1 2 3 4 5
Савари все понял. Талейран тоже все понял.
Талейран, действуя через посла в Берлине, начал провоцировать Варшаву, чтобы проживающий там Людовик XVIII отказался – за деньги, конечно! – от наследственных прав на престол Франции. Одновременно Бонапарт в письме к русскому царю просил его содействия в этом каверзном вопросе.
Александр на такие фокусы не улавливался:
– У меня хватает ума понять терзания этого мошенника, которому уже не сидится на обычных стульях. Опять он жалуется мне на графа Моркова, но Моркова я буду держать в Париже хотя бы потому, что он не нравится Бонапарту…
Иначе думал прусский король. По его настоянию варшавский бургомистр Мейер вступил в переговоры с королем, который принял его за столом, обутый в русские потертые валенки.
– Бонапарт отдает вам во владение княжества Лукку и Каррару в Италии с шестью миллионами ежегодного дохода.
– И что требует от меня взамен?
– Чтобы вся семья вашей древнейшей династии Европы навечно отреклась от престола Франции. В ином случае…
Но «граф де Лилль» в гневе затопал валенками:
– В ином случае я согласен есть черный хлеб!
Все Бурбоны, жившие в эмиграции, подписали особый акт несогласия на отречение, и Бонапарт, проглядев подписи, не обнаружил средь них имени Луи Энгиенского:
– Куда же делся этот молодой человек?
– Энгиенский, – пояснил Талейран, – проживает отдельно от родственников на самой границе с нами, в городке Эттенхейме Баденского герцогства, подле любимой женщины.
– Запомним этот городишко, Талейран! С Божьей помощью я там и закончу свой короткий роман с Бурбонами…
Бонапарта уже занимало иное. Александр отказался от звания гроссмейстера Мальтийского ордена, которым так дорожил его несчастный родитель. Но Россия оставалась гарантом мира на Мальте, и консул снова писал Александру, указывая царю на упорство Англии, с каким она, вопреки решениям Амьенского договора, цепляется за бастионы Мальты. Но если Россия выступила гарантом независимости острова, то «я, – писал Бонапарт, – настоятельно прошу вмешательства вашего величества…». Александр понял, что, втягивая Россию в конфликт из-за Мальты, консул желает рассорить его с Лондоном. Письмо Бонапарта было помечено 11 марта 1803 года. Но через два дня все разрешилось помимо вмешательства царя. Обходя послов, Бонапарт мельком спросил Моркова:
– Вы не получали инструкций из Петербурга?
– Еще нет. Но жду.
Бонапарт задержался возле посла Уитворта:
– О чем думаете, милорд? У меня хватит арсеналов еще на три Маренго и на четыре Гогенлиндена, чтобы разгромить вас и ваши планы… Итак, вы решили объявить мне войну?
Уитворт имел хорошие нервы. Он поклонился:
– Мое королевство живет мирными надеждами.
– Знаю о ваших надеждах! По вашей вине Франция воевала десять лет подряд, теперь вы хотите войны еще на пятнадцать лет… Если в Лондоне не уважают договоров о мире, мы завесим их черным флером. Мальта или война, посол?
– Мой король слишком дорожит благами мира.
– Я не об этом спрашиваю вас… МАЛЬТА или ВОЙНА?
Уитворт покинул шеренгу послов, и его удаление означало, что Англия с Мальты никогда не уйдет. Бонапарт спокойным тоном напомнил Моркову, что ждет реакции Петербурга.
– Сейчас на Руси святки, затем Пасха, – ответил Морков, – мы, русские, не любим спешить с ответами на письма…
Как был ненавистен консулу этот чурбан! Все отвратно казалось Бонапарту – и это некрасивое лицо, тронутое оспой, и эти узкие щелки глаз, и даже трость посла, в набалдашнике которой затаился свисток, чтобы подзывать кучеров на улицах или освистывать пафос Тальма в театре.
– Я испытываю к вам самые лучшие чувства, – сказал Бонапарт. – В ближайшие дни мы обязаны поговорить…
* * *
Талейран очень хотел завлечь Моркова на свои ночные оргии с распутницами, но этот чудак предпочитал скромные забавы. Аркадий Иванович чувствовал, что Англия сознательно шла на разрыв Амьенского мира, а Бонапарт бушевал перед Уитвортом тоже небескорыстно. Во время войны консулу легче будет расправиться с остатками оппозиции, легче сделать последний шаг к высотам Олимпа. Две шестеренки сцепились зубьями и провернули колесо истории, не успевшее покрыться ржавчиной за эти краткие месяцы блаженного мира.
Россия еще надеялась предотвратить войну. Александр предложил Англии покинуть Мальту, для охраны же острова обещал поставить в Ла-Валлетте свой гарнизон, чтобы это «яблоко раздора» сохранилось пока в русских руках. Два посла, Морков в Париже и Воронцов в Лондоне, обретали при этом полномочия мирных посредников между Англией и Францией. Но ответ царя пришел 11 мая – за день до отъезда Уитворта из Парижа… Талейран встретил Моркова словами:
– Вы решили оставить Мальту для себя?
– Россия побудет лишь в роли сторожа, дабы уберечь Мальту для самих же мальтийцев, когда угроза войны исчезнет.
Талейран глядел загадочно, как оракул:
– Все знают, что лев может загрызть тигра, но схватка льва с акулою невозможна… Да, мы не можем покарать Англию на морях, но мы вводим войска в Ганновер, наследственную вотчину британских королей на континенте Европы…
Давид в живописи, Тальма в трагедии, а в мире возвышенной поэзии Бонапарт тоже имел своего «карманного» стихотворца – графа Луи Фонтана, который уцелел только потому, что воспевал любой режим во Франции, лишь бы его не трогали. Бонапарт, вызвав поэта, удивил его каламбуром:
– Фонтан, от вас желательно, чтобы вы как можно скорее испустили зловонный фонтан в сторону Англии.
– Слушаюсь и повинуюсь, – отозвался маэстро.
Жозефина вскоре устроила вечерний прием в Сен-Клу, гостям была предложена трагедия Расина, но, когда занавес опустился, Бонапарт не покинул ложу, все ожидали второй пьесы. Однако на сцене явился Франсуа Тальма во фраке и с бумагой в руках. Трижды поклонившись, он хрипловатым голосом извинился, что стихи, сочиненные лучшим поэтом Франции, Луи Фонтаном, еще не успели переложить на музыку:
– Но стихи и без музыки достойны нашего внимания…
Тальма прочитал грязный памфлет против Англии, в котором непристойно говорилось о парламенте, издевательски об английской нации. Дипломатический корпус встретил эту грубую выходку гробовым молчанием. Затем к русскому послу подошла Лиза Дивова, из семьи Бутурлиных, которую считали интимной подругой Жозефины; она сказала Моркову:
– Ты не уезжай сразу, ты еще нужен…
Жозефина издали помахала послу веером. Как и следовало ожидать, гостей звали к столу, а Жозефина проводила Моркова до дверей кабинета, где Бонапарт начал странный разговор:
– Я согласен и на третейское решение спора с Англией во главе с вашим государством. Если царь сумеет убедить Лондон, чтобы его флот приостановил военные действия на морях, я обещаю сразу отвести войска из Ганновера, мало того, я даже верну сорок миллионов контрибуции, собранные мною с этих несчастных ганноверцев… Садитесь, граф!
Морков сел, немало удивленный: доверие Бонапарта к русскому кабинету – очень смелый политический шаг, и нет ли тут подвоха? Бонапарт между тем продолжал:
– Вы знаете, что Талейрана в Лондон я не пошлю, но пусть ваш посол Воронцов воздействует на английские головы. Поверьте, я абсолютно искренно желаю мира в Европе…
Беседа закончилась в три часа ночи. Утром невыспавшийся Морков сразу известил Петербург, что в желании Бонапарта подчиниться решениям России он угадывает скрытое желание «превзойти Англию», а мирные настроения консула, столь неожиданные, «приобретут ему новую выгоду – как перед собственным народом, так и перед Россией». Талейрана утром он ознакомил с текстом своей депеши для графа Воронцова – в Лондон. Талейран ему посочувствовал:
– Вы не выспались, посол? А я спал, как дитя…
В разгар лета, взяв в дорогу семью, Мюрата с женою и Талейрана, консул отбыл на север страны, где у моря размещался Булонский лагерь – плацдарм для будущего нападения на Англию. Здесь на стапелях сооружались понтонные суда для высадки десантов – с пушками и кавалерией. Даву устроил для Бонапарта завтрак в роскошных шатрах, Ней не пожалел денег для карнавала в Монтреле, а булонские моряки чествовали консула в Дюнкерке. Все французы верили, что с «коварным Альбионом» скоро будет покончено и тогда для Франции настанет время вечного мира. Толпы наряженных зевак, мужчины и дети, бегали за каретой консула:
– Отечество и Бонапарт – вот наш боевой клич!
Наконец мэр Амьена поднес консулу двух лебедей ослепительной белизны и сказал, что это – традиция:
– Королям наш город подносил одного лебедя, но сейчас мы дарим двух при виде короля и его королевы…
Только недалекий Мюрат, кажется, не понял этого намека, пожелав видеть лебедей уже поджаренными к обеду. Отсюда, из шума Булонского лагеря, под свисты морских ветров, среди грандиозных сооружений Бонапарт снова написал Александру – чтобы он отозвал своего посла Моркова. Талейрану было сказано:
– Если Петербург решил держать в Лондоне англичанина, – подразумевался Воронцов, – то пусть в Париж пришлют мне француза, – он намекал на негодность Моркова…
В ту пору еще никто не задумывался, куда будет повернута Булонская армия. Жители Лондона ожидали от Бонапарта всяческих пакостей – и высадки головорезов Массена, и прилета воздушных шаров с бомбами в корзинах. Но Булонской армии суждено в будущем проделать немыслимый «пируэт» – для встречи с русскими: среди рыбных прудов Аустерлица.
* * *
Уитворт еще не успел покинуть Париж, когда флот короля Георга уже начал свирепый пиратский разбой на морских коммуникациях, захватывая торговые корабли Франции и Голландии, и, когда сияющий Уитворт появился в Лондоне, его встретил лорд Хаммонд, не менее сияющий:
– Поздравьте нас! С этой войны, едва она началась, мы уже имеем чистую прибыль в двести миллионов франков от корабельных призов. Спасибо вам за эту войну!
– А каково здоровье Уильяма Питта?
– Лучше! По совету врачей Питт, чтобы не спиться на бренди, перешел на коньяк. Но он сильно сбавил норму портвейна, обходясь лишь пятью бутылками в форме, и будем надеяться, что эта война с Бонапартом вернет его из отставки.
Бравый алкоголизм британской аристократии ужаснул бы любого жителя континента, но только не Воронцова, который уже привык иметь дело с пьяными. Абсолютный трезвенник, он поспешил утром застать Уитворта, пока он трезвый.
– Да, наши дела неплохи, – сказал Уитворт, – теперь Бонапарт сунул лапу в наш капкан, и такой глупой овечки, как на улице Сен-Никез, уже не случится…
Речь шла о заговоре! Якобинцы, обращенные в монархическую веру, казались Лондону более активной силой, нежели роялисты. Меге де Латуш оказался ловким агентом. Парламент обязался субсидировать заговор, не подозревая, кто стоит во главе заговора. В августе Жорж Кадудаль уже покинул берега Англии, удачно высадившись у Дьеппа, за ним последовал и Меге де Латуш… Пишегрю оставался еще в Лондоне, чтобы обсудить свое будущее поведение с генералом Моро: именно участие Моро в ликвидации Бонапарта казалось англичанам главным залогом успеха. Связаться же с Моро мог только Пишегрю! У англичан всегда было пусто в арсеналах, зато подвалы битв ломились от золота, и золото воодушевило на подвиг даже бурбонских принцев – графа Артуа и герцога Беррийского, поклявшихся выпустить из Бонапарта все кишки.
– Мы обязаны быть вместе с вами, дабы упрочить свои права на престол Франции, – было сказано ими Пишегрю. – Но прежде вы и Кадудаль должны обеспечить нам безопасную высадку у мыса Бивилль… Уверены ли вы в Моро?
– Я был его начальником, при мне его имя впервые стало известно французам, мы с ним быстро столкуемся. Не забывайте, что его отец был гильотинирован.
– Перед отплытием вас желает видеть граф Воронцов…
Семен Воронцов был опытным дипломатом! Однако ненависть к революции во Франции он перенес на всю Францию. Для обозначения французов он использовал слова «проклятые мерзавцы» или «негодные канальи». Безвылазно просидев в Лондоне почти двадцать лет, породнясь с британскою аристократией, Воронцов уже начал судить о своей родине как о туманной абстракции, откуда крепостные мужики еще не забывают слать оброк своему пропавшему барину. Восторженный почитатель Питта, он проводил в Лондоне свою политику – в пользу Англии, а если Англия не соглашалась с Россией, Воронцов примыкал к мнению сент-джемсского кабинета. Секретные инструкции о делах Мальты он давал читать парламентариям Лондона, сам и подсказывал, как лучше ответить в Петербург, чтобы Мальта оставалась в английских руках… Таким образом, если Бонапарт во время ночной беседы с Морковым и был честен, выражая желание мира, то все потуги к миру Парижа и Петербурга были заранее обречены на провал, ибо из Лондона они разрушались стараниями Воронцова, желавшего Франции, народу Франции, консулу Франции только гибели…
Его встреча с Пишегрю состоялась в Ком-Вуде, загородной усадьбе лорда Гоуксбери. Воронцов высказал удивление:
– С трудом верится, что Жорж Кадудаль, такой смельчак, и вдруг откажется убивать Бонапарта?
– Он желает его похитить, – ответил Пишегрю.
– Надеюсь, присутствие принцев крови сделает его активнее. Моро вовремя разрушил алтари, которым прежде поклонялся. Франция, конечно, пойдет за ним. И сразу, как только не станет Бонапарта, зовите из Варшавы Людовика Восемнадцатого…
6. «Французский» замок
Лагори получил анонимную записку, в которой его предупреждали, чтобы он остерегался секретарей Робеспьера.
– Представь, – сказал Моро, – я получил такую же. Но странно, что об этом меня предупредил еще и Фуше.
– Вспомним, кто были секретари Робеспьера.
– Первый, кажется, Демаре.
– А второй… Второго звали Симон Дюпле.
– Да, Дюпле, – кивнул Моро. – Но почему сейчас мы должны их бояться? Какая-то нелепая чертовщина… мистика!
Вскоре генерал Савари с неподражаемой вежливостью пригласил генерала Моро в свое бюро тайной полиции.
– Я хотел вас лично поздравить. Дело в том, что в морском департаменте Финистер… Вы же оттуда родом?
– Да, из города Морле.
– Вас не забыли! – просиял Савари. – В департаменте Финистер префектом контр-адмирал Ньелли… Вы его знаете?
– Нет, я очень далек от флота.
– Ньелли просил оповестить вас, что население единогласно выдвинуло вас в сенаторы Франции.
– Доверие земляков приятно. Тем более, – сказал Моро, – я давно не был на родине, а меня еще помнят.
Савари глядел открыто, честно и прямо:
– Надеюсь, вы слышали, что наш консул предлагает всем, кто им недоволен (это касается и вас, генерал), встретиться в Булонском лесу для благородного поединка… Лучший способ разрешить все сомнения оружием.
– Мои сомнения на шпагах не разрешатся.
– И вы желаете оставаться в когорте недовольных? Мне кажется, честнее стать к барьеру, нежели действовать исподтишка… остротами, издевками, каламбурами, пасквилями.
– Это не мой жанр, – возмутился Моро.
– Возможно. Но пасквили вышли из-под пера вашего адъютанта Рапателя. Он достоин сурового наказания, если бы консул Бонапарт не ценил заслуги его родного брата.
– А это уже смешно, – ответил Моро.
– Это очень серьезно. Недавно из уст консула я слышал фразу: «Несправедливо, чтобы Франция страдала, раздираемая между нами… Бедная страна, если в ней есть люди, считающие, что Францией может управлять генерал Моро!» Извините, я не хотел вас обидеть, я только повторил, что сказано…
Моро вернулся на улицу Анжу, и Рапатель сообщил ему, что заходили генерал Лекурб с братом-юристом, советуя Моро приискать убежище, чтобы не ночевать дома.
– Неужели, – отозвался Моро, – возвращаются времена, когда люди боялись вечером идти домой? – Он отсчитал Рапателю денег, подсказал нужные адреса. – Ты знаешь, Доминик, как мне больно с тобой расставаться, но в Париже тебе жить нельзя. Поезжай в наш тихий Морле, женись, сажай яблони и крыжовник, вычесывай клещей из собаки, читай газеты… Мы еще встретимся, но уже в другой Франции!
Александрина родила девочку, здоровую и крикливую. С детьми и матерью она проживала в Орсэ, а Моро остался на улице Анжу. В двери спальни он врезал «французский» замок с сигнальным пистолетом. Может, он еще и выстрелит, зажигая впотьмах свечу, и тогда Моро увидит, кого надо бояться…
* * *
По возвращении в Париж провокатор Меге де Латуш был сразу же арестован, чтобы на него не пало никаких подозрений. При нем нашли очень большие деньги, массу рекомендаций от самых влиятельных лиц сент-джемсского кабинета. Но подлец не знал главного – планов заговорщиков (Кадудаль и Пишегрю оказались бдительны!). Моро проживал под негласным надзором полиции, и Бонапарт часто спрашивал Савари – почему его «бюро» еще не засекло в доме Моро роялистов из Англии?
– Все это очень странно, – рассуждал Бонапарт. – Можете ли вы заверить меня в том, что в Париже нет ни Жоржа Кадудаля, ни Шарля Пишегрю, ни принцев Бурбонов?
– Наверное, их просто нету во Франции.
– Тогда мои сомнения усиливаются. Меге де Латушу нет смысла обманывать нас. От подтверждения его слов – он и сам понимает это! – зависит его судьба…
Савари, раздраженный недоверием консула, ворвался в камеру, где томился писатель, и надавал ему пощечин:
– Свинья… что ты скрыл от нас?
– Клянусь! Тряхните еще разочек Креля.
– Крель все выложил и в январе будет казнен.
– Тогда страсбургский префект Ше.
– Ше отдал кучу денег, но связей не имел…
Бонапарт появился в Лувре на живописном вернисаже, его свита не смела судить о картинах, пока не выскажет о них мнение он, консул. Перед портретом мадам де Сталь он задержался, сказав, что в этой даме большой избыток мускулатуры. В руке Жермена любила держать веточку – регулятор речи, необходимый ей, как палочка дирижеру. Конечно, не ширина плеч писательницы, а ее остроты бесили консула.
– Если неугодных генералов я высылаю за сорок лье от Парижа, мадам де Сталь не смеет отныне приближаться к моей столице на сто лье… Савари, исполните это!
Шатобриан кисти Жироде произвел на него гадкое впечатление, а в руке писателя, заложенной за отворот жилетки, французы могли видеть пародию на самого консула. Бонапарт сказал, что Жироде не пожалел дешевой черной краски:
– Шатобриан похож на якобинца, который с ножиком в зубах проник ко мне в кабинет через трубу камина. – Но весь гнев консула достался Бенжамену Констану, которого связывали с мадам де Сталь слишком тесные узы. – Савари, я думаю, нет смысла разлучать горячих любовников. Доставим удовольствие и мускулистой даме. Если они оба не успокоятся, их можно сослать и дальше, пока они не превратятся в крохотные точки, исчезающие за чертой горизонта… Ну что ж! – решил Бонапарт, закончив осмотр Салона. – Вернисаж в этом году оставил благоприятное впечатление, пусть мои живописцы трудятся и далее столь успешно…
Репрессии против писателей вызвали тревогу в русской колонии. Елизавета Дивова приставала к Жозефине с расспросами: «Неужели и мне расстаться с Парижем, без которого я не мыслю жизни?..» Петербург отзывал посла. Но курьер русского кабинета привез для Моркова орден Андрея Первозванного, высший орден империи, носимый с голубой лентой. С этим орденом Морков и появился в Тюильри на прощальной аудиенции… Самолюбие Бонапарта было задето. Он все время доказывал царю непригодность Моркова для его политики, а молодой русский император осмелился думать иначе.
– Я видел ваш портрет в Салоне, работы Изабе.
– Кажется, он вышел удачным, – ответил Морков.
– За исключением вот этой ленты…
В награждении своего недруга Бонапарт усмотрел вызов к политической дуэли, он сказал Талейрану, что можно готовить отозвание посла Франции из Санкт-Петербурга:
– Я согласен выстоять у барьера! Не понимаю Александра… или этот щеголь решил меня напугать?
Перед отъездом из Парижа граф Морков решил откланяться мадам Рекамье. Случайно встретив Моро, дипломат, не раскрывая источников информации, предупредил, что в Париже возможен заговор против Бонапарта, почему и посоветовал остерегаться всяких «случайностей»… Моро рассмеялся:
– Я знаю только одного заговорщика, от которого Бонапарт никуда и никогда не скроется… Это – он сам!
* * *
Был январь 1804 года, улицу Анжу замело снегом.
Пистолет не выстрелил, а свечка не загорелась.
В дверях спальни Моро стоял гигант матрос, закутанный шарфом, и держал «карублер» (связку отмычек). Глазами он показал на сложное устройство «французского» замка:
– Такие штучки не для меня! Позвольте представиться: Жорж Кадудаль, сын мельника из Бретани, мы с вами равны в чинах, но я стал генералом от королевской милости…
Моро не спеша одевался, он был спокоен.
– Кадудаль, вождь шуанов Вандеи, не может быть моим другом, хотя и достоин уважения, как храбрый противник.
Да, в храбрости ему не отказать. Стоя спиною к Моро, Кадудаль приник к окну и не боялся выстрела в спину.
– Что вы там видите? – спросил Моро.
– Я оставил на улице своего адъютанта Пико…
Опять-таки странно. И непохоже на шуана. Почему он назвал адъютанта, будто он, Моро, сообщник Кадудаля?
– Я привел к вам друга. Можно впустить его?
– Пусть войдет, – согласился Моро…
Внешне казалось, что Кадудаль – глыба мяса, костей и сухожилий, малоподвижная, но этот великан обладал почти изящной легкостью тела. Шагнув к дверям, он издал горлом странный звук, подобный крику филина в ночном лесу, и Моро услышал тягостный скрип лестницы под чьими-то неуверенными и замедленными шагами… Это был Шарль Пишегрю!
– Здравствуй, Моро. Знал бы ты, как противно видеть человека, который предал меня… Благодаря тебе, дружище, я совершил увлекательное путешествие в Кайенну, и мне еще повезло. Я сумел бежать из форта Сикхамори, откуда людей выносят только пятками вперед… бултых – в море!
Моро нервно набивал табаком свою трубку.
– Гадина ты, Пишегрю! – сказал он. – Прежде давай припомним, кто кого предал… Это не я, это ты, подлец, изменил народу ради служения Бурбонам, ненавистным французам… Бежал? Молодец, что бежал. Сидеть тоже никому не хочется. Я тебя даже поздравляю. Но мне тогда бежать было некуда. Я был разжалован, оплеван и едва не «чихнул в мешок»… Вот она, моя голова! Спроси – как она уцелела?
Под плащом Пишегрю обрисовались контуры пистолетов. Что они? Убивать его собрались? Пишегрю сказал:
– А кто из нас гадина? Не затем ли ты, Моро, и взялся за роль тюремщика в Люксембургском дворце, чтобы помочь чесночному корсиканцу вскарабкаться на свою же шею?.. Ну, каково тебе живется теперь? Где твои былые убеждения?
Громадный кулак Кадудаля опустился на стол:
– Хватит! Мы пришли сюда не для того, чтобы лаяться.
Моро засмеялся и распечатал бутылку с вином.
– Черт с вами, – сказал он. – Если уж вы подняли меня средь ночи с постели, значит, у вас ко мне дело…
Но, послушав Кадудаля и Пишегрю, Моро понял, что роялисты ошиблись адресом. Они говорили, и довольно-таки откровенно, уверенные в том, что генерал Моро забросил прежние идеалы, как гулящая девка забрасывает чепец за мельницу. Для Моро было новостью, что в обширном заговоре роялистов, состряпанном мастерами этого дела в Лондоне, ему отводится заглавная роль, его имя должно стать знаменем роялизма, который каким-то непонятным образом должен сочетаться с поруганной революцией… Кадудаль охотно перечислял аристократов Парижа, назвал маркиза Ривьера и братьев Полиньяков, готовых хоть сейчас дежурить возле Мальмезона.
– А когда надо убить змею, палки найдутся, – сказал он, глотая вино фужерами и не пьянея. – Я сам скручу Бонапарта и потом за деньги буду показывать его в клетке…
Моро начал с признания: да, он противник Бонапарта в такой же, наверное, степени, как и они, но у него совсем иные к нему претензии, нежели у роялистов.
– Роялисты боятся за престол Франции, а я страдаю за народ Франции… Вас ввели в коварное заблуждение относительно моих убеждений, – сказал Моро. – Я могу поставить еще дюжину бутылок, я могу пьянствовать с вами до рассвета, но мы никогда не будем друзьями. Вы для меня останетесь врагами! Как бы ни презирал я Бонапарта, но я не пойду за вами ради его уничтожения, чтобы во Франции снова воцарились преступные Бурбоны.
– Ты всегда был идеалистом-доктринером, – ответил ему Пишегрю с раздражением. – Даже когда твоему отцу рубили голову, ты плакал навзрыд, но ты не пошел за мною в эмиграцию… А чего ты достиг? Ваша свобода за решетками тюрем, ваше равенство основано на неравенстве, ваше братство во всеобщей грызне за чины и деньги. Кто прав? Я или ты?
– Довольно слов, Пишегрю! – резко вмешался Кадудаль. – Моро честный человек, и он честно сказал нам все. А мы не виноваты, что нас действительно обманули, как дураков. Потому, – решил Кадудаль, – лучше всего нам встать, извиниться за беспокойство и уйти, затворив за собой двери.
Кадудаль замотал шею шарфом, снова становясь похожим на гуляку матроса. Он взвел курок на пистолете замка:
– Может, это вам еще пригодится.
* * *
– Теперь, – сказал Савари, – я уверен сам и могу уверить вас, что ни Пишегрю, ни Кадудаля в Париже нет.
– Куда же они провалились? – спросил Бонапарт.
– Меге де Латуш провел нас…
Консул не поверил в это, ибо по опыту жизни знал, что все ренегаты служат лучше прозелитов.
– Вы ничего не умеете, Савари! На ваше место я посажу именно Меге де Латуша, который не только обманул милордов Англии, но и привез от них полные карманы золота… Придется, мне – мне! – доказывать вам, что Кадудаль в Париже.
Савари вскоре убедился, что у Бонапарта, помимо бюро тайной полиции, существует где-то в преисподней еще одна полиция, более тайная. Не исключено, что под занавесом второй скрывается третья, а третью контролирует еще четвертая. В списках арестованных и подозреваемых он выделил фамилию Креля, которого должны казнить в январе 1804 года.
– Он знает об этом? – спросил Бонапарт.
– Знает и мучается страхом.
– Уже хорошо! Наконец, подозрителен и матерый шуан из дворян Буве де Лозье… Послушайте, Савари, я не понимаю: неужели из этих людей нельзя выжать последние соки?
– Из них уже ничего не вытечет.
– Моисей даже из камня в пустыне добывал воду…
Крелю объявили, чтобы готовился к казни.
– Нельзя ли пожить еще? – спросил Крель.
– Один ответ – один день, – отвечал Савари.
– Так не пойдет. Это не деловой разговор.
– Чего же вы от меня хотите?
– Мой ответ будет стоить всей моей жизни.
– Где Кадудаль? – спросил Савари напрямик.
– Глупцы… он с августа гуляет в Париже.
– Вся жизнь! – напомнил Савари.
– Ладно. Братья Полиньяки добыли форму консульской гвардии. Переодетые в эту форму, роялисты устроят нападение на карету консула по дороге в Сен-Клу или в Мальмезон.
– Это мне известно, – сказал Савари как можно равнодушнее (хотя внутри у него все трепетало от радости). – Когда Кадудаль встречался с генералом Моро?
И тут допрос сразу же дал осечку.
– Такое невозможно, – ответил Крель. – Моро никогда не пойдет на связи с роялистами из Лондона…
С этого момента Бонапарт сам взялся управлять тайным сыском, проявив в этом деле тонкую проницательность, знание людской психологии, мастерство следователя. Скоро уже не Савари консулу, а консул Савари излагал точную обстановку развития англо-роялистского заговора.
– С августа, с августа! – кричал он. – Кадудаль уже полгода шляется по Парижу, а что вы знаете о нем? Англичане высадили в это время у мыса Бивилль четыре отряда головорезов, а где их следы, Савари? О чем вы думаете?
Савари склонился в глубоком поклоне:
– Мною сегодня взят опасный Буве де Лозье.
– Ах, какая добыча, Савари! Надеюсь, вы не забыли поцеловать его под хвостом? Так идите и поцелуйте…
Савари вернулся в тюрьму Тампля, велел снять с ног шуана обувь и посадить в кресло на колесиках. Буве де Лозье, сидящего в этом кресле, придвигали к пламени камина.
– Пишегрю в Париже! – закричал он, не вытерпев боли ожогов. – Я скажу, только отодвиньте кресло… Кадудаль и Пишегрю были на улице Анжу у генерала Моро…
Измотанный после допроса, Савари вернулся из Тампля во дворец Сен-Клу, где бал был в разгаре. Обвитый лентами серпантина, осыпанный блестками конфетти, Бонапарт оставил танцующих и справился у Савари – как дела?
– Они были у Моро… Буве де Лозье сказал правду: Моро отказался участвовать в заговоре и выставил их вон.
– Но этого уже достаточно, – сказал Бонапарт. – Теперь дело за вами, Савари! Я занят танцами, и мне, первому консулу, не пристало шляться по чужим квартирам.
Савари посмотрел на его довольное лицо:
– Черт побери, но я тоже не занимаюсь этим…
В ночь на 15 февраля 1804 года дивизионный генерал Моро мучился застарелым военным кошмаром. Дороги отступления были разбиты копытами конницы, кузнечный фургон отбросило взрывом в канаву, из ящиков сыпались гвозди и подковы, из рванины мешков выпадали куски угля. Потом грянул выстрел, и Моро проснулся в комнате, уже ярко освещенной.
Надежный «французский» замок сработал.
– Генерал Моро, встань… ты арестован!
Он увидел перед собой секретарей Робеспьера. Два привидения погибшего мира – Демаре и Дюпле.
Оба держали в руках белые костяные палочки – принадлежность агентов бюро тайной полиции.
– Мы с вами уже знакомы, – сказал Моро.
– Да, мы состояли в одном якобинском клубе.
Сказав так, они разом шагнули вперед и одновременно коснулись плеч Моро белыми палочками, словно накладывая на генерала незримое клеймо вечного проклятья:
– Одевайся, Моро! Пришла и твоя очередь…
7. Французы, судите!
В пансионе мадам Кампан учили, что для прогулок в Лоншане годятся духи с запахом жасмина, в салонах Сен-Жермена неприличен даже слабый аромат пачули, парфюмерия Парижа готовила духи для театра, для вечерних журфиксов, но даже мадам Кампан не могла бы точно сказать, какие духи лучше подходят для посещения государственных тюрем.
Александрине Моро исполнилось двадцать два года. Мать сказала ей, что в роду Гюлло еще не было арестантов:
– И тебе не стыдно показаться в Тампле?
– Нет! Не было же стыдно Бонапарту отрывать от меня мужа, отрывать отца от детей…
Двор Тампля был переполнен публикой, нищей и богатой, простой и знатной, плач женщин сливался в один протяжный вой, здесь же весело играли дети. Иногда в окнах тюрьмы показывались руки – страшные, изувеченные. Лиц узников не было видно, но слышались их сдавленные голоса:
– Нас пытают! Мы умираем в муках… Скажите всем – мы честные патриоты Франции! Да здравствует республика!
– Будь проклята эта республика! – звенело из других окон. – Пусть вернутся добрые короли…
Стоило во дворе появиться тюремному начальству, как толпа родственников обступала его с вопросами о своих отцах, братьях или сыновьях. Диалоги были одинаковы:
– Его в Тампле нет, ищите в Консьержери.
– Из Консьержери меня послали сюда.
– Тогда поезжайте в тюрьму Ла-Форс…
В канцелярии Тампля молодой чиновник-бонапартист (об этом легко было догадаться по красной гвоздике на его сюртуке, заменявшей отсутствие ордена Почетного легиона) вызвался проводить женщину до камеры свиданий. Следуя длинным коридором, он ловко вставлял в свою речь вопросы – а где же Рапатель? а где же Лагори? При всей своей наивности Александрина дала правильный ответ:
– Мы с мужем проживали всегда отдельно – я в замке Орсэ, он на улице Анжу… Я не знаю, где эти люди.
Девочкой на острове Бурбон она видела, как ее отец привозил негров-рабов из Занзибара на свои сахарные плантации – в клетках. А сейчас сама оказалась в клетке, с другой же стороны (тоже через клетку) она увидела мужа.
– Моро, Моро! Жан… Жан, я пришла к тебе…
В нем было что-то совсем чужое, незнакомое, и Александрина не сразу догадалась, что он плохо выбрит. Моро крикнул ей через прутья решетки, чтобы она не плакала:
– Жившему у подножия вулкана, мне давно бы пора знать, что вся лава потечет на меня, весь пепел падет на мою голову. Не плачь… золото мое! Не плачь, счастье мое, глаза мои, губы мои, радость моя безмерная… Ну, будь так добра: улыбнись мне и скажи свое противное «пхе».
– Пхе, – ответила жена, глотая слезы…
Заплаканная, она вышла на двор тюрьмы, и здесь все эти люди, ждущие свиданий с родственниками, стали вдруг для Александрины родными и близкими: отныне она уже была сопричастна их страданиям. Но в Париже существовала еще одна тюрьма – Карм, в которой когда-то Жозефина Богарне томилась вместе с Терезой Тальен, и на стене их камеры долго сохранялись выцарапанные Жозефиной слова: «О блаженная свобода! Когда ты перестанешь быть пустым звуком?..» Об этом Александрина узнала со слов маркизы Идалии Полиньяк:
– Между нами есть нечто схожее: у вас двое детей, у меня – двое, у Жозефины тоже были сын и дочь, когда она писала эти слова. Ах, что нам политика? Мы только матери…
* * *
Контр-адмирал Ньелли, префект избирательного округа Финистер, еще ничего не зная, прибыл в Париж с депутацией земляков, даже с женой и детьми, чтобы лично доложить Бонапарту об избрании народом в сенат славного генерала Моро. Ньелли тут же со всей семьей заточили в мрачном Венсеннском замке, и несчастный старик ничего не понимал:
– За что? Неужели только за то, что я возглавлял избирательный округ, почтивший Моро доверием? Но почему должны страдать моя жена, мои дети… Где же справедливость?
Афиши извещали парижан о расценках на головы Пишегрю и Кадудаля, – цены быстро росли, Пишегрю скрывался на квартире своего лучшего друга. Когда плата подскочила до ста тысяч экю, лучший друг привел полицию.
– Будь ты проклят, – оплевал его Пишегрю…
Это случилось 28 февраля. Пишегрю отказался давать какие-либо показания следствию, он говорил, что все мысли, все слова прибережет для публичной речи в суде.
– Я не тот бездарный актер, что подает реплики за сценой. – На вопросы о Моро он отвечал с крайним раздражением: – Оставьте Моро в покое! Да, я был у него. Да, я беседовал с ним. Моро нисколько не изменился за эти годы. Он такой же твердолобый якобинец, каким был и раньше. Моро сразу отрекся от наших дел. Теперь я молчу. А все, что народу надо услышать, будет сказано мною на суде…
Такое поведение Пишегрю насторожило Бонапарта:
– Но что он может сказать, этот изменник?
Сомнения, сомнения… Очевидно, за душою Пишегрю есть что-то еще такое, что способно потрясти не только своды суда, но заколеблются и колонны в Тюильри. Это понятно. Ведь соратники Пишегрю, вместе с ним осужденные, уже помилованы Бонапартом. Но Бонапарт не помиловал Пишегрю, на которого сам же и донес Директории. Теперь Пишегрю сядет на скамью подсудимых, а его бывшие друзья, благодарные Бонапарту, станут возвышаться над ним на прокурорских кафедрах… Что он скажет тогда?
– Мне это не нравится, – произнес консул…
Девятого марта Жорж Кадудаль ехал по улице Одеон в кабриолете, он ехал один – без адъютанта Пико. Тайный агент полиции узнал главаря шуанов и вскочил на подножку. Кадудаль убил его сразу же, спрыгнув на мостовую. Но среди прохожих было немало агентов, и они, чтобы вызвать сочувствие толпы, закричали: «Опасный грабитель… держите вора!» Кадудаль насмерть уложил двенадцать человек только кулаками. Толпа сыщиков и прохожих неслась за ним. Он прыгал через заборы, сокрушал грудью ворота домов. Врезался телом в стекла магазинных витрин. Приводил всех в ужас силою и бесстрашием. Но сотни людей уже облепили его, как мошкара облепляет гигантскую тушу, обреченную на гниение. Следствию он заявил:
– Эй вы… не тыкать! Я хотя из мужиков, но чин генерала заработал не в лакейских. Знаю, в чем меня обвините. Но я не хотел убивать консула. Я хотел лишь похитить его и укрыть от людей, как укрывают чумных от здоровых, чтобы они не могли заражать других…
Следствие установило: Кадудаль хотел напасть на Бонапарта тем же числом роялистов, какое составляло бы и конвой консула. Он хотел сражаться один на один! В этой наивности крестьянина было что-то подкупающе-благородное. На вопросы о генерале Моро он отмахивался с улыбкой:
– Да бросьте! Этот подлец Меге де Латуш задурил нам в Лондоне головы, будто Моро спит и видит коронацию Бурбонов, вот мы, глупцы, и попались на эту вкусную приманку…
Савари вошел к Бонапарту с докладом:
– Так что же делать с Моро? Ни Пишегрю, ни Кадудаль не признают его участия в заговоре… Как же теперь строить его обвинение, если юридически он ненаказуем?
– Молчите, Савари! Моро имеет связи, ведущие далеко. Можно предполагать, что тут замешан и Буонарроти, и даже адмирал Трюге… Но для составления пышного букета недостает голов графа Артура или герцога Беррийского.
Савари погнал лошадей в Нормандию, там он много ночей дрожал от холода на утесах Бивилля, подавая фонарем сигналы всем кораблям, плывущим мимо. Однако принцы королевской крови, не оповещенные из Парижа о готовности к покушению, и не подумали рисковать в этой английской авантюре. Савари, жестоко простуженный, вернулся в столицу. Газета «Монитор» оповестила читателей: «Арестованы 59 бандитов, готовивших покушение на первого консула». В числе «бандитов» значилось и имя Моро – главаря роялистов. Никто не поверил этой клевете. Не было француза, который дал бы себя убедить в том, что их генерал Моро вдруг сделался роялистом, сами же роялисты смеялись над этой выдумкой, всюду говорили:
– Ну, кто мог это придумать? Землетрясению мы удивились бы меньше… К чему пишут о «заговоре Моро»? Не лучше ли писать совсем иначе: «Заговор против Моро»!
Случилось обратное тому, на что рассчитывал Бонапарт. Вызвав террор, консул надеялся, что Франция притихнет, безголосая и покорная. Но в народе возникла совсем иная реакция. «Возможно, еще никогда за время тирании Бонапарта люди не высказывались так свободно и так смело, как тогда» – это, читатель, слова современника. По сути дела, Бонапарт нечаянно для себя вызвал во Франции войну мнений. На острове Святой Елены, уже умирающий, он признался: «Кризис был тогда из сильнейших, в общественном мнении началось брожение, клеветали на правительство по отношению к заговору и заговорщикам…» Исправить положение было нельзя.
Париж бесстрашно расклеивал прокламации:
«СВОБОДУ МОРО илиСМЕРТЬ БОНАПАРТУ!»
Бонапарт трусливо спрятался в загородном Сен-Клу, он обставил резиденцию караулами и (как писали очевидцы) часами просиживал в башне с подзорной трубой, наблюдая за дорогой в Париж, в каждом всаднике ожидая гонца, спешащего с известием о восстании в столице. Возле дверей спальни он укладывал на ночь верного мамелюка Рустама, а перед Мюратом консул даже не скрывал своих опасений:
– О, как призрачна власть в окаянной республике! Моя жизнь в руках того офицера, что командует караулом. Стоит ему свихнуть мозги на республиканских идеях, и его сабля сегодня же будет торчать из моего живота… Я успокоюсь, когда подо мною будет массивный престол монарха!
Савари старался переломить общественное мнение Франции, он велел Меге де Латушу:
– Сочини брошюру, увлекательную, как роман. Отобрази в ней связи Моро с англичанами. И не бойся открыто писать о себе, что ты якобинец… тебя не тронут!
Брошюра называлась: «Союз якобинцев Франции с английскими министрами». Такое же задание получил Пьер Редерер, тоже бывший якобинец. «Я еще никогда не видал столь зловещего для правительства (Бонапарта) настроения», – в ужасе признавался Редерер под старость. Но состав суда был уже подобран, начались не только допросы, но и пытки заключенных. В подвалах Тампля страшно изуродовали молодого Пико – адъютанта Кадудаля; парню так долго жгли ноги, что ступни обуглились, а кисти рук раздавили слесарными тисками. Бонапарт требовал от Савари крутого решения: или – или. Для успокоения публики нужно было что-то новое, необычное…
В канцелярии Тампля был сервирован богатый стол, Моро вызвали из камеры, Савари дружелюбно сказал:
– Бонапарту надоело… Он желает вас видеть.
– Зачем?
– Пора кончать этот анекдот. Напишите откровенно все, что известно о заговоре, поедем в Сен-Клу, консул простит, в «Мониторе» будет об этом объявлено, и вы – сенатор!
– Благодарю, – ответил Моро. – Никуда я не поеду, а писать ничего не стану. Вам желательно видеть меня раскаявшимся, чтобы моя слабость прикрыла ваши преступления?
– А если я сразу выпущу вас из Тампля?
– Нет, – отказался Моро. – Теперь я из Тампля не уйду. Теперь-то уж я должен довести дело до конца. Я послушаю, что скажет на суде Пишегрю, и сам скажу все, что я знаю. – Моро заговорил об аресте Фуа: – Для себя я ничего не прошу. Но всему есть предел. Зачем арестован полковник Фуа? Он весь изранен в битвах. Таких людей – и держать в тюрьме?
– Хорошо, – сказал Савари, – я выпущу Фуа…
Он вернулся в Сен-Клу, застав консула в обществе Талейрана и Коленкура. Талейран многозначительно заявил, что, судя по результатам заговора, эти бессовестные англичане ценят кровь Бопапарта дешевле крови Бурбонов. Эта фраза произвела на консула такое же действие, как удар хлыстом по норовистой лошади. Он живо обернулся к Коленкуру:
– Берите драгун, ночью пересечь границы Баденского герцогства. Вы сами разберетесь, на месте, где ночует герцог Энгиенский – в доме прелестной Роган де Рошфор или в гостинице, что напротив ее дома. Эттенхейм – так называется, Коленкур, этот невзрачный городишко!
…Арман Коленкур был тогда инспектором его конюшен. Маркиз много делал для Бонапарта. Но делал и ради любви к мадам Адриенне де Канизи, которую он разводил с мужем, хотя Коленкур рисковал… даже очень рисковал.
* * *
Александрина открыла окно в сад, ей очень хотелось покоя… Неожиданно лакей сообщил, что внизу (дело было в Орсэ) какая-то дама просит о свидании.
– Пусть поднимется, – разрешила Александрина.
Перед нею явилась незнакомая женщина уже в летах, она держала в руке дорожный сак.
– Знакомо ли вам имя Розали Дюгазон?
– По театральным афишам – да.
– Значит, от мужа вы обо мне не слышали?
– Никогда.
– Его молчание, наверное, извинительно.
– Присядьте, мадам.
– Благодарю. Дело в том, что я долго и безнадежно (мне об этом не стыдно сказать) любила генерала Моро… Нет, я пришла не для того, чтобы причинить вам лишние муки, которых у вас и без моих признаний достаточно… Моро пока еще в Тампле, но, когда следствие закончится, он окажется в Консьержери.
– Откуда, мадам Дюгазон, это известно?
– Милая моя, я ведь из «Комеди Франсез», а вся наша труппа во времена террора сидела по разным тюрьмам, ожидая казни со дня на день… Когда у вас свидание с мужем?
– В следующий четверг.
– В этот день останьтесь дома – за вас пойду я…
Из дорожного сака актриса извлекла мрачные одежды кармелитки, с профессиональной ловкостью переоделась, ее голову совершенно укрыл капюшон монашенки, давно отрешенной от мирских страстей. Дюгазон сказала:
– Я так много изведала, столько перестрадала, что в конце жизни у меня ничего не осталось, кроме любви к вашему мужу. Простите, что напоминаю об этом. Но иначе мне трудно объяснить свое поведение…
Дюгазон изложила свой план: она явится на свидание в Тампль под видом монахини, как сестра или тетка Моро: в камере она и останется, а Моро под глубоким капюшоном и в длинной рясе, скрывающей его фигуру, выйдет на свободу.
– Вы погубите себя и его, – заплакала Александрина. – Вам не позволят теперь видеть Моро наедине… Если вы так добры, мадам, прошу – не делайте ничего такого, что могут истолковать во вред вам и моему супругу.
Розали откинула капюшон, встряхнув волосами, и Александрина позавидовала ее поздней, но еще яркой красоте.
– Жаль, – ответила актриса. – Париж ожидает от меня прощального бенефиса, и я решила сыграть свою последнюю роль на подмостках тюрьмы Тампля… Если этот план неуместен, так что же я могу сделать еще для свободы Моро?
– Я давно уповаю только на Божью милость.
– А я буду уповать на трагедию «Серторий», в которой Помпей бросает в огонь список заговорщиков, не читая его…
Париж был заранее извещен, что Дюгазон выбрала для прощального бенефиса «Сертория». Все ждали появления Бонапарта, обожавшего трагедийную выспренность. О присутствии его в театре узнавали по караулу возле дверей, по задернутым шторкам на окошках из лож в коридоры, – он оставался невидим для других, огражденный от публики деревянной решеткой. Взвинченная Дюгазон играла Корнелию с небывалым накалом, а когда Серторий, не веря в заговор, швырнул в пламя список своих врагов, она обернулась лицом к ложе Бонапарта, в трагическом призыве вытянув к нему руки:
– О Серторий! Какие боги вложили в сердце тебе чувств пламень благородный, о, как велик ты стал…
Бонапарт понял, ради чего устроен этот бенефис, а публика, уже распознав интригу, устроила артистке овацию. Консул быстро удалился из театра. С верхних ярусов зала на головы зрителей плавно опускались белые батистовые платки, на которых было отпечатано типографским способом:
ДРУГ НАРОДА, ОТЕЦ СОЛДАТ МОРО – В ОКОВАХ.ИНОСТРАНЕЦ СТАЛ НАШИМ ТИРАНОМ.ФРАНЦУЗЫ, СУДИТЕ САМИ!
Дюгазон вызвал директор театра. Он сказал ей:
– Блестящий бенефис, мадам. Как уцелела моя голова? Но где была и ваша? Я вас искренно поздравляю: секретарь нашего консула Буриен велел оставить вашу старость без пенсии.
– В этом мире, – ответила женщина, – кроме ничтожной пенсии существует еще и большая любовь… Я сыграла свою последнюю в жизни роль. Французы, судите!
8. В очереди на смерть
Эттенхейм спал. Клара Роган де Рошфор проснулась от шума в два часа ночи. По стенам перебегали красные отсветы. Казалось, что в городе пожар. Она подбежала к окну. Вся улица была заставлена лошадьми, в руках драгун обгорали смоляные факелы. Женщина вдруг увидела Энгиенского: его вывели из отеля в нижнем белье. Он отыскал в окне любимую и сразу отвернулся, чтобы не привлечь к ней внимания французов. «На рысях… марш!» – скомандовал Коленкур.
Энгиенского везли через Францию очень быстро, никто не вступал с ним в разговоры, но молодой Бурбон, потомок «великого Конде», вел себя спокойно. Ночью кавалькада всадников въехала внутрь мрачного замка.
– Узнаю Венсенн – здесь я родился.
– Здесь и умрешь, – сказали ему.
Суда не было, а было судилище. Бонапарт прислал из Парижа сабреташей, жаждавших отличий, банду оголтелых бонапартистов возглавлял генерал Пьер Гюллен, раньше часовых дел мастер. Как можно быстрее Энгиенского обвинили в устройстве заговора на жизнь Бонапарта, в том, что живет на деньги, отпускаемые для роялистов банками Англии.
– В последнем я сознаюсь, – сказал Энгиенский. – А на что бы я жил иначе? Не воровать же…
Ему зачитали смертный приговор, который Савари немедленно утвердил. Молодой человек спрашивал:
– За что? Где же хоть малая доля моей вины?
Сабреташи стали над ним измываться:
– Он еще спрашивает – за что? Но если француз достиг чина полковника, значит, он уже способен обо всем на свете судить справедливо. Иначе и быть не может…
Энгиенский хотел отрезать прядь волос, чтобы переслать ее с запиской для любимой в Эттенхейм:
– Пусть обо мне останется у нее память.
Полковники-судьи лирики не признавали:
– Успокойся! От тебя даже памяти не останется…
Ночью в камеру Энгиенского вошел священник:
– Господь повелел мне сказать вам, что он давно ожидает вас… Поспешим же, герцог, ближе к Богу!
Во рву Венсеннского замка было темно. Гюллен светил фонарем, но солдаты никак не могли прицелиться.
– Слушай, – сказал Гюллен, – нам трудно попасть в тебя в такой темноте. Не сможешь ли подержать фонарь?
Энгиенский прижал фонарь к своей груди:
– Надеюсь, вам так будет удобнее?
– Да, спасибо. Теперь мы видим тебя… пли!
После казни Савари и Коленкур стали хлестать вино в покоях Венсеннского замка. Коленкур спросил:
– Вам не кажется это злодейство бессмысленным?
– Похоже на то, – согласился Савари. – Нашему консулу захотелось взбодрить себя стаканом свежей человеческой крови. Уж теперь-то Англия моментально сколотит против Франции новую мощную коалицию… заодно с Россией!
– Я слышу голос женщины и плач детей… откуда?
– Да, – сказал Савари, – здесь в замке сидит семья контр-адмирала Ньелли… таков приказ консула!
Когда до провинции дошло известие о казни Энгиенского, Фуше сказал: «Это не просто юридическое преступление – это хуже: ПОЛИТИЧЕСКАЯ ОШИБКА». Толкнул Бонапарта на преступление многомудрый Талейран, и Бонапарт, при всей своей жестокости, кое-что уже понял.
– Задали вы мне лишнюю работу! – сказал он Талейрану. – Теперь отзывайте французов из Петербурга поскорее, пока русские не дали им хорошего пинка…
Коленкур сказал, что приема ожидает несчастная Идалия Полиньяк с просьбой о помиловании мужа.
– Да, маркиз! Теперь я вынужден быть милостивым…
6 апреля Савари был срочно вызван в Тампль, где ему сказали, что Пишегрю найден в казарме задушившимся собственным галстуком. Вечно полупьяный надзиратель Фонконье перебрал в эту ночь, кажется, лишку. Савари спросил его:
– А почему у Пишегрю не отняли галстук?
– А на чем бы ему тогда вешаться?..
* * *
Никто не поверил в самоубийство Пишегрю: человек, упорно молчавший на допросах, чтобы заговорить на суде, – конечно, такой человек опасен. Возможно, версия о самоубийстве и была бы правдоподобна, случись смерть Пишегрю ранее казни Энгиенского, но теперь Бонапарту уже не верили. Европа пережила нервное потрясение не потому, что Энгиенский был другом народов, – нет, политики справедливо указывали на грубое нарушение международного права: драгуны Коленкура перешли границу Бадена, схватив невинного человека на чужой территории. После смерти Пишегрю у Моро отобрали бритву, и он не упустил случая для создания каламбура: генерал требовал вернуть rasoir national («национальную бритву», как называли во Франции гильотину). Никто не оценил тогда его зловещего юмора… Демаре и Дюпле Моро не терпел, третируя их, оскорбляя. На вопрос о Буонарроти он дерзил:
– Я же не спрашиваю вас о ваших знакомых.
– Что известно о тайном «Обществе филадельфов»?
– Если оно тайное, пусть в тайне и останется…
Судя по тому, как часто поминали имя Виктора Лагори, Моро догадался, что Лагори, очевидно, был более видной фигурой в демократии, нежели он полагал о нем ранее. Моро чувствовал, что Лагори ищут. Наверное, он где-нибудь бродит сейчас по дорогам провинции, играя в трактирах на гитаре. Но спрашивали и о мадам Софи Гюго, и Моро понял, что полиции известно о любовном романе этой женщины с Лагори.
– Не приставайте! – отвечал Моро. – Я знал только ее мужа, служившего при моем штабе на Рейне, но где он сейчас… Кажется, в Италии – ловит в горах разбойников.
Демаре и Дюпле отказались иметь дело с Моро, и Савари прислал префекта полиции Этьена Паскье, который не мог раздражать узника ни прежним якобинством, ни теперешним роялизмом. Паскье сам и отметил эту общность:
– Наши отцы были адвокатами, и оба они «чихнули в мешок» на эшафоте неизвестно за что… Так, Моро?
– Причина была. Мой отец осмелился защищать в суде бедного крестьянина, засеявшего свое поле не маисом, а картофелем. Тогда у меня, – сознался Моро, – был очень тяжкий период жизни, и Пишегрю был уверен, что я последую за ним в эмигрантскую армию принца Конде.
– Почему вы сразу не донесли о его измене?
– А черт его знает! – честно отвечал Моро. – Я ведь думал, что бумаги о нем мне нарочно подкинули в карете, брошенной на дороге.[7] У Пишегрю всегда было много завистников его славы, и мне казалось, что враги решили его погубить…
В беседе с Паскье он не терял веры в лучшее будущее:
– Если бы у меня не было этой веры, стоило ли мне отдавать войнам юные годы? Хотя, по правде сказать, Паскье, я не вижу большой разницы между пушкой и гильотиной – и пушка и гильотина одинаковые орудия пытки… Однако, – засмеялся Моро, – большой опыт отступлений приучил меня при отходе армии заклепывать пушки противника!
Паскье отлично понял его намек:
– Вы желаете сказать на суде то, чего уже не может сказать Пишегрю? Предупреждаю: Бопапарт будет настаивать на смертном приговоре, чтобы затем помиловать вас и этим вердиктом поднять свой авторитет в народе. Но возможно и другое: он нарочно вводит судей в заблуждение, чтобы, добившись от них смертного приговора для вас, утвердить его! Кстати, знайте – Идалия Полиньяк уже была у Жозефины…
Об этом визите Александрина Моро уже знала, решив тоже ехать в Мальмезон, согласная на любое унижение – лишь бы спасти мужа от казни. Мадам Гюлло возражала:
– Пусть отрубят моему зятю голову и пусть мои внуки останутся сиротами, но мне, гордой креолке с Бурбона, не пристало терпеть унижений от этой вредной семейки…
В прудах Мальмезона, под нависшими купами дерев тихо плавали черные лебеди. Маркиза Куаньи, придворная дама, забрасывала в пруд удочку.
– Не надо мне кланяться, – сказала она еще издали. – Вам еще предстоит немало кланяться в этом доме… Я все уже знаю, Жозефина тоже. Пройдите к ней сразу.
Жозефина сумела забыть прежнюю вражду с семейством Гюлло, проявив благородство. Это и понятно: она сама ожидала казни в тюрьме, сама потеряла мужа на эшафоте и по-женски лучше мужчин понимала, как тяжело терять близких.
Но она ничего не значила в государстве мужа.
– Могу лишь советовать, – сказала Жозефина. – Встаньте возле этих дверей, которых не миновать консулу. Если хотите добиться успеха, называйте его самым высоким титулом… хоть императорским! Этим вы его сразу растрогаете.
Заранее опустившись на колени, Александрина невольно сжалась в комок, покорная и готовая к унижению. Послышались шаги консула, женщина впервые увидела его так близко. Вот он – коротенькое туловище с уже выпирающим брюшком, Бонапарт быстро поправил на лбу реденькую челку.
– Ваше величество! – титуловала его Александрина. – Неужели вы не можете простить моего несчастного мужа?
Бонапарт не мог скрыть своего удивления:
– Мадам Моро? Почему вы просите за него? Ведь ваш муж собирался занять мое место.
Александрина вскочила с колен, крича и плача:
– Неправда, это клевета… Я знаю все! Моро мне рассказывал. Вы были еще в Египте, когда Сийес предлагал ему как раз то высокое положение, какое сейчас занимаете вы.
– Положение его величества? – усмехнулся консул.
– Нет! – кричала Александрина, яростная от борьбы за своих детей. – Нет, нет, нет… Моро честный человек. Отказавшись от власти при Директории, как он мог бы желать власти при Консулате? Ради моих детей… умоляю…
– А сколько их у вас? – спросил Бонапарт.
– Двое.
– Они, наверное, жирные? Они толстые, да? – назойливо приставал консул. – Они много плачут, они мешают спать?
Жозефина помогла Александрине своими слезами:
– У меня тоже было двое, когда я томилась в Карме…
Бонапарт, уже не глядя на мадам Моро, обращался к жене, понимая, что здесь замешано ее доброе сердце.
– В чем дело? – заговорил он. – Я всегда уважал Моро, и я не собираюсь тащить его на Гренельское поле…
В душе Александрины возникла робкая надежда. Она велела кучеру кареты следовать за нею, а сама пешком пошла через Париж, и старая цветочница подарила ей букетик фиалок. В ответ на это сочувствие Александрина щедро отсыпала в сморщенную ладонь монет, а старуха удивилась:
– Такие большие деньги человек может отдать в двух случаях – в страшном горе или в большой радости.
– У меня сейчас и то и другое, – ответила Моро…
В этот же день Бонапарту заявил протест генерал Лекурб, сказавший, что держать Моро в тюрьме – преступление.
– Народ знает Моро, народ любит Моро…
Бонапарт вычеркнул Лекурба из списков армии.
– За сорок лье от Парижа, – велел он Савари.
* * *
Вряд ли французы заметили, когда и с какого рубежа их республика превратилась в военную диктатуру, но сторонние наблюдатели, глядевшие на Францию издалека, уже давно предсказывали обращение диктатуры в абсолютную монархию. Конечно, нужна большая дерзость, чтобы из недр революции вызвать нового идола со всеми атрибутами монархической власти – престолом и короною, наследственностью и «цивильным листом», который должен оплачивать народ… Карьеристы заранее учуяли, в чем нуждается душа корсиканская. Уже с весны в «Мониторе» публиковали письма из провинции. Их авторы, префекты и мэры городов, назначенные при Бонапарте, требовали, чтобы звание консула стало наследственным, как в монархических династиях. Они еще боялись произнести слово «император», но Бонапарт сам помог им: «Если Франция и народ нуждаются в упрочении порядка, я не могу отказать ни Франции, ни народу». Чтобы ускорить события, в Тайном совете он перешел к угрозам:
– Вы разве решили испытывать терпение моей армии? Пока вы тут болтаете, моя армия пустит в дело штыки…
О том, что штыки пойдут в дело, напоминал и «Монитор». Лазар Карно предупреждал в Сенате, что, какое бы ни возникло решение, оно всегда будет фиктивным, насильственным:
– Общественное мнение никогда не будет правильно выражено, пока во Франции отсутствует свобода печати…
Бонапарт вызвал из отставки Фуше, указав ему, что пора возобновить министерство полиции. Он предъявил ему бумагу, полученную из испанского Кадикса, где базировалась французская эскадра под флагом адмирала Трюге:
– Трюге слишком горячо порицает желание народа видеть меня императором. Все мы знаем, что на флоте полно парусины, канатов, цепей, меди и всяких красок… Не может быть, чтобы все сошлось точно по калькуляции. Если этого барахла не хватит, надо взбодрить Трюге судом за хищения. Странно, что адмирал столько раз сидел в тюрьмах, а все еще не наелся чечевичной похлебки…
18 мая 1804 года Бонапарт – с именем НАПОЛЕОНА – был провозглашен французским императором. Начиналась оргия празднеств, самой низкопробной лести; в эти дни можно было слышать даже такие восклицания: «Корабль революции введен в спокойную гавань империи… Великий человек завершил свое творение… Он бессмертен, как и его слава! Долой оковы демократии, губящей свободу и равенство… Да погибнет невежество наших былых заблуждений!..» Только один Лазар Карно осмелился выступить против создания империи.
– Что с вами, французы? – спрашивал он. – Или вы… больны? Неужели Франция показала человечеству образцы свободы только затем, чтобы сама же Франция не могла вкусить от ее благ? Неужели природа, вложившая в душу каждого человека неугасимое влечение к свободе, поступает с нами, как злая мачеха? Мое сердце говорит, что свобода – это не фантазия, а любой порядок демократии всегда будет прочнее власти одного человека, власти личного произвола…
Речь Карно – как последний вздох революции!
Через десять дней в Париже открылся процесс Моро.
9. За Моро, против Моро
Восемнадцать генералов (в том числе и Бернадот!) стали маршалами, а Мюрата император удостоил еще и титула «великий адмирал». Всегда пылавший ненавистью к Моро, этот «адмирал» ретиво взялся за поручение Наполеона – оцепил Париж, замкнул заставы, задержал отправку почты, всех въезжающих в столицу обыскивали. Савари было поручено взять шесть тысяч штыков из гарнизонов, окружить здание суда, внутри его расставить караулы, дабы пресекать в публике любое проявление сочувствия к подсудимым…
Бонапарт заранее устранил из суда присяжных заседателей, судивших по долгу гражданской совести, он назначил судей без совести, зато лично ему преданных. Цитирую: «Важно отметить, что весь процесс над Моро рассматривался правительством как процесс над лидеромреспубликанской оппозиции, чье осуждение необходимо для дальнейшего усиления режима. Это обстоятельство хорошо понималось и в обществе, и бонапартистски настроенными судьями».[8] Председательствовал Эмар, обвиняли Реаль, Тюрио и Гранже, защищать Моро взялся адвокат Лекурб – брат сосланного генерала.
– Мне уже терять нечего, – сказал Лекурб. – Шесть тысяч солдат на улице приветствуют Моро, их боится даже Савари…
Сущая правда: тех солдат, что стояли внутри здания, Савари за время процесса менял четырежды (наслушавшись речей, они из бонапартистов делались республиканцами). Заседания суда начинались в семь часов утра, когда ряды для публики еще пустовали. Маркиз Ривьер сказал Моро:
– Злая шутка! Волею Бонапарта мы записаны в одну шайку. Бандит, я заключаю вас в пылкие бандитские объятия.
– Обнимайте! Но я, маркиз, не рассчитывал грести с вами одним веслом на одной и той же каторжной галере…
Конечно, Моро было не по себе оказаться на одной скамье с роялистами. Но с Кадудалем он даже сдружился. Жорж вел себя с удивительным мужеством, беря на себя даже чужие вины; безграмотный крестьянин, он обладал хорошими манерами и, замечая в публике слезы женщин, всегда вставал, низко кланяясь в их сторону… Кадудаль намекнул Моро:
– Знаешь ли, что в гарнизоне Парижа не все спокойно? А если рискнуть, можно взбунтовать солдат. Меня они не поддержат – я роялист, но тебя вынесут отсюда на руках…
Да, во время процесса были замечены люди, рассыпавшие угрозы: «Если Моро осудят, императору не жить». Но суд продолжался, хотя обвинения рассыпались. Давшие показания против Моро теперь отказывались от них. Они говорили, что ложные показания вырваны у них пытками, их выводили к свежим могилам, где угрожали расстрелять сразу, если они не подпишут ложных обвинений против генерала…
Моро уже начал «заклепывать пушки» противника:
– Вся моя жизнь только Франции, только революции! Мне не было и семнадцати, а я уже командир батальона, не было двадцати, когда я стал дивизионным генералом. Сейчас моя жизнь стоит лишь капли чернил, необходимой для подписания смертного приговора. Но никто в этом мире не заставит меня раскаиваться в начале жизни, прекрасном, как и в конце ее. Клянусь – я жил и умру гражданином Франции!
Публика рукоплескала ему, женщины бросали цветы, через окна слышался гул солдатских выкриков: «Свободу Моро!», а Кадудаль позавидовал генералу:
– После таких слов надо было прыгать в окно. На твоем месте я сегодня же ночевал бы в Мальмезоне с Жозефиной, а император Наполеон подносил бы мне шампанское.
– История нас рассудит, Жорж, – ответил Моро.
– Э, нашли адвоката – историю! Разве эта беззубая старуха, рано облысевшая, способна быть справедливой?..
* * *
Москва была безумно далека от Парижа, в ее бабушкино-дедушкиных садах и огородах росли иные цветы и овощи, совсем иные заботы одолевали наших предков, но за процессом генерала Моро русские люди следили по газетам. «Московские ведомости» извещали, что жена Моро теперь оказалась в самом центре внимания Парижа, французы горячо ей сочувствовали: «Вся улица, на которой дом ея находится, установлена была по обе стороны экипажами… Г-жа Буонапарте сделалась больна с печали. Она много раз изъяснялась, что отдала бы все на свете, только бы Моро оказался невинным…» В семье Наполеона мира не было, после расстрела герцога Энгиенского сестры закатили брату истерику, а Каролина Мюрат выразилась яснее всех родственников:
– Он с этим хромым Талейраном навредил сам себе. Но самое страшное, что увлечет в бездну и всех нас… Пусть он выпустит генерала Моро, и нам будет спокойнее…
Между тем скамью подсудимых Моро уже обратил в трибуну, он предупреждал Францию об опасности захватнических войн:
– Навязывая свою волю и свои взгляды соседним народам, мы искусственно вызываем кровопролития, от которых уже начала уставать Франция, а скоро устанет весь мир. Штыки хороши для атак, но штыки совсем непригодны для того, чтобы на их остриях переносить в другие страны идеи…
Заодно он отхлестал и Наполеона, обвиняя его Итальянскую армию в грабительстве. «Война под моим начальством, – говорил он, – была бедствием только на поле сражения. Когда победа открывала мне путь, я старался заставить неприятеля уважать французов… Много раз побежденные мною враги отдавали мне долг справедливости в этом отношении».
Тюрио бил и бил в колокол, требуя тишины:
– Мы уже немало наслышались тут о подвигах Рейнской армии и благородстве ее. Но пусть Моро ответит суду, кому он обязан успехами в своей головокружительной карьере. Не он ли продвигался по службе под эгидою изменника Пишегрю?
– Пишегрю мертв! – крикнул Моро. – Будьте осторожны со словом «изменник». Со времени штурма Бастилии революция наплодила столько «изменников», которые из друзей народа завтра становились его врагами. Гильотина, не успев обсохнуть от крови, обрушивала секиру и на тех, кто вчера судил за измену… Оглядимся вокруг себя! – призвал Моро публику. – Люди, осужденные заодно с Пишегрю, оправданы при консуле Бонапарте, а сейчас, при императоре Наполеоне, они сидят в этом зале. Здесь меня осуждают за общение с Пишегрю, но ни одного камня не брошено в голову тех «друзей» Пишегрю, которых мы наблюдаем довольными и благополучными. Вечером вы увидите их всех в Тюильри, они будут танцевать!
Эмар с Тюрио торопливо предъявили обвинение:
– Ваша измена Франции, и следствием это установлено, доказывается характером ваших свободных речей, в которых вы с завидным постоянством осуждали действия правительства, оскорбляя священную особу императора…
Моро не вытерпел подобного кощунства:
– Достоинство человека, свободно выражающего свои мысли, не старайтесь превратить в пункт его обвинения. (Из протокола суда: «Свобода речей! – воскликнул Моро. – Мог ли я предполагать, что такая свобода может считаться преступлением у того народа, который узаконил свободу мысли, слова и печати и который пользовался этими свободами даже при королях. Признаюсь, я рожден с откровенным характером и, как француз, не утратил этого свойства, почитая его первым долгом гражданина».) Меня упрекают здесь даже в моей отставке, – продолжал Моро. – Но допустимо ли, чтобы заговорщик, каким меня рисуют, уклонился от большой власти? Вы же знаете: ни Кассий, ни Брут не удалялись от Цезаря, чтобы легче и надежней его поразить…
Пришло время для адвоката Лекурба.
– Не только я, – начал он, – но и вся Франция испытала острую боль в сердце, узнав, что Моро арестован. Здесь его пытаются судить за то, что его мнение никак не согласно с правительственным. Но, помилуйте, общественное мнение всей нации тоже не согласно с правительством… Осуждая генерала Моро, вы осуждаете всю Францию, весь народ, принесший колоссальные жертвы ради тех принципов, за которые с юных лет сражался наш дорогой подсудимый. Но если правительство обвинит генерала Моро, общественное мнение Франции все равно оправдает генерала Моро…
Семью голосами против пяти Моро был оправдан!
Эмар, Гранже и Тюрио, всем обязанные Наполеону, собрались на закрытое совещание.
– Оправдание Моро, – заявил Эмар, – означает для всех нас и для всей Франции начало гражданской войны.
Тюрио охотнейше поддержал коллегу:
– Моро необходимо казнить. Процесс не имеет юридической основы, он зиждется лишь на основаниях политического значения. Торжество юриспруденции только мешает.
– Смерть Моро, – подхватил Эмар, – необходима для сохранения той формы правления, какая уже сложилась, и нет смысла менять ее ради сохранения жизни одного человека.
– Согласен, – сказал Гранже. – Какое сейчас имеет значение степень виновности Моро? Нам важно преподать урок страха французам, чтобы уцелела безопасность государства. Вспомним слова Робеспьера: «Всякий благоразумный человек должен признать, что страх – единственное основание его поведения; избегающий взоров сограждан – виновен…»
Моро не избегал взоров сограждан, но в головах юристов все уже перемешалось – и страх перед Наполеоном, и желание почестей от его величества. Что там Кадудаль? При чем тут Пишегрю? Главное – затоптать последние искры республиканского сопротивления. С этим пожеланием Эмар и Тюрио навестили Реаля, у которого застали и Савари. Именно Савари и сказал, что оправдание Моро погубит империю.
– Но император Наполеон – это не король Людовик Шестнадцатый, это не Робеспьер и это вам не Баррас: он станет драться за власть как бешеный, и тогда от Парижа останутся обгорелые руины. Разве выгодно возвращать историю к прошлому?
В стране возрождалось министерство полиции, Фуше вернулся из отставки. Он беседовал с Наполеоном вежливо, но твердо.
– Вы разве желаете спать на штыках?
– Почему? Я люблю мягкие перины.
– Тогда учитывайте силу народного мнения, – сказал Фуше. – Оно более влиятельно, нежели вы полагаете. Нельзя в процессе Моро идти наперекор нации. Если ошибка вами допущена, ее надо исправить. Умейте слушать ропот Франции!
– Моро лично виноват передо мною, – ответил Наполеон, – а Францию и ее мнение представляю я… только я.
– Моро тоже представитель Франции, и не последний.
– Савари все уладит, – обещал Наполеон…
Повторным голосованием Моро был осужден на два года тюрьмы. Народ встретил мягкий приговор с таким удовольствием, которое было чересчур оскорбительно для Наполеона. Но больше всех был оскорблен приговором сам Моро! По-человечески генерал должен быть счастлив, зато политически он стал мертв. Кажется, что в этот момент Моро даже завидовал Кадудалю, приговоренному к гильотине, который и встретил приговор несусветной мужицкой бранью… Держаться в таком напряжении, готовя себя к эшафоту, и вдруг узнать, что все напрасно, – это было нелегко, и Моро сразу обмяк. Но он выпрямился снова, когда понял, что в его оправдании не столько жалости к нему Наполеона, сколько страха перед народом, который сковал волю императора… Александрине он переслал записку: «Если было установлено, что я принимал участие в заговоре, меня следовало приговорить к смерти, как вождя… Нет сомнения, что был приказ о моей смерти. Страх помешал судьям его осуществить». При свидании с Фуше он сказал, что оправдательным вердиктом его унизили, из полководца сделали жалким капралом.
– Два года тюрьмы! Это наводит на мысль, что главные персоны пошли на гильотину, а всякая мелочь вроде меня будет доедать чечевицу… Но кто же во Франции поверит, что я, генерал Моро, был жучком-точильщиком, прогрызающим дырки в престоле Наполеона? Где логика, Фуше?
– Так чего ж ты хотел, Моро?
– Пулю! А мне дали сладкую булочку…
* * *
Еще во время процесса над Моро полиция схватила в Париже подозрительного человека – с кинжалом и пистолетами.
– Будешь называть себя? – спросил его Савари.
– А почему бы и нет? Я драгун Бертуа, приплыл с острова Сан-Доминго, чтобы убить Наполеона и спасти Моро.
– А что он тебе? Родственник?
– Пожалуй, еще больше! Это он вынес меня на своих руках из пекла при Гогенлиндене, а я, простой солдат, хотел на своих руках вынести его из тюрьмы на свободу.
– Ты завтра умрешь, – предрек ему Савари.
– Ну и что? Я столько раз уже помирал…
Филадельфы действовали, кажется, из глубин подполья, и, если бы приговор Моро оказался более суровым, империя Наполеона могла бы погибнуть на том рубеже, на каком она только что возникла. Французский историк писал, что «тирания, которая могла пасть в тот день, продлилась еще десять лет, и этот приговор, губивший Моро, не убивая его, приговорил к смерти целое поколение, которое отдало потом свои жизни на полях битв…». Фуше, знаток психологии, при свидании с Наполеоном понял, что императора угнетает.
– Держать в заточении человека, к которому приковано внимание нации, противно и даже… даже опасно.
Наполеон стал бешеным оттого, что Фуше так легко проник в его опасения. Он крикнул ему:
– Так что мне делать? Ехать в Тампль, отворить камеру и сказать Моро, чтобы возвращался на улицу Анжу?
– А ведь придется! – ответил ему Фуше…
Александрина уже смирилась с тем, что два года супружеской жизни перечеркнуты роком, когда в замке Орсэ появились два негодяя – Симон Дюпле и Демаре, сказавшие:
– Тюрьму можно заменить пожизненным изгнанием.
– Как? Бросить Францию… оставить здесь все?
Ответ превосходил всякую меру приличия:
– Все, что у вас есть, мадам, покупает… Фуше! Но вам следует написать письмо к Наполеону, в котором вы добровольно просите у него, как милости, замены тюрьмы изгнанием… Америка – чудесна! Вам там будет хорошо…
Голова шла кругом. Что делать? Как быть?
– Нет, нет, нет! – отказывалась Александрина.
И тогда к ней подсел ласковый Демаре.
– Напрасно упорствуете, мадам Моро, – сказал он угрожающим тоном, но вежливо. – Или вы желаете, чтобы с вашим мужем повторилась роковая случайность, как с этим Пишегрю? Вы, наверное, читали тогда в газетах, что Пишегрю отлично справился с помощью галстука…
Много ли надо, чтобы запугать растерянную женщину? В тот самый день, когда Жорж Кадудаль, отстранив палачей, с ужасным воплем – сам! – бросился под нож гильотины, газета «Монитер» известила Францию, что генерал Моро обязан ехать в Америку и забыть дорогу на родину.
– Вполне счастлив только тот из моих недругов, – было сказано Наполеоном, – который скроется так, что я перестану подозревать о его существовании на нашей планете…
Фуше был подставной фигурой в скупке имущества Моро: замок Орсэ, полученный за женой в приданое, имение Гробуа, купленное на деньги тещи, – все это по дешевке досталось… императору! А капиталы Моро он конфисковал в пользу своего государства – под видом погашения судебных издержек.
– Фуше, – велел Наполеон, – предупредите Моро, что он имеет право отплыть в Америку через Барселону, расходы на путешествие в Испанию моя казна оплачивает, и Моро не получит от продажи имущества ни единого су, пока я не буду уверен, что его нога коснулась Американского континента…
Жена с детьми и тещей собирались выехать в Испанию позже. Моро отправился в дорогу один. Париж не провожал его, но возле заставы ему встретилась одинокая карета.
Подле нее стояла скорбная мадам Рекамье.
– Разве я могла не проститься с тобой?
– Не могла… это наша последняя встреча.
Жюльетта Рекамье всегда покорно сносила деспотию Бонапартов. Проводы Моро в изгнание – это первый и последний протест за всю ее долгую жизнь, выраженный столь открыто, без страха перед полицией. Но Рекамье осталась верна себе. Она не захлебнулась рыданиями, она не цеплялась за колеса кареты Моро, как сделала бы другая любящая женщина… Нет, она спокойно вытерла слезы и вернулась к своему мужу, к своему привычному уюту, к своим поклонникам, к своим зеркалам, отражавшим ее красоту. Моро долгим взглядом проводил лакированную карету, спешащую в синеву вечернего Парижа. Еще одна страница жизни была безжалостно перевернута.
– Ну, что ж… станем листать другие!
10. «Что осталось у короля?..»
Если в Париже был замечен юный офицер, лобызающий бюст Брута, то в Петербурге на Сытном рынке примечен ухарь-купец, который, рубя мясо, сказывал простому народу:
– Публики на Руси хватает. Ежели што, так себя не пожалеем. Нашей-то говядиной Бонапартий вмиг подавится…
Одновременно в Английском клубе взят полицией на заметку помещик Перхуров, кричавший за шампанским:
– А ну! Подать мне сюда мошенника Бонапартия, я его на веревке от Парижа до Москвы проведу…
Богатые люди снимали квартиры близ почтамтов, дабы скорее других узнавать самые свежие новости. А новостей было немало… Царь сообщал Лагарпу свое мнение о Наполеоне: «Завеса пала. Он сам лишил себя лучшей славы… ныне это знаменитейший из тиранов, каких находим из истории». Александру вторил граф Строганов, с удовольствием повторяя парижскую остроту: «Какое низкое падение – из генерала Бонапарта превратиться в императора Наполеона!» Многие русские люди видели раньше в Бонапарте продолжателя дел революционной Франции. Теперь он стал для них не только монархом, каких много в Европе, – он стал угнетателем соседних народов, опасным паразитом, живущим чужими соками. Изменилось отношение к нему – изменилось оно и к Франции, из которой вынута душа революции. Александр просил при дворе не говорить ему более о «великом человеке»:
– Даже гений, служащий вульгарному честолюбию, достоин всеобщего порицания, и только. Но почему лучшие люди, придя к власти, превращаются в закоренелых злодеев? Я печалюсь от прискорбного вывода – миру совсем не нужны Аттилы и Цезари: народы лучше всего живут в те периоды истории, когда ими управляют жалкие посредственности, меньше всего озабоченные собственным величием…
Бессмысленное убийство герцога Энгиенского встревожило русский кабинет, особенно царскую семью. Цесаревич Константин, всегда излишне шумливый, расшумелся и сейчас:
– Энгиенский приезжал в Петербург свататься к моей сестре, а в Аугсбурге мы с герцогом четыре дня без просыпу пили… Это злодейство непростительно!
Румянцев спрашивал Константина:
– Оттого, что ваше высочество пили с несчастным герцогом, стоит ли России карать Францию оружием?
Александр созвал совещание высших сановников империи. Иностранными делами ведал в ту пору польский аристократ Адам Чарторыжский, предупреждавший царя, что положение Польши под гнетом Пруссии становится уже невыносимо, а Наполеон если вмешается в польские дела, то способен опередить Россию. «Для этого, – отвечал царь, – Наполеону надо прежде побывать в Варшаве, а сие невозможно по причине расстояния от Парижа до Варшавы…» Чарторыжский открыл совещание, призывая заявить Парижу решительный протест по случаю убийства Энгиенского, а при дворе объявить траур.
– Россия, – сказал он, – вправе открыто вооружаться, и нет страны в Европе, которая бы осмелилась возразить ей… Полный же разрыв с Францией сделает нас солидарными с державами, желающими отмщения Франции.
Того же мнения придерживался и Кочубей.
– Да! – сказал он. – Для нас разрыв с Францией неопасен, он даже полезен, ибо избавит от лишних забот, неизбежных в общении с государством, желающим стать выше других стран культурных.
Иное высказывал Николай Петрович Румянцев:
– В политике следует руководиться не личными страстями, а лишь выгодами государства. Касается ли убийство герцога до интересов России? Затронута ли этим событием честь русского человека? Не наблюдаю того.
Далее он продолжал в том же духе: «Сознает ли русское правительство все последствия шага (к войне), который собирается сделать? Идет ли оно на этот риск? Есть ли гарантия нашей безопасности от полного разрыва с Наполеоном?»
Возникло молчание. Александр спросил Румянцева:
– Что же ты предложишь моему кабинету?
– Надеть траур и… смолчать, – ответил Румянцев.
Отозванием послов Париж и Петербург как бы обменялись гримасами недовольства, однако Наполеон еще не планировал войну с Россией, зато Александр (как и многие русские люди) эту войну уже предчувствовал. Но создание коалиции для борьбы с Наполеоном задерживалось. Пруссия явно страшилась Франции, Вена, униженная Люневильским миром, хотела бы вернуть себе прежнее положение в Европе, но еще не залечила синяков, полученных в битвах за Италию и на Дунае.
Александр часто убеждал австрийского посла:
– Вена должна быть готова! Россия – на особом положении в Европе: я могу хоть завтра закрыть на замок все границы, и со мною ничего не случится. Россию спасает дистанция между Рейном и Вислою, но с вами все иначе…
Вена кивала на Берлин: «Мы ждем первого шага от Пруссии, хотя бы ее нейтралитета», а Берлин кивал на Вену: «Пусть в коалицию сначала вступит Австрия, а мы… мы подумаем». Только осенью 1804 года русский кабинет уговорил венский к подписанию оборонительной декларации. Еще сложнее было договориться с упрямым Питтом, и граф Федор Растопчин, пребывая уже в отставке, подал царю свой голос:
– Россия всегда может спасти Англию, но Англия Россию – никогда! Лондон из нас кровь выпустит, а Питт ихний из сухих держав коалиции мокрых курей понаделает…
Конечно, колониальная агрессия Англии на морях и в дальних странах была для человечества гораздо опаснее, нежели агрессия Франции на континенте. Но европейцы должны были прежде думать о своем наследственном доме, двери которого могли в любую ночь затрещать под ударами прикладов французских драбантов… Примерно так раскладывались козырные карты в политическом пасьянсе Петербурга, когда стало известно о вечном изгнании генерала Моро из пределов Франции. По газетам из Франкфурта узнали, что Моро принят в Мадриде с большими почестями. Фаворит королевы Годой заманивает его на испанскую службу. Но тут возник слух: Англия, нуждавшаяся в полководцах, желает переманить Моро на свою сторону. Александр встревожился. Он не любил Голенищева-Кутузова и потому не упомянул о нем, перечисляя генералов, которым мог бы доверить русскую армию:
– Багратион, Каменский, Беннигсен, Барклай, Буксгевден, ну и Михельсон с Корсаковым. – Александр решил, что привлечение Моро на русскую службу было бы желательно, и сказал князю Чарторыжскому: – Сообразитесь поскорее с мнением нашего посла в Мадриде, барона Григория Строганова, как нам лучше завлечь генерала Моро под наши знамена.
– Государь, – изумился Чарторыжский, – призывом Моро вы ставите себя в весьма неловкое положение. Разве неизвестно вам о республиканских настроениях Моро?
– Вот! – показал царь на графа Строганова, своего приятеля. – Перед вами стоит человек, бравший Бастилию, но, призвав его к себе, я не создал опасности для престола…
Они забыли, что маршрут Петербург – Мадрид даже для самых выносливых курьеров всегда был самым длительным.
* * *
Слово «республика» еще оставалось на почтовых штемпелях, клеймящих письма, его не успели вытравить с чеканов Монетного двора, штампующих звонкую монету. Конечно, возник вопрос о «цивильном листе». Наполеон должен был сказать, сколько он желает получать в год – как император:
– Столько же, сколько получал последний король.
Людовик XVI получал 25 миллионов. Но для Наполеона выписали «цивильный лист» на 30 миллионов. Луидоры были заменены наполеондорами (в шесть с половиной граммов золота), их чеканили уже с изображением императора. Когда актриса Жорж, восстав с его постели, просила осчастливить ее портретом, Наполеон расплатился с женщиной за любовь одним наполеондором, сказав: «Вот, возьми! Говорят, что я здесь вышел похож…» Самозванцы всегда слишком торопливы в закреплении за собой власти, на которую они не имеют законных прав. Свою коронацию Наполеон желал «освятить» личным присутствием папы Пия VII. Историки рылись в архивах, дабы отыскать в прошлом подобные примеры. Сам Наполеон историков не терпел, полагая, что цезарей способны судить только цезари (для французов, считал он, достаточно помнить, что вся история Франции началась с 18 брюмера). Но пришлось погрузиться в потемки древней Европы, дабы извлечь оттуда короля Пипина Короткого, который был для французов столь же реален, как царь Горох для нас, русских. Пипин стал для Наполеона сущей находкой, ибо в 754 году он воспринял корону из рук папы Стефана III.
– Пий должен быть, – наказал Наполеон. – Если не приедет, я вытряхну его из Рима, как поросенка из мешка…
Папа приехал. Париж готовился к неслыханному фарсу истории. Луи Давид по клеткам размечал на гигантском холсте проекцию будущей картины-апофеоза под названием «Коронация». Элиза Баччиокки обещала выцарапать ему глаза, Каролину Мюрат трясло от ярости, Полина Боргезе сулила Давиду ночь любви – сестры императора жаждали быть помещенными на первом плане картины. Для Наполеона искусство делалось ненужным, если не возвеличивало его. Он уже возлюбил тарелки с видами триумфальных арок, ему не противно было доедать суп, под которым скрывалось изображение выигранных им битв – с трупами убитых. Коронационное платье Жозефины император создавал по собственным эскизам, чтобы отразить на нем героическое бытие его славной эпохи:
– Кружевам быть в виде античной колоннады, а спереди – римские квадриги со вздыбленными лошадьми.
Даже покорная Жозефина на этот раз возмутилась:
– Спереди? Так куда же заедет парадная колесница? Не хочу на платье и гренадеров, вышитых у подола…
Давид тоже получал деловые указания:
– А чего это папа расселся у тебя в кресле? Не затем я звал его в Париж, чтобы он отдохнул. Если папе нечего делать, пусть он жестом благословляет меня с женою…
Париж был иллюминован, всюду сияла буква «N», она же украшала кареты и эфесы бранного оружия, над просцениумами театров взвивались орлы императора, а золотые пчелы – символ власти Наполеона! – уже были вшиты в ткань Дворцовых ковров, они порхали на кафтанах придворных. Коронация не обошлась без репетиций, а режиссером постановки был назначен художник Изабе, двойник императора. Каждый участник церемонии был представлен куклою из папье-маше, игрушки-люди были расставлены Изабе на паркете Тюильри, вроде шахматных фигурок, и Наполеон, скрестив на груди руки, пристально наблюдал, как передвигаются его маршалы, придворные, статс-дамы и фрейлины… Засмеявшись, он сказал Мюрату:
– Представляю, что было бы в Нотр-Дам, окажись там теща Моро с его женою: они бы устроили такой хоровод, что я с бедною Жозефиной остался бы стоять за папертью…
Коронация состоялась 2 декабря. Папа Пий VII и новоявленный «Пипин Короткий» в десять часов утра выехали из Тюильри в собор. Был очень сильный мороз, маршалы и сановники несли промерзлые регалии императорской власти – скипетр, меч и корону Карла Великого, а бедный папа продрог так, что, наверное, проклинал историю Стефана III, имевшего глупость вручать корону разбойнику Пипину Короткому…
Народ Франции оплатил это зрелище из своего кармана, выложив на коронацию 85 000 000 франков. Следовало как-то приличнее объяснить непредвиденные расходы, и сразу нашлись продажные ученые-экономисты, которые доказывали:
– Расходами на коронацию наш гениальный император дал внушительный толчок для процветания финансов и промышленности, что и отразится на благосостоянии всех французов…
Весною Наполеон прибыл в Милан, где короновался «железной короной». Обруч этой короны был сделан из того мифического гвоздя, который якобы был заколочен в ступню Христа, когда его распинали на кресте библейские фарисеи. Однако Наполеон не довольствовался Ломбардией – он сразу провозгласил себя королем всей Италии! Европе декретом было объявлено: «Королевская династия в Неаполе перестала править». С высоты миланского престола Наполеон нецензурной бранью разругал неаполитанскую королеву Каролину, бежавшую от него на остров Сицилию. Вице-королем Италии был сделан его пасынок Евгений Богарне, и Жозефина, гордая за сына, плавала на верху блаженства… Потом супруги отъехали на поле битвы при Маренго, где принимали королевские почести. Вскоре Наполеон был неприятно удивлен, когда узнал, что Мадрид и, кажется, Лондон уже предлагают генералу Моро поступить на их службу. Наверное, Петербург тоже не замедлит прислать Моро подобное предложение. Наполеон приказал Талейрану:
– Пусть маркиз Бернонвиль, мой посол в Мадриде, как можно скорее выдворяет Моро за океан – в Америку!
* * *
Моро в испанских тавернах пил водку-агуардиенте, закусывал ее крестьянским супом-пучеро. Жаркие бризы раскачивали над дверями бисерные плетенки. Ослепительно белые улицы Мадрида заполняли перестуки кастаньет в пальцах неприступных испанских гордячек… Моро наслаждался!
Он позвал лакея:
– Еще водки и тарелку пучеро.
– Не много ли, сеньор?
– Я из тюрьмы, приятель. Мне все простительно…
Маркиз Пьер Бернонвиль когда-то командовал гарнизоном на острове Бурбон, где знал Александрину Моро еще ребенком, и это давало ему право быть с Моро откровенным:
– Возня Наполеона с коронами, я чувствую, еще не скоро закончится, и лучше пережить это время за океаном… Там уже немало французов, с ними не будет скучно.
– Мне ждать попутного корабля в Кадиксе?
– Нет, в Барселоне, – сказал посол.
– А почему не в Кадиксе?
– Лучше из Барселоны, – ответил Бернонвиль…
Париж был отлично извещен о тех почестях, которые оказывали генералу испанцы. Молодой Стендаль записывал в дневнике: «Когда утром Моро выходит на улицу в синем сюртуке, круглой шляпе и с трубкой в зубах, детишки бегут за ним и кричат: „Да здравствует Моро!“ Губернаторы городов предлагали ему свои дома, французская колония устраивала в честь Моро званые обеды, где он без хвастовства, но увлекательно рассказывал землякам о своих громких победах.
Испанией правил тогда Мануэль Годой, безграмотный любовник испанской королевы, которую он иногда поколачивал. Из конюхов он стал премьер-министром и генералиссимусом. Этот очаровательный дуралей сулил Моро золотые горы в Мадриде, но Моро коробило при мысли, что он может быть в подчинении этого развратника, ему не нравился и сугубо клерикальный дух королевского Эскуриала. Впрочем, от приема в английском посольстве Моро тоже отказался, сославшись на то, что не может принять приглашение, ибо его отечество находится в состоянии войны с Англией. Зато он побывал в русском посольстве, которое возглавлял образованный вельможа Строганов. До посла еще не дошли инструкции Петербурга, он сам, по доброй воле, советовал Моро не забираться в Америку, а просить политического убежища в России. В этом предложении Строганова не было какой-либо политической подоплеки – он просто по-человечески сочувствовал изгнаннику с семьей и маленькими детьми.
– Благодарю, – отвечал Моро, – ваши русские морозы я мог бы вынести, но моя жена рождена в тропиках, дети растут болезненными, вряд ли пойдет на пользу ваш климат…
Вскоре Бернонвиль начал уже настаивать на отъезде. По его словам, существует угроза, что Париж окажет давление на Мадрид, и тогда Годой способен на любую низость:
– Корабль, готовый плыть в Америку, настолько ветхий, что я вам, милый Моро, советую плыть без семьи…
Тещу с женой и детьми Моро оставил пока в Испании на попечении друзей. Ночью уже миновали Гибралтар, вышли в океан. Вдали меркла полоска берега, Моро снял шляпу:
– Прощай, Европа… и ты, Франция!
Из кубрика матросов раздались звоны гитары, до боли знакомый голос пропел старинную французскую песню:
Друг, что осталось у короля,
спроси!
Орлеан, Нотр-Дам, де-Клери,
Божанси!
На палубу вышел босой матрос с повязкой на голове, и Моро не верил своим глазам – это был Виктор Лагори.
Генерал Рейнской армии. Начальник его штаба.
– Лагори! Неужели я вижу тебя, бродяга?
Не выдержав радости встречи, Моро разрыдался.
– Не горюй, – утешал его Лагори. – Филадельфы не погибли, революция продолжается, а республика не умирает…
В громадные паруса задувал опьяняющий ветер.
11. В корнеты – за храбрость
Теперь, когда Наполеон стал наделять своих сестер и братьев коронами в Италии и Германии, Вена забила в барабаны. Дунайской армией командовал генерал Макк, примечательный умением танцевать. Не дождавшись подхода Подольской армии, которую Михаил Илларионович Кутузов вел на помощь Австрии, Макк вломился в сытую Франконию, где жирная ветчина с крепким пивом пришлись австрийцам по вкусу. Макк нетерпеливо продвинулся к Ульму и здесь остановился, готовый встретить французов. Наполеон тем временем сводил в один кулак войска из Булони, из Ганновера, из Парижа… Форсированием Дуная он отрезал Макка от Вены, и Макк, умеющий танцевать, капитулировал. «Ворчуны» с презрением смотрели, как здоровущие парни складывают к их ногам оружие, бросают на землю свои опозоренные знамена. Дунайская армия, главная ударная сила Франца, перестала существовать. С боевым кличем: «Заставим плакать венских дам!» – французские колонны развернулись на Мюнхен.
Был сентябрь 1805 года. Александр приехал в Брест.
Адам Чарторыжский уехал вперед – в Пулавы, чтобы подготовить семью к приему высокого гостя. Однако царь не приехал, и в Пулавах пробудились лишь в два часа ночи. Картина, увиденная ими, была незабываемая: из лесу вышел старый еврей со свечкой, за ним лошаденка тащила бочку с водкой, а верхом на бочке сидел император всея Руси. Александр в оправдание себе сказал, что дороги в Польше ужасны:
– Мой экипаж свернул все колеса на колдобинах. Проводники, присланные императором Францем, бросили меня в лесу. Хорошо, что мне попался этот еврей…
Чарторыжский был человек умный: он понимал, что появление царя при армии свяжет руки Кутузову, внесет разброд в штабах. Но Александр уже «закусил удила», гордясь своей предстоящей батальной храбростью:
– После Петра Великого я буду первым русским царем, которого увидит русская армия на полях сражений…
Кутузов вел Подольскую армию форсированным маршем, достигнув скорости 50–60 верст в сутки. Конечно, все обозы растянулись кишкой, еды не было, многие солдаты шагали уже босиком. В Вене полководца встретили вежливо, но без доверия: о том, что Наполеон в Баварии, Кутузов узнал от русского же посла, удравшего из Мюнхена. Франц настойчиво загонял русских в сторону Ульма, но лазутчики, хорошо оплачиваемые Кутузовым, известили его, что от армии Макка остались под Ульмом рожки да ножки. Теперь, после капитуляции Макка, русская армия из вспомогательной становилась главной. Австрийцы всюду сдавали позиции, не предупреждая об этом Кутузова, и мудрый старик видел, что фланги его усталой армии постоянно оголяются по вине союзников. Тайком от русских Франц пытался вступить в переговоры с Наполеоном о мире; уже тогда (!) этот Габсбург стал торговать дочкой Марией-Луизой, предлагая ее в жены Евгению Богарне, чтобы породниться с Наполеоном. Однако Наполеону было еще не до свадеб, он требовал от Франца удаления русской армии с полей битв… Таборский мост, ведущий к Вене, охранялся австрийцами князя Ауэрспейга. Кутузов, уверенный в обороне этого важного моста, лег спать сам, велел отдыхать и всей армии. Вечером к мосту подъехали на лошадях трое – принц Мюрат, маршал Ленн и генерал Бельяр. Мюрат пылко рассуждал о красоте венских дам, Ауэрспейг воздал хвалу парижанкам. Когда ж, спрашивается, еще и говорить о женщинах, как не в эти рыцарские времена? Ауэрспейг не сразу заметил, что через мост уже перебегают французы: взвод… рота…
– Стойте! – закричал он. – Это же нечестно!
Мюрат со смехом отодвинул Ауэрспейга с моста – дорога на Вену была французам открыта. Кутузов щедро отсыпал золота в ладонь лазутчика, который первым известил его о позорной сдаче Таборского моста. Потом он вызвал князя Багратиона и обнял его, как сына:
– Петруша, спаси армию! Благословляю на подвиг…
Багратион увел разутых и раздетых солдат, готовых принять смерть, чтобы – спасти отход всей армии. При Кутузове состоял зять, граф Федор Тизенгаузен, женатый на его дочери Лизе (будущей Хитрово). Кутузов сказал зятю:
– Ежели десять живых вернется, и то ладно…
Багратион в битве при Шенграбене показал французам, на что способен он, русский генерал, и его солдаты. Из свалки боя князь вывел самую малость израненных, окровавленных людей, и Кутузов, ожидавший полной гибели отряда, сказал:
– О потерях не спрашиваю: ты жив – и слава Богу!
Александр ожидал его в Ольмюце, где армия встретила царя столь холодно, что молодой самодержец был даже обескуражен. Он спросил – можно ли еще спасти Австрию?
– Можно, – ответил Кутузов, – ради чего, я мыслю, должно объявить войну всенародную. Но венские Габсбурги народа своего страшатся более, нежели противника…
Этого мнения Кутузова не отрицал и сам Франц:
– От Наполеона я могу спастись сдачей одной провинции, а вооружить мадьяр, галичан и чехов – все потерять! От моей великой империи останется горстка теплой золы…
Кутузов имел план уничтожения противника.
– Будь моя воля, – говорил он близким, – я бы отвел армию вплоть до Галиции, заманивая Наполеона как можно далее, и там, в Галиции, разметал бы я кости французские… Но при двух императорах где ж моя воля? Если, даст Бог, одержим викторию, слава цезарям достанется, а нет, так они же меня в козла отпущения превратят. Того самого козла из Библии, коего евреи за грехи свои в пустыню выгнали…
Чарторыжский снова настаивал перед Александром, чтобы он покинул армию, не вмешиваясь в распоряжения Кутузова:
– Наконец, ваша драгоценная жизнь, подумайте о ней!
– Оставьте, князь Адам, – морщился император. – Все уже решено, нас ожидает победа, и я буду счастлив услышать музыку битвы. Напротив, сам Кутузов нуждается во мне…
Наполеон был уведомлен о пренебрежении, с каким армия встретила Александра, и он сказал Савари:
– Мы его встретим погорячее! Поезжайте в ставку царя, от моего имени принесите Александру поздравления по случаю его прибытия к армии… Не суйте свой нос куда не следует. Молча можно узнать очень много, только слушая. Мне смешно, – сказал Наполеон. – Представляю, как царь станет прицеливаться в меня через свою лорнетку, а мы разглядим этого бабника через жерла наших пушек!
* * *
Кавалергардский полк насчитывал 800 палашей, из них два палаша покоились в ножнах будущих декабристов – Михаила Лунина и Михаила Орлова, начинавших службу эстандарт-юнкерами. Лунин был слишком непоседлив, чересчур самостоятелен. Однажды исчез на всю ночь, вернувшись под утро.
– Где пропадал, Мишель? – спросил его Орлов.
– Ездил в лагерь к Наполеону… палаш испытать хотелось. Наскочил на одного. Рублю спереди – звенит кираса. Вижу, еще молод. Усы черным воском намазаны. Меня испугался, повернул. Рублю сзади. Только искры летят – со спины тоже кираса. – Лунин бросил перед Орловым косу, похожую на крысиный хвост. – Вот и весь мой трофей. Отрубил ее…
Неприятная новость: французы имели двойные кирасы, а русские не были бронированы даже спереди. Генерал Савари, прибывший с поздравлениями, выглядел пристыженно-жалко, словно нищий, угодивший на чужую веселую свадьбу. В свите царя все ликовали, заранее празднуя победу, а Савари, не стыдясь, жаловался на всеобщее уныние, охватившее войска Наполеона при виде столь могучей русской армии. Это странное поведение Савари было тщательно продумано Наполеоном, дабы ввести русских в заблуждение. Александр с Францем не лишили Кутузова звания командующего, но командовать решили сами. Открывался роковой день Аустерлица!
Наполеон со свитою встретил этот день на возвышенности у деревни Шлапаниц, под ним лежала внизу громадная долина, затянутая туманом, а наверху было уже светло от восходящего солнца. Император видел перед собой Праценские высоты – ключ к победе. Рыбные пруды южнее Аустерлица были затянуты тонким ледком. В тумане император разглядел интервал, не заполненный войсками противника, и спросил Бертье:
– Кто по диспозиции обязан стоять тут?
– Австрийцы корпуса князя Лихтенштейна.
– Но князь опаздывает. Здесь встанем мы…
Французы, спустившись в туманную долину, заполнили трагическую пустоту посреди русских войск – они заняли место их союзников. Князь Лихтенштейн между тем уводил кавалерию не на север (где его ждали), а в другую сторону – на юг, попутно разрезав русскую колонну Ланжерона.
– Куда прешься, сволочь? Назад! – орали русские.
Возникла неразбериха. Ланжерон скомандовал ломить напролом – вперед, отчего русские рассекли колонну князя Лихтенштейна. Солнце всходило. Наполеон видел, как туман медленно сползал книзу, обнажая холмы и Праценские высоты, при виде которых его маршалы стали волноваться:
– Не пора ли нам, сир, влезать на Працен?
Но император ожидал, что русские сами спустятся в долину, ибо через шпионов знал о дурной диспозиции противников.
– Подождем еще, – каждый раз отвечал он…
Александр прискакал на Праценские высоты:
– Михаила Ларионыч, отчего не сошли с места?
– Жду, когда соберутся все колонны.
– Мы не в Петербурге на Марсовом поле, чтобы ждать их.
– Потому и не спешу, что мы не в Петербурге…
Александр волей монарха столкнул армию с высот.
– В атаку теперь! – взывали маршалы к Наполеону.
– Атаку позволю, когда ошибка неприятеля станет уже неисправима. Ждем. Пока русские не скатились к прудам…
Фронтальным ударом всей массы войск он прорвал центр. Спасти положение было уже нельзя. Его можно было только исправить – скорейшим подходом резерва Буксгевдена. Но русские генералы напрасно взывали к его совести, к его благоразумию, Буксгевден поклялся не сойти с места:
– Стоять тут мне предписано диспозицией свыше…
Через полчаса князь Чарторыжский видел этого дурака бегущим впереди своих разбитых войск, Буксгевден плакал:
– Меня предали… спасайте жизнь императора!
Цесаревич Константин вел батальоны гвардии, и наконец перед ним выросли войска, которым он обрадовался:
– А! Князь Лихтенштейн уже занял свое место…
Но первые же ядра, пущенные в его сторону, доказали ему обратное. Со всех сторон обнаруживались новые массы французской кавалерии, пехота Наполеона двигалась бегом, разбрасывая отряды русских, и без того разбросанные. Цесаревич послал против конницы Келлермана своих залихватских улан, которые отчаянно врубились во врага, они опрокинули его, словно худой забор, размяли копытами французскую пехоту, и артиллерия Наполеона, чтобы хоть как-то спасти положение, стала калечить ядрами всех подряд – и своих и чужих… То отбегая назад, то возвращаясь, не боясь штыковых ударов, русские вносили в сумятицу Аустерлица ожесточение, какого еще не встречали французы, приученные расчленять противника, чтобы добивать бегущего! Но русские, напротив, даже разрозненные, магически соединялись воедино, снова и снова образуя плотную монолитную массу. Гвардейская пехота опрокинула ряды Вандама, но была окружена дивизией Риво. Конная гвардия, выручая свою пехоту, пошла на прорыв, она опять смяла Вандама, она рассекла дивизию Риво, как топор сырое полено, и Наполеон, стоя на холме, вдруг увидел бегущих французов, а перед ним – перед великим полководцем! – уже мелькали нарядные мундиры русской Конной гвардии.
– Бертье, что это значит? – отшатнулся он.
– Рапп, Рапп, Рапп! – кричал Бертье. – Что вы торчите как истукан? Отбросьте их… отбросьте! Сразу же…
Под натиском свежих колонн Раппа конногвардейцы отвернули, соединясь с гусарами, за ними отошла и гвардейская пехота, уже избитая, запыхавшаяся, с погнутыми штыками. За Раузницким ручьем была видна плотная стенка французской инфантерии, а русские батареи, оставленные в окружении, стали последними оазисами сопротивления: канониры дрались уже на пушках, и на своих пушках они доблестно умирали…
– Вот это каша! – сказал Константин в полнейшем обалдении. – Но кто заварил эту кашу?..
Именно в этот момент подошли кавалергарды; гладко выбритые, еще не тронутые боем, они сидели в седлах поверх новеньких бархатных чепраков, расшитых золотом. На лошадиных мордах нервно и возбуждающе позвякивали цепи мундштуков. Лунин подвыдернул палаш из ножен, сказал Орлову:
– Ну, Мишель! Не пришло ли время нам умирать?
Цесаревич вцепился в поводья князя Репнина:
– Видишь, какая кутерьма? Спаси гвардию… ее честь!
Репнин приподнялся в стременах, крикнув:
– Кавалергардия… рысь – в галоп! Марш…
Кавалергарды держались в седлах прямо, как скульптурные изваяния, похожие на кентавров, слившихся с лошадьми воедино. Длинные палаши, опущенные к ногам, жутко отсвечивали холодной синевой. Впереди скакал князь Репнин, воздев над собой руку, сверкающую от перстней, чтобы даже в задних рядах все видели – он впереди, он с ними, он уже не свернет с пути… Перед ними, еще юношами, возникала громадная лава враждебной конницы, и лава быстро надвигалась на кавалергардов, которые еще издали слышали, как упоенно кричат французы:
– Смерть! Заставим плакать русских дам…
Для Наполеона всходило солнце Аустерлица.
* * *
Трубачам велено было исполнить «аппель» – музыкальный призыв к живым: вернитесь! Но лишь одиночки откликнулись на эти рулады золотых и серебряных горнов, остальные все полегли в неравной битве, были изранены. Зато честь русской гвардии кавалергардами была спасена, ее знамена сохранились в святости. На печальные звуки «аппеля» собирались поодиночке, их мотало в седлах от ран и непомерной усталости, среди уцелевших был и Лунин, сказавший Орлову, что его брат Никита пал в этой атаке:
– Он умер тихо, как ребенок. Ему было пятнадцать лет. Теперь мне жить за него и за себя…
Французы остановились на другом берегу Раузницкого ручья, наблюдая за сценой русского «аппеля». Скорым шагом подошла пехота маршала Бернадота, который почему-то не стал преследовать русских. Противников разделяло шагов сто, не больше, между ними струился ручей. Багратион уже вступил в командование арьергардом, чтобы прикрыть отход русской армии. Сумерки покрывали поле битвы, которое Наполеон именовал «полем чести». Где-то еще постреливали, со стороны прудов доносило треск хрупкого льда – там еще погибали тонущие. Ночь положила предел всему, стало тихо…
Вот тогда Кутузов заплакал. На его глазах погиб зять, граф Федор Тизенгаузен. Перехватив знамя, он повел в штыки на французов гренадеров Малороссийского полка и… пал!
– Простите, – сказал старик, – не плакал раньше, пока был генералом вашим, а сейчас перед вами плачет отец, слезами омывая горькое вдовство своей доченьки Лизы. – Кутузов достал из дорожного портфеля два креста, Георгиевский и Марии-Терезии. – Бедный зять не успел даже поносить их. Так бросьте ордена в могилу его. Бросьте и засыпьте…
Адам Чарторыжский с трудом отыскал императора в каком-то деревенском сарае. Александр лежал на соломе. Возле него хлопотал лейб-медик Виллие. Он сказал князю, что переход от самообольщения к полному отчаянию оказался слишком резким, у императора развилась диарея:
– И нет капли вина, чтобы изготовить глинтвейн.
Чарторыжский тронул коня в австрийскую ставку, но там гофмаршал Ламберти замахал на него руками:
– Мой император спит, и… какое вино? Завтра меня спросят, куда делась бутылка, что я тогда отвечу?
– А как здоровье вашего кесаря?
– Прекрасное! Это вашему плохо, а наш великий кесарь уже привык к поражениям от Наполеона, и он спит, как невинный младенец. Парламентеры уже посланы им для мира…
Наполеон в эту же ночь принял князя Лихтенштейна, молившего о мире для Австрии; выслушав его, Наполеон сказал:
– Главное условие – удаление русских войск…
Небеса после битвы при Аустерлице излили на мертвых дожди, потом закрутилась снежная метель. Наполеон требовал, чтобы Моравия и Венгрия были немедленно освобождены от русского постоя. Александра снова (в какой уже раз!) навестил генерал Савари, заявляя царю, что Наполеон мечтает о личной с ним встрече, а переговоры с одним лишь Францем не кажутся ему основательными. Александр отказал ему:
– Участие в переговорах России будет означать причастность России даже к капитуляции армии Макка при Ульме, даже к сдаче Вены на милость победителя… Нет! Пусть ваш император с австрийским договариваются о мире без меня.
За эти дни он поумнел и ожесточился. Вся русская армия была осыпана наказаниями: отступивших генералов ставили под солдатский ранец, со шпаг офицеров безжалостно рвали темляки, лишая их чести, дезертирам прибавили пять лет службы, в газетах России открыто публиковали имена тех офицеров, что заблудились в лесу или отсиживались в обозах. За свое оскорбленное самолюбие царь отыгрался и на Кутузове: наградив его орденом, он послал полководца в Киев губернатором: Лунин и Орлов получили первые в жизни ордена – для ношения их на шпагах. Царь запомнил Орлова:
– Эстандарт-юнкер, за храбрость – в корнеты!..
Вечером кавалергарды распивали в шатре шампанское. К ним зашел и граф Павел Строганов, бывший якобинец.
– Надеюсь, – сказал он, – эта свалка при Аустерлице излечит нашего государя от высокого мнения о своих способностях… Мы все ублюдки Екатерины Великой, – Строганов выразился намного грубее, – воспитанные ею на бесконечных победах, отчего и стали слишком самоуверенны. Но сейчас речь идет уже не о сохранении политического равновесия Европы, пора задуматься о сохранности нашего государства.
Орлов сказал, что его не покидает неприятное ощущение: на полях Моравии русские проливали кровь за грехи Габсбургов, Александр озабочен и судьбою прусских Гогенцоллернов.
– Есть еще и интересы Англии! – напомнил Строганов.
Денщик втащил в шатер ящик с шампанским.
– А мне, – сознался Лунин, – не избавить свою память от этого вопля французов: «Заставим плакать русских дам!» Очевидно, – сказал Лунин, открывая бутылку, – Аустерлиц выгоден для нас при Наполеоне так же, как была выгодна и Нарва при Карле Двенадцатом… Именно поражение под Нарвой привело Россию к ошеломляющей виктории у Полтавы!
Александр вызвал к себе графа Строганова:
– Граф, кстати, о Лондоне! Вы поедете туда…
12. Враг у ворот России
Булонская армия, устрашившая в свое время Англию, была изрядно потрепана под Аустерлицем, а угроза ее высадки на островах отпала теперь сама по себе. Когда Россия отмывала кровь со своих ран, Англия предавалась безумному веселью: она потеряла Нельсона, зато выиграла битву при Трафальгаре. Питта потрясло разрушение коалиции, но жертвы европейцев никак не вписывались в общую калькуляцию английских убытков. Он цинично доказывал в парламенте, что великому королевству нет дела до людских потерь на континенте:
– Мы бережем каждую каплю британской крови, но русские могут проливать ее ведрами – за это мы платим царю нашей устойчивой валютой! Кровопролитие же в войнах нормально, как и расплата деньгами в коммерческих оборотах…
Напрасно Вена с Петербургом просили его хотя бы о диверсии на берегах Нормандии, дабы отвлечь внимание Наполеона от Баварии и Моравии, – Питт отвечал, что для этого Англия не обладает ни силами, ни средствами. Это была наглейшая ложь! Когда в Европе решались судьбы государств и народов, Англия готовила эскадры для нападения на Египет, воевала в Буэнос-Айресе, высаживала десанты в устье Ла-Платы, колонизаторы продвигались в глубь Индии, уничтожая беззащитные племена, – на это у Англии всегда хватало и сил и денег. Однако Аустерлиц омрачил разум Питта, хотя перед смертью он напророчил удачно: «Можете теперь убрать все карты Европы – Европы нет, она стала сплошною Францией…» Граф Семен Воронцов, русский посол, остался почти равнодушен к Аустерлицу, зато вместе с англичанами ликовал по случаю победы при Трафальгаре. Его поведение еще раз доказывало непреложную истину: как бы ни был хорош дипломат, но зачастую его патриотизм невольно разрушается долгим пребыванием в чужой стране, среди чужого народа.
Строганов прибыл в ранге полномочного и чрезвычайного министра. Английское общество он заверял, что Аустерлиц все же явился моральной победой, за которой последуют необходимые перемены в русских настроениях. Высоко оценивая былые заслуги Воронцова, Строганов дал ему, как дипломату, блистательную характеристику, заключив ее оглушительным выводом для Петербурга: «Убрать немедленно его из Лондона… в новом времени, в новых условиях он вреден для России!»
Присылкою бумаг из Лондона «граф Попо» поставил Адама Чарторыжского в неловкое положение. Излагая суть политики в Лондоне, Строганов на том же листе высказал сомнения в подлинности благородных намерений царя. Якобинское бунтарство еще не покинуло этого человека, и он писал, что, если государь теперь же не свяжет свое имя с раскрепощением крестьян, со всеобщим народным образованием в России, если от коллегиальности решений он приступит к самодержавному произволу, тогда он, полномочный посол и товарищ министра внутренних дел, вынужден удалиться от зла, а чтобы оставаться полезным отечеству, он изберет для себя службу добровольцем в армии – пусть даже солдатом… Это был «крик гражданской скорби» истинного патриота! Впрочем, дни самого Чарторыжского тоже были сочтены. Вместо друзей либеральной младости императора после Аустерлица окружали сатрапы, а главной обезьяной в его самодержавном зверинце становился граф Аракчеев. Однако неуверенность Александра в самом себе заставила его решиться на созыв нового совещания.
Чарторыжский открыл его речью, составленной добротно, политически грамотно. Он предупредил сановников империи, что экспансия Наполеона в Европе все расширяется.
– Под угрозой уже Балканы, южные пределы России под страхом нашествия Турции, которая подначиваема к войне из Парижа, небезопасны и наши владения на Черном море… С другой же стороны, – заключил Адам Чарторыжский, – великая держава не может оставаться безучастной и к делам Европы.
Кочубей был за то, чтобы оставить войска в Европе, уповая на союз с Англией, а князь Куракин спросил его:
– Виктор Павлыч, ежели ты решил воевать с Францией, так, вестимо, Россия к тому еще не готова.
– А когда она, князь, была готова? – возразил Кочубей. – Не было еще случая, чтобы Россия была к войне готова, однако это не мешает ей всегда войны выигрывать…
Александр Борисович князь Куракин был, как всегда, осыпан бриллиантами, отчего со времен Екатерины прозывался в обществе «бриллиантовым». Когда совещание грозило обратиться в перебранку, он вдруг заговорил продуманно:
– Сразу похерим всю эту коалицию. Австрия из игры выбыла надолго и как бы не стала союзна Франции. Аустерлиц, ослабив Австрию, несомненно, усилил Пруссию, но кидаться в дружбу с Берлином нет смысла, ибо король прусский уже запуган Бонапартием окаянным до трепета в суставах коленных… Кто же остается? Англия? – хмыкнул Куракин. – Но мы, русские, не нужны Лондону, ежели будем заняты едино собственным бережением… Наша мощь, наш солдат, наша кровь нужны Лондону лишь в том случае, ежели мы опять в Европу полезем. Тогда да, Англия будет нам союзна, ибо война в Европе позволяет Англии выгоды обретать.
Александр спросил – к чему он клонит?
– А вот к чему… Ежели мы в стороне останемся, тогда Европа, о нашем могуществе извещенная, сама перед нами заискивать станет. И не мы от других, а другие от нас будут зависимы. Быть того не может, – сказал Куракин, – чтобы Англия объявила нам войну только за то, что мы не желаем более воевать с Францией! Это химеры…
Александр заметил: не хватит ли «екатеринствовать»? Куракин просверкал в ответ массою бриллиантов.
– Ваше величество, я не екатеринствую – я токмо сужу о выгодах государства Российского. Сейчас одна лишь Франция способна угрожать нам. Сделать Бонапартия согласливым можно в согласии с ним союзном. Ежели Англия не принудит нас к войне с Францией, так и Франция никогда не заставит нас воевать с англичанами! Опять-таки химеры…
Кочубей сказал, что союз с Францией невозможен, ибо интересы России и Франции все равно пересекутся:
– Что и станет поводом к новой войне меж нами!
– Конечно, пересекутся, – не спорил Куракин. – Но пересекутся-то не сегодня же! А за время передышки мы успеем подготовить Россию к войне решающей, и тогда еще поглядим…
Александр ответил Куракину, что его точка зрения меняет всю политику кабинета и принять ее нельзя. «Но старый князь, дипломат екатерининской школы, смотрел дальше своего императора и оказался прав».[9] В конце совещания Александр, явно смущаясь, сказал, что брат его жены, принц Карл Баденский, венчается в Париже со Стефанией Богарне, из чего следует неизбежный вывод: старинный дом Романовых невольно оказывается родственным династии Бонапартов.
– Но это не окажет влияния на политику моего кабинета, – сказал царь в конце, и сказал он это твердо.
Далее события следовали стремительно. Наполеон из немецких княжеств на правом берегу Рейна образовал мощное сцепление государств – Рейнский Союз, объявив себя «протектором» союза. Франц Габсбург был вынужден после этого сложить с себя титул германского императора, ибо в Германии он перестал быть хозяином, И сохранил за собой титул лишь императора Австрии. Далмацию со славянским населением Наполеон подчинил Итальянскому королевству, а королем был сам! Наконец, из Берлина последовал крик отчаяния – это прусский король, изнывая от страха перед Францией, потребовал от той же Франции разоружиться и распустить Рейнскую конфедерацию. Наполеон велел отсчитать 24 000 франков.
– Почему так мало? – изумился секретарь Буриен.
– Вполне хватит, чтобы раздавить лягушек в Берлине…
* * *
Этих денег хватило. Двумя ударами (под Йеной и Ауэрштедтом) всего за восемь дней полностью было уничтожено мнимое могущество Пруссии, укрывшейся за ватными бастионами прошлой славы Фридриха Великого. Берлин жил еще в неведении о разгроме армии, и добрый булочник Михель наивно рассуждал перед добрым колбасником Фрицем:
– Как твоя дочка Гретхен? Наверное, ее жених загулял в Париже… Уж он-то привезет ей вкусных конфет!
В их беседу вмешался почтальон Клаус:
– Вчера у Галльских ворот я видел солдат – все в зеленом. Оборваны, грязнули страшные. Воняет от них псиной.
– В зеленом? И грязные? Так это же русские.
– Но они разорались по-французски.
– И что? Все русские офицеры знают французский…
Вдруг на безлюдной Фридрихштрассе показался странный человек. Холщовые штаны в дырках, черные от грязи. От обуви остались одни ошметки. Длинная сабля волочилась по земле фута на два за ним. Он держал под локтем громадную буханищу хлеба, которым и кормил своего чистого пуделя, преданно не спускавшего с него глаз. Но не это, а другое поразило берлинцев: странный человек… курил трубку!
– Смотрите, смотрите: он курит на улице и ничего не боится… Откуда он такой взялся? Куда смотрит полиция?
На шапке этого человека вместо кокарды красовалась большущая ложка. Скоро приметили еще странных людей – и все они с ложками. На берлинцев они не обращали никакого внимания и, войдя в парк, сразу начинали ломать ветки для строительства шалашей. Улицы заполняло множество людей – все курящие, все с собаками, все с ложками. Некоторые тащили на штыках булки, возле их поясов болтались задавленные гуси и курицы… Наконец один старик-немец догадался:
– Добрые берлинцы! Это же они … французы!
Раздался страшный бой французских барабанов, от грохота звенели стекла в окнах мещан: это от Темпельгофа двинулась в улицы Берлина зловещая толпа в громадных медвежьих шапках, все загорелые, все босые, а длинные черные бороды свисали до пояса. Каждый из них тащил на плече громадную секиру, какими пользуются мясники при разделке мясных туш. Немцы приняли их за палачей Наполеона, но это были саперы. За ними ехал на лошади красивый офицер, разряженный как петух, и жонглировал длинным штоком, украшенным рубинами и стразами, – тамбурмажор! Берлинцы ошалели совсем:
– Как эти поганые оборванцы, давно не стриженные, давно не мытые, с псами и ложками, могли победить наших могучих героев с исправно напудренными буклями?
Наполеон остановился в Сан-Суси, к его ногам маршалы побросали 340 знамен армии Пруссии, а Даву сказал:
– Разве это знамена? Теперь это тряпки…
Наполеон принял за ужином старейшего генерал-фельдмаршала Вилгарда Меллендорфа и был с ним очень любезен:
– Я счастлив видеть у себя героя времен Фридриха Великого. Сколько же вам лет, господин фельдмаршал?
– Восемьдесят два года.
– Не пора ли в отставку?
– Скажите, сир, от кого мне теперь получать пенсию на старость – от своего короля или от вашего французского величества?
Наполеон со смехом потом рассказывал:
– Странный народ эти прусские генералы! Я их разбил, я их уничтожил, опозорил, а они не стыдятся клянчить у меня пенсии. Один дурак, раненный в задницу при бегстве от Йены, пожелал даже стать кавалером Почетного легиона…
(Наполеон смеялся напрасно: в 1814 году его же генералы, разбитые русской армией, просили для себя орденов у Александра, который справедливо ответил, что Россия еще не завела орденов для награждения побежденных.) В покоях Сан-Суси Наполеон подписал знаменитый декрет о континентальной блокаде, чтобы ни одна из стран Европы не смела торговать с Англией… В хорошем настроении он утверждал:
– В политике нет преступлений – есть только ошибки. Для нас не будет ошибкой, если, взяв Берлин, мы возьмем и Варшаву, которая является ныне провинцией Пруссии…
Положение в Польше было тогда архисумбурным. В канун Аустерлица на базарах Варшавы торговки овощами говорили пруссакам: «Вот придут русские – мы вас прогоним!» Теперь, когда Наполеон был в Берлине, они говорили русским: «Вот придут французы – вы сами убежите…»
Наполеон призвал Мюрата, Ожеро, Ланна, Даву.
– Поляки – мелочь, – заявил он им. – Польша труп, смердящий на пороге России, и мы попробуем гальванизировать его ради наших великих целей… Седлайте коней! Я догоню вас на марше. Мюрат, – обратился он к шурину, – ты, как знаток женщин, приготовь для меня в Варшаве молоденькую даму обязательно знатного рода! К моему приезду устрани все предварительные затруднения, ибо у меня нет времени на уговоры женщин… На всякий случай, Мюрат, вот тебе футляр: откроешь его перед избранной тобой дамой моего сердца.
В футляре лежала драгоценнейшая парюра из бриллиантов, которая украсит голову очаровательной пани Валевской. Поляки обманывались в своих надеждах – Наполеон меньше всего думал об их независимости. «Мне нужен в Польше лагерь, а не политический форум, – писал он. – Я не намерен плодить лишних якобинцвв и разводить новые очаги республиканства. Я желаю видеть в поляках дисциплинированную силу, которой и стану меблировать поля своих сражений».
* * *
Осенью 1806 года поляки впервые услышали на своей земле гневные окрики французских патрулей: «Кто идет?» Когда кавалерия Мюрата застряла в непролазной грязище, он с бранью учинил выговор генералу Яну Домбровскому:
– Как ты смеешь это болото называть отчизной?..
Презрение к Польше, высказанное Наполеоном, уже определилось. Но поляки были так рады избавиться от гнета Пруссии, что они радостно встречали французов. Маршал Даву был озабочен, чем накормить своих голодных солдат:
– Несчастная страна! В ней нет даже хлеба…
Французы твердо запомнили диалоги с поляками.
– Хлеба, матка, хлеба, – требовали они.
– Нема хлеба, – следовал горький ответ.
– Вуда, вуда.
– Зара-зара (сейчас), – соглашались поляки…
Даву раскрыл свою душу перед Мюратом:
– Послушай! Если ты стал великим герцогом у немцев, а Луи Бонапарта сделали королем в Голландии, почему бы мне – а я не хуже вас! – не стать королем у поляков?
– Попробуй, но ты не выберешься из грязи…
Граф Иосиф Понятовский, племянник последнего польского короля, имел больше всех других прав на престол, и Даву, заподозрив в нем соперника, стал покрикивать на него:
– Почему лакеи в Польше, открывающие гостям ворота, носят на плечах эполеты, какие у маршалов Франции?
– Мои лакеи носили такие же эполеты еще задолго до того времени, когда их надели маршалы Наполеона… Мне желательно знать другое: почему ваш маршал Ней в таких чудесных эполетах грабит подряд всех поляков в провинции?
Грабеж начался сразу же: Мортье требовал от поляков 200 талеров в день, генерал Вандам – 300 талеров, Иероним Бонапарт, брат императора, требовал для себя 400 талеров. Однако польская аристократия еще не унывала, для французов продавали в Варшаве мороженое, графиня Тышкевич, сестра Понятовского, сидела в киоске «Абукир» – в память Египетской экспедиции Наполеона, а графиня Потоцкая, румяная как заря, отпускала порции в киоске под названием «Аустерлиц»… Наполеон принял депутацию панов от Варшавы, заложив руки в карманы. Речь он начал словами о необходимости провианта для его армии, а закончил ее очень странным выражением:
– Все это пустяки… У меня французы вот здесь в кармане! Властвуя над их воображением, я делаю с ними все, что мне хочется. Нужны, – воскликнул он, нюхая табак, – ваша преданность, ваши жертвы и кровь!
Тут магнаты призадумались:
– Если он так судит даже о французах, что будет с нами, с поляками? Ему нужны только провиант и… кровь…
Заговорив о поставках хлеба, Наполеон развязал руки маршалам, которые хлеб уже не покупали, а отнимали силой; пообедав в гостях у панов, генералы считали долгом унести в свои экипажи все серебро и золото со стола радушных хозяев. Пример императора, увлекшегося Валевской, которая сопротивлялась не дольше, нежели Макк под Ульмом, увлек в романтику флирта всех французов без исключения. Мюрат оказался самым пылким из кавалеров, и он доказал это, взламывая ночью топором двери спальни графини Потоцкой, усталой за день от продажи мороженого… В эту осень Варшава стала центром вселенной: сюда на поклон новому божеству съезжались короли, герцоги, принцы, политики всего мира. Талейран, чем-то озабоченный, едва цедил слова через зубы. Однажды Потоцкая слышала, как он окликнул Бертье вопросом:
– Не слишком ли мы далеко забрались, Бертье?
– Почему вы спросили меня об этом?
– Потому, Бертье, что вы умнее других…
Серые осенние дожди шумели за окнами дворцов. Талейран постукивал по столу вчетверо сложенной бумагой:
– Я имею известие большой важности… наш император еще не знает, что русский кабинет объявил нам войну!
Наполеон встретил это известие спокойно:
– Александр – глупый заяц, в голову которого попала дробинка, и он теперь бежит прямо на охотника, заряжающего ружье свежей дробью… Пук – и нет зайчика!
* * *
Тадеуш Костюшко проживал тогда в Париже, и, как ни пытался Наполеон вовлечь его в свои авантюры, патриот отверг все его посулы. «Это тиран! – говорил Костюшко об императоре. – Наполеон думает только о себе, ему ненавистны не только народы, но и самый дух их независимости… Дураками будут те поляки, что сунутся в его вербовочные конторы!»
Адам Чарторыжский доложил об этом Александру:
– Костюшко прозорлив. Но я, государь, прозорлив тоже: теперь, когда военные распри вовлекли в политику и Польшу, я, природный поляк, не смею более заведовать иностранными делами русского государства…
А ведь случилось-то страшное: Наполеон, как проблеск молнии, пронзил Европу и объявился вдруг стоящим у ворот России! Было от чего растеряться. «Подобный тем бичам, кои насылаются на людей гневом небесным, он промчался среди ошеломленных народов, сокрушая тропы, уничтожая города, одинаково свирепствуя в дворцах и хижинах, против сильных и против слабых», – писал тогда современник.
Писал не жалкий обыватель – генерал!
13. Противостояние
Императорские орлы – штандарты гвардии Наполеона – уже раскинули позлащенные крылья возле русских границ. Кутузов был лишен доверия, о нем даже не поминали, дабы не вызвать неудовольствия царя. Но среди военных все понимали: при скорости маршей Наполеона нашествие угрожает Вильно или Смоленску – эти главные стратегические направления могли вывести французов сразу к Петербургу или сразу к Москве. Следовало упредить удары врага… Александр метался:
– Именно сейчас мне не хватает генерала Моро! Сумев противостоять гению Суворова, он, знающий Наполеона, как никто, способен противостоять его наглости…
Главнокомандующего не было, а война уже началась.
Два русских корпуса перешли границу возле Гродно.
Одним командовал Леонтий Беннигсен – уроженец Ганновера, вторым Федор Буксгевден – уроженец острова Эзель. Генералы были единодушны в одном – в неисправимо лютой ненависти, какую они издавна испытывали друг к другу. К ним присоединился и прусский корпус генерала Антона Лестока.
– Со мною, – сообщил Лесток, – четырнадцать тысяч штыков. Это все, что я мог выцарапать у своего короля…
О том, что Беннигсен с Буксгевденом грызутся над славой, как собаки над мозговой косточкой, Петербург был подробно извещаем от графа Петра Александровича Толстого, посланного на войну ради их укрощения. Толстой докладывал, что генералы распустили треть армии, их солдаты, сытости не знавшие, копают на полях гнилую и мерзлую картошку. Давно льют дожди, а дороги – гибель: если не хочешь утонуть на дороге, сворачивай с нее в сторону… Александр был явно растерян, но имени Кутузова не вспоминал.
– Что нам делать? Где я найду командующего? Как можно открывать войну, уповая на двух обормотов?..
Ему подсказали Михаила Каменского, воевавшего еще под началом Потемкина и Суворова; пятьдесят шесть лет подряд он отстаивал репутацию лучшего полководца России. Одна беда с ним…
– Ваша бабушка, – сказали царю, – блаженной памяти Екатерина Великая, всегда изволили считать Каменского умалишенным…
Каменский и стал главнокомандующим. Три недели он тащился до Вильны, потом из кареты пересел в дровни, поволокся по грязи дальше, разглядывая солдат, копавших на полях картошку. Прибыв на войну, Каменский доложил в Петербург, что совсем ослеп, в Пруссии не бывал, городов ее не знает, немецкого языка тоже… Что делать?
Наполеон, прибыв к армии, был озадачен:
– Бертье, кто же такой Каменский?
– Называет себя соратником Суворова.
– Тогда, Бертье, с ним надо быть осторожнее…
Подумаем, читатель! Человек пятьдесят шесть лет выковывал свою репутацию для Пантеона бессмертных, а командовал армией всего семь дней. За одну неделю Каменский успел развалить даже то, что не успели организовать для обороны ни Беннигсен, ни Буксгевден, ни тем более Лесток. Что он там вытворял – уму непостижимо… Армия под руководством Каменского не знала, куда ей деваться: сегодня говорили, что пойдут прямо на Силезию, завтра обещали оборонять Кенигсберг. Но имя Суворова невольно гипнотизировало Наполеона: в каждой глупости Каменского, совсем не понимая его сумасбродных маневров, Наполеон тщетно пытался разгадать те проблески гениальности, что определяли высокое искусство Суворова. Каменский в этой войне добился невозможного: он сбил с толку не только свою армию, но ему удалось сбить с толку и самого Наполеона. Вся эта странная процедура – под дождем и снегом, среди болот и лесов – завершилась в ночь на 14 декабря 1806 года.
Как раз в эту ночь разбушевалась снежная буря, она сметала бивуаки русских и французов. Каменский закончил свое письмо к царю, откровенно признав в нем, что он, да, ума не имеет. После этого ума не имевший вызвал Беннигсена.
– Таких, как я, – сказал он, – в России тысячи, и не понимаю, почему именно меня наказать решили?
– Такой… один, – ответил ему Беннигсен.
– Спасайся, уводи армию прочь отсюда, иначе мы все погибнем. – Буксгевдену он приказал: – Бросай артиллерию, черт с ней, топи пушки в реках. Отступать… немедленно! Наполеон-то – от Бога, наказанье Господне. За грехи наши, за грехи… Он как даст – только короны летят, нам ли, сирым, тягаться с ним? Этакого-то зверя лучше не задирать…
Бертье, сильно озабоченный, вошел в палатку.
– Что случилось? – встревожился Наполеон.
– Каменский затевает против нас что-то серьезное. На русских аванпостах движение, я вижу огни, там жгут пучки соломы. Слышны какие-то крики. вроде кричат «ура».
– Этот Каменский задал нам хлопот, Бертье.
– Да, с ним лучше не связываться… Может, целесообразнее сразу отступить, оставив в арьергарде Ланна?
Наполеон был небрит. Два дня не обедал. Его лошаки с кухней и посудой бесследно исчезли в глубокой грязи, а с ними утонул и повар… посреди дороги! Наполеон уже давно подозрительно чесался – его гардероб тоже пропал.
– Проклятая страна, – ворчал император. – Теперь я понимаю Генриха Валуа, который улизнул из Варшавы в Париж, чтобы только не быть королем в этой местности.
Наполеон… отступил! Он выехал в Голымин, велев Ланну с его крепким корпусом упредить противника. Беннигсен, назло Буксгевдену, оставил свой корпус на топких гатях близ Пултуска; он указал Буксгевдену примкнуть к нему, но Буксгевден, назло Беннигсену, отвел свои войска подальше от него. Хлеба не было, из походных церквей солдаты растащили все просвиры и сжевали их за милую душу. Громадные форшпаны (прусские телеги) по самые оси вязли в сырой глине. Встретив отряд французов, екатеринославльские гренадеры возмутились:
– Они нас ишо на штык хотят брать? Ах, мать их всех за ноги! Покажем недоноскам, как надоть…
Перевернули ружья и погнали французов прикладами. Сражение при Пултуске началось. Над враждующими колоннами кружил мокрый снег, под ногами чавкала болотная слякоть. Русские почти целиком уничтожили весь корпус Ланна (за компанию с ним, кажется, раздергали и части Даву). Пространство на двадцать верст в округе было усеяно утонувшими в грязи ранеными, меж кочек торчали хоботы поникших пушек. Французы оставили обозы, из фургонов которого победители растаскивали вино и закуску… Возле Остроленки Беннигсен встретил Буксгевдена, они схватились за шпаги, чтобы прояснить личные отношения.
– Зачем ты спалил мосты через Нареву?
– Чтобы никогда больше не видеть тебя…
Но тут подоспел граф Петр Толстой:
– Именем государя… разойдитесь, господа! Граф Буксгевден, вам велено ехать в Ригу… Имею распоряжение из Петербурга: командующим остается генерал Беннигсен!
Виною тому сам Беннигсен: он порадовал царя победой при Пултуске, наврав ему, что разбил не Ланна, а самого Наполеона. С тех пор величал себя так: Победитель Непобедимого! Неизвестно, кому пришла благая мысль – офицерам можно голов не пудрить, а солдатам кос более не носить. Но указ об этом состоялся, когда армия двинулась на Кенигсберг.
* * *
– Они отходят на Кенигсберг, – доложил Бертье.
– Беннигсена перехватим на марше.
– Я солидарен с вашим мнением, сир.
– Но прежде дадим банкет, – сказал Наполеон…
Когда генералы сели за столы, каждый на тарелке (под салфеткой) обнаружил банковский чек на 1000 франков. Вполне приличный аванс, выданный вперед за будущую храбрость. Наполеон в таких случаях денег не жалел: предстояла битва, от мужества генералов зависел успех. Они спрятали чеки в карманы мундиров, потом дружно кричали: «Vive l’empereur!..»
Прейсиш-Эйлау – таково это место, где русская армия скрестила оружие уже не с маршалами императора, а с самим Наполеоном, разбившим свою ставку посреди городского кладбища. Кладбище, конечно, не лучший командный пункт на этом свете, но между массивных надгробий можно было укрыться от несносного морозного ветра. Зима выдалась очень суровой, снег был на диво глубок, противники палили из пушек, а кавалерия рубилась в атаках, даже не подозревая, что под откатом орудий и ударами копыт не земля, а толстый лед застывших озер и прудов. Откуда командовал Беннигсен, неизвестно, ибо он… исчез! Его нигде не могли найти, и русская армия, предоставленная самой себе, сражалась по вдохновению тех генералов, имена которых навсегда остались дороги нашему сердцу: Багратион, Ермолов, Барклай-де-Толли, Раевский, Тучков, Дохтуров, прочие (а «Победитель Непобедимого» явился позже, когда пришло время сплетать лавровые венки на свою голову).
Русские вломились в улицы прусского города.
– Сульт! – крикнул Наполеон. – Вышвырните их оттуда! Все смотрите на Сульта – сейчас он станет велик…
Барклай-де-Толли был ранен в руку.
– Сомов, – кричал он своему помощнику, – только не отступать!
Уличный бой всегда ужасен, и солдаты потащили Барклая в переулок, он и сейчас, истекая кровью, все еще звал Сомова:
– Держать каждый забор… каждое дерево…
Наполеон все время спрашивал у Бертье:
– Где же пленные? Сколько их взято?
Бертье он просто надоел этими вопросами.
– Да какие тут пленные, если все держится на штыках! Убивают всех подряд, никого не щадят – ни мы, ни они… Вы посмотрите, сир, что они там вытворяют!
Русская армия широким полукругом плавно, но жестко охватывала фланги французов. Наполеон, почуяв опасность, выдвинул корпус Ожеро, и корпус полег замертво, а сам Ожеро, весь израненный, едва выбрался живым.
– Если б не эта пурга… – оправдывался он. – Ради чего мы сюда забрались? Что нам тут надо?..
Дохтуров вел конницу прямо на кладбище.
– Вот он! – и палашом указывал на императора.
Наполеон увидел близ себя плещущие взмахи палашей, кромсающих его «ворчунов», он растерянно озирался:
– Бертье, что такое? Это не бой… резня!
Мюрат, спасая шурина, стронул лавину доблестной кавалерии. Он опрокинул ряды русской инфантерии, но ничего не достиг и пошел обратно, впервые узнав, что против урагана его неистовых сабель русские умеют выставлять жала штыков, они вышибают всадников из седел, вспарывают животы лошадям. Но с другой стороны кладбища Прейсиш-Эйлау князь Петр Багратион ударил своей конницей, к Наполеону уже подвели лошадь, он видел бегущих солдат гвардии, призывая их:
– Не терять знамен… берегите моих орлов!
Мимо него пронесло в седле умирающего казака, который, уже ослепленный смертью, уносил как раз императорского орла, размахнувшего блестящие крылья. Бертье доложил, что корпус Нея на подходе, еще немного – и можно пускать в дело корпус Даву.
Ней, оглядев поле битвы, сказал перед атакой:
– Великий Боже, что нам даст этот день?
Наполеон выпустил и Даву в эту мясорубку сражения:
– Смотрите на Даву – он сегодня станет велик…
Русским было сейчас все равно, какого зверя выпустит Наполеон из клетки – Ожеро, Нея или Даву. Пушки батарей Ермолова и Раевского работали так, что в воздухе кружились обломки оружия, взлетали каски и кивера, оторванные ноги лошадей и руки всадников, сжимающие сабли… Даву отошел… Наполеон почуял нутром, что дух его армии уже поколеблен в атаках, которые не дали ему никаких результатов. Он уже фантазировал, что сказать в бюллетене – для парижан, для Европы, для всего мира… В самом деле, что тут скажешь?
– Где же пленные? Где пушки? Где знамена?
Трофеев не было, а снег к вечеру стал коричневым от крови, которой в этот день не жалели ни русские, ни французы, трупы лежали грудами – да, это бойня! И нельзя закончить ее, и только ночь смогла прекратить резню… Беннигсен созвал генералов, спрашивал: как поступать далее?
– Утром начнем все сначала, – сказал Ермолов, как всегда мрачный. – Начнем с первого выстрела до последнего.
– Мы уже победили! – воскликнул пылкий Багратион. – В этом нет сомнений. Не будем ждать утра… сейчас!
Граф Петр Толстой был осторожен в выводах:
– Господа, Наполеон сегодня НЕ победил нас…
По законам того времени победившим считался тот, кто оставался ночевать на поле битвы. Беннигсен отвел свою армию ближе к Кенигсбергу, а Наполеон, обрадованный, отправил в Париж хвастливый бюллетень о своей победе. Дабы пресечь сомнения журналистов, он восемь дней подряд еще морил голодом и морозил своих солдат у Прейсиш-Эйлау, этой долгой стоянкой доказывая Европе правдивость своего лживого бюллетеня.[10] Он никого не обманул: его армия не могла опомниться после битвы, нервное потрясение было слишком грандиозно, и Наполеон все время допытывался у Бертье: «Отошел ли Беннигсен? Далеко ли?..»
Разом началась оттепель. Всю солому с крыш обобрали, скормив ее несчастным лошадям. Госпитали Кенигсберга были забиты русскими ранеными («Из коих многия до сих пор не получали перевозки, около 10 мрут каждодневно» – это слова очевидца). Беннигсен расписал в донесении свою, конечно, победу, чтобы царь порадовался, он депешировал ему, что отсылает в Петербург двенадцать императорских орлов:
– Несите их все сюда… курьеры ждут!
Из двенадцати орлов нашли только пять, и Ермолов сказал:
– Остальных не ищите – их уже пропили.
– Как пропили? – обомлел Беннигсен.
– А так…
Выяснилось, что солдаты, не понимая ценности священных для Наполеона реликвий, обменяли его орлов на водку в прусской деревне. Не будем судить их за это: продрогшие на морозе, они хотели согреться. Но зачем орлы французской гвардии нужны в крестьянском хозяйстве – кто знает…
Наполеон в эти дни говорил Бертье:
– Нашей длинной веревке пришел конец. Выхода нет, и надо призвать в армию молодежь набора восьмого года.
Бертье сказал, что преждевременная конскрипция вызовет во Франции тревожный резонанс: «Не лучше ли нам подумать о мире?..» Наполеон жил в избушке, вьюга наметала сугробы. Вчера солдаты кричали ему: «Папа, хлеба!» Они кричали по-польски, и он ответил им словами поляков: «Нема хлеба». А где-то там, за снежными равнинами, лежала загадочная страна, которая на смену павшему легко ставила десять новобранцев. Убей их десять – из-под снега вставали сто.
– Прежде чем говорить о мире, Бертье, мы должны рассчитаться с русскими за Прейсиш-Эйлау… Париж я могу обмануть, но вас-то не обманешь: да, мы проиграли!
* * *
Весною 1807 года Александр выехал на войну, цесаревич Константин вел гвардию, включая и полк кавалергардов. Гаврила Державин, уже совсем дряхленький, проводил всю эту компанию в боевой поход виршами:
Ступай и победи никем не победимых,
Обратно не ходи без звезд на персях зримых…
По прибытии к армии царю показали войска, и они выглядели хорошо. Он не знал правды. Цесаревич открыл брату глаза: в соседнем лесу прятались по кустам голые люди.
– Кто вы такие? – спрашивал царь. – Почему голые?
– Мы не знаем… нам так велено, мы не виноваты…
Оказывается, чтобы привести в божеский вид часть войска для царского смотра, Беннигсен другую часть армии раздел, ибо на всех солдат не хватило ни обуви, ни порток, ни мундиров. В ответ на упреки, что армия голодает, Беннигсен нахально отвечал императору: «Ну и что? Все так. Я ведь тоже имею к обеду лишь три блюда…» Александр поселился в Тильзите, где между братьями произошла очень бурная ссора.
– Беннигсен жулик и злодей! – говорил Константин, не вынимая изо рта сигары. – Послушай, что говорят в армии. Один раз ты загнал ее под Аустерлиц, где она погибала за венских трясунов, теперь ты спроворил ее под Кенигсберг ради голубых глаз королевы… Так судят офицеры. А на солдатских бивуаках судят эдак, что лучше мне помолчать.
Император жаловался потом князю Куракину:
– Как люди не поймут, что нам нужен заслон! В пятом годе я спасал Австрию, ограждавшую Россию с юга, теперь я вступаюсь за Пруссию, чтобы не лишить страну заслона на севере… Нельзя же нам допустить, чтобы мы, русские, граничили с наполеоновской Францией! Она уже здесь…
Стратегически император рассуждал правильно.
– Ваше величество, – отвечал ему вельможа, – если бы вы так и объяснили народу в своем манифесте о войне. Вместо этого Синод велел возгласить в храмах Божиих, что Наполеон – исчадье сатаны, совокупившегося с блудницей египетской, анафема ему на многая лета. Теперь, случись замирение, как же вы из антихриста херувима лепить станете?
Куракин тоже рассуждал здраво. Между тем Тильзит уже наполнялся слухами. Поговаривали, что Беннигсен наголову разбит Наполеоном, армия отступает. Кенигсберг уже сдан, все чаще поминался городишко Фридланд. В ставке царя, громыхая пудовыми ботфортами, вдруг появился граф Петр Толстой мрачнее тучи.
– Сущую правду, – потребовал от него император.
– Правда такова, – отвечал Толстой. – Войска наши опрокинуты в реку Алле, Багратион отошел по горящим мостам, а князь Горчаков не мог помочь, отделенный от него озером. Беннигсен валялся на земле, жалуясь на разлитие желчи. От самого начала баталии у Фридланда мы были прижаты к реке.
– К реке? Какой же балбес избрал эту позицию?
– Беннигсен… Для Бонапартия этот день был юбилеем Маренго, и он отпраздновал его под Фридландом. Войско вашего величества сражалось геройски. Можно лишь дивиться, что французов положили в таких условиях не меньше, нежели они уклали на берегу наших. Преследовать нас они не решились. Наполеон хлопочет о мире и встрече с вами.
– Что же нам, Толстой? Уходить за Неман?
– Да! И сжигать мосты. Я не сказал, ваше величество, главного: конница Мюрата быстрым аллюром спешит в Тильзит.
– Тильзит, Тильзит… святый Боже, что творится?
Эта беседа состоялась в прусском местечке Олита, где император инспектировал дивизию князя Лобанова-Ростовского. По слухам, Наполеон уже выслал Дюрока в ставку Беннигсена, и Дюрок не говорил с ним о перемирии – он настаивал на мире и дружбе, из чего слагался вывод: Наполеон желал большего – союза с Россией… Александр поразмыслил об этом:
– Хорошо. Пригласите сюда Лобанова-Ростовского… Князь, – сказал он ему, – ты поедешь к Наполеону ради прелиминарных переговоров о мире. Но помни, Дмитрий Иваныч: если что исполнишь не так, я сразу же дезавуирую тебя в политике, и ты будешь виноват у меня с ног до головы.
Князь Лобанов – солдат. Грубый. Нескладный.
– Вот как?! – расшумелся он. – Сижу я у себя в имении. На заводе винном гоню водку для казенных надобностей. Вы меня зовете – на дивизию! Не успел ее построить, как мне вдруг ехать к Бонапартию и рассуждать с ним о мире.
– Моли Бога, – ответил Александр, – чтобы после этого мира не сослал я тебя обратно на заводы водочные…
Сунулся было к царю и Беннигсен:
– Государь, прикажите, что далее мне делать?
– Убираться отсюда… ко всем чертям!
Беннигсен быстро нашел «чертей». Он стал ужинать у английского посла Говора, который потащился за царем в Пруссию, чтобы шпионить за русской ставкой. Напоминаю, что Беннигсен – ганноверец, а Ганновер – древняя вотчина британских королей на континенте. Не тут ли и зашевелились «черти»? Ужины не повод для обвинения Беннигсена в предательстве. Но историки еще не разрешили каверзного вопроса: кто продал Англии тайны Тильзитского соглашения? Почему Лондон буквально через несколько дней уже знал в подробностях все его секретные статьи?
* * *
Барклай-де-Толли, тяжко раненный при Эйлау, был отвезен пруссаками в Мемель – для лечения. В тамошнем госпитале его навещал знаменитый историк античного мира Бартольд Нибур, спасавшийся от французов в Пруссии… Между ними однажды возникла беседа, о которой наши историки, очевидно, просто забыли. Нибур спросил Барклая: как бы он действовал против Наполеона, если бы Наполеон решился вступить с армией в просторы России? Барклай к ответу был готов:
– Я бы избегал генеральных сражений, чтобы, отступая, увлекать Наполеона в глубь русских пределов. При этом я постоянно бы ослаблял Наполеона частыми, но короткими ударами с флангов, сохраняя свои войска в порядке. Я изматывал бы Наполеона бесплодными маршами до тех пор, пока он не нашел бы места для своей Полтавы…
Наверное, Нибур эти слова записал, иначе они не дошли бы до нас. Но речь Барклая – не есть ли это заранее осмысленный пролог к будущему? Кутузов в канун Аустерлица тоже ведь, не страшась расстояний, хотел вытянуть Наполеона из Моравии в Галицию, чтобы там и уничтожить. В совпадении планов двух полководцев я хочу видеть некую солидарность в их общей великолепной стратегии.
14. Это было в тильзите
Неман стал демаркационной линией. Обычно яростный в преследовании противника, на этот раз Наполеон вел себя нарочито пассивно. Французы не мешали русским спокойно отойти за Неман и протащить через мосты громоздкие обозы. Лишь убедившись в том, что русские справились с этим нелегким делом, Наполеон 19 июня въехал в притихший Тильзит. В этот же день въехал в Тильзит и князь Лобанов-Ростовский, которого с нетерпением ожидал маршал Бертье.
Бертье встретил князя как лучшего друга, он поразил Дмитрия Ивановича своей откровенностью.
– Задали вы нам хлопот! – сказал он, смеясь. – При Каменском мы устали от его фокусов, подозревая ловушки там, где их не было. Беннигсен при Фридланде поставил свою армию на Алле в такое положение, что мы долго не могли поверить в его ошибку, нам все казалось, что это делается нарочно… Итак, вы прибыли с миром, генерал?
– О мире могут судить дипломаты, – ответил князь. – Мы же, генералы, можем договориться лишь о перемирии.
Радость на лице Бертье померкла (стало ясно, что он ожидал от русских гораздо большего). Лобанов-Ростовский заявил далее, что ни мира, оскорбительного для русской чести, ни изменения границ Россия никогда не допустит.
– Мой император, – сразу вспыхнул Бертье, – и не помышляет об этом. Мы, французы, почитаем обидным для себя даже намек на изменение ваших российских пределов…
Пока все складывалось хорошо. За обедом Дмитрий Иванович грубовато, но честно заметил Бертье, что бюллетени, посылаемые в Париж императором, далеки от истины, а в № 58 искажена правда о битве при Прейсиш-Эйлау.
– Свои потери вы сократили в четыре раза, а наши увеличили в пять раз. Если вам верить, так вы взяли у нас восемнадцать знамен… Вы хоть одно русское знамя видели?
– Ни одного! – ответил Бертье, улыбаясь. – Я согласен, наши бюллетени для публики фальшивы. Зато императору мы докладываем только правду. Вы же в своих бюллетенях обманываете не только себя, но и свое правительство. А народ русский должен сам гадать на кофейной гуще – где же истина, а где вымысел… Так что же лучше?
Бертье велел принести из кабинета портфель, показал из него доклады Наполеону генералов и маршалов, и князь Дмитрий Иванович своими глазами убедился, что все доклады были справедливы. Без прикрас. Без хвастовства. В этот момент открылась дверь – явился Наполеон.
– Бертье, вы уже продали мои тайны? Хорошо ли это? – Затем, подойдя к русскому генералу, он вгляделся в его жесткое, топорное лицо. – Я вас знаю и одобряю выбор вашего государя… Бертье, велите открыть шампанское.
Он взял карту Европы и перегнул ее пополам так, что сгиб карты пришелся по меридиану Варшавы:
– Ради чего мы спорим? К чему кровопролитие? Вот естественная граница меж нами: к востоку от Вислы – все ваше, но к западу от Вислы – уже мое. – Наполеон беззаботно чокнулся с князем бокалами. – За вашего императора!
Бертье заметил ордена и золотое оружие князя:
– Сразу видно, что вы немало воевали.
Лобанов-Ростовский перечислил свои награды:
– За Очаков, за Измаил, за Мачин, за штурм Праги… Увы, все это в иные времена – при матушке Екатерине!
Вспомнив младость, он даже прослезился. Наполеон распахнул двери, стал звать своих генералов и маршалов:
– Идите сюда, идите… вот вам пример верности: при имени Екатерины генерал плачет. Хотел бы я знать – будете ли плакать вы, когда меня не станет?..
Вечером император навестил Талейрана.
– Поется новая любовная ария? – спросил тот.
– Хочу составить любовный дуэт с Александром… сейчас мне это нужно. – Он помолчал, явно гордясь успехом. – Я все-таки математик и знаю, что минус на минус всегда дает плюс. Вот и результат: минус Голландия с Бельгией, минус Австрия, минус Италия с Пруссией, а в итоге недурной плюс! – и при этом Наполеон показал на себя.
– Кого же готовить послом для Петербурга?
– Пока… пошлем Савари. На разведку!
Талейран понятливо кивнул. Убийство герцога Энгиенского еще не забыли в салонах петербургской знати, и послать туда главного убийцу – значило испытать чувства Александра, проверить прочность тех уз, которые в Тильзите император Наполеон собирался наложить на Россию. Но Талейран мыслил уже и далее: несомненно, Тильзитский мир возведет Наполеона на вершину его могущества, зато после Тильзита он начнет скатываться с вершины – все ниже и ниже…
«Не пора ли и предать его здесь, в Тильзите?»
Много позже, уже на острове Святой Елены, Наполеона спрашивали – в какой момент жизни он испытывал всю гигантскую полноту счастья? Подумав, «узник Европы» отвечал:
– Пожалуй, это было в Тильзите…
* * *
Накануне Англия отказала России в пустяковом займе, хотя Петербург и просил-то всего шесть миллионов фунтов стерлингов. Английский посол Говер имел наглость сказать, что России достаточно 2 200 000 фунтов, но «она обязана разделить эту сумму между Пруссией и Австрией…». Вот тогда-то Александр, обычно сдержанный, высказал Говору все, что он думал об Англии: «Наполеон прав, презирая вас за ваши торгашеские нравы…» Говер осмелился заявить, что Россия не имеет права вступать в сепаратные переговоры с Наполеоном без участия в них Англии, а царь отказал ему в аудиенциях:
– С этого момента вы для меня не существуете…
Разрыв с Англией назрел! Однако в Петербурге дамы и господа слишком привыкли к союзу с англичанами, Александра обвиняли чуть ли не в предательстве. Даже сестра царя Екатерина Павловна (у которой с братом были такие же отношения, как у Наполеона с падчерицей Гортензией) написала в Тильзит, что свиданием с Наполеоном он подчинится ему. «Мы, – писала сестра, подразумевая Россию, – принесли огромные жертвы, а… зачем?» Александр в эти дни сблизился с «бриллиантовым» Куракиным, сделав старика поверенным своих сомнений. Он повторил перед ним то, что ответил сестре:
– Пусть Бонапарт не думает, что я дурак: я буду смеяться последним… в Париже! Он еще не знает, как страшен русский народ, если его затронуть. Сейчас призыв к миру исходит не от России – Франция сама лезет ко мне в кабинет. А вы, Александр Борисыч, оказались тогда правы на совещании. Бывают обстоятельства, когда следует руководствоваться одним лишь побуждением – безопасностью отечества! Пусть это побуждение и станет главным в нашей политике…
Совместно они обсудили главные мотивы к вынужденному миру: Беннигсен армию развалил, налицо 46 000 штыков, а по спискам должно быть все 100 000; Англия не союзник, а скрытый завистник, помощи от нее ждать в этих условиях глупо; Наполеон у границ России, и сейчас он сильнее; коалиция распалась, а без помощи других государств Европы нет смысла втягивать русский народ в новое и длительное кровопролитие… Вывод – идти на мир, каков бы он ни был!
– Но все-таки, князь, я попробую уговорить Наполеона на сохранение Пруссии, которая надобна вроде пограничного барьера. Нельзя допустить его уничтожения…
Перемирие было подписано, и Александр его ратифицировал. Однако Бертье, выражая волю Наполеона, настаивал перед Лобановым-Ростовским на личной встрече монархов. Наполеон снова пил шампанское с русским генералом:
– Я и ваш государь, мы должны объясниться… Франция нуждается не только в мире с Россией, но и в дружбе с нею, – ласково убеждал он. – Если вам угодно, я хоть завтра отрежу от Пруссии самый жирный кусок для вашего государя.
Наконец, он послал к царю адъютанта Дюрока.
– Я прибыл договориться о свидании… Чтобы ни вашему величеству, ни моему императору ничто не мешало и не было бы лишних свидетелей, мой император предлагает встречу посреди Немана… на плоту! Я жду вашего ответа.
Александр не стал возражать, хотя и понимал, что свидание на плоту, окруженном водою, вызовет немало кривотолков в русском простонародье. Странно, что у Наполеона все было готово к встрече: посреди плота устроен павильон, украшенный буквами «А» и «N». Утром следующего дня император Александр прифрантился, он был при шпаге и поясном шарфе. На берегу Немана царь прошел в корчму, уже разоренную войсками, от крыш остались одни лишь стропила, и уселся возле окна, сложив на столе перчатки, шляпу с белым плюмажем и черным султаном на гребне. Прусский король, ко всему излишне внимательный, уже стал обижаться:
– Почему на павильоне не видно моей буквы «F»?
– Не мы, русские, этот плот сооружали.
– Значит, меня не будет на переговорах?
– Из наличия букв сделайте вывод сами…
Вдоль противоположного берега выстраивались шпалеры французской гвардии, толпились любопытные горожане. Раздались звуки фанфар, верхом на лошади скакал Наполеон в окружении свиты и маршалов. Александр не спеша натянул перчатки:
– Ну, мне пора… сейчас все должно решиться!
Он отплыл на убогой рыбацкой лайбе, для его гребцов едва нашли белые шаровары: Наполеон отчалил на красивой ладье, его матросы были в киверах, куртки расшиты золотыми бранденбурами. Наполеон стоял на носу ладьи, скрестив на груди руки, как и положено ему, Наполеону. Он первым выскочил на плот и подал руку Александру. Первые слова, сказанные ими, навеки потерялись в шуме голосов и криков радости с берегов реки. Историки сумели реконструировать лишь вторые или третьи их фразы. Александр якобы сказал:
– Я ненавижу Англию не менее вас.
– Если так, – отвечал Наполеон, – мы поладим…
Сколько лет прошло с той поры, а Франция до сих пор не опубликовала документов об этом свидании. Если они и были, то, вероятно, уничтожены, Россия оказалась счастливее: по крохам, но кое-что все-таки собрали и сохранили… Когда императоры сделались «друзьями», Талейран, веселый и предельно ласковый, объявился перед князем Куракиным с портфелем.
– Что могут понимать в политике наши Цезари! – сказал он, бравируя легкомыслием парижанина. – Пусть они и далее исполняют свой любовный дуэт, но мы с вами, дорогой коллега, должны всю музыку Тильзита переложить на секретные ноты. Никаких, конечно, свидетелей, и даже кошку попросим удалиться за двери… Итак, я буду вашим секретарем, а вы станете моим. Попишу я – устану, затем попишете вы…
Тильзит был объявлен нейтральным городом, его гарнизон составили батальоны русской и французской гвардий, для которых пароль сделался общим. По утрам граф Петр Толстой, ворчливый, шел справляться у Бертье о драгоценном здоровье Наполеона, а Дюрок приходил спросить о драгоценном здоровье Александра. С бивуаков башкирской конницы иногда взлетали тонкие стрелы, пронзая летящих над городом птиц, что вызывало всегда бурю восторга среди французов. Донские казаки по ночам упивались ворованным у противника шампанским и бордоским. Наполеон без охраны и свиты, заложив руки за спину, шагал по городу в гости к царю, а царь, тоже без охраны, ходил обедать к Наполеону. Александр в гостях у французов ел все, что дают, а Наполеон в гостях у русских никогда ничего не брал со стола – боялся отравы…
Желание побывать в Тильзите, нейтральном и закрытом, чтобы подивиться на императора французов, было у русских офицеров очень велико. Многие, чтобы обмануть стражу, селились в городе под видом проезжих купцов с товарами. Князь Сергей Волконский (будущий декабрист) нарядился под прусского мещанина, навесил на шею лоток и вошел в Тильзит, торгуя булками и конфетами. Он даже растерялся, когда в одном из французских офицеров узнал Михаила Орлова:
– Мишель, в чем дело? Почему ты одет в чужое?
Орлов огляделся вокруг и шепнул по-русски:
– А ты, Серж, тоже не в своем… помалкивай!
Среди русских в Тильзите можно было встретить и бесшабашного Дениса Давыдова. Но был ли он весел тогда? Вряд ли. В своих мемуарах он писал: «1812 год стоял посреди нас, русских, со своим штыком в крови по дуло, со своим ножом в крови по локоть…»
Александр, покидая Тильзит, с изысканной любезностью предложил Наполеону быть гостем в России, он сказал:
– Вы так много уже видели! Но после красот Италии вам необходимо видеть нашу Москву, наш сказочный Петербург… Я извещен, что вы не выносите даже малейшего холода. Но я обещаю отапливать ваши комнаты до состояния египетской температуры. А потом ждите меня в Париже…
Вряд ли упоминание о Египте было полезно для настроения Наполеона, и весь день император оставался мрачен. Вечером он просил Савари остаться для беседы и сказал ему:
– Этот лысеющий бонвиван где-то и когда-то успел меня уже обмануть… Но – где? Но – когда?
* * *
Александр I, всходя на плот Наполеона, доказал, что он способен быть сильным и прозорливым политиком. Недаром же в европейской дипломатии того времени о нем сложилось такое мнение, что «в политике русский царь тонок, как кончик булавки, остер, как бритва, и фальшив, как пена морская…». Он сумел в Тильзите обворожить Наполеона, оказавшись в конечном итоге умнее его, изворотливее, дальновиднее…
Мир! Но теперь снова будут разрываться карты Европы.
15. А в Петербурге холодно
Алексей Михайлович Пушкин, генерал и писатель, на почтовой станции в глуши России узрел на стене гравюрный портрет Наполеона. Он спросил станционного смотрителя:
– На што, друг, мерзавца у себя повесил?
– Не ровен час, он с фальшивою подорожной объявится на станции лошадей требовать. Я его, голубчика, вмиг с портрета разоблачу. Свяжу и представлю по начальству.
– А, это другое дело! – сказал Пушкин, довольный таким ответом, и велел подавать ботвинью с зеленым луком…
После Тильзита русским людям было свыше указано, чтобы впредь не вздумали «Наполеона» называть «Бонапартием». Но указ не дошел до барских псарен, и помещики показывали гостям щенят новорожденных, держа их за шкирки:
– Эва! Моя красноподпалая сука Задира от брыластого Прохвоста родила. Сучку назвал Жозефкой, кобелька Наполеошкой…
Объяснить народу мир с Францией было очень трудно, ибо русские не забывали громких побед Румянцева, Потемкина, Ушакова и Суворова. Неграмотные мужики чесали в затылках:
– Не иначе как нечистая сила! Недаром наш-то с ихним-то посередь речки плоты сколачивали… не к добру!
Купцы на столичной бирже судачили:
– Да какой же это мир, ежели наш к Напулевону покатил, а не сам Напулевон приехал нам кланяться…
Александра, по возвращении его из Тильзита, петербуржцы встретили неприязненно. Но генерала Савари они встретили с неприкрытой ненавистью. Савари был обязан переломить антифранцузские настроения в Петербурге, чтобы расчистить дорогу к сердцу царя тому послу, который займет его место уже основательно. На городской заставе Савари долго томили, перерыв весь его багаж. В пяти домах столицы отказали в квартире. Пришлось остановиться в гостинице «Лондон». Визитные карточки в домах аристократии остались лежать в передних без ответа. На тридцать визитов Савари отозвались лишь два человека: князь Лобанов-Ростовский, сам причастный к «кухне» Тильзита, и граф Петр Александрович Толстой, собиравшийся ехать в Париж русским послом.
Теперь для ведения иностранных дел понадобился граф Николай Румянцев – удобная для Наполеона «подсадная утка», ибо Румянцев давно выступал за союз с Францией. Но при свидании с Савари он сразу дал ему отпор. Савари посчитал, что мнение царя в России – это и есть мнение общества:
– У нас во Франции все решает император, а если меж ним и обществом вырастает пропасть, ее быстро засыпают свежей землей, прокладывая поверху бульвар для забвения пропасти.
– Как в России хорошо поставлено дело парадов, так во Франции отлично организована печать, раздавливающая любое мнение, – сказал Румянцев. – Но пусть вам не кажется, что вы попали в страну, где правит деспот. Наш император в отличие от вашего ничего не может сделать без нас, а мы, дворянство, никогда бы не потерпели его самовластья…
Наполеон предвидел, что Савари в Петербурге будет трудно. Считая себя большим знатоком дамских нарядов, император нагрузил посла сундуками с платьями, которые сам же и отобрал. Императрица Елизавета, женщина скромная, угнетенная постоянными изменами мужа, не польстилась на «дары данайцев», зато содержимое сундуков имело большой успех в доме Марьи Антоновны Нарышкиной. Наполеон, действуя через Савари, лично указывал этой фаворитке царя, что сейчас модно в Париже, он издалека осыпал ее жемчугами и бриллиантами.
Александр предоставил Савари гондолу, роскошно убранную, которая ожидала посла у набережной возле Марсова поля. Гребцы с песнями быстро доставляли Савари на Каменный остров, где император проживал на даче, подальше от суеты столицы. За столом прислуживали черкесы с кинжалами. Беседовать с послом Александр выходил в осенний сад.
– Передайте своему императору, – сказал царь, – что после моего разрыва с Лондоном я не стану заискивать и в дружбе венской. Поверьте, никогда не спал на трехспальной кровати! Думаю, граф Толстой вполне устроит Париж своей откровенностью старого солдата. Но кого же следует ожидать в Петербурге на ваше место? Мне нравится Дюрок, я люблю и Армана Коленкура… с трудом верится, что этот милейший человек причастен к убийству герцога Энгиенского.
Савари внутренне сжался. Он ответил, что Коленкур, страстно влюбленный в Адриенну Канизи, вряд ли покинет Париж, однако Наполеон не терпит браков с разведенными дамами.
– Странно… У меня при дворе полно разведенных женщин, и мадам Канизи, став женою Коленкура, никогда не будет отвергнута нашим обществом, – обещал Александр…
Настала очень морозная зима, Петербург замело высокими сугробами, в самые последние дни 1807 года в Петербурге появился маркиз Коленкур, облаченный в громадную шубу.
Новый посол казался раздраженным, издерганным.
– Император все-таки уговорил меня ехать сюда… Один раз он обещал не препятствовать моему счастью, если я вывезу из Бадена герцога Энгиенского, но слова не сдержал. Теперь он поклялся, что Адриенна будет моей, если я займу посольское место в морозах русской столицы… Я привез, Савари, очень много денег и очень сложные инструкции!
После долгой дороги Коленкуру было приятно прислониться спиною к горячей печке. За окнами сверкала замерзшая Нева, в изморози цепенели четкие, как гравюрные линии, реи и снасти застывших кораблей. Савари предупредил Коленкура:
– Можете жить здесь спокойно. Я не брал на себя вину за расправу над герцогом Энгиенским. Но я посеял в высшем свете Петербурга слухи, будто вы совсем не причастны к этому убийству. Однако, маркиз, вы напрасно доверились нашему императору. Теперь ждите, что он сошлет мадам Канизи куда-нибудь подальше от Парижа, и вы не скоро ее увидите.
– Он не посмеет издеваться над моими чувствами! – Оторвавшись от печки, Коленкур подошел к окнам. – Как вы думаете, Савари, – вдруг спросил он, – где сейчас хранится таинственный ключик всей европейской политики?
– Надо полагать, в Париже…
– Сомнительно. Ключ здесь, в Петербурге.
– Не думаю, чтобы император согласился с вами.
– Между тем я лишь повторил мнение Наполеона…
Вечером они оба ужинали без лакеев.
– Помимо исполнений инструкций и траты денег, – сказал Савари, – вам предстоит одно щекотливое дело…
– Не пугайте меня, Савари!
– Но вы должны знать, что Петербург устроил настоящую охоту за генералом Моро. Я недавно обедал у царя, оказавшись соседом князя Багратиона, и этот бравый генерал уверенно ставил Моро выше нашего императора. А сейчас русский кабинет тайно хлопочет о призвании Моро на русскую службу.
– Как далеко зашли эти происки?
– Очень далеко… вплоть до Филадельфии.
– Откуда вам это известно?
– От фаворитки царя… от Нарышкиной, эта нимфа сама проболталась, будто к Моро в Америку уже послан доверенный человек, дабы побудить его к переселению в Россию.
Коленкур бесцельно передвинул подсвечники на столе, он еще не согрелся и налил себе чуточку старки.
– Из Петербурга в Америку может быть отправлен только такой человек, который лично знал Моро… Кто же он?
Остроносое лицо Савари лоснилось в потемках.
– Этого, – сказал он, – мадам Нарышкина, наверное, и сама не знает. Я не терял здесь времени даром и перебрал всех русских, бывавших в Париже после Амьенского мира. И не нашел никого, кто бы годился для такого опасного поручения.
Коленкур раскурил от свечей испанскую сигару.
– Я не верю в это, – ответил он. – И никогда Моро, заядлый республиканец, не станет служить монархам. Скоро мы увидим генерала Моро командующим американской армией. Сам республиканец, он охотно согласится служить республиканцам. На этом, Савари, и закончим наш очаровательный ужин.
Часть третья
Под шелест знамен
– Моро, Моро в нашем лагере! Вы его, конечно, нарисуете, – слышу я со всех сторон… Этот человек, почитаемый всей Европою и столько лет восхищающий ее своим прямодушием, проскакал мимо нашей колонны.
Александр Чичерин. Дневник
Третий эскиз будущего
От великого до смешного
Весной 1814 года Наполеон не заметил (или не хотел замечать), что русские, устремленные к Парижу, теперь явно игнорировали его самого и его армию. Он не верил (или не хотел верить), что союзники отважатся на взятие Парижа. Император, казалось бы, логично доказывал маршалам:
– А что им это даст? Стратегическая ценность Парижа такова же, как и любого иного города Франции. Я взял у русских Москву, но это не явилось для них концом России…
Очевидно, Бертье был ближе к истине:
– Но у России два сердца – Москва с Петербургом, а Франция живет одним, больным и старым, – Парижем…
Пока русские и пруссаки воевали, не щадя крови, Австрия была озабочена даже не стратегией войны, а политическими интригами, чтобы затянуть войну ради своих выгод. Но канцлера Меттерниха тревожила и судьба тех сундуков, которые вывозила из Парижа императрица Мария-Луиза. Он вызвал к себе одноглазого графа Адама Нейперга, который даже с черной повязкой на лбу оставался опасен для женщин.
– Все, что вы сейчас услышите, согласовано с мнением императора Франца. Когда он отдавал свою дочь за Наполеона, брачный контракт не учитывал сердечных чувств, таким образом, граф, любое ее поведение морально всегда оправдано.
– Я вас отлично понял, – ответил Нейперг канцлеру.
– Приложите все старания, чтобы память о Наполеоне поскорее исчезла из ее сердца. Из Тюильри она вывозит гигантские сокровища. Запомните номера ящиков – второй и третий, в них – бриллианты… одни бриллианты, граф!
– И это я понял, – поклонился Нейперг.
Наполеон, бесплодно маневрируя южнее Парижа, отсылал жене бюллетени, уверяя в них Францию о своих новых победах. 2 апреля Мария-Луиза, покинувшая Париж, была уже в Блуа, где народ встретил ее отчужденным молчанием: бюллетеням никто не верил! Русской ставке было тогда не до сокровищ Наполеона, но Александр для охраны Марии-Луизы послал графа Павла Андреевича Шувалова, который сумел вызвать большое доверие у растерянной и запуганной женщины. Францией тогда управляло правительство Талейрана, который тоже охотился за бриллиантами. По его приказу кортеж императрицы настигла особая комиссия, которая распотрошила весь обоз, избавив ее от десяти миллионов франков.
– Это мои последние, – горько рыдала Мария-Луиза…
«У нея отобраны равно как и все золотые и серебряные вещи до последней ложки, когда она села в тот день за обед, у нея не оказалось ни ложки, ни даже вилки, и ей пришлось бы есть пальцами, если бы не выручил епископ Орлеанский». Когда появился граф Нейперг, у женщины оставалось только одно платье, которое было надето на нее. Нейперг облазал все фургоны, но даже одного глаза ему хватило на то, чтобы убедиться в исчезновении ящиков с бриллиантами. Он стал приставать к Шувалову – не видел ли тот ящики № 2 и № 3?
– Я… не француз, – язвительно отвечал Шувалов. – Меня прислали сюда не за тем, чтобы сторожить багажи…
Вскоре приказом из ставки его отозвали в Фонтенбло, чтобы сопровождать Наполеона на остров Эльбу.
– Вы последуете за мужем? – спросил он женщину.
– Нет, – резко вмешался Нейперг. – Ее французское величество в прошлом австрийское высочество, а традиции дома Габсбургов повелевают ей исполнить волю родителя.
Перед отъездом Шувалова женщина плакала:
– Умоляю – не покидайте меня. Я окружена врагами, вокруг какие-то козни… я ничего не знаю в этой жизни, меня все грабят, унижают, бесчестят. Этот Нейперг… умоляю!
Ну, а что мог ответить ей Шувалов?
|
The script ran 0.063 seconds.