1 2 3 4
………………………………………………………………………………………
Свершилось! Наконец-то в Петербурге оценили кавторанга Хлодовского как надо. Скрыдлов поздравил его:
– Вас отзывают с крейсеров в Главный морской штаб, и я от души радуюсь вместе с вами, Николай Николаич. Вас ожидает любимая работа на благо русского флота, о какой вы давно мечтали. Можете сразу заказывать билет до Петербурга.
Хлодовский выглядел респектабельно, при галстуке-бабочке, как у актера, пушистые бакенбарды красиво обрамляли его симпатичное лицо. Он справился с волнением:
– Билет я, конечно, куплю… на пятое, скажем, августа, дабы не лишать себя счастья свершить на «Рюрике» еще один боевой выход. Поверьте, я не могу оставить свой крейсер, когда события у Порт-Артура назревают вроде нарыва.
– Нарыв скоро лопнет, – мрачно ответил Скрыдлов. – А я бы на вашем месте не впадал в крайности этой ли–рики.
– Для меня это не лирика, а вопрос чести…
После выхода в океан на крейсера было страшно смотреть. Вернулись с рыжими, обгоревшими трубами, словно побывали на пожаре. Борта «поседели» от потеков засохшей соли. Палубы осыпало изгарью котлов и сажей. Потрясло достаточно, теперь крейсера нуждались в ремонте. На «Рюрике» потекли холодильники. «Громобой» обнаружил дефекты в рулевом управлении, а на «России» сломался клинкет (задвижка) в паропроводах, отчего из 32 котлов флагмана неожиданно могли отказать сразу четыре котла. Предстояла большая работа. Наконец, просто выспаться, просто погулять – это ведь тоже надо…
Панафидин снова коснулся смычком виолончели!
– Не знаю, что случилось с руками, – жаловался он. – Смычок не идет по грифу, а пальцы словно деревянные…
Вечером он навестил бал в Морском собрании, но танцевать стеснялся, и был даже рад, когда рюриковские бароны Курт Штакельберг и Кесарь Шиллинг залучили его в ресторан. Курляндцы были чудаками порядочными, но ребята славные. Штакельберг делал вид, что он тонкий знаток вин.
– Рекомендую бордо, не знавшее солнца Гароны, или вот этот мускат-люнель, разлитый по бутылкам в Тамбове.
– У меня выбор гораздо лучше, – настаивал гигант Шиллинг, подстриженный ежиком, словно уличный городовой. – Попробуй мадеру из города Кашина, славного святыми угодниками… Заодно блесни перед нами, Сережа! Скажи что-нибудь по-японски.
– Домо аригато, – сказал Панафидин.
«Никита Пустосвят» был настроен трепливо:
– Дама и рыгато? Перетолмачь на язык родных осин.
– Пожалуйста: «домо аригато» – «благодарю вас»…
Бароны ушли танцевать. Наплывы бальной музыки тревожили воображение, и Панафидин нечаянно вспомнил ту прекрасную женщину, которая недавно в кафе Адмиральского сада скромно пила ледяной лимонад. Тут к мичману подсел осунувшийся каперанг Стемман, жующий пирожок.
– Давненько не виделись, Сергей Николаич. Вы еще не жалеете, что променяли «Богатыря» на «Рюрика»?
– Да нет, Александр Федорович, пока все хорошо…
– Поздравляю. У вас ходовая вахта где?
– Мостик.
– А боевая?
– Второй пушечный каземат правого борта…
Стемман аккуратно доел хрустящий пирожок.
– Порт-Артур обречен, – неожиданно произнес он, переходя на шепот. – Судя по всему, нашим крейсерам скоро предстоит встреча с эскадрою Вильгельма Карловича Витгефта.
– Где?
– Боюсь, опять возле Цусимы… место тяжкое! Два узких пролива, слева Корея, справа Япония, а до Владивостока еще винтить и винтить. Кажется, в штабе Скрыдлова уже планируют – и рандеву, и характер встречи. За наши крейсера можно быть спокойным, а вот Витгефт… выдержит ли он бой?
Для всех на «Рюрике» было неожиданно, когда вечером кавторанг Хлодовский показал билет на поезд до Петер–бурга.
– Но за мною еще один поход… последний! – сказал он. – Я пойду в море с этим билетом в кармане. После меня хлопотную должность старшего офицера, очевидно, займете вы, Николай Исхакович, – сказал он минеру Зенилову, – или вы, Константин Петрович, – кивнул он лейтенанту Иванову 13-му.
Хлодовский как будто предвидел свою судьбу!
………………………………………………………………………………………
В проводах, безжалостно оборванных у Инкоу, уже звенела трагедийная нота, а выход эскадры из Порт-Артура становился неизбежен… Скрыдлов развил бурную деятельность.
– Времени нет, нет времени! – суетился он. – Если уж нельзя форсировать ремонт крейсеров, значит, надо его сворачивать. Какие механизмы разобраны, быстро собрать. Что там на «России»? Клинкет паропровода? Ладно, как-нибудь пронесет… Главное – быстро! Чтобы в любую минуту бригада могла выйти в точку рандеву с эскадрою Витгефта.
– А где она, эта точка? – спрашивали каперанги.
– Пока… сам не знаю, – отвечал Скрыдлов.
Он телеграфировал наместнику, что крейсера Владивостока готовы отвлечь на себя эскадру адмирала Камимуры. «Для успеха, – сообщал Скрыдлов, – мне КРАЙНЕ ВАЖНО знать время выхода адмирала Витгефта» (ибо координация действий необходима как воздух). Алексеев отвечал, что о выходе Витгефта известит сразу же, как только будет извещен об этом сам.
– Он меня известит, когда сам узнает, – ворчал Скрыдлов. – А если его вообще не известят? Такое ведь тоже возможно…
Все в жизни объяснимо, и только поведение Скрыдлова остается необъяснимым. История уже сняла с него придирчивые упреки за то, что он не рискнул прорваться в Порт-Артур. Но почему адмирал и теперь оставался на берегу?
Все надеялись, что уж сейчас-то, когда решается судьба Порт-Артурской эскадры, он по праву займет место на мостике «России», чтобы, соединясь с эскадрою Витгефта, возглавить весь флот…
Но этого не случилось. Николай Илларионович предпочел за лучшее пересидеть в своем кабинете на Светланской улице. Безобразова он тоже пощадил, сказав ему:
– Крейсера поведет Карл Петрович Иессен…
С календарей, как отсохший лист с дерева, слетела еще одна страница и открылась новая – 28 июля 1904 года.
– Будем ждать сигнала от наместника, – сказал Скрыдлов и сложил на животе руки, как старая бабка на завалинке, которая все в жизни уже сделала, теперь остается последнее – не прохлопать трубного гласа, зовущего ее в лучший мир.
………………………………………………………………………………………
Витгефт был ранен, и никто бы не осудил старика, останься он тогда на берегу. Но Вильгельм Карлович оказался исполнительнее Скрыдлова: с пяти часов утра 28 июля он безропотно занял место на адмиральском мостике флагман–ского броненосца «Цесаревич». Оттуда, со страшной высоты, он видел все, а все люди издалека видели своего адмирала…
В окружении Витгефта сейчас были: контр-адмирал Матусевич, начальник его штаба; любимец покойного Макарова – лейтенант Коля Азарьев (штурман); флаг-офицеры в чинах мичманских – Эллис и Кувшинников; лейтенант Ненюков (артиллерист), а среди них выделялся отважный сын сербского народа – красавец Драгичевич-Никшич, тоже лейтенант (и тоже штурман).
Младший флагман эскадры, князь Ухтомский, держал флаг на броненосце «Пересвет», и, если Витгефт погибнет, он обязан заменить его, продолжая битву… Крейсер «Новик» открыл движение эскадры, за ним плавно тронулся «Цесаревич», в кильватер флагману пристраивались другие броненосцы, крейсера и миноносцы. Все было торжественно, не без величавости. Над мачтами «Цесаревича» ветер развевал и комкал почти праздничный сигнал: «ФЛОТ ИЗВЕЩАЕТСЯ, ЧТО ГОСУДАРЬ ИМПЕРАТОР ПОВЕЛЕЛ НАМ СЛЕДОВАТЬ ВО ВЛАДИВОСТОК…»
– К бою! – последовали команды.
Витгефт приглядывался к «Ретвизану», которым командовал дерзостный поляк, капитан 1-го ранга Эдуард Щен–снович:
– Как-то там с наскоро заделанной пробоиной? Ведь они даже не успели откачать пятьсот тонн воды.
– Ничего, держатся, – из-за плеча подсказал каперанг Иванов, опытный командир «Цесаревича».
– Я боюсь, – ответил Витгефт, – что, стоит эскадре набавить узлов, и переборки на «Ретвизане» полетят к чертям… Как вы думаете, Николай Михайлович?
– Полетят, конечно, – не стал мудрить Иванов…
– Сколько держать? – спросил Витгефт у Матусевича.
– Пока нас устроят и двенадцать узлов…
Берега Квантуна исчезали вдали. Японские крейсера «Ниссин» и «Кассуга», пересчитав русские корабли, скрылись из виду. Было 11.30, когда из пасмурного отдаления тяжело и зловеще проступили очертания главных сил броневого кильватера самого Того, флаг его реял над «Миказой», за ним двигались «Асахи», «Фудзи», «Сикисима» и прочие. Громадная свора миноносцев блуждала по флангам, будто присматриваясь, в кого вонзить свои зубы… Поворотом «все вдруг» Того сразу вышел на пересечку, чтобы забрать голову нашей колонны в клещи, а потом раздавить ее вместе с флагманским «Цесаревичем».
– Четыре румба влево, – не растерялся Витгефт, найдя самое верное решение, отчего противники стали расходиться на контр-галсах, и Того не сразу понял, что его маневр сорван. «Ниссин» открыл огонь, на что Витгефт реагировал без промедления: – Броненосцам отвечать из главного ка–либра…
Того, используя преимущество в скорости, обошел нашу эскадру с конца, он менял свои курсы, снова и снова примериваясь к охватам головы, но каждый раз оказывался в дураках, а башенный огонь враждующих сторон отражал нарастание боя во время неизбежных сближений. Того постыдно «промахнулся» в неумелом маневрировании, его эскадра оказалась далеко позади русской, на «Цесаревиче» даже пошучивали:
– Того, наверное, сегодня не выспался.
– Да, что-то не видать прежнего задора.
– О! Попадание в «Читозе»… вон-вон, видите?
«Читозе», жестоко раненный, уже отползал в сторону, за ним отбегали японские крейсера. Еще доклад:
– Вижу, на «Сикисиме»… корму рвануло!
Совершив непонятный поворот на восемь румбов, эскадра Того строем фронта удалялась в море, на горизонте виднелись только трубы, мостики и мачты… Там пластами блуждал дым.
– Ничего не понимаю… зачем? – недоумевал Витгефт.
– А я, кажется, догадываюсь, – ответил Иванов. – Того боится, что мы, как в прошлый раз, отвернем обратно к Артуру, вот и заманивает нас подальше от крепости…
Время: 14.30. Дистанция между противниками настолько возросла, что бой сам по себе прекратился. Русская эскадра держалась курса в сторону Корейского пролива, где за Цусимой открывались дороги во Владивосток. Никто из кораблей Того не рисковал подходить ближе 70 кабельтовых, и только в хвосте нашей колонны броненосец «Полтава» отбивался от японских крейсеров. Желтое море спокойно стелилось под килями российских броненосцев. Им хватило брони, чтобы выдержать удары фугасов, им хватило и пушек, чтобы громить врага, и не хватало лишь двух-трех узлов скорости, чтобы обеспечить себе полноту победного триумфа…
– Не пора ли командам обедать? – спросил Иванов.
– Как угодно, – отвечал Витгефт. – Мне сейчас не до еды, но если люди не потеряли аппетита, я не возражаю…
В три часа дня адмирал запросил командиров кораблей о повреждениях. Ответы поступали утешительные – ничего страшного не произошло, все в порядке. Того допустил такие грубейшие просчеты в тактике, он так неумело руководил боем, что на русской эскадре окрепла уверенность в своих силах, и Того уже не казался таким страшным, каким его англичане малюют. Матросы с ночи были на ногах, теперь иные ложились прямо на броню палуб, возле пушек, говоря:
– Задам храпака, пока там адмиралы волынят…
В 16.30 снова началось сближение противников, две эскадры развили бушующие шквалы огня, в котором страдали одинаково и японцы и русские… «Миказа» уже горел, но забивал пламя, одна из башен японского флагмана не проворачивалась. Свирепый ливень осколков осыпал и наши палубы, русские комендоры – скрывая раны! – не оставляли орудий, стреляя, стреляя, стреляя… Витгефт не покидал площадки адмиральского мостика, открытый всем словно напоказ. Флаг-офицеры тянули его за полы тужурки, даже за штанины брюк:
– Вильгельм Карлыч, опасно… вниз, в рубку!
– Оставьте меня. Сегодня я должен быть молодцом. Отсюда мне удобнее видеть, и здесь меня видит вся эскадра. В конце концов, человеку безразлично, где умирать!
Кажется, адмирал решил сегодня искупить все прежние слабости, нарочно бравируя показной храбростью, чтобы ни у кого не возникло сомнений в его смелости. «Цесаревич» (с Витгефтом) и «Пересвет» (с Ухтомским) – эти два флагмана, старший и младший, – были снова поставлены Того под ураганный огонь, чтобы выбить командование русской эскадрой. В половине шестого вечера японский снаряд сбил фок-мачту на «Цесаревиче», и адмирал Витгефт исчез навсегда в кратком мгновении ослепительной вспышки… на решетки мостика шмякнулась его нога с остатком штанины, украшенной лампасом.
Это было все, что осталось от человека!
Ослепленный взрывом, поднялся каперанг Иванов:
– Где Матусевич?.. Ненюков?.. Драгичев?..
Весь штаб эскадры – вповалку. Мертвые переплетались с живыми, и мичман Эллис приник лицом к лицу лейтенанта Азарьева – так, будто они дарили один другому последнее смертное целование. Николай Михайлович Иванов пришел в себя:
– Эскадра не должна знать о гибели флагмана… Флаг адмирала Витгефта не спускать! Эскадру поведу я… сам по–веду!
Его шатало. Из носа и ушей фонтанировала кровь.
– На румбе… какой курс? – спрашивал он.
– Держим… сто восемнадцать, – отвечали рулевые, перехватывая липкие от крови рукояти штурвала.
Время: 17.43. Вторым снарядом разнесло ходовую рубку «Цесаревича». Все, кто уцелел от первого взрыва, полегли замертво. Флагман, ведущий эскадру, начал скатываться в бессмысленную циркуляцию, но при этом эскадра, еще не зная о гибели Витгефта, исполнительно заворачивала ему в кильватер, думая, что адмирал начинает очередной маневр…
………………………………………………………………………………………
Неожиданно для японцев она даже удвоила мощь огня, а корабли противника ослабляли огонь, многие выходили из боя. «Якумо» и «Асахи» были разрушены взрывами, в их пробоины хлестала вода. «Кассуга» и «Чин-Иен» едва оправились от попаданий, сильно дымя. На крейсере «Ниссин» снесло палубные надстройки… Того сорвал с головы фуражку! Он швырнул ее на решетки мостика, скользкие от крови убитых, и топтал фуражку ногами, с хрустом раздавив адмиральскую кокарду.
– О, боги… не может быть! – выкрикивал он.
Его «Миказа» превращался в развалину. Мостики и спардек напоминали свалку каких-то неведомых конструкций. Грот-мачта, уже перебитая, склонялась над этим хаосом изуродованного железа, грозя рухнуть. Орудийные башни омертвело молчали, сочась дымом (у флагмана осталась одна шестидюймовка). Палуба была усеяна убитыми. Орали раненые. «Миказа» горел…
– О н и, кажется, побеждают меня, – признал Того.
(Признание Того зафиксировали два посторонних человека: французский адмирал Эмиль Олливье и британский морской атташе, который все время битвы не покидал Того, стоя подле него на мостике «Миказы». По словам Олливье, адмирал Того был потрясен решимостью русской эскадры, которая надвигалась на него, готовая погибнуть, «чтобы спасти судьбу войны и честь России… Того дает приказ к отступлению!». Английский атташе дополняет: «Того увидел, что перед невероятным упорством русской эскадры, которая решила во что бы то ни стало пробиться (во Владивосток), ему придется отступить…»)
– Лейтенант Сакураи, – велел Того, – пишите приказ. Это будет мой позорный приказ – об отступлении.
– Не может быть, адмирал!
– Да, да… на этот раз мы проиграли.
– Отступление к Эллиоту?
– Нет, в Сасебо… на ремонт!
(В отдаче приказа возникла пауза, которую не понять, не зная флотских порядков. Объявляя флоту свою волю, флагман сначала оповещает: «Готовьтесь принять приказ», после чего корабли обязаны ответить ему поднятием флагов: «Ясно вижу, вас понял». Лишь после этого обмена сигналами флагман извещает эскадру о своем приказе…) Корабли уже ответили Того, что его поняли и ждут распоряжений. Ни японцы, ни русские еще не знали, что не только участь Порт-Артура, но, может, и судьба всей войны была заключена в этой раскаленной минуте. Итак, японская эскадра выжидала приказа – об отступлении. Но именно в этот момент Того заметил странную циркуляцию «Цесаревича». Он сузил глаза в две щелки:
– Лейтенант Сакураи, прежний приказ отменяется. Мы не идем в Сасебо на ремонт – мы продолжаем битву…
Не попади второй снаряд в рубку «Цесаревича», не замедли Того с отдачей приказа – и все было бы иначе…
Все, все, все! Но эта критическая минута кончилась.
Адмирал Того нагнулся и, подхватив фуражку с раздавленной кокардой, снова нахлобучил ее на голову. Начиналась последняя фаза боя, и заходящее солнце било русским в глаза, ослепляя наших наводчиков…
………………………………………………………………………………………
Из груды мертвых тел на мостике «Цесаревича» вдруг начал вылезать лейтенант Ненюков, очнувшийся после взрыва:
– Кто здесь живой? Отзовитесь… вы, живые!
Живых не было. «Цесаревич» продолжал выписывать кривую, но следующие за ним корабли уже поняли бессмысленность этого маневра, и они – один за другим – покидали флагмана, строй был сломан ими, в растерянности они сбились в кучу.
Дмитрий Всеволодович Ненюков сам встал к штурвалу, решив заменить рулевых и даже адмирала Витгефта, нога которого валялась в углу рубки, сверкая лампасом. Но штурвал вращался свободно: управление рулями не срабаты–вало.
– Братцы, кто может, поднимите сигнал…
Сигнал он поднял: «Командование эскадрой передается младшему флагману». Контр-адмирал Ухтомский, не зная, что случилось с Витгефтом, машинально распорядился:
– Оповестите эскадру: «Следовать за мной».
Но фалы, протянутые к мачтовым реям, были разорваны осколками, сигнальщики «Пересвета» укрепили флаги к поручням мостика, где их никто не разобрал, и потому за кормою «Пересвета» никто не последовал. Японская эскадра активизировала стрельбу, и в этом кошмаре каперанг Эдуард Щенснович, командир «Ретвизана», принял почти дикое, но верное решение:
– На таран… тараним «Миказу» и Того!
– Переборки не выдержат, – предупредили его.
– Нам ли сейчас думать о переборках?..
«Ретвизан», сам полузатопленный, устремил свой форштевень на вражеского флагмана. Японцы обрушили на дерзкого огонь всех кораблей сразу. Порою «Ретвизан» совсем исчезал в дыму и всплесках воды, но потом вырывался из них снова, страшный в своей безумной ярости… Ближе, ближе, ближе. Ближе!
До «Миказы» оставалось лишь 17 кабельтовых.
– Баковая, круши Того! – призывал Щенснович.
«Миказа» вздрогнул, как боксер от удара в челюсть. Из его носовых погребов выбросило черный гриб дыма, и верхушка этого гриба – уже в небесах – полыхала сгоравшими кордитами. И тут осколок угодил Щенсновичу прямо в живот. Скрюченный от невыносимой боли, он терял со–знание.
– Держитесь эскадры… – прошептал каперанг.
«Ретвизан» отвернул, но минутами своей доблести он дал передышку своим кораблям, на себя одного принимая множество ударов, предназначенных всей нашей эскадре…
– Переборки выдержали, – доложили Щенсновичу.
– Прекрасно! Оставьте меня… умереть…
«Аскольд» воздел флаги: «Крейсерам следовать за мной», и они ринулись за ним на прорыв, пересекая курсы своих броненосцев, которые князь Ухтомский уже начал оттягивать в сторону Порт-Артура. Между бронированных громадин метался «Беспощадный», с его мостика матерился командир Михайлов:
– Куда вы? Предатели… только во Владивосток!..
Того уже отводил свою эскадру. Не потому, что он щадил русских. Просто у него более не оставалось сил – ни духовных, ни материальных. Наконец погреба опустели – их содержимое было выпалено в противника. Сама полуразбитая, еще вспыхивая фейерверками палубных пожаров, тоннами черпая в себя воду, японская эскадра исчезала во мраке ночи…
Она уходила в Сасебо – она шла на ремонт!
………………………………………………………………………………………
Вдали от гула этой безумной битвы, в тишайшем Мукдене, наместник Алексеев составил для Владивостока секретную телеграмму за № 2665, которая и оказалась послед–ним решающим мазком на этом обширном полотне трагедии русского флота: «Эскадра (Витгефта) вышла в море, сражается с неприятелем, высылайте крейсера в Корейский пролив» – к Цусиме! Но чем завершился бой эскадры, наместник еще не знал…
Когда в Петербурге восемь часов утра, во Владивостоке два часа дня. Отправленная в этот срок телеграмма Алексеева легла на стол перед адмиралом Скрыдловым лишь 29 июля.
– Филькина грамотка! – сказал адмирал Иессену. – Эскадра Витгефта вышла… когда вышла? Она сражается с неприятелям… с каким успехом? Выслать крейсера к Цусиме – это единственное, что мне понятно. Надеюсь, и вам, Карл Петрович?
– А если Витгефт опять вернется в бассейны?
(Они говорили о нем еще как о живом человеке.)
– Вполне возможно, – отвечал Скрыдлов.
Иессен рассуждал педантично, но верно:
– Если мне поставлена задача встретить Артурскую эскадру, то я должен знать точное время, иначе я, как навигатор, не могу вычислить ни координаты рандеву, ни точку времени!
– Судя по всему, вы увидите ее на подходах к Дажелету.
– На подходах… так воевать нельзя!
– Нельзя, – согласился Скрыдлов. – Но, очевидно, и сам наместник ни шиша не знает, что в море творится… Думаю, что южнее параллели корейского Фузана вам продвигаться не следует. При встрече с Камимурой старайтесь отвлекать его к северу, дабы избавить бедного Вильгельма Карлыча от борьбы с крейсерами. При погоне разрешаю сливать за борт запасы пресной воды, можете выбросить из бункеров даже половину угля, дабы облегчить свое движение… Исполать вам!
В пять часов утра, когда город безмятежно спал, открыв окна, а дворники еще только начинали поливать улицы, «Россия», «Громобой» и «Рюрик» тихо снялись с рейдовых «бочек» и вышли в Амурский залив. Крейсера хорошо качнуло в их развороте на открытое море, и только в 9.30 адмирал оповестил бригаду сигналом: «Наша эскадра вышла из Артура, теперь сражается… идем ей навстречу». (Увы, эскадра уже вернулась в Порт-Артур, никто давно не сражался, и встречать было уже некого.)
Но люди-то верили в то, во что им хотелось верить:
– Встретим артурцев! Еще как встретим…
Я не знаю, сколько пробило на часах в кабинете командующего флотом, когда адмирал Скрыдлов бомбой вырвался из кабинета, потрясая очередной телеграммой наместника:
– Все меняется! Витгефт убит, наша эскадра разорена… Крейсера надо вернуть, иначе… Срочно посылайте вдогонку им миноносец! Самый быстрый. Пусть не жалеет угля и машин. Пусть догонит, пусть вернет. Крейсера там уже не нужны!
Номерной миноносец сорвался с рейда и стремглав вырвался в открытое море. Молодой командир в кожаной тужурке пригнулся на мостике, как жокей в седле, крича по трубам в машину:
– Ну, ребята… выжимай! Сколько можете…
Словно острый нож, миноносец вонзился в тяжелые волны – и пошел, пошел, пошел распарывать их, резать, кромсать, как плугом. Свистящая пена летела через головы людей, корпус от напряжения сочился «слезой», но об этом никто не думал. Главное – догнать, остановить, вернуть… Больше суток длилась чудовищная гонка, наконец где-то очень далеко горизонт украсило выхлопами дымовых труб. Но «лошадиные силы» машин иссякли, и командир красными от соли глазами, чуть не плача, смотрел, как растворяются дымы русских крейсеров, уходящих дальше и дальше – в неизбежное, в роковое…
С большим трудом он вернул миноносец во Владивосток. Его шатало от усталости, рука с трудом вскинулась к фу–ражке:
– Крейсера ушли… я видел только их дымы!
Скрыдлов, отвратясь от карт, обратился к иконе:
– Господи, простишь ли? Вечная им память…
………………………………………………………………………………………
Японские женщины, повязав головы синими полотенцами, унылой вереницей тянулись по сходням на крейсера, неся на согбенных спинах мешки с британским кардифом. Они работали молча, без песен и смеха, только слышалось их учащенное дыхание, а под шаткими сходнями, соединявшими берег с палубами, качалась сизая вода, поверх которой плавали арбузные корки и рыжие комки раздавленной хурмы. Это были женщины, одинокие или вдовы, судьба которых еще с юности колебалась, как и эти сходни, между фабричной каторгой или домом терпимости, а потому они не роптали на тяжесть мешков с углем, их почерневшие лица силились улыбаться…
Гиконойя Камимура, глядя на них, с печалью стареющего мужчины думал о жене, которая в Токио навещала теперь пепелище родного дома, и, наверное, она подолгу плачет возле обгорелых вишен, посаженных ею в год их свадьбы… Вахтенный начальник флагманского «Идзумо» доложил адмиралу, что бункеровка крейсеров затягивается по вине этих нерях, которые не умеют двигаться по сходням бегом.
– Я сторонник найма китайских кули, – сказал он.
– Я тоже… Что сегодня на обед в экипажах?
– Бобовая похлебка с цыплятами и овощами.
– Надеюсь, котлы наших камбузов не вычерпаны до дна. Так покормите этих несчастных и дайте им рису сколько хотят. Кто знает, может, средь них есть и матери наших доблестных матросов… Какие новости с моря? – спросил Камимура.
– Русские броненосцы снова укрылись в бассейнах Артура, кроме флагманского «Цесаревича», который интернирован немцами в китайском порту Кью-Чжао. Он страшен. Но он жив…
В отличие от русского командования Камимура точно в срок был извещен о событиях в Желтом море. 29 июля Того указал ему взять четыре броненосных крейсера и легкий «Чихайя», чтобы сторожить возможный прорыв порт-артурских крейсеров к Владивостоку (имена их были известны: «Аскольд», «Диана» и «Новик»). В шесть часов вечера следующего дня Камимура получил свежую информацию с моря. «Аскольд» видели уже на траверзе Шанхая, «Диана» промчалась куда-то мимо Формозы, а «Новик» растворился в неизвестности. Того напомнил по радио, что сейчас следует ожидать выхода владивостокских крейсеров… Камимура принял решение:
– Передайте адмиралу Уриу, что ему надлежит крейсировать южнее Цусимы, а я беру самые лучшие крейсера для контроля за подходами к Цусиме со стороны северных румбов…
В ночь на 1 августа «Идзумо» выдерживал скорость в экономическом режиме котлов, дабы зря не расходовать запасы боевого кардифа. Где-то страшно далеко, словно в другом мире, горизонт обозначился сабельной полоской рассвета. Было 4 часа 15 минут, когда Камимуру вызвали на мостик.
– В чем дело? – недовольно спросил адмирал.
– В море блеснул огонь… как вспышка спички!
Это могли открыть рубочную дверь неизвестного корабля; это корейский рыбак мог взмахнуть фонарем; это, наконец, могло просто показаться утомленным сигнальщикам. Камимура откровенно зевнул. Ради приличия он решил побыть на мостике еще минут двадцать, после чего хотел спуститься обратно в салон – к своей подушке, набитой чайными листьями.
– На южных румбах – три тени! – последовал доклад.
Громадные цейсовские бинокли разом вскинулись на мостиках «Идзумо». Три тени постепенно оформились в четкие силуэты русских крейсеров, и сомнений уже не оставалось:
– «Россия»… «Громобой»… концевым – «Рюрик»!
«Невидимки» разом обрели зримую сущность.
– Не стоит мешать им, – сказал Камимура, – пусть они отбегут еще дальше к югу, а мы тем временем захлопнем ворота, ведущие к Владивостоку… Можно прибавить оборотов.
Вода с тихим ропотом расступалась перед «Идзумо».
………………………………………………………………………………………
Участник этих событий вспоминал: «К вечеру мы все по обыкновению собирались на юте, пели песни, дурачились и смеялись… не разошлись ли мы с артурцами, до сих пор их не встретив? Строим планы, какие лихие походы будем делать вместе с крейсерами Артурской эскадры…»
Настроение было хорошее. Скорость приличная.
– Для меня, – говорил каперанг Трусов, – эта операция дорога еще и по отцовским чувствам. Я встречаю не только Артурскую эскадру, но увижу и сына – мичмана с «Пересвета». Что я скажу жене и дочери, если встреча не состоится?
Заступающие на ночную вахту растаскивали к пушкам и приборам чайники, сухари с колбасой. Хлодовский велел разнести по всем постам содовую и сельтерскую воду:
– Мало ли что… Дни жаркие, пить захочется…
Ночью крейсера вышли на параллель Фузана (в Корее) и Хиросимы (в Японии). Здесь они развернулись к весту, выжидая подхода артурцев из Желтого моря. Было четыре с половиной часа, когда резкий свист воздуха в переговорной трубе разбудил Иессена, адмирал приник ухом к медному амбушюру.
– Прошу наверх, – сказал ему Андреев.
– А что там?
– Мы сейчас проскочили мимо каких-то кораблей… еще темно, и было трудно разобраться – каких?
– Сколько до Фузана?
– До берегов Кореи миль сорок, не больше.
– Добро. Сейчас поднимусь…
Горизонт оставался еще непроницаем. Иессен, зевнув в перчатку, с неприязнью смотрел, как Андрей Порфирьевич Андреев, уже нервничая, скрупулезно отмеряет себе из пузырька 15 капель валерьянки. Наконец, это даже смешно:
– Да плесните на глазок. К чему эта математика?
– Нельзя. Медицина – наука точная. Надо пятнадцать…
При этом один сигнальщик подтолкнул другого:
– Псих-то наш… все о здоровье печется.
– Нашел время. Хлобыстнул бы всю банку сразу – и за борт! Чего там напрасно мучиться…
Двигаясь в предрассветном пространстве, крейсера легко несли на себе кольчугу броневых покрытий, плутонги орудий и боевых припасов. В их душных отсеках сейчас досыпали последние минуты более двух тысяч человек:
на «России» – 745,
на «Громобое» – 790,
на «Рюрике» – 812…
– Наши… наши идут! – заволновались сигнальщики.
Крейсера пробудились. По правому траверзу обозначились дымы кораблей, и матросы (иные босиком, прямо с коек) перевешивались через жидкие леера бортов, вглядывались в смутные еще очертания корабельных силуэтов.
– Ура! Все-таки прорвались…
– Молодец старик Витгефт!..
– Эй, артурцы! Привет из Владивостока…
– Слава богу, встретились…
– Теперь всем нам будет легше…
Каперанг Андреев резко опустил бинокль.
– Головным – «Идзумо», – тихо сказал он Иессену.
Рассветало. Японские крейсера шли четкой фалангой, сразу же отрезая нашей бригаде пути отхода к северу. Между мателотами противника выдерживались тесные интервалы, как на императорском смотре. Теперь все видели на их мачтах громадные белые полотнища с красными кругами в «крыжах» знамен. Радость встречи угасла. Начинался трезвый подсчет вражеских сил по порядку его кильватера: «Идзумо», «Токива», «Адзума», а концевой еще терялся во мгле.
– Дистанция восемьдесят кабельтовых.
– Вижу. Но кто же концевым? – спрашивал Иессен.
– Три высоких и тонких трубы… Это «Ивате».
Иессен снял фуражку и долго крестился.
– Аллярм! – провозгласил он затем.
Стеньговые флаги, зовущие к бою, мигом взлетели до места. На страже корабельных знамен встали часовые – испытанные в мужестве, дисциплинированные, которые лучше умрут, но не оставят своих постов. Крейсера ожили – в трескотне трапов, уводящих матросов то под самые облака, то бросающих их в преисподнии глубоких трюмов. Все грохотало – люки, двери, клинкеты, и за последним вбежавшим все это с лязгом запиралось, будто людей запечатывали в несгораемом банковском сейфе. Унтер-офицеры пристегивали к поясам кобуры с револьверами. А барабанщики все били и били «аллярм». Режущее пение боевых горнов наполнило тишину мотивом битвы:
Наступил нынче час,
когда каждый из нас
должен честно свой выполнить долг…
Долг!
До-олг!
До-о-олг!
(Я помню этот мотив. Он сохранился и в нашем флоте.)
………………………………………………………………………………………
За пять минут до «аллярма» была перехвачена депеша Камимуры в Сасебо: «Воспрепятствуем… бой, нужно еще два крейсера… проход русским по флангу загражден». Панафидин занял свое место. В бортовом каземате все напоминало времена Ушакова и Нельсона, только дерево заменяло железо; внутрь корабля торчали «зады» пушек, выставивших свои дула наружу. В орудийных просветах (портах) отсвечивало море.
Камимура разрядил пушки – ради пристрелки.
Линия его крейсеров в отличие от нашей была однотипна, она несла одинаковую артиллерию, разница была лишь в том, что одни имели гарвеированную (английскую) броню, а флагманский «Идзумо» был закован в крупповскую (германскую)…
– Шпарят как на параде, – сказал Шаламов.
Панафидин выглянул из порта, как с балкона большого дома, прикинув расстояние до противника, и наивно решил:
– А что? Нам выпал прекрасный случай проверить нашу артиллерию на любых доступных дистанциях…
Иеромонах Алексей Конечников обходил боевые посты, окропляя пушки «святой» водицей, дребезжаще распевал:
– Спаси, господи, люди твоея-а-а… а-аминь!
Он явно спешил, ибо боевое расписание призывало его в баню-лазарет «Рюрика». Через дверь носового отсека Панафидин окликнул барона Курта Штакельберга:
– Камимура уже начал, а чего же мы?
– Сейчас… начнем и мы, – ответил Штакельберг, и в этот же момент что-то ярко-рыжее, как шаровая молния, врезалось в носовой каземат, соседний с панафидинским.
– Песок давай… сыпь, сыпь, сыпь! – орал кто-то.
Пушки уже отскочили назад в первом залпе, компрессоры плавно поставили их на место, клацнули замки. Николай Шаламов ловко забросил в пасть казенника свежий снаряд. Панафидин не сразу сообразил: песком будут засыпать лужи крови убитых, чтобы ноги живых не скользили по палубе. Элеваторы, гудя моторами, подавали наверх снаряды и пороховые кокоры. Через дверной проем было видно, как матросы волокут Штакельберга за ноги и голова барона жалко мотается.
– Куда вы его? Что с ним, братцы?
– Уже готов… открасовался. Амба!
«Как быстро это бывает», – не ужаснулся, а просто отметил в сознании мичман. Но с этого момента он перестал метаться, четко реагируя на мычание сигнальных ревунов, зовущих его батарею к залпам. Русские снаряды при попаданиях давали нечеткий блеск, словно высекали искру из кремня, а японские вызывали клубки густейшего дыма, отчего иногда казалось, что наши снаряды вообще не долетают. Многое становилось ясно – такое, о чем мичман ранее не задумывался. «Рюрик», идущий концевым, ритмично вздрагивал под ударами разрывов фугасного действия. Николай Шаламов кричал:
– Горим… горим же! Вы что, не видите?
– На «России» трубу сбило, братцы.
– Давай разноси шланги… Трюмные, напор, напор!
Брандспойты выкручивались из рук матросов. Пламя из носового отсека перекинулось в соседний. Японские фугасы взбрасывали кверху куски палубного настила. Все это – в треске огня, в ядовитом дыму. У переживших разрыв шимозы сразу спекались губы, возникала страшная жажда, они орали:
– Пить! У кого есть хлебнуть… хоть глоток!
Пушки, отброшенные взрывами, перекатывались на качке, грозя переломать ноги. В открытые порты море хлестало соленой пеной, а мертвецы, жидкие, как студень, ерзали затылками по тиковым доскам, их уже ничто не касалось…
– Подавай! – требовали комендоры от элеваторов.
Панафидин стянул с кресла убитого наводчика, сам приникнув к прицелу. Краем глаза, целясь в «Идзумо», он видел, что флагманская «Россия» несет уже половину трубы, а дым клубами валит прямо из палубы… Взмахом руки он звал Шаламова:
– Ты жив? Тогда подавай… подавай!
– Уррра-а-а!.. – донеслось сверху, с палубы.
Это радовались, когда взрывом раскрыло корму «Ивате», и он, контуженный, остался на месте, а броневая фаланга Камимуры шла дальше как заговоренная, и борта японских крейсеров вспыхивали яркими точками – в упор били орудия знаменитой фирмы Армстронга… Победные возгласы «ура!» верно поняли только наружные вахты, а те, что оставались внутри крейсеров (ничего не видящие), решили, что наверху приветствуют появление Порт-Артурской эскадры, и потому тоже кричали:
– Урра-а! Теперь мы вместе… мы спасены…
………………………………………………………………………………………
Флагманская «Россия» теряла скорость. Клинкет паропроводов (который так и не успели починить в базе) вывел из строя сразу четыре котла. Кормовая труба, уже разбитая, не давала тяги на топки. Сопла вентиляторов с могучим ревом засасывали внутрь крейсера дымы пожаров и невыносимые газы от разрывов шимозы, удушающие людей в низах.
– «Рюрик» горит, – сообщали с вахты. – Горит, но узлы он держит пока что не хуже нас…
Иессен понимал, что бригада, уже избитая с одного борта, нуждается в перемене курса. Где он, спасительный маневр, чтобы расцепить клещи, в которые они попали? С севера – броненосные силы Камимуры, а с юга – адмирал Уриу с легкими крейсерами. Андреев подсказывал Иессену отворот к югу:
– Потом вдоль берегов Кореи вывернемся к северу.
– В любом случае они нас нагонят.
– Несомненно! Но отбиваться будем до крайности…
Об Андрееве писали: «Болезненный, небывало нервный в обычной обстановке, в бою он выказал небывалое хладнокровие и мужество, весело разговаривал с матросами близ орудий, чем сильно поддерживал боевые настроения. Старший офицер крейсера капитан 2-го ранга Вл. Ив. Берлинский был убит наповал, когда стоял рядом с командиром…»
– Не уносите его с мостика, – велел Андреев. – Накройте Андреевским флагом и пусть остается с нами…
Один за другим смело за борт прожекторы. Японские снаряды разворачивали в бортах такие дырищи, через которые свободно пролезал человек. Пробило фок-мачту. По внутренней ее шахте снаряд, как в лифте, опустился в отсек динамо-машин, но, слава богу, не взорвался, его раскаленная болванка каталась среди электромоторов, стонущих от усилий. Сначала снаряд поливали водой, а потом привыкли к нему, и матросы пинали его ногами, как чушку:
– У, зараза! Валяется тут, ходить мешает…
Иессена предупредили: с юга виден «Нанива».
– Сам черт его несет, – выругался адмирал…
«Нанива» издали пострелял по «Рюрику», потом примкнул в кильватер крейсерам Камимуры, усиливая мощь его огня. Было 05.36, когда Иессен решился на отворот к зюйду.
– Сейчас или никогда, – сказал он…
«Ивате» справился с пожарами после взрыва и занял место в кильватере за крейсером «Нанива». А на наших кораблях одно за другим замолкали орудия. Нет, их не подбили – случилось худшее. На дальних дистанциях боя, когда пушки задирали стволы до предела, слетала резьба шестеренок в подъемных механизмах, и пушки оседали, беспомощные в вертикальной наводке. Андреев спустился с мостика – к комендорам. Артиллерийские кондукторы, люди бывалые, чуть не рыдали:
– Так што там, в Питере-то, думали раньше? Или им дистанция боя в ширину улицы снилась? Ведь погибаем…
– Шестерни дерьмовые! Цена-то им – рубль с полтиной, как за бутылку, из-за них бьют нас, а кто виноват?
Что мог сказать на это Андреев? Да ничего.
– Это преступно, – соглашался он с матросами. – Такое оружие могли поставить на крейсера только враги… Но у нас есть один выход: сражаться до конца!
Люди задирали пушки с помощью талей, удерживая их при стрельбе канатами. Иногда – под огнем противника – они подставляли под орудия свои спины, а порой вспрыгивали на казенную часть стволов, как на бревна, и весом своих тел удерживали пушки в нужном угле возвышения…
На мостике Андреева поджидал Иессен в обгорелом кителе, он держал перед собой обожженные руки, подставляя их под освежающий сквозняк, задувавший в разбитые окна ходовой рубки. Обманным маневром адмирал отводил крейсера к югу, чтобы затем отыскать «окошко» для перехода на северные румбы – спасительные для них. Андрееву он сказал:
– Все бы ничего и мы бы выкрутились, но с моря, сами видите, подходят еще два японца: «Чихайя» и «Такачихо», а «Рюрик» уже перестал отвечать на позывные… Как у вас?
– Я, – прокричал ему в ухо Андреев, – велел закладывать под машины взрывчатку и готовить кингстоны к открытию!
– Добро, – согласился Иессен и даже кивнул…
(На бригаде оставалось лишь четыре орудия в 203-мм против шестнадцати японских, на 14 русских пятидюймовок японцы отвечали залпами из 28 стволов. Камимура подавлял бригаду таким громадным превосходством, какого не имел даже адмирал Того в сражении с Порт-Артурской эскадрой.)
– Отгоните «Наниву», – требовал Иессен. – Он опять лезет к «Рюрику»… На баке, вы слышали? Сигнальщики, дать на «Рюрик» запрос: «Все ли благополучно?»
На вопрос адмирала крейсер долго не отвечал. Издали было видно, как взлетают над ним груды обломков палубы, в столбах рыжего дыма исчезают надстройки… Ровно в 06.28 над искалеченным мостиком распустился кокон флага «Како».
– «Рюрик» не может управляться, – прочли сигнальщики.
Наверняка этот сигнал «Како» разобрали и на мостиках «Идзумо»: с японских крейсеров слышались крики радости.
– Запросите «Рюрик» – кто на мостике?
Ответ пришел: крейсер ведет лейтенант Зенилов.
– Это минный офицер, – подсказал Андреев.
Иессен сбросил с себя тлеющий китель:
– А где же Трусов? Где, наконец, Хлодовский?
Камимура не распознал маневра русских, и, казалось, уже пришло время, чтобы, прижавшись к берегам Кореи, развернуть бригаду, в норд-остовую четверть горизонта:
– Но теперь мы не можем оставить «Рюрика»!
– Никак не можем, – отозвался Андреев…
Массы железа перемещались с движением орудийных стволов, масса железа быстро уменьшалась с количеством залпов, масса железа раскалялась докрасна и потом остывала – на все на это магнитные компасы реагировали скачками картушек, будто их стрелки посходили с ума от ужаса. Точность совместного маневра бригады была уже немыслима, ибо на трех крейсерах три путевых компаса указывали три разных курса…
………………………………………………………………………………………
«Цела ли каюта? Не сгорела ли моя виолончель?..»
Последний раз Панафидин видел Хлодовского – по-прежнему элегантного, при «бабочке», будто он вернулся с бала, только бакенбарды исчезли с его лица, сожженные в пламени пожаров. Обходя орудия, он похлопывал матросов по спинам:
– Ты городской, ты деревенский, все морские. Не на казнь идем, не на виселицу – в священный бой за отечество!
Вскоре из соседнего каземата проволокли на носилках офицера: «В виске громадная рана, один глаз вылез, другой – будто из стекла, но кто это – не узнать…»
– Кого потащили? – спросил Панафидин.
– Хлодовского, – ответил Шаламов.
– Ах, боже мой! Ну, подавай… подавай…
Линолеум палуб уже сгорел, всюду плескалась грязная вода с ошметьями бинтов, в этой воде, розовой от крови, плавали мертвецы. Шаламов запечатал снаряд в канале ствола:
– А, мудрена мать! Чую, что тут уже не до победы, тока бы житуху свою поганую продать подороже…
Элеваторы еще работали, подавая из погребов снаряды и кокоры зарядов. Но артиллерия не успевала расстреливать их в противника: отдача боеприпасов не справлялась с подачей. Один японский фугас воспламенил «беседку» поданных к пушкам кокоров. Из мешков разбросало длинные ленты горящих порохов. Извиваясь и шипя, словно гадюки, они прыгали на высоту до двух метров, и матросы ловили их голыми руками, выбрасывая в открытые порты.
– Сгорим! Спасайся, братва, кто может…
Кто-то сиганул через порт в море, другие кричали:
– Стой, падла! Подыхать, так один гроб на всех…
Откинулся люк, в его провале появилась голова прапорщика Арошидзе, который тянул за собою шланг под напором:
– Держите… у вас хорошо, у других еще хуже!
Панафидин глянул на свои обожженные руки, с которых свисали черные лохмотья кожи:
– Ну, все. Отыгрался на своем «гварнери»…
– В лазарет! – говорил Шаламов. – Хотите, отведу?
– Оставайся здесь, я сам дойду… сам…
Баня с лазаретом была встроена между угольных бункеров, которые и принимали на себя удары японских снарядов. Но при этом, разрушая наружные борта крейсера, взрывы каждый раз вызывали шуршащие обвалы угля, который тоннами сыпался в море. Панафидин ступил в лазарет как в ад… Вповалку лежали изувеченные, обгорелые, хрипящие, безглазые, страдающие, а один сигнальщик, потеряв обе руки, рвался от санитаров:
– Кому я такой нужен теперь? Лучше сразу за борт…
Конечников отпускал «грехи» умирающим, кромсал ленты бинтов для перевязок, а Солуха в черном переднике, держа сигару в зубах, орал на лекаря Брауншвейга:
– Хватит таскать в баню! Нет места. Всех в кают-компанию, несите людей туда. Занимайте каюты… скорее, скорее…
Увидев Панафидина, он показал ему в угол:
– Если вы к кузену, так он вот там… уже кончается.
Плазовский был еще жив, пальцы его пытались нащупать шнурок от пенсне, который был стиснут зубами.
– Даня… неужели ты? Это я, Сережа… ты слышишь?
Острый свист заглушил все слова. Фугасы все-таки доломали защитную стенку угля, они вскрыли магистрали, и теперь раскаленный пар под сильным давлением ринулся в лазарет, удушая людей в белых свистящих облаках пара. Переборка треснула, как перегоревшая бумага, и на раненых с грохотом покатились тяжелые куски кардифа, добивая тех, кто еще надеялся жить… Панафидин с трудом вернулся в свой каземат, но каземата уже не было. Из черной пелены дыма навстречу шагал незнакомый и страшный человек, похожий на гориллу.
– Я! Я! Я! – выкрикивал он, и мичман узнал Шаламова.
– Где остальные?
– Я! – отвечал Шаламов. – Я – все остальные…
Он был единственный – уцелевший.
………………………………………………………………………………………
Холодильники «Рюрика» еще вырабатывали мороженое, в них охлаждался чай с лимонным и клюквенным экстрактом, но все эти блага уже не доходили до раненых. Каюты были заполнены умирающими, Солуха велел Брауншвейгу давать кому один шприц с морфием, а кому сразу два… Шкипер Анисимов и капельмейстер Иосиф Розенберг свалили Хлодовского с носилок прямо на обеденный стол кают-компании, за которым Николай Николаевич так часто председательствовал. Брауншвейг потянул с него штанины брюк… вместе с ногами.
– Там у него каша из костей, – шепнул он Солухе.
– Два шприца, – отвечал врач…
Иногда приходя в сознание, Хлодовский требовал:
– Откройте клетку, всех птиц на волю…
Солуха и Конечников ранены еще не были, а Брауншвейг, осыпанный мелкими осколками, оставался бодр и даже весел. Медицина была скорая и простая: что отпилить, что отрезать, где наложить жгут, кому воды, кому вина – вот и все, пожалуй, ибо времени на всех изувеченных не хватало. Большие коленкоровые мешки с перевязочными материалами быстро опустели (хотя раньше думали, что их хватит до конца войны и даже останется). Солуха сказал Брауншвейгу:
– Побудьте здесь, а я поднимусь на мостик. Все-таки надо глянуть, что там с Евгением Александровичем…
Личные впечатления Н. П. Солухи: «Палуба была завалена осколками, перемешанными с телами убитых и кусками человеческих тел. У орудия на баке лежала целая куча убитых. Всюду смерть и разрушение! Силуэты вражеских судов изрыгали гром выстрелов. Воздух вздрагивал от них. В ушах создавалось сильное напряжение барабанных перепонок, доходившее до боли. Наш крейсер дрожал от собственной стрельбы и ударов снарядов неприятеля…» В рубке распоряжался лейтенант Николай Исхакович Зенилов, принявший командование крейсером.
– Док, – сказал он Солухе, – меня… в голову, но вы меня не трогайте. Я свое достою. Желаю заранее знать, кому из лейтенантов вручить крейсер, когда меня не станет.
Солуха не мог дать точного ответа:
– Штакельберг первым из офицеров вписался в синодик. После него остались лейтенанты: Постельников, но уже без памяти, Сережа Берг – вся грудь разворочена. Могу назвать только мичманов и прапорщиков запаса. Впрочем, я слышал, что лейтенант Иванов 13-й еще держится у своих пушек.
– А что с Николаем Николаевичем?
– Хлодовский близок к агонии.
– Вот как! С билетом до Петербурга в кармане…
У каперанга Трусова было разворочено лицо. Он лежал в рубке, удерживая на качке бутылку с минеральной водой, которую и хлебал через горлышко. Рядом с ним перекатывало с боку на бок рулевого, которому при взрыве выбило из орбит глаза.
– Вам надо вниз, – сказал Солуха каперангу.
Трусов, мотая головой, отползал в угол рубки:
– Оставьте меня. Я уже не жилец на свете, а мостика не покину. Перевяжите, и пусть ваша совесть будет чиста…
Личные впечатления иеромонаха А. Конечникова: «Я наполнил карманы подрясника бинтами, стал ходить по верхней и батарейной палубам, чтобы делать перевязки. Матросы бились самоотверженно, получившие раны снова рвались в бой. На верхней палубе я увидел матроса с ногой, едва державшейся на жилах. Хотел перевязать его, но он воспротивился: „Идите, отец, дальше, там и без меня много раненых, а я обойдусь!“ С этими словами он вынул матросский нож и отрезал себе ногу. В то время поступок его не показался мне страшным, и я, почти не обратив на него внимания, пошел дальше. Снова проходя это же место, я увидел того же матроса: подпирая себя какой-то палкой, он наводил пушку в неприятеля. Дав по врагу выстрел, он сам упал как подкошенный…» Священник вернулся в кают-компанию, где над грудами обезображенных тел порхали птицы, обретя свободу. Иллюминаторы были распахнуты настежь, но не все пернатые покинули крейсер, вылетев в голубой простор. Хлодовский требовал:
– Выпустите их… пусть летят… домой, домой!
«Рюрик» получил снаряд под корму и начал выписывать циркуляцию (подобную той, какую выписывал в Желтом море флагманский «Цесаревич»). Лейтенант Зенилов нашел силы дать ответ на запрос адмирала: «Не могу управляться». После обмена сигналами вражеский снаряд влетел под броневой колпак боевой рубки и разом покончил со всеми живыми…
Лейтенант Иванов 13-й сражался на батареях левого борта, когда его окликнули с трапа:
– Константин Петрович, вам на мостик!
– Что там случилось?
– Идите командовать крейсером…
Из рубки еще не выветрились газы шимозы, Зенилов лежал ничком возле штурвала, Иванов 13-й задел ногою что-то круглое, и это круглое откатилось как мяч. Не сразу он сообразил, что отпихнул голову капитана 1-го ранга Трусова.
– Выбрось ее, – велел он сигнальщику…
Иессен на двух крейсерах продолжал битву с эскадрою Камимуры, а вокруг «Рюрика», выписывавшего концентрические круги, хищно кружили «Нанива» и «Такачихо». С панели управления кораблем все приборы были сорваны, они болтались на проводах и пружинах, ни один компас не работал. Лейтенант Иванов 13-й продул все подряд переговорные трубы, но из всех отсеков лишь один отозвался ему утробным голосом:
– Динамо-пост слушает… чего надо?
– Говорит мостик. Что вы там делаете?
– Заклинило. Сидим как в гробу. Ждем смерти…
Из отчета лейтенанта Иванова 13-го: «Руль остался положенным лево на борт, т. к. подводной пробоиной затопило румпельное и рулевое отделения, была перебита вся рулевая проводка, управление машинами вследствие положения руля на борту было крайне затруднительно, и крейсер не мог следовать сигналу адмирала идти полным ходом за уходящими „Россией“ и „Громобоем“, ведущими бой с броненосными крейсерами японцев… Огонь нашего крейсера ослабевал».
Глупо было искать живых в рубках мостика. Иванов 13-й все же проверил их снова. Велико было удивление, когда в штурманской рубке он увидел лежащего капитана Салова:
– Михаил Степаныч, никак вы? Живы?
– Жив. Течет из меня, как из бочки. Всего осыпало этой проклятой шимозой… Осколки во – с орех!
– Так чего же не в лазарет?
– Сунься на палубу, попробуй, – сразу доконают…
Через открытую дверь Иванов 13-й показал в море:
– Вот они: «Такачихо» и «Нанива»… Что делать?
– Попробуй управляться машинами. Если удастся, круши их на таран, сволочей! Пусть мы вдребезги, но и они тоже…
Вихляясь из стороны в сторону разрушенным корпусом, почти неуправляемый, крейсер «Рюрик» хотел сокрушить борт противника, чтобы найти достойную смерть. Из отчета Иванова 13-го: «Попытка таранить была замечена неприятелем, и он без труда сохранил свое наивыгоднейшее положение…»
– Тогда… рви крейсер! – сказал ему Салов.
– Рано! «Россия» и «Громобой» идут на выручку…
«Рюрик» уже превратился в наковальню, на которую японские крейсера – все разом! – обрушили тяжесть своих орудийных молотов, чтобы из трех русских крейсеров добить хотя бы один.
………………………………………………………………………………………
Из рапорта адмирала К. П. Иессена: «Видя, что все японские крейсера сосредоточили огонь на одном „Рюрике“, все последующее мое маневрирование имело исключительной целью дать „Рюрику“ возможность исправить повреждения руля, при этом я отвлекал на себя огонь противника для прикрытия „Рюрика“… маневрируя впереди него, я дал ему возможность отойти по направлению к корейскому берегу мили на две».
Камимура заранее предчувствовал свой триумф:
– Обезьяна упала с дерева, но она снова сидит на его вершине и хохочет, – говорил Камимура. – Русским не уйти даже в Желтое море, где их добьет адмирал Уриу…
– Мина! Мина! Мина! – орали на мостике «Идзумо».
Вот этого японцы не ожидали: из последних боевых усилий последние минеры «Рюрика» выпустили последнюю торпеду, и она, бурля перед собой воду, прочертила гибельный след…
К великому сожалению, мимо «Идзумо»… Из официальных отчетов японского командования о войне на море (37—38-й год эпохи Мэйдзи, III том): «Рюрик» все еще продолжал доблестное сопротивление. С наших судов сыпался на него град снарядов, оба мостика были сбиты, мачты повалены, не было живого места… на верхней палубе команды убиты или ранены, орудия разбиты, и могли действовать лишь несколько штук. Четыре котла были разбиты, из них валил пар… крейсер понемногу садился (в море) кормою».
«Рюрик» вписывался в историю, как и крейсер «Варяг»:
Прощайте, товарищи, с богом – ура!
Кипящее море под нами.
Не думали мы еще с вами вчера,
Что нынче умрем под волнами.
Не скажет ни камень, ни крест, где легли
Во славу мы русского флага…
………………………………………………………………………………………
«Громобою» досталось крепко! Даже писать страшно…
Сначала рвануло на фок-мачте площадку фор-марса, где сидели мичман Татаринов и 12 матросов. Со страшной высоты мостик крейсера осыпало кусками человечины, к ногам Дабича упало плечо с эполетом мичмана. В бою разорвало святыню корабля – его кормовой флаг, от часового осталась лишь нижняя половина тела; флаг заменили новым, и до конца боя часовые менялись на посту, заведомо зная, что больше трех минут им у флага не выстоять – все равно укокошат…
– Держаться! – слышались призывы, одинаковые что возле орудий, что подле котельных жаровень. – Братишки, не посрамим чести русского матроса… Бей Кикимору! Лупи Карамору!
Смерть уродовала всех подряд, не разбирая чинов и титулов. На корме «Громобоя» полегло сразу полсотни матросов и офицеров – труп на трупе. Людей разрывало в куски, они сгорали заживо в нижних отсеках, обваривались паром и кипятком, но сила духа оставалась прежней – победоносной. Капитан 1-го ранга Николай Дмитриевич Дабич держался молодецки. Пучки острых осколков врезались под «гриб» боевой рубки, два осколка поразили командира – в бок и в голову. Его утащили вниз, едва живого. Дабича замещал старший офицер кавторанг Виноградский. Минут через двадцать сигнальщики замечают:
– Бежит как настеганный… Носа не видать!
Дабич с головой, замотанной бинтами, взбежал на мостик:
– Ну, слава богу, я снова на месте…
Вторичным взрывом подле него убило пять человек, и его вторично отнесли в каюту – замертво. Виноградский продолжал вести крейсер. Не прошло и получаса, как – глядь! – Дабич ползет по трапу на мостик – на четвереньках.
– Николай Дмитрич! – даже обиделся Виноградский. – Или не доверяете мне? Вас же отвели в каюту, лежали бы…
Семнадцать ранений подряд выпустили из Дабича всю кровь, но свой офицерский долг он исполнил до конца.
– Не сердитесь, голубчик, – отвечал Дабич. – Нет у меня каюты. Разнесло ее вдребезги. Вот я и решил, что лучше мостика нет места на свете…
Из интервью Н. Д. Дабича для газет: «Вы не можете представить, как во время боя притупляются нервы. Сама природа, кажется, заботится о том, чтобы все это человек перенес. Смотришь на палубу: валяются руки, ноги, черепа без глаз, без покровов, словно в анатомическом театре, и проходишь мимо почти равнодушно, потому что весь горишь единым желанием – победы! Мне пришлось остаться на ногах до последней минуты».
Уже никто на «Громобое» не боялся смерти, и потому, когда умирающий лейтенант Болотников начал кричать:
– Я жить хочу! Спасите меня! – это произвело на всех потрясающее впечатление, ибо о жизни никто не думал.
Время: 06.38. Русский флагман снова геройски развернул крейсера на защиту погибавшего собрата «Рюрика».
………………………………………………………………………………………
Началась самая убийственная фаза боя – невыгодная для нас и очень выгодная для японцев. «Россия» и «Громобой» на коротких галсах пытались заградить «Рюрик», подставляя под огонь свои борта, а Камимура с ближних дистанций действовал «анфиладным» (продольным) огнем. В носовых погребах «России» возник пожар такой силы, что пламя струями било изо всех щелей, срывая железные двери отсеков, красными бивнями оно вырывалось из иллюминаторов, как из пушек. Мостик и рубки флагмана оказались в центре пожара, все командование – во главе с адмиралом – чуть не сгорело. Люди были окружены огнем с четырех сторон (переборок), а над ними горела пятая плоскость – потолок. Полыхала краска! Этот чудовищный вулкан работал минут пять, пока в погребах не выгорели все пороховые кокоры, и тогда в еще раскаленную атмосферу снова проникли люди, забивая остатки пламени… «Россия» уже лишилась трех дымовых труб, отчего котлы задыхались без тяги, скорость крейсера уменьшалась с каждой потерянной трубой. В эти гибельные моменты Камимура запоздал с поворотом, и потому его крейсера оказались немного южнее наших.
Это случилось на отметке в 07.12, и на флагмане многим показалось, что «Рюрик» ожил машинами, задвигав рулями, готовый следовать в едином строю. Иессен скомандовал:
– Поднять сигнал: «Полный ход… Владивосток!»
Полумертвый корабль вдруг отрепетовал (повторил) сигнал адмирала, что значило: я вас понял.
– Ответил! Ей-ей, справится… еще покажет!
– Следить за буруном «Рюрика», – велел Андреев.
– Есть бурун… есть, – радовались матросы, и все офицеры вскинули бинокли. – Да, пошел с буруном, слава богу!
Иессен решил, что ждать более нельзя:
– Пока Камимура отошел к южным румбам, нам сам бог велел оторваться от него к норду… прибавить оборотов!
Поворот был завершен в 07.20, но «Рюрик» снова отстал, а Камимура уже нагонял уходящие крейсера. Ничего не оставалось, как снова вернуться на защиту «Рюрика», который в это время беспомощно разворачивало носом в открытое море.
– Еще сигнал: «Следовать во Владивосток!»
«Рюрик» вторично отрепетовал адмиралу флагами, но с места не сдвинулся. Иессен сильно страдал от ожогов.
– Что будем делать, Андрей Порфирьич?
– Выход один, – отвечал Андреев. – Если отвлечем крейсера Камимуры на себя, «Рюрик» остается со слабейшими – «Нанива» и «Такачихо». Поторопимся к нордовым румбам, пока Камимура не захлопнул это последнее «окошко»…
«Россия» и «Громобой» легли на курс в 300 градусов.
Крейсера Камимуры сразу же ринулись за ними в погоню.
Японцы шли мористее, ближе к востоку, явно желая оттеснить наши корабли к корейским берегам – прямо на камни!
Противники лежали на параллельных курсах.
Два часа длилась погоня, и два часа подряд наши крейсера отбивались из последних орудий (а комендоры тем временем разбирали на части поврежденные пушки, чтобы добыть детали для ремонта разрушенных орудий). Боясь быть прижатыми к берегу, Андреев и Дабич время от времени отворачивали свои крейсера вправо, умышленно идя на сближение с японцами, и в таких случаях Камимура не рисковал – он отходил еще дальше в открытое море, чтобы избежать попаданий.
После девяти часов утра японские крейсера ввели в бой всю артиллерию, чтобы покончить с «Россией» и «Громобоем», и, казалось, от наших кораблей сейчас останутся на воде пузыри. Но на отметке в 09.50 случилось неожиданное: в наступившей тишине над мостиком «России» прогудел последний снаряд.
– Кажется, это лебединая песня Камимуры!
«Идзумо» с креном лег в развороте, за ним исполнительно отвернули все крейсера, на большой скорости уходящие прочь.
Пять долгих часов непрерывного сражения закончились.
Люди огляделись и заметили, что многие из них поседели. Но из громадного числа экипажей сошел с ума только один человек, и его сразу же изолировали от здоровых…
………………………………………………………………………………………
Неожиданный отворот эскадры Камимуры, прекратившей погоню за нашими крейсерами, объяснялся просто. Японские корабли сами наглотались воды из пробоин, в их машинах тоже возникали аварии, а боеприпасы кончились. Английская фирма Армстронга снабжала японцев комплектами снарядов (по 120 штук на одно орудие). Все эти комплекты растаяли в боевом пространстве, и Камимура решил пресечь опасный для него поединок с «Россией» и «Громобоем», чтобы иметь верный и решительный результат от потопления беззащитного «Рюрика»…
В интервью для своих газет офицеры с японских крейсеров говорили откровенно: «Мы вполне сочувствовали русским крейсерам, которые были вынуждены покинуть на наш произвол своего бедного беспомощного товарища, а самим уйти во Владивосток…» Сеппинг Райт записал слова адмирала Камимуры:
– «Рюрик» остался для нас незабываем! Этот русский крейсер казался всем нам демоном, летящим на огненных крыльях…
………………………………………………………………………………………
Японцы уже измотались – их стрельба замедлилась, стала неточной. В низах «Рюрика» еще бушевали пожары («Раненые, кто ползком, кто стоя на коленях, кто хромая, держали шланги»). Во внутренних отсеках воды было на полметра, но вода быстро становилась горячей как кипяток. Все лампы давно разбились. Люди блуждали в этом парящем кипятке, в железном мраке они спотыкались о трупы своих мертвых товарищей.
Но с кормы «Рюрика» еще палила одинокая пушка! Здесь, по словам Конечникова, два или три комендора стреляли, хотя подавать снаряды было уже некому. Возле пушечного прицела возился какой-то человек, из оскаленных зубов которого торчал мундштук офицерского свистка. Он обернулся, и священник с трудом узнал в нем юного мичмана. Панафидин протянул к нему руки, с которых свисала обгорелая кожа, и прохрипел только одно слово:
– Подавай…
Из элеваторной сумки священник вынул снаряд.
– Хоть и не мое это дело – людей убивать, но… Господь простит мое прегрешение! – и засунул снаряд в пушку…
На поддержку «Нанивы» и «Такачихо» подходили легкие крейсера адмирала Уриу: «Ниитака», «Цусима» и «Чихайя», потом с севера, закончив погоню, вернулись к «Рюрику» броненосные силы Камимуры, в отдалении зловеще подымливали миноносцы… Вахтенная служба японцев точно отметила для истории время, когда «Рюрик» сделал последний выстрел: было 09.53.
К этому времени из офицеров «Рюрика» остались невредимы: мичман барон Кесарь Шиллинг, прапорщик запаса Рожден Арошидзе, младшие механики Альфонс Гейне и Юрий Маркович, чудом уцелел и старый шкипер Анисимов. Лейтенант Иванов 13-й устроил средь офицеров, здоровых и раненых, краткое совещание:
– Взорваться уже не можем. Штурман Салов клянется, что бикфордов шнур был в рубке, но там все разнесло. Был запас шнура в румпельном отсеке, но там вода… Значит, – сказал лейтенант, – будем топиться через кингстоны.
– Сработают ли еще? – заметил старший механик Иван Иванович Иванов, тяжко раненный. – Тут так трясло, как на худой телеге. К тому же, господа, ржавчина… сколько лет!
«Никита Пустосвят» сразу выступил вперед:
– Я здоров как слон, меня даже не оцарапало. Сила есть, проверну штурвалы со ржавчиной. Доверьте эту честь мне!
– Благословляю, барон, – согласился Иванов 13-й.
Шиллинг спустился в низы, забрав с собой Гейне с Марковичем, чтобы помогли ему в темноте разобраться средь клапанов затопления. «Рюрик» не сразу, но заметно вздрогнул.
– Пошла вода… господи! – зарыдал Иванов-механик.
– Птиц выпустили? – спросил Иванов 13-й.
– Да, – ответил ему Панафидин…
Камимура выжидал капитуляции «Рюрика». Заметив, что русские не сдаются и топят крейсер через кингстоны, он впал в ярость, велев продолжать огонь. Очевидец писал: «Это были последние выстрелы, которые добивали тех, кто выдержал и уцелел в самые тяжкие минуты боя, а теперь смерть поглощала их буквально в считанные минуты до конца его». Именно в эти минуты Солуха потерял лекаря Брауншвейга: «Осколком ему разорвало живот, кишечник выпал, а другим осколком раздробило правое бедро. Испытывая страшные страдания, он, как врач, сознавал всю безнадежность своего положения и просил меня не беспокоиться о нем:
– Я хочу умереть на «Рюрике» и вместе с моим «Рюриком»! Вы же спасайте других, кого еще можно спасти…
Почти сразу был повержен осколком и сам Солуха:
– Ну, все! – крикнул он. – Это ужасно… не ожидал…
Матросы обмотали доктора пробковым матрасом, наспех перевязали, как куклу, и швырнули далеко за борт:
– Ничего! В воде отойдет скорее…
Панафидин растерянно спросил Арошидзе:
– Неужели это конец? Что нам делать?
– Спасайся кто может… таков приказ. Вах!
– Чей приказ?
– Не знаю. Но кричали с мостика… Прыгай. Вах!
На верхней палубе страшно рыдал механик Иванов:
– Ну хоть кто-нибудь… застрелите меня! Я ведь не умею плавать. Да не толкайте меня, я все равно не пойду за борт. Мне все равно. Лучше остаться здесь…
Рыдающий, поминая свою жену, он удалился в каюту, закрылся на ключ изнутри, и больше его никто не видел.
– За борт! – кричал с мостика Иванов 13-й. – Выносите раненых… разбирайте настилы палуб… всем, всем – за борт!
«Видя все это, – писал А. Конечников, – я пошел исповедовать умирающих. Они лежали в трех палубах по всем отсекам. Среди массы трупов, среди оторванных рук и ног, среди крови и стонов я стал делать общую исповедь (то есть для всех одну!). Она была потрясающа: кто крестился, кто тянул ко мне руки, кто, не в состоянии двигаться, смотрел на меня широко раскрытыми глазами, полными слез… картина была ужасная… Наш крейсер медленно погружался в море…»
– За борт, за борт! – громыхал мегафон с мостика.
Безногие и безрукие, калеки лезли по трапам, крича от боли. В море летели белые коконы матросских коек, пробковые матрасы которых способны минут сорок выдерживать на воде человека, а потом они тонули… Чтобы уйти от града шимозы, экипаж сыпался в море иногда гурьбой, по нескольку человек сразу, при этом матросы держались за руки, словно дети в хороводе… Панафидин обалдело наблюдал, как суетно снимает с себя штаны «Никита Пустосвят», оставаясь в нежно-фисташковых кальсонах, украшенных кружевными фестончиками.
– Чего глядишь? – орал барон. – Прыгай…
Панафидин показал ему обезображенные руки:
– Видишь? Мне с такими руками не выплыть.
– Жить захочешь, так поплывешь… за мной!
Мимо Панафидина мелькнули роскошные кальсоны, и барон рыбкой ушел в воду. Тут же сбоку подбежал Николай Шаламов, он схватил мичмана в охапку и увлек его в бездну… Японцы тщательно фиксировали свои наблюдения. В 10.20 «Рюрик» стал ложиться на левый борт, и лишь тогда прекратилась стрельба. Корма крейсера уходила в шипящее, как шампанское, море, при этом круто обнажился его ярко-красный таран, и в 10.30 корабль с грохотом перевернулся кверху килем.
Двенадцать минут длилась агония. Наконец крейсер выпустил из отсеков воздух – с таким шумом, будто вздохнул смертельно усталый человек, и быстро исчез под водою.
– Ура! – закричали плавающие матросы. – Ура, братцы…
«Ура!» – кричали ему, когда он родился.
«Ура!» – кричали ему, когда он уходил из жизни…
………………………………………………………………………………………
Близким разрывом снаряда Панафидина отнесло в сторону от Шаламова, и голова матроса затерялась среди множества голов, которыми было усеяно море, словно кто-то раскидал здесь сотни мячей. Странное дело: в воде было очень хорошо! Панафидин испытал громадное облегчение от морской прохлады, словно попал в ванну после длинного трудового дня, и он почти радостно отдался этому всеобъемлющему блаженству.
Сначала мичман плавал, держась за койку, потом уступил ее обессиленному матросу, который задыхался от газов шимозы, попавших в его легкие. Кто-то звал издалека:
– К нам, к нам… Сергей Николаевич! Сюда…
Но мичман видел, что кусок палубного настила с торчащими болтами, за который держались человек десять, был так мал, что ему не за что уцепиться, и, перевернувшись на спину, он отдался во власть сильного течения. Иногда вскидывая голову, Панафидин смотрел в сторону японских крейсеров, недоумевая: «Почему не идут? Теперь-то им чего бояться?..» Но потом он подумал, что, наверное, этой соленой купелью адмирал Камимура завершает акт самурайского мщения «Рюрику» за его доблестное сопротивление… Где-то слышался крик человека:
– Адрес! Запомни мой адрес…
Ясно: кто-то прощался с жизнью, умоляя друзей о последней воле на этом свете. А свет был велик, и солнце стояло в зените, обжигая своими лучами, бьющими почти вертикально. Панафидин расстегнул брюки, и они нехотя потонули под ним. Труднее было избавиться от тесного кителя, но и китель поехал нагонять брюки в темной, таинственной глубине. Однако долгое напряжение битвы, все пережитое за эти часы ослабили организм, и в голову полезли всякие гадостные мысли, сковывающие волю к сопротивлению. Думалось о недостижимости дна, об акулах, хватающих пловцов за ноги, о том, что никогда ему не увидеть «Панафидинский Летописец» в печати, а умирать в 22 года тяжко… Энергичным рывком, всплеснув воду, мичман перевернулся на живот, чтобы плыть ближе к людям, но вдруг ощутил, что сил не осталось, каждый замах руки давался с трудом, словно он передвигал тяжеленные мешки. И тут вспомнились птицы, которые так и не покинули кают-компании крейсера, вспомнилась почему-то и красивая женщина, пившая однажды лимонад в Адмиральском саду…
– Люди! – закричал он, но ответом ему было молчание.
Как навигатор, мичман уже понял, что попал в струю течения, каких у Цусимы множество, и его относит куда-то в сторону, обрекая на одиночество. От этого ему сделалось страшно. А вскоре Панафидина занесло в длинную полосу грязной пены, выброшенной из отсеков «Рюрика»; эта пена была густо перемешана со слоем пористых, как вулканическая пемза, кусков шлака, уже отработанного в топках котлов. И так велико было одиночество, что мичман даже обрадовался этой грязной пене, даже этим легковесным кускам корабельного шлака…
– Люди-и! – звал он. – Где же вы… лю-юди-и…
И тут впереди что-то мелькнуло – обнадеживающее.
Панафидин, насилуя ослабленную волю к жизни, поплыл дальше, не веря своим глазам. Среди кусков шлака плавала его волшебная виолончель – великолепно звучавший «гварнери». Это было чудо, но чудо свершилось… Панафидин схватился за ручку футляра с такой истовой верой, будто ему сейчас нести виолончель к новым берегам, к новой лучезарной музыке…
Солнце беспощадно обжигало затылок мичмана, который припал лицом к шершавому футляру инструмента:
– Ну, вот… снова вместе… теперь до конца!
Виолончель с большим запасом воздуха хорошо держала на воде, а крепкие защелки футляра не давали воде просочиться внутрь. Панафидин вспомнил, что часы остались в нагрудном кармане кителя и сейчас, наверное, еще отсчитывают время своего погружения, пока не коснутся далекого грунта. По солнцу же было уже часа два-три, если не больше.
Он заметил, что японские крейсера уже начинали вдалеке спасение рюриковцев, между ними фронтально шли миноносцы.
– Эй, аната… аната! – слабо крикнул Панафидин.
Он потерял счет времени, когда перед ним (и нависая над ним) вырос, словно карающий меч, кованый форштевень японского крейсера. «Идзумо» – прочел он на его скуле, но ошибся в иероглифе: это был «Адзумо». С борта легко выкинули откидной трап. Матрос в белых гетрах, стоя на нижней площадке, у самой воды, с улыбкой протягивал свою руку:
– Русикэ… русикэ, – звал он почти ласково.
Панафидина вытянули на трап, и в следующее же мгновение форштевень «Адзумо» сокрушил под собой хрупкое тело виолончели, сверкнувшей из разбитого футляра благородным лаком.
Японские матросы вывели мичмана на палубу – под руку, плачущего. Это был плен, страшный, унизительный плен, всегда оскорбительный для каждого честного человека…
ПРИКАЗ ПО ВОЕННОМУ ВЕДОМСТВУ № 231
Высочайше утвержденным 2-го марта приложением Военного Совета определено:
Установить отпуск в год на каждого военнопленного на чернение, смазку и починку обуви: на чернение двух пар сапог 15 коп., на смазку сапог в течение года 60 коп., на починку белья 20 коп., на стирку простынь, наволочек и полотенец – 60 коп., на покупку мыла для бани, мытья рук и стирального белья – 90 коп. А всего по 3 руб. 35 коп. на каждого пленного в год с отнесением вызываемого расхода на военный фонд…
О чем и объявляю по Военному Ведомству для всеобщего сведения и руководства.
Подписал: Военный Министр Генерал-Адъютант Сахаров
………………………………………………………………………………………
Возвращение во Владивосток напоминало траурную процессию, только без музыки и факельщиков. Общая убыль в экипажах крейсеров составила 1178 матросов и 45 офицеров. «Таких потерь в личном составе не было еще ни в одной морской битве после Наварина (1827 года), и, в частности, наш флот со времен Александра I еще ни разу не нес подобного урона; действительно, – отмечали историки флота, – нужно быть железными существами, чтобы выдержать такой адский бой…»
– Андрей Порфирьевич, – распорядился Иессен, третьи сутки не покидавший мостика «России», – я думаю, что все «результаты» боя мы погребем в море… Нет смысла удручать жителей Владивостока этим страшным зрелищем.
Мертвый кавторанг Берлинский еще лежал на мостике под Андреевским флагом, и каперанг Андреев кивнул на мертвеца:
– А его… тоже за борт?
– Оставьте. Хоть одного предадим земле…
Сразу после отрыва от Камимуры в экипажах крейсеров возникло нервное волнение среди матросов:
– Куда идем? Спешит будто на ярмарку.
– В самом деле, почему бросили «Рюрика»?
– Грех, братва! Грех на душу взяли.
– Да, скверно. Но, значит, так надо.
– А мне? Не надо жить, што ли?
– Молчи, шкура! Много ты понимаешь…
Только теперь сказалось прежнее напряжение. На мостике «Громобоя» почти замертво рухнул каперанг Дабич, и его отнесли на операционный стол. По долгу службы бодро держались одни врачи. Но среди людей начались обмороки, рвота, даже истерики. Другие же, напротив, обрели нездоровую возбудимость, хохотали без причины, не могли уснуть, ничего не ели. Жарища стояла адовая, а рефрижераторы были разбиты. Отсутствие льда увеличивало смертность среди раненых. С большим трудом механики наладили «ледоделательную» машину, которая сначала давала холодную воду… Крейсера с натугой выжимали 13 узлов. Без тяги дымовых труб усилилось несгорание углей в топках. Вовсю ревели воздуходувки компрессоров, отчего возникала масса искр, снопами вылетавших из покалеченных труб, и эти искры золотым дождем осыпали шеренги мертвецов, сложенных на ютах, обшитых в одинаковые парусиновые саваны.
Был тих, неподвижен в тот миг океан,
Как зеркало, воды блестели.
Явилось начальство, пришел капитан,
И «вечную память» пропели…
По наклонным доскам, под шелест кормовых знамен, убитые покидали свои корабли, погружаясь навеки в иную стихию.
Напрасно старушка ждет сына домой.
Ей скажут – она зарыдает,
А волны бегут и бегут за кормой,
И след их вдали пропадает…
Отгремели прощальные салюты, матросы надели бескозырки, и все было кончено. Андреев отмерил 15 капель валерьянки.
– Прибраться в палубах! – стал нервничать он.
– Во, псих… уже поехал, – говорили матросы.
Боцманские команды лопатами сгребли в море остатки безымянных человеческих тел, комки бинтов и груды осколков. Там, где лилась кровь, остались широкие мазки белой извести. Надстройки крейсеров были изъедены лишаями ожогов – в тех местах, где шимоза выжгла краску и оплавила металл…
– Боюсь, что во Владивостоке нам предстоит пережить тяжкие минуты, – заметил контр-адмирал Иессен.
– Да, Карл Петрович, оправдаться будет нелегко…
Телеграфные агентства России заранее оповестили Владивосток о битве у Цусимы, и все жители города собрались на пристани, издали пытаясь распознать степень разрушения крейсеров, желая разглядеть на мостиках и палубах своих родственников. В торжественном молчании, не спеша добирая последние обороты винтов, «Россия» и «Громобой» вплывали в Золотой Рог, осиротелые – уже без «Рюрика», – и в громадной толпе людей слышались горькие рыдания. Корреспонденты сообщали в Москву и Петербург: «До последнего момента не верилось, что „Рюрика“ нет. Ужасно было состояние находящихся здесь семейств некоторых офицеров… между ними жена и дочь командира „Рюрика“ Трусова, жены старшего механика Иванова и доктора Солухи».
В руках встречающих мелькали театральные бинокли:
– Жив! Вон он… Танечка, Танечка, видишь?
– Я вижу, мама. Но это не он, это другой.
– Да нет же! Ты не туда смотришь…
Вдова каперанга Трусова явилась на пристань уже в трауре, ее дочь, гладко причесанная курсистка, уговаривала:
– Мама, ну не надо… уйдем. Не нужно видеть нам эти проклятые крейсера. У тебя еще сын… сын в Порт-Артуре!
Портовые баржи, обтянутые поверху тентами, окружили крейсера, начиная принимать раненых для своза их на берег. В ситцевых платочках, держа узелки с гостинцами, вглядывались в крейсера матросские жены. Тихо плакали:
– Наверное, моего нету. Он был такой… бедовый.
– Валя! Иди сюда… не крутись. Больше нет у нас папы.
– А где он, папка-то?
– Там… – И махали руками, как в пропасть.
Под пение горнов на палубу флагманской «России» тяжко поднялся адмирал Скрыдлов, принял рапорт от Иессена.
– Я знаю, – сказал ему Иессен, – что сейчас я буду подвержен всяческим инсинуациям по поводу моего отведения крейсеров. Газеты станут порочить меня за то, что мы оставили «Рюрик», а сами ушли во Владивосток… Заранее предупреждаю: я буду требовать военного суда над собой!
Моральной стороны дела Скрыдлов не касался:
– Но по законам войны на море, к сожалению, всегда очень жестоким, вы поступили правильно… Кто осмелится обвинить вас в чем-либо? Когда погибал миноносец «Стерегущий», кавторанг Боссе тоже отвел свой «Страшный», дабы избавить флот от лишних жертв. Покойный адмирал Макаров не осудил его.
– Благодарю, что вспомнили, – отвечал Иессен…
Из рапорта контр-адмирала К. П. Иессена: «В заключение считаю своим долгом засвидетельствовать о доблестной службе и преданности воинскому долгу офицеров и нижних чинов моей бригады крейсеров. Это были железные существа, не ведавшие ни страха, ни усталости. Вступив в бой прямо ото сна, прямо с коек, без всякой перед тем пищи, они в конце пятичасового сражения дрались с тою же энергией и с такой же великолепной стойкостью, как и в самом начале боя…»
………………………………………………………………………………………
Впечатления от пленных с «Рюрика» японцы изложили в интервью для английских газет: «Вообще, – говорили они Сеппингу Райту, – хотя русские были очень спокойны и деликатны, но держали они себя с большим достоинством, даже с оттенком некоторой надменности по отношению к нам, победителям…»
Панафидин появился на палубе «Адзумо» как раз в тот момент, когда японские унтер-офицеры пытались пересчитать пленных. Матросы, еще мокрые, израненные, не понимали, чего хотят от них эти «япоши», и Панафидин помог победителям:
– Ребята, постройтесь вдоль борта, как на «Рюрике»…
Японский врач наложил перевязки на его обгорелые руки, мичману выдали короткое кимоно (хаори). Всех офицеров отводили в особую каюту, где стоял накрытый для угощения стол, поражавший изобилием вин, заморских фруктов и коробками папирос. Минуя длинный коридор, Сергей Николаевич заметил много пустых бутылок и в этот момент поверил, что писали в газетах: перед боем японцы, обычно люди трезвые, пьют непростительно много… В каюте Панафидин застал прапорщика Арошидзе и мичмана Шиллинга, который по-прежнему оставался в своих роскошных кальсонах. «Никита Пустосвят» спросил его:
– Чего тебя подхватили позже? Мы уже обсохли.
– Отнесло течением. Думал, вообще не заметят.
– А-а, ну садись с нами. Выпьем…
Панафидин выпил виски без всякой охоты. Сообща офицеры стали перебирать в памяти уцелевших – кто кого последний раз видел и где. Арошидзе вдруг показал глазами направо. Панафидин разглядел в борту круглую, почти аккуратную дырку калибром в 203 мм, через которую вошел русский снаряд. Арошидзе перевел глаза влево. Там, в переборке, была такая же дырища – результат попадания русского снаряда.
– Били точно, да что толку? – хмыкнул Шиллинг.
– Очевидно, – догадался Панафидин, – снаряд выскочил из другого борта, проделав еще дыру, и разорвался над морем.
– Значит… – помрачнел Арошидзе и замолк.
– Значит, – договорил за него «Никита Пустосвят», – эти взрыватели замедленного действия, изобретенные генералом Бринком, могут только смешить японцев…
Вечером, когда их позвали к ужину, дырки были уже заделаны деревянными втулками, точно подогнанными под калибр русских снарядов, и эти незаметные раны в корпусе своего крейсера японцы закрасили: шито-крыто, никаких следов.
– Ловко работают, – удивился барон Шиллинг.
Утром они увидели крайсер «Нанива» из отряда адмирала Уриу, на котором оказались доктор Солуха и механик Маркович. Панафидин удивился, что иеромонаха Конечникова самураи держат на особом положении… Кесарь Шиллинг пояснил:
– У него такая выразительная физиономия, что самураи испытывают к нему почти родственную симпатию…
Иеромонах был представлен командиру «Адзумо» – кавторангу Фудзи. Якут, естественно, поклонился ему. Но Фудзи тут же указал на портрет императора Муцухито:
– Прежде поклонитесь ему… Куда вы шли?
На его груди, средь множества орденов, иностранных и японских, блистал русский орден Анны 2-й степени. Задав вопрос, Фудзи предложил священнику гаванскую сигару из коробки. После чего якут заговорил с ним по-английски:
– Я вряд ли могу ответить на ваш вопрос, ибо я некомбатант, лицо духовного культа и к навигации не имел отношения.
Фудзи с подозрением пригляделся к якуту:
– Некомбатант? Я бывал в России и знаю, как выглядят русские священники. У них длинные волосы и большие бороды.
– Я из якутов, – отвечал отец Алексей, – а мои волосы и моя бороденка сгорели в бою, как и этот подрясник.
– Азия – для азиатов… не так ли? – засмеялся Фудзи и сказал, что русских надо вытеснить за Урал. – Вам, якутам, лучше благоденствовать под скипетром нашего микадо…
С этими словами он открыл платяной шкаф своей каюты. Это было совсем уж нелепо, но факт: Фудзи облачил православного иеромонаха в мундир японского офицера. На прощание сунул в карман Конечникова пачку бумаги, назначение которой каждому понятно. Этот японский пипифакс – спасибо за него Фудзи! – позже пригодился для другого дела, более важного…
На подходах к Симоносеки японцы пересадили с миноносца на «Адзумо» шкипера Анисимова. Старик на восьмом десятке лет молодцевато, как юнга, поднялся по зыбкому шторм-трапу.
– Все сметено могучим ураганом, теперь мы станем мирно кочевать… – кричал он рюриковцам еще издали.
В гавани Сасебо было тесно от кораблей. Здесь рюриковцы увидели броненосцы Того и крейсера Камимуры. Большие портальные краны ловко выдергивали из их башен поврежденные орудия, словно гнилые зубы из десен, подавали на башни новенькие стволы. Японцы, умевшие хранить свои секреты, на этот раз явно сплоховали. Пленные все видели своими глазами:
– Попали мы, братва, как раз в капитальный ремонт.
– Видать, им тоже от нас досталось.
– Да, не все нам… вон какие пробоины!
– Это не наш калибр: это артурцы наделали…
Пленных с «Адзумо» высадили на берег, где они встретили Иванова 13-го, механика Альфонса Гейне, штурмана Салова и доктора Солуху. Всех раненых отвезли в госпиталь, а здоровым велели построиться. Каждому офицеру была выдана пачка папирос и веер. Почти все были облачены в хаори, лишь один «Никита Пустосвят» оставался в кальсонах, ибо японцы не нашли халата для его гигантской фигуры. Черт дернул прапорщика Арошидзе за язык:
– Вот пусть барон и открывает наш парад победы…
Другой бы обиделся, а Кесарь Шиллинг воспринял этот совет вполне серьезно и занял место во главе колонны – с папиросой в зубах и веером в громадной ручище. Было еще очень рано, но вдоль улиц Сасебо толпились горожане, молча наблюдая, как перед ними тащится говорливая колонна пленных, ведомая великаном в кружевных кальсонах нежного цвета. И уж совсем было непонятно жителям, почему среди русских пленных затесался босяк с лицом азиата, но в мундире офицера японского флота, поверх которого красуется христианский крест.
Пленных разместили в казармах на окраине (офицеров отдельно от матросов). Иванова 13-го японцы просили составить списки раненых и здоровых, что он и сделал. Переводчицей была молоденькая Цутибаси Сотико, которую многие знали по прежней развеселой жизни во Владивостоке. От нее же выяснили, что в Сасебо не задержат – всех отправят в Мацуями.
– Хороший город-курорт, – щебетала Сотико.
– А я был там, – мрачно возвестил старик Анисимов. – Ничего городишко, только у нас в Тамбове лучше…
Японцы дали русским расслабиться, обжиться в казармах, потом начали таскать на допросы. Легче всех отбоярился иеромонах Алексей, который сказал, что, кроме молитв, ничего не знает. Зато из других офицеров японцы душу вытрясли. Перед Панафидиным они раскладывали карты и схемы Владивостока, просили рассказать о готовности окрестных фортов.
Иванов 13-й велел передать в матросский барак:
– Пусть молчат, если начнут спрашивать. Ушами хлопай, знать не знаю, ведать не ведаю – милое дело…
Ни бумаги, ни карандашей, ни газет японцы пленным не давали. Но кормили хорошо и даже пытались угодить русским национальным вкусам. Вечером, гуляя перед своим бараком, Панафидин встретил Николая Шаламова и ужасно ему обрадовался. Рассказал, что до сих пор не может понять, как оказалась в море его виолончель, которая и спасла ему жизнь.
– Так это я ее выкинул, – ответил Шаламов.
– Ты?
– Ну да. Вы же сами говорили, что, ежели придет амба, так первым делом надо спасать вашу бандуру… Вот я и решил угодить вашему благородию. Взял ее и швырнул за борт.
– Ладно. Теперь давай думать, как бежать отсюда.
– Так это проще простого. Тока сухарей поднакопить надо. Хорошо бы еще – огурцов. Без огурцов рази жизнь?
Но сначала решили осмотреться в Мацуями.
– Сасебо уже видели… дрянь! Может, в Мацуями интереснее, – рассуждал Шаламов, охотно покуривая мичманские папироски. – А с другой стороны, когда еще в Японии побываем? Надо пользоваться случаем, коли сюда заехали…
………………………………………………………………………………………
Мацуями – городок с гаванью на острове Сикоку, что расположен в южной части Японии (префектура Эхиме). Японский писатель Синтаро Накамура в своей книге «Японцы и русские» писал, что жизнь военнопленных в лагерях Мацуями «была очень вольной: они играли в карты, шахматы, пели, плясали… Некоторые из них держали даже певчих птиц… В школах их принимали радушно, угощали чаем с десертом… Пленные часто отправлялись на серные источники Дого близ Мацуями… После купания они приятно проводили время: за пивом…»
У меня нет оснований не доверять автору, другу нашей страны, но по мемуарам военнопленных я знаю, что их моральное состояние было отвратительным. Никакие льготы и поблажки, узаконенные решением Гаагских конференций, не могли избавить русских людей от чувства своего позорного положения. Плен есть плен, и тут не до японской экзотики. «Жизнь в плену, – писал доктор Н.П. Солуха, – нравственно очень тяжела, и, несмотря на то, что я ни в чем не могу упрекнуть японцев в их обращении с пленными, я постоянно мечтал о том счастливом дне, когда я буду свободен…» Однако через Красный Крест доктор отправил жене во Владивосток открытку, чтобы не ждала его скоро, ибо он по своей воле задержится в Мацуями.
– В чем дело, док? – удивился Иванов 13-й. – Вы же некомбатант, как мы, грешные. Вам дорога на родину открыта.
– Дорогой Константин Петрович, – отвечал Солуха, – я все-таки врач и не могу покинуть своих раненых. Мало того, мой здешний коллега, японский профессор Кикуци, был ассистентом профессора Брунса в клинике германского Тюбингена, а потому я, ассистируя ему, могу многому поучиться… Нам, врачам, никогда не следует отмахиваться от чужого опыта!
С ним было все ясно: Солуха – человек долга, и потому пусть жена подождет. По законам войны все некомбатанты (врачи, священники, вольнонаемные, а также калеки) имели право на депортацию. Впрочем, японцы, чтобы избавить себя от лишних едоков, охотно отпускали на родину и тех офицеров, которые давали им «честное слово», что они по возвращении домой не станут более участвовать в этой войне…
Очаровательная Цутибаси Сотако предупредила Алексея Конечникова, что его документы уже выправлены в конторе французского консула и скоро он, как некомбатант, может ехать на родину. Якут заартачился, говоря, что у него, как и у доктора, тоже есть свой долг перед паствой. Но тут Иванов 13-й многозначительно подмигнул ему, чтобы он не упорствовал. Конечников затих, сидя на своей циновке, разложенной на полу. Когда же Сотико ушла, он спросил лейтенанта:
– Чего вы мигали мне, Константин Петрович?
Тут иеромонаха обступили офицеры с «Рюрика».
– А ума-то у вас нету, – говорили они ему. – Вам обязательно надо ехать. И чем скорее в Петербурге узнают подробности нашего боя, тем лучше для всего флота российского…
Тайком от японцев офицеры устроили меж собой совещание. Было решено известить столичное Адмиралтейство и Артиллерийский ученый комитет о своих наблюдениях, вынесенных из самого пекла битвы; о том, что половина артиллерии на крейсерах не была выбита японцами, а попросту разрушилась сама по себе при залпировании на дальних дистанциях боя…
– Наконец, – внушали иеромонаху, прося все запомнить, – взрыватели генерала Бринка оказались бессильны перед японской броней. Снабдить снаряды такими взрывателями мог только человек, желающий уничтожить флот России как боевую силу государства. Фугасное действие оказалось ничтожно, ибо в снаряде много металла, зато очень мало взрывчатки. Иначе говоря, наш флот превратили в красиво выкрашенную игрушку; для парадов, а боевое значение флота свели к нулю…
– Надо записать, – волновался якут, – так я всего не запомню. Если я с такими выводами появлюсь в Питере, мне просто надают по шее и выставят за ворота, как самозванца… Нет уж! Вы, господа хорошие, все это изложите на бумажке, и пусть каждый из вас подпишется. А я отвезу.
Огрызок карандаша нашли. Встал насущный вопрос: где ваять бумаги? Японцы запрещали пленным иметь бумагу, как опасное для них оружие. Тут иеромонах пошарил в карманах роскошного мундира, подаренного ему Фудзи, и достал пачку разноцветного пипифакса, которым не спешил пользоваться.
– Это мне Фудзи сунул, еще на «Адзумо», – пояснил якут. – Ничего страшного. Писать можно и на пипифаксе.
– Не возбраняется! – поддержал его «Никита Пустосвят», по-прежнему щеголяя кальсонами (в ожидании, когда японцы сошьют для него на заказ хаори невероятных размеров). – Бумага есть бумага. Не все ли равно, на какой бумаге писать?
– Вы забыли, барон, что читать… читать-то как?
– Читают так, как пишут, – огрызнулся Шиллинг.
С бароном согласились. Конечно, все делалось втайне, чтобы японцы ничего не узнали. Им ведь невыгодно (и даже опасно) любое разоблачение слабостей русского оружия – именно сейчас, в канун выхода с Балтики 2-й Тихоокеанской эскадры адмирала Зиновия Рожественского… Конечников вспоминал: «Составляли донесение в постели, я лежал справа от Иванова, барон Шиллинг слева, они были караульными. При появлении часового японца старались всеми путями замаскировать свое занятие. К четырем часам утра наше сообщение было готово…»
– Ну а что дальше? – спросил Панафидин. – Как эту нотацию скрыть от японцев? Хорошо, если бы вы были ранены. Тогда бумажку легче всего упрятать под перевязкой.
– Сережа, – возмутился якут. – Не один вы воевали, у меня тоже ранение найдется. Только я не трезвоню о нем…
Он размотал бинт на ноге и показал свою рану.
– Побольше ваты, – советовал Солуха.
– Я вам забинтую как надо. Давайте сюда ваш дурацкий пипифакс…
Николай Петрович промыл рану, между ватой спрятал секретное донесение и очень добротно перевязал ногу заново.
– Ну… господи, помоги! – взмолился Конечников.
На следующий день его, как отъезжающего на родину, изолировали от офицеров. «Грустно было, – вспоминал якут, – расставаться со своими, тем более что мне при прощании запретили даже с ними разговаривать. Под конвоем японцы отвели меня на пристань и посадили на маленький пароходик, и только в пути я узнал, что он идет в Нагасаки». Мундир у него отобрали, взамен напялили пиджак, подарили кепку. «Этого грустного путешествия мне не забыть во всю жизнь: среди чужих людей, не говорящих даже по-английски, рядом с четырьмя гробами русских матросов, я, священник, сидел в кепочке…»
Было два тщательных обыска – в Сасебо и в Нагасаки. Конечникову велели развязать рану. Он развязал, а вату держал в руке. Ему сказали, что вата уже грязная, надо бы заменить.
– Вата еще чистая, – ответил якут по-японски…
………………………………………………………………………………………
Лагерь в Мацуями был размещен в сараях барачного типа, сколоченных из досок; потолков не было, а крыши соломенные, и когда задувал ветер с моря, японская солома тоскливо шуршала над головами спящих, навевая печальные сны о России, где соломы тоже хватало. Окна были заклеены бумагой. Для офицеров поставили кровати, а матросы спали на земляном полу. Завтрак начинался с чая, к которому давали хлеб, яйца и масло. Обед состоял из трех блюд, очень дурно приготовленных, но обязательно с мясом, что удивляло пленных, ибо они знали, что сами-то японцы сидят на рыбе. Армейские чины, попавшие в плен при Тюренчене, оставались в своих сапогах, а морякам, имущество которых погибло с кораблями вместе, японцы выдавали соломенные сандалии, в каких ходили крестьяне.
– Вообще-то, – рассуждал «Никита Пустосвят», облаченный в новое хаори, – нам с этими Гаагскими конференциями здорово повезло. Самураи из шкуры вон лезут, только бы доказать миру, что они приобщились к достижениям европейской гуманности… Сережа, а Вольтер у них был? – спросил барон.
– Не знаю, – отвечал Панафидин, выковыривая желток из яйца. – Наверное, если не Вольтер, то что-нибудь похожее на Вольтера японцы в своей истории имели. Вряд ли найдется нация, которая не дала бы миру хоть одного мыслителя!
Пленных рюриковцев навестили (вроде экскурсии) молодые мичманы и гардемарины японского флота. Они сразу выставили несколько бутылок коньяку и виски «банзай». Настроены гости были радостно и радостными голосами сообщили, что крейсера из эскадры Порт-Артура завершили свою трагическую судьбу:
– «Аскольд» разоружился в Шанхае, «Диана» интернирована в Сайгоне, а ваш крейсер «Новик» зашел в Кью-Чжао, где и бункеровался. Мы его потеряли из виду, а он тем временем обогнул всю Японию со стороны океана, и мы настигли его уже на Сахалине, «Новик» взорвался, как и ваш «Варяг», а матросы ушли в тайгу… Нам, – говорили гости, – было очень жаль топить ваш героический «Рюрик», но вы нас очень обозлили своим сопротивлением. Извините, пожалуйста.
– На этот раз извиняем, – отозвался Иванов 13-й.
– Зато на втором галсе, – грозно произнес «Никита Пустосвят», – постараемся быть более осмотрительны. И тогда уж вы извините нас, если мы поменяемся местами, как в вагоне поезда, чтобы из окна не слишком-то вас задувало холодом…
Вспоминая о бое крейсеров у Цусимы, японцы точно называли места своих попаданий, перечислили все пробоины на «Рюрике» и свое знание тут же вежливо оправдали:
– У нас были отличные дальномеры системы Барра и Струда, каких вы не имели. Не огорчайтесь: сейчас эскадра вашего адмирала Зиновия Рожественского, готовая тронуться в путь, уже поставила на мостиках подобную же оптику…
На прощание японцы оставили в бутылках недопитый коньяк и пачку газет, в которых журналисты Токио с большим уважением описывали геройское поведение «Рюрика». Офицеры просили Панафидина переводить эти статьи, столь лестные для их самолюбия, но мичман оказался толмачом неважным:
– Я не все понимаю. Пишут, что мы дрались отважно. А расстрел нашего экипажа в воде оправдывают разумным подходом к делу, который оказался в бою выше норм человеколюбия…
Вечером Панафидин встретился с Шаламовым на условленном месте – под столбом, на котором висело объявление: «Нельзя посторонникам ходите отсюда к северу, югу и дальше». Наверное, это писалось на уровне знаний русского языка обворожительной переводчицы Цутибаси Сотико…
– Ну так что будем делать дальше? – спросил Панафидин.
– Да я согласен, – отвечал Шаламов, охотно беря папиросу у мичмана. – Мне с вами-то бежать способнее. Вы же человек у нас образованный. Даже по-японски учились.
– К сожалению, по шпаргалкам. Экзамен-то в институте выдержать легко, зато трудно сдавать экзамены, когда вопросы задает не профессор, а сама жизнь… Привыкли мы на Руси все делать шаляй-валяй, лишь бы поскорее да понаваристее… Знаешь ли ты, братец, где мы с тобой находимся?
– Так точно – в Мацуями.
– Допускаю. А где Мацуями?
– Ну, в Японии.
– Вот именно, а Мацуями на острове Сикоку…
Следовательно, бежать они могли только морем, предварительно стащив у рыбаков фунэ – лодку или шхуну с парусом и компасом. Симоносекский пролив загорожен брандвахтой, значит, им надобно обогнуть Кюсю с юга, а там – прямым весовым курсом – можно выбираться прямо к Шанхаю.
– Сдохнем! – заявил Шаламов, прежде подумав.
– Без запаса воды, конечно, сдохнем. Но что-нибудь придумаем. Лишь бы оторваться в море – подальше от Мацуями.
Беседуя, чуть отошли от столба и сразу же напоролись на штык часового, охранявшего лагерь.
– Матэ, омайя! – заорал он. – Матэ, омайя!
Пришлось вернуться обратно к столбу.
– Чего он хоть вопил-то нам? – спросил Шаламов.
– В таких случаях кричат одно: «Стой, кто идет?»
– Да я иду! – обозлился Шаламов. – Русский матрос идет. Нешто ж мне эдакой сопли слушаться? Бежим…
О замышляемом побеге Панафидин рассказал в офицерском бараке одному только старику Анисимову.
– Не советую, – отвечал титулярный советник. – Японский язык знать можно, но глаза на японский манер не перекосишь. В этом-то халатике до колена хорошо только из сумасшедшего дома бегать, а в Мацуями за версту видать, что русский идет. На первом же углу за цугундер схватят и…
– Так не сидеть же мне тут! – возмутился мичман.
– Сиди, коли попался. Если бы из Японии так легко бежать было, так, наверное, уже все мы в России чай пили…
За бараками лагеря начинались густые заросли бамбука, даже не огражденные забором. А что там, за этой бамбуковой рощей, Панафидин не знал… К ночи стало свежо. Чистые звезды приятно помигивали с небес, и невольно думалось, что эти же звезды видят сейчас во Владивостоке. Из матросского барака проливалась над Мацуями сердечная песня:
Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, имел я силенку,
И крепко же, братцы…
А в офицерском сарае упивался своим баритоном Шиллинг:
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит.
Паду ли я…
Утром Панафидина растолкал штурман Салов:
– Вставайте, мичман… тревога! Пока мы тут спали, барон Кесарь Шиллинг убежал. Японцы в панике и прострации…
Впрочем, не прошло и часа, как солдаты гарнизона, гордые оказанной им честью, доставили беглеца в лагерь.
– Да ну! – отмахивался от расспросов барон. – Разве тут убежишь? Не успел я выйти из лагеря, все прохожие набросились на меня, как голодные собаки на мясо…
По лагерю было объявлено, что пленный мичман барон Шиллинг не оправдал доверия японского императора и потому должен отсидеть 10 суток в карцере. В наказание за побег барону не давали бриться, не разрешали убирать в камере. Вокруг лагеря японцы заметно усилили охрану, понаставили везде будок с часовыми. Но бамбуковую рощу по-прежнему не охраняли, как препятствие для русских непреодолимое… Очень хорошо!
Японские ночи – душные, кошмарные ночи. Панафидин не мог спать. Томился, мучился. Переживал былое. Вия теперь отошла куда-то в небытие, совсем ненужная. Но почему-то (знать бы – почему?) снова вспоминалась красота той незнакомки в Адмиральском саду, ее тонкие пальцы, обвивавшие отпотевающий бокал с ледяным лимонадом… «Кто же она? И для кого несет свою неземную красоту?..»
………………………………………………………………………………………
– Сколько у вас гробов? – спросили в Нагасаки.
– Четыре, – отвечал Конечников.
– Значит, еще копать четыре могилы…
Сдав гробы с мертвыми матросами властям Нагасаки, иеромонах Алексей устроил их погребение на русском кладбище в Иносе и десять дней (в ожидании парохода) не снимал с ноги перевязки, скрывавшей донесение рюриковцев. Он писал: «Все это время тайная полиция не оставляла меня ни на минуту, а при отплытии в Шанхай мне дали 35 рублей на билет. К моему несчастью, все китайцы принимали меня за японца…»
В Шанхае он навестил крейсер «Аскольд», у которого из пяти дымовых труб две были срезаны как бритвой, а три зияли скважинами попаданий. Прорываясь из Порт-Артура, крейсер «Аскольд» выдержал лютейший бой с японцами, а теперь успокоился в доке; ремонт обещал быть затяжным, и потому разоружение «Аскольда» прошло безболезненно для престижа команды. Артурцы встретили священника приветливо, собрали для него деньжат, чтобы он приоделся по-божески. Якут купил себе элегантную «тройку», фасонистый котелок и тросточку, впервые в жизни ощутив себя пижоном. В таком виде он дал интервью для шанхайской газеты, выходившей на английском языке, и, пожалуй, именно в Шанхае прозвучало первое слово правды о жестокой схватке наших крейсеров с эскадрою Камимуры. Это же интервью было перепечатано потом в Москве и в Петербурге, откуда оно пошло гулять по газетам русской провинции…
С помощью французского консула Конечникову лишь осенью удалось устроиться на немецкий рефрижератор, который за «страховые» проценты брался доставить бананы из Манилы во Владивосток. С этого корабля он и ступил на родную землю.
Карл Петрович Иессен переживал трудные времена. Ему приходилось отругиваться от нападок журналистов, обвинявших его в преступном оставлении «Рюрика» (хотя официальная и флотская печать признали его действия правильными). В подавленном настроении он принял Конечникова в гостинице «Европейская», где снимал номер. Терпеливо выслушав мнение о недостатках корабельной артиллерии, Иессен изучил записи Иванова 13-го, изложенные на пипифаксе. Потом сказал:
– Этого вполне достаточно, чтобы осудить наше питерское благодушие. – Иессен, судя по всему, был настроен решительно. – В бою крейсеров, – говорил он, – совместились две крайности: доблесть наших экипажей и позорная слабость боевой техники, в мощи которой Петербург уговаривал нас не сомневаться… Какие у вас планы? – вдруг спросил он.
Конечников сказал, что обязался перед товарищами передать все их записи в самые высшие инстанции империи.
– В высшие… Да будет вам известно, что в России легче добиться свидания с преступником, сидящим в тюрьме, нежели получить доступ к высокому начальству. Начальство у нас привыкло общаться только с начальством… У вас есть время?
– Конечно, господин контр-адмирал.
– Тогда задержитесь во Владивостоке, – попросил Иессен. – Выводы пленных офицеров с «Рюрика» я проверю на практике… Это необходимо, чтобы наши головотяпы из щедринского города Глупова не вздумали отмахнуться от этих трагических выводов, вынесенных честными людьми из самой гущи боя крейсеров…
На безлюдном острове Русском, в окрестностях Владивостока, он устроил испытательный полигон, куда свезли отработанные корабельные котлы из лучшей стали, поставили обрезки броневых плит. Карл Петрович созвал специалистов морской артиллерии, пригласил адмиралов, какие были тогда во Владивостоке, и предупредил, что они станут свидетелями опытов, обязанными подписаться под официальным актом испытаний.
– Из боя крейсеров, – сказал он, – я вынес лишь подозрения в несовершенстве наших снарядов. Теперь проверим, насколько убедительны мои подозрения в преступной косности, безграмотности и самоуспокоенности столичных бюрократов…
Позади целей были растянуты парусиновые щиты. Первый же снаряд, выпущенный из пушки в многослойный паровой котел, пробил одну его стенку, рассек вторую и третью, наконец выскочил из котла наружу и, продырявив парусину, только потом соизволил взорваться… Иессен откомментировал:
– Даже из этого кустарного опыта, – сказал он, – легко понять, почему крейсера Камимуры держались в бою столь уверенно. Японцам заранее были известны все наши просчеты…
«Результаты испытаний, – писал Иессен, – вполне подтвердили мои предположения о совершенной недействительности фугасных снарядов нашего флота в сравнении с японскими». Советские историки подчеркивают правоту Иессена, говоря, что акт о проведении опытов адмирал Иессен справедливо именовал «прямо обвинительным и развертывающим ужасающую картину причин последовательных наших неудач и поражений всей этой войны».
Вечером он принял в гостинице иеромонаха Алексея.
– Вы решили все-таки ехать?
– Да, в Мацуями я обещал, что доберусь до Питера.
– Воля ваша, – усмехнулся Иессен. – Но я боюсь, что все закончится ерундой… Вас просто сожрут и, наверное, даже костей не выплюнут.
– Но ради понесенных жертв, господин адмирал…
– Ради этих жертв стоит ехать, – согласился Иессен. – Я от души желаю вам не оказаться в пиковом положении. На Руси так бывало не раз со всеми борцами за правду…
………………………………………………………………………………………
Пленные офицеры в Мацуями продолжали получать свое офицерское жалованье, которое японцы выплачивали им в иенах, заведомо зная, что после войны русское правительство возместит все расходы на пленных. Правда, с иен много не разгуляешься, но, посещая городские магазины и рестораны (что разрешалось), пленные заметно оживили японскую кулинарию и торговлю в лавочках Мацуями. Мичман Панафидин закупил два отличных окорока, набил целую сумку печеньем, приобрел кулечки с нарядными конфетами – все это к побегу! Когда он с покупками вернулся в лагерь, ему встретилась прелестная Цутибаси Сотико, с которой он пытался поговорить по-японски…
– А что за этой бамбуковой рощей?
– Рисовые поля, – ответила Сотико.
– А дальше?
– Наверное, деревни. Здесь, на острове Сикоку, – охотно рассказывала японка, – живет очень много людей, много рисовых и чайных плантаций. Кажется, именно с Сикоку ваш профессор Краснов вывез кусты нашего чая на Кавказ, и скоро вы будете пить русский чай, не догадываясь, что он японский.
– Должно быть, у вас много и рыбаков?
– Конечно! С чего бы мы жили, если бы не рыба?
– У них хорошие лодки?
– Наверное, если выходят далеко в море…
Николай Шаламов одобрил качество окороков.
– Закуска что надо! – сказал он.
– Конфетки тоже вкусные. Вижу, что в дороге не пропадем… Когда бежим-то?
Панафидин все уже продумал.
– Не будем загадывать дня, – ответил он. – Дождемся ночи с проливным дождем. Часовые попрячутся в будки, вот тогда выходи к столбу и полезем прямо через бамбук.
– Огурцов бы еще! Без огурцов кто ж удирает?
– Купим и огурцов, – согласился Панафидин…
В один из дней над Мацуями с вечера нависла грозовая туча, деревья в саду притихли, даже не шевелилась листва. Сергей Николаевич лежал на кровати, мысленно уже прощаясь с товарищами, он рассеянно слушал их скучные разговоры о том, что на войне, как и в любви, одному повезет, а другому – никогда… Доктор Солуха убежденно доказывал:
– Как хотите, господа, а слепой случай и военное счастье имеют на войне прямо-таки роковое значение.
«Никита Пустосвят» недавно вышел из карцера.
– Еще бы! – сказал он. – У нас в отсеке восемь человек зажарило. А в углу сытинский календарь висел. С картинками! Так бумага на нем чуть по краям обуглилась. Вот и пойми после этого, что за наука – физика? Учим в гимназии одно, а в жизни все получается шиворот-навыворот.
– Бывает… У меня в каюте все разнесло. Даже борт выдрало. А зеркало осталось висеть без единой царапинки.
– Помню, когда рвануло на шкафуте, все, кто там был, в куски разлетелись. А меня только носом в палубу сунуло – и, как видите, живой. Сегодня в ресторане пиво пил.
Грянул гром, над Мацуями прошумел ливень. Под говор товарищей, ничего им не сказав, Панафидин вышел из барака. Возле столба его дожидался Шаламов, держа сетку с огурцами. Он сразу повесил себе на шею два тяжелых окорока, перевязанных бечевкой, и в этот момент великан матрос напомнил мичману образ веселого обжоры Гаргантюа в иллюстрациях Густава Дорэ.
– А вы с конфетками и огурцами – за мной!
Он, словно дикий вепрь, вломился в заросли бамбука, а Панафидин за ним. Оказалось, что японцам незачем было ставить тут заборы и часовых – бамбук оказался страшнее. С неба сверкали молнии, лил дождь, а Шаламов где-то… пропал.
– Эй! – позвал его мичман. – Ты чего копаешься?
– Застрял, – донеслось в ответ. – Рази ж это лес? Наставили тут палок всяких, не пройти и не проехать… Вот у нас в деревне лес – так это лес! Даже с разбойниками…
Не хватало, чтобы он предался воспоминаниям.
– Пошел вперед, – понукал его мичман сзади.
Треск усилился, и казалось, что этот треск бамбука сильнее грома небесного. Шаламов в каком-то исступлении выворачивал из земли бамбучины, повергал жесткие стволы наземь, ломил напропалую, прокладывая путь через рощу, а за ним продвигался мичман Панафидин – с конфетами и огурцами.
Наконец треск кончился. Но раздался… плеск.
– Чего ты там? – спросил Панафидин, еще сидя в бамбуке.
– А, мудрена мать… – слышалось. – Да тут по горло…
– Вода, что ли? Так чего испугался? На то мы и моряки, чтобы воды не бояться. Где ты, Николай? Коля, где ты?
– Да здесь я! Спасите… тока б выбраться…
Раздался гудок паровоза, вдали потеплело от вагонных огней: это из Мацуями прошел в сторону гавани поезд. Поддерживая друг друга, матрос с мичманом едва выкарабкались из глубокого рва, заполненного жидкой отвратной грязью. Скользя соломенными лаптями, поднялись на взгорье, за которым стояла кирпичная казарма, через окна, ярко освещенные, были видны японские солдаты, играющие в карты.
Два тяжелых окорока висли на шее Шаламова.
– Ну, ваше благородие, кажись, влипли.
– Валяй прямо, – прошептал мичман.
– Да там, эвон, часовой гуляет.
– Ну и хрен с ним! Пускай гуляет. Нам-то что?..
Продефилировали под самыми окнами. Из будки уборной выбежал японец, но даже не обратил внимания на русских беглецов. За ним глухо стукнула казарменная дверь. Под проливным дождем шли по какой-то дороге, минуя деревни и поселки фабричного типа. Отшагали всю ночь, лишь под утро свернули в сторону и углубились в мокрый лесок. Светало…
– Присядем, – сказал Панафидин. – Надо обсохнуть.
Ножа не было. Зубами, как волки, обкусывали по краям жирный и вкусный окорок, заедали его огурцами. Проснулись первые птицы. Перед беглецами открылась панорама обширной долины – там серебром блистали пруды и рисовые поля, сады напоминали субтропики. Далеко-далеко полаивали собаки.
Шаламов проникся философским настроением:
– А все-таки, скажу я вам по совести, хорошая штука свобода! Что бы я сейчас делал, если бы не бежал? Допустим, слопал бы завтрак. Потом обед. Ну ужин… Этого всего мало для человека. Вот сижу я здесь, и мне очень хорошо.
– Прекрасно, – согласился Панафидин, умиленный.
Солнце всходило. Из деревень дорожками и тропинками шли дети. Очень много детей. Они торопились в сельские школы. А где-то за лесистой горой горланили петухи. Шаламов сказал, что он тоже ходил в школу. Из своей деревни – до села, туда и обратно верст до десяти кряду. Приятно вспомнить.
– Дети, в школу собирайтесь, петушок давно пропел, поскорее одевайтесь, а вот дальше… забыл! В литературе мне всегда не везло. Зато в арифметике… у-у-у. Хоть сейчас спрашивайте, семью восемь сколько будет, я вам сразу отвечу: будет пятьдесят шесть.
Неожиданно стайка детей замерла посреди дороги. Их головы разом повернулись в сторону беглецов. Шаламов ползком на животе укрылся в кустах, за ним мичман.
– Заметили или нет, как ты думаешь, Коля?
– Лучше тикать отседова… от детей подальше.
Но лес скоро кончился, опять завиднелись деревни, и весь день пришлось провести на опушке, сидя под высокими соснами, безропотно отдаваясь на съедение жгучим японским муравьям.
– Сами-то японцы махоньки, – рассуждал Шаламов, – зато муравьи ихние… не приведи бог – с нашего таракана!
Вечером, когда стемнело, они тронулись дальше.
………………………………………………………………………………………
Ну вот мы и доехали… Санкт-Петербург!
Тяжело бьют копытами по булыжникам ломовые першероны, катят роскошные кареты, дребезжат на поворотах конки.
– Скажите, а где здесь Литейный проспект?
Когда Конечников задавал этот вопрос, прохожие с удивлением озирали человека с азиатским лицом, но в отлично пошитом костюме, с тросточкой в руках: уж не шпион ли?
– А что вам, простите, нужно на Литейном?
– Артиллерийский Ученый комитет.
«Ну, конечно, шпион… И куда только полиция смотрит?»
– Об этом, сударь, вы лучше городового спросите…
Комитет был все-таки найден. Рожденная усилиями графа Аракчеева, эта научная организация пережила бурную младость, мудрую зрелость, а теперь впала в старческую дряхлость. Маститые создатели русского оружия цепко держались за свои чиновные кресла, обтянутые малиновым бархатом, а любую критику они воспринимали с такой же яростью, с какой барышни-смолянки отстаивают свою невинность… Поблуждав по длинным коридорам, иеромонах уяснил, что весь этот артиллерийский Олимп боги пушечной пальбы поделили меж собой на отделы: лафетный, орудийный, пороховой, снарядный, баллистический и прочие. Было немного странно, что здесь, в этой торжественной тишине, где люди разговаривают почти шепотом, зарождаются громовые залпы орудий, в уютных кабинетах решаются вопросы смерти, побед и поражений… В мире, как известно, не без добрых людей. Нашелся человек, который выслушал Конечникова и подсказал, в какие двери надо стучаться:
– Лучше всего обратиться к генерал-лейтенанту Антону Францевичу Бринку… это как раз по его части! Бринк служит инспектором морской и корабельной артиллерии.
Бринк сразу принял якута, кажется, больше из любопытства, очевидно, приняв инородца за какого-то экзотичного принца, желающего продать России ворованные секреты оружия (такие случаи уже бывали). Он очень вежливо спросил:
– Чем могу быть полезен, сударь?
– Видите ли, я с крейсера «Рюрик»…
– Так.
– Который геройски погиб…
– Так.
– В бою первого августа возникли серьезные претензии к боевым качествам нашей артиллерии.
– Так…
– Меня, как некомбатанта, японцы депортировали, а офицеры «Рюрика» просили известить вас…
– Так.
– Точнее, известить Артиллерийский Ученый комитет…
– Так.
– О том, что наша артиллерия оказалась барахлом…
– Что-о? – возмутился Бринк, поднимаясь. – Вам ли дано судить об артиллерии? Если вы только духовный пастырь, вы не можете быть компетентны в технических вопросах.
– В этом ваше превосходительство правы, – согласился Конечников. – Я очень далек от понимания научных таинств. Но даже я, посторонний наблюдатель, заметил в бою, что наши снаряды протыкали борта японских кораблей, не разрываясь при этом. Мне трудно судить, кто виноват: Адмиралтейство, поставлявшее на крейсера заводской брак, или ваш Артиллерийский Ученый комитет, изобретавший такие снаряды…
Авторитет генерала Бринка покоился на трудах по теории стрельбы, которые переводились в Англии и Германии, и вдруг является эта «таежная морда», как мысленно обозвал Бринк священника, и смеет говорить ему всякие дерзости.
– Мы дали русскому флоту прекрасную передовую технику. И мы не отвечаем за то, что ваши безграмотные люди с крейсеров не умели правильно ее использовать. Но это вопрос уже боевой подготовки, и потому вам, милейший, с Литейного проспекта рекомендую проехать до Адмиралтейства в конце Невского…
Конечников выложил перед ним листки бумаги, подаренной еще Фудзи, исписанные ночью в японском бараке Мацуями.
– Если я не компетентен в делах артиллерии, то вот вам авторитетное мнение господ офицеров, специалистов флота… Поймите, – горячо убеждал он Бринка, – люди писали это в плену, рискуя своей головой, движимые лучшими патриотическими чувствами. Нельзя эти бумажки просто так «подшить к делу»… Пленные моряки с «Рюрика» кровно озабочены тем, чтобы в русской артиллерии впредь не возникало просчетов, которые можно назвать трагическими… хотя бы ради будущего флота!
Антон Францевич Бринк ответил по-человечески:
– Я глубоко уважаю страдания людей, оказавшихся во вражеском плену. Ради этого уважения сделаю все. Оставьте мне эти записи, я доведу их содержание до самых высших инстанций власти… В это вы можете поверить. Всего доброго.
Он сложил разноцветные бумажки, подписанные офицерами «Рюрика», и вскоре они оказались в объемном портфеле военного министра Сахарова. В конце очередного доклада императору Сахаров красивым веером разложил эти листки перед его величеством, прося обратить на них самое серьезное внимание. Николай II обратил самое серьезное внимание на то, что бумажки были очень нарядные – розовые, голубые, желтенькие.
– Виктор Викторович, откуда такая забавная бумага?
Сахарову пришлось честно сознаться:
– Простите, но это японский… пипифакс!
Император брезгливо отряхнул царственные длани:
– Черт знает что вы мне подсунули! Они там ж… свои подтирали, а я вникать должен. В конце концов, вы могли бы перебелить все заново, а не совать мне эти подтирки…
На свою беду, Конечников, исходя из шанхайского опыта, дал обширное интервью для столичных газет, в котором повторил многое из того, что было изложено на японском пипифаксе. Дело о «строптивости» иеромонаха из высших инстанций было перенесено в благоуханные чертоги Святейшего синода, где и решили «смирить» гордыню крейсерского попа всенощными бдениями и едою на постном маслице… После очень долгого пути Алексей Конечников проснулся в санях, когда шумно вздохнули лошади, покрытые морозным инеем. Со скрипом отворились промерзлые врата святой обители, и Конечников узнал Спасо-Якутский монастырь, откуда и начиналась его дорога в громадный мир, полный всяких чудес… Он был возвращен туда, откуда и вышел. Я не знаю конца жизни этого талантливого сына якутского народа. Может, и смирился. А может, и бежал.
Только вот вопрос: куда бежать и далеко ли убежишь?
………………………………………………………………………………………
Убежать можно далеко. Даже очень далеко… Но сначала кончились огурцы, до которых Шаламов оказался большим охотником. Потом до костей обглодали окорока, уже припахивающие не тем, чем надо. В конце пиршества беглецы долго и скучно сосали японские конфетки. Субтильному-то мичману еще ничего, а вот как-то громиле Шаламову?
– Воровать все равно не пойдешь, – говорил он. – Это в России народ сознательный: по шее надают и простят. А здесь, в чужой стране, да у чужих людей воровать негоже…
По вечерам от комаров не было спасения. Уютно посвечивали вдали окошки деревень. На станциях перекликались маневровые поезда. Спешили к морю курьерские. Куда-то ехали люди. У каждого свои дела. Но в самых неожиданных местах вдруг обнаруживались казармы, усердно маршировали солдаты. Японская земля была всюду тщательно ухожена, сады утопали в изобилии фруктов. Мучительно преодолевали бескрайние рисовые поля с их слякотью, где вода стояла до колен, а из воды торчали пучки риса. Человек посреди такого поля виден издалека, и это было опасно, потому беглецы переходили поля ночами.
– Скоро ли море? – все чаще спрашивал Шаламов.
– Если Сикоку остров, все равно выйдем только к морю. Ночью присмотрим шхуну, пока рыбаки спят, и уйдем подальше, чтобы этой Японии глаза мои больше не видели.
– Хорошо, что мы в сандалиях, – сказал Шаламов. – Следы после нас как японские. Иначе бы сразу выследили…
………………………………………………………………………………………
Шли гористым склоном, поросшим сосновым лесом. Вдруг прямо перед ними появился старик японец с вязанкою сучьев за спиною. При виде русских он не выразил никакого удивления. Спокойно повернулся и пошел дальше.
– Донесет хрыч старый, – сказал Панафидин.
– Так не давить же нам его, – отвечал Шаламов.
Скоро они увидели, как из окрестных деревень сбегаются люди с маленькими флажками. Беглецы свернули в сторону, но с этого момента им казалось, что за ними постоянно следят чьи-то глаза. Много глаз? Измученные голодом, облепленные грязью рисовых полей, они засветились между деревень, рощиц, кладбищ, казарм, тропинок… Облава была самая настоящая: первые дни их преследовали десятки японцев, завтра их были уже сотни, и, наконец, многие тысячи окрестных жителей окружили беглецов, тихо и безголосо, но удивительно организованно.
Панафидин устало опустился на землю:
– Не могу больше. Сядь и ты, Коля, не торчи тут…
Сели, прижавшись один к другому потными спинами.
Из кустов вдруг выскочил полицейский в синем мундире и белых штанах, заправленных в сапоги. Обернулись – по бокам стояли еще десять таких же – одинаковых, как куклы.
Самураи обнажили из ножен короткие сабли.
Сопротивляться было бесполезно.
Даже силач Шаламов осознал это…
– Ну, что, анаты? Небось рады? – сказал матрос.
Полицейские вели себя крайне вежливо.
Ни кандалов не надевали. Ни рук не связывали.
Но картина была впечатляющая: впереди шли русские матрос с офицером, за ними стражи порядка, за полицейскими многотысячная толпа японцев. Всюду развевались праздничные флажки. В руках детей стучали хлопушки… Шаламов сказал:
– Прямо как на ярмарке, ажно весело!
Беглецов провели до ближайшей деревни, где в сельской гостинице для них был приготовлен ужин. Панафидин спросил, далеко ли отсюда до Мацуями, и полицейский ответил, что от Мацуями они ушли в глубь острова на двести миль.
– Мы сразу были оповещены о вашем побеге. Но мы не искала вас, надеясь, что вы сами вернетесь в лагерь, когда кончатся ваши продукты. По нашим расчетам, еда у вас давно кончилась, а вы все не являлись в Мацуями, вот тогда наше начальство стало беспокоиться о вашем здоровье…
Панафидин понял слова полицейского, он перевел их Шаламову, и тот долго хохотал:
– О моем здоровье, говоришь, заботились? Так пущай мне градусник поставят. Очень люблю я температуру мерить…
Всю ночь из-под окон гостиницы не расходилась толпа, радостно возбужденная, матери поднимали грудных младенцев, чтобы они тоже увидели русских. Под утро, когда беглецов разбудили, выяснилось, что все полицейские пьяные. Однако они бодро обнажили сабли и повели беглецов до станции железной дороги. В каждой деревне, заранее оповещенные, шпалерами стояли жители, а румяные учительницы возглавляли шеренги школьников, бивших в маленькие барабаны. Полицейский старшина при входе в селения обязательно произносил короткую, но очень энергичную речь, размахивая саблей.
– Чего он хоть болтает-то? – спросил Шаламов.
– Везде одно и то же… Будто они поймали «исконных врагов народа Ямато», и теперь все японцы могут наглядно убедиться, сколько в наших сердцах злобы и зависти.
– Какая ж у меня злость? И какая зависть? – удивлялся Шаламов. – Я сам по себе в России, они сами по себе в Японии. Мне с ихних огородов все равно не бывать сытым… ну их!
В вагоне поезда, жестоко осмеянные пассажирами, беглецы увидели молодую японку, плачущую о их судьбе, и догадались, что, наверное, у нее муж или жених в русском плену.
– Спасибо тебе, дамочка, – сказал Шаламов японке, и она, будто поняв его, кивнула головою, глотая слезы…
Скоро выяснилось, что в Мацуями их не вернут. Японцы решили изолировать беглецов от привычной среды их товарищей по несчастью. Им предстояло прибыть в Фукуока на острове Кюсю. Спорить, конечно, было бесполезно. Как и в день побега, хлестал проливной дождь, когда русских доставили в контору военнопленных города Фукуока. Беглецов замкнули в карцере без окон, швырнули связку тощих одеял, но спать не давали. Всю ночь часовые, проходя мимо карцера, считали своим воинским долгом дубасить прикладами в двери. Утром их навестил старенький майор Кодама, и на вопрос Панафидина, долго ли им тут сидеть, он ответил: «На время».
– На какое же время? – допытывался мичман.
– На время, – повторил майор. – Вы очень невоспитанные люди. Из-за вас наш миноносец целую неделю дежурил в Симоносекском проливе, обыскивая все рыбачьи лодки. За эту вот грубость, что вы нам причинили, предстоит и страдать…
Страдания усиливались жаждой: японцы только к вечеру вносили в карцер лохань, похожую на женское биде, наполненную теплыми помоями, которые называли «чаем». Наконец им выдали хорошую обувь и сказали, что в городе Кокура они должны предстать перед военным судом. Панафидин протестовал:
– За что? Какое мы преступление совершили?
– Вас будут судить за грубость.
– Кому мы тут нагрубили?
– Вы обидели нашего императора.
– Тьфу! – отплюнулись оба, и матрос и мичман.
Появились жандармы с наручниками, они связали моряков смехотворно тонкой бечевкой, какой в магазинах перевязывают покупки. Повели на вокзал. Там, на перроне, вокруг беглецов собралась толпа ротозеев, и жандарм произнес перед ними речь – вроде той, которую они слышали от пьяного сельского полицейского. В городе Кокура русских привезли в здание военного суда, где познакомили со следователем. Следователь держался на коротких, как у рояля, ножках, источая такую сердечность, что мичман предупредил Шаламова:
– Ты особенно не разевайся. Гадюка попалась нам такая ласковая, что не знаешь, то ли поцеловать хочет, то ли ядом брызнет. Вали все на меня! Мол, я жестокий офицер, приказал тебе бежать, а ты не посмел ослушаться.
– Ясно. Приказ будет исполнен…
Панафидин заявил, что без присутствия французского консула отвечать на вопросы не намерен. Следователь не обратил на его просьбу внимания, и на длинных полосках бумаги он очень быстро выстраивал колонки паучков-иероглифов.
– Подпишитесь вот тут, – показал он кисточкой.
– А я откуда знаю, что вы тут нарисовали?
Неожиданно следователь проявил осведомленность.
– Господин мицман, – сказал он по-русски, – мы хоросо знала, цто твой цин уцилась Востоцная институт…
В зале суда их ждал военный прокурор. Он сказал:
– Зачем вы своим бегством оскорбили доверие нашего императора, который к вам, пленным, так хорошо относится?
Панафидин сказал, что не выдержал тоски по дому.
– Вы же сами, японцы, сложили поговорку: любое путешествие приятно лишь до тех пор, пока не начал плакать по родине. А матрос вообще не виноват: он исполняет мой приказ.
– Я исполнял приказ офицера! – заорал Шаламов.
Прокурор что-то сказал. Жандармы снова связали подсудимых бечевкой, и они даже не сообразили, что сделались осужденными. В тесном фургоне их отвезли на окраину города, где возвышалось мрачное здание тюрьмы военного ведомства. Ворота были железные, и, когда они со скрежетом раздвинулись перед русскими, русские стали сопротивляться.
– Я требую французского консула… сейчас же!
– Этого мы так не оставим! – буйствовал Шаламов.
Во дворе тюрьмы их оглушил немыслимый хохот.
– Ха-ха-ха-ха-ха! – неслось изо всех окошек.
Что это был за смех, они поняли позже, когда и сами научились «хохотать» таким же образом… Но об этой потом.
………………………………………………………………………………………
После морских сражений, которые выдержали эскадра Того и эскадра Камимуры, японские корабли спешно ремонтировались на верфях метрополии. Броненосцы и крейсера меняли орудийные стволы, изъеденные изнутри страшными язвами от сгорания в них британских кордитов и лиддитов. Сроки поджимали японских флотоводцев, ибо Лондон точно информировал Токио о том, что 2-я Тихоокеанская эскадра сокращает сроки выхода в свое дальнее плавание…
Конечно, русские военнопленные жили больше слухами, лишь иногда довольствуясь тем, что узнавали от японцев. Присматриваясь к чужой для них жизни, русские не охаивали все подряд; напротив, многое в японском быту им даже нравилось – порядок, отсутствие брани и пьяных скандалов на улицах, всеобщее образование, любовь к природе и красоте, отсутствие «чаевых» на вокзалах и в ресторанах. Но мысли всех пленных были обращены, конечно, к милой далекой родине.
Среди солдат и матросов недовольство еще только начинало складываться в революционные настроения, а среди офицерства преобладала огульная критика верхов, делались попытки пересмотреть политику России; причины своих неудач выискивали не в порядках монархического строя, а лишь в отдельных частностях, которые никак было не свести в единый и решительный узел всеобщего возмущения… Отрезанные от родины, офицеры уже не стеснялись выражать свое возмущение, особенно доставалось от них генералу Куропаткину, о котором японские газеты писали с большим уважением.
За столиками японских ресторанов слышались пересуды:
– Куропаткин? Я бы ему и полковника не навесил. Его хваленое хладнокровие – это манера придворного, а не полководца. Где беда, все валит на чужие головы. А где успех, там созывает к столу журналистов и начинает заливать им сказку про белого бычка.
– Англичане? Тоже хороши. Японцам продавали оружие за деньги, а Британское Библейское общество завалило нас бесплатными молитвенниками. Вот и получалось: лежит наш Ванька, убитый английским снарядом, а из кармана у него торчит молитвенник, отпечатанный для него же в Лондоне.
– Господа, господа! Минутку внимания. Все наши несчастия начались с франко-русского альянса. Мы отвернулись от традиционной дружбы с Германией и получили войну с Японией. Франция не могла надавить на Англию с такой силой, как это способна была сделать могучая Германская империя.
– Это вы загнули, поручик! В вас говорит не русское, а курляндско-немецкое происхождение.
– Па-азвольте, штабс-капитан.
– Не позволю! Могу и в рожу дать, здесь тебе не Россия-матушка, здесь Япония, и ты меня на дуэль не вызовешь.
– Господа, будьте свидетелями. Штабс-капитан Никифоров оскорбил мою офицерскую честь, и я ему делаю вызов. Сразу по возвращении из плена извольте драться…
А война шла своим чередом. Еще в июле японские войска вышли к Ляояну. Куропаткин, предвидя важность Ляоянских позиций, произнес исторические слова:
– От Ляояна я не уйду! Ляоян – моя могила!
Русская армия сражалась прекрасно, она разбила японскую гвардию. Куроки и Оку уже начали откатываться от Ляояна, когда Куропаткин тоже отвел войска от Ляояна в сторону Мукдена, и тогда японцы, не будь дураками, заняли оставленный Ляоян. Из явной победы русского оружия Куропаткин умудрился сделать явное поражение. Это тоже надо уметь! Сразу виден «трезвый взгляд на вещи»… Отодвинутый к реке Шахе, снова получив подкрепления из России, Куропаткин не замедлил с произнесением новых исторических слов:
– Теперь пришло время навязать японцам нашу волю!
Историки еще до революции заметили, что не дух русской армии был сломлен японцами – прежде японцы сломили дух самого Куропаткина. Битва на реке Шахе завершилась тем, что никому не известный полковник Павел Николаевич Путилов оседлал сопку, названную его именем, и остановил японскую армию. «Путиловская сопка» стала символом героизма русского воина, как и знаменитая когда-то «Оборона на Шипке»…
13 октября был удален адмирал Алексеев, а Куропаткин, переняв от него обширные полномочия власти, сделался главнокомандующим. Наверное, он кокетничал своим искусным пером, когда благодарил за эту честь Николая II: «Только бедность в людях заставила Ваше Величество остановить свой выбор на мне…»
В дождливый осенний день из портов Балтики тронулась в путь наша 2-я Тихоокеанская эскадра. Накануне выхода ее в море адмирал Зиновий Петрович Рожественский произнес страшные слова, о которых мало кто знает в нашей стране, ибо они были опубликованы в Париже лишь в 1933 году:
– Русская публика, возбужденная газетными инсинуациями, слепо уверовала в мой успех. Но я-то отдаю себе отчет в том, что уготовила судьба на путях наших странствий. Не следовало бы вообще начинать это безнадежное дело. Но как я могу отказаться вести эскадру, если вся страна верит в мою победу?
И эскадра тронулась. Пошли! Навстречу гибели.
За ними готовилась в путь 3-я эскадра Небогатова.
………………………………………………………………………………………
Надзиратели были одеты во все белое, а преступники в красные халаты. Перекличка, по словам очевидца, напоминала вопль грешников, попавших в чистилище военного ведомства самураев. Резкий голос старшего надзирателя выкрикивал по вечерам не имя, а называл только номер твоей души:
– Го-зю-ни.
– Ха! – должен отвечать арестант.
– Го-зю-сан.
– Ха!
– Го-зю-си.
– Хе-хе-хе, – отвечал Шаламов.
– Го-зю-го.
– Хи-хи-хи-хи-хи, – заливался Панафидин…
Вот этого балагана японцы стерпеть не могли. Военная тюрьма создана не для веселья. Здесь сидят вполне серьезные люди. Нарушившие присягу, не исполнившие приказ офицера. Наконец, почтенные господа дезертиры. Каждый из них, по мнению японских властей, должен постоянно выражать глубочайшую скорбь и раскаяние. Здесь не до шуток, и если тебе дали 20 лет, так ты будь любезен – 20 лет подряд плети циновки, всем наружным видом отражая свое гнусное и отвратительное ничтожество. А эти русские, кажется, не желают проникнуться раскаянием… Надзиратель внушал им:
– Вам следует отвечать «ха», а потом молчать.
– Почему же лишний раз и не посмеяться?..
Впрочем, скоро им стало не до смеха. Тюрьма была наполнена мертвою тишиною кладбища, изредка нарушаемой чахоточным кашлем заключенных. Арестанты двигались тишайше, полусогнутые от унижения, говорили только шепотом, и лишь перекличка в конце каждого дня напоминала бедлам, где воцарилось повальное веселье спятивших: ха-ха-ха-ха!.. Вызывающее поведение русских не нравилось начальству. А русским, видите ли, не нравился суп из перетертой редьки. Всем заключенным выдавались на ночь сетки от москитов, но русские – эти злостные враги народа Ямато! – еще требовали, чтобы из сеток вытрясли миллионы блох. Камеры отделялись от коридора деревянными решетками, и когда Шаламов начинал трясти эту решетку, то делалось страшно за всю тюрьму. Матроса раздражала постоянная улыбочка на лице старшего надзирателя, однажды он трахнул его затылком об стену камеры:
– Еще раз улыбнешься, я тебе таких «персиков» накидаю…
От них требовали, чтобы они сами мыли полы.
– Лучше сдохну, – отвечал матрос. – Одно дело драить палубу на крейсере, другое на тюрьму шик-блеск наводить.
– А я, – добавил Панафидин, – офицер флота российского, и нас этому не учили. Требую уважения к своему званию.
– Наши офицеры мытьем полов выражают свое раскаяние.
– Так это ваши… А мне-то в чем каяться?
– Вы теперь не офицер, вы наш арестант.
– Чепуха! – отвечал Панафидин. – Я произведен в офицерский чин не микадо, и никто меня не разжаловал. Принесите мне приказ о разжаловании, и я тогда вам всю тюрьму перемою.
Кончилось это тем, что японцы от них отступились, а Панафидину, как офицеру, даже разрешили читать, снабдив его очень увлекательной книгой – грамматикой новогреческого языка, которую он и запустил вдоль тюремного коридора:
– Мы требуем французского консула!..
Вместо консула явился американский миссионер с молитвенником. Явно злорадствуя, он «утешил» узников перечнем неудач Куропаткина на фронте, до небес превознося японский гений Ояма, Куроки, Ноги и Оку, а потом, осенив русских крестом, оставил на память журнал «Дидай Чоо-Лю», в котором была опубликована антивоенная декларация Льва Толстого.
Шаламов отнесся к журналу с интересом:
– Это какой же Толстой? Не тот ли, что на «Громобое» служил в машинной команде?
– Да нет, это другой… из Ясной Поляны.
Если бы Лев Толстой выступил только против войны, это бы еще ничего. Но, по его словам, Иисус Христос никогда не учил любить отечество, зато он хотел, чтобы все люди любили всех людей на свете… Шаламов удивился:
– Так что мне теперь – и надзирателя целовать? Я, конечно, человек темный. О патриотизме не думал. Но сижу вот тут и люблю свою родину так, как никакой девки еще не любил… Без этого патриотизма до чего докатимся? Ведь хуже диких зверей станем. Да и звери-то свой лес любят…
Среди ночи Шаламов вдруг разбудил Панафидина:
– Сергей Николаевич, а сколько же нам подкинули?
– Не знаю сколько. Посадили и сидим.
– Вы бы хоть спросили у них… у японцев-то!
Панафидин долго сидел на циновке, размышляя.
– Знаешь, Коля, я так думаю, что сидим без срока. И вышибут нас отсюда японцы только в двух случаях: или когда Россия победит Японию, или когда Япония победит Россию.
– В первое я уже не верю, – сказал Шаламов.
– Но и во второе трудно поверить. Давай спи…
В самом конце года каменщики, надстраивавшие еще один этаж тюрьмы, пели веселые песни. С улицы слышались звуки военных оркестров, смех детей, трескотня хлопушек. Шаламов верно определил, что в Японии что-то стряслось:
– Небось у ихнего микадо масло подешевело…
Пришли улыбающиеся жандармы, снова связали рюриковцев веревочкой. Русским было объявлено, что по случаю всенародного торжества они освобождаются из тюрьмы и сейчас их развезут по лагерям для военнопленных.
– А какое торжество? – спросил Панафидин.
– Ваш храбрый генерал Стессель сдал Порт-Артур, мы очень уважаем Стесселя, как и вашего доблестного Куропаткина…
Неожиданно для мичмана бурно разрыдался Шаламов…
………………………………………………………………………………………
19 декабря 1904 года генерал Стессель писал Николаю II: «Великий Государь, Ты прости нас. Сделали мы все, что было в силах. Суди нас, но суди милостиво…» А вот отрывок из частного письма защитника Порт-Артура: «О Куропаткине ни слуха ни духа… Тяжело нам видеть беспомощность флота, о чем многие из нас проливали горькие слезы. Но снаряды и патроны еще есть, их хватит до февраля; нужды до сих пор не терпим, питаясь консервами и свежей свининой, доставляемой к нам на джонках. Чай, сахар и хлеб имеются…»
Статья № 64 «Положения о крепостях Российской империи» предусматривала осуждение коменданта крепости за сдачу ее противнику – в любом случае, как бы самоотверженна ни была борьба гарнизона. Но 20 декабря в Чифу прорвались артурские миноносцы «Статный», «Властный», «Сердитый» и «Скорый», их командиры известили русского консула:
– Стессель сдает Порт-Артур.
– Как сдает? – изумился консул.
– За деньги.
– Да помилуй вас бог. Быть не может!
– Но так все говорят…
Озябшим миноносникам принесли горячего чаю.
– Как, – спрашивал консул, – комендант Стессель мог сдать врагу крепость, если в крепости имеется военный совет?
– Стессель и собрал его. Все генералы выступили против сдачи, но Стессель – тайком от них! – выслал к японцам парламентеров, и капитуляция явилась неожиданной для гарнизона. Мы, слава богу, вырвались из этого змеиного гнезда, где уже давненько свились в клубок мерзкие гарпии…
22 декабря вышел из печати последний номер порт-артурской газеты «Новый край», когда на улицах города-крепости уже показались первые японцы («туземное население встречало их на коленях с японскими флагами и удивлялось, почему русские не делают того же»). Через два дня генерал Ноги принял парад японских войск, стоя на веранде ресторана г-на Никобадзе. В городе открылась «Контора для приема военнопленных». Но сам Стессель и его супруга давно сидели на чемоданах.
Пленные портартурцы потом рассказывали:
– Мы же все видели! Японцы относились к Стесселю хуже, чем к собаке, только ногами его не пинали. Не знаем, сколько он взял с них, но говорят, что японцы его облапошили и сполна не расплатились… Теперь мы на всю жизнь опозорены, а его, сучье вымя, домой отпустили как барина. С бабой!
Сенсация имела международное значение. Потому, когда Стессель с женою прибыли в Аден на пароходе «Австралия», Аден уже переполняли толпы журналистов всех наречий мира. Стессель был молчалив, много не трепался, но поругивал японцев (очевидно, за то, что ему не доплатили). Генерала очень порадовало известие, что газета «Эко де Пари» объявила подписку среди читателей, дабы поддержать бедного коменданта с его чемоданами. Благодарный, он дал интервью корреспонденту этой газеты Эмилю Дантесу (к сожалению, я не знаю, в какой степени родства он стоял с убийцей нашего великого поэта):
– Ну а что было делать? Наш запас провизии истощился. Нам доставили только одну лодку с мукой. Сущая правда! Вы думаете, у меня не разрывалось сердце от решения сдать крепость, которую я клялся перед царем отстоять?..
В это время японцы объявили пленным артурцам, что они вправе вернуться на родину, но могут оставаться и в японском плену. Это не касалось только солдат, почему офицеры гарнизона приняли решение следовать в плен за своими солдатами. Об этом тоже спрашивали Стесселя, но он ушел от ответа:
– Плен – частное дело каждого. Хотя я не понимаю, какой интерес торчать в плену, если можно вернуться на родину и быть ей полезным. Я этого не понимаю…
16 января – сразу после Кровавого воскресенья! – Стессель прибыл в Петербург, уже охваченный забастовками фабрик и заводов: революция начиналась. Царю было тогда не до него. Но я все-таки не поленился перелистать дневник Николая II – а вдруг попадется? Вот, читаю, царь принял Н. Л. Кладо, бежавшего из Владивостока, вот простился с адмиралом Зиновием Рожественским, он вторично принял Кладо, потом проводил на Дальний Восток подводные лодки… Стоп: «Ночью потрясающее известие от Стесселя о сдаче Порт-Артура». Через два дня еще более потрясающая новость: императрица, катаясь на санках, сильно ушиблась. 9 января царь отметил скромно: «Тяжелый день…» Стесселя я не нашел! Зато отыскал его жену. Вера Алексеевна Стессель по возвращении в Петербург сразу купила доходный дом. С чего бы это? Ну, допустим, японцы обманули. Но во время осады мать-комендантша спекулировала, беря за корову 500 рублей, за индейку 50, а за курицу 25 рублей… Добавлю к этому прейскуранту, что собачье мясо продавалось в Порт-Артуре по 48 копеек – за фунт!
Наконец, осталось сказать последнее: в боях под Мукденом японцы раздобыли ценный трофей – кровать, на которой спал Куропаткин. Вся она была как постель для новобрачной невесты, в кружевах и рюшечках. Кровать торжественно вывезли в Токио, там ее поместили в музей, где и показывали за деньги. Японцы дружно вставали в очередь, чтобы полюбоваться лежбищем русского полководца, который суворовский девиз: «Глазомер, быстрота, натиск» заменил другим: «Терпение, терпение и еще раз терпение». Конечно, лежа на такой кровати, можно быть терпеливым, но сколько можно испытывать терпение других?.. Приведу факт, о котором у нас мало кто знает: за время русско-японской войны Куропаткин сделался миллионером.
Читатель грамотный – пусть сам делает выводы…
В. И. Ленин в статье «Падение Порт-Артура» писал: «Главная цель войны для японцев достигнута. Прогрессивная, передовая Азия нанесла непоправимый удар отсталой и реакционной Европе. Десять лет тому назад эта реакционная Европа, с Россией во главе, обеспокоилась разгромом Китая молодой Японией и объединилась, чтобы отнять у нее лучшие плоды победы… Возвращение Порт-Артура Японией есть удар, нанесенный всей реакционной Европе».
………………………………………………………………………………………
Панафидина слишком жестоко разлучили с Шаламовым, и на прощание они крепко расцеловались. Веревочка, которой они были связаны жандармами, оказалась разорвана; матрос скатал ее в узелок, оставив себе на память… Сказал он, плача:
– У нас в деревне колдунья была – умнейшая старушенция. Так вот она говорила: столкнутся люди головами нечаянно – век им жить вместе и заодно думать. Прощайте…
В пассажирском поезде целый вагон был занят китайцами очень высокого роста. Жандарм пояснил, что в Японию недавно прибыли 600 китайских офицеров старой императрицы Цыси. Обученные ранее в Германии и в России, теперь они спешат переучиваться у победоносных японцев. Панафидина на этот раз завезли далеко – в карантин острова Ниносима, еще недавно безлюдный, а теперь его новенькие бараки были заполнены пленными из гарнизона Порт-Артура.
Здесь его отыскал мичман Квантунского флотского экипажа Саша Трусов, сын командира «Рюрика»; он представил Панафидину своего товарища по несчастью – тоже в чине мичмана:
– Это Володя Витгефт, сын нашего адмирала…
Разговор не получался, тем более что Саша Трусов хотел узнать, как погиб его отец, а Панафидин во время боя не поднимался на мостик, и он нарочно завел речь о другом:
– Вот у нас в семье часто слышалось: «Это было до войны, это случилось после войны…» Образовался какой-то прочный водораздел – от и до. А мы, господа, принадлежим к поколению, которое сроками жизни никак не вмещалось в эти фатальные рамки. Повисшие над пропастью мира между войнами, мы и не ждали войны, ибо слишком много рассуждали о вечном мире… Нам казалось, что мы, наследники побед отцов и дедов, самою природою созданы только для побед!
Володя Витгефт с ним согласился:
– Да. Не потому ли мы были безразличны к политике, к развитию вооружения? Жизнь жестоко отомстила всем нам за наше постыдное равнодушие к подвигам прошлых поколений.
– Пожалуй, – кивнул Саша Трусов. – Мы привыкли относиться к ранам отцов с каким-то небрежным юмором. Нам казалось, что, вспоминая былые страхи, они преувеличивают свои заслуги… Значит, вы не видели моего отца мертвым?
– Перестань, Сашка! – нервно вздрогнул юный Витгефт. – Я, например, знаю, что от моего папы осталась только нога и ее выкинули в море, салютуя ноге из пушек… Мне от этого никак не легче. Лучше не знать всех подробностей…
Панафидин спросил, где сейчас эскадра Рожественского.
– Кажется, на Мадагаскаре, – отвечали ему. – Что ее приход теперь может изменить в нашей судьбе? Ничего.
– У меня там дядя, кавторанг Керн, ведет миноносец «Громкий»…
Панафидин мечтал вернуться в Мацуями – к своим, но японцы из каких-то соображений катали его по всей стране, нигде не давая осесть прочно, завязать дружеские связи. Он посылал письма – и на родину и в Мацуями, но ответа не было. В 1905 году режим в лагерях для военнопленных ухудшился, а русские газеты, плохо осведомленные, продолжали курить фимиам «человеколюбию» противника. Между тем японское правительство давно призывало свой народ «потуже затянуть пояса» и, естественно, до предела затянуло пояса на отощавших телах военнопленных, которые не знали, кому здесь жаловаться. Пленных стали держать впроголодь. Офицеров, имевших свои деньги, отдали на «кормление» паразитам-лавочникам, которые никогда не давали сдачи с любой купюры, нахально утверждая, что им нужна «благодарность». Мнение о честности японцев сильно поколебалось, когда русские столкнулись с этими шакалами, рвущими от бедняков последнюю копейку. Никто не знал, когда и как закончится война, а потому многие пленные изучали японский язык, обзавелись самоучителями французского языка Туссена, немецкого языка Лангешейда. На безделье и то дело!
После всего пережитого – в бою и в тюрьме – Панафидин, всегда отличавшийся завидной скромностью, стал замечать в себе заносчивость, нетерпимость к чужим мнениям, все стало его раздражать, в спорах он вел себя вызывающе, а потом, обидев человека, бывал вынужден перед ним же извиняться:
– Я не хотел вас обидеть. Но, знаете, нервы… нервы!
Отзвуки русской революции, искаженные в каналах вражеской информации, уже достигали берегов Японии, и никогда еще Панафидину не приходилось выслушивать столько ерунды, как в эти дни… Офицеры, настроенные реакционно, возмущались:
– Нашей ярмарке только революции сейчас и не хватало! Любая революция – это навоз, на котором произрастают всяческие сорняки. Так рассуждал еще Наполеон, будучи лейтенантом.
– Помилуйте! Неужели на этом навозе Наполеон и произрастал потом вроде дикого сорняка?
– Нет. Благоухал как цветущая лилия. Но все тираны любят забывать о том, что они наболтали в юности… Для нас, верных слуг престола, самая распрекрасная демократия – это нож острый, сверху медом сладким помазанный.
Либерально настроенные офицеры рассуждали иначе:
– Господа, не станете же вы отрицать, что благодатный ветер реформ освежит наше отечество, обновит громоздкий и дряхлеющий аппарат государственной власти… Лучше уж сейчас стравить лишнее давление из котлов, нежели ждать, когда эти котлы с грохотом взорвутся вроде Везувия.
– Да пусть летит все к чертям! – вмешивался в спор Панафидин. – Мне двадцать два года, я только вступаю в жизнь, но уже чувствую себя немощным стариком… Я хотел бы точно знать, кто виноват в наших постыдных поражениях?
– Успокойтесь, мичман, все образуется.
– Когда? – бушевал Панафидин. – Или вы надеетесь, что с моря подойдет Рожественский и вызволит вас из плена? Так я уже испытал Цусиму! И я знаю, что другого пути для эскадры нет. Ее тоже ожидает Цусима, мимо которой она не пройдет…
Словно усиливая позор царизма, японцы собрали анкетные данные о почти поголовной безграмотности пленных солдат, едва умевших расписаться, и эта позорная статистика была опубликована в иностранной печати, наделав страшный переполох в министерских кругах Петербурга. Стало быть, царская Россия кровью расплачивалась и за повальную безграмотность.
– Не знаю, как вам, господа, а мне стыдно, – говорил Панафидин. – Выходит, дело не только в качестве снарядов, есть причины и более глубокие… Понятно, почему нас лупят. Вся Япония по утрам наполнена голосами школьников, к услугам которых в школах имеется все, даже плавательные бассейны. Японские студенты зубрят в трамваях так, что на любом повороте трамвая они падают в обмороки. А мы, великороссы, по шпаргалкам – бац! – и диплом в кармане… Все мы с вами – безбожные лентяи. Нас прежде пороть надо, а потом учить…
Япония в эти дни вдруг как-то съежилась, подозрительно притихла, словно прислушиваясь к чему-то далекому. Тревожные взоры японцев были обращены в пасмурные дали океанов, откуда тянулись пути к Цусиме. Для них, для островитян, морской фактор войны по-прежнему оставался важнее фактора сухопутного.
………………………………………………………………………………………
Неожиданно притихла и война в Маньчжурии: Куропаткин, как водится, проиграл сражение под Мукденом, он снова, как ему и положено, отодвинул войска назад, а линия фронта стабилизировалась, как бы закостенев в новейших формах войны – в позиционных! Казалось, что японцы, лениво постреливая в нашу сторону, уже не были заинтересованы в дальнейшем продвижении к северу – в сторону Харбина… В чем дело? Куда делся самурайский задор? Теперь-то мы знаем, что Япония уже была истощена до предела, а центр войны с полей Маньчжурии переносился к проливам возле Цусимы, где главная схватка двух флотов должна решить исход всей войны…
Прибегая к помощи шаблонного выражения, я пишу здесь, что «весь мир затаил дыхание», когда две русские эскадры (Рожественского и Небогатова), завершив последнюю погрузку угля, легли на курс, ведущий к острову Квельпарт, за которым открывались пугающие жерла Цусимских проливов и где их сторожили узкие глаза адмирала Того, припавшие к линзам оптических дальномеров системы Барра и Струда… 15 мая рано утром берлинский миллионер Мендельсон переслал в Петербург срочную телеграмму на имя министра финансов В. Н. Коковцева. Содержание депеши было таково, что Коковцев на минуту оторопел. Барственным жестом, щелчком пальца поправив ослепительную манжету, министр потянулся к телефону. В здании Адмиралтейства трубку снял управляющий морским министерством:
– Адмирал Авелан у аппарата.
– Федор Карлович, вы еще ничего не знаете?
– А что я должен знать, милейший?
– Вам не поступали известия с наших эскадр?
– Поступали. О бункеровке у берегов Аннама.
– Так вот… Не знаю, как и сказать. Я держу в руках телеграмму от Мендельсона, который дружески извещает меня, что от наших эскадр в бою у Цусимы ничего не осталось.
– Это какая-то провокация банковских заправил.
– Вряд ли. Думаю, через час-два наши военно-морские атташе из Лондона и Парижа подтвердят эту… нелепость.
– Хорошо, Владимир Николаевич, – отвечал Авелан. – В любом случае я доложу об этой нелепости его величеству…
Сразу после победы при Цусиме всю Японию охватила безудержная свистопляска самого грубого, самого вульгарного шовинизма. Самурайские газеты открыто требовали расправы надо всеми «акачихе» («рыжими», как они называли всех европейцев). В эти дни русских военнопленных не выпускали из лагерей, а на улицах городов японцы избивали и оплевывали всех «акачихе» подряд – американцев, англичан, немцев и прочих. Япония лишь теперь – после Цусимы! – возомнила себя великой азиатской державой, которой в Азии и на Тихом океане все дозволено. Но в этом случае политика Токио задевала интересы Вашингтона…
На другом берегу Тихого океана президент в Белом доме испытал большую тревогу. Рузвельт втайне очень желал, чтобы Япония дралась с Россией «до тех пор, пока обе (державы) не будут полностью истощены, и тогда мир придет на условиях, которые не создадут ни желтой, ни славянской опасности» – это документальные слова Рузвельта! Поддерживая Японию, он желал ослабления России, но теперь, когда Россия потеряла свой флот, он не мог желать усиления Японии. В исторической перспективе уже проглядывали смутные пока очертания будущей японской угрозы – и для России, и для Америки тоже. За силуэтами тонущих русских броненосцев можно было предугадать расплывчатые миражи Пирл-Харбора.
14 мая отгремела Цусима, а 18 мая Токио обратилось к Рузвельту с просьбой о посредничестве к миру. Не Россия – нет, сама же Япония обнаружила свою слабость, невольно признав, что она больше России нуждается в наступлении мира. Запуганный революцией, Николай II соглашался сесть за круглый стол переговоров, а президент Рузвельт заранее (и очень охотно) накрывал этот стол скатертью в американском Порт–смуте…
Цусима! Ленин писал о ней: «Этого ожидали все, но никто не думал, чтобы поражение русского флота оказалось таким беспощадным разгромом…» Из этого беспощадного разгрома вышли, отстреливаясь по бортам, наши доблестные крейсера. И среди них героическая «Аврора» – с ее легендарной судьбой.
………………………………………………………………………………………
Флагманский броненосец «Миказа», на котором сражался Того, был изуродован при Цусиме до такой степени, что едва тащился на ослабевших машинах. Офицеры японского флота повидали офицеров русской эскадры уже в бараках для военнопленных, теперь им незачем было скрывать от своих противников правды, от них наши моряки узнали, что броненосцы Рожественского стреляли точно и хорошо.
– Если бы ваши снаряды обладали такой же взрывной мощью, как наши, – говорили японцы, – результат сражения мог бы закончиться для нас плачевно. Мы все удивлены стойкостью ваших кораблей, которые были способны продолжать бой, имея страшные разрушения корпусов и пожары в надстройках, когда броненосцы напоминали огромные костры.
– Нам, – отвечали японцам русские офицеры, – лестно это слышать, но… После драки кулаками не машут!
27 июня начались мирные переговоры в Портсмуте. Японцы, предчувствуя конец войны, несколько ослабили режим пленных, офицерам разрешили свободное перемещение по стране. Единственное, что они требовали от пленных, это не сидеть в ресторанах долее трех часов, на одежде носить особую бирку. Пользуясь этим, Панафидин объехал множество городов, спрашивая о знакомых и близких – кто уцелел, а кто нет? Он вспомнил, что Игорь Житецкий тоже стремился попасть на эскадру Рожественского… «Что с ним? Неужели тоже погиб?» Узнавал:
– Никто из вас не встречал ли мичмана Житецкого?
– А кто он такой?
– Мичман. Состоял при кавторанге Кладо…
– Что-то мы таких не помним, – отвечали Панафидину в госпитале Майдзуру. – Кладо, правда, болтался на эскадре, но потом у берегов Англии куда-то исчез. А вашего мичмана Житецкого мы даже не знаем. Впервые о таком слышим…
Наконец Панафидин решился спросить о судьбе эсминца «Громкий», которым командовал его сородич Керн – «дядя Жорж», веселый и бравый капитан 2-го ранга. Ему отвечали:
– Судьба «Громкого» загадочна для всех нас. Об этом эсминце ходят легенды, будто он свершил подвиг, приравненный к подвигу «Стерегущего»… Вы уже были в Киото?
|
The script ran 0.029 seconds.