он будет выбираться, если усатый снова начнет приставать с вопросами. У мальчика на этот счет даже созрел целый план. — Ну что, Гаврюха, понравилась тебе вода «Фиалка»? — Спасибо, дядечка, сроду такой вкусной не пил. — Я думаю. А скажи мне теперь: выходили вы вчера вечером в море? — Выходили. — Пароход «Тургенев» видели? — А как же! Он нам чуть было весь перемет колесами не покалечил. — А с парохода никто не прыгал? Усатый смотрел на мальчика в упор черными мохнатыми глазами. Гаврик с трудом ухмыльнулся и преувеличенно возбужденно заговорил: — А ей-богу, прыгал! Чтоб мне пропасть! Он ка-ак прыгнет, а брызги во все стороны ка-ак полетят! А он как поплывет наразмашку!.. — Стоп! Да ты не брешешь? Куда ж он поплыл? — Ей-богу, не брешу, святой истинный крест! Тут Гаврик, хотя и знал, что это грех, быстро раза четыре подряд перекрестился. — Как поплывет, как поплывет… И мальчик стал, размахивая руками, показывать, как плыл матрос. — Куда же? — Туда! — Мальчик махнул рукой в море. — А куда ж он потом делся? — Потом его якась шаланда подобрала. — Шаланда? Какая? — Такая, знаете, большая — громадная очаковская шаланда под парусом. — Здешняя? — Не. — А какая? — С Большого Фонтана… А то, может, из Люстдорфа. Такая вся синяя-синяя и наполовину красная, громадная. Она его как подобрала, так сразу тем же ходом и пошла и пошла прямо на Люстдорф. Святой истинный крест…

The script ran 0.007 seconds.