Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Пером и шпагой [1972]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, О войне, Приключения, Роман

Аннотация. Из истории секретной дипломатии в период той войны, которая получила название войны Семилетней; о подвигах и славе российских войск, дошедших в битвах до Берлина, столицы курфюршества Бранденбургского; а также достоверная повесть о днях и делах знатного шевалье де Еона, который 48 лет прожил мужчиной, а 34 года считался женщиной, и в мундире и в кружевах сумел прославить себя, одинаково доблестно владея пером и шпагой

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

Принц вскочил на коня и налетел своей конницей на русские ряды «с такой фурией (заявляет очевидец), что и описать невозможно». Принц Голштинский смял казаков и гусар, но… напоролся на 2-й Московский полк. Москвичи так ему поддали, что «с фурией» (которую я тоже не берусь описать) принц турманом полетел обратно. Фон Левальд увидел его у себя, всего забрызганного кровью. – Они разбиты! – очумело орал принц, еще весь в горячке боя. – Они разбиты, но почему-то не хотят сложить оружие! – Я их понимаю, – отвечал Левальд. – Они не хотят сдаваться потому только, что бежать им некуда: ручей Ауксин брода не имеет. Зато мы выкупаем их сразу в Прегеле! * * * В шатер к Апраксину, опираясь на саблю, вошел раненый бригадир Племянников: – Генерал-фельдмаршал! Прикажи выступить резерву и помереть. И мы – помрем. Вторая дивизия повыбита. Стрелять чем не стало! Апраксин испуганно огляделся. – Чего стоите? – накинулся вдруг на официантов. – Собирай посуду, вяжи ковры… Да хрусталь-то, хрусталь-то… рази же так его кладут? Ты его салфеточкой оберни, а затем укладывай! Не твое – так, стало быть, и жалеть не надобно? Племянников пустил всех по матери и, припадая на ногу, снова ушел туда, где отбивались его солдаты. Кто-то схватил его в обнимку. Поцеловал в губы – губами, кислыми от пороха. Это был друг его и собутыльник – Матвей Толстой. – Чего ты, Матяша? – спросил Племянников, опечаленный. – А так, брат… просто так… прощаюсь! Племянников обнял Толстого. – Пошли, Матяша, – сказал с ожесточением. – Помрем с тобой как следоваит. Не посуду, а честь спасать надобно… Издали – через оптику трубы – Левальд видел первую шеренгу русских полков. Она сплошь стояла на коленях, чтобы не мешать вести огонь второй линии. Третья держала ружья на плечах стрелков второй линии. Убитые в первой шеренге с колен ничком совались лицами в землю, на их место тут же (без промедления!) опускался на колени другой из второй линии. Из третьей же солдат замещал того, кто стал ближе к смерти – уже в первой. Порох кончался. Кое-где резались на багинетах, бились лопатами и обозными оглоблями… Отступать русским действительно было некуда: за ними шумел топкий, полноводный Прегель – славянская река! Русский «медведь», которого так боялся Фридрих, теперь встал на дыбы, затравленно щелкая зубами. – Осталось пронзить его сердце! – сказал фон Левальд. Завтрак в шатрах Великого Могола откладывался, и генерал-губернатор Восточной Пруссии развернул на коленях салфетку. Вот и холодная курочка; он разорвал ее пальцами, дернул зубами нежное мясо из сочной лапки. – Можете посылать гонца в Берлин, – велел Левальд, вкусно обсасывая косточку. – Обрадуйте короля нашей полной победой! – Казаки! – раздалось рядом. – Атака казаков… – О, это очень интересно… Казаков я посмотрю… Фон Левальд аккуратно завернул недоеденную курочку, взял в руки трубу и, по-старчески держась за поясницу, вышел на лужайку, поросшую редколесьем. Отсюда ему хорошо было видно, как, пластаясь по земле, с воем летела русская конница – вся колеблясь рядами, словно густая трава под ветром. Резануло глаза Левальду пестротой халатов, необычными ковровыми красками – это ярким пятном мелькнула калмыцкая вольница. Солнце вдруг померкло на мгновение, и легкая, как дымка, туча быстро прочертила небеса над полянами Гросс-Егерсдорфа. – Что это такое? – удивился фон Левальд. Воздух уже наполнился жужжащим пением. Потом застучало вокруг – так, будто палкой провели по частоколу, и адъютант выдернул из сосны длинную калмыцкую стрелу… Левальд обозлился: – Шорлемер, накажите этих дикарей палашами! Навстречу казакам, тяжко взрывая копытами землю, рванулись прусские кирасиры в латах. Железным косяком они врубались в румяное зарево битвы, из дыма блестели – четко и неярко – длиннющие тусклые палаши. – Посылайте гонца в Берлин! – напомнил Левальд, возвращаясь на травку к своей курице. – Исход сражения мне ясен: нет такой силы, чтобы выдержала атаку нашей прекрасной кавалерии… Казачья лава, настигаемая врагом, панически отхлынула обратно. Вытянулись в полете остромордые степные кони, раздувая ноздри – в крови, в дыму. Никто не догадался в ставке Левальда, что это совсем не бегство казаков, – нет, это был рискованный маневр… Вот знать бы только – чем он завершится? – Победа! – кричали немцы. – Хох… хох… хох! Неужели Левальд прав?.. Русская инфантерия расступилась перед казаками. Она словно открывала сейчас широкие ворота, в которые тут же и проскочила казачья лавина. Теперь эти «ворота» надо спешно захлопнуть, чтобы – следом за казаками – не ворвались враги в центр лагеря. Пехота открыла неистовый огонь, но «ворота» затворить не успела… Не успела и не смогла! Добротная прусская кавалерия, сияя латами, «пошквадронно в наилутчем порядке текла как некая быстрая река» прямо внутрь русского каре. Фронт был прорван, прорван, прорван… Кирасиры рубили подряд всех, кто попадал им под руку. Замах палаша, возглас: – Хох! Вдребезги разлетается череп от темени до затылка. Но тут подкатила русская артиллерия и… Фон Левальд вцепился зубами в нежное мясо курицы. К нему подошел адъютант, которого шатало, будто пьяного: – Задержите гонца в Берлин. Умоляю вас: задержите. Там что-то случилось. Если это русская артиллерия, то нам с нею не тягаться. Фон Левальд, отложив курицу, снова поспешил на лужайку. Увы, он уже ничего не видел. От множества пудов сгоревшего в бою пороха дым сгустился над гросс-егерсдорфским полем – в тучу! Дышать становилось невозможно. Лица людей посерели, словно их обсыпали золой. Из гущи боя Левальд слышал только густое рычание, будто там, в этом облаке дыма, грызлись невидимые страшные звери (это палили «шуваловские» гаубицы!). Треск стоял в ушах от частой мушкетной и карабинной пальбы. – Я ничего не вижу, – в нетерпении топал ботфортами Левальд. – Кто мне объяснит, что там случилось? А случилось вот что. Атака казаков была обманной, они нарочно завели кирасиров прямо под русскую картечь. Гаубицы шарахнули столь удачно, что целый прусский эскадрон (как раз средний в колонне) тут же полег костьми. Теперь «некая быстрая река» вдруг оказалась разорвана в своем бурном неустрашимом течении. Кирасиры же, которые «уже вскакали в наш фрунт, попали как мышь в западню, и оне все принуждены были погибать наижалостнейшим образом». Блестящая по исполнению прусская атака завершилась трагически для врага: казаки вырубили всех кирасир под корень. Над русским фронтом взлетали шапки, гремело «ура». – Кажись, наша брать учала! – всюду радовались русские. И воспрянули разом. С телег вагенбурга спрыгивали раненые, хватали ружья убитых, спешили в свалку баталии. Полки дивизии убитого Лопухина (Нарвский и 2-й Гренадерский), разбитые пруссаками еще на рассвете, словно воскресли из мертвых. С треском они тоже ломили напролом: – За Лопухина… сподобь его бог! – За Степан Абрамыча… упокойника! – За Русь-матушку! – Давай, Кирюха, нажимай! Апшеронцы и бутырцы опустошили свои сумки до дна; шли только на штык. От горящих деревень летели сполохи искр, в шести шагах ты еще видел цель – на седьмом шагу все было черно от гари. Первая линия пруссаков попятилась, а вторая линия четким огнем расстреляла бегущих, приняв их за наступающих русских. Мундир на Левальде, осыпанный искрами, тлел и дымился. Старец задыхался. Курица валялась в траве, затоптанная ногами. Видно, она имела судьбу не быть съеденной в этот грозный день – день 19 августа 1757 года… * * * Вдали от гула сражения томилась под ружьем бригада Петра Александровича Румянцева. Пальба и возгласы смерти едва достигали тишины леса, темного и чащобного. Старые солдаты, ветераны еще миниховских походов на крымчака, припадали ухом к земле. – До виктории, кажись, далече, – делились они с молодыми. – Топочут шибко. Да не по-нашенски. Быд-то – телега татарская… Люди мучились. Слушая крики кукушек, считали свои дни. Багинеты, примкнутые к ружьям, блестели от росы. Было жутко и непривычно русским людям стоять в чужом неуютном лесу. – Робяты! – вдруг закричал Румянцев, вскочив на пень. – Заломи шапки покрепче, чтобы в драке не потерялись, да пошли с богом… Эдак-то здесь прождем свое царство небесное! Он не имел на то ни права, ни приказа. Он даже не знал, что происходит сейчас в разгаре битвы, которая, как кровавое пятно, растеклась на берегах Прегеля. Он знал только один завет «Регламента»: «Товарища – выручай!» Молодой и статный, будущий граф Задунайский бежал впереди солдат, прыгал ловко через завалы дерев, продирался сквозь удушистый можжевельник… – Быстрей, робяты, да не пужайся! Пока мы живы – нет смерти, а смерть придет – нас уже тогда не будет… Валяй за мною! Фон Левальд был поражен, когда из самой чащи, опутанные лесной паутиной, словно дьяволы, в молчаливой ярости выросли свежие русские полки. – Ландкарт! – закричал губернатор Пруссии. Карту раскинули перед ним на барабане. – Но лес непроходим, – оторопел Левальд. – Там лошади вязнут в трясине по самое брюхо. Откуда они взялись, проклятые? Солдаты присели уже на колено. Румянцев рухнул на землю, чтобы его не задели пулей свои же ребята, – и плотный залп над его головой ударил: жах! Над ставкой Левальда деревья отряхнули листву, посыпались посеченные ветки… – Виват, Россия! – выхватил Румянцев шпагу. – Вива-ааат… уррра-а! Склонив штыки, новгородцы с лязгом стали раскидывать прусские резервы. Напрасно Левальд пытался образовать оборону: чуть его войска зацепятся за опушку леса – их оттуда штыком; чуть укрепятся на холме – их снимает оттуда русская артиллерия. Вот что писал рядовой участник этого сражения: «Неприятели дрогнули, подались несколько назад, хотели построиться полутче, но наши уже сели им на шею. Прусская храбрость обратилась в трусость… Не прошло и четверти часа, как пруссаки, словно скоты худые, безо всякого порядку и строю побежали…» Но тут Апраксин – словно его мешком огрели – очнулся. – Эй, эй! – заволновался он. – Куда прете далее? Велите армии растаг делать. А то как бы хужей не было? Или забыли, с кем дело имеете? Армия Фридриха… с ней шутить неладно. Стой, говорю, не беги далее за немцем… Передохни! В ставку Апраксина ворвался сияющий Петр Панин. – Виктория! – возвестил он. – Ей-ей, не прибавлю, если скажу, что такой славной виктории давненько уже не бывало. Пригнувшись, в шатер вошел венский представитель при русской ставке, барон Сент-Андре, и поздравил фельдмаршала. – Такой победы, – сказал он, – не только вы, Россия, но и вся Европа едва ли ведала за последние годы! Но удивительная нация эти русские! Почему-то они всегда дают противнику вначале как следует отколотить себя. А потом, уже побитые, они – словно их сбрызнули живою водой! – намертво убивают врага… Губа Апраксина неряшливо отвисла на сторону. – У нас издревле вся система такая, – похвастал он, – что за одного битого двух небитых дают… Но… ой ли? Боюсь и думать о виктории нашей! Осторожность нужна, а не строптивость молодецкая. Не нам! Не нам, сирым да убогим россиянам, тягаться с могучим Фридрихом… И вдруг в его дряблом мозгу блеснула мысль: «Господи, да что же наделали? Кого побили? Ведь в Ораниенбауме великий князь теперь сожрет меня, когда узнает о сей виктории… А сама Екатерина? Ведь я – погиб!» – Уходить надоть, – заволновался Апраксин. – Эко место треклятое: сыро и дух худой, опасный. Ой-ой, быть беде, чую… Прусская армия была разгромлена полностью. Победители покрыли поле побоища кострами, варили кашу с салом, искали во тьме раненых; мертвых укладывали ровными рядами – для пересчета. Грузили павшими фуры, и верблюды величаво вытаскивали их по песку на последнюю дорогу. Повсюду – через усталые жерла – додымливали остатки былой ярости брошенные канонирами пушки. Румянцев, в одной нижней сорочке, босой и радостный, закатав рукава, катил через лагерь бочку с вином. Посреди лагеря он треснул пяткой в днище – запахло хмелем. – Подходи с кружкой те, кому жить долго осталось! По лагерю бродил, шатучий от хмеля, майор Степан Тютчев. – Что же это будет, люди? – вопрошал изумленно. – Чужие меня не убили, так теперича, выходит, свои будут расстреливать? Румянцев с бокалом ввалился к Апраксину: – Дозволь перечокаться, Степан Федорыч! Кенигсберг отныне голыми руками бери. Ручку оттедова протяни – и мы в Померании! А оттоль – на Берлин! Хочу пива немецкого пробовать… Апраксин целовал парня вывернутыми губами: – За службу тебе спасибочко, Петруша. А только спьяна ты похвальбой мусоришь… Нешто же король Пруссии простит нам свою ретираду? Политиковать надобно. Смотри, как бы не взгрели нас! * * * Фридриху доложили о победе русских под Гросс-Егерсдорфом, которая открывала России дорогу прямо на Кенигсберг… Король долго молчал. Потом (очень сосредоточенный) он сказал – почти просветленно: – Но ведь русские не воспользовались своим успехом? А посему эту битву не считать нашим поражением. Бесстрашный кавалерист Зейдлиц спросил об Апраксине: – А что этот старый мешок? – Барон Мюнхгаузен пишет, что под ним была ранена лошадь. – Он ее ранил сам, – улыбнулся король. – Своими шпорами! – загрохотал Зейдлиц. «Падение» в царском селе Виктория! О ней известили столицу России трубящие почтальоны; сто один раз (ни больше, ни меньше) громыхнули пушки на петропавловских фасах. «Гросс-Егерсдорф» уже вписался в летопись русской военной славы. Но прошло несколько дней после победы, и 8 сентября 1757 года случилось в Петербурге событие, которое всколыхнуло весь дипломатический мир Европы. Это событие, на первый взгляд совсем незначительное, имело громадные последствия на ход всей военной кампании. * * * День этот совпал с религиозным праздником рождества богородицы, и в Царское Село съехалось немало крестьян, чтобы погулять на досуге у распахнутых кабаков царских. Елизавета, в отменном настроении, заодно с некоей бабой Ивановной, исполнявшей при ней должность «министра странных дел», пешком отправилась в церковь. День был пригожий, теплый. Еще издалека слышны были песни и музыка. На выходе из дворца Елизавете приглянулся чем-то старый солдат лейб-кампании, который ружьем исправно ей артикул выкинул. – Ишь ты! – сказала Елизавета. – Каков молодец у меня! – Под стать тебе, матушка, – отвечал старый беззубый вояка. – Так и быть: вот тебе рубелек – на память. – Не могу взять, коли на часах стою. Елизавета нагнулась – положила монету на землю: – Ну, так возьмешь, когда сменят тебя с караула. Да смотри не загуляй шибко. А то – быть тебе в киях у меня… – Постой, матушка! – крикнул солдат в спину императрицы. – Чего тебе? – обернулась она. – Правду ли бают, будто ты престол племяшу своему, Петру Федрычу, отказать хоть? – Ружье у тебя в руках, – ответила Елизавета. – Вот и пали нещадно в каждого, кто такое болтать станет… Уже, наверное, около часа длилась в церкви обедня, когда на паперть вышла из храма женщина. По виду – барыня (и не бедная). Хватаясь за перила, соскользнула с крыльца и рухнула на траву. Сбежался народ. Барыня лежала, раскинув руки в крапиву, и торчал изо рта распухший, прикушенный язык. Вокруг нее толковали пьяненькие мужики: – За немцем бы послать… Лекаря! – Може, хмельная? – Эх, друг Елисеич, ляпнул ты… В церквах не пьют! – Одначе, гляжу я, баба-то ишо не старая. – Верно: подправить малость и – пошагает! – От грудей, стал быть. Ее груди давят. Тут выбежала на крыльцо Ивановна («министр странных дел»). – Свят, свят, свят! – заплескала руками. – Да это ж государыня наша, матушка… Охти, горе! Горе-то како! Из трактиров густо повалил народ – своими глазами посмотреть, какова на Руси есть самодержица. Одна старуха крестьянка из соседней деревни Тярлево молча стянула плат со своей головы и целомудренно закрыла им лицо императрицы. Тут же, на глазах мужиков, лекарь Фуассадье пустил кровь Елизавете, но она не очнулась. Скоро появились ширмы с какой-то местной дачи – ширмами оградили императрицу от любопытных взоров. Достали где-то кушетку и положили на нее обеспамятевшую женщину. Наконец в народе послышались возгласы: – Несут, несут… – Кого несут? – Да немца, слышь ты, главного сюды тащут! Высоко над головами людей качалось кресло с обезноженным греком Кондоиди – единственным, кому доверялась Елизавета, но который зато никому другому из врачей не доверял Елизаветы. – Протц, протц! – кричал Кондоиди, колотя всех подряд палкой справа налево, слева направо. – Протц, стволоци! Но сколько ни тер Елизавету мазями, сколько ни давал нюхать эликсиры жизни – императрица глаз не открыла. Она была в состоянии близком к смерти. Тогда кликнули мужиков подюжее (и потрезвее) да баб понаряднее. Мужики потащили царицу во дворец, вместе с кушеткой, а рядом бабы несли в руках ширмы. И сразу же поскакали из Петербурга курьеры, чтобы известить иноземные дворы о «падении» в Царском Селе, а карту Европы заволокло тяжелыми тучами политического ненастья… Ведь ни для кого не было секретом, что умри сейчас Елизавета – и политика России круто изменит свой курс; недаром великий князь не уставал целовать портрет Фридриха, бубня в открытую: «Буду счастлив быть поручиком прусской армии!» Недаром Елизавета велела лейб-кампанцу палить в каждого, кто помышляет о переходе престола в руки этого выродка… Всадник пулей всегда пролетает короткое расстояние между Царским Селом и Ораниенбаумом. Но Екатерина узнала о припадке тетушки лишь на следующий день – из записки графа Понятовского. Таким образом, момент для переворота был упущен. Елизавета Петровна несколько дней была между жизнью и смертью. Прикушенный язык не давал ей говорить, мычала, но пальцами показывала успокоительно: мол, не пугайтесь, выживу! А когда маркиз Лопиталь появился на пороге ее спальни, она уже могла улыбаться: – Споткнулась я… грешница великая! Да не вовремя. Лопиталь уже был извещен о причине болезни императрицы и зашептал ей на ухо: – Каждая женщина нелегко переживает этот естественный кризис. Следует доверить себя опытному врачу. Пуассонье, жена которого служит кормилицией при герцогах Бургундских, как раз излечивает подобные недуги женской природы. – Если вы, маркиз, – отвечала Елизавета, – желаете остаться любезным, так сначала выпишите мне в Петербург из французской комедии Лекена с Клероншей. – Эти гениальные артисты принадлежат не мне, а… королю! Сначала, ваше величество, – здоровье, а уж потом – комедия. – Верно, матушка, – раздался голос Ивана Шувалова. – Да и знаешь ли ты, каков Лекен есть? – А что – разве плох? – Горяч больно! И, коли в темперамент войдет, так со сцены в публику табуретки швыряет… Куды как лют на актерство! Лучше лечись, а у нас вскоре Федька Волков не хуже Лекена станется… Никто не знал в Петербурге, что среди многих гонцов скакал сейчас по темным лесным дорогам еще один – самый таинственный и самый скорый. И в ставке Апраксина даже не заметили, когда, соскочив с лошади, он тихонько юркнул под навесы шатров. Апраксин вскрыл привезенные письма и сразу узнал по почерку: от Бестужева-Рюмина и от великой княгини Екатерины. – Удались! – велел он гонцу, целуя письма; придвинул свечу, огонек отсвечивал на томпаковой лысине. – Так, так, – сказал фельдмаршал, и в заплывшем глазу его задергался нервный живчик. – Воля божия: пойдем на зимние квартиры… * * * Левальд с остатками своей размолотой армии встал лагерем под Веллау, преграждая путь на Кенигсберг, но русские почему-то не шли; только волчьей побежкой, рысистым наметом скакали по холмам и лесам казачьи разъезды… А где же армия Апраксина? Апраксин в интимном разговоре с Фермором решил уйти прочь. Фельдмаршал жил сейчас не войной, нужной для России, а делами внутренними, – Петербург с его интригами и «падение» царицы в Царском Селе занимали его более Левальда и Кенигсберга. На военном совете он уперся, как баран в новые ворота, в один пункт: – Провианту нам осталось на одиннадцать дён. Ныне помышлять надобно не о баталиях, судари мои, а как бы спасти солдатиков от смерти неминучей, голодной! Левальду лутче, нежели моей высокой персоне: он в своей земле, а корму ему каждый даст… А что мы? Россия далече, у пруссака же не попросишь хлеба… Не преследуя врага, потопчась на выбитых боями полянах, Апраксин развернул свою армию назад. Фельдмаршал колебался сейчас между решениями Конференции и страхом перед всесильными заговорщиками… Рядовые армии Апраксина уже во весь голос говорили на марше: – Опять нас продали, братцы. Кудыть тащимся, мать в иху размать? Идтить надобно влево по солнышку, а мы правей волокемся… Домой, што ли? А тогда-сь на кой хрен учиняли генералы всю эту катавасию? Эвон раненые-то наши болтаются на телегах. Вишь, вишь, Кирюха? Развезло их, сердешных: совсем обомлели! Время от времени, вдоль рядов отступающей армии, проезжал в лакированной упряжке цугом сам Апраксин, откидывал зеркальное стекло кареты и говорил солдатам: – Детушки, бог-то велик… И не нам, не нам тягаться со всевышним. Иди безропотно, коли богу угодно! А по обочинам дорог, где было посуше, шагали офицеры. – Откель, – рассуждали они, – генералитет наш завзял басню сию, будто провианту не хватит? Кенигсберг – город богатющий, надо брать его штурмом и там зимовать в чаянии весны… Эти разговоры поддерживали молодые генералы Петр Румянцев и Петр Панин: – Наши магазины полны… в Гумбинене, в Инстербурге! Галеры флотские из Ревеля муку нам везут. Не подохли б! А над леском, вблизи Веллау, качался черный штандарт генерал-губернатора Восточной Пруссии. В один из дней сюда подъехал на лошади русский офицер, и его встретили как друга. Это был личный адъютант Апраксина – фон Келлер. Узнав от свиты, что Левальд с трудом оправляется после невзгод и поражений, фон Келлер весело рассмеялся: – Сейчас наш старик вскочит, как петушок при виде курочки! Левальду он сообщил: – Русские решили уйти. Вашему превосходительству предоставляется возможность покрыть свое благородное чело лаврами бессмертия… Прощайте! Я спешу обратно в лагерь к Апраксину – исполнить долг честного пруссака! И умчался обратно, чтобы за ужином сидеть возле Апраксина, усиленно подливая вина болтливому фельдмаршалу. Пришло время Левальду воспрянуть… Восьмидесятидвухлетний старец велел подать корсет из стальных пластин, его растерли мазями, он вставил в рот железную челюсть, понюхал терпентину, густо нарумянил впалые щеки, его вынесли из палатки, как негнущуюся куклу, посадили на боевого коня. В седле фон Левальд приосанился: – Посылайте срочное донесение в Берлин: пусть король знает, что русские бегут, а моя армия их преследует! И случилось невероятное: побежденные стали преследовать победителей. Апраксин усилил марш. Чтобы задержать Левальда, он приказал палить всё, что оставалось за его спиной. И заполыхали деревни; ночное зарево зловеще ширилось над лесами и болотами Восточной Пруссии… Русские шли в багровых отсветах, в дыму! С далекой Украины, на помощь армии, хохлы в душных овчинах гнали таборы лошадей и оравы волов. Но обозы армии все равно тащились ужасно медленно, и Левальд стал буквально наступать Апраксину на пятки. Апраксин испугался… Левальд шел следом, тылы русской армии постоянно видели его нос. Иногда казакам-чугуевцам это надоедало: они разворачивались для атаки – и нос Левальда сразу прятался за лесом. Нет, сражения он не желал! Но зато пруссаки занимали города, брошенные Апраксиным, жестоко грабили хвосты обозов, зверски добивали отставших больных и раненых в вагенбурге. – Нашим генералам, – кричали солдаты, – с мухами воевать!.. Что деется? Кудыть разум их подевался? Кончился лес, побежали унылые пожни, вдали выстроились шпицы Тильзита, и Апраксин, охая, выбрался из коляски. – Уф, – сказал, – растрясло меня… Передых надобен! В эти дни граф Эстергази в Петербурге вымолил аудиенцию у болящей Елизаветы Петровны. – Ваше величество, – сообщил он, – через венского представителя при ставке Апраксина, барона Сент-Андре, имею, доподлинные известия о стыдном бегстве вашей армии. Елизавета отвечала ему спокойно: – Барон Сент-Андре ввел вас в неприятное заблуждение. О каком бегстве можно говорить, ежели армия наша победила? В делах воинских не смыслю я, слабая женщина, но с голоса Конференции моей уверяю вас, господин посол: Апраксин держит путь к магазинам на Немане, в Тильзите он оставит больных и раненых, дабы, укрепясь там и откормясь, повернуть прямо на Кенигсберг! – Мне, – спросил Эстергази, – можно успокоить свой двор? Позволительно ли мне употребить в депеше именно ваши слова? – Да, успокойте, – улыбнулась Елизавета… Апраксин вступил в Тильзит – дурак дураком: приказал местной цитадели салютовать ему пушками как победителю – ради триумфа. Но сам триумфатор укрылся за форштадтами тремя полками, боясь набегов Левальда, и сразу же усадил Фермора за работу: – Виллим Виллимович, ты уж постарайся… Левальд настырен стал, надобно из Тильзита ноги убирать, здесь не продержаться! Флот из Мемеля тянул бечевой по Неману баржи с продовольствием для армии (одной муки было более тысячи четвертей). – Куды плывут? – хватался за голову Апраксин. – Топи их… Прорубили днища, и барки с мукой нехотя ушли на дно Немана. Теперь армия и в самом деле была обречена на голод по глупой воле своего главнокомандующего… В эти дни Апраксин, собрав магистрат Тильзита, обратился к нему с речью: – Почтенные пруссаки, поклянитесь мне, как перед сущим богом, что, когда Левальд придет под стены вашего города, вы прусские войска в Тильзит не пустите; пущай оно за форштадтом милостыньку себе собирают! Магистрат горячо поклялся. Апраксин же, оставив Тильзит, бросил свою армию в бегство далее. Да столь поспешно, что даже свай от мостов сожженных не разрушили. По этим сваям пруссаки (с помощью того же магистрата) быстро настелили новые мосты. Фермор явился к Апраксину сильно озабоченный. – Искусство воинское, – сказал он, – науке коего отдал я немало лет жития своего, доподлинно указует, что ныне мы все погибли! Ежели в марше не поспешим, то к Мемелю нам уже не прорваться: Левальд пресечет пути отхода нашей армии, и мы окажемся в «мешке», в коем сиживал Август Саксонский в лагере под Пирной… Помните? – Значит, – рассудил Апраксин, – мы должны поспешить в маршах. А дабы ретироваться нам стало свободнее, надобно безжалостно облегчить себя в обозах… Эти два человека настойчиво стремились от победы полной к полному поражению своей армии (иначе никак нельзя определить их действия)… И вот началось! Ярко горели на опушках леса громадные искристые кучи порохов. На огородах закапывали свинец и ядра. Рыли глубокие могилы – туда навалом сыпали ружья, даже не смазанные. Никто ничего не понимал. Но армию – гнали, гнали, гнали… Назад – в печальную Ливонию, в леса Курляндии. На маршах заклепывали пушки, бросая их стволы в болота поглубже. Резали усталых лошадей. Жгли лафеты и госпитальные фуры. Шли очень скоро, наспех зарывая умерших. Кричали на телегах раненые – под дождями, в грязи канав, на прусских ухабах. 15 тысяч своих больных Апраксин безжалостно, как последний негодяй, бросил по дороге своего бегства. 80 пушек он оставил врагу… Теперь, случись ему принять сражение с Левальдом, он бы его уже никогда не выиграл. Ибо армии (это надо признать) у него уже не стало. Апраксин развалил свою победоносную армию! Случайно в плен попал прусский офицер из полка «черных гусар». В ставке Апраксина, увидев адъютанта фон Келлера, пленный стал хохотать так, что фельдмаршал сказал ему: – Вот вздерну тебя на елке, чтобы ты не веселился тут! «Черный гусар» сразу поник: – Только не убивайте… я вам скажу: вон тот офицер, ваш адъютант фон Келлер, давний шпион моего короля. – Как? – подкинуло Апраксина кверху. – Эй, Келлер, идите-ка сюда… Вы слышите, что о вас говорят? Келлер взнуздал лошадь, подтянул подпругу, упираясь драным ботфортом в потные бока своей кобылы: – Слышал, ваше превосходительство, я все слышал. – И разве можно в это верить? – спросил Апраксин. Келлер был уже в седле. – А почему бы и не поверить? – ответил он. – Его величество, мой король, благодаря мне знает даже, на каком боку вы спите. Спасибо вам, мой фельдмаршал: при вашей особе я сделал себе великолепную карьеру… там, в Потсдаме! И – ускакал, больно терзая кобылу острыми испанскими шпорами. * * * Прибыл в Петербург из армии молодой генерал Петр Иванович Панин и был принят Елизаветою сразу же. Стоял перед ней крепыш, русак в ботфортах, заляпанных еще прусской грязью, прямо с дороги, небритый и чумазый. – Эй, люди! – похлопала Елизавета в ладоши. – Дайте сначала пофриштыкать моему генерал-майору! – Не нужно, матушка… Дозволь слово едино молвить? Панин приблизился, обдав императрицу запахом лука: – Измена, матушка… Руби головы, не жалеючи! Исторический анекдот Кавалерия бесстрашного Зейдлица кружила вокруг Берлина, оберегая его. Но совсем нежданно, глубоким обходным рейдом, кроаты Марии Терезии вышли к незащищенной прусской столице. Грабеж и дикая резня привели берлинцев в трепет. Командовал кроатами австрийский генерал Анджей Гаддик, который был предельно краток, как и положено храбрецу. – Триста тысяч талеров, – и мы уходим! – объявил Гаддик потрясенным членам берлинского магистрата. Долго торговались, Гаддик скостил сто тысяч, благо надо было спешить: гусары Зейдлица вот-вот могли нагрянуть сюда, и тогда от Гаддика ничего не осталось бы… Ударили по рукам на двухстах тысячах талеров. – Только отсчитывайте деньги быстрее, – сказал Гаддик. – Не волнуйтесь, – успокоил его королевский финансист Гоцковский. – Слава о берлинских казначеях идет по всему миру… Они умеют считать казенные деньги… В ожидании выплаты контрибуций Гаддик вдруг вспомнил: – О! Ведь самые лучшие перчатки в мире делают в Берлине… Это кстати! Заверните мне двадцать дюжин для подарка моей императрице: женщина хоть и в короне, все равно остается женщиной… Так что заверните двадцать дюжин! Обещали завернуть. Гаддик бегал из угла в угол, весь в нетерпении. С кавалерией Зейдлица шутки плохи так же, как и с кавалеристами Циттена… Не выдержав, Гаддик наорал на Гоцковского: – Хороши ваши хваленые казначеи: не могут отсчитать двести тысяч… Сколько успели отсыпать в мешки? – Всего сто восемьдесят пять. – Пятнадцать тысяч за вами! А я больше не могу ждать. Мешки с деньгами покидали в коляску. Сверху уселся Гаддик. – Стой! – заорал он в воротах. – А перчатки-то забыли! Поспешно, в самый последний момент, Гаддику сунули связку дамских перчаток. Кроаты бросились от Берлина врассыпную, как нашкодившие воришки. Через два часа после их бегства в столицу ворвался на взмыленных лошадях Зейдлиц и отлупил членов магистрата плеткой: – А меня не могли дождаться? Перчатки дарите этой венской бабе? Я вам покажу перчатки!.. Что скажет теперь король? Король печально сказал: – Учу я их, учу, а все равно берлинцы помрут дураками. Но Вена еще глупее Берлина: надо же догадаться устроить такой шум из-за каких-то перчаток… Гаддик услужливо поднес в презент своей прекрасной императрице двадцать дюжин чудесных перчаток. – Ах, какая прелесть! – сказала Мария Терезия, но… И тут случилось то, чего никак не ожидал Гаддик: перчаткой его ударили по лицу. Он не догадался развернуть сверток еще в Берлине: все двадцать дюжин перчаток оказались с левой руки! Гаддик после этого случая прожил еще 33 года, но так и не смог исправить свою карьеру при дворе. Всю жизнь потом он глубоко страдал из-за этих перчаток! Честно признаюсь, мне этого налетчика даже иногда жалко… Так – анекдотом! – и закончился набег австрийцев на Берлин. В Петербурге ему не придали значения и отнеслись к событию только как к забавному анекдоту. Слово оставалось за русской армией, но сейчас она была далеко даже от Кенигсберга. Фридрих играет ва-банк Неважно складывался этот год у Фридриха: под Прагой он повержен, под Коллином разбит и откатился в Саксонию: французы шли через Ганновер прямо в незащищенные пределы королевства с запада. И наконец Гросс-Егерсдорф поставил на лоб короля громадную шишку. Казалось, что дни Фридриха уже сочтены; еще один удар союзных армий – и Пруссия, этот извечный смутьян в Европе, будет растерта на политической карте, как последний слизняк. Вольтер, на правах старой дружбы, в письме к Фридриху советовал ему, пока не поздно, разумно сложить оружие. Но вера в «чудо» не покидала короля, и он отвечал Вольтеру стихами: Pour moi, du naufrage, je dois, en affrontant laurage, Penser, vivre et mourir en roi…[13] Армия герцога Ришелье легко катила в прусские провинции, и Фридриху доложили, что под жезлом маршала Франции 24 000 человек. – Это парикмахеры, а не солдаты, – отвечал Фридрих. Разведка ошиблась в подсчете и тут же поправилась: – Король, Ришелье гонит сто тысяч! – Тем лучше, – отвечал Фридрих. – Зато теперь я спокоен, что меня причешут и припудрят по всем правилам куаферного искусства… Король был весел, как никогда, и велел отсчитать из своей казны 100 тысяч талеров – по одному талеру на каждого солдата армии маршала Ришелье. – Я немного знаком с герцогом, – сказал король. – Этот старый парижский лев сильно промотался. Перешлите ему мои денежки на пошив новой роскошной гривы! Ришелье взятку от Фридриха охотно принял, и тут же его армия замерла, как вкопанная, перед самыми воротами Магдебурга. Король Пруссии никогда не удивлялся действию, которое оказывают на людей деньги (он удивлялся, когда они не оказывали). – Парикмахеров, как видите, я разбил стремительно: Ришелье уже не опасен. Дело за маршалом Субизом, но он, по слухам, так награбился на войне, что вряд ли теперь нуждается в моем кошельке… Де Катт, – вдруг спросил король со всей любезностью, – а отчего вы ничего не ели сегодня за ужином? – Благодарю, ваше величество, – уныло отвечал секретарь. – Последние события таковы, что я лишился аппетита. – С чего бы это? – рассмеялся Фридрих. – Вы еще молоды, и вам не пристало поститься. Доверьте это дело монахам! – Ваше величество, – произнес де Катт со всей осторожностью, – надеюсь, вы позволите мне быть откровенным? – Мы друзья, де Катт. Я люблю вас. Говорите же!.. Был поздний час, и за окном уже давно уснула деревня, в которой они устроились на ночлег. Блестела при луне черепица крыш, глухо лопотала в камнях водяная мельница, большие лопухи лезли в окно крестьянской горницы. Король сидел в исподнем на постели, шпага была небрежно брошена на стул; из-за вороха подушек торчали рукояти пистолетов. Де Катт заговорил, вслух рассуждая: Пруссия в кольце врагов, ее окружили сразу пять армий, и надежд на спасение нет. – Может, гений Вольтера подсказывает нам правильный исход? Фридрих соскочил с перин, его глаза сверкали. – Де Катт! – воскликнул он с горечью. – Пробыв со мною рядом столько времени, вы могли бы стать и умнее. Наши дела блестящи! Мы велики, как никогда… Вы забыли о главном: о бегстве Апраксина, который ретирадою своею (неслыханной по глупости в истории!) спас меня. Русской армии более нет в моих пределах: она опять палит костры за Неманом в Ливонии! Фон Левальд ожил: он разворачивает свои войска на Померанию, чтобы сбросить в море шведские десанты. А я отныне, свободный на востоке от угроз России, вправе выбрать для себя любое решение. – Какое, ваше величество? – робко спросил де Катт. – Таких вопросов королям не задают, – в гневе ответил Фридрих. Он поспешно дунул на свечу, договорив в потемках: – Ложитесь на сенник, де Катт, и спите. Вы даже не представляете, как вам повезло в жизни. Совсем молодой человек, вы состоите при неглупом короле, и вас ждут великие события… Де Катт на ощупь отыскал дверь, и она тихо скрипнула в потемках. – Я плачу, мой король. Я плачу от восторга… Спокойной ночи, ваше величество. Именем моей матери я благословляю торжественный сон великого человека… * * * Дороги тогдашней Европы представляли ужасное зрелище. Двигались калеки и безногие, слепцы и прокаженные; шли, бодро и весело, полковые шлюхи и маркитантки; ползли в пыли старики и старухи; маршировали бравые капуцины, одичавшие от голода студенты-богословы и студенты-философы. Наполняя зловонием обочины трактов, эта армия неустанно двигалась через Европу, как чума… Нет, я не обмолвился, назвав этот сброд «армией»! Ведь помимо Пруссии существовала еще и Германия, бывшая противницей Пруссии, – Германия, склеенная из трехсот шестидесяти пяти мелких, раздробленных княжеств. Сколько было в Европе средневековья рыцарей-разбойников – столько было теперь герцогств, курфюршеств, епископств. Все это называлось тогда общим именем «Германия», и эта Германия ополчилась на Пруссию… Немецкие князья были сворой алчных бешеных собак. У них имелись замки, гербы и генеалогия разбойников, древо которых начиналось с большой дороги. Это было мерзостное дно всей Европы, ее гнусный хлам и поганое отребье. Именно эти князья и представляли собой Германию. Дать для войны с Фридрихом здоровых солдат они не пожелали (ибо здорового можно продать) и потому спустили с цепи калек и попрошаек. Эта «армия» была вооружена палашами, палками, вилами. Но это так – лишь для приличия. Зато каждый германский воин имел сундук или мешок. Попутно, двигаясь на Фридриха, они вскрывали могилы, чтобы грабить покойников, раздевали раненых, убивали встречных путников… Мало того! – у этой грабь-армии был свой генералиссимус, князь Гильбургсгаузенский. Когда эта свора мародеров и нищих соединилась с французами, маршал Субиз брезгливо предупредил князя германского: – Высокий генералиссимус, договоримся рыцарски: ваша армия берет в добычу себе только то, что останется после моей армии. В остальном у нас никаких разногласий не предвидится… Германия прошла через Европу саранчой, безногая и безглазая, в окружении прелатов и капуцинов, рясы которых раздувало рядом с юбками проституток. И только землю под собой они сожрать еще не могли – все остальное было уничтожено и предано пламени. И работящей Пруссии было за что ненавидеть именно эту Германию! Впрочем, будем справедливы до конца: французы вели себя ничуть не лучше… После прохождения армии Ришелье и Субиза трава в Пруссии уже не росла (маршалы Франции пощадили только один Геттингенский университет). Версальскими маршалами двигало лишь чувство наживы. А разграбив город, его тут же поджигали. Зато Париж, за счет военной добычи, быстро украшался новыми отелями, которые парижане прозвали «ганноверскими павильонами». Французская армия побеждала только потому, что она еще ни разу не столкнулась с регулярной армией Фридриха. Ни Субиз, ни герцог Ришелье, ни генералиссимус германский – никто из этой троицы – еще не знал, что Фридрих скоро расквитается с ними за все сразу. Он мог это сделать теперь, ибо отступление Апраксина на востоке развязало ему руки на западе. * * * Под шум осенних дождей, при отблеске свечей, Фридрих рассуждал над картами: – Субиз дошел почти до Лейпцига, желая зимовать в Саксонии, чтобы подъедать там мои запасы. Мое решение таково: пока Россия опомнится, я взнуздаю французов… Можно собирать войска! Пушки тащить. Я начинаю игру ва-банк! Он по кускам сколотил армию – всего 20 тысяч человек при 72 стареньких пушках. Перед выступлением король сказал молитвенно: – Положимся, как всегда, на волю его величества случая! Губы де Катта слабо прошептали: – Это безумие… – Все безумно в этом мире. Но безумцам всегда везет… Пошли! Отчаянно завизжал сырой песок под колесами пушек. Ружья легли на плечи гренадер. Высокие шапки потсдамцев закачались в ряд, маршируя. Король запрыгнул в коляску, натянул перчатки. – А почему бы мне и не победить? – весело спросил он у де Катта. Казалось, что король Пруссии сошел с ума: ведь против него стояла сейчас армия Субиза в 62 500 штыков при 109 орудиях. Нельзя же так сознательно шагать навстречу своей гибели! Об этом и сказал де Катт… – Вы ничего не понимаете, милый, – отвечал ему король, задремывая привычно на плече секретаря. – Ведь позади маршала Субиза движется, бренча кастрюлями и мисками, сотня искусных поваров. А впереди меня, невидимо и неслышно, шагают сто моих опытнейших шпионов… Парикмахера Ришелье мы разбили – дело за поваром Субизом! Все время он был в авангарде. Французы жгли мосты – он наводил понтоны. Он спешил. Он настигал. И он настиг противника, упершись с ходу прямо в грандиозный лагерь маршала Субиза. – Нет, – сказал король, осмотревшись зорко. – Здесь позиция для боя неудобна. Надо вернуться, отодвинув армию назад… И отошел назад – к деревушке Россбах, что лежала, уютно дымясь, в одной миле от города Люцена. – Кажется, здесь нам лучше повезет, – зевнул король… Французы не дали ему спать. Отход Фридриха к Россбаху они приняли за слабость короля. Всю ночь (всю ночь!) гремели от Субиза литавры и раздавались песни… Субиз, торжествуя, говорил: – Решено! Война окончится завтра, возле этой деревушки Россбах, которая тем и станет знаменита. Мы возьмем Фридриха в плен и отправим в Париж на потеху черни… Мы начинаем окружение прусского лагеря, отрезая королю пути отступления. * * * Зейдлиц поднялся к королю на сеновал: – Король, французы обходят нас со всех сторон. – Пусть эти обезьяны делают что хотят. Только бы дали мне поспать! В ночи гулко гремели полковые барабаны: французские и германские войска, двигаясь таборами, с музыкой занимали все окрестные дороги. – Вот бессовестные канальи! – ворочался на сене король. – Ну когда же они перестанут дудеть и барабанить? Они мне надоели… Рано утром ему доложили: – Мы полностью окружены противником. – Я это знаю, – спокойно отвечал король. – Они были бы полными идиотами, если бы не сделали этого, пока я спал. Генералы ждали сигнала к бою, но Фридрих его не давал. Шло время. Зейдлиц показал рукой на солнце, стоявшее высоко: – Король, не пора ли нам обедать? – Рано, – отвечал Фридрих. – Обедать надо всегда в полдень. Напряжение в лагере росло. Вот и двенадцать… – Я голоден, – сказал король. – Покормите меня. Вокруг королевского стола, накрытого на чистом воздухе, собирались любопытные (всем хотелось повидать Фридриха вблизи). – Не отгоняйте их, – шепнул король адъютантам и, сняв шляпу, бросил ее себе под ноги. – Проклятье! – восклицал король. – Этот негодяй Субиз за ночь успел окружить меня, мы пропали… Бегство – единственное, что может спасти нас! Он съел второе и третье блюдо. Но генералов Пруссии колотило. – Музыка, – сказал король, прислушиваясь к веселью в лагере противника, – она удивительно способствует пищеварению… Ешьте, господа! Тем более что музыка не наша, а французская и нам за нее платить не надо… На него взирали с надеждой и с опаской. Фридрих повернулся к толпе любопытных и заметил, что раньше их было гораздо больше. – Конечно, – обратился к ним король, – Субизу теперь можно и повеселиться! А мне прямо от этого стола предстоит спасаться… Любопытных вокруг стола стало еще меньше. Зейдлиц шепнул королю: – Это же шпионы Субиза. – Потому-то, – сказал король, – я их сразу и загрузил работой. Ровно в два часа дня Фридрих поднялся из-за стола. – А теперь, – велел, – разгоните всех лишних, чтобы не путались тут и не мешали работать… Он поднял к глазу трубу, озирая местность. Резко повернулся. – Бить тревогу! – произнес пылко. А французы, те просто упивались весельем, празднуя победу, которой еще не выиграли. Фридрих верхом пронесся вдоль рядов войск. – Ребята, – говорил он кратко, – не робейте. Я вам дам много вина и мяса. Жалованье увеличу вдвое… Быстро! Смело! Решительно! Колонны тронулись. Французы не верили своим глазам: все поле разом покрылось прусскими шапками. Легкая конница Зейдлица, таясь за холмами, вышла во фланг французам. Подали трубку, и Зейдлиц долго, сосредоточенно раскуривал ее… И вот трубка, дымясь, взлетела кверху – сигнал атаки. Только на полном разбеге коней (уже вблизи) гусары Зейдлица поняли, с кем имеют дело, – с жандармами![14] Легкая конница Зейдлица сгоряча налетела на тяжелую кавалерию. Но думать уже было некогда – и жандармов, противу всех законов тактики, они удачно опрокинули. Субиз даже не поверил: – Такого не бывает! Но… подкрепите жандармов. А жандармы-латники, удирая от Зейдлица, как врезались в свое подкрепление, так и втоптали его в землю. Свои смяли своих! Сотни бегущих французов задирали руки, толпами сдаваясь в плен. Но пленить их было некогда: разбитые жандармы обнажили весь фронт Субиза, и Зейдлиц увидел пехоту, никем не прикрытую. – Вот они! – прокричал он. – Вырубай всех!.. Армия Субиза и армия германских княжеств ожидали, что придется пленить и грабить Фридриха. Но они совсем не были готовы сражаться. Инфантерия спасалась бегством через поле, несясь как угорелая. Пуще же всех развили прыть «воины» генералиссимуса Гильбургсгаузенского: побросав свои сундуки и палки, они прыгали в болота по самые шеи, зайцами впархивали за кусты. Калек и попрошаек было просто не узнать… Субиз в бессилии раскинул руки: – Хоть кто-нибудь – придите на помощь… спасите же меня от позорного плена! Французы его не спасли. От прусского плена его спасли наемники – закованные до глаз в броню швейцарские гвардейцы… Это сражение Фридрих даже не стал досматривать до конца: неинтересно, в игре не было острых, терзающих положений, решения битвы не требовали от него творческого вдохновения. – Каковы же мои потери? – спросил он только. Потери были смехотворны: всего 165 человек. – Это здорово! А французской армии Субиза более не существует… Эй, позовите сюда Зейдлица! Зейдлиц явился. – Нагнись, – велел Фридрих. – Я хочу всыпать тебе как следует, чтобы ты не забывал своего короля! Зейдлиц нагнулся, ожидая пинка под зад (что нередко бывало), но получил на шею орден Черного Орла. – Ступай! Ты ранен… – Куда ранен я? – удивился Зейдлиц. – В руку! Пошел, болван. К королю приблизился де Катт с раскрытым альбомом: – Ваше величество, не угодно ли вам, чтобы я, в этот знаменательный для Пруссии день, записал ваши высокие мысли для будущих потомков? Фридрих пальцем почесал выгоревшую на солнце бровь: – У меня нет никаких мыслей. Я плохо спал… мне мешали эти французы. Весь свет был мне не мил, когда я встал сегодня утром. Наконец, обедал я сегодня отвратительно. Не люблю, когда вокруг стоят незнакомые люди и смотрят мне в рот. У меня дурное настроение, де Катт! – Отчего, ваше величество? – Ах, мой милый, у короля немало забот! Вот были русские… потом французы… А теперь надо идти и поддать австрийцам! Если хочешь, так и запиши для истории: совсем необязательно бить врагов сразу всех, если можно разбивать их поодиночке… Кстати, не забудь оставлять сбоку поля, – может, я потом что-либо добавлю. Специально для потомства! * * * Россбах – кровавая клякса в летописи героизма Франции! Даже трудно объяснить, отчего с такой удивительной легкостью, словно играючи, Фридрих разгромил громадную армию, втрое превосходящую его скромные силы. Ведь король даже не успел ввести в сражение свои резервы (они и пороху не понюхали)! Россбах – даже не победа Пруссии, это полный разгром Франции. Начиналась слава. Для него – для короля. Вольтер уже воспел победу Фридриха в напыщенных стихах. Лондон был украшен его портретами. Под эту славу Питт стал требовать от парламента усиления финансовой помощи Пруссии. – Вы видите? – говорил Питт. – За королем прусским деньги даром не пропадают: одним лишь Россбахом он расплатился с нами за все авансы сразу! Париж тоже приветствовал… Фридриха, а своих раненых солдат встречал плевками и свистом. Версаль недоумевал – кто уничтожил боевой дух Франции, почему охрип перед битвой задорный галльский петушок? Одним ударом меча, сверкнувшим у Россбаха, Фридрих заставил Версаль отказаться от борьбы с ним. Он как бы сказал Людовику: «Куда ты лезешь? У тебя англичане занимают колонии – вот ты и сражайся с ними в Америке, а меня лучше не трогай…» Опозоренный Версаль пребывал в ужасном отчаянии: под Россбахом пруссаки убили лишь 2 500 французов. А куда же делись остальные 60 тысяч солдат армии Субиза? Где они?.. Их не нашли. Они исчезли! Субиз писал королю: «Наши солдаты рассеялись по всей стране: грабят, насилуют, разоряют дома и творят всевозможные ужасы…» Взоры Версаля были обращены к маркизе Помпадур: кого изберет она ныне в главнокомандующие? – Лучше аббата Клермона не найти, – сказала Помпадур. В самом деле, читатель, почему бы аббату и не повоевать? Священнику тут же дали титул графа, возвели в чин генерала. Аббат Клермон (кстати, был умный человек!) предстал перед королем, и Людовик спросил его сердито: – Кто мне ответит: куда делась моя армия? – О какой части армии ваше величество меня спрашивает? Мне известны всего три части вашей славной армии. – Какая же первая? – озадаченно спросил Людовик. – Первая – это сплошь мародеры, гробокопатели и сволочи. – Ну, ладно. Оставим первую… Где же вторая? – Увы, она уже давно сгнила в земле! – Мир их праху… Что с третьей частью? – Она пока еще на земле. Но ей уже недолго осталось лежать в лазаретах, ибо из наших лазаретов есть один прямой путь – в землю, следуя успешно за второй частью армии. – Чего же вы ждете, Клермон, от меня? – надулся король. – Могу ждать только ваших повелений: что мне делать с первой частью армии? Вернуть ее во Францию или оставить бесчинствовать в Германии? – Нет, Франция их не желает знать… В салонах Парижа еще очень долго восхваляли «гений Фрица», всемерно и жестоко осуждая бездарность Субиза, но скоро все померкло, придавленное ужасной новостью: на подбородке маркизы Помпадур вскочил противный прыщик… Россбах и позор поражения были немедленно забыты. Но о нем еще долго помнили в Петербурге, и Елизавета Петровна в эти дни повелела: – Волонтиров российских, кои по указу моему состоят при французской армии, отозвать домой немешкотно. Пусть, – рассудила императрица, – лучше дома на печках валяются, а в битой армии офицерам русским учиться нечему… Наступила осень Вот и осень, дорогой читатель. Неуютная осень 1757 года… На плоских штрандах Прибалтики – от Нарвы до Мемеля – гремят, взметывая песок, гневные сизые штормы. Облетели березы за Ковно, тянутся над Митавою журавли, едва не задевая крылом шпицев Святого Иакова… Грустно. Чего-то хочется… Знать бы – чего? Но осенью ты сам не ведаешь своих желаний… Что бы мы делали, читатель, – живи мы с тобой в то время? Наверное, служили бы, да! Жесткий, протканный серебром шарфик на шее (не греет), на боку вихлястая шпажонка (мешает). По непролазным грязям Курляндии тащили бы нас лошади, а когда очнешься от дремы – опять крутятся в суглинке колеса, а вокруг – поля, корчмы и скирды, мокнущие под дождем, печальные леса шумят, читатель, на рубежах России, сердцу нашему любезной… Кто мы? Откуда мы? Куда нас тащат эти усталые клячи? * * * – Ваше превосходительство, очнитесь… Уже и Нарва! – Нарва? – проснулся Апраксин. – У, как быстро приехали. – Здесь заночуем. А завтра будете уже в Питере… Гайдук откинул ступеньки на карете, лакеи с факелами в руках осветили большую лужу. Запахнув плащ и подтянув за ушки ботфорты, фельдмаршал прыгнул на мостовую, пошагал к ратуше. Там его ждали удобные покои, а в толстых каменных стенах пылали жаркие камины. Апраксин переоделся в беличий халат, велел готовить ужин. Все ушли, оставив его одного… Из боковой двери почти неслышно, словно дух, выступила фигура человека, и цепкие пальцы сжали плечо фельдмаршала. – Не надо звать адъютантов, – сказали Апраксину прямо в ухо. – Они уже не придут… По указу ея императорского величества, осударыни кроткия сердцем Лисавет Петровны, ты арестован, фельдмаршал… Вот теперь – встань! И он встал. И затрясся. И зарыдал: – Хочу предстать пред светлые очи осударыни… Желаю истинную правду о несчастном походе единой ей высказать! Его толкнули в темь боковой ниши: – Правду будешь сказывать пред инквизицией российской! Где бумаги твои лежат? Письма где воровские? Кто приказал тебе армию русскую бесчестно за Тильзит отвести?.. * * * Если причин постыдной ретирады не понимали солдаты, то в Петербурге даже не хотели в это верить. До Тильзита – да, Конференция соглашалась на тактический отвод армии до Тильзита (ведь следовало спасти больных и раненых!). Но Апраксин разрушил мощный механизм боевой армии, он превратил тактический отход своих частей в несуразное бегство; он даже не бежал – удирал!.. Императрица еще не оправилась после «падения» в Царском Селе. Число жертв в этой войне от нее скрывали. И со всей осторожностью доложили Елизавете об отходе армии Апраксина на зимние квартиры. – Далеко ль бежали? – спросила она подавленно. – Да кто куды… казаки – те аж в Великие Луки поспели. – Супостаты! – заплакала Елизавета. – Воры!.. Меня уж не жалеют, ладно. Так хоть бы честь-то воинскую поберегли. Жила она в каком-то полусне. «Только бы ныне не помереть, – призналась как-то Воронцову. – Хочу видеть у ног своих все знамена Фридриховы! А умри я сейчас – и мой наследник знамена эти вас целовать приневолит…» По стеночке, по стеночке она выбиралась из спален, тащилась к столу на разбухших ногах. Садилась, как старуха, – медленно. – А где Серж Строганов? – спрашивала. – Изволил ночевать сей день в Ораниенбауме. – А Нарышкин где? – Тоже к молодым отъехал. – Что они так спешат карьер при молодых делать? Я ведь еще не померла. Я ведь еще императрица… Эстергази при свидании с Елизаветой стал жаловаться на канцлера Бестужева, который торопит банкира Вольфа со скорейшим прибытием нового посла Англии, на смену удаленному Вильямсу. – Ваш двор, – говорил он, – войны с двором Сент-Джемским не ведет, но вражда в политике определилась ясно. И я, ваше величество, как посол союзной вам державы, желал бы приуготовить вашу чуткую душу к справедливому подозрению… Она не дала ему договорить – махнула рукой, отпуская. – Потерпите, сударь, – отвечала Елизавета послу загадочно. – Я ведь тоже не за печкой родилась – все понимаю. А скоро мы избавимся ото многих подозрений сразу… Между тем великая княгиня Екатерина Алексеевна, почуяв, что при дворе творится неладное, стала ссылаться на близость родов и затворилась в скорбном уединении. За окнами Китайского дворца кружились ворохи желтых листьев, от Кронштадта наплывала на материк сиреневая мгла. Кутаясь в платок, Екатерина забавлялась чтением Брантома… Озябший Понятовский доскакал до Ораниенбаума, бросил на лугу лошадь, постучал в дверь трижды. И еще раз – отдельно. – Что с тобою, друг мой? – удивилась Екатерина. Понятовский был бледен, прянично-круглое лицо его заострилось, мокрые пряди кудрей прилипли ко лбу. – Я видел канцлера, – сообщил, озираясь. – Он велел успокоить тебя: Апраксина предупредили, и… Апраксин сжег! Все сжег! – А разве?.. – пошатнуло Екатерину. – Да! – оглушил ее ответ. – Фельдмаршал арестован. Великий инквизитор уже выехал под Нарву, чтобы снять первый допрос. А теперь надо ждать, что отточат топор на шею канцлера… Екатерина струсила перед расплатой. Но вдруг погладила свой выпуклый живот и собралась с духом: – Мое спасение – во мне самой! И меня не тронут. Кто осмелится? Отныне я удаляюсь от мира!.. – закричала она. – Я ничего не знаю. Я ничего не видела… Пусть они расхлебывают сами! Я только мать наследника престола российского, а вот здесь (она сильно хлопнула себя по животу) уже имеется дополнение к древнему дому Романовых. И, выпроводив Понятовского, она с иронией добавила: – Спасибо тебе, мой верный Пяст! * * * Затихло все… Дипломатия лениво прокисала в незначительных интригах, когда из Франции в Петербург вернулся кавалер де Еон, и маркиз Лопиталь встретил его словами: – О, вот и вы, моя крошка… Вы что-нибудь понимаете? – Я, видно, недалек от истины: не случись тогда припадка с императрицей в Царском Селе – и Пруссии уже не стало бы в этом году. Мало того, французам не пришлось бы краснеть и за этот проклятый Россбах… Апраксин – только пешка, исполнитель чужой зловредной воли! Кcтати, Понятовский еще здесь? – Да при чем здесь этот фат? – Понятовского надо выбросить из России, как выбросили Вильямса: именно через его руки проходит связь канцлера с великой княгиней. И даже дальше – вплоть до Берлина! – А вы знаете, у Екатерины скоро должен быть ребенок. И вот императрица, дабы упрочить коалицию против Фридриха, желает, чтобы король Людовик крестил младенца из дома Романовых! – Вы, маркиз, сказали ей, что это невозможно? – Напротив, я уже обещал Елизавете, что так и будет. – Но как же можно обещать за… короля? – Король – мужчина! А разве мужчина вправе отказывать женщинам в их просьбах, пусть даже неловких? Де Еон, как первый секретарь посольства (к тому же облеченный «секретом короля»), не слишком-то считался с маркизом, и поспешил повидать венского посла Эстергази… Австрийский магнат половину дня просиживал в серной бане. Красные, как скорлупа вареных раков, громадные язвы испещряли тело знатного аристократа. – Вас не удивляет, – спросил он, – странное совпадение между припадком Елизаветы и отступлением армии Апраксина? – Об этом говорят всюду, – усмехнулся де Еон. – Штопать брюссельские кружева сапожной дратвой не всегда удается… Эстергази чуть не выскочил из ванны: – А вы попробуйте доказать императрице, что Бестужев ей не верен! Елизавета привыкла к нему, как к негодной собаке, которую держат за старую верную службу. Гнев императрицы можно вызвать только одним обстоятельством… – …если, – подсказал де Еон, – она узнает, что в отступлении армии Апраксина повинен сам канцлер! Но для этого, господин посол, придется обнажить все секреты Ораниенбаума. – Именно так! – заплескался Эстергази в желтой воде, над которой облаком нависал горячий зловонный пар. На следующий день Бестужев-Рюмин встретился с Лопиталем и – между прочим – сказал: – С крайним неудовольствием, маркиз, был извещен вчера о прибытии сюда кавалера де Еона. Сей бестолковый человек весьма опасен и, боюсь, способен возмутить империю. Канцлер так и заявил: «возмутить империю». – Вы протестуете, господин канцлер, как частное лицо или… – Нет! Как лицо официальное, и протест мой формален. – Будет лучше, – обозлился Лопиталь, – если вы объясните своим союзникам причины бегства вашей армии из Пруссии! – Отсюда правды не видать, – сразу притих Бестужев. – Апраксина, хотя он и друг мне, я не оправдываю. Но… провианта нехватка. Да и раненые! Теперь и осень пришла; до весны армию побережем, а на следующий год снова в поход выступим! Но вице-канцлер Воронцов, наоборот, радовался приезду де Еона, и с его помощью кавалер добился отзыва Понятовского. * * * Понятовский (как верный ученик Вильямса) объявил себя больным и отказался выехать в Варшаву до выздоровления. Но продолжал посещать сборища – все такой же неувядающий и напыщенный. Однажды в доме Олсуфьевых де Еон подвыпил не в меру и бросил ему в лицо слова: – Впервые слышу о мошенничестве как о болезни! Это что-то новенькое в медицине… Гиппократ, где ты? Понятовский поморщился: – Оставьте меня, вы… несносная жертва природы, сделавшей вас похожей на женщину! Где ваше мужество? И через весь стол молнией вытянулась шпага де Еона: – Вот оно! Блесните же своим мужеством, граф! Понятовский слегка тронул эфес своей шпаги, укрытой в перламутровых ножнах: – Мое положение посла не дает мне права отвечать на дерзость любого пьяного анекдотиста. Но если вам так угодно… – …то я постою за вас! – раздался грубый голос, и прямо на маленького де Еона двинулась гора голштинского мяса. Какой-то прихлебатель из Ораниенбаума был вытолкнут на поединок вместо Понятовского, и де Еон успел заметить, что вытолкнул его граф Брокдорф (камергер великого князя). Гришка Орлов, не пропускавший в Петербурге ни одной попойки, был тут же; проворно он выставил прочь хозяина дома Олсуфьева: – Иди, иди, Адам Васильич… И без тебя народу хватает! – Граф Брокдорф! – крикнул де Еон. – Что вы там шушукаетесь? – На всякий случай, я бы вызвал врача… – Глупости! – ответил де Еон. – Я уж постараюсь, чтобы здесь не воняло аптекой. Граф Понятовский, хочу предупредить вас: хоронить эту скотину вы будете на свой счет, ибо я не настолько богат, чтобы сорить деньгами на траурные колесницы… Трезвых здесь не было, и это обостряло поединок. Орлов распихал по углам столы, торопился – как на свадьбу. – Давай скорее, – говорил он. – Чего тянуть-то? Голштинец, громыхая сапожищами, грузно топтался перед де Еоном, топорща накладные усы и бряцая шпорами. – Да не спешите умирать! – осадил его де Еон, и две шпаги с лязгом скрестились; для начала шевалье кончиком своей шпаги сбил накладные усы с лица голштинца. – Поверьте, – рассмеялся он, – вам так больше идет… Теперь, господа, смотрите на часы: я даю ему жить ровно одну минуту времени, а усы мы оставим на вечную память его сиротам… Ударом снизу он выбил оружие из рук противника: – Поднимите свою дубину, остолоп! И еще раз выбил, издеваясь: – Снимите ваши ужасные сапоги – вам будет легче прыгать… Но тут (раньше времени) Гришка Орлов возвестил: – Минута кончилась, пора выпить. – Это дело! – воскликнул де Еон и ударом в сердце убил голштинца тут же, повалив его среди объедков и битых бутылок. А кончик шпаги поднес к самому носу Понятовского. – Это был «полет чижа», – сказал де Еон. – Удостоверьтесь, что моя шпага, как и моя совесть, даже не сохранила следов крови (Понятовский скосил глаза на лезвие: ни капли крови – удар был стремителен). Я прошу, – продолжал де Еон, – всех помнить об этом! Всех, кто считает меня «жертвой природы»… В этот вечер Гришка Орлов занял у него рубль. Убийство какого-то безродного голштинца было шито-крыто, но все же дошло до Елизаветы, и гнев ее обернулся вдруг нечаянной милостью… Воронцов вызвал де Еона к себе. – Ее императорское величество, – объявил он, – полагает, что вам, шевалье, следует подумать о своем будущем. Де Еон (как бы невзначай) раскрыл свой пустой кошелек. – Нет! – засмеялся вице-канцлер. – На этот раз вы золота не ждите. Но моя государыня советует вам принять российское подданство и служить верой и правдой России, соответственно вашим природным способностям. Де Еон уже разгадал причину этой милости: Елизавете нравилась его оппозиция «молодому двору», и он убрал свой кошелек. – Нет слов, – ответил, – чтобы оценить доверие и доброту вашей императрицы. Однако не вы ли, господин вице-канцлер, говорили мне, что в России уже отрезано две тысячи ушей… Не хватало только моего длинного языка палачу в рукавицу! Воронцов недовольно повел плечом: – Лучше уж быть без ушей в Сибири, нежели с ушами в безъязыкой Бастилии! Подумайте, шевалье. Мы не торопим с ответом… Россия людьми не бедна, и мы желали только отблагодарить вас за посредничество с Версалем… «Близ царя – близ смерти!» – де Еон уже знал эту русскую поговорку, которая пахла кровью и щелкала клещами палача. Прогадать в этом случае было нельзя. Версаль ему доверял, король Людовик осыпал его милостями. И все сомнения разрешились в письме к аббату Берни. «С тех пор как я в России, – писал де Еон, – я поставил себе за правило стоять спиною к Сибири…» (О-о, будут еще в жизни нашего кавалера такие дни, когда не раз он куснет себя за локоть, что отказался от русской службы. За язык и уши ручаться нельзя, но зато Россия никогда бы не придумала такой изощренной пытки, какой отблагодарил его лично король Франции – за все, что он сделал для своей Франции!) * * * Не следует думать, что Елизавета арестовала Апраксина по своей воле. Самодержцы не всегда были самодержавны: их поступками зачастую управляло мнение близких доверенных лиц. Вот как это случилось. – …Выйдите, – наказала она членам Конференции. – И пущай каждый, от других порознь, ни с кем, кроме бога и совести, не советуясь, напишет свое мнение и подаст мне в руки в плотно запечатанном конверте. Один за другим входили в покои члены Конференции, клали перед ней конверты и уходили. Наедине она вскрыла их, и арест Апраксина был предрешен коллегиально: четыре письма признали «держать над ним суд военный по всей строгости». Но пятое письмо было от Бестужева-Рюмина – канцлер выступал против ареста! Первый допрос с Апраксина был снят в Нарве. Граф Александр Шувалов, великий инквизитор империи, приготовил хороший стол, душевно потчевал арестованного генерал-фельдмаршала: – Степан Федорыч, вот огузочек мяконький, кусни-ка! Ананасика привез я тебе. Из своих оранжерей, и то – лакомо буди… Апраксин пил вино, стругал ананас, словно репку с родимого огорода, убивался и жалился: – Почто обидели меня, старика? Я ли не дудел всем в уши, что плоха армия! А мне ее же и подсунули – на кой хрен? Великий инквизитор болтать ему не мешал – больше слушал. Руки назад. Похаживал меж пылающих каминов. То зад погреет, то ляжки, то руки над огнем потрет. Шувалов мерз. Его ломало и корежило от ревматизма, который он нажил себе в подземельях Тайной розыскных дел канцелярии, где в пытошной ярости провел лучшие зрелые годы своей жизни. – …Армия, – плакался Апраксин. – Нешто же такие в Европах бывают? Телеги худы. Колесики – без оковок. А лошадь? От Мемеля еще не отошли, как подковы уже осеклись… – Пастетцу-то, – отвечал на это Шувалов, – чего не кушаешь? Ты ешь, Степан Федорыч, не обижай меня. Пастеты, оне вкусные! Лицо великого инквизитора – бледное, одутловатое. Глаза резало от бессонных ночей. А вся правая сторона лица корчилась в нервном тике (уже параличом тронутая), и говорил, заикаясь: – Икорки-то, маршал, икорки… Икорка, она вкусная! А сам перевернул на своих пальцах дюжину перстней – бриллиантами внутрь, чтобы не повредить камушки. Посмотрел Шувалов, как Апраксин икорку к себе тащит, да как треснет его снизу… только зубы ляскнули у фельдмаршала. – Эть! – сказал и присел. Загребая черепки, потащил Апраксин скатерть, посыпалась на пол вся посуда и графинчики с рябиновкой и ежевичной (домашнего изготовления). А Шувалов секретаря кликнул – с перьями! – Степан Федорыч, – сказал инквизитор без видимой злобы, – ты уж не гневайся, что ударил. По давнему опыту известно мне, что опосля удара такого испытуемый душу свою облегчает сразу… Говори же теперь без утайки, да скоренько! – Что говорить-то теперь? – простонал Апраксин, вставая. – Пункт первый, – продиктовал Шувалов. – Великий канцлер Бестужев-Рюмин ведь писал тебе в ставку… а? Заклинал ведь он тебя именем великой княгини Екатерины, чтобы ты в баталиях не утруждал армию… а? Чтобы ты для внутренних распрей готовил свою военную обсервацию… а? – И, вопросив так, Шувалов склонил голову набочок: – Чего молчишь? Или не до конца облегчил я тебя? «Добрый вечер, господа!» В ночь на 9 декабря 1757 года Екатерина удалилась к себе для родов. Она лежала на постели. За окнами шевелились, словно черные руки, оголенные деревья Летнего сада. Со стороны арсеналов покрикивали караульные… Откуда-то вдруг потянуло сквозняком. – Кто там еще? – простонала она. – Закройте двери… Слабо мерцали огарки в шандалах. – Почетный караул герцога Голштинского занимает пост, – раздался голос ее мужа. Петр Федорович прислонился к печке, напротив кровати, одетый в парадную форму прусского офицера, при шарфе и ботфортах со шпорами. Длинная шпага болталась возле тонких, как прутья, ног. – Каковы причины сего парада, сударь? Уйдите же отсюда… Тогда он, как заводной, стал выкидывать перед ней артикулы: – Сударыня (артикул), истинные друзья познаются в беде (еще артикул). И я готов исполнить свой долг голштинского офицера (опять артикул), как и положено в доме моих герцогов (шпага рассекла воздух). Только сейчас Екатерина поняла, что перед ней стоит вдребезги пьяный человек, и закричала – от боли и ярости: – Как вы несносны, гнусный мизерабль! Убирайся же ко всем чертям… жалкое подобие человека… мусор! навоз! червяк! В эту ночь у нее родилась девочка, которую нарекли Анной – уже пятый ребенок Екатерины, из которых выжил только один Павел. Все знали, кто отец этой дочери, и празднеств при дворе никаких не было. Но Людовик в грубой форме отказался быть крестным отцом отпрыска Романовых; аббат Берни депешировал в Петербург, что нельзя же требовать невозможного, ибо всему миру известно: король… «благочестивый католик»! Елизавета Петровна чуть не заплакала от такого оскорбления: – Россия-то, чай, не последний двор в Европах. Она обиделась на Людовика и резко прервала с ним «переписку доверия», проходившую через руки де Еона. А из своей походной палатки, затерянной в Тюрингии, хохотал над ними король Пруссии. – Вот старая распутная ханжа! – отзывался он о Людовике. – Я бы крестил даже поросят в России, только бы не воевать с нею. Однако какой прекрасный сезон выдался нынче в Петербурге: там собрались одни комедианты, чтобы потешать меня своими анекдотами… …Сейчас будет решено многое! * * * Ветер рвал плащи с генералов. Опираясь на трости, они ждали, когда король поднимется к ним на вершину холма. Фридрих ступал тяжело, руки его – без перчаток – посинели от холода. – Господа, – сказал он, помолчав, – это верно подметили карикатуристы, что у меня длинный нос. Но он не служит для получения щелчков. Тем более когда известные в Европе дамы решили щелкать меня по носу… Никогда не любил женщин и сейчас веду войну с тремя дамами сразу. Двух мы уже наказали и теперь пришли сюда, дабы намылить шею венской императрице… Король посмотрел с горы в низину, где желтели, как волчьи глаза в засаде, костры его обессиленной в походах армии. – Дайте им вина и мяса! – прокричал король. – Внушите им слепую покорность моей воле! Завтра победим или погибнем: иного исхода нет! Битва за Силезию случится здесь. Австрийцев – сто тысяч, а нас – только тридцать! Но воевать умеем не числом, а искусством… Теперь же, – закончил Фридрих тише, – пусть те из вас, кто боится разделить со мною опасности, сразу же подают в отставку… Даю слово короля: я никогда не оскорблю их упреком! Они могут уйти. Я и так им за многое благодарен… Генералы стояли молча. Никто не шелохнулся. Только бешеный ветер, обдувая вершину, с треском рвал простреленные в битвах плащи… Фридрих поднял глаза: – Значит, все согласны остаться со мною? Хорошо. В таком случае я вправе быть жестоким. Я расстреляю любого из вас, в ком замечу слабость. Верьте в меня и верьте в чудо! Чудо произойдет здесь – в этой битве под Лейтеном, которую я начинаю завтра наперекор всем судьбам… Король сбежал с холма, подозвал к себе одного офицера. – Я тебя не знаю, – сказал он, – а ты меня знаешь. Я твой король! Не отходи от меня ни на шаг. Если меня убьют, сунь меня носом в землю, чтобы никто не разглядел моего лица, и закинь тело плащом. Если тебя спросят: «Кто это валяется?» – отвечай: «Так себе… лежит какая-то падаль!» Незнакомый офицер призадумался: – Ваше величество, а если убьют не вас, а меня? – Тогда, любезный друг, все будет наоборот, и падалью станешь ты… Ну, соглашайся скорее: твоему королю сейчас некогда! На этот раз его солдаты пошли в сражение с церковным гимном, как на похороны. Сражение под Лейтеном началось с ошибки самого Фридриха: он разбил авангард имперских войск, приняв его за правое крыло противника. А когда дым отнесло ветром в сторону, король тихо свистнул: – Рано мы обрадовались. Аванпосты смяты, но вон там, очень далеко, целехоньким стоит правое крыло… Надо снова поломать голову. Эй, Циттен! – позвал король. – Всех пленных, которые нам уже попались, пусть твои гусары оборвут и вываляют в грязи. А потом, чтобы воодушевить войска, ты проведи этих чумазых оборванцев перед фронтом моих гренадер… Психология – фактор, который Фридрих постоянно учитывал. Вид понурых и растерянных австрийцев, которых в путах – связками! – протащили перед строем, придал бодрости прусским ветеранам. До двух часов дня противники бились еще вполсилы, лишь вызнавая слабости друг друга. Затем король решился. – Самое больное место, – сказал он, – это сам Лейтен! Инфантерию пустить вперед «македонской фалангой», эшелоны на виду противника перестроить в плутонги. Это несложно для нас, но я хочу ошарашить врага нашими отличными порядками и дисциплиной… Лейтен был каменной большой деревней, с форштадтами и воротами, словно крепость. Вокруг Лейтена – плетни из древней лозы, а из-за плетней пучками вылетали пули… – Не пройти! – доложили Фридриху. – Не рассуждать, – ответил король. – Все уже погибли, – доложили ему. – Все, кроме тебя? – спросил король. – Иди же теперь умри и ты, собака! Пруссаки ложились под Лейтеном труп на трупе, а сверху еще труп. Это был страшный пирог из мертвецов-солдат, аккуратно прослоенный начинкой из офицерских трупов… – Молодцы, ребята! – похвалил их король. – Только полковник у вас из навоза… Другого надобно на его место! Встал с земли капитан Меллендорф и воздел шпагу. – Король, прощай! – закричал он истошно. – Прощай и ты, – ответил ему король… Сорок пушек встретили капитана под самыми воротами. Но Меллендорф проскочил под ядрами, в остервенении садил кулаками в доски: – Клянусь дьяволом, я буду сегодня в Лейтене! И его батальон прорвался в Лейтен, а капитан был уже в чине полковника (к вечеру Меллендорф стал генералом). Де Катт, подойдя к королю, повернул к нему циферблат часов: – Уже четыре, король. Скоро стемнеет. Из седла прогорланил Фридриху хрипатый Циттен: – Моя кавалерия устала ждать! – Ах, черт вас всех побери! – воскликнул король. – Если она устала ждать, так пусть отдохнет в атаке… Циттен, вперед! В треске ружей и сабельном визге армия австрийцев стала удирать от Лейтена к другому городу – к Лиссе, чтобы укрыться за его каменными стенами. – Тьфу! – сплюнул король. – Ваше величество чем-то недовольны? – спросил де Катт. – Эти мозгляки удрали, и теперь мне надо вылущивать их, как семечко из скорлупы, из этой Лиссы! – Но мы победили под Лейтеном. – Теперь должны победить под Лиссой… Пока я не убью хотя бы пятьдесят тысяч солдат венской кузины, я не уйду отсюда. Сейчас мне нужна не просто победа. Мне нужен второй Россбах! Там я повалил французов, здесь уничтожу Австрию! После боя генералы собрались в палатке короля, но Фридрих, сумрачный, никого из них хвалить не стал: – Вы устали, господа? Хорошо. Более я не стану утруждать вас. Лейтен – ваш, а Лисса – за мной… И он вышел к своим ветеранам, снял шляпу. – Дети мои! – провозгласил исступленно. – Нет ли среди вас охотников прогуляться ночью до Лиссы? Нет, охотников не было. Уже полегли, как побитые. – Дети мои! – снова закричал король. – Вы напрасно отказываетесь. Эту прогулку вы проделаете вместе со мною… Он вскочил на коня. Рядом с ним пристроился офицер. – А ты кто таков? – пригляделся Фридрих в потемках. – А я – тот самый… Все жду, когда вас убьют. – Молодец! Жди и дальше… Впереди такая волшебная ночка, что будет неудивительно, если утречком я тебя закопаю! Во главе маленького отряда Фридрих добрался до постоялого двора на дороге. Трактирщик вышел к ним с фонарем, осветил мрачных всадников. – Ну-ка, проводи нас до Лиссы, – сказал король. – Хлопотная у тебя жизнь, приятель. Почти такая же, как у меня… – Ах, сударь, – отвечал трактирщик, беря под уздцы лошадь Фридриха, – если бы не этот негодяй прусский король! Вчера он убил моего старшего сына под Лейтеном, а младший взял ружье и сейчас сидит в Лиссе… Как только женщина могла породить такого вампира, пожирающего наших младенцев! – Свети лучше нам, – невозмутимо велел ему король, ни разу не перебив страшного рассказа. – Свети, мы тебе заплатим. Кони ступили на мост. Во мраке уже вырос вал, обсаженный липами. Осторожно пруссаки въехали в Лиссу; впереди отряда выступал конь с королем. Из-под шляпы, надвинутой на глаза, Фридрих зорко взирал на уличную суетню; вспыхивали и гасли в окнах огни обывателей. Три солдата несли на спинах соломенные снопы, и король, свесясь из седла, схватил одного из них за шкирку: – Куда несешь солому? – Велено поджечь мост, как только подойдет Фридрих. – Брось солому! Фридрих давно спит… Да и охота ли королю шляться по ночам в такой темени? В одном месте их встретили стрельбой. Австрийцы из окон домов исхлестывали пруссаков пулями. Вокруг короля рушились из седел мертвецы, пуля разбила фонарь трактирщика. Четыре пули подряд попали в лошадь Фридриха, и она легла на живот, как подломленная. Король быстро перескочил на другого коня: – Я знаю улицы в Лиссе… За мной! Копыта застучали по твердой дороге, которая, стелясь, струилась серебряной полосой, как река. Впереди чернел остов древнего замка, качались цепи навесного моста. Фридрих оглянулся – за ним скакали только три гусара. – На мост, ребята! – И кони проскочили через мост. Во дворе замка спешились. В узких софитах здания разом забегали тени людей, замелькали свечи в руках лакеев. Фридрих толкнул массивные двери – вступил внутрь; он угодил прямо в штаб австрийской армии. Отступать было поздно (его уже узнали). Опираясь на трость, он шагнул вперед и приподнял шляпу. – Bonsoir, messeieurs, – сказал король, входя, и повторил по-немецки: – Добрый вечер, господа![15] О, какое приятное общество. А я так истосковался в дороге… Остолбенело взирали на прусского короля генералы Марии Терезии, а Фридрих не спеша стянул перчатки и улыбнулся. – Вы меня не ждали? – спросил, усаживаясь. – Конечно, нет. Простите, господа, я не помешал вам? Если помешал, то вы меня великодушно извините. Но, думаю, и королю найдется местечко у камина. Впрочем, не пора ли нам представиться? Меня вы знаете… А вот вы, сударь? Раздался грузный шаг, и генерал отрапортовал: – Ваше королевское величество, имею честь… Граф Курт фон Болен-Шафгаузен, генерал-унтер-лейтенант штаба принца Лотарингского и камер-юнкер двора императрицы австрийской! – Весьма польщен, генерал… Как здоровье моей старой приятельницы – императрицы Марии‑Терезии? Я тут ей написал однажды, а она не ответила. И вот теперь я озабочен: уж не больна ли? Следом подходили другие, и скоро Фридриху представился весь штаб австрийской армии. Краем уха король слушал, как начинает грохотать в окрестностях битва, но не унывал, – генералы опытны, и на этот раз пусть справляются без него. – Я бы не отказался от ужина, – нагло заявил король. Австрийский штаб кинулся на кухни, но там было – хоть шаром покати. Однако хозяин замка оказался догадлив. – Королям ни в чем не будет отказано в моем доме! – решил он, после чего разложил поаккуратнее все объедки на золоченом блюде. – Ваше величество, – сказал он, кланяясь Фридриху, – не взыщите за бедность ужина, но это все, что осталось. – Замечательно, бесподобно! – восклицал король, принимаясь за еду. – Я сам виноват: никогда не надо опаздывать к ужину… Покончив с едой, он по звукам битвы определил, что сражение подходит к концу, и, встав, обратился к генералам: – Господа, благодарю вас. Мне было очень приятно познакомиться с вами… Теперь я вынужден сообщить вам одну неприятную новость: как ни странно, но вы уже давно находитесь у меня в плену. Прошу сложить шпаги вот на этот стол… Лисса была взята. Заодно пруссакам досталась и вся австрийская артиллерия. Цесарские войска покорно, как лакеи, сложили к ногам Фридриха 53 знамени императрицы Марии Терезии. – Этого мало! – огорчился король. – Я не нуждаюсь в лишней победе. Что мне она? Мне нужен полный разгром Австрии… И он повел свою армию на Бреславль. Изнутри крепости всю ночь стучали топоры, а наутро явился старый лазутчик. – Фриц, – сообщил он, подмигивая королю, – внутри Бреславля всю ночь сколачивали виселицы… Спал ты или слышал? – Неужели они собираются меня повесить? – Нет, Фриц; вешают там тех, кто заикнулся о сдаче. – Правильно делают! Заикаться не надо… Холод был так велик, что пруссаки разобрали на дрова всё что можно в округе Бреславля. Наконец осталась под осажденным городом только избушка, где ютился Фридрих. Одно удачное ядро решило судьбу Бреславля: это ядро угодило в пороховой магазин, и бастионы взлетели на воздух. Австрийцы срубили виселицы и сдались. * * * Карл Лотарингский привел в Богемию остатки своей стотысячной армии – всего 36 тысяч измученных человек, потерявших веру в себя и свое командование. Это было все, что осталось от главной боевой армии Марии Терезии. – Ну вот, – сказал король, – и закончилась кампания тысяча семьсот пятьдесят седьмого года… совсем недурно мы вступаем в новый год! А знаете, де Катт, мне чертовски нравится этот городишко Бреславль. Не зазимовать ли тут до весны? В тишине провинциального покоя скромным философом, далеким от мирской суеты, стану заниматься я политикой и финансами… Глядишь, и зима пролетит незаметно! Он так и сделал. Вскоре венская императрица получила от него письмо (начиналась политика). Король предлагал ей мир. Он угрожал и льстил «дражайшей кузине». Перечислив в послании свои громкие победы, Фридрих писал далее: «Вы губите свое государство; вся пролитая кровь падет на Вашу душу… не в Ваших силах победить того, кто, будучи Вашим врагом, заставляет трепетать весь мир!..» Отсюда, из Бреславля, Фридрих безжалостно грабил оккупированные земли, непомерными контрибуциями выжимал из городов последние их соки. По всем немецким пределам шли спешные наборы в армию. Питт помогал ему из Англии золотом… Все было хорошо. Тихий снежок сыпал на острые крыши. Садились голуби на подоконник. Приятное тепло разливалось от печей. Король спускался на кухню, потирая руки, спрашивал вожделенно: – Ну, а чем меня покормят сегодня? …Он не знал, что пройдет лишь несколько дней, и он (король!) покатится по коврам, весь корчась от бессилия, весь в спазмах бешенства, и он (король!) будет выть и рыдать, он изгрызет себе костяшки пальцев, он (король!) станет тогда самым жалким и ничтожным человеком на свете. И потом он уже никогда не будет счастлив в своей жизни. И это произойдет очень скоро! Бал после обморока Из допросов Апраксина становилась ясна картина предательства «молодого двора». Инквизиция нащупывала причины бегства армии: великий канцлер Бестужев-Рюмин, этот зарвавшийся карьерист, русские штыки, приставленные к сердцу врага, развернул внутрь России, дабы устрашить ими своих личных врагов… Был зван ко двору (скорее для полноты впечатления) и генерал Виллим Фермор. – В чем суть бесславной ретирады? – гневно спрашивала его Елизавета. – Как человек непридворный, генерал, ты отвечай по совести: почто Кенигсберг не взят, а моя армия на зимних квартирах обретается? Почто слава армии русской на весь божий свет омрачена стала бегством обратным? Фермор, у которого тоже рыльце было в пушку, начал отстаивать Апраксина – грязная рука мыла грязную руку: – Как перед богом, по сущей правде скажу: недостаток лошадиной субсистенции – единая причина тому, что лошади, в совершенную худобу придя, не дозволили ваше величество викториями возрадовать. А уж как мы желали того – бог видит и все знает. Лошади вот… беда с ними! То есть Фермор попросту свалил все на лошадей… Воронцову императрица сказала потом: – Что же мне так и оставаться теперь в дурах? А через несколько дней до Петербурга дошло известие о полном разгроме австрийских войск под Лейтеном и Лиссой. Это было уж слишком: сначала Россбах, потом Лейтен. Елизавета стояла возле туалетного столика. Банки с помадами вдруг полетели, звеня, на пол, и она осела, тяжело и грузно, на турецкие пуфы. К ней сразу подбежали, стали кричать: – Кондоиди сюда… Фуассодье зовите! Елизавета открыла глаза, чуть двинула рукой. – Ы-ы… ы-ы-ы… а! – промычала. С нею случился обморок, очень похожий на тот, что был в Царском Селе. Но она скоро оправилась. Ряды придворных сильно поредели, и она это заметила: – Где князь Трубецкой, жаба старая? Ей доложили: отбыл к великой княгине, дабы поздравить с новорожденной. Елизавета велела звать вельможу обратно. – Слушай, князь, – сказала она ему, – ты бы хоть постыдился. Высох уж весь, душа корсетом только и держится, а наперед удочки кидать умеешь… Да подохнешь ты раньше меня! Не спешите вы невестке моей кланяться. Еще успеете накланяться. – Матушка, – заползал Трубецкой у нее в ногах, – дозволь ручку тебе поцеловать… красавушка ты наша… херувимная! – Иди ты к черту, князь, нужны мне твои поцелуи… А это у тебя откуда? – спросила она, заметив на кафтане вельможи польский орден Белого Орла. Выяснилось, что по указке Бестужева польские ордена раздает в Петербурге граф Понятовский, – дело уже совсем нечистое. – Ах, этот «партизан» еще не убрался? – И не уедет, – подсказал из-за плеча Шувалов, – ибо канцлер Бестужев свой личный интерес в нем соблюдает. – Кроме интересов государственных в столь грозное время не мочен канцлер личных интересов иметь! Нарастала гроза. За стенкой тихо и жалобно, словно мыши в амбаре, попискивали фрейлины. Лакеи передвигались с посудою «на воздусях». Камергеры попрятались за лестницами… У-у-ух! Явился лейб-медик Кондоиди с пузатой чашкой: – Васа велицества, декокт отлицный… выпейца! – Выпей уж сам, коли ты так меня любишь. Отмахнувшись от лекарств, Елизавета Петровна залпом осушила бокал с венгерским вином. И – объявила: – Бал! Назло всему – балу быть завтрева. Дамы чтобы в мужнем явились, а мужья чтобы в юбках были. Тех же, кои от бала отлынят, того штрафовать в сто рублев… взыщу! Пять часов провела в духоте туалетной комнаты, пока массажи и эликсиры не вернули ей очарования молодости. Нос вот только сплоховал! А так-то она была – хоть куда. Правда, нос этот (под страхом наказания) писался художниками исключительно анфас, с лучшей его стороны. А в профиль портретов Елизаветы почти не существует, кроме случайного медальона на кости работы Растрелли… В костюме голландского матроса плясала императрица. Летела в присядке, сшибая кадки с деревьями померанца. В показной веселости был и немалый смысл: то, что случилось после царскосельского припадка, уже не должно повториться! Лопиталь был почти влюблен в этого «матроса», но остерегался повторить роман, погубивший когда-то маркиза Шетарди. Россбах был неважной картой в игре французов, и Елизавета, чтобы утешить посла, самолично взбила ему сливки с клубникой: – Кушайте, маркиз. Военное счастье, как и счастье любви, всегда переменчиво… Граф Николя, – позвала она Эстергази, – идите к нам. Сознайтесь, что после Лейтена кошки скреблись в вашей душе? В самый разгар куртага она сознательно удалилась в одну из задних укромных комнат, где бил из полу прохладный фонтанчик. Сопровождали ее только Лопиталь и Эстергази. Лакеи подали напитки и вина – удалились тоже. – Я понимаю, – проговорила она, – что не Апраксин виноват в ретираде, а персоны умней его и значительней… Но вот что делать с Бестужевым – право, не придумаю! Между тем де Еон оставался в зале среди танцующих. Издали он наблюдал за поведением вельмож. Мрачный и полупьяный, великий канцлер Бестужев озабоченно терся возле запертых дверей, за которыми укрылась с дипломатами императрица. Тут же прохаживался, фыркая, великий князь, а поодаль блуждал Воронцов… Три человека, столь враждебные друг другу, изнывали от страха: что происходит за этими дверями? О чем беседует Елизавета с послами?.. Какая-то буря назревала над этим веселым балом, и Воронцов не выдержал – сказал великому князю: – Почему бы вам не пройти к своей тетушке? – Вот еще! – отвечал урод. – Я не желаю быть в обществе этих арлекинов… Боже! – схватился он за лысенькие виски. – За что меня наказала судьба, осудив прозябать в этой проклятой стране? Почему не отпустят меня на родину? Чин прусского поручика – большего я не желаю! – Вы станете русским императором, – приблизился Воронцов. – Но командовать батальоном в Потсдаме гораздо занятнее, нежели управлять страною попов, подъячих и бездельников… Капут России! Фридрих велик, Фридрих непобедим! О чем беседовала императрица с послами – можно было только догадываться. Но и Лопиталь и Эстергази вышли от нее довольные. Коалиция Австрии и Франции разваливалась, неспособная выдержать железных ударов Пруссии, и теперь Россия должна была спасать положение. * * * Конференция при дворе усиленно трудилась. Споров не было, все сошлись на едином мнении, которое звучало примерно так: – С горечью примем за правду: король Пруссии силен, и от успехов своих в немалое фурийство приходит. Далее воевать таким побытом нельзя. Союзники наши более мародерствуют да контрибуции с городов взыскивают. Война же – не грабеж, а суть единоборство политическое. Посему, судари, России надобно силой вмешаться в общую стратегию Европы, как в свои дела собственные, и – не мешкать ныне! Таково рассуждали в Петербурге, и Фридрих был обескуражен, когда неожиданно пронюхал, что русские войска вновь зашевелились в заснеженных до пояса лесах Ливонии. – Безумцы! Уж не собираются ли они воевать со мною? Но зимою сидят дома, а не воюют… Да, зимою воевать не принято. Зимой армии готовятся к звону мечей по весне. По зеленой свежей травке армии спешат умирать по планам, предначертанным полководцами в темные зимние ночки. Но русские, со свойственным им «варварством», кажется, хотят нарушить эту давнюю священную традицию?.. Главнокомандующим над армией вместо Апраксина был назначен Виллим Виллимович Фермор – странный англичанин из Замоскворечья. Апраксина выдвинул сам Бестужев, а Фермора усиленно толкал к славе вице-канцлер Воронцов. – Фермор, – утверждал Воронцов, – и местность прусскую знает, и при дворе не вельможен! Оттого-то, связей при дворе не имея, изветов тайных слушать не станет, а сделает лишь то, что высокая Конференция ему повелит… Фермор выехал в армию с протестантским капелланом, по прибытии на место разбил шатер походной церкви, собрал всех немцев из своего штаба и начал усердно молиться. Солдаты сразу возроптали: – Апраксин – хоша русак был, яво Степаном по-божески звали. Он, бывалоча, крестился часто и нас к тому понуждал… А эти што? Собрались тамо, фонарь зажгли, и воют, как собаки… Слухи о недовольстве Фермором дошли до ушей Елизаветы. – Глаз да глаз! – сказала она. Конференция усердно обмозговывала один вопрос: в какой из дней лучше всего приводить к присяге на верность России жителей Кенигсберга и всей Восточной Пруссии? Воронцов такой день отыскал. – Имеется отличный день! – сказал он. – Двадцать четвертого января 1758 года королю Фридриху сорок шесть годков стукнет. Я думаю, что неплохо бы ко дню рождения его и закрепить Пруссию за Россией – на времена вечные, неизбытные! …Мело за окнами, мело. Коптя, догорали свечи в высоких бронзовых жирандолях. Зима – лето русское Из глубокого рейда по землям Пруссии вернулась конная русская разведка. «В краю все спокойно», – доложили Фермору. И пошли двумя колоннами: одна, правая, – из Мемеля, другая, левая, из тихой Жмуди. Вел левую колонну – прямо на Тильзит! – генерал Петр Румянцев, а Фермор ему палки в колеса вставлял, ибо завидовал юной славе. Трещали лютейшие морозы, снег был искрист и хрупок, солнце светило вовсю. Черные вороны не спеша срывались с дерев и, распластав крылья, недвижимо и мертво уплывали в лесную жуть. Кошёвка генерала плыла на полозьях как воздушный корабль, почти неслышно, только всхрапывали кони. Снега лежали высоко, по сугробам катили пушки, ставленные на лафеты-санки. Конница шла на рысях, вся в изморози, вся в паре, вся в нетерпении. Редко-редко попадется корчма. Тишина, безлюдье. И вот она, Пруссия! Впереди армии пошел гулять манифест к населению: «Не мешать… Не противиться… Не пужаться!» Войска были приструнены заранее, еще в канун похода. Апраксин армию разложил, но теперь солдатам внушили твердо: никого из пруссаков пальцем не тронуть… упаси бог взять что-либо из дома прусского! Кошёвка Румянцева плыла и плыла… – Стой! – Шумно вздохнули лошади, стало тихо; генерал выглянул наружу. – Кто-то едет… тащится. Надобно бы поспрашивать! Навстречь эшелону ехал обоз с товарами из Кенигсберга на Ковно. Румянцев подошел, хрустя снегом, к стеганому возку, где сидели купцы, греясь водкой. Рванул на себя дверцу. Увидев русского генерала, никто из купцов не удивился (время военное). – Что в Кенигсберге, господа? – спросил Румянцев. Ему ответствовали, что в Кенигсберге и в Пиллау гарнизоны боя не хотят и уходят; жена фон Левальда, застрявшего с войсками в Померании, сбирается ехать к мужу. – К мужу сбирается ехать или от нас убегает? – уточнил Румянцев, и ему сказали, что, верней всего, убегает. – Благодарю вас, – захлопнул он дверцу. – Пропустите негоциантов!.. Петр Александрович ночевал в селении Тавроги, когда из Тильзита прибыла депутация мещан. Городской секретарь просил у Румянцева протекции и защиты от обид. – Обид не учиним, – отвечал Румянцев. – Протекцию же посулю не от себя, а от имени всей матушки-России… С ходу, не раздумывая, Румянцев взял Тильзит, велел варить щи с убоинкой, строить баню с паром, разбить лазарет, лекарям велел ног и рук солдатам раненым не отрезать. – Я вам головы поотрезаю, – сказал. – Лечить надо! А сам сел за стол и написал рапорт в Конференцию о взятии Тильзита: «…нашел оной город от войск прусских совсем испражнен и отверстым к приятию войск ея императорского величества…» Русские войска и сами не заметили, как оказались уже в самой середке Пруссии. Пока все было спокойно. Солдаты объяснялись с пруссаками на пальцах. Местные помещики-юнкеры с удивительной благожелательностью приглашали офицеров на свои фольварки, где было тепло и уютно. Первая скрипка прозвучала где-то в глуши прусской, как робкий призыв к любви. И был, наверное, первый смельчак, который подошел к дочери хозяина фольварка и вывел ее, цветущую от смущения, на жеманный и ходульный котильон! 22 января 1758 года русская армия вступила в столицу Пруссии – Кенигсберг (город, кстати, тогда был дурной и бестолково раскидан по островам и поймам Прегеля). Члены магистрата, сам бургомистр, камералии и президент трибунала, при шпагах и в мундирах, торжественно вышли навстречу. Под гулкие возгласы литавр русские полки входили в город с распущенными знаменами – с тяжелой парчи осыпался снег. Неистово гремели барабаны. Фермор въехал в Кенигсберг следом за войсками. Ему вручили ключи от столицы и ключи от крепости Пиллау, ограждавшей Кенигсберг со стороны моря. «Все улицы, окны и кровли домов усеяны были бесчисленным множеством народа. Стечение оного было превеликое, ибо все жадничали видеть наши войски; а как присовокуплялся к тому и звон колоколов во всем городе и играние на всех башнях и колокольнях в трубы и в литавры, продолжавшееся во все время шествия, то всё сие придавало оному еще более пышности и великолепия…» Музыка, пушечная пальба и взлетающие к небу фейерверки – эта праздничная суета длилась всю ночь. И до утра топали войска, располагаясь на постой, полыхали костры на перекрестках – для обогрева публики, крутились в седлах крикливые калмыки в остроконечных шапках, звеня колчанами. Наутро все церкви Пруссии гремели от благодарственных молебнов россиян. Одноглавый прусский орел сшибался с крыш и зданий; крепили теперь повсюду орла российского, орла двуглавого. В книжной лавке университета шла бойкая торговля: продавались русские книги, манифесты и портреты Елизаветы Петровны (гравированные, конечно). С сомнением – впервые в жизни! – пруссаки попробовали чаю, завезенного русскими; русские же офицеры сразу стали учить бюргеров, как надо варить крепкий пунш. Вообще русские повели себя удивительно. Объявлена была свобода веры, свобода торговли, свобода печати. Сохранили весь прежний чиновный аппарат, но – естественно – лишили Фридриха налогов с прусских земель. Были не тронуты архивы и регистратура. Почта в Пруссии продолжала работать без перебоя, только письма теперь принимались в пакетах незаклеенных (очевидно, для перлюстрации). Частных библиотек русские не касались, а публичной тут же составили точную опись. Студенты продолжали учиться, профессуре русские оказывали особые знаки внимания и почтения. И немцы всё смелее сходились с победителями, уже не гнушаясь проситься на русскую службу. Никаких контрибуций не взималось! Никаких повинностей не вводилось! И это понятно: России ведь было совсем невыгодно беднить население Пруссии, которая отныне входила в состав империи на правах новой для нее губернии. Покорив мужчин, русские дружно взялись за женщин, и началась любовная «оккупация» Пруссии, не имевшая равной себе в истории. Никогда так горячо не пылали щеки милых Гретхен! Кенигсберг, говоривший при Фридрихе языком грубых реляций, вдруг заговорил о любви, о свиданиях и розах Гименея… Крылатый божок любви порхал в том году над острыми крышами Кенигсберга! Немецкий историк Архенгольц (страстный поклонник Фридриха) писал об этом необыкновенном времени: «Никогда еще самостоятельное царство не было завоевано так легко, как Пруссия. Но и никогда победители, в упоении своего успеха, не вели себя столь скромно, как русские». 24 января (в день рождения короля прусского) все население Пруссии дало присягу на верность новой отчизне – России! После чиновников подходили к пастору ученые университета, положил на Библию плоскую, иссушенную руку и великий Иммануил Кант; в жизни этого германского философа, в жизни поразительно скучной и неинтересной, этот факт – самый исключительный и яркий!.. А к берегам Пруссии тянулись от Мемеля русские корабли и галеры, груженные золотистым русским хлебом. * * * Читатель прочел все это – и наверняка не поверил мне. Слишком идиллическая картина нарисована автором. Пруссия – этот оплот оголтелого юнкерства, этот кипящий котел, из которого кайзеры и фюреры черпали идеи и кадры для своих изуверств, – как же могла эта Пруссия так спокойно и почти равнодушно отдать себя в лоно России! Отвечаю: История зачастую состоит из парадоксов. Но эти парадоксы вполне объяснимы, если мы, читатель, накинув мундир армии Елизаветы, въедем с тобою в Кенигсберг и посмотрим на Пруссию как бы изнутри ее царства – глазами самих пруссаков… Когда затхлое полунищее курфюршество Бранденбург захватило под свою власть сытую и обильную область Пруссии, Кенигсберг тогда отвечал Берлину восстанием! Это первый факт. Война, которую затеял Фридрих, свирепо выгребала из Пруссии пушечное мясо, мясо натуральное, хлеб и лошадей для кавалерии. Налоги росли, их выколачивали из юнкера, а юнкер брал палку и колотил своих крестьян. Русские же, придя в Пруссию, ничего не брали, сами помогали Пруссии! Вот вам второй факт. Фридрих всю жизнь утверждал: война – это дело короля, народа она не касается, сиди дома и трудись. Наверное, оттого-то, когда одноглавый орел был заменен двуглавым, никто из пруссаков даже не колыхнулся! Это третий факт. Наконец, факт четвертый – самый решающий: вступление русских войск в Пруссию не было оккупацией, когда победитель стремится к быстрому обогащению за счет оккупированных, чтобы потом, все разрушив, покинуть завоеванную область. Совсем нет! Это было присоединение Пруссии (как древней земли славян) к славянскому же государству – России! Русские устраивались тут сразу прочно и деловито – на века, и пруссаки отлично понимали, что они не уйдут, они здесь останутся. Таким образом, читатель, парадоксы истории, как бы ни были они изощренны, все-таки можно объяснить. Пруссаки доверили России себя и свое будущее (будущее детей и внуков своих) – по доброй воле, без принуждения!.. Скоро Елизавете Петровне принесли первую прусскую монету, отчеканенную в Кенигсберге, а на ней были такие слова: ЕЛИЗАВЕТА – КОРОЛЬ ПРУССИИ – Вот, – сказала она, довольная. – Это Апраксин не мог ничего. А солдаты-то все могут: наша Пруссия! А весной быть посередь Европы и удивить ее! Достойно примечания, что Елизавета была названа на монетах не «королевой», а именно «королем»… Это очень странно, и я думаю – не был ли тут заложен какой-либо политический хитрый умысел? * * * Эту же монету через своих лазутчиков получил в Бреславле и Фридрих. Первый приступ ярости уже кончился, король перестрадал, и теперь наступила слабость. В пальцах Фридриха крутилась монета новой, чуждой для него Пруссии с обликом императрицы Елизаветы. – «Елизавета… король Пруссии»? – прочитал он. – Какая непревзойденная наглость! Меня знают в мире как курфюрста Бранденбургского и короля Прусского. Россия отняла у меня Пруссию, и теперь… Где вы, де Катт? – Я здесь, ваше величество, – подоспел секретарь. – Невежда! – отвечал ему король. – Ты посмотри сюда (он показал ему монету). Я уже не король, а значит – не «величество». Русские лишили меня королевства, оставив лишь в курфюрстах; отныне я только «светлость». Он отшвырнул монету прочь, и она покатилась в угол, звеня и подпрыгивая. – Какое злобное торжество! – произнес король. – Ах, как пируют в роскоши мои враги… Какой позор обрушен на меня! Пруссия, одно имя которой олицетворяет миру все мои владения с Берлином вместе, – Пруссия, которую я нежно любил, эта проклятая зажравшаяся Пруссия присягает России… Этого не снести! Присел к столу и долго писал. Обернулся: – Де Катт, вот эти письма спешно разослать по комендантам крепостей. Курьеры готовы?.. Тогда пусть скачут днем и ночью. Мне нужен фураж и хлеб, отчет по арсеналам и рекрутированию. Я снова начинаю игру – озлобленным и отдохнувшим… Что вы стоите, де Катт, такой рассеянный? – Я думаю, король. – Вот новость! Уж не собрались ли вы думать за меня? Не стоит труда, голубчик… Поверьте: я все уже продумал. И мне всего сорок шесть лет. Не знаю, сколько я проживу, но… Сколько бы я еще ни прожил, но в Пруссии ноги моей больше никогда не будет! Король сдержал свое слово. Он прожил еще двадцать восемь лет, исколесил в поездках весь Бранденбург, но Восточная Пруссия короля никогда больше у себя не видела… Де Катт вернулся в комнаты, отослав курьеров с письмами. Король стоял возле окна спиной к секретарю. – Они поскакали, ваше величество, – произнес де Катт. – Вот и отлично! – ответил король, не обернувшись. – Я уже разбил французов и австрийцев. Пришло время отколотить русских медведей. Они еще не ведают – как я умею бить! Он повернулся к де Катту с просветленным лицом. – В этой битве с русскими я буду ужасен, – сказал король. Не пойман – не вор Скромно и незаметно в Петербург въехал новый посол от Англии – сэр Ричард Кейт – и очень осторожно стал восстанавливать прежние подпольные связи. Великий канцлер Бестужев-Рюмин сразу оказался его верным побратимом. Канцлер был врагом Пруссии – это, конечно, так, но остервенело цеплялся за союз с Англией, которая, по сути дела, давно уже была врагом России! Бестужев висел на волоске, и все боялись оборвать этот волосок. Но… когда-то надо. Надо! А… кому рвать его? Маркиз Лопиталь появился на пороге кабинета Воронцова. – Сударь, неприятный разговор, – начал Лопиталь. – Имею распоряжение из Версаля прервать с вами всякие отношения. У вице-канцлера даже глаза на лоб полезли. – Да! – добил его Лопиталь. – Или вы уберете Бестужева, заступив его место, или же я (как и граф Эстергази), отвернувшись от вашей милости, буду впредь сноситься только с Бестужевым. Но с вами тогда никаких дел иметь мы не станем! Воронцов в страхе кинулся во дворец и сразу дал понять Елизавете, что канцлер Бестужев прямо и бесповоротно решил возвести на престол Екатерину, минуя мужа ее и сына. – А меня… под печку забросят? – хмыкнула Елизавета. – Сие, Михаила Ларионыч, еще доказать надобно. – И докажу, когда войду с ружьем в кабинет канцлера, где у него вот с этой стороны ковра, матушка, все проекты воровские лежат… Секретарь Волков давно за ним глаз острит! – Да, канцлер ныне худ стал, – призадумалась Елизавета. – С палкой ходит и не бреется. – С того и не брит, матушка, что под волосами зло прятать удобнее! Да и в Европе-то – слыхала небось? Все канцлер да канцлер, а твое имечко – так себе… опосля имени Бестужева политикуют. Вот и прикинь: гоже или негоже? В субботу, 14 февраля, было назначено очередное собрание Конференции по делам военным, но Бестужев, ссылаясь на болезнь застарелую, не явился… Все долго молчали. – Я тоже больна, – сказала Елизавета, – а делу войны от этого не стоять… Пусть канцлер явится! Она подошла к окну и ждала, пока возок канцлера не подъедет ко дворцу. Вот Бестужев вылез, волоча шубу по снегу, и вот его окружили солдаты гвардии. Вот он вскинул палку, что-то крича, он рыскает по окнам своими бешеными глазищами… Ее ищет! – Ой-ой! – И Елизавета скрылась за ширмами. А когда снова выглянула, на улице уже никого не было. Только на снегу валялась шапка канцлера. Кто-то воровато схватил ее и убежал прочь, колотя шапкой об свое колено, иней из пышного меха вытряхивая. Тем все и закончилось. * * * Гвардии майор Нащокин довез его до дому. Подбежал тут сенатор Трубецкой – враг еще старый: – Дозволь-кась… – Схватил ленту андреевскую, что глядела из-под шубы канцлера, рванул шибко и затоптал в снегу. А дом канцлера (русский Тампль) оцеплен шпалерами батальонов. И жена уже арестована. Дворню пока что в подполье загнали. Тростью отстранил канцлер Трубецкого, что плясал в радости на снегу, и поволочился в свои кабинеты. – Хороша же матушка! – выругался он и заметил своего секретаря Волкова, что копался в бумагах. – Ну, а ты, Митька, совсем дурак, – сказал ему канцлер. – Сколь годочков со мной прослужил, нешто ж не знаешь, как я опаслив в бумагах бываю?.. Екатерине, прямо скажем, не повезло: об аресте канцлера она узнала на следующий день – и снова из записочки Понятовского (связь у заговорщиков была налажена препогано): «Вчера вечером граф Бестужев арестован, лишен всех должностей и чинов; арестован также ваш бриллиантщик Бернгарди, Елагин и Ададуров». «Не избежать того и мне», – призналась себе Екатерина. «Что делать тут?» Принарядилась как ни в чем не бывало и вышла к обедне. Грозное молчание нависло в церкви. Даже дьячок запнулся в чтении. Преклонила колени и молилась исправно. А от самого пола глазами косила – кто враг здесь? Словно желая разглядеть ленты на маршальском жезле, после службы подошла она к Трубецкому. – Какая прелесть! – восхитилась громко и спросила шепотом: – Нашли ли вы больше преступлений, чем преступников, или у вас более преступников, нежели преступлений? Трубецкой сослался на приказ. Кинулась Екатерина к генералу Бутурлину, который был тоже наряжен в судьи над канцлером. – Да, арестовали канцлера, – нагло отвечал ей Бутурлин. – А теперича мы причину ищем, за что арестовали его! «Что, ежели сыщут? – переживала Екатерина. – Особливо тот проект последний, где я тетушку-то, почитай, уже в гроб поклала, а сама на ее престоле воссела?..» На кого положиться? Понятовский – только любовник, жила его телом, души не касаясь, ума не трогая. Свой ум был – дерзкий, извилистый, как западня. И – рискнула: в кирпичи дома, что от Невы поблизости строился, велела Понятовскому заложить записку, а маленький трубач канцлера пришел и вынул. Бестужева судьи заставили дать присягу – присягнул! Велели причаститься – лизнул с ложечки святые дары и твердил одно: знать не знаю, ведать не ведаю… А трубач все таскал и таскал утешительные записки, пока не сцапали его за руку. «Поступать смело и бодро, с твердостью, – советовал Бестужев из-под ареста Екатерине. – Подозрениями доказать ничего не можно…» И судьи, имея на руках эту записку, начали трясти из канцлера душу; весь великий пост протрясли и всю масленицу: – Отвечай: что ты искал в великой княгине? Бестужев все валил на себя, выгораживая Екатерину. По тогдашним законам судьи жили за счет подсудимого и брали что душа пожелает. С тоской смотрел старый хапуга, как растаскивают из дома мейсенскую посуду, рвут от стенок шпалеры узорчатые, даже стекла выставляют из окон. Всю жизнь копил, и все пошло прахом!.. Елизавета взяла для себя серебро канцлера (один только столовый сервиз потянул девятнадцать пудов чистого серебра) и велела: – Тащите серебро на двор Монетный, чтобы в ефимки счеканить. Это кстати: мне солдатам как раз платить нечем… В конце февраля был обнародован манифест о винах канцлера. А на третьей неделе поста забрали в инквизицию из покоев Екатерины ее любимую камер-фрау Никитишну. Навзрыд рыдала Никитишна от ужаса, но глаза Екатерины были сухи. * * * Весна близилась, присели в саду сугробы. Глаза великой княгини набрякли от слез – красные, как фонари. Не до любви стало, не до картишек. Спала теперь не раздеваясь, как солдат в карауле. «Всякое бывает», – говорила себе… Лизка Воронцова, примериваясь занять положение великой княгини, смело гуляла по комнатам Екатерины, на свой вкус передвигала мебель. Екатерина, будто не замечая наглости этой, смотрела на Лизку из-под вороха одеял глазами, суженными от ярости. «Погоди, голубушка, я тебя замуж выдам… я тебя устрою! Только бы самой сейчас выкарабкаться!» – И што это вы окон не отворяете? – брезгливо фыркала Лизка. – Никитишну забрали, так и горшка никто не вынесет. – А ты возьми да и вынеси. – Еще чего! Я и за собой-то их никогда не нашивала… – А из-под меня будешь носить… Бери, тварь, неси! И заставила вынести, потом засмеялась, отходя от гнева. Вздремнула под вечер на кушетке, и кто-то разбудил ее – грубо и властно. Часы пробили половину второго ночи, а перед нею стоял сам великий инквизитор Российской империи. – Императрица, – произнес Шувалов, дернув щекою, – желает вас видеть… Следуйте за мной не чинясь! «Вот оно… начинается, подступает и ко мне беда». Галереи дворца были пусты. Под грузным шагом инквизитора трещали расшатанные паркеты. Мелкими шажками, семеня от волнения, будущая «Семирамида Севера» бежала за Шуваловым. «Неужели Бестужев предал меня? Или – Апраксин не дожег?» Елизавета поджидала невестку в туалетной комнате – длинной, как чулок. В простенках трех окон стояли узкие столы с зеркалами, и полно было мазей, духов, помад и скляниц. Здесь же был и муженек Екатерины, Петр Федорович, а из-за ширм (как всегда) торчал парик Ваньки Шувалова. Это был бой, и надо было его выиграть. – Отпустите меня… не мучьте! – простонала она как можно жалобней. – Я уеду куда угодно и не стану более досаждать вашему величеству… – Дура! – спокойно ответила ей Елизавета. – Куда же мне отпустить тебя? О детях-то подумала? Или ты кошка какая… родила, и хвост трубой? Ответ Екатерины был продуман заранее: – Мои дети – в ваших руках, и вы им лучше родной матери! Это тронуло жалостливую императрицу: – Чем же ты жить будешь у своих немцев? Чай, и сами по чужим дворам побираются, кускам рады-радешеньки… Батюшка, даром что прынц, а едва до генерал-майора по службе вытянул. Да я таких генералов на един свой день по десятку пеку. – Проживу-у, – тонко завывала Екатерина. – Чем ранее жила, тем и ныне жить стану… – Подумай! Мать-то твоя в Париже, сама ведаешь, в бегах от мужа с любовником объявилась. Сама до чужих хлебов ищется, будто нищенка. Да и слава-то ее – велика ли? Кому вы нужны, окромя вашего Цербста? Да и в Цербсте-то своем прожить по-людски не сумели… Елизавета велела ей подняться, и в одной из ваз Екатерина заметила свернутые в трубку письма – свои письма! Громадным усилием сдержала себя, чтобы не вскочить и не бежать, бежать, бежать – прямо по снегу, пока не останется за спиной страшная Россия… «Какие это письма? Те или не те?» Елизавета тем временем скрылась за ширмами, беседовала со своим племянником. Что они говорили – не слышала Екатерина, только раз прорвался из-за ширм голос Петра: – Она упряма и зла… Я не могу видеть ее! И тогда Екатерина, вся покраснев от натуги, закричала о несправедливости. Она кричала о загубленной юности. О горьком материнстве без детей, которых только рожала, но никогда их не видела. Елизавета Петровна, как женщина бывалая, душою пообмякла: конечно, нелегко бабе, когда любовниц, словно собак, ей муж на шею вешает. – Но и ты хороша, голубушка! – укоряла Елизавета. – Воображаешь, будто умней тебя и нет никого в России! Почто мешаешься в дела, кои тебя не должны касаться? Как ты осмелилась писать к Апраксину? Почему он получал от тебя приказы грозные? Ты что – сенат? Или – генералитет мой? Екатерина актерски разыграла свое возмущение: – Я? Писала?.. Да мне и в голову бы не пришло рассылать приказы Апраксину. Я ведь не ребенок. – Вот они, письма-то твои, – кивнула Елизавета на вазу. – И теперь ты отрицать вину станешь? Но по неуверенному голосу тетушки Екатерина поняла, что это не «те» письма, которых надо бояться, и выпрямилась: – Так выньте их и прочтите: каковы там приказы мои к армии? Елизавета, побагровев лицом, топнула на нее ногой: – Смотри мне, цыц!.. Эвон, Бестужев-то показывает с опросу, что и другие письма от тебя были. – Врет! – И Екатерина тоже топнула. Елизавета Петровна приблизилась к ней вплотную; через блестящее платье и кружева Екатерина теперь ощущала все тепло ее горячего тела. – Это на кого же врет? На тебя, милая? – Врет, все врет! – кричала Екатерина, плача. – Врет он! Елизавета поддернула рукава платья (признак гнева). – Ну, и ладно, – сказала густо. – Коли он на тебя врать смеет… на тебя, родшую престолу наследника, так я пытать его велю! И, сказав так, императрица впилась глазами в лицо невестки: выдаст или не выдаст? Но лицо Екатерины было как маска. – И пытайте! – ответила она. – Огнем его, злодея! – Граф Ляксандра, – повернулась к ширмам Елизавета. – Чай, ты слышал, что я сказала ныне? И откуда-то из угла, словно из бесовской преисподни, раздался глас великого инквизитора империи: – Слышал… Я все, матушка-осударыня, примечаю. Не бойсь!.. Екатерина только под утро вернулась к себе. Главное сделано: бой она выдержала, пока ее не тронут. Легла в постель, укрылась с головой и стала думать. Нет, Понятовский совсем не то, что ей сейчас надо… Кто из мужчин поймет ее?.. И с мечтами о сильном и властном друге она заснула. Сон ее был всегда крепким, здоровым. * * * Бестужев еще целый год казнился под судом, наблюдая, как судьи разворовывают его богатства. Суд вынес ему – смерть! Башку с плеч, и дело в архив. Но Елизавета была верна своей клятве – никогда не подписывать смертных приговоров, и Бестужев отправился в ссылку, в одну из можайских деревень, которую от горя наименовал «Горетово». Там этот циник вдруг прикинулся святошей и написал книжку с характерным названием: «Стихи, избранные из священного писания, служащие к утешению всякого христианина, невинно претерпевающего злоключения…» Читатель вправе спросить у меня: – Почему же не были отмщены главные преступники? Именно те, по вине которых армия Апраксина бежала после явной победы? Но дело в том, что концы заговора были очень хорошо схоронены в воду, и Елизавета Петровна сама ничего толком не знала. За семью замками хранились важные бумаги, которые до нашего века знали только двух читателей. Этими читателями были два русских императора: Александр II и Александр III, – только они (два самодержца) знали тайну прямой измены Екатерины, уже носившей титул «Великой». И лишь в начале XX столетия была опубликована переписка Екатерины с Вильямсом, давшая истории материал для позорных разоблачений. Документы полностью восстановили картину измены, о которой в 1758 году Елизавета могла только догадываться. Известный советский академик (а тогда еще молодой историк) Евгений Тарле в 1916 году написал блестящую статью о том, как великая княгиня Екатерина с Бестужевым, вкупе с Вильямсом, за деньги продавала интересы России! Разрушение авторитетов – Ужасно, ужасно… – вздыхал по вечерам маркиз Лопиталь. – Франция быстро теряет уважение мира, голоса ее послов уже не выслушиваются с прежним почтением. Страшно подумать: Париж рукоплещет… Фридриху! До чего мы дожили? – Что удивляться этому? – отвечал де Еон. – Цветы очень хорошо пахнут. Но после тонкого аромата всегда наступает гниение. Опытность и расцвет государства есть и начало его упадка. А монархия у нас одряхлела, и Францию ожидают катаклизмы площадей и улиц. Патриотизм давно заглушен ненавистью к Версалю… Лопиталь пышностью своего посольства лишь олицетворял в Петербурге померкший блеск Версаля, но в сомнительных случаях Людовик говорил теперь так: – До Лопиталя эти сведения не доводите: он не поймет… Отдадим этот вопрос на благоразумие де Еона… Шевалье вел переписку за маркиза. Игра слов, легкий флирт, интересы альковов и сверкание придворной интриги – все это, забавно перемешанное, со вкусом поданное, насыщало душу французского короля. Де Еон всегда знал, чем можно и напугать короля: стоило только заикнуться о военных успехах России… – А я, – говорил де Еон, – склонен считать иначе. Франции следует не бояться побед России, а, наоборот, радоваться им. Эти два государства, разделенные Польшей и землями германскими, через тысячи лье душевно чем-то близки друг другу. Что-то непременно должно связывать их. Но… что? – Любезный шевалье, стоит ли думать о будущем? Надо спасти сегодняшний день – спасти Елизавету, ее здоровье, – отвечал Лопиталь. – Иначе взойдет на престол этот кретин в прусских ботфортах, и тогда… Я решил настоятельно выпросить у короля доктора Пуассонье! Впрочем, не только французы, но и гордые венцы тоже попритихли. Австрийский гофкригсрат, всегда такой напыщенный, теперь почтительно заискивал перед Петербургом, как вышколенный лакей перед суровым господином. Только вот британский посол Ричард Кейт ни перед кем не заискивал. Потихоньку шпионил в пользу Фридриха, ни с кем особенно не сближаясь. Но он ошибся, думая, будто в нем никто не нуждается. Через третьи руки Екатерина напомнила англичанам о своих долгах. И получила деньги уже через пятые руки. Даже в это время, столь трудное, она не забывала вкус золота. А политикой России теперь заправлял новый канцлер – Воронцов, хотя его личная роль полностью растворилась в коллективном значении Конференции. Сдуру кто-то ляпнул по привычке – мол, «великий канцлер», но Елизавета сразу взъерошилась: – Будет вам великих-то рожать! У меня коли и есть что великого, так это я сама, да еще вот урод мой, племянник Петр, князь великий. Да и то, по правде, величие его – только призрак титула. Отныне Конференция управляла войной и государством. Истощенная и слабая, спавшая не более двух раз на одном месте, преследуемая ужасами, Елизавета угасала. Теперь ей хотелось найти себе верного стража. – Такого, чтобы совсем ночей не спал, – говорила она. Благо Россия людьми богата, нужного человека ей нашли, – это был Васька Чулков. Сутками он просиживал в креслах и… не спал! Очевидно, от постоянного недосыпа он ошибался дверьми и говорил только стихами. Порою же, отряхнув страхи и болезни, Елизавета очухивалась – тогда с нею можно было рассуждать о делах. – Мне всегда очень трудно решиться на что-нибудь, – признавалась она. – Но если уж я что решила, то быть тому! Денег нет? Так что ж… Гардеробы продам, бриллианты заложу. Голою ходить стану, но войну Россия продолжит до полной победы… А разговор о деньгах она завела неспроста: Россия просто изнывала от хронического безденежья. Казалось бы – чего уж проще? Серебро есть, Монетный двор под боком – только успевай чеканить. И – чеканили, а денег все равно не было. Начиная с 1712 года в России было отчеканено 35 миллионов рублей, а в обращении к 1756 году оставалось только 3 миллиона (32 миллиона куда-то пропали). Чиновникам от этого годами не платили жалованья. Дипломаты того времени писали, что безденежье России можно объяснить только страстью русского человека к зарыванию денег в землю: никому не доверяя своих копеек, русский человек прячет их в матерь-землю. Отчасти дипломаты были правы. Петр Шувалов, ведавший внутренними делами империи, тоже горячился из-за денег: – Матушка, что б тебе дозволить авантюру одну? Всю медь переплавить заново… Монетки отлить вполовину менее прежних, а цену проставить в два раза больше. А? В четыре раза выгода! Не соглашалась – мямлила. – Не хошь? Ну, тогда давай лотерею объявим, – настаивал Шувалов. – Шут с ними, со всеми! Кто не станет билеты брать, силком выдадим заместо жалованья. А там крутись сам, как знаешь… Опять не хошь? Да что с тобой, матушка? Тогда сама разберись.[16] * * * А вдали от придворной бестолочи, в суровых тяготах воинских будней разворачивалась армия России, дабы победить и удивить! В конце мая Фермор повел наступление в Померании, вдоль побережий. Затем русская армия круто развернулась на юг – пошла, змеясь по дорогам, прямо в глубину Европы. Надолго оторванная от своих баз, лишенная помощи флота, начинала она героический рейд по немецким землям. Париж и Вена могли ликовать: русские «медведи» согласны принять на себя главные удары ловкого полководца Фридриха! Австрийцы настойчиво домогались от России, чтобы русская армия была лишь «помощной» (придатком их армии). Но Россия пожелала остаться самостоятельной. Шли сами. Своим путем. В желтой пыли пропадали хвосты обозов. Гремела полковая музыка. Визжали калмыки в седлах… Фридрих осадил крепость Ольмюца – ключ к столице Австрийской империи. Здесь он и застрял. Ядра кончились, а обоз с припасами не пришел, разбитый в горах. Король понял, что попался в ловушку: имперская армия отсекла ему пути в Богемию и Силезию. Оставалось одно – сложить знамена. И как раз в это же время до Фридриха дошло известие, что русские уже под Кюстрином… Смятение короля не имело теперь предела: – Как? Они уже под Кюстрином? Боже, но ведь Кюстрин – это дверь, открыв которую, русские сразу попадают в Берлин… – А он сидит здесь, у Ольмюца. Ни туда, ни сюда. Ни ядер, ни денег. Небрит. Оборвался. Похудел. Озлоблен. Устал. – Вот что, милый, – сказал король курьеру, протягивая ему пакет, – седлай коня и скачи в Силезию; с тобой письмо мое коменданту крепости Нейсе, чтобы он готовил для меня хлеб и фураж… Расчет был точным: курьера сбили с лошади, а письмо короля оказалось в руках австрийцев. Из письма им стало ясно: Фридрих решил прорваться на Силезию. И тут же венские войска очистили Богемию, всей своей мощью встали на путях к Нейсе, куда Фридрих, конечно же, и не собирался. – Мешок разорван! – сказал он. – Австрийцам кажется, что я думаю то, что пишу, и пишу то, что думаю… Нет! Вена подождет. Сейчас важнее русские… Он нанял окрестных крестьян, чтобы они поддерживали огонь в кострах его лагеря. Потихоньку убрал свои пушки от Ольмюца, глубокой ночью отвел свои войска. Костры горели всю ночь и потухли утром. Австрийцам остались на память зола от костров лагеря прусского и документ за подписью короля, подтверждавший, что он идет именно на Силезию. Но Фридрих уже прошел через Богемию, и – вот он, стратегический простор Европы! Король сразу взбодрился, погнал свою армию форсированным маршем. Палкой, палкой, палкой! Сейчас не время уговаривать… Не отставать, скоты, или не знаете, что русские уже под Кюстрином?.. Этот Кюстрин был дорог королю по воспоминаниям юности. В застенке Кюстрина есть камера, где он сидел, как узник, еще крон-принцем. «Боже! – думал Фридрих. – Сколько я тогда пережил, наивный и тщедушный юнец. Но мог ли я предполагать тогда, что мне предстоит воевать под Кюстрином?..» С каждой милей, пройденной в марше, нетерпение короля усиливалось, и он говорил свите: – Теперь для меня главное – разрушить авторитет русской армии. Если сейчас Россия не выдержит моего удара, тогда вся коалиция против меня полетит вверх тормашками… Франция с Австрией – уже не вояки, в этом я убедился! Комендант Кюстрина, старый матерый воин, получил от короля приказ держаться «под страхом смерти и величайшего наказания». На самом разбеге своих эшелонов, когда вдали уже полыхало зарево, короля Пруссии вдруг нежданно остановили известием: – Ваше величество, дальше к Кюстрину не пройти: прямо перед нами стоит мощная армия австрийцев под командой самого Дауна… Под Кюстрином Кюстрин был таков: вокруг – болота, кустарник, реки. Сама цитадель – бастионы и равелины, верки выложены булыжником, на валгангах (по верху вала) артиллерийские казематы. Крепость старая, еще итальянцы строили, но очень крепкая. Вокруг нее копаны рвы с водою, и вода течет уже из Одера – водичка мутная, почти коричневая, пить ее не захочешь… Казаки с ходу, проскочив через кладбище, захватили кюстринские предместья. Русские гренадеры – метальщики ручных бомб – вломились на форштадты. Пруссаки укрылись за бастионами, и началась осада. Русские мортиры открыли огонь сразу же, без промедления. Первое ядро – пошло… второе – пошло… третье… – Давай четвертое! – кричат канониры. Четвертое – в костре, лежит на груде раскаленных углей. – Сейчас поджарим и подадим, – смеются у костра. Корнцангом зацепили его из огня, сунули в пасть мортиры. Шарах! – было видно, как стелется красный хвост. Вот ядро уже за стенами города. Вот оно резко пошло на снижение. Пропало. – Кудыть же оно засобачилось? – почесался канонир у пушки. Это четвертое ядро (честь ему и слава!) угодило прямо в сарай с сеном, и сено сразу вспыхнуло. Огонь перекинулся дальше. Начались пожары, заполыхало… А в Кюстрине размещались главные магазины прусской армии: зерно, пороха, обмундирование… Вот все эти запасы теперь и горели с треском! Жители города стали разбегаться по окрестностям, по лесам и деревням; русские не препятствовали их выходу из Кюстрина, но обратно в Кюстрин никого уже не пускали. Под стены осажденной крепости прибыл и сам Фермор… Сначала двигался багаж генерала на верблюдах, потом скакали две тысячи калмыков; за калмыками ехали трубачи и литаврщики, непрерывно играя, за оркестром гарцевали адъютанты, оповещая о близости главнокомандующего; за адъютантами провозили курятники; за курами, сладостно квохчущими в клетках, показался и сам Виллим Виллимович. – Горит? – присмотрелся он к Кюстрину. – Калите все ядра на огне. Пошлите парламентера с предложением о сдаче… Но комендант Кюстрина встретил русского парламентера залпом из пушек. Далеко по воде Одера плыли лошади, вздернув головы с навостренными ушами, – это чугуевцы уходили на другой берег в разведку по прусским тылам. На виду горящего Кюстрина Фермор решил добиться такой победы, чтобы все лавры достались только ему, и никому больше. Сейчас ему мешал боевой Румянцев, и он вызвал его к себе: – Петр Ляксандрыч, бери конницу и уходи с нею к Шведту, под Кюстрином делать твоей дивизии нечего. Румянцев понял: опять его затычкой в дырку, из которой живым не выбраться. Но… армия? Что будет с армией? – Разумно ли, – сказал он, – ныне корпус раздваивать и меня под Шведтом содержать? А ежели король придет под Кюстрин? Ведь я из-под Шведта на подмогу не доскачу – не поспею! – Фридрих не придет, – успокоил его Фермор, валяясь на диване, обтянутом шелками и бархатом. – Между королем и мною стоит имперский маршал Даун с войсками отборными, под Кюстрином же я сам справлюсь… Пускай горит жарче – скорее выскочат из пекла. 15 эскадронов кавалерии и 16 батальонов инфантерии – вся дивизия Румянцева! – были отосланы к черту на кулички, на помощь шведам, и Фридрих прослышал об этом. – Теперь, – сказал король, – я не сомневаюсь в успехе. Фермор, отослав Румянцева, обессилил себя, и я его не страшусь. Сейчас мне мешает только этот старый ночной колпак Дауна, который торчит перед моей армией… Но обходить армию Дауна – долгая история. Медлить тоже нельзя. Все с интересом наблюдали за Фридрихом: как он вывернется из этого положения? – Идем на Дауна! – сказал король. И повел солдат напролом – прямо на австрийцев, никуда не сворачивая. Лоб в лоб! На что надеялся король?.. Дауну доложили немедленно: – Король быстро движется прямо на нас. – Он идет не на нас! – отвечал Даун, явно злорадствуя. – Мы королю сейчас не нужны; он идет вздуть только русских… Санкт-Петербург утверждает, что мы плохо воюем. Но русские еще не сталкивались с самим Фридрихом. После чего Даун распорядился: – Пропустить короля, и пусть он устроит русским кровавую баню, чтобы впредь они были скромнее в своем бахвальстве… Австрийская армия раздвинулась, образуя во фронте брешь, и в эту брешь австрийцы – без единого выстрела! – пропустили на русских войска Пруссии. Все удивились, кроме Фридриха, – он был отлично извещен о раздорах в союзном лагере. Король только сказал: – Какой отличный был забор. И какая великолепная оказалась в нем дырка! Но его мучило страшное нетерпение, он оставил коляску и перескочил в боевое седло. Напрасно его удерживали: – Ваше величество, вдоль дороги – кусты, а в них – пандуры! – Нет! Я больше не в силах ждать… В окружении гусар он мчался по пустынной дороге – на Кюстрин, к Одеру, и лошади передалось волнение всадника. Длинным телом стелилась она в галопе, гусары с трудом догоняли своего короля. В одном одичалом месте ему крикнули: – Король, спасайтесь… вы на прицеле! Фридрих вздыбил коня. За деревом стоял пандур и метил из ружья в грудь ему. Король погрозил ему сухоньким кулачком: – Долой шляпу, мерзавец! Шляпа отлетела в кусты. – Опусти ружье, олух… В кого ты целишься? Мимо обалдевшего пандура проскакали король и его гусары. Пожалуй, за все семь лет войны еще никто не имел такой превосходной цели, как этот пандур… За лесом открылся горящий Кюстрин; король долго смотрел на его пожары. – Мы опоздали, – сказал он. – Кюстрин надо отстраивать заново. Но кто вернет мне мои магазины? Кто возвратит моей армии сто тысяч виспелей превосходной саксонской ржи? Здесь, невдалеке от Кюстрина, Фридрих сомкнул свою армию с Померанским корпусом. Образовался могучий кулак, способный протаранить любого врага. Померанцами командовал опытный вождь Пруссии – граф Христофор Дона, уже немало воевавший с русскими на балтийских побережьях. – Ну, – попросил его король, – расскажи, приятель, каково держатся русские, когда их бьют? – Они стоят, как стены из камня, король! – Мы эти стены на днях развалим… Я привел к тебе в Померанию силезских дьяволов. Построй же своих ребят. Померанцы были рослые, сильные. Прекрасно обучены, отлично обмундированы – прямо с иголочки. Они прошли перед королем, как железные истуканы, только ветер сдувал с париков мучнистую дешевую пудру. – Пух и прах, прах и пепел! – воскликнул Фридрих. – А теперь полюбуйся, Дона, на моих силезских дьяволов… Ветераны Фридриха, грязные, оборванные, но злые и упрямые, прошли с королем всю Европу, и теперь они были здесь, чтобы разбить русских… Дона не скрыл своего восхищения силезцами. – Это же не люди! – засмеялся король. – Это – саранча, которая грызет врагов Пруссии… Хруст костей стоит по всей Европе, его слышат даже в Канаде, даже в Бразилии! И ушел в палатку, велел раскинуть карты: – Оставьте меня. Я должен помудрить наедине… * * * Мудрил он недолго. Все и так было уже отчетливо видно. Фермор отступил от Кюстрина сразу, как только король появился: он увел русскую армию к деревне Цорндорф, где выискивал место для боевой позиции – поудобнее и посуше… Фридрих распорядился: – Сгоняйте крестьян. Пусть строят мосты через Одер! Застучали топоры. А в это время медные понтоны Фридрих быстро сплавил по течению, и его армия форсировала Одер совсем не там, где их ждали русские (мост строился лишь для отвода глаз). – Вот мы опять на просторе, – сказал король. – Кстати, сейчас мы убили двух зайцев сразу: вышли за Одер и отрезали Румянцева от Фермора… Вперед, напудренные красавцы! – обратился он к померанцам. – Вперед и вы, мои верные голодранцы! – обратился он к силезцам. – Завтра нас ждет бессмертие в веках… Теперь не надо мудрить: только шагать и шагать! Фридрих слез с коня и задал войску ритм марша. То, что он делал сейчас, определяло исход завтрашнего сражения. Он сейчас обходил армию России со стороны ее тылов, чтобы появиться оттуда, где никто не готовился к встрече с ним. Пруссаки случайно нарвались в лесу на гигантский русский вагенбург, окруженный рвами и палисадами. Здесь хранились припасы и снаряжение для всей армии Фермора. Уже чесались у них руки, но… – Не останавливаться, – велел король. – Вагенбург от нас не уйдет. Завтра он будет нашим, а сейчас – вперед, дальше… И этот вагенбург они тоже отрезали от армии Фермора. Румянцев издалека уже понял, в какой капкан попались – и он сам, и армия Фермора. Со своей дивизией он хотел пробиться обратно к Кюстрину, но было уже поздно… не пройти! – С каждым шагом, – говорил король, – я чувствую, как фортуна поворачивается ко мне благородным мужским лицом. Весь день он провел на ногах, трудясь. Фридрих старательно выковывал каркас той битвы, которая случится завтра. Он спалил все мосты, нужные для русской армии. Он навел мосты, нужные для своей армии. Во все окрестности Кюстрина разослал лазутчиков. Присев к столу, начал писать завещание. – Писать завещание, – сказал он де Катту, – это печальное занятие. К сожалению, – засмеялся невольно, – это у меня уже вошло в дурную привычку. Напишем и сейчас. Заодно, пока перо не высохло, набросаем и приказ о предстоящей баталии… Лазутчики доносили ему о перестроениях в русском лагере: войска Фермора выстраивались в боевое каре. – Зейдлиц, ты слышал? – живо обернулся король к своему любимцу. – Я так и думал, не иначе… Ведь этот Фермор служил при Минихе, и сейчас он строит у Цорндорфа «миниховское каре». Оно пригодно для войны с татарами, но… Мы же не татары, и Фермору не мешало бы знать это… Впрочем, – закончил король спокойно, – пусть этот новоявленный Филидор ставит пешки, как ему угодно. Мы же сделаем ход конем и спасем короля!.. Весь день Фридрих следил за расстановкой фигур в предстоящей игре. Фермор, укрепясь при Цорндорфе, выбрал позицию для боя неудачную. Удачной же позиции он выбрать уже не мог. Этому мешал обходной маневр прусской армии. Король заставил Фермора встать там, где осталось свободное место. Из двух бед Фермор выбрал меньшую. С тыла он оградил свой лагерь болотистой речушкой Митцель, а на крутых оврагах расположил артиллерию. Фланги же русского каре были едва прикрыты… – Вы видите? – сказал король. – Фермор трудится для моей славы бесплатно. Но с таким старанием, будто я ему заплатил! В ночь перед боем король был весел и читал стихи. Свои стихи и стихи любимого им Расина. Прощаясь перед сном с секретарем де Каттом, король дружески поднес ему тарелку, доверху наполненную прозрачным и чистым виноградом. – Такая ночь… такая волшебная ночь! – вздохнул король, посмотрев на звезды. – Ешьте, мой друг, виноград… Кто знает, придется ли нам есть его завтра? * * * В русском лагере уже спали, только возле одной офицерской палатки еще долго трещал костер. Шла игра в карты. А поодаль, вдрызг проигравшийся, сидел Григорий Орлов. Было ему скучно, и нехотя жевал он краюху черствого хлеба. – Черти! – просил иногда. – Дайте и мне метнуть. – Икрой, что ли, метать будешь? – отвечали ему игроки. Денег и впрямь не было. Аргамаков сдуру предложил: – Гришка, приволоки нам сюда адъютанта Фридрихова! Мы тебе за это, ей-ей, все долги скостим и еще вина поставим… Орлов молча отошел от костра. Вскоре послышался мягкий топот копыт – по краю дороги легкой тенью пролетел всадник. Игроки, побросав карты, вскочили на ноги: – Гришка! Ты что, рехнулся?.. Мы пошутковали, Гришка!.. * * * Фермор был разбужен матерной бранью часовых. Кто-то барахтался в приделе шатра, отыскивая заполог. Шпоры разрывали голубую парчу. В курятниках забеспокоились куры. Фермор прижег одну свечу от другой, взвел тугие курки пистолета. – Ну-ну, – сказал. – Кого там нечистая сила несет? Ввалился к нему Орлов и скинул с плеча своего, будто мешок, прусского офицера. Вырвал кляп ему изо рта – представил: – Адъютант королевуса прусского… граф Шверин! – Хорошо, голубчик, – зевнул Фермор. – Но что же вы, не спросясь, меня перед баталией будите? Идите, не мешайте… Граф Шверин был очень удивлен, когда его похититель сказал на добротном немецком языке: – Любезный граф, вы ложитесь на спину, а я преклоню вам голову на живот… Что поделаешь, – говорил Орлов, устраиваясь поудобнее, – я не привык спать без подушки… Фермора скоро опять разбудили. Был всего пятый час утра. За пологом шатра проснулся и принц Карл Саксонский, который страстно желал «проявить» себя в баталии, дабы заполучить от щедрот России корону герцогов Курляндских. – Разбудите и барона Сент-Андре, – сказал Фермор. Подняли с постели представителя Вены при русской ставке. Сент-Андре срочно явился, позевывая сладчайше, в роскошном халате и атласных туфлях. Над ланкартами трепетно дымили свечи. – Что случилось? – спросил Сент-Андре. – Нас окружили, – сообщил Фермор. – Король отрезал нас поначалу от Румянцева, отсек и от связи с вагенбургами. Фридрих стоит так близко, что я затылком чувствую его дыхание. – Надо менять весь фронт, – посоветовал Сент-Андре. – И старайтесь поскорее разломать каре, построенное нами. Войска следует выводить в обычную линию… – Вы так находите, барон? – нахмурился Фермор. – А иначе… сложить знамена! – подсказал принц Саксонский. Лагерь ожил. Перестроение, столь спешное, вызвало замешательство. Вторые линии войск становились теперь первыми. Первые – вторыми. Каре с треском разламывалось. Левый фланг становился правым флангом. Офицерам, особенно полковникам, спросонья предстояло быстро переубедить себя в правилах диспозиции. Разом все оказалось наоборот. Великая неразбериха в обозах уже началась. Артиллерия путалась среди повозок… Перестроение продолжалось до утра, но так и не закончилось. Король ждать не стал и открыл сражение – решающее сражение Семилетней войны, которое вошло в историю народов под названием – Цорндорф! Цорндорф Рано-рано утром, еще не рассвело, Фридрих проехал через свой компанент, говоря солдатам: – Враг жесток и опасен. Будьте же беспощадны и вы! Сегодня мы должны забыть о жалости к побежденным… Теперь, когда все было решено, он не спешил, и баталия началась лишь в девять часов утра. Никто из генералов Пруссии никогда не знал – как откроет Фридрих сражение. Но у короля был давний излюбленный прием, проверенный в викториях. – Косая атака! – провозгласил он… Русские священники еще проезжали вдоль рядов своих войск – верхами на лошадях, с хоругвями, кропили воинов водицей с рыжих метелочек. Солдаты вынимали кожаные манерки, наспех делали глоток-другой водки и кричали согласно: – Виват Россия-а!.. Цорндорф уже горел, разделяя противников. Гусарские эскадроны Фридриха обходили русский лагерь во флангах. Неторопливо переползая через холмы и балки, неумолимо двигался классически четкий прусский строй. Медленно развернулся он в линию боевого порядка. Над соседним лесом, за которым протекал Одер, радостно взлетели розовые от солнца аисты. В руках полковых тамбурмажоров, небывало вспыхивая, крутились под музыку нарядные штанги – все в бахроме и золоте, в лентах алых, в серебряных кистях. Дум-ду-ду-дум… Ду-ду-дум! – грохотали барабаны. Пруссаки подошли ближе, и тогда умолкла страшная молотьба палок по тугим шкурам барабанов. На смену им вдруг тоненько и нежно, почти миролюбиво запели плаксивые гобои: Ich bin ja, Herr, in deiner Macht…[17] Но русские стояли тихо – ни возгласа, ни жеста; только перемнется кто-нибудь с ноги на ногу, и тогда противно чавкнет под ногами сырая земля. Сент-Андре, приглядевшись к прусскому строю, заметил: – Что ни говори, а зрелище великолепное!.. Фермор только что переставил заново батареи – (фронтом на противника, и лафеты засели в кочках болота. Русские стояли плотной массой, как стенка… Король оторвал от глаз трубу. – Ого! – сказал он. – Задержите движение инфантерии… Я вижу, что тут ни одно наше ядро не пропадет даром. Два часа подряд русские нерушимо стояли под свирепым огнем прусской артиллерии. Два часа подряд колотили их ядрами и бомбами. Два часа они пробыли в аду. Случалось, что ядро, ворвавшись в строй, калечило насмерть больше десяти человек сразу. Но когда дым рассеивался, Фридрих видел русские ряды, которые с упрямством непонятным смыкались над павшими.

The script ran 0.035 seconds.