1 2 3 4 5 6 7 8
Носком ботинка Канин, как футболист, отправил бачок за борт.
– Зажрались! – сделал он вывод. – Что ж, окопная чечевица вернет вам аппетит. А кое-кто в тюрьме и баланде будет рад.
Высоко взметнулся голос Полухина (он не выдержал):
– Сейчас не пятый год! не запугаешь... умней стали!
Линзы адмиральского пенсне пробежали вдоль бесконечного горизонта матросских рядов, выискивая нужную цель:
– Кто это кричал... прошу! Сюда...
Семенчук в ужасе увидел, как Полухин пошел прочь из строя. Пошел прямо на адмирала и, отбив, словно чечетку, отличный шаг на повороте, обратился лицом во фронт. Замер. Окаменел.
– Ты зачинщик бунта? – спросил его Канин.
– Я.
10
Еще в начале войны в столице и ее окрестностях заработали многие германские радиостанции, передавая информацию для кайзера. Как правило, шпионы использовали колокольни церквей или крыши высоких зданий Петербурга, – несовершенство тогдашней радиотехники заставляло их ставить антенны поближе к небесам.
Как раз кстати пришелся тогда Иван Иванович Ренгартен, который недавно изобрел для флота радиопеленгатор. С его помощью было снято с чердаков немало шпионов. Пеленгатором прочесали все каланчи и башни (говорят, на чердаке Главного штаба тоже не все было чисто).
Этот случай заставил Ренгартена о многом задуматься. Иван Иванович, хотя и носил немецкую фамилию, был искренним патриотом России, душевно страдал за ее неудачи. Он хотел помочь ей, но не знал как. В поисках выхода из монархического тупика, Ренгартен не пошел прямо. Ренгартен двинулся вкось и увлек по этой скользкой дороге многих.
* * *
Посыльное судно «Кречет», на котором размещался штаб Канина, укачивало под сенью причала, как дите малое в зыбке. Между бортом и стенкой надсадно поскрипывали кранцы, посыпая волны пробковой шелухой. Через черное очко иллюминатора в каюту притекал резкий и промозглый ветер Балтики.
Ветер конца 1915 года... День штабной сутолоки закончился.
Ренгартен решил принять ванну. Можно выбраться наконец из тесного саркофага мундира, облачиться в халат и позвонить вестовым, чтобы подали чай в каюту. Наконец, что особенно важно, можно остаться наедине со своими мыслями, мучительными мыслями... Присев к столу, Ренгартен записывал в дневнике:
«Революция неминуема! Я решительно не понимаю, каким образом правительство не принимает в расчет того обстоятельства, что и подавлять-то революцию будет некому и нечем... Можно говорить что угодно о святости присяги, но есть на свете столь высокие цели, ради которых многие согласятся продать душу дьяволу... Не знаю, чем все это кончится. Душа разрывается. И сюда перебросилась на флот по воздуху какая-то зараза. Вот где бедствие...»
Вышколенный вестовой, с осанкой британского лорда, подал ему чай. Японский халат, купленный по случаю в Нагасаки, был расписан ужасными драконами, и нежный шелк обласкивал тело. Ренгартен курил дамскую папиросу (надо беречь здоровье) и глядел в кругляш иллюминатора, за которым ему чудился загадочный синтез моря, звезд, космоса, неизвестности и мертвых душ прошлого.
Сейчас флаг-офицер флота чувствовал себя стоящим над кровоточащей пуповиной нового мира. Он зарождался, этот новый мир. Радиопеленгатор, который изобретен им, позволял кораблям брать пеленги с точностью до одного румба. Но гораздо труднее взять пеленг душой и сердцем – на верный курс в жизни. Ренгартена окружал сейчас мир отживший, в котором (надо быть честным до конца) ему, Ренгартену, жилось совсем неплохо... Даже хорошо!
Чай, тишина, халат и ванна разнежили его. Почти дремотно он перелетел в порхающий мотыльками вчерашний день своего «я», в который он вступил сытым, розовощеким и добропорядочным мичманом.
Резкий звонок телефона, и он не спеша снял трубку.
– Это я, Ваня, – сказал ему князь Михаил Черкасский (оперативник Канина). – Тут у меня Сережа Тимирев и Вася Альтфатер, приехавший из Ставки... Наш старик чего-то пылает из-за «Гангута», мы сейчас надираемся вдохновением, чтобы тушить его. Пришвартуйся и ты к нашему борту...
Адмирала Канина никак нельзя было причислить к натурам сентиментальным, но сейчас он, кажется, размяк. Во всяком случае, платок в его руке и смущенные глаза подтверждали слабость.
– Извините, господа, что обеспокоил вас, – сказал он «флажкам». – «Гангут» сделал из меня тряпку. Я уже немолод, чтобы выносить такое. Должен честно признать, что флотом я мог бы заниматься. Но флот превращается в политическую организацию. Здесь я немощен... Василий Михалыч, – обратился он к Альтфатеру, – вы имеете возможность видеть его величество в Ставке. Прошу вас: доведите до высочайшего сведения, что адмирал Канин просто старая дохлятина, которой впору на свалку. А вы, Сергей Николаич, – сказал адмирал красавцу Тимиреву, – собирайтесь в Петербург... – В руках Канина оказался конверт. – Вот мое письмо к морскому министру Григоровичу, в коем я настоятельно испрашиваю для себя абшида.
Тимирев посмотрел на Черкасского, князь воззрился на Ренгартена, тот косо глянул на могилевского Альтфатера, и все «флажки» дружно обступили стол командующего, на котором две фальшивые свечи в шандале освещались «пальчиковыми» лампами с подводных лодок. Они отвечали Канину, что Григорович выставит за дверь любого из ходоков, и будет прав. Нельзя же, говорили офицеры, минутную слабость обращать противу нужных дел флота.
– Ваше ли это дело? – отфыркивался Канин. – Положите письмо перед министром и закройте за собой дверь. Я вот сейчас часто вспоминаю покойника Эссена... Николай Оттович прочил на свое место Колчака, и сейчас я согласен, что такое назначение было бы выгодней для флота, нежели мое. Люди мы здесь свои, и скрывать нечего. Мы знаем, что Александр Васильевич обладает мертвой хваткой цепного пса – если уж Колчак вцепится, пардон, в чью-то ляжку, то зубов уже не разжимает... Именно такой человек и нужен для Балтики сейчас, чтобы варить для всех макароны!
– Я не повезу письмо, – отказался Тимирев.
– Я тоже против, – кивнул Ренгартен, собранный и рассудительный. – Но мне думается, что при нынешней ситуации нельзя брать старую гайку и закручивать ее на старом ржавом винте.
– Рабочие Петрограда бастуют, – включился в разговор Альтфатер. – Известно ли вам о целях забастовки? Она вызвана арестом матросов на «Гангуте». Как я осмелюсь доложить императору?
Старый адмирал обозлился на оперативника из Ставки:
– Пьянствуете вы все там с его величеством! Вы думаете, кавторанг, я не знаю, чем занимается моргруппа штаба в Могилеве?
– Всего один вагон вина от Адмиралтейства...
– Мало вам вагона? Еще цистерну пригнать?
Разговор этот замялся. Черкасский стал внушать Канину:
– Подумайте сами, Василий Александрович, что скажут на флоте, если ваш флаг спустить с «Кречета». В этом акте будет усмотрена всеобщая слабость власти...
«Флажки» уговорили Канина забрать рапорт обратно.
Покидая адмиральский салон, Черкасский спросил Ренгартена:
– Ваня, у тебя выпить ничего не сыщется?
– Зайдем. Что-то было...
В каюте князь выпил вина, рука его вздрагивала.
– Послушай, душа-князинька, – сказал ему Ренгартен, – а на кой черт мы, дураки, уговаривали Канина от этой отставки?
– Ну! А что делать иначе? И забастовки поехали...
– Все это не то, не то и не то. Канина пора на слом, как устаревший бездушный корпус. Он исплавался. Пора все флоты России брать в руки нам! А таких, как Канин на Балтике, таких плюгавцев, как адмирал Эбергард на Черном, – просто спихнуть за борт, и пусть они там барахтаются, пока сами не потонут...
– Я допью все, – сказал Черкасский, наклоняя бутыль. – И я удивлен, что ты так поздно заговорил со мною об этом.
– Третья военная кампания, – продолжал Ренгартен, – должна быть уже нашей кампанией. Как в вопросах стратегии, так и в проблемах политики. Нужна консолидация сил! Флот надобно сомкнуть с Государственной думой. На царя-батюшку надежды слабые, и заявок на его дальнейшее царствование от народа не поступало. Вылетит он за борт при резком повороте – туда ему и дорога. Мы останемся с мыслящей, страдающей Россией.
– Ты прав, – охотно согласился князь. – Будем работать, как работают большевики, из подполья. Из подполья же станем взрывать и хоронить карьеры не угодных нам лиц. Сейчас все простительно. Самое главное – довести войну до победы...
Штабной «Кречет» всю ночь шарахало о стенку пирса, его до утра трясло и качало.
* * *
Полухин сказал Семенчуку:
– В случае чего, вали на меня. Будут провоцировать – не верь: я товарищей по партии не предам. Выкрутимся!..
На палубу «Гангута» громоздились новобранцы с винтовками. Лопоухие парни, стриженные наголо, они были страшны сейчас своей непроходимой тупостью. В них – не суровая дисциплина, воспитанная годами службы, а рабская покорность, принесенная на флот из деревень и хибар предместий. Семенчук смотрел, как нелепо тычутся они со штыками на трапах, потерянные, сами же страдающие от услужливости и собственного страха, – и гальванер думал в этот момент, что ведь когда-то, наверное, и он сам был таким же бараном... «Спасибо флоту – излечился от рабства!»
Но вот на палубу «Гангута» горохом посыпали кадровые матросы с крейсеров – подтянутые, ловкие, собранные, и зарябило в глазах гангутцев от сверкания их ленточек с именами – «Громобой», «Россия», «Олег», «Рюрик», – вот этих можно бояться. Матросня с крейсеров не скрывала своих замыслов:
– Порядочек наведем. Мы оборонцы, чтобы, значит, война до победы. А вы... пораженцы? Держись теперь: сейчас мы вам кузькину мать показывать станем... Видели ее?
Дальше события на «Гангуте» развивались почти спокойно. Всех построили. К молчащим ротам вышли молчащие командиры корабельных рот. Карманы офицерских кителей отвисали неряшливо – от тяжести укрытых браунингов и смит-вессонов. Гриша Карпенко потихоньку, словно извиниться хотел, говорил своим матросам:
– Вы не бойтесь... теперь вас боятся.
Из кают-компании рысцой выбегал штабной офицер, запаренный, и предъявлял ротному записку с именами матросов:
– Этих вот... прошу... для выяснения обстоятельств бунта.
Так вызвали 95 человек (в том числе и Полухина), после чего засвистали дудки: «Разойтись по работам». Строй в недоумении рассыпался... На «Гангуте» заработала особая комиссия, во главе которой стоял брюзгливый контр-адмирал Небольсин. Комиссия никого не судила – она брала матроса за жабры, изучала его со всех сторон и потом бросала туда, куда хотелось комиссии. Дошла очередь и до Семенчука. Два матроса с крейсеров встали по бокам от него, и Семенчук пошел меж ними, помня наставления Полухина.
По дороге до кают-компании разговорились.
– Не вовремя вы, долбаки линейные, бунтарить стали.
– А когда надо? Ждать, пока на крейсерах поумнеют?
– На крейсерах, – отвечали ему, – народ побашковитей вашего. Мы тоже забастовку планируем... тока зимою!
– А летом-то... мухи мешают?
– Да нет. Мы же умные, – говорили крейсерские. – Зимою флот во льдах мерзнет и войны вроде нету. Тогда и бунтуй сколько влезет. Это войне до победы не помешает... Мы же умные!
Семенчук предстал пред ясные очи комиссии. И будто глас вышний, от бога идущий, разлился над гальванером, тая в розовом мареве абажуров, голос Небольсина – председательствующего:
– Тебя спасет правда, и только правда. Веруешь ли?
– Верую, – сказал Семенчук, перекрестившись.
– Это хорошо, – похвалили его. – Раскайся же искренне и скажи нам, какая сволочь подстрекала команду на захват оружия?
– Про макароны... это – да, слыхали.
– Ты большевик? – спросили его в упор.
– Я-то? Господи. Да мне некогда. Я борюсь. Все знают.
– Гальванер, – обозлился Небольсин, – ты нам тут святошу не выкобенивай. Комиссии уже известно, что в трансформаторной каюте собирались на сходки отъявленные большевики. Полухин и Ваганов уже сознались во всем... Говори, что вы там делали?
– Ваша правда. Делали. Извиняйте. Не утаю... Уж коли на то пошло, я вам всю правду скажу. Пусть меня судят.
– Ну, говори. Только правду.
– Истинно доложу... На Мальме пять бутылок чистейшей ханжи гальванные купили. Вот вечером, после горна, и тяпали обществом в трансформаторной. Был грех, в чем слезно меня извиняйте.
Между прочим, в членах комиссии восседал и каперанг Пекарский (кажется, сын историка). Весною он возглавлял десант матросов-штрафников на Мемель и Мемеля так и не запомнил – по причине беспробудного «залития глаз». Он, кажется, и сейчас не был абсолютно сухим. Вера во всесокрушающую силу российского пьянства никогда не покидала бравого каперанга. Мысль о тайнопитии чистейшей ханжи показалась Пекарскому весьма убедительной.
– Нет, не врет! – сказал убежденно. – А чем закусывали?
– Хамсой, – ответил Семенчук, прослезясь.
– Можно и хамсой, – согласился Пекарский, поразмыслив. – Но еще лучше запивать кефиром. Ты когда-нибудь пил кефир?
– Так точно. У финнов пробовал. Не шибает... Слабоват!
Небольсин согласился с доводами здравого рассудка:
– Допустим, что так. Допустим, что ханжу пили и хамсой закусывали. Но в момент бунта не ты ли, Семенчук, бегал по кораблю с криками? Вспомни, что ты кричал?
– Верно. Кричал я, – покаялся Семенчук. – Кричал, чтобы волынку эту кончали и ходили все вниз до церкви.
– Полухин нам другое показал. В церковь ты команду созывал, это так, но... «долой самодержавие» разве не ты крикнул?
Семенчук знал, что это провокация и Полухин здесь ни при чем. Он шагнул вперед, и над головой чемпиона в ярости возделись два кулака – громадные, как две тыквы.
– Морду бить за такие вещи! Полухин – ишь, барин какой нашелся: самому в тюрьме сидеть неохота, так он других загребает...
– Ладно, – сказал ему Небольсин. – Служить на «Гангуте» тебе не придется. Иди в писарскую на оформление. Тебя – во второй Балтийский экипаж, который определит судьбу твою дальше...
На вокзале в Ревеле, таская на горбу чемодан, Семенчук купил газету. В знак солидарности с «Гангутом» бастовали заводы столицы. Объявили посадку на петроградский. Вскинул чемодан и пошагал через толпу – громадный, весь в черном, с бескозыркой, которая нависала над вспотевшей от волнения челкой...
* * *
Прокурор шутить не любил. Он потребовал привлечения к суду и командира «Гангута» капитана I ранга Михаила Александровича Кедрова.
– Видите ли, господа, он виновен в том, что не сумел предупредить беспорядки, мало того, в ответственный момент бунта его не оказалось на корабле, и Кедров явился, так сказать, к шапочному разбору... Я такого мнения, господа! Послушаем же, что нам скажет на это сам флигель-адъютант его величества – Кедров.
Кедров тоже не собирался шутить на суде. За его эполетами и аксельбантами стояла сейчас дружба с таким легендарным алкоголиком, каким был контр-адмирал Костя Нилов. Прокурору не мешало бы знать, с кем этот Костя открывает бутылки. С самим царем! Потому-то Кедров смело заявил на суде:
– Матросов я не виню! Лично я уверен, что все эти каши и немцы – лишь повод для бунта. Причина недовольства кроется, если вам угодно, в другом. В общем тяжком положении России, которая в этом году не сдержала врага и отдала ему колоссальные территории. А также в отсутствии активных боевых действий для нашей бригады линкоров. Я, – улыбнулся Кедров, – не советую вам, господин прокурор, раздувать эту историю до громкого процесса...
Прокурор сник и даже назвал бунтарей-гангутцев «неразумными патриотами». После такого оборота и судить людей не совсем-то удобно... За что? За «неразумный патриотизм»? Обыватель слово «неразумный» отбросит и прочтет только одно – «патриотизм». А потом скажет: «Дожили... уже и за патриотизм сажать стали!»
Кедров, получив трибуну, с нее уже не слезал.
– Еще два слова... Почему команды кораблей не ставятся в известность о целях операций, которые корабли исполняют? Они плавают и воюют, иногда творя чудеса героизма, а кроме шаблонной фразы – «за веру, царя и отечество» – им ничего не сообщается. Я бы, – сказал Кедров, – просто спятил, ведя линкор в неизвестность... Сколько гнева в низах вызвали шатания линкоров между Ревелем и Гельсингфорсом! А если бы команда знала оперативный смысл обороны Финского залива, тогда, – закончил Кедров, – может, команда не возмущалась бы угольными авралами. Вероятно, не было бы и сегодняшнего суда...
Разобравшись с матросами, комиссия контр-адмирала Небольсина, заседавшая на «Гангуте», взялась за кают-компанию. Первым под ее неправедный гнев попал мичман Григорий Карпенко.
– Офицеры славного «Гангута» вряд ли отныне пожелают иметь вас за общим табльдотом.
– Разве я нарушил присягу? – спросил Карпенко.
– Вы повинны в слабости... да! В момент бунта вы не пожелали подавлять его оружием. Учитывая ваш возраст и неокрепший характер, мы вас спишем на «Славу». Именно там, среди боевых офицеров, вы научитесь реально смотреть на уставный порядок вещей.
– Переводом на «Славу», – ответил Гриша Карпенко, – вы оказываете мне большую честь. Лучше уж погибнуть со славой в Рижском заливе, нежели протирать штаны в гельсингфорсских «Карпатах»...
Был явлен и знаток бокса – фон Кнюпфер.
– Вы виноваты! – орал на него Небольсин, разъярясь. – Где ваш приятель Шуляковский, зовите и его сюда. Вот позорная каюк-компания... Где ваша совесть, наконец? Кто вам, лейтенант, давал право калечить матросов своим дурацким боксом? Или простецкий, всем понятный «лещ» вам уже не угоден?
Кнюпфер (хитрый) молчал, а Шуляковский оправдывался:
– Я не хотел... я не хотел так бить кочегара... Я...
– А как вы хотели бить его? Чтобы он радовался от битья вашего? К чертовой матери – на вонючий тральщик! А вам, лейтенант, тоже не место под флагом «Гангута». Комиссия ссылает вас в балтийскую тьму-таракань – на батареи мыса Церель. Можете жаловаться. Точка. Зовите сюда Фитингофа...
Фитингоф все это время жил в чаянии повышения. В конце концов, должны же люди понять, что он засиделся в чине старлейта. Сейчас ему как раз только и получить звание кавторанга. Вместо награды барон получил пинка не только с «Гангута», но и вообще с флота!
Вот этого он не понял. Уводя на цепи своего породистого дога, Фитингоф с трудом обрел сознание.
– Я же и виноват оказался? – спрашивал всех. – Но постойте, я никогда не придирался к матросам – это матросы ко мне придирались. Я был лишь неукоснителен, и только!
Прощай, «Гангут»! Дог в последний раз наклал кучу на палубе. Потом он повлек своего господина дальше – на берег, в отставку. Будущее покрывал мрак неизвестности. Где еще будут такие дивные мослы, увешанные махрами мяса, какие выуживал из гангутского котла для собаки барон Фитингоф? Это был крах...
– Долой собаку! – орали на прощание с «Гангута».
11
По морям, играя, носится
с миноносцем миноносица...
* * *
Как взревет медноголосина:
«Ррррастакая миноносина!»
Вл. Маяковский
Миноносцы! Кто полюбил их, тот очарован навсегда.
Большие скорости – оттого резкие и смелые люди.
Укрыться в бою им негде – здесь брони не водится.
– Я по себе знаю, – говорил Артеньев, посмеиваясь. – Ну где там укрыться на нашем мостике? Одна защита – дрянь-парусинка. А когда рванет рядом, обязательно нырнешь под брезентик, и вроде ты уже стал бессмертен...
В маленьком коллективе трудно скрыть свои слабости. Это тебе не линкор, где человек теряется, словно прохожий на Невском. Тут любой подлец сразу заявит о себе, что он подлец...
Сергей Николаевич устал читать. Присел на краешек стола возле иллюминатора и видел, как из машинных низов Леонид Дейчман выбрался наверх; спецовка на механике давно не стирана, в руках – комок ветоши, и он вытирал грязные от мазута пальцы. Леденящий ветер налетал на бухту Рогокюль, из ковша которой уже виделась дряблая толщь Кассарского плеса и рукава Моонзунда, готовые закостенеть в морозах. Дейчман прошел на полубак, где возле «обреза» всегда собирались куряки. Тянул матросам свой кожаный портсигар с «душками»:
– Папиросочку, братцы... кому папиросочку?
Матросы неловко залезали корявыми пальцами в портсигар.
– Давай, што ли... хоть вертеть не надо.
Дейчман не уходил от «обреза». Стыл на жестоком ветру, вникал в пересуды матросов. И, дергаясь кадыком, жеребисто гоготал над похабными анекдотами... Тут к нему подошел рассыльный:
– Господин инженер-механик, вас просит старшо?й.
Артеньев встретил его в каюте – мрачный, черствый.
– Я нечаянно пронаблюдал эту сцену. Что она должна означать? К чему этот камуфляж под ложную демократию с «братишками»? Почему ты так одет? Брось ветошь... Ты думаешь их задобрить?
Дейчман стоял перед ним пристыженный и жалкий. Уже лысый мужчина, далеко не глупый, он был потерян – как человек.
– Ты же знаешь, – ответил тихо, – после того случая я боюсь.
– Кого боишься? – наступал на него старлейт. – Если матросов, тогда тебе не к лицу погоны. Такой страх можно излечить только вышибанием с флота, и тебя... да, держать не станут!
– Не кричи ты на меня, Сергей Николаич, не кричи. Неужели не видишь, что все идет к тому, чтобы бояться...
– Неправда. Офицер должен оставаться начальником, а не подхалимничать перед подчиненными. Ты не думай, что они будут тебя за это уважать. Твое разгильдяйство кончится очень плохо: ты отдашь приказ, а тебя пошлют к едрене фене, да еще папироску из портсигара выгребут.
– После «Гангута» многое изменилось, – сказал Дейчман...
Фон Грапф столкнулся с Артеньевым на трапе:
– Вы ко мне? А я к вам... Неприятная история. Приговором над «Гангутом» мы расписались в собственном бессилии. Приговор будто слеплен из теста, а раньше их ковали из чугуна, как якоря. Монархия уже не власть – это тлен... Не могли даже расстрелять для примера парочку! Смертную казнь заменили тачкой.
Артеньев отмолчался. Колчак вскоре собрал у себя командиров и старших офицеров Минной дивизии. Заявил отрывисто:
– Предстоят некоторые изменения на флоте. Заранее, чтобы пресечь вопросы, констатирую: изменения вызваны бунтом на «Гангуте». Смысл реформ – уступка матросским массам, чтобы далее бунтов не повторялось. Прошу принять к сведению и не обсуждать...
Особым приказом по флоту строго воспрещались рукоприкладство и брань по отношению к матросам. Офицерам советовали входить в нужды подчиненных, не отгораживать кают-компании от кубриков, терпеливо разъяснять матросам текущие события в мире и на флоте. Раньше сажали в карцер, а теперь наказание следует ограничить выговором или внушением... «Гангут» свое дело сделал!
Колчак в конце речи так и сказал, что дело сделано. Но тут поднялся во весь рост, словно распрямленная пружина, командир «Забияки» – кавторанг барон Косинский[7] .
– Я не понимаю этой чепухи, – произнес барон звеняще. – Я родился и вырос в семье педагогов, где идеи Ушинского и Водовозова были сродни мне с детства. Довольно-таки стыдно, господа, что после славной истории русского флота, на втором году ужасной войны мы должны выслушивать подобные приказы, в которых нам столь премудро советуют не бить матроса по морде.
– Я, кажется, уже предупредил собрание, – недовольно заметил Колчак, – чтобы обсуждений приказа не было.
– Это не обсуждение, – отвечал Косинский, – это возмущение!
Командир «Забияки» был авторитетен среди «миноносников». Это он, еще молодым лейтенантом, на своем «Статном» дерзко проломился из Порт-Артура в Чифу, имея на борту знамена порт-артурских полков и Квантунского гвардейского экипажа, прихватив заодно и секретные архивы штабов, чтобы ничто не досталось японцам. Барона Косинского на Минной дивизии любовно называли: «Бароша».
Колчак попросил остаться офицеров с I и V дивизионов.
– Вырос новый зверь – радио! – сообщил он. – Лишь благодаря радиоперехвату, даже не видя противника, мы по одним пеленгам определили сложную систему германских дозоров у Виндавы. Предстоит, господа, проскочить через Ирбены и... атаковать!
Впервые за эти годы Артеньев выступил перед командой «Новика», рассказав матросам о целях операции:
– Теперь вы не слепые, которых ведут в бой за руку. Вы знаете, зачем идете на смерть. Раньше и гибель для вас была слепой. Вы не понимали до конца смысла своих жертв. Благодарите «Гангут»!
Отдавая швартовы от пирсов, матросы говорили:
– Видать, так и надо! «Гангут» первым понял, что словами ничего не добьешься. Бунт – вот это они понимают...
Цепенея на морозном ветру, семь эсминцев ночью пронырнули коридором Ирбенского пролива и возникли из темени под Виндавой.
* * *
За извечной тревогой брандвахты, что стелется по горизонту низкими тенями сторожевиков, далеко за волноломами гаваней и пустынями расхлябанных рейдов, там – уже в плеске вод и обжигающих ветряных визгах, – там люди живут особой жизнью, наполовину отрешенные от обыденной суеты берега.
По траверзу Виндавы эсминцы била волна, которая взметывалась от штагового огня до кормы. Крышки люков и пазы дверей обрастали инеем, на орудийных стволах повисли гирлянды сосулек. Полубак превратился в каток, покрытый льдом. На скорости ветер выжимал из глаз острые слезы, лица вахтенных на мостике – в коросте ледяных пленок, кровь сочилась с потрескавшихся губ.
Грапф протянул Артеньеву бинокль:
– Мой «цейс» сильнее вашего. Кажется, это крейсер.
– «Норбург», – определил Артеньев по силуэту.
– Сомневаюсь.
– Есть золотое правило: сомневаешься – атакуй!
Трижды эсминец взорвало изнутри колоколами громкого боя:
– Атака... атака... атака.
Сверху было видно, как на обледенелый полубак выскочил, полураздетый спросонья, старшина комендоров. Автоматы стрельбы в доли секунды уже разрешали сложные формулы, в которых царствовали высокая алгебра боя и точная тригонометрия поражения противника.
А внизу, под мостиком, старшина босыми пятками плясал на обледенелой стали. Артеньев с матюгами стал рвать со своих ног медные застежки штормовых сапог.
– Эй, раззява! Держи с левой ноги.
Его придержали – а как же выстоит он на мостике?
– У меня две пары носков из шерсти. Пентюх! Держи с правой...
Снизу, от пушки, донеслось – как вздох:
– Спасибо. Премного благодарны...
Штурман сбоку подсказал Артеньеву:
– А ведь такие вещи матросы не забывают...
На груди минера Мазепы – эбонитовый микрофон, который болтался, будто кружка у нищего для сбора подаяний. В эту кружку, полузакрыв глаза, он выпевал, весь в сладостной истоме боевого вдохновения, словно Леонид Собинов любовную арию:
– Первый аппа-а... то-о-овсь... залп!
Здоровенные рыла торпед, густо смазанные тавотом, не спеша стали выползать из труб аппарата, будто сытые свиньи из чуланов. И вот они, подпихнутые в зад газами порохов, поползли быстрее, быстрее, быстрее... Вильнув хвостами, торпеды плюхнулись в море.
– Все три... вышли! – поступил доклад на мостик.
И – пошли. Три торпеды пошли глотать пространство. Дистанция до «Норбурга» была почти «пистолетной», и в ночи всем казалось тогда, что до крейсера можно добросить камнем. Яркая вспышка ослепила всех на мостике. «Норбург» взбросило на волне – послышался грозный вой, переходящий в стон: это орали немцы...
– Сергей Николаич, – распорядился Грапф, – в такую ночь, как эта, люди на воде держатся считанные минуты.
– Ясно. Эй, боцман! Давай своих кулаков на полубак...
«Кулаки» – это матросы боцманской команды, которым сам черт не брат. Они приучены к швартовкам и аварийным работам, не боятся грохота волн, в любой темени они зубами способны распутать заковрижевший узел на тросах. Сегодня они работали дивно!
– Приходи, кума, любоваться, – сказал о них Петряев.
«Кулаки» далеко выбрасывали в море спасательные концы, и на этих шкертах гроздьями висли немцы. Шкерты – толщиной в мизинец взрослого человека, и они лопались, когда на них висли группами. Людей с «Норбурга» стремительно относило за корму «Новика». А там работой винтов их затягивало под воду – прямо под корму, под бронзовые лепестки винтов. Если б не ночь, то все увидели бы, как кипел за кормой «Новика» бурун – весь красный от крови изрубленных лопастями тел...
– Есть один офицер! – доложил боцман Слыщенко с палубы на мостик.
Пробили отбой. Старшина носовой пушки поднялся в рубку, сел на решетки, сковырнул со своих ног сапоги Артеньева.
– Еще раз спасибо, ваше благородие, – сказал он.
– На здоровье, – хмуро буркнул Артеньев, защелкивая на сапогах медные застежки. – А теперь, милейший, получи от меня впридачу еще три наряда вне очереди. Чтобы впредь успевал обуться!
На мостике все захохотали. Сергей Николаевич при этом даже не улыбнулся. Он был кадровый офицер, и у него была своя логика. Та самая логика, на которой позже, когда грянет гром революции, он станет ломать себе шею. Впрочем, тогда ему было не до эмоций. Когда от «Норбурга» ничего не осталось, а огни Виндавы погасли в отдалении, Грапф попросил старлейта навестить спасенного с крейсера немецкого офицера.
Сильно качало – I и V дивизионы проходили мористее Эзеля. В офицерской ванной, куда поместили пленного моряка, чтобы он поскорее согрелся, пахло озоном, мылом, полотенцами и еловым экстрактом. Пленный офицер с «Норбурга» сидел на срезе кадушки, уже получив первое в плену угощение – тарелку горячего супа, который он жадно схлебывал через край, а под ногами его гуляла да качке из угла в угол отброшенная ложка.
– Я... один? – спросил он у Артеньева.
– Из офицеров – да. Но мы спасли еще семнадцать матросов.
– Боже, вот уж никак не ожидали вас у Виндавы!
– Вы согрелись? – любезно осведомился старлейт. – Да. Благодарю. Еще бы папиросу... русскую.
Он получил от Артеньева папиросу и был искренне удивлен.
– Вы обязательно проиграете эту войну, – сказал немец.
– Но... почему? – удивился Артеньев.
– Главное в этой войне – планирование и экономика. А у вас? Смотрите на эту папиросу: половина табак, а дальше... мундштук из плотной бумаги. К чему он, этот мундштук? Так можно разорить страну. Зато у нас, – сказал пленный, чиркая спичку, – делают вот так... Обгорелую спичку он спрятал в коробок. – Видите? Потом все использованные черенки от спичек мы сдаем обратно на фабрики. Там к ним приделают новые серные головки, и ею можно пользоваться снова... Я вас рассмешил?
– Русских к этому не приучить. Экономия всегда хороша, но, экономя на спичках, Германии не спастись от разгрома.
– Вы развалитесь раньше нас, – ответил Артеньеву немец. – У нас есть порядок и убежденность. А у вас... революция!
– Неправда. У нас нет революции, – посуровел Артеньев.
– Нет сегодня, так она будет завтра.
Старлейт присел рядом с пленным на край ванной кадушки:
– А вы, немцы, должны бояться нашей революции. Ибо все революционные народы, как доказала история, дерутся еще храбрее...
Немецкий офицер спросил, куда шпарит сейчас русский эсминец.
– Если угодно знать, мы проходим к весту от Эзеля.
– Ой, – сказал немец, закрывая лицо руками. – Неужели мне в эту ночь суждено еще раз окунуться в эту балтийскую купель? Не скрою от вас, что мой «Норбург» при торпедировании радировал...
– Куда и кому?
– Три наших крейсера с самолетами на катапультах – «Любек», «Аугсбург» и «Бремен» – вышли с миноносцами на поиск вашего броненосца «Слава», чтобы уничтожить его... Сейчас они изменят курс и возьмутся за вас. Наверное, я поступил нехорошо?
Сергей Николаевич успокоил его, все поняв как надо:
– Вам тоже ведь купаться второй раз ни к чему. Я оставляю вам папиросы с длинными мундштуками и спички, которые вы можете не экономить... Вы в России, и война для вас закончилась!
Дивизионы сразу же изменили генеральный курс. Мощные дубины пушек германских крейсеров уже не могли наказать дерзких. Море опустело, и начинался затяжной шторм с обильным снегопадом. Через несколько дней «Новик» поставил минную банку, на которой погибли крейсера «Бремен» и «Любек», подорвались два миноносца и потонул сторожевик «Фрей». В зимнем море долго болтало сотни обледенелых трупов. В далеком Берлине, экономя на спичках, сухорукий Гогенцоллерн подсчитывал потери за минувшую кампанию.
– Балтика, – говорил кайзер, – это русская гидра, глотающая мои корабли. Мы очень богаты потерями, но мы очень бедны успехами. Гинденбург – бравый солдат, а фон Тирпиц – старая шляпа!
* * *
Колчак рвался к славе – широкой, всеобъемлющей, всероссийской... Начдив даже похудел, сделался сух и костист, как марафонский бегун, летал с эминца на эсминец, всюду резкий, нервный и требовательный. Колчак двигался стремительно, словно разрубая перед собой ветер длинным и плоским колуном своего носа. Белая лайка его перчаток позеленела, истертая медью траповых поручней. Мерлушка походной шапки – седая от соли, а каблуки на сапогах, никогда не просыхающих от воды, разбились вдрызг, скособочены, словно Колчак служил курьером на побегушках.
Минная дивизия творила чудеса, и этим укреплялась популярность Колчака, особенно среди офицерства и буржуазии. На флоте еще не догадывались, что Колчака выдвигает не только пресса столичных газет. Сейчас им управляла сильная рука из кулуаров Государственной думы. Давняя дружба начдива с Гучковым никому не бросалась в глаза, но эта связь издавна существовала, и Колчак сам понимал, что его взлет состоится... Скоро он взлетит высоко!
Кажется, сейчас он хотел заработать себе второго «Георгия», чтобы этим торжеством закончить навигацию перед ледоставом. В самый сочельник, когда всем на дивизии хочется посидеть за столом с выпивкой, помянуть родных и просто подзабыться, Колчак сорвал от стенок к походу три эсминца – «Новик», «Забияку» и «Победителя». Начдив был краток и возражений не терпел.
– Ночь как ночь, – объявил Колчак. – Сочельник встретим с минами на борту возле Либавы. Пойдем к черту на рога, уповая на божью милость. Мины брать, со швартов сниматься по готовности.
Первым отошел «Победитель», за ним отдавал гаванские концы «Новик». Случайно в машинах неверно поняли сигнал с телеграфа, и «Новик» с хряском насел на причал кормою. А там сияла монархическая эмблема, вся в тусклом золоте. Раздался треск бревен гнилого причала, от двухглавого орла пробками отскочили две императорские короны.
– Ах, какое несчастье! – воскликнул Грапф. – Примета дурная, как бы беды не вышло... Что делать? Пойдем некоронованы.
Мимо них, сотрясая вокруг себя воздух работой машинных отсеков, уже вытягивался «Забияка», и над эсминцем пластами ходил воздух – то горячий, то холодный, отчего лица людей на мостике «Забияки» расслаивались. Косинский окликнул их через мегафон:
– Эй, на «Новике»! Что посеяли с кормушки?
– Корону! – гаркнул в ответ фон Грапф.
– Хорошо, что не голову, – отвечал Бароша, и его «Забияка» медленно растворился в густеющем тесте близкой ночи...
Пошли. К черту на рога, уповая на божью милость.
Колчак держал флаг на «Новике». Офицерам эсминца он сообщил, прячась за козырьком от ветра, что если верить прогнозам Пулковской обсерватории, то зима будет исключительно суровой. Она уже и сейчас поджимает, возможны прочные образования льдов в тех районах Балтики, которые обычно не замерзают. Артеньев тоже спасался от ветра – за парусиновым обвесом мостика; он сидел на раскидном стульчике, сосал из кулака папиросу и... тосковал. Ему было не по себе в эту ночь, которая еще неизвестно, чем закончится. «Удивительно, – размышлял он под гудение ветра, – я, кажется, не тщеславен и лишен, таким образом, одного из главных качеств военных людей...» Но это его тоже занимало недолго. Сейчас он думал, что часов через пять, наверное, по левому борту обозначится легкое зарево над горизонтом. Это засияет с моря Либава, и не сожмется ли сердце у Клары? Ведь он будет рядом, почти рядом с нею – на дистанции приличного залпа.
Эсминцы шли хорошо, легко вынося волну, все время держа связь между собою. На свет их прожекторов летели из мрака ночи чайки, грудью они разбивались о стекла рефлектора и тут же, все в крови, с поломанными крыльями, падали под ноги сигнальщиков. Одну такую птицу, погибшую ради жажды света, Сергей Николаевич взял в руки и долго гладил ее скользкие перья.
– Глупая, – говорил он тихо. – Ну, разве же можно так? Вот ты и погибла, а ведь могла бы еще долго и долго жить...
Мостик «Новика» вдруг поехал в сторону, отчаянно кренясь. Артеньева сбросило на решетки, люди вокруг него падали во мраке, хватаясь за поручни, чтобы не унесло за борт. «Новик» с минуту лежал в крене поворота, потом резко выпрямился, сбросив с палубы воду. Тут стали подниматься упавшие, ощупывая себя и узнавая друг друга по голосам. Колчак рывком открыл ходовую рубку:
– Кто велел делать коордонат?[8]
На руле стоял опытный рулевой кондуктор Хатов.
– Не до приказов было, – спокойно отвечал он Колчаку. – Прямо по носу мина болталась, которую наши сигнальцы прохлопали.
Верно: в отдалении, уже за кормою, поплавком прыгала мина.
– Считай себя кавалером, – сказал начдив Хатову. – Спасибо!
Лейтенант Мазепа произнес в сторону Колчака:
– Ее, видать, сорвало с якоря. Вообще, мне это не нравится. Одну сорвало, а другие нет. Раньше мин здесь не было. Надо продумать курс. Здесь часто шляются германские подлодки... Что им помешало снести за борт дюжину яичек?
Колчак все понял. Мало того, дивизион сам шел с минами на борту.
Но – сквозь зубы – он сказал о другом, для Артеньева:
– На траверзе Дагерорта пусть штурман определится.
– Есть! Штурманец, где ты?
– В рубке, наверное, – глухо прозвучало во мраке.
Но в рубке его не было. Каюта штурмана тоже пустовала. Подождали еще минут пять – на тот случай, если штурман спустился в гальюн, потом фон Грапф сказал, ставя на штурмане крест:
– Боюсь думать. Но я суеверный. Герб разбили... беда!
– Думай не думай, – ответил Артеньев, – а человека не стало. Хатов, – окликнул он рулевого, – ты бы хоть крикнул о повороте. Из-за тебя штурмана вынесло к черту на коордонате.
– Если бы я крикнул, было бы уже поздно. Тогда бы вся команда криком кричала. Штурману смерть легкая, позавидовать можно...
– Болван! Нашел, чему завидовать, – выругался фон Грапф.
В самом деле, каково лететь вниз головой в пропасть кипящей воды, распластывая полы шинели, и вода тут же обнимет тебя властно и жестоко, а последний проблеск сознания отметит, что сейчас мимо тебя, мимо твоей судьбы проходит корабль, уже не твой, внешне безучастный к твоей гибели... После человека остался на карте легкий последний штрих курса, который он проложил до Либавы. Артеньев с линейкой в руках проверил прокладку:
– Все равно. Дальше прокладку буду вести я...
Нет, в эту ночь не поманили их теплые либавские огни – ночь расколота в грохоте: «Забияка» нарвался на мину! А как не сдетонировали мины на его палубе при взрыве – это уж один бог знает. Присев кормою в шипящее, как шампанское, море, которое посылало из глубины громадные пузыри, «Забияка» остался на плаву: «Новик» тронулся к раненому, подзывая сиреной «Победителя». Два верных товарища протянули к гибнущему спасительные руки прожекторов. Стала видна разбитая корма, а на мостике «Забияки» гордо реял широкий донкихотский плащ барона Косинского.
Переговаривались на мегафонах – борт к борту.
– Полно убитых, – сообщил Бароша. – Вода заливает. Насосы холостят... Если можете – тащите. Не можете – бросьте, только снимите людей. Я останусь с кораблем...
– Замудрил, – буркнул Колчак и, по совету фон Грапфа, велел сбросить за борт фальшивые перископы, которые эсминцы всегда имели при себе – на всякий случай...
«Победитель», обежав место катастрофы по кругу, поставил в море два фальшивых перископа. Длинные тонкие бревна с линзами на концах плавали стояком, точно имитируя появление подлодок. Теперь немцы сюда вряд ли сунутся, и можно спокойно заниматься спасением эсминца. Буксирные концы, поданные с «Новика», крепко натянулись над волнами, дернули «Забияку» и потащили его на малом ходу до базы. «Победитель» шел в охранении.
Колчак скрипел зубами от ярости:
– Плохо заканчиваем кампанию. Плохо...
Сочельник встречали на берегу совместно – три корабля сразу. Матросы шлялись с эсминца на эсминец, на «Победителе» выпьют, на «Новике» закусят. Рыдали в кубриках завихрястые гармошки:
Елки-палки, лес густой.
Ходит Ваня холостой.
Когда Ванька женится,
Куды Манька денется?
Офицеры трех эсминцев сошлись кают-компаниями вместе.
Артиллерист Петряев встал над столом с гитарой в руках:
Быстры, как волны, дни нашей жизни.
Что час, то короче к могиле наш путь.
Налей, налей...
Разрушая песню, горько рыдал за столом барон Косинский:
– Двенадцать человек... как слизнуло. Спали вместе. На румпельных моторах. Там тепло. Ну, мне теперь похоронные писать. Где я найду слова для этих баб? Для маток, для вдов? За веру, за царя, за отечество... Но так же нельзя! Это не слова... профанация!
Вздрогнули певучие гитары – нет, не о смерти сейчас:
За милых женщин,
прелестных женщин,
любивших нас хотя бы раз...
«Забияку» поставили на капремонт[9] . Вмерзли эсминцы во льды ревельских гаваней. Морозы стояли трескучие. Давно уже Балтика не знала такой суровой зимы, как эта. Три ледокола не могли пробиться в Рижский залив, а могучий «Геркулес» вернулся с моря едва жив – без заклепок в бортах, корпус его дал трещины от сжатия льдов. И до самой весны остался зимовать в Моонзунде линкор «Слава» (не сиятельный, а просто старательный).
* * *
Война была империалистической – это так. Она была войной за передел мира – так. На этой войне наживались капиталисты, барышники и спекулянты – тоже так. И не всем русским были ясны тогда эти истины, и они воевали с врагом не щадя себя.
Русская армия, русский флот и юная русская авиация сражались с высокой доблестью. Не они виноваты, что немцы наступали. Был подлинный массовый героизм народа, а зачеркивать его – это значит обеднять историю нашего государства.
В торжественных залах музея русской морской славы висят знамена тех кораблей, о которых я пишу вам.
Финал к беспорядкам
Что бы в мире ни случилось, буржуазная пресса привыкла оповещать читателя, что «весь цивилизованный мир содрогнулся». Эта шаблонная фраза сделалась настолько обыденной, что читатель уже не содрогался даже тогда, когда следовало бы ему и содрогнуться... Фраза была прилипчива как банный лист, и рука бойкого журналиста в заметке о попавшей под трамвай пьяной кухарке бестрепетно выводила, что «цивилизованный мир опять содрогнулся». К этому привыкли. Казалось, у цивилизации и нет других дел, как только содрогаться при каждом удобном случае.
Читатель! Твердою рукою я, твой современник, пишу здесь тебе, что весь цивилизованный мир – да, действительно – содрогнулся, когда немецкой субмариной была взорвана «Лузитания». В мире можно сосчитать по пальцам несколько кораблей, судьбы которых отметили некую грань в истории человечества. От колумбовой каравеллы «Санта-Мария» до русского крейсера I ранга «Аврора» пролегла слишком большая дорога, а на распутье ее легла костьми «Лузитания». Трагической гибелью своей она стала служить предупреждением противу варварства.
Именно этим она памятна всем нам и поныне!
В зале британского Ллойда иногда поет колокол, поднятый из глубин с погибшего корабля. Один удар – нехорошие вести: судно не пришло в порт назначения. Два удара – значит радость: пропавшее судно все же дотянуло до берега. Три удара – конец, можно писать некролог. Да, на смерть кораблей пишут некрологи, как и усопшим людям, отмечая их жизненные заслуги перед человечеством. «Лузитания» была даже похоронена (аллегорически).
Улицы Лондона в тот день были заполнены манифестантами. Лошади в траурных попонах влекли громадный катафалк, на котором – в стеклянном гробу – покоилась большая модель «Лузитании». Толпа несла лозунги против жестокостей войны, и особенно выделялся один плакат: «Да будет прощено это преступление в небесах, но никогда не будет забыто на земле». Международный трибунал заочно приговорил к смертной казни командира германской подлодки – Швигера, который торпедировал «Лузитанию».
Русский художник С. Животовский тогда же написал символическую картину: «Лузитания» тонет, а под нею, похожая на камбалу, плывет субмарина, из торпедных аппаратов которой в пучину вперились буркалы Гогенцоллерна. Глаза кайзера, почти безумные, пронизывают мрак моря, наблюдая за тонущими людьми. Тонут обнаженные матери с грудными младенцами. Тонут старики и прекрасные девушки. И глубже всех ушел в мрачную бездну великий писатель Лев Толстой... Не будем этому удивляться – художник нарочно сделал Толстого пассажиром «Лузитании», словно желая сказать, что кайзеровская военщина – погубительница всеобщей культуры.
Кайзер Вильгельм II тоже отметил этот мрачный юбилей. В честь потопления «Лузитании» Германия отчеканила памятную медаль. Я видел ее, и она поразила меня своим неслыханным цинизмом... С реверса медали изображена только «Лузитания» и дата ее потопления (больше ничего). Но зато на лицевой стороне – целая картинка: пассажиры выстроились за билетами на очередной рейс «Лузитании», а в окошечке кассы торгует билетами сама смерть с косою за плечами. Чтобы сомнений не оставалось, на медали представлен и мрачный господин в котелке, держащий щит с надписью: «Осторожно – подводная лодка!..»
Война на море вступала в новый период – законы человечности были отброшены, ничто уже не смущало души убийц в элегантных флотских мундирах. И только на востоке русский флот еще придерживался растерзанных правил кодекса гуманизма.
«Лузитания» лежала на грунте жестоким упреком живым.
Корабельные судьбы – иногда как людские.
Их можно изучать. Они достойны монографий.
* * *
Судьба линкора «Гангут» не трагична – она овеяна романтикой и героикой революции. «Гангут» пережил вместе с народом две великих войны и две революции.
Он первым начал борьбу на Балтике за человеческие права и в новую эру человечества вошел под грохочущим сталью именем – «Октябрьская революция».
«Октябрина» – так ласково называли его в нашей стране.
Этого линкора уже давно нет.
Он умер. Он умер на посту.
Часть третья
Прелюдия к заговору
...в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
Вл. Маяковский
Не пора ли нам разложить перед собой карту?.. Вот она – Балтика, колыбель флота российского, вся в раскачке порывистых шквалов, взлохмачена резким скольжением крейсеров. Петроград! Два часа ходу на утлом пароходишке финской компании – и над водой покажутся бастионы Кронштадта. Впрочем, сейчас не следует относиться к нему с почтением. Эта традиционная база давно устарела, а форты ее – музей отживших реликвий – в плесени прошлой славы. Тыловой Кронштадт больше похож на свалку кораблей неплавающих и людей невоюющих. Редко сюда зайдет с позиций боевой корабль, быстро залатает пробоину в доке, набьет утробу углем и снарядами, снова исчезая в гневном просторе.
Мимо, Кронштадт, мимо! Плывем дальше, пока справа по курсу не откроется Гельсингфорс – главная цитадель линейных сил флота. Дредноуты, словно маятники, регулярно качаются между Ревелем и Гельсингфорсом. Ревель на юге огражден с моря батареями острова Нарген; Гельсингфорс на севере стерегут батареи мыса Порккала-Удд, а водное пространство между ними Эссен завалил минами. Лишь вблизи берегов оставлены для прохождения своих кораблей узкие лазейки фарватеров. Оттого-то германский флот не может войти в Финский залив, ибо напорется на минные банки. А сунется кайзер через фарватеры – его раздавят батареи Наргена и Порккала-Удд. Вся эта система обороны столицы на морских ее подступах носит название – Крепость Петра Великого.
Финский залив кончился – справа по борту за мысом Ганга (который в старину звали Гангутом) нам откроются острые шпицы древнего Або. Здесь, между Гангэ и Або, базируются в шхерах наши подводные силы. По ночам, стуча дизелями, отсюда выходят легендарные «Гепарды» и «Ягуары», «Ерши» и «Акулы», «Миноги» и «Барсы», которые сеют смерть врагу в четких квадратах карт, размеченных литерами засекреченных цифр. А за Або уже вырастают пред нами угрюмые скалы Аландского архипелага. Это и есть Або-Аландская позиция Балтийского флота, которую не прочь захватить немцы, но шведы тоже зарятся на нее.
От устья Ботники снова навестим берега Эстляндской губернии. С открытого моря страну эстов ограждают два больших острова – Эзель и Даго, между ними и землею материка струится в отмелях и плесах Моонзундский пролив. В ту пору штурмана, подвыпив, любили горестно мурлыкать под гитару:
В Моонзунд идем, наверно, –
В Моонзунде очень скверно...
Да, это так. На мутном Кассарском плесе кораблям не разгуляться, а рукава Моонзунда не пропускают линкоры с глубокой осадкой. Выход один: землечерпалкам надо спешить, поднимая с грунта тонны камней и придонной грязи. Враг не ждет – торопитесь!
А если от самой Риги, читатель, поплыть вдоль песчаных пляжей курортов, мы попадем в Ирбены – узкое горло между Эзелем и Курляндией. Ирбены, как ты знаешь, невпроворот завалены минами – гуще, нежели фрикадельками суп в кастрюле щедрой хозяйки. Курляндия уже захвачена оккупантами, зато с мыса Церель (от Эзеля) Ирбены сторожат русские дальнобойные батареи.
Все эти позиции вместе взятые вкупе с кораблями и составляют именно то, что принято называть Балтийским флотом, сложное хозяйство которого обслуживали тогда 100 000 человек. Среди них не было кавказцев, мусульман Средней Азии, инородцев Севера и Сибири и лиц иудейского вероисповедания. В основном на флот брали русских, украинцев, белорусов, латышей, эстонцев и поляков. Среди офицеров были разные люди: начиная от потомков мифической царицы Савской, пленившей мудрого Соломона, и кончая каким-нибудь захудалым офицериком из студентов-технологов, который до флота бутерброду с колбасой бывал рад-радешенек...
После бунта на «Гангуте» авторитет большевиков на Балтике сильно возрос, и весь 1916 год Балтика уже не ведала стихийных выступлений. В глубоком подполье шла партийная работа. Наступила скользкая пора безвременья, в котором удобно устраивать заговоры – за революцию или против нее!
* * *
Европа кровоточила. На забрызганном кровью ринге появились еще два бойца – Болгария (на стороне Германии) и Италия (на стороне Антанты). К труду в тылу привлекались теперь женщины, старики и дети, а в Германии – противу международных законов – даже военнопленные. Германия выстраивалась по утрам в длинные очереди, чтобы помазать сухую сковородку кусочком эрзац-маргарина, чтобы заткнуть детям орущие рты мармеладиной из кормовой свеклы. Карточки, купоны, талоны... Продуктовая карточка немца, по иронии судьбы, стала оперативной картой Германии. Здесь царил не просто голод, а – как выразился В. И. Ленин – «блестяще организованный голод»! Антанта, вступая в 1916 год, заранее договорилась, что летом Россия перейдет в наступление, а французы ударят по немцам на реке Сомме. Кайзеру об этом сразу же доложили:
– Силы России истощены, однако наступать дальше в глубь варварской страны – значит утопать в области безбрежного. Несокрушима лишь Англия, мощь которой растет постоянно. Ваше величество, выход для Германии один: опередив планы Антанты, ударить по Франции, и этот удар болезненно отзовется на Англии...
На германских картах жирно выделили Верден – вот он, неслыханный жернов, на котором предстоит перемолоть французскую армию. Обрушился ураган чугуна, стали, горящей нефти и ядовитой химии. На сорок верст вокруг Вердена сразу все опустело. Но... Франция была жива! Французы быстро строили шоссе Париж – Верден. Собрав все такси, реквизировав все частные машины, Париж рассадил в них солдат и срочно бросил в мясорубку Вердена. Стоя друг против друга, две армии уничтожали одна другую. Верден заканчивал свое пиршество на цифре в миллион павших солдат.
В самый разгар битвы Франция обратилась к России с просьбой ускорить наступление. Наспех, в неряшливой небрежности, без парков и обозов, по весенней распутице русские солдаты пошли на немца у озера Нарочь, чтобы выручить Францию.
Генералы в утешение говорили солдатам:
– Вы не бойтесь – нас больше, нежели фрицев... Пройдем!
И потонули в крови и болотах. Каждая верста обходилась России в 7800 жизней, а взяли всего 10 верст. Если эти цифры перемножить, мы получим точную стоимость Вердена для России... Увы, кончилось время, когда Россия считалась непобедимой, когда в городах Польши
на улицах, как стих поэмы,
клики вокруг сливались в лад,
и польки раздавали хризантемы
взводам русских радостных солдат.
Кончилось это время. Теперь силен немец:
Он расскажет своей невесте
о забавной живой игре,
как громил он дома предместий
с бронепоездных батарей,
как пленительные полячки
посылали письма ему...
Бои шли уже под Двинском, от которого рукою подать до Пскова, а от Пскова... страшно даже помыслить: Псков – ключ от столицы. До самой оттепели русские самолеты забрасывали немецкие позиции открытками с картин В. В. Верещагина, на которых отображен весь ужас зимы 1812 года, героического для России. Но вряд ли открытки общины св. Евгении могли устрашить немцев...
– Россия не была готова к войне, – говорили одни.
– А что тут удивительного? – отвечали им другие. – Разве Россия когда-либо была к чему-либо готова? Это же ведь естественное ее состояние – быть постоянно неготовой.
* * *
Казалось, что море по весне снимало с себя зимнюю шубу, беспечно бросая ее на пески заснеженных пляжей. Громадные глыбы серых льдин выпирали на дюны, море толкало их дальше, и они с треском, давя новорожденных тюленей, лезли на опушки прибрежных лесов, срубая под корень вековечные сосны, льдины выбривали на плоских дюнах жесткие щетки кустарников.
После крепких морозов лишь в середине марта, задерживая действия флота, началась подвижка тающих льдов. Мощные пласты льда плотно забивали устья Финского и Рижского заливов – ледоколы ломали в торосах винты и рули, их бочкообразные борта трещали от безнадежных усилий проломиться через заторы. Над Балтикой кружили самолеты, высматривая полыньи и трещины.
Лишь к 1 мая флоту удалось закончить развертывание боевых сил. В ярком сиянии весеннего дня, поблескивая бортами, прошла героическая «Аврора» – тогда еще рядовой крейсер российского флота, сам не знавший своей судьбы.
...Весна! Как хочется жить – весной.
Громче из сжатого горла храма
хрипи, похоронный март.
Заговор в безвременьи
В час, когда волны Балтики окрашиваются кровью наших братьев, когда смыкаются темные воды над их трупами, мы возвышаем свой голос. С уст, сведенных предсмертной судорогой, мы поднимаем последний горячий призыв... Да здравствует справедливый и общий мир!
Из призыва балтийцев
1
Обводный канал за Лиговкой – тут «парадизом» и не пахнет. Быстро растущая столица раздавила дачную тишину и нежные рощицы. Петербургские предместья уничтожили акварельные краски природы, измазав окраину буднично-серо, – вот и похилились набок дощатые заборы; словно намокшие червивые грибы, глядятся на мир хибары, вылупясь мокрыми глазницами подвалов.
По утрам режет ухо залихватский рожок от казачьих казарм: желтолампасные, с опухшими от безделья мордами, а в глазах – жуть и похоть, едет на водопой лейб-казачье... Невесело здесь человеку, а Невский с его приманками – словно заграница чужая: туда от Лиговки на трамвае катишь, катишь. И жизнь на Обводном у людей – тоже серенькая, убогая, страстишки тут мелкие, никудышные, словно дети, не доношенные во чреве.
Но в юности все кажется хорошо! Даже зловонный Обводный канал – словно рай... И с гамом бежали мальчишки, оповещая:
– Витька Скрипов идет... Витька с флоту приехал!
Шел он по откосу канала сказочным принцем. Бушлат на нем до пупа (подрезан для лихости), а косицы лент бескозырки до самого копчика (подшиты для бравости). Клеши – хлюсть да хлюсть, так и мотаются слева направо, словно юбки. А чтобы мотались они пошире, в стрелки штанов свинчатка вделана. Смотрите, люди (особенно вы, бабы!), какой красавец прется в вашу захудалую житуху. Да, хорош парень – Витька Скрипов, юнга последнего выпуска из школы Кронштадта по классу сигнальной вахты...
Пришел он домой – под родную сень, из-под которой вырвался на флот, чтобы не жить постылой жизнью мастеровщины. Мать при виде своего сокровища всплеснула руками:
– Сыночек мой... Надолго ли? Боже, вот радость-то...
Отстранил он ее легонько. Убожество домашнее оглядел.
– Привет, мамашка! Чего это лампочку в пятнадцать свечей под потолок закатила? Аж клопа не видать, как ползет...
– Экономлю, сынок. Ныне все подорожало.
– Зато вот на флоте, мамашка, лафа нам всем! По тыще свечей сразу над башкой вворачивают... во такие лампы – с арбуз! И за свет платить не надо – у нас все казенное...
Мать робко тронула на рукаве сыновьей фланелевки «штат», в круге которого красным шелком вышиты два скрещенных флажка.
– Это зачем же? – спросила. – Для красоты небось?
– А я, мамашка, по сигнальному делу в люди выхожу. С адмиралами запросто. Без меня они как котята слепые. Даже семафора прочесть не могут. Тут, мамашка, перспективы на все случаи жизни огромные... через эти вот самые флажочки!
В окна с улицы пялились дворовые дети, его разглядывая, разевали рты. Помылся Витька из рукомойника, фыркая, спросил:
– Ну, а ты, мамашка, каково поживаешь?
– Ныне я цапкой стала, – отвечала мать.
– Цапкой? Это... Ага, понимаю. Цапаешь, значит?
– Цапаю, сынок, – смущенно призналась мать. – У нас на Обводном все бабы цапать стали. Когда возы с сеном на базар везут, мы бежим за возами и сено с них цапаем. Когда горсточку. Когда и боле сцапаешь. И кнутом огреть могут... А к вечеру, глядишь, на хлеб-то себе и нацапаю. Теперь по-людски живу. У меня селедочка есть. Шкалик держу с осени. Не писал-то чего? Изнылась.
– Не писал, мамашка, потому как человек я ныне секретный...
Прослышав, что к Марье Скриповой сын приехал, потянулись к ней подруги и товарки, соседки по домам на Обводном канале. Открыли форточку – повеяло весною в подвал. Мать, помолодев, скатертью стол застелила – повеселело тут. Бабы-цапки пришли не пустые: кто с огурцами, кто с пирогом. Появилась и бутылка денатурата. Дворничиха Аниська, баба лет сорока пяти, плоскостопая, сисястая, с бесенятами в глазах, Витьку щипала:
– Ой, и хлебом меня не корми – только дай флотского!
– Анисья Ивановна, – отвечал ей Витька с достоинством, – ты флотских еще не знаешь. Вот возьму тебя в оборот да башкой об печку как хрястну... Мы, кронштадтские, тонкости эти понимаем!
Орудуя возле плиты, смущалась мать:
– Витенька, – да что ты Аниське нашей говоришь-то?
– А ничего! – напирала баба на парня. – Я вить вчера с мужиками бревна с баржи таскала. Я таких, Марья, как твой Витька, сама расшибу об печку...
Сели за стол. Юнга стал разливать цапкам денатурат по стопкам, рыжим от старости. Бабы жмурились, отнекивались:
– Ой, куды мне стока... домой не дойду! – Но пили исправно.
Витька гитару свою настраивал. Аниська его коленями жаркими толкала под столом и заводила безутешно:
Эх, загулял, загулял
парень молодой-молодой,
в синей рубашоночке –
хорошенький такой...
Витька и сам спел – такое, чего не поняли цапки:
В Кейптаунском порту –
с какао на борту –
«Жанвета» выправляла такелаж.
Но прежде чем уйти
в далекие пути,
на берег был отпущен экипаж...
Мать сухонькой рукой трогала «штат» на его рукаве:
– Скажи, сынок, а это опасно или нет?
– Чего, мамашка? Флажками-то махать... Не, это даже полезно. Физически развиваюсь. Умственно тоже.
Аниська сбегала к себе в дворницкую и, шмыгая большими красными галошами, натянутыми поверх валенок, шлепнула на стол еще одну бутылку.
– Ну, ин ладно! – сказала вся в запарке. – Приберегла до пасхи, а уж коли на нас такой парень свалился... пейте! Ну, Марья, тебе повезло. Не думала, что из сопляка твово такой матрос получится...
Мать ревниво следила за тем, как ее сын лихо глотал денатурат, как ронял с вилки на пол селедку и лез за ней под стол.
– Ничего, мамашка! В нашем ресторане завсегда так положено, что, не поваляв по полу, в рот не кладут...
Она держала на коленях его бескозырку, водила пальцем по золотым буквам ленточки, прочла надпись: «ВОЛКЪ».
– Витенька, а не опасно ли это?
– Волки-то? Не, мамашка! Аниська тута волков опасней...
Был он не похож на иных обитателей Обводного – весь в добротном сукне и трикотаже, с упругим и сытым подбородком. К хлебу относился не как они – корки отламывал и бросал, избалованный. За столом бабы уже не веселились, а больше выли, опьянев, со стеклянными глазами. У одной – похоронная дома на комоде лежит, другая второй месяц с фронта вестей не имеет, похоронную ждет.
Витька, сильно окосев, утешал их:
– В этом годе непременно немчуру доконаем. Имею на этот счет самые точные калькуляции. Быть всем нам в ореоле... Ученые уже высчитали. Выходит так, что у русских кишки на два метра длиннее, чем у немцев. От этого им с нами никак не совладать!
Ночью Витька осторожно, чтобы не разбудить мать, вылез через окно на улицу и постучался в дворницкую.
– Кто там? – сонно спросила баба.
– Это я, тетя Аниська... открывай.
– Чего тебе, молокосос? Вот я матке твоей скажу.
– Говори кому хошь, а сейчас открой. Ты с кронштадтскими не шути. Я к тебе не лип – ты сама навинчивала...
Брякнула щеколда. В потемках предстала перед ним в нижней рубахе прекрасная дворничиха с Обводного канала.
– Тише... ведро тута стоит. Не сковырни.
– Ладно, – сказал Витька (и ведро с грохотом покатилось).
– Соседи-то, господи, што обо мне подумают? – испугалась Анисья, ставя ведро на табуретку (и еще больше создавая шума)...
И стала она его первой женщиной в жизни. Витьке не было тогда и семнадцати лет – скоро стукнет.
* * *
На следующий день наступила пора прощаться. Мать прихорошилась, платок повязала. Надела кофту «козачок» с пышными рукавами, узкую в талии. Смотрела рассеянно, была она суетлива от волнения. Вот и вырос сынок. Вот и уходит.
– Ты уж скажи мне, Витенька, вернешься-то когда?
– Не знаю, мамашка! Вот всех немцев перетопим... жди!
На дворе им встретилась дворничиха Аниська с метлой и железным совком, в котором дымились теплые лошадиные катыши. Прощаясь с Витькой, стала она пунцовой, глаз не смела поднять.
– Спасибо за компанию, – буркнула парню.
– Приятного вам здоровьица, – отвечал ей Витька...
Пошли к остановке трамвая; бежали следом мальчишки:
– Витька уходит... Витька Скрипов на флот пошел!
Вот и поезд, на вагонах которого еще старые таблички: «С.-Петербург – Ревель». Едут больше военные, много сестер милосердия. Иные поверх халатов держат наопашь дорогие шубы, отбывающих сестер окружает родня, слышен французский говор. Мать в суматохе растерялась, хватала Витьку за рукав, на котором пестрели флажки сигнальной службы. Рядом с пассажирским на Ревель грузился воинский эшелон на Двинск. Ревели и стонали трубы духового оркестра, поселяя душу в печаль и разлад своим прощальным «На сопках Маньчжурии». Наперекор благородным флейтам визгливо вздрагивали в теплушках гармоники:
Ах, на што мне жизнь,
Ах, на што мне чин?..
Матерились солдаты, волокли по теплушкам пьяных, а они кочевряжились, шинели на себе разрывая, кресты показывая. Было на вокзале пестро, дико, бравурно и как-то страшно.
Разлука, ты, разлука,
чужая сторона...
Войдя в купе, Витька распахнул окно, высунулся наружу:
– Ничего, мамашка! Вот выслужусь, тебе, может, и полегчает. На этих самых флажках большую карьеру можно сделать...
Мать, пригорюнясь, стояла на перроне, затолканная, со слезою в глазах, просила писать почаще, не пить и не курить. Брякнул гонг, вещая отбытие, суля разлучение. Витька вдруг подумал, что не поедет она в трамвае, а, пятак экономя, побредет до дому пешком, через всю длиннющую Лиговку. А завтра снова побежит за возами и будет цапать сено. Цапать до самого вечера. А мужики с возов будут взмахивать над ней кнутовищами...
– Мам, – неожиданно для себя сказал ей Витька, – ты уж меня прости. Я не всю правду тебе сказал... Я ведь, мам, добровольцем на «Волка», на подводную лодку, мам... буду под водой плавать!
Лязгнули колеса, и состав потянуло – как в бездну.
Через окно видел Витька Скрипов, как заметалась мать с ее последним напутствием, дрожащей щепотью крестила его издалека. Прорезав окраины ревом, паровоз уже прокатывал вагоны через мост над Обводным каналом – обителью Витькиного детства. Вагоны, вагоны, вагоны...
Молчали желтые и синие,
в зеленых плакали и пели.
А мать такой и запомнилась ему навсегда – с открытым в ужасе ртом. Только за Ямбургом Витька пришел в себя, осмотрелся среди попутчиков. В купе был еще один флотский – матросище здоровенный, на котором трещала по швам тесная форменка. Был он хмур и больше помалкивал. А на рипсовой ленточке его бескозырки написано вязью: «2-й Балтийский флотский экипаж».
– Второй, – хмыкнул Витька ради знакомства. – А я через первый в Кронштадте проходил. Теперь на «Волке», знаешь?
– Знаю. Есть такая лодка.
– Мы – подводники, – похвастал Витька, – у нас и жратва лучше вашего. Какавы этой – хоть ноги мой... И крестов у нас много!
– Что-то я на тебе крестов не вижу, – буркнул матрос.
– Не успел надеть. Эвон в чемодан свалил их... Ну их к бесу! Обвешаешься кады, так даже носить тяжело.
– Трави дальше до жвака-галса... салажня ты паршивая!
– Это как сказать, – соловьем заливался Витька, наслаждая себя вниманием попутчиков. – На подлодках дураков не держат. Хотите закурить папиросу первого сорта «Пушка»? Пожалте...
Старичок напротив газетку «Вечернее время» отложил и спросил у матроса-атлета:
– А вы, сударь мой, с какого же парохода будете?
– Мы гангутские... линейные! Сами будем в полосочку.
– О! Как это приятно, что вы нам встретились, – обрадовался старичок. – Ну-кась, расскажите, что у вас там было. По газетам трудно судить, да и наврано порядочно...
Стал матрос говорить. Кратко. Обрывками фраз. О бунте «Гангута». И сразу померкла Витькина слава – уже никто и не смотрел в сторону юнги. Пришли послушать гангутского из соседних купе солдаты. Витька от зависти усидеть не мог на месте. Крутился. Дымом балуясь, вклинился в паузу разговора.
– Одно вот плохо, – сказал печально, – от баб этих самых ну прямо отбою не стало. Так и липнут, стервы, так и кидаются! Письмами тут закидали. Я, конешно, не отвечаю... ну их! А коли в Питер явлюсь, так по всему Обводному (я на Обводном живу) девки сами, как дрова, в штабеля складываются. Любую бери – не надо!
– А вы бы, молодой человек, – недовольно заметил старичок, – шли бы «пушки» свои на тамбур смолить... здесь и дети.
– Верно, – поднялся матрос с «Гангута», задевая широченными плечами спальные полки. – Пройдем-ка... недалеко тут.
В тамбуре гангутский открыл дверь, молча взял Витьку, как щенка, за шкирку и на вытянутой руке выставил его из вагона наружу. Держал так в могучей клешне, а Витька семафорил там, ногами дрыгая, и визжал от страха... Неслась под юнгой темнущая эстляндская ночь, вся в подпалинах снега, в искрах и звездах, далеко впереди истошно орал локомотив, а прямо под Витькой чернела высокая насыпь путей, с грохотом отлетающая назад.
– Ой, дяденька, пусти... ой, уронишь! Пропаду ведь...
– Сукин ты сын, – отвечал матрос, встряхнув его над ночью, как тряпку. – Будешь еще заливать? Будешь о бабах трепаться?
– Ой, не буду больше, дяденька... только не вырони!
Матрос втащил его обратно в тамбур и захлопнул дверь:
– Ступай в купе и заяви при всех, что наврал. Из-за такой сопли, как ты, девки в штабеля не складывались... Поди вот и сознайся честно, что бригады подплава ты и не нюхал!
Витька Скрипов жалобно всхлипнул:
– Не могу я так... что хошь, только не это!
– Почему не можешь правды сказать?
– Потому что я правду сказал... Я действительно на «Волка» направлен. Вот и документы могу показать... добровольцем!
Матрос с «Гангута» молча пошел в купе. Витька потянулся за ним. Этим гангутцем был разжалованный унтер Трофим Семенчук.
* * *
– Господин старший офицер, штрафованный гальванер первой статьи Трофим Семенчук, призыва девятого года, для прохождения службы на эскадренном миноносце «Новик» – прибыл!
Артеньев сидел на круглой вертушке в центропосту автоматической наводки, весь опутанный телефонными шнурами от ПУАО[10] , и слушал доклады с мостика. Отмахнулся: мол, не мешай.
– Проверь первую фазу, – кричал он в телефон. – Ну, что у вас там, Мазепа? У меня контакта нет... Ищите дальше.
Семенчук свалил чемодан на палубу, одернул шинель. Кажется, все в порядке. Застегнут. По форме. При галстуке. Старшо?й занят. Даже не глянул. О чем они говорят?.. Опытный гальванер, он из перебранки центропоста с мостиком понял, что офицеры ищут разрыв в цепи между автоматом и дальномером. Дело знакомое...
Выбрав момент, Семенчук вежливо вставил:
– Ваше благородие, позвольте заметить?
– Ну, заметь, – неласково глянул Артеньев.
– У нас на линейных такая чехарда бывала. Легче дом в бутылке построить, чем разрыв в синхронности обнаружить. Ежели была у вас тряска хорошая, то отдались на пятом щитке дальномера два левых зажима: красный и зеленый... Извиняйте на этом!
Артеньев поглядел с подозрением и сказал в телефон:
– Игорь, тут один охломон прибыл... без лычек уже, ободрали. Кажется, дельное говорит. Я пришлю его к тебе наверх. – И сердито велел Семенчуку: – Отвертку в зубы и скачи на дальномер. Подожми синхронные клеммы... Подсоединишься на меня с мостика телефоном. Понял?
– Есть.
На мостике Семенчук сорвал жесткие чехлы с дальномерных труб. Плюхнулся спиной в кресло наводки, и тубусы пружин глубоко просели от тяжести массивного тела. Щиток снять легко, хотя винты его в шторм засолились. Сунулся отверткой в разноцветную неразбериху достаточных контактов. Поджал красный и зеленый. Потом нацепил на голову наушники.
– Мостик – на ПУАО: даю отклонение педалью, следите за синхронностью. Начал! Угол – десять, двадцать, тридцать. Как у вас?
Дальномер, журча, словно весенний ручей, своим роликовым барбетом стал разворачиваться трубами-гляделками, и – вровень с ним – пошли по горизонту все четыре пушки «Новика», пробирая жутью наводки пустынный рейд бухты Куйваста...
– Молодец, – похвалил его с днища корабля старший офицер. – Теперь переключи телефон на старшего минера Мазепу.
Мазепа выслушал Артеньева и повернулся к Семенчуку:
– Штрафной? Как фамилия?.. Ясно. Проваливай в первую палубу. После ужина возьмешь у баталеров хурду для спанья.
– Я еще не доложился по форме, ваше благородие.
– Ладно. Да зайди на камбуз. Скажи кокам, чтобы покормили...
Такого отношения к себе Семенчук никак не ожидал. Все-таки что ни говори, он с «Гангута» разжалован и на подозрении – теперь, думал, зашпыняют. А вместо этого – койку получи, на камбузе покормят, и дела до тебя нет... Волоча по ступеням трапа парусиновый чемодан, зашнурованный по всем правилам флотской науки, он спустился в первую от носа корабля палубу.
– Какой-то еще гусь к нам прется, – встретили его матросы.
– Я не гусь... с «Гангута» мы будем. Вот дали по шее – теперь на эсминцы перескочил. Здорово, ребята!
Это сообщение сразу все изменило: подходили, трясли руку и хлопали по груди, которая гудела от ударов, посадили в красный угол кубрика – под икону и под бачок с кипяченой водой.
– Большевик? – спрашивали. – Ты не бойся. Шкур нету.
Помня о конспирации, Семенчук отвечал уклончиво:
– Не. Мы так... шумим помалости.
Пошел на камбуз. Там коки уже отмывали баки под ужин.
– Слушай, – спросили, – мы Семенчука знаем, не ты ли был чемпионом от бригады линейщиков в Гельсингфорсе?
– Я.
– От обеда одни помои. Так мы тебе с табльдота...
Навалили с гарниром, сверху офицерскую вилку воткнули.
– Трескай! Теперь за Минную дивизию будешь бороться?
Отвечая своим потаенным мыслям, Семенчук сказал:
– Отчего же? Можно и Минную дивизию в люди вывести...
Стоял на политой мазутом палубе, смотрел на рейд, ел. Тут к нему пришвартовался кондуктор со «штатом» рулевого на рукаве, в котором был штурвал вышит. Был он при «Георгиях» многих.
– Хатов я... А ты с «Гангута»? Чего вы там психовали?
– Да так. Завинтили нас. Макаронами обидели.
– Мало вас завинчивали. Ну ладно. После потолкуем...
Лучше бы он не подходил. Лучше бы с ним не встречаться. Хитрый и осторожный службист, кондуктор Хатов был отъявленным анархистом. Это он сейчас кресты зарабатывает, у начальства верным и хорошим считается. Погодите, придет время, и он зубами глотки рвать станет... Страшны черти из тихого болота!
2
Экипажи подводных лодок комплектовались исключительно из добровольцев. Принуждения не было: не хочешь под воду полезать – и не надо, тут же списывали без истерик. Бросалось в глаза резкое несоответствие в возрастах: офицеры, как правило, отчаянная молодежь, а команда – из людей, уже обвешанных шевронами за долголетнюю службу. Люди на подплаве быстрее надводников продвигались по таблице чинов. Здесь матрос, хороший специалист, имел возможность выслужиться в первый офицерский чин – прапорщика по Адмиралтейству. Многих привлекали и материальные выгоды, высокое жалованье. Столы команды и офицеров почти соприкасались, и на них стояли открыто – свежие яйца, мандарины, сгущенка, какао, шоколад, а каша была рисовая, да еще с изюмом.
В основном же служить под водой шли грамотные патриоты, любящие свое дело и отлично знающие, что ожидает их при малейшей оплошности. Офицерский состав лодок отличался от офицеров флота надводного. На субмаринах между начальниками и командой можно было наблюдать дружбу, скрепленную железной дисциплиной. Офицеры подлодок были намного образованнее офицеров-надводников. Среди них встречались не только отпетые головы, но и выдающиеся инженеры-изобретатели. Сама служба, полная отваги и риска, толкала их мысль к выдумке и рационализации. «Теория тут же проверяется практикой и... какой практикой! Ум человеческий на подлодках изощряется до предела. Приходится постоянно помнить, что на карту ставится своя и много других жизней» – так писал неизвестный офицер с подлодки «Волк», который укрылся под псевдонимом «Лейтенант Веди».
Русские подводники очень много писали. Они даже издавали журналы. Писали же не только мемуары, но даже учебники. Германия пристально следила за ними еще до войны. Б. А. Мантьев разработал теорию оптики перископа настолько, что фирма Цейса, украв патенты, строила перископы для германских лодок по его проектам. М. Н. Никольский «ударился» в чистую химию, работая над проблемой кислородного голодания экипажей и дизелей; он создал двигатель замкнутого цикла... Посмотришь на них – холостые лейтенантики, безусые мичманята, а как много они сделали для развития русского флота! Вот эти молодые люди от прогресса технического закономерно перешли потом к прогрессу социальному, и подплав почти целиком встал на сторону Советской власти...
Самая трагичная судьба выпала на долю геройской «Акулы». Командир ее, лейтенант Николай Александрович Гудима, изобрел дыхательный хобот, чтобы субмарина могла «дышать» и работать дизелями под водой. По сути дела, это изобретение было настоящей революцией в подводной практике, но... Последний раз «Акулу» видели возле берегов Эзеля. Пережидая сильный шторм, лодка отстаивалась на отмелях в секторе обзора наших постов. Имея на борту четыре мины для постановки их возле Либавы, она снялась потом с отмели и ушла в море. С тех пор прошло много-много лет, но до сих пор мы ничего не знаем о судьбе «Акулы» и ее ученого-командира.
В 1943 году дыхательные хоботы – под названием «шнорхель» – появились на гитлеровских подлодках Деница, и весь мир воспринял это событие как чрезвычайно важный фактор в войне на море. А в нашем флоте изобретение Гудимы было безжалостно забыто. Жаль, и даже очень жаль! Ведь еще в 1915 году три русские подлодки уже ходили в море под слоновьим хоботом «шнорхеля».
Сейчас Колю Гудиму вспомнили. Подтянутый и ловкий, нервный (даже на фотографиях это чувствуется), лейтенант Гудима весь в напряжении глядит вперед по курсу. На груди его – значок русского подводника, очень схожий с нагрудным знаком почетного подводника советского флота... Где ты, «Акула»?
В XX веке уже не верится в чудеса, но иногда мне кажется, что мы еще услышим с моря стук дизелей, и бесплотные тени прошлого молча, без суеты подадут на берег швартовы с «Акулы», корпус которой будет крошиться от ржавчины и коррозии.
* * *
Командир бригады подводного плавания контр-адмирал Дмитрий Николаевич Вердеревский[11] , абсолютно лысый, с глазами навыкате, человек умный и упрямый, открыл офицерское собрание:
– Итак, я вас огорчу. Швеция передала для нужд германского флота трехмильную полосу вдоль своего побережья. Используя эту полосу как безопасный коридор, кайзер сейчас выкачивает из шведов уголь, сталь, крупу, сало, машины. А мы не имеем права войти в эту трехмильную зону.
– Почему? – заговорили подводники.
– Чтобы не нарушить нейтралитет нейтрально.
Вполне академичный ответ Вердеровского:
– А мы, русские, нарушать не станем. В пору всеобщего безумия, охватившего мир, русский флот должен сохранить гуманные принципы военного благородства. Уже известны случаи варварства, когда спасенных из воды немцев британские моряки, наши доблестные союзники, подвергали пыткам на своих кораблях...
Возле Вердеревского – его флагманский минер, щеголеватый Кукель-Краевский[12] , который щедро подлил масла в огонь.
– Хочу предостеречь, – сказал он. – На Балтике обнаружился новый фронт. Шведские корабли взяли на себя недостойную обязанность конвоировать немецкие корабли вблизи своих берегов, и теперь противник идет под охраной флага нейтрального государства.
– И это вы называете нейтралитетом?
– Да, – чеканил в ответ Вердеревский, – Россия будет сохранять нейтралитет, невзирая на явное его нарушение шведами...
Встал дерзкий командир «Барса» – Николай Ильинский:
– Известно ли моему адмиралу, что подводная лодка «Сом» погибла со всем экипажем, протараненная шведским кораблем? У меня немало примеров, когда шведы, идя на таран, в гармошку закручивали наши перископы. Может, и гудимовская «Акула» нашла себе гроб благодаря заботам нейтральной Швеции о желудках подданных германского кайзера?..
Трехмильная зона – это больше пяти километров, насыщенных богатой добычей, и Вердеревский не давал своим подчиненным ворваться в этот зверинец, где за вольером робкой дипломатии бегают жирные немецкие звери... Заговорил самый юный участник собрания – старший офицер «Волка», лейтенант Бахтин[13] .
– Германия варварски топит детей и женщин, немцы взрывают наши госпитальные суда, а мы разводим с врагом сопливый гуманизм. Если в Германию плывет даже щепка, – говорил Бахтин, – надобно топить и щепку! Союзом гамбургских судовладельцев руководят не бюргеры, сейчас не время Ганзы, их кораблями двигает германский генштаб, повинный в порабощении славянского мира. Разве не так?
Вердеревский, сверкнув лысиной, повернулся к флагману:
– Сергей Андреич, скажи хоть ты... я устал!
Кукель-Краевский, нетерпимый в споре, заключил:
– Подплав должен исполнить долг даже в том случае, если ваши руки связаны дипломатией. Старайтесь выманить противника из нейтральной зоны, чтобы торпедировать его...
– Чем выманить? Пряником?
– Расходитесь, господа. Вопрос решен...
«Волк» качался под сенью пирса, готовый сняться со швартов. Командир был болен, и лодку уводил старший офицер Бахтин. На сходне его встретил боцман, представив нового сигнальщика:
– Во, салажня! Семнадцати нет, а уже под воду лезет.
– Я добровольцем, – торопливо сообщил Витька Скрипов. – Уж сколько юнг хотело на подлодки, а уважили одного меня.
– За что же такая честь?
– Лучше всех семафорю. За мной не угнаться.
– Ладно. Полезай в люк, – улыбнулся Бахтин.
Саше Бахтину был тогда 21 год – недалеко от юнги ушел. Отличный возраст! Именно в таком возрасте флаг-капитаны Нельсона решали судьбу Трафальгара и всей Англии... У лейтенанта железная воля, острейший разум, реакция в риске стремительная. И потому солидные, все в крестах и шевронах кондукторы, которым уже на пятый десяток, тянутся перед юношей в нитку... От этого лейтенанта с детскими пухлыми щеками зависит их жизнь, их судьба.
– Открыть напиток храбрецов – шампанское... Снимаемся!
* * *
Итак, им предстояло побеждать, строго выполняя нормы международного права, которые уже давно не признавались противником. Ловить врага на сложных фарватерах в те редкие моменты, когда он вылезет из нейтральной зоны. Задача совсем непростая, если учесть, что маркировка бортов и труб германских кораблей была нагло фальшивой. Немцы – в нарушение всех правил – ставили на себе маркировку нейтралов или, закрасив марки, шли в Германию, вообще не имея никаких опознавательных знаков.
«Волк» стал проворачивать дизеля, сильно чихавшие до разогрева, матросы завели граммофон, и над уходящей из Ганга лодкой, душу всем надорвав, жалобно пропела Плевицкая:
Ох, и грошики – вы мои медные!
Ох, ребятушки – вы мои бедные!
3
Хороший сигнальщик – это драгоценность.
Лейтенант Веди
Из дизельного отсека летела отчаянная пальба, будто целый полк стрелял из винтовок, – это громыхали клапаны прогревшихся дизелей. Из выхлопных клапанов лодки четко выбивало зловонную пульсацию отработанных газов. «Волчица» (как любовно называли моряки своего «Волка») ныряла в волнах, пронзая их узким акульим телом. С мостика свалился по трапу, отряхивая реглан от воды, Саша Бахтин:
– Идем в квадрат Ландсорта... поругаемся со шведами!
Витька Скрипов, безмерно счастливый оттого, что не стал на качке блевать, как худая кошка, нес вахту на мостике. Бинокли заплескивало морем, «чечевицы» быстро мутнели; бинокли на шкертиках часто спускали с мостика в рубку, где их протирали, крича: «Готово! Тащи...» Вблизи шведских берегов Бахтин приказал:
– Принять десять тысяч литров в цистерны.
«Волчица» долго не отрывалась от поверхности, словно жалея расставаться с солнцем, а потом круто вошла в падение на глубину. Юнга впервые осознал по-настоящему, что такое пучина моря. В круглых пузырях смотровых стекол сначала возникла игривая желтизна. Потом вода, отяжелев, сделалась зеленоватой, но солнечные лучи еще пробивали ее насквозь. Постепенно она становилась свинцовой, и черный бархат мрака совсем задернул рубочные окна.
– Надо выспаться в тишине, – сказал Бахтин, сладко зевнув.
Тишина... На лодке все уснули, кроме дежурного. Им-то хорошо спать, а каково Витьке, который не может опомниться при мысли, что валяется на дне моря. «Вот бы мамашка посмотрела... ух, и вою же было бы!» А ему ничего, даже приятно. На столе пялится труба граммофона, расписанная лазоревыми цветочками. Юнгу поразило, как его встретили на лодке. Будто родного сына.
Часа эдак через три Бахтин был уже на ногах и шел от носа лодки, неся в руке никелированный электрочайник, фыркающий паром.
– Эй, ребята! – будил он команду. – Кто стащил у меня из каюты книгу «Подарок молодым хозяйкам»? Надо бы к обеду какой-нибудь салатишко соорудить... чтобы помудреней!
Над хвостами торпед, готовых втянуться в трубы аппаратов, зябко помигивала «пальчиковая» лампа-свеча перед образом Николы-угодника (иных святых на флоте не признавали, а этот служил по водной части). Подвсплыли. Бахтин провернул перископ:
– Норчепингская бухта... Начинаем охоту.
Корпус лодки, как хорошая мембрана, чутко воспринимал все подводные шумы. Где-то в отдалении кромсали воду винты чужих кораблей. Звуки были различны, и боцман сказал юнге:
– Слышишь? Хрю-хрю-хрю... Будто свинья жизни радуется, когда ее утром из хлева выпущают на гулянку. Это тяжелогрузные пароходы. А вот визг такой, будто тарелки мокрые протирает кто-то. Это, братец, наши враги злейшие – эсминцы где-то шныряют...
Первым в объектив перископа залез «швед», и Бахтин его пропустил мимо. А вскоре линзы отразили черный борт корабля. Без флага. Без маркировки. Провыл мотор – перископ на стальных тяжах уполз внутрь лодки, словно обожравшийся удав в потаенное гнездо.
– Продуть балласт... к всплытию!
Сейчас там, наверху, весь в солнечных брызгах, вырывался над морем стальной нос «волчицы».
– Александр Николаич, – спросил боцман, – а кто там?
– Купец.
– Худой?
– Нет. Жирный. Едва тащится...
Витька Скрипов вязал к шесту андреевский флаг, а ниже его – флажок «како», что по Своду означало: «Имею для вас важное сообщение». Многое было непонятно для Витьки. Лодка еще не откачалась балластом, палуба «Волка» была еще под водой, а люк уже поспешно раздраили, и здоровенные комендоры прыгали с мостика прямо в море. Да, прямо в волны, под которыми ноги их привычно находили погруженную палубу. Из такого гиблого положения, чуть ли не до пояса в воде, они ловко открыли огонь из пушки.
– Предупредительным! Бей, ребята, под нос...
На мачту «купца» взлетело черно-красное полотнище с орлами.
– Открылся, фриц, – усмехнулся Бахтин. – Скрипов, вздымай на шест: «Возможно скорее покинуть судно». Немцы народ дисциплинированный, иметь с ними дело – сущее наслаждение...
Это верно: немцы быстро заполнили шлюпки и отвалили. Сами жестокие с врагом, они не ждали милостей и от противника.
– Левой торпедой... пли! («Левая вышла», – перекатывалось на лодке.) Правой... пли! («Правая вышла», – сообщали минеры.)
«Волчица» при этом подпрыгнула из воды, потеряв на залпах две тонны своего веса. Серебристые тропинки от следа торпед вытянулись вдаль. Грянул взрыв, очень близкий. Рискованно пронесло обломками. Корабля не стало. Витька пялил глаза на чистое море.
Бахтин через мегафон подозвал к себе шлюпки с немцами:
– Капитан... кто капитан? Какой был у вас груз?
– Железная руда. Порт назначения – Гамбург.
– Отлично, – повеселел Бахтин. – Вот у Гинденбурга сразу убавилось пушек... Кэп, прошу вас к себе на борт с судовым журналом. Остальные свободны. Берег здесь недалек. Желаю удачи.
Оставшиеся в шлюпках немцы, как по команде, учтиво привстали со скамеек и дружно подняли над головами фуражки. Бахтин в ответ тоже салютовал им своей «фуранькой» – мятой, как у британского марсофлота. «Волчица» опять начала пальбу дизелями, вспахивая море дальше. Немецкий капитан достал трубку, но дымить не разрешили. Бахтин протянул ему пачку жевательного табаку:
– У нас не курят, кэп. Вот, можете пожевать...
Капитан заплакал, с яростью закусив сразу полпачки. Желтая слюна потекла по его подбородку. Пленного увели в нос, снабдив стаканом горячего чая и большим куском ситного хлеба.
Второй германский корабль носил нежное имя «Бианка», и с ним пришлось повозиться. Открыв огонь из замаскированных пушек, немцы рванулись в сторону шведского берега. «Волк», напрягая дизеля, погнался следом. Витька ошалел от увиденной им картины... Нос «волчицы» то взлетал высоко, то рушился в пропасть, волна стегала через пушку, срывая за борт ящики с унитарами. Волна за волной, выстрел за выстрелом – на сильной качке не попадали! Старшину смыло от пушки, но он схватился за штаг и уцелел. Казалось, еще один рывок машинами, и «Бианка» укроется в спасительной зоне. Удачным снарядом под винты комендоры ее застопорили. Плененный капитан оказался непокладист и стал орать:
– Я требую декларации с заходом в нейтральный порт для заверения нотариусом бандитского нападения в нейтральных водах.
– По возрасту я гожусь вам в сыновья, – отвечал ему Бахтин. – Вы же серьезный человек, кэп, и поверьте, что мне неловко выслушивать от вас подобные глупости...
Навстречу шли сразу три корабля – два шведских охраняли один немецкий, тяжко просевший в море ниже ватерлинии. Наверное, опять руда для заводов Круппа в Эссене. Дали команду – к пушкам. Бахтин решил топить немца на глазах конвойных судов. Риск был страшный: шведы могли накинуться и затоптать лодку килями.
– Но... пусть попробуют, – озлобленно выругался Бахтин.
Дерзость русских подводников ошеломила шведов: они застопорили машины и в отдалении пронаблюдали, как русские мгновенно разделались с рудовозом. На этот раз в шлюпках оказались две женщины, а рядом с ними, обнимая сразу обеих, качался капитан рудовоза «Кольга».
– Я вас умоляю, – взывал он к подводникам. – Это моя жена... У нас медовый месяц... Умоляю – не разлучайте.
– Здесь две жены. Какая ваша?
– Вот эта.
– А вы, фрейлейн? – окликнул Бахтин другую женщину.
– Я горничная...
Капитан был еще слишком молод, и он горько рыдал.
– Желаю счастья в семейной жизни! – крикнул ему Бахтин и захлопнул над собой крышку люка. – Принять балласт!
Ушли на глубину, продвигаясь на ровном движении электромоторов. Дизеля, отдыхая, медленно остывали от горячей работы боевого дня. Витьке тоже пришлось сегодня немало поработать, таская шест с флагами, меняя сигналы, и Бахтин похвалил его:
– Старайся и дальше. Главное – точность исполнения...
Крейсерство продолжалось. Но немцы теперь шли точно в канале, почти касаясь бортами шведских берегов, и трогать их там нельзя, чтобы не нагнать паники на министерство иностранных дел... Вечером германская подлодка, забравшись под тень берега, выстрелила в «Волка» торпедой. Следа ее не заметили, но при погружении слышали, как торпедные винты прошелестели совсем рядом. Это хорошо поняли и пленные капитаны – они завертели головами, глядя над собой, как это бывает с людьми, когда над ними жужжит шмель. Батареи скоро израсходовали энергию, и Бахтин велел перейти на режим «винт – зарядка», при котором один дизель толкал лодку вперед, а второй работал на динамо, питавшее аккумуляторы. При появлении самолета опять нырнули. На запуске моторов ударило рычагом в живот старшину, но он успел дать лодке движение, а потом замертво свалился на кожух. Аэроплан сбросил бомбы, которые словно выстегали «волчицу» плеткой: чух... чух... чух!
Витьке все было очень интересно, и он наслаждался. За вечерним чаем, когда лежали на грунте, команда крутила граммофон, и матросам пела на дне моря Настя Вяльцева: «Захочу – полюблю», «Нет, шалишь!», «Гайда, тройка» да «Ветерочек».
– Вот это баба! – восхищались матросы. – Посуду господам мыла, а теперича сорок мильонов нахапала и мужа отхватила... куда там! Я видел ее... худуща, стерва! Одна кожа да кости.
– Ей мильона не жаль, – рассудительно отвечал боцман. – У нее талант, штука редкая. Зато вот питерских гадов, которые с бензином да селедкой шахер-махеры делают, их давить надо...
– А теперь – мою любимую, – попросил из каюты Бахтин.
Его уважили, и отсеки «волчицы» наполнились, словно гибельной водой, роковым басом Вари Паниной:
Я грущу, если можешь понять
мою душу, доверчиво-нежную...
Бахтин чиркнул спичкой. Она разгорелась. Следя за ее ровным пламенем, юный командир сказал:
– Дышать пока можно. Утром продуемся... Спать, спать!
* * *
Утром спичка пшикнула серой и не загорелась.
– На всплытие! Проветримся...
Через перископ Бахтин увидел перископы неизвестной лодки. Воздетые «карандаши», сверкая на солнце оптикой, двигались почти рядом. «Кто она? Наша? Немецкая?» Лучше не выяснять, а то бывали случаи, когда свои врежут торпеду с испугу – потом разбираться поздно. Боцман лодки рассказал при этом, как перед войной на маневрах Черноморского флота нашлись идиоты-шутники: на катере подплыли к перископам, накинули на линзы мешок и... завязали.
– То-то хохоту было в Севастополе, – закончил он свой рассказ и мрачно добавил: – А командир лодки... поседел! Как лунь...
Вблизи финских берегов встретили миноносец, с мостика которого «волчицу» тремя свистками просили остановиться.
– Умники, – ворчал Бахтин. – Немцы ведь тоже свистеть умеют. Скрипов, подними позывные. Да отмаши им на флажках: «Волк. Точка. Идем на Гангэ. Точка. Чего надо. Вопрос».
С миноносца предупредили, что где-то здесь поблизости прошмыгнул германский сторожевик – пусть на лодке поберегутся.
– Всем вниз! Бери снова балласт... опять ныряем.
Витьке надоело таскаться по трапам с флажками, и он решил их спрятать на мостике. А чтобы они не всплыли при погружении лодки, он свернул их в трубочку и засунул под настил рубок.
– Прыгай! – сказал ему Бахтин, последним спускаясь с мостика.
Над головой командира с сочным прихлопом упала тяжелина люка. Стоя на трапе с покрасневшим от натуги лицом, Бахтин задраивал последние кремальеры винтов. Лодка погружалась, и палуба уходила из-под ног, словно людей спускали в быстроходном лифте.
Все было как надо. Как всегда, так и сейчас...
– Вода! – закричали вдруг. – Клапан не провернуть!
Через шахту вентиляции вода хлынула в машинный отсек. «Волчица», перебрав балласта, ускорила свое падение. Палубу уносило стремглав, и душа расставалась с телом. Никто не понимал, что случилось с исправной лодкой. Она падала, падала, падала... Вода вливалась в нее – бурно, гремяще. Если звук «щ» продолжать без конца, усилив его во много раз, то это и будет шум воды, рвущейся внутрь корабля. И вот лодка мягко вздрогнула.
– Легли, – перевел дыхание боцман.
– Грунт? – спросил Бахтин штурмана.
Быстрый взгляд на карту:
– Вязкий ил...
По шуму воды трюмные установили, откуда она поступает. Бахтин сорвал с себя китель и подал пример команде, засунув его в трубу вентиляции. Потянул с себя штаны – туда же! Теперь все раздевались, с бранью пихали в трубу фланелевки, тельняшки, бушлаты, свитеры. Давлением моря эту «пробку» вышибало обратно в отсек. Кальсоны облипали тела разноликих людей, которые, блестя мускулами, облитыми маслами и водой, ожесточенно дрались за жизнь. За жизнь корабля, которая была их жизнью.
– Почему холостят помпы? – надрывно спрашивал Бахтин.
– Не берут, мать их... не сосут воду. Замкнуло...
– Кидай жребью, – изнемог в борьбе боцман, – кому первому в люки выбрасываться. Ломай спички, чтобы судьбу делить. А эвтого сопляка (он прижал к себе Витьку, как отец родной) без жребию первого выкинем. Молод еще – жить да жить...
Море уже подкрадывалось к электромоторам, коллекторные щетки которых сильно искрили в воде. Бахтин вмешался в жеребьевку:
– Да не сходите с ума! Или не знаете, что на выкидке два-три из вас живыми останутся? Это не выход из положения...
Вода вдруг заплеснула ямы аккумуляторов. Седые волокна газа потекли над головами людей, которые хватали себя за горло от резкой боли, ползли на четвереньках.
– Хлор, братцы... Выбрасывайся, пока не сдохли!
– Назад, – зловеще произнес Бахтин. – Прочь от люков!
Свет в лодке погас, и только из рубки брезжило сияние лампады от иконы Николы – хранителя всех плавающих. Бахтин, задыхаясь, приник к воде, с поверхности которой обожженными губами хватал последние остатки воздуха. Сейчас на лейтенанте пучком сошлись взгляды всего экипажа «волчицы». Только он! Один лишь он может спасти их... «Спасешь ли ты нас, Саша?» Сбившись плечами в плотную стенку, матросы ждали приказа. Отравленные падали между ними, и товарищи поддерживали их головы над водою, чтобы они не захлебнулись. Штурман сказал Бахтину, что им уже никогда не всплыть...
Надрываясь в кашле от хлора, Бахтин хрипато выдавил из себя:
– Не пори ерунды. Отдавай подкильный балласт.
Со времени постройки «Волка» как укрепили балластные чушки под килем, так и плавали с ними. Даже забыли, что такой балласт существует. В нужный момент Бахтин вспомнил... Под килем лодки неслышно освободились от корпуса свинцовые пластины и легли на грунт. Выпучив глаза от напряжения, Бахтин прокричал:
– Весь воздух... весь!.. весь на продутие!
С ужасным помпажем, похожим на взрывы, сжатый воздух баллонов стал выбивать воду из цистерн. Насколько хватит его? Справится ли он с водою? Ведь лодка полузатоплена изнутри...
Стрелка глубомера слабо дрогнула под запотевшим стеклом.
– ...Восемьдесят... семьдесят шесть... всплываем!
Всплывали! Всплывали! Всплывали!
– Как только всплывем, – простонал Бахтин, – первым делом выяснить, отчего в шахту поступала вода...
В раскрытом люке показалось чистое небо, и к лейтенанту, кашляя со свистом, подошел боцман:
– От всей нашей команды... велено мне вас поцеловать.
Бахтин был близок к обмороку. Поддерживая спадавшие кальсоны, которые пузырями провисали на коленях, он вдруг захохотал:
– Ну, если лучше барышни не нашли, то... целуй!
Его поцеловали, и лейтенант вроде ожил:
– Вентиляцию на полный... отравленных – наверх сразу.
Их складывали на палубе, как трупы. Вдали был виден тающий дым миноносца, и тут все поняли, что катастрофа длилась считанные минуты. Причину аварии искали недолго. С мостика резануло воплем, почти торжествующим:
– Нашли причину... флажки!
Бахтин взобрался по трапу наверх:
– Где нашли?
Ему показали под настил рубки. Флажки были засунуты прямо под клапан вентиляции. От этого клапан не сработал, и вода при погружении беспрепятственно хлынула внутрь лодки.
– Где... этот? – спросил Бахтин.
Витьку Скрипова наотмашь треснули флажками по морде:
– Твои? Ты их засунул туда, мелюзга поганая?
Только сейчас Витька понял, что случилось.
– Братцы! – упал он на колени перед людьми. – Убейте меня, только простите... братцы, не хотел я такого...
Боцман тряс его за глотку:
– Да мы ж семейные люди... у нас дома дети... внуки имеются! Гаденыш паршивый, я тебя научу, как флажками кидаться...
Витька принимал удары как должное возмездие.
– За ноги его и – за борт! Даже щепки не бросим...
– Тока бы до Гангэ добраться, а там, дома-то, мы тебе, паразиту, все руки и ноги повыдергиваем...
– Снять его с вахты, – велел Бахтин, и в корме с грохотом провернули дизеля («волчицу» уже проветрили от хлорки).
Витьку пихнули вниз, загнали его в носовой отсек.
– Вот тебе приятели! – И за спиной бахнула дверь.
Пленные капитаны, кажется, догадались, что их новый компаньон – виновник аварии. Они сердито жевали табак. Присесть возле немцев юнга не решился, а прилег, как на бревне, на теле запасной торпеды. Дизеля стучали, стучали, стучали... Потом они разом смолкли, и отсек заполнило ровное звучание тишины. Было слышно, как разорались матросы при швартовке, подавая концы на берег.
Конец всему. «Волчица» уже дома – в Гангэ.
– Вылезай, – позвали сверху.
Немецкие капитаны тщательно проверили – все ли пуговицы на их мундирах застегнуты, и пошли к дверям, где долго препирались между собою – кому идти первому. Следом за ними, задевая ногами за комингсы, боясь поднять голову, поплелся и Витька Скрипов.
– Списать его к черту! – приказал Бахтин. – Как непригодного к службе на подплаве... нам такие щибздики не нужны.
На причал выбросили его шмотье, которым еще вчера он так гордился. Форменка в обтяжку, брюки клешем. Теперь все белье было мокрое, насквозь пропиталось удушливым запахом хлора. Витька уже не плакал. С причала он низко поклонился команде:
– Только простите. Я уйду, но... простите меня.
– Иди, иди, салащня худая... Проваливай в Або!
* * *
В городе Або нет флотского экипажа – есть полуэкипаж. Попав в него на переформирование, юнга Скрипов в первую же ночь прокрался в умывальник, перекинул через трубу веревку и сунулся шеей в удавку петли. Красные флажки заплясали в его глазах...
Так закончился первый выход на боевую позицию.
4
Теперь все чаще слышал Артеньев среди машинной команды: «Ленька да Ленька!» Кто этот Ленька? Выяснилось, что так стали называть инженер-механика Дейчмана – дослужился!
– Я потомственный дворянин, – заметил старлейт при встрече, – и я могу бояться гнева низов, случись революция. Но ты, несчастный конотопский огородник... чего ты завибрировал раньше срока?
Дейчман на этот раз озлобился.
– Ты сухарь, – сказал он. – Ты обставил свою жизнь портретиками покойников, и они заменяют тебе общение с живыми людьми. А я не могу так... Я рад, да, я рад, что вырвался из круга ложных кастовых представлений.
– И после этого стал для своих подчиненных «Ленькой»?
– Время идет, и смотри, как бы тебе тоже не пришлось измениться. Но тогда будет поздно, – с угрозой произнес Дейчман.
– Мне изменять себя не придется. Будет у нас революция или не будет ее – безразлично. Я стану требовать дисциплины и порядка в любом случае. И пусть меня лучше поднимут на штыки, но «Сережкой» я для матросов не стану. Жалеть придется тебе, а не мне!
«Новик» пришел в Або – город, который любили русские моряки. Каждый город на Балтике имел свое незабываемое лицо. Гельсингфорс, созданный на замшелых скалах, был целиком устремлен в будущее. Ревель еще струился узкими улицами в прошлом средневековой Ганзы. Або оставался для Артеньева непонятен, и он всегда приглядывался к нему с удвоенным вниманием. Конечно, после пожара 1827 года здесь не осталось той древности, которая способна восхитить человека. За один день пламя уничтожило не только дома, но даже планировку старинного города. Або возродился уже в новом виде – с характером города почти российского. Было в нем что-то даже от Петербурга – гранит строгих набережных, мосты с чугунными решетками, а протекающая через город Аура напоминала петербуржцам о родной Фонтанке; река текла не по-фински смиренно. Здесь еще при Елизавете Петровне граф Брюс заложил русскую верфь. Она разрослась в большой завод, и на всех морях и океанах часто встречались российские корабли с корпусами и машинами знаменитой фирмы «Вулкан»...
Здоровая, с полными руками и ногами девушка, опоясанная красным корсажем, встретила Артеньева в гостинице поклоном.
– Год моргон, – сказала по-шведски.
На вопрос Артеньева, где остановился лейтенант по фамилии Паторжинский, она отвечала с четким книксеном. По удобной лестнице с резными перилами старлейт поднялся в номер «софкамморы». Его встретил симпатичный шатен.
– Паторжинский, Вацлав Юлианович, – назвался он.
– Очень приятно. Вы назначены штурманом к нам? Добро. У нас штурмана смыло, когда легли в циркуляцию коордоната...
– Кофе? – любезно предложил Паторжинский.
Поляки всегда аккуратны, как будто с утра готовы к любовному свиданию. Отогнутые лиселя на воротничке Паторжинского были идеально открахмалены... За кофе они разговорились.
– Сейчас газеты пишут о пане Пилсудском, который в Австрии создал польские легионы, воюющие против нас. Вы лучше меня знаете истину... Скажите, что нам, русским, ждать от поляков?
– Я никогда не одобрял Пилсудского, – ответил штурман. – Поляки имеют немало поводов для обид на Россию, но они исторически будут не правы, примкнув к немцам... Когда мы говорим о самостоятельности Польши, это не значит, что мы враги России и русского народа.
Артеньев поморщился от резкой боли в ключице.
– Я понимаю, – сказал он, кивнув.
– Перед самой войной, – охотно продолжал Паторжинский, – я провел свой отпуск на торжествах юбилея Грюнвальдской битвы. Вы, русские, почти не заметили этой даты. Но мы помним, что среди польских знамен были и русские хоругви... Вы морщитесь?
– У меня болит... вот тут. Не обращайте внимания.
Этот разговор о самостоятельности Польши они продолжили в кают-компании эсминца, и неожиданно возник скандал. За минером Мазепой иногда водился грех «хохлацкой автономии», но Артеньев никак не ожидал, что он ляпнет грубую фразу:
– Польша – такого государства я не знаю.
– А поляков, как нацию, знаете? – спросил Паторжинский.
– Что-то слышал, – с презрением ответил минер.
Артеньев встал между ними – как старший офицер корабля:
– Господа, кают-компания эсминца – не говорильня для политических диспутов... Прошу прекратить! Иначе я прикажу завтраки, обеды и ужины подавать вам в каюты...
Вскоре из сообщения британского посольства в Стокгольме русское Адмиралтейство установило, что на днях Швеция отправляет в Германию 84 000 тонн железной руды для фирмы Круппа, – и эсминцам снова нашлась боевая работа. С костылем в руках прибыл адмирал Трухачев. Дивизия встретила его криками «ура», и под желтой кожей на лице Колчака нервно передернулись острые скулы... Трухачев испытал неловкость.
– Дети мои, – сказал он матросам, – я тогда с трапа низко упал да высоко поднялся – меня перевели на крейсера. У вас теперь новый отличный начальник – Александр Васильевич Колчак...
Трухачев хотел, наверное, чтобы Колчаку тоже крикнули «ура». Но флаг Колчака в полном безмолвии вспыхнул на мачте.
– Пошли! – сказал начдив фон Грапфу.
* * *
Спасибо покойнику Эссену – приучил флот плавать в шхерах, где сам черт ногу сломит. Конечно, Паторжинский был весь в поту, словно мешки таскал, но зато и шли великолепно. Два дивизиона – нефтяной и угольный – ловко срезали повороты среди подводных скал и рифов. Матросы с любопытством озирали финские хутора, сравнивали их красоту и благоустройство с русскими деревнями. Артеньев, стоя на полубаке, вмешался в их разговор:
– Вот вы финским мужикам завидуете. А чем завидовать, взяли бы да у себя дома такой же порядок завели.
– Нет, у нас такого не будет, – с грустью отвечали матросы. – И сами не знаем – почему, а только нам в таком порядке не живать. У нас и отхожие в деревнях... покажи их кому порядочному, так он лучше до крапивы сбегает!
Авторитетно вступил в беседу боцман Слыщенко.
– А вот немчура, – сказал он, – она так считает, что вся эта самая культура с гальюнов начинается.
– Вранье, – не поверили матросы. – В унитазах не тесто месить к празднику. Вся культура от мыла происходит. Кто на душу больше мыла в году употребит, тот и культурнее.
Артеньев повернул к мостику, сказал на прощание:
– Тоже неверно. Статистика говорит, что больше всего мыла на душу употребляют медные эскимосы в Канаде. Но они мылом не моются – они мыло едят. Культура нации заключена во всеобщей грамотности населения и в высокой образованности интеллигенции...
На мостике его встретил запаренный Паторжинский, перебегавший, как резвый конь, от главного компаса до путевого.
– Хронометры что-то барахлят у вас, – сказал он. – Но сейчас эта волокита кончится: выходим в открытое море...
Вышли! Облокотясь на обводы мостика, Артеньев смотрел, как из-под скулы «Новика» откидывается на сторону волна за волной. Вода была темной, и над ней парило, словно какой-то бес со дна моря доводил ее до кипения. При этом Сергею Николаевичу нечаянно вспомнилось памятное еще со времен гимназии:
Когда возникнул мир цветущий
из равновесья диких сил...
Волны... неумолчный рев вентиляции... волокна тумана... одинокие заблудшие чайки. Немало забот доставляли тюлени, которых издали сигнальщики часто принимали за всплывшие мины. Шли на противолодочном зигзаге, чтобы сбить субмарины противника с угла атаки. Пушки русских эсминцев были заряжены ныряющими снарядами, способными взрываться лишь на глубине, чтобы контузить подлодки. Идти на зигзаге – это мотня надоедная, повороты следуют влево-вправо, килевая качка перемежается с бортовой, тут всю душу тебе вымотает. Погасли огни последних напутствий с угольных «Внушительного» и «Внимательного», надвинулась ночь, и легли на прямой курс – без зигзагирования.
– Слава богу, мотня кончилась, – радовались на эсминцах.
Трухачев отводил свои крейсера на Готланд, чтобы обеспечить прикрытие с зюйда, а Колчак повел «новики» на Норчепингскую бухту. Быстро темнело, но горизонт был чист.
– Можно форсировать ход, – разрешил Колчак.
Внутри кораблей нефть брызнула на форсунки, быстро сгорая.
«Новик», «Победитель» и «Гром» рывком набирали скорость.
На мостиках, где люди скользят на мокрых решетках, где они запутываются, словно в ночных кустах, среди фалов и телефонных шнуров, таились сейчас напряжение, бодрость, сосредоточенность.
Артиллерист Петряев нащупал в потемках плечо Артеньева.
– А штрафованный гальванер с «Гангута» совсем неплох.
– Вы с Мазепой заметьте его в бою и, если окажется хорош, представьте к кресту...
– Вижу огни! Много огней, – доложил старшина Жуков.
Но с огнями могли идти и шведы. Быстро совещались:
– Придется пожертвовать внезапностью атаки и прежде выяснить национальность каравана...
– Впереди крейсер неизвестного типа! – выкрикивали с вахты.
Колчак велел сделать один сознательный «промах» под нос концевого корабля. Этим выстрелом эсминцы спровоцировали караван на ответные действия. Крейсер и конвойные суда развернулись на русский дивизион, открыв судорожный беглый огонь, а рудовозы бросились искать спасения возле берегов Швеции.
– Теперь все ясно – немцы! Начинаем бой...
Первый залп.
– Хорошо, но недолет.
– Второй залп – накрытие! Раньше за такое давали водку!
– Дадим и сейчас. Огонь по крейсеру! – приказал Колчак.
Немцы побежали за своими рудовозами. Четыре орудия крейсера – на отходе – молотили пространство перед эсминцами. Высокие всплески заливали палубы эсминцев – узкие, как тропинки.
– Нужна соль на хвост, иначе они уйдут в зону!
– О чем тут думать? Торпедные аппараты – то-о-овсь...
Откачнувшись бортами на залпах, дивизион выбросил торпеды. Одна из них, вырвавшись из труб «Победителя», резко отвернула и пошла, целя в борт «Новику». Но точные гироскопы, почуяв неладное, сработали внутри ее хищного тела, и торпеда, вильнув хвостом под водой, взяла направление на крейсер. В наушниках фон Грапфа был слышен стон – это стонал Мазепа от напряжения: ответственный момент в жизни каждого минера – попадут или нет?
– Башку оторву, – закричал он гальванерам, – если расчеты дали неверные!..
Германский крейсер взорвался.
– Мелочь добить огнем, – распорядился Колчак.
На черной плоскости бухты догорали скелеты кораблей. При повороте на обратный курс три эсминца оказались рядом, и Колчак прогорланил мостикам «Победителя» и «Грома»:
– Прекрасно! Молодцы!
Рев машин и относной ветер скомкали и разорвали его слова. По сигналу отбоя закончив работу, с верхних площадок спрыгивали гальванеры и дальномерщики. Мокрые, усталые, возбужденные. Приборы ПУАО работали на славу. Под градом осколков, укрытый от них только бескозыркой, Семенчук проявил в бою ловкость, бесстрашие, великолепно повелевая техникой. Его представили к «Георгию».
– Штрафной, знаешь ли, за что тебя награждают?
– Догадываюсь. Приборы не подгадили.
– Ты тоже, – сказали ему. – Служи, брат, дальше...
Семенчук понимал, что «Новик» – это тебе не «Гангут». Здесь люди обожжены свирепым огнем войны, и они поверят большевику лишь тогда, когда он будет смелым в бою. Только заслужив уважение воинское, можно говорить о делах партийных...
Вечером, когда пришли в Моонзунд, матросы собрались курить у «обреза». Сюда же приволокся и Дейчман со своим портсигаром:
– Папиросочку, товарищи... Кому папиросочку?
Матросы загребали из портсигара офицерские папиросы (одну в рот, другую за ухо), а потом говорили с пренебрежением:
– Липнет к нам этот Ленька, словно смола худая. Вы с ним поосторожней, ребята... Может, он, глиста, шпионит за нами?
Семенчук пока больше помалкивал. Присматривался.
– А вот старшой? – выведывал осторожно. – Каков он?
– Этот прессует. Не до крови, так до поту. Однако греха на душу не возьмем: он справедлив... С ним жить можно!
На Минной дивизии никто не догадывался, что этот поход с Колчаком был последним и больше они Колчака не увидят. Да и сам Колчак не подозревал, что его судьба уже решена в глубинах офицерского «подполья» Балтики...
* * *
Грапф спросил с присущей ему любезностью:
– Сергей Николаич, что вы за грудь держитесь?
– Ключица у меня была разбита... не залечил. Опять побаливает. Да и нервы – словно мочалки.
– Надо бы вам дома побывать. Сейчас с готовностью эсминцев не поймешь, что творится. То первая, то последняя, хоть котлы остужай. По слухам, германские крейсера отходят с нашего театра. В верхах поговаривают о возможной встрече германского флота с английским. Давно пора! Может, и отпустим вас в Питер...
– Благодарю, Гарольд Карлович, это не помешало бы.
За эти годы Питер стал далек, как мир неразгаданных галактик. Сестра, правда, писала ему, но... глупо писала! Душевный мир девицы-курсистки был несравним с его миром острых ощущений. Кажется, они перестали понимать друг друга. Когда он был гардемарином, а Ирина гимназисткой – тогда все казалось проще и понятней. Вот кому бы он сам написал с удовольствием, так это Кларе... в Либаву!
Общение со старым русским искусством давало ему сладостное отдохновение от тревог. Портрет прошлого утешал и нежил загрубевшее сердце. Казань ему ответила, что в связи с нехваткой бумаги в стране путеводитель по выставке «Сокровища Казани» выйдет нескоро. Жаль! Что там, в Казани? Наверное, пропасть неизвестных портретов. От нечего делать раскрыл каталог антикварной торговли господина Н. В. Соловьева, стал проглядывать. Совсем неожиданно попался какой-то Дейчман...
Заглянул в каюту инженер-механика, заинтересованный:
– Леон Александрович, какой-то Дейчман продается в лавке Соловьева... Гравюра пунктиром. Подскажи, кто бы это мог быть?
– Прошу вас, – ответил механик, – впредь обращаться ко мне только по служебным делам. Я не желаю поддерживать далее отношения с такими черносотенцами, как вы.
– Благодарю, – ответил Артеньев и трахнул дверью.
5
Напрасно упрекают испанских грандов за их длинные титулы. Суховатые англичане тоже умеют на целую версту выстраивать громоздкие имена любимцев своей нации. Вот, например, одно из таких имен: Дэвид Битти, виконт Бородэйл-оф-Бородэйл, барон Битти-оф-Норт-Си-энд-оф-Бруксби. Весь мир выговаривал это имя просто и кратко – Битти. Это слово звучало в сознании моряков как резкий удар перчаткой боксера – «битти»!
Россия еще не забыла того пышного карнавала, который дали балтийцы Битти и его супруге перед самой войной, когда они прибыли в Кронштадт с крейсерами. Гостеприимство россиян развернулось во всю ширь: Битти угостили всем, что имели, начиная блинами с икрою и кончая царь-пушкой в Кремле московском. Аккуратный, неулыбчивый человек с короткими рукавами мундира был доволен. В Народном доме для британских матросов пел Шаляпин, а они сидели – в ряд с русскими матросами – и перед каждым стояло по бутылке водки и по дюжине пива. На закуску – селедочка с луком и колбаска простонародная. За столами слышалось:
– Рашен а вэри гуд феллоу... Уыпьем уодки!
– Выпьем! Тока скажи как на духу: ты меня уважаешь?
Перепились крепко и потом гуляли по Петербургу в обнимку.
Редкостный случай в истории встреч флотов – драк не было!..
Битти пришел – Битти ушел. Битти был достаточно известен во всем мире, и потому весь мир затаил дыхание, когда близ Ютландии четкая линия британских дредноутов врезалась в броневую фалангу германских крейсеров. Наконец-то дерзкий Гохзеефлотте сцепился с надменным Гранд-флитом... Шеер и Хиппер, эти мордатые мужланы, рискнули схватиться с элегантным джентльменом Битти! Два зверя, старый и молодой, отгрызали друг другу лапы, опрокидывали один другого на спину и безжалостно топили, наседая сверху на тонущего противника. Ютландское сражение – беспримерная во всей истории человечества битва двух наций на море, которая по силе и мощности армад не имела себе равных никогда (таких побоищ на море не знала и вторая мировая война, которую уж никак нельзя назвать войной бескровной!).
В грохоте башен решался престиж «владычицы морей». Германия впервые пробовала силы своего флота на самом рискованном оселке – на английском! О, надо ведь знать, чего стоит немецкому народу этот день! Сколько лет кайзер заменял масло маргарином, сколько лет Гогенцоллерны приучали своих верноподданных быть сытыми от сосиски с пивом, чтобы создать флот, способный встретить в море великолепный и тщеславный Гранд-флит... Азарт этой небывалой схватки легко понять: кто кого?
Русские моряки были разочарованы: Ютландская битва закончилась как бы вничью. Вряд ли можно считать англичан в выигрыше, вряд ли были поражены и немцы. Невзирая на численный перевес англичан, битва иногда шла на равных. Противники не раз повторили ошибки Цусимы, совершая такие маневры, от которых русский флот давно отказался. Репутация британских адмиралов была подмочена. Мало того! В разгаре боя выяснилось, что немецкие корабли намного лучше кораблей английских. Уже заполненные водой до середины, они были способны продолжать битву. На «Зейдлице» британский снаряд проник прямо в погреб. Немецкий порох сгорел не взорвавшись! Вместе с ним с быстротой пороха сгорели и 180 матросов двух башен. Но сам «Зейдлиц» остался в строю. Зато англичане при таких же попаданиях превращались в облако пыли, и корабли исчезали в этом облаке, как будто их никогда и не было в Англии...
Неохотно, еще ворча друг на друга с дальних дистанций, Гохзеефлотте и Гранд-флит разошлись, зализывая свои раны. Битти получил от короля в награду 100 000 фунтов стерлингов.
– Гип, гип, гип... ура! Англия на морях непобедима!
Шеер с Хиппером, кажется, ничего не получили от кайзера, известного скупердяя, но воплей в Берлине было достаточно:
– Хох, хох, хох... хайль! Германия непобедима в океанах!
Отставного адмирала Тирпица попросили выйти на балкон.
– Мы должны топить всех, – декларировал он народу.
Кто победил? Ответ, самый точный, дает биржа: после Ютландского сражения английские акции упали в цене. Россия была обескуражена, а газеты США открыто восхваляли победу германского флота. Рейхстаг, воодушевясь, решил потуже затянуть и без того подведенные животы нации и вотировал на нужды войны еще 12 миллиардов марок... Кайзер сиял своей каской, возвещая:
– Нет в мире бога, кроме бога германского!
* * *
Теперь немецкие крейсера, отозванные на время битвы с Балтики, возвращались обратно в ее мутные воды, опять приткнулись к либавским причалам. Башенный начальник с крейсера «Тетис» лейтенант фон Кемпке на радостях выпил полрюмки коньяку и стал необыкновенно воодушевленным. В самом деле, как приятно жить, сознавая себя германцем.
Кемпке увлекся Кларой серьезно и, кажется, помышлял вывезти ее после войны в Германию как жену.
– После войны, – убеждал он женщину, – наступят новые времена. Германия будет лопаться от сала. Ты не бойся: карточек на продукты не станет... мы, немцы, заживем лучше всех!
«Тетис» иногда выходил на обстрел в Ирбены. Стволы его калибров, украшенные верноподданническими цитатами по-латыни, не раз осиялись тевтоно-гневным пламенем. Из походов крейсер опять возвращался в Либаву. Однажды, придя с моря, фон Кемпке застал свою пассию за приборкой квартиры. Чистенькая, в белом передничке, женщина была особенно очаровательна в этот солнечный день.
– Сейчас я закончу возиться с этим, – сказала она. – Мне осталось лишь разобраться с хламом...
Носком туфельки Клара пихнула кучу вещей, предназначенных для помойки, которые фон Кемпке не решился бы назвать «хламом». Присев на корточки возле ног возлюбленной, он стал перебирать вещи, и его душа возмутилась:
– Как можно выкидывать? Нельзя же быть такой небережливой.
К удивлению своему, фон Кемпке извлек из мусора мужской несессер с набором – почти джентльменским, где было все, начиная от щипцов для завивки усов и кончая запасом презервативов.
– Вот это, например... выбросить легко, а где достать?
– Ах, боже мой, да не нужно мне это.
– Я понимаю, что тебе это не нужно. Ведь ты не завиваешь себе усов? Тогда объясни, как мужские вещи попали в твой дом?
Тут она призналась, что несессер остался от него. Клара долго потом шарила в шкафах, лазала на антресоли.
– Что ты потеряла? – спросил Кемпке.
– Я вспомнила, что после него остался еще портфель. Он не успел забежать за ним, как вы пришли в Либаву. Портфель совсем новенький. В нем масса карманов, он очень красив. Я знаю, Ганс, что портфель тебе очень понравится...
Огорченная, она оставила поиски:
– Ума не приложу, куда он делся. Но я хорошо помню, что он был! Я обещаю, Ганс, что найду его для тебя... обязательно!
Утром фон Кемпке случайно встретил владелицу дома на улице Святого Мартина, в котором жила Клара, – госпожу Штранге.
– Фрау Штранге, поверьте, что я испытываю самые нежные чувства к фрейлейн Изельгоф, но хотел бы спросить вас... Вот этот русский офицер, что бывал у Клары до меня, он...
– Ужасен! – охотно отвечала домовладелица, перебивая его. – Боже, что тут творилось, когда он появлялся со своей компанией. Как пьют русские – вам рассказывать не надо. Но они потом так плясали, что у меня от люстры отвалилась хрустальная подвеска, а люстра старинная, таких теперь не делают, и вот уже два года я ищу мастера, который бы смог...
– Благодарю вас, фрау Штранге.
* * *
Русские газеты писали тогда об Австрии – с язвой:
Австро-Венгрия – двуединая монархия, которая с одной стороны омывается Адриатическим морем, а с другой стороны загрязняется императором Францем-Иосифом...
Миру никогда не забыть пышных усов Франца-Иосифа; он помнил еще Меттерниха, а пережил Бисмарка и дождался – из прошлого кабриолетов – шестиместных «паккардов» на бензиновом ходу; над головой императора залетали аэропланы, а потом завыли сирены, возвещая нечто новенькое, чего не мог знать Меттерних, – воздушную тревогу! Вокруг Франца-Иосифа постоянно кого-либо убивали – то жену, то племянника, то сына. Ничто не смутило покоя величавого Габсбурга – самое главное: не терять хладнокровия! Теплые воды Адриатики не успевали обмывать империю, загрязненную императором, которого не брала даже пуля и бомба анархиста.
Австрийская армия была очень сильной, и сейчас она поставила Италию на колени. Русская Ставка решила спасать союзников от унизительной капитуляции. Начался знаменитый Брусиловский прорыв. От Пинских болот до румынской границы шла на Австрию, вскипая кровью, волна мощного наступления.
Вздувается у площади за ротой рота,
у злящейся на лбу вздуваются вены.
«Постойте, шашки о шелк кокоток»
вытрем, вытрем в бульварах Вены!»
Русские железные дороги не успевали вывозить эшелоны пленных. Военный престиж России поднялся как никогда высоко.
Газетчики надрывались:
«Купите вечернюю!
Италия! Германия! Австрия!»
Франц-Иосиф хладнокровно заболел и более уже не вставал. Его «лоскутная» империя пережила неслыханный разгром, какого Габсбурги не знали в веках. Италия вновь ожила, гордясь петушиными перьями своих берсальеров, а на юге зашевелилось непомерное честолюбие боярской Румынии. Теперь, после Брусиловского прорыва, румыны тоже пожелали кинуться в общую драку.
Русская Ставка пребывала сейчас в смятении, там рассуждали:
– Если Румыния выступит на стороне Германии против нас, России потребуется 30 дивизий, чтобы ее разгромить. Если же Румыния выступит против Германии, нам также понадобится 30 дивизий, чтобы спасать ее от разгрома. В любом случае мы, русские, ничего не выигрываем. В любом случае мы теряем 30 дивизий!..
Сразу выросло военное и политическое значение Черноморского флота, которым командовал бездарный адмирал Эбергард. Тот самый Эбергард, о коем еще адмирал Макаров говорил: «Я бы ему щенка не поручил, не то что миноносцем командовать...» Эбергард же командовал не миноносцем, а целым флотом. И каким флотом!
В этот исторический для России момент сразу пришли в действие потаенные пружины, топя одних, выдвигая других.
6
Мало кому известно, что, наряду с революционным подпольем, на русском флоте существовало еще одно «подполье» – тоже глубокое, тоже закопавшееся в конспирацию. Эти заговорщики имели столь респектабельный вид, что никто бы и не заподозрил в них карбонариев. Они постоянно держались на виду у властей предержащих, имели высокие чины, на императорских смотрах и в дни тезоименитств они сверкали, как иконостасы, орденами и оружием.
Это подполье тоже имело свою историю. Цусима не прошла для России бесследно, оставив на сердце многих болезненные шрамы. Немало тогда офицеров флота очертя голову кинулось в пропаганду, твердя о значении флота для России. Агитация велась широко и весьма умело. На добровольные пожертвования строились эскадры, возводились новые гавани. Идеи морской пропаганды глубоко проникли и в русскую провинцию, и в эти годы новобранец охотнее шел на флот, нежели в армию. От вопросов чисто специальных офицеры постепенно перешли к вопросам политики. Так зародилось это подполье. И если подпольщики-матросы смыкались с ленинской партией, работавшей в условиях эмиграции, то заговорщики-офицеры тесно смыкались с тем крылом Государственной думы, которое предвидело неизбежность краха монархии. Мало того, когда самодержавие падет, думцы решили взять власть над страною в свои руки.
Это был заговор, но не слева, а – справа... Душою его были флаг-офицеры штаба Балтийского флота – Ренгартен, князь Черкасский, Федя Довконт, Щастный, Альтфатер и Костя Житков – редактор «Морского сборника». Собирались они келейно, причем беседы свои стенографировали. Штабной «Кречет» – под флагом адмирала Канина – давно трясло и качало.
– Странный кораблик, – посмеивались заговорщики. – Не броненосец, не миноносец, а просто каютоносец, на котором полно в экипаже рогоносцев и желудконосцев.
– Но мы, – заявлял Ренгартен, – отъявленные идееносцы. Итак, вернемся на фарватер. О чем речь? Опять на повестке дня будущая революция. Вопрос: что делать, если она произойдет завтра?
Молчали. Черкасский встряхнул Довконта:
– Феденька, отвечай – что ты будешь делать?
– Очевидно, поддерживать существующий режим.
– Ах, как это неправильно! – воскликнул Ренгартен.
– Да, ты сглупил, Феденька... В такие моменты, как революция, важно сохранить полную ясность мышления. Важно не свершать поступков, глубоко не обдумав их раньше. Помни, что погибнуть от шальной пули идиота довольно непроизводительно.
– Главное, – добавил Ренгартен, – наше массированное воздействие на командующих флотами. В случае революции мы должны разбиться в лепешку, но сделать все, чтобы решения комфлотов шли исключительно к спасению России. Мы люди здесь свои и будем откровенны до конца: за монархию держаться – это глупо. Держались уже триста лет за Романовых, но... хватит!
– Ну, хорошо, – сказал Костя Житков. – Монархия – анахронизм, с этим я согласен... А как быть без нее?
– Костя, – отвечал ему князь, – ты же не маленький. Не задавай вопросов из области холостых понятий о женатом монахе.
Ренгартен упрямо выводил разговор в нужное русло:
– Итак, в связи с тем, что Румыния ввязывается в войну, надо подумать о Севастополе... Эбергарда – на свалку! Над Черноморским флотом будем ставить своего человека. Канина мы тоже не пощадим – подыщем замену. Жаль, что нет здесь сегодня Васи Альтфатера, он бы проинформировал нас о начморштабе адмирале Русине. Человек этот имеет «железный клюв», и он, кажется, будет клевать наше зерно... Итак, господа, Севастополь! Надо плеснуть мазута на форсунки Государственной думы. Мы готовы действовать...
* * *
Колчака из Моонзунда вызвали в Ревель, где его поджидал Канин. Комфлот вынул из ящика стола новенькие погоны вице-адмирала и сердито шлепнул их перед начальником Минной дивизии:
– Обскакиваете нас, стариков... Дарю! Носите.
– Василий Александрович, как понимать ваш подарок?
Канин вручил ему телеграмму из царской Ставки, в которой черным по белому сказано о назначении Колчака командующим флотом Черного моря с производством в чин вице-адмирала.
– Выезжать сегодня. Знаете, где находится Ставка?
– Этого не знает никто. Кажется, она на рельсах.
– Она... в Могилеве. Желаю удачи.
В ревельской гостинице Колчак навестил жену с сыном. Жена – из фамилии Омировых, он женился на ней в Иркутске, когда его осенял венец полярного путешественника.
– Ты сегодня странный... Что с тобою?
– Ах, Соня! Ты даже не знаешь, как высоко я взлетел.
Между ними, неуютно и печально, стояли два чемодана, наспех вывезенные из Либавы: последнее, что у них осталось.
– Саня, я тебя не совсем понимаю, – растерянно сказала жена.
Тогда он выбросил перед ней погоны с двумя орлами:
– Собирайся! Мы едем... в Севастополь! Принимать флот...
Но прежде он завернул в Петроград, поехал на Фурштадтскую, в дом № 36. Царская лестница под коврами. Лакей долго вел Колчака через длинную анфиладу комнат. И всюду в адмирала всматривался похожий на цыгана премьер Столыпин (портреты Столыпина, бюсты Столыпина, фотографии Столыпина). Покойный премьер властно – даже после смерти! – заполнял эти роскошные покои. Чьи они, эти комнаты? Кто здесь живет?.. Лакей довел адмирала до тихой спальни, и шторы отдернулись. На высоких подушках, бледный, весь в поту, лежал изможденный человек. Это был Александр Гучков.
– Кажется, – сказал Колчак, пожимая вялую влажную руку, – я обязан именно вам своим столь высоким назначением?
– Не только мне. Вашу кандидатуру поддержал и Родзянко. Наконец, московский голова Челноков – тоже за вас. Ваше назначение – победа кругов, обладающих разумом и капиталами. Довольно блуждать! Мы видим в вас, адмирал, человека, который способен бороться не только с «Гебеном» и «Бреслау». Мы уверены, что Севастополь в случае переворота будет салютовать нам! Садитесь...
– Вы опять болеете, Александр Иваныч?
– Меня отравили... С тех пор, – отвечал Гучков, – как я пришел к политической деятельности, я постоянно принимаю колоссальные дозы ядов... от царя, от жидов, от большевиков, от поляков! Сейчас я отлеживаюсь после приема яда от Гришки Распутина.
Гучков принял из пузырька столовую ложку противоядия.
– Адмирал, пусть это останется между нами... После боев под Сольдау я от Красного Креста был у немцев в Пруссии. Я имел приватное поручение вывезти от них труп генерала Самсонова. Возле проволочных заграждений меня встретил германский обер-лейтенант, отлично говоривший по-русски. Между прочим, он сказал: «Александр Иваныч, я ведь немало штанов протер в вашей Думе, выслушивая всякие речи. Вы не можете меня вспомнить, это верно – военная форма меняет облик человека. А ведь мы лично знакомы!» Это меня чрезвычайно потрясло, ибо в своих думских речах я не раз касался государственных секретов России, и я спросил немца: «А кто нас знакомил и где?» На что получил ответ: «Нынешний премьер Штюрмер». Обер-лейтенант затем рассмеялся. «Вы тогда, – сказал он мне, – решали с премьером вопросы обороны... о запасах вооружения для войны с нами!» Я спросил немца, кем он считался в России, и обер-лейтенант, ничуть не смутившись, ответил: «Я состоял в охране Распутина от вашего эм-вэ-дэ...»
Гучков замолк, и Колчак веско заметил:
– Распутина нельзя терпеть далее.
– Скоро его не станет, – спокойно отозвался Гучков.
– Вы его уберете, но... где же твердая власть? Не боитесь ли вы, что вас и ваши начинания захлестнет и закроет волна общенародной революции? В море ведь проще: стихия не политика, и мы научились ловко маневрировать.
– Александр Васильич, – перебил его Гучков, – отныне вы должны позабыть, что вы только моряк. Отныне вы должны – и даже обязаны – быть политиком. Если не сумеете сманеврировать в политике, вас захлестнет, как в шторм. Кстати, – добавил Гучков, – политика не такая уж сложная штука, как о ней принято думать. Главное – учитывать настроение людей. Я уверен – вы справитесь!
Вечером Колчак уже отъехал в Могилев... Он любил повторять: «Меня выдвинула война!» Но, кажется, адмирал и сам не заметил, когда и как он целиком отдал себя на служение финансовым тузам, политическим воротилам страны. Сейчас за их мощью, за их думскими трибунами Колчак угадывал силу – ему близкую, ему понятную, его же – Колчака! – ласкающую.
Поезд остановился. Могилев – Ставка – царь – Колчак.
* * *
Его встретил начморштаба адмирал Русин, по прозвищу «железный клюв», ибо любое дело он доводил до конца. Возле Русина ласково улыбался Вася Альтфатер, которого Колчак терпеть не мог за его прогерманские настроения.
– Мы вас вытащили, – намекнул Русин на свой «клюв».
На улице возле кинематографа Колчака встретил Кедров:
– Тебя ждет Алексеев, а потом наверняка примет и государь. Ну, учить тебя не стану. Если есть сабля – нацепи. Ордена не нужны, если нет орденов с мечами. Фуражка обязательна. Для тех, кто представляется впервые, необходимы перчатки...
Разговор с косоглазым М. В. Алексеевым, который был начальником штаба при верховном главнокомандующем, состоялся сразу же. Два часа он инструктировал Колчака, открыв перед ним, как перед комфлотом, многие секреты Антанты и России. Разговор касался Румынии и «Гебена» с «Бреслау», пробравшихся в Черное море.
– Вы должны их выжить! – требовал Алексеев. – Эбергард размазня и плакса. Он окружил себя льстецами... гнать всех в три шеи! Сейчас важно общерусское стремление на Босфор и Дарданеллы... поняли, адмирал?
Николай II проживал в губернаторском доме. Скороход в лаковых сапожках проводил Колчака до охраны его величества.
– Сдайте оружие, – велели Колчаку в вестибюле.
– Огнестрельного не ношу, а саблю не сдам...
В карауле стояли конвойцы, каждый из них застыл на отдельном квадратном коврике. Собутыльник царя адмирал Нилов дружески подхватил Колчака, увлекая его дальше. Обеденная зала была обклеена белыми мещанскими обоями. Постаревший Николай II (говорят, он много пьянствовал в Ставке, вдали от Алисы) вышел из дверей, ведя за руку наследника, который баловался по-детски. За ним шел грудастый, как баба-кормилица, матрос со «Штандарта» Деревенко – тоже персона, «дядька» наследника. Мальчик-цесаревич, подобно старичку, ходил с тросточкой, сияя солдатским «Георгием».
– Господа, – объявил император тускло, – сегодня у всех нас большая радость. Из Троице-Сергиевой лавры нам прислали икону явления божьей матери Сергию Радонежскому. Алексис, – сказал он сыну, не изменив тона, – не надо баловаться...
При разведении гостей к столу кто-то жесткими пальцами схватил Колчака за плечо – это был обер-гофмаршал.
– Фам сюта, – показал он Колчаку стул (отдаленный).
Удивительно было изобилие разных водок и закусок. За столом же, после выпивки, подавали: суп с потрохами, ростбиф, пончики с шоколадным соусом, фрукты и конфеты, квас в серебряных кувшинах, вина текли – красные, портвейн и мадера. Наследник вел себя за столом крайне неприлично. Деревенко дергал его сзади за вихор. Царь молчал и много пил. Ставка считалась на походе, а потому вся посуда была металлической (золото, серебро, платина).
– Разрешаю курить, – сказал потом царь, закуривая.
Колчак не был свитским офицером, за одним столом с императором он сидел впервые. Его, человека дела, крайне поразило, что Николай засунул его в дальний угол стола, сам же воссел между Ниловым и сыном, которых и без того каждый день видел. А ведь, казалось бы, сегодня царя должен интересовать только он, новый командир Черноморского флота... Лишь после кофе, когда дворцовые лакеи, одетые по случаю войны в солдатскую форму, стали убирать со стола, император вспомнил о Колчаке.
– Александр Васильич, – сказал он ему, – прошу в сад...
В саду он, как попугай, повторил – слово в слово – все то, что Колчак уже слышал от Алексеева. От солдатской шинели царя неприятно разило карболкой, и этот запах мешал Колчаку, который на флоте привык к духам. В завершение царь сказал:
– Мне о вас так много говорили, что я стал подозрителен. Мне известно, что вы недостойно якшаетесь с этим... как его... с этим Гучковым, это нехорошо. Они, эти думские горлопаны, желают мне зла, это тоже нехорошо. Я могу нажать кнопку на столе, и их не станет. Но я этого пока не делаю, что уже хорошо...
Колчак вернулся в свой вагон, который ждал его на путях и который сразу же прицепили к составу, идущему на Севастополь.
– Саня, – спросила жена, волнуясь, – ну что там?
Поезд тронулся. Колчак проводил глазами халупы могилевских окраин, которые показались ему даже красочными из-за обилия садов и цветущей зелени обывательских огородов.
– Ничтожество! – ответил он жене. – Нужны другие люди...
Поезд летел через великую страну в солнечный Севастополь.
Колчаку было тогда 43 года – не только в России, но даже за рубежом не было такого молодого командующего флотом!
* * *
Пресса буржуазных газет работала на него. Адмирал был эффектен, как герой авантюрного романа, и газеты подняли Колчака на щит славы... Севастополь встретил его оркестрами, цвела огромная свита штабов и начальства. В приветственной речи была выражена надежда, что скоро воды Черного моря увидят его вымпел.
– Увидят! – сказал Колчак, словно облаял всех. – Через полчаса уже все увидят мой флот в море...
Прямо с вокзала – в гавань, и через полчаса вымпел был поднят над флагманской «Императрицей Марией».
– Карту, – потребовал Колчак. Орудуя параллельной линейкой, он проложил курс эскадре:
– На Босфор!
Возле турецких берегов в русские прицелы попался «Бреслау» и был вынужден спасаться. Его загнали в гавань, как крысу в нору. Колчак вызвал по радио минный флот и завалил Босфор минами так же плотно, как это делал Эссен, его учитель, на Балтике.
По возвращении с моря Колчак обратился к черноморцам:
– Мы провели только смотр. Завтра начинаем воевать...
Он не был похож на других адмиралов. Помня об указании Гучкова, вице-адмирал стал доступен матросам, он беседовал с ними запросто. На Николаевском судостроительном заводе комфлот стал кумиром рабочих, когда выточил на станке сложную деталь.
– Не удивляйтесь моему умению. Я провел детство на Обуховском сталелитейном заводе среди пролетариев и всегда знаю их нужды!
Так он говорил, и Черноморский флот носил его на руках:
– Ура! Да здравствует наш славный адмирал Колчак... С нашим адмиралом умрем за веру, за царя, за отечество!
Это была политика – очень дальновидная. Но зато и скользкая – как каток. Рано или поздно, но шея будет свернута.
7
Минную дивизию на Балтике принял от Колчака контр-адмирал Развозов. Почти весь июль (жаркий, удушливый) эсминцы базировались на Моонзунд. Тоска смертная... Июль был богат событиями, которые язвили сердца каждого россиянина. Ходили темные слухи, что Протопопов, товарищ председателя в Думе Родзянки, заезжал специально в Стокгольм, где вел беседу с немецкими дипломатами о путях к заключению мира. Тем людям, у которых была голова на плечах, становилось ясно, что самодержавие – в чаянии грядущих потрясений – спешит избавиться от войны, чтобы развязать себе руки для борьбы с растущей революцией. Кают-компания «Новика» стала наполняться политикой, и Артеньев, как старший офицер, вмешивался в споры.
– Оставьте же эту политику! Это не наше дело. Еще Козьма Прутков сказал: «Специалист подобен флюсу – полнота его односторонняя!» Что-либо одно – или флот, или политика... Я – за флот. Больше внимания к службе!..
Он снова тронул болевшую ключицу, и фон Грапф это заметил:
– Поезжайте-ка в Питер, развейтесь. Заодно и дело – штурман жалуется на хронометры, которые не мешает выверить в навигационных мастерских... Из Кронштадта наведаетесь в Питер.
– Мне ящиков с хронометрами не дотащить. Тяжелые.
– Возьмите первого попавшегося матроса...
Артеньев так и сделал: вышел на палубу и окликнул первого попавшегося, которым оказался Семенчук:
– Оденься как следует, гальванер, чтобы на патрули не напороться. Поедем сначала в Кронштадт, а потом в Питер...
Ему одеться было гораздо сложнее, ибо существовала громадная таблица для 32 форм одежды флотского офицера – на все случаи жизни. Ошибаться нельзя... Поехали. С хронометрами.
* * *
Политика преследовала даже в пути. Ехали поездом через Финляндию и всю дорогу разговаривали. Причем нельзя сказать, что были неискренни. Дорога, она ведь тоже сближает людей...
|
The script ran 0.021 seconds.