1 2 3 4 5 6 7 8 9
– Вам можно, а мне нельзя?..
– Молчи, язва! С матерью твоей извелась, а теперь и ты?
Анна Леопольдовна вдруг ожесточилась от побоев:
– Графа Морица Линара любила и буду любить всегда. А принца Антона, мне силком навязанного из Вены, ненавижу и презираю.
Анна Иоанновна озверела от таких признаний:
– В уме ли ты? К иконе… на колени… покайся.
Схватила принцессу за волосы, потащила к киоту. Головой била ее об пол. А когда девочка поднимала глаза, то видела над собою Тимофея Архипыча («Дин-дон, дин-дон… царь Иван Василич!»).
– Покайся! – грозно требовала тетка у племянницы.
Плечами вздрогнув, отвечала ей та – люто и грубо:
– Клянусь пред сущим! Морица Линара до гробовой доски любить стану, а принца Антона до милости своей не допущу…
– Тащите ее! – рассвирепела Анна Иоанновна. – Волоките прямо на портомойню… чтобы штаны гренадерам стирала!
А потом в ужасе императрица разрыдалась:
– Господи! Ведь то, что она понесет в чреве своем, это после меня должно с престола всею Россией править…
* * *
Позор был велик. Чтобы слухи пресечь, решили скандала шумного не делать. Казни никого не предавать. Камер-юнкера Брылкина сослали капитаном в гарнизу Казанскую, мадам Адеркас снабдили преизрядно золотом за молчание и отправили за рубеж с «дипломом похвальным»; король Август III сам догадался посла Линара отозвать…
На почтовом дворе за Ригой расстались Линар и Адеркас.
– Вы столь богаты теперь, – сказал Линар, – что, наверное, вновь откроете свое великолепное торжище?
Мадам Адеркас за рубежом России осушила слезы.
– Дьявол вас раздери! – закричала она. – Клянусь честью, если вы навестите в Дрездене мое заведение с зеркалами, я с вас, бесстыдник, денег не возьму. Но мы весело пожили в Петербурге…
Вот и Дрезден, где Линара поджидал разъяренный канцлер Брюль.
– Вы напрасно думаете, – сказал он послу, – что с вами случилось лишь забавное приключение… Чему вы смеетесь, граф? Или вам не ясно, что Саксония поддерживает свою честь лишь добрыми отношениями с Петербургом? Без России сейчас мы – ничто…
Линар без робости ответил канцлеру:
– Хотите, я предскажу свое блистательное будущее?
– Сомневаюсь… висельник, – поморщился Брюль.
– А вы не сомневайтесь. Когда принцесса Анна Мекленбургская займет в России место на престоле, тогда… О, подумайте же сами, Брюль: что она сделает в первую очередь?
– Для начала она забудет вас!
– Меня забыть никак нельзя, – отвечал Линар. – Еще не родилась такая женщина, которая могла бы забыть меня. И первое, что сделает Анна Леопольдовна, достигнув власти, – это вызовет меня к себе. Да, да! И тогда я стану править Россией, точно так же, как правит ею сейчас Бирен, отчего и советую Саксонскому королевству относиться ко мне с уважением, как к будущему императору России!
* * *
Графа Бирена эта история даже не возмутила – обрадовала.
– Выходит, девочка рано созрела для любви, – рассуждал он с женою, горбатой Бенигной. – Если это так, то принца Антона Брауншвейгского надо отшибить от ложа брачного подальше, а принцессе Мекленбургской подсунем нашего сыночка… Под одну корону – обоих! И тогда мы, замухрышка, станем править всей Россией.
– Ненадежен и рискован план этот, – говорила жена.
В запасе Бирена имеется вариант другой:
– Мы женим нашего сына на цесаревне Елизавете…
– Вот это ты умней придумал, – соглашалась горбунья. – Мекленбургских да Брауншвейгских русские скорее с престола погонят. А цесаревна Елизавета – дочь Петра Первого, и за нее надо держаться.
– Смотри! – воскликнул Бирен. – Елизавету бедную все при дворе шпыняют, никто ей слова ласково не скажет. И только я, умнее всех и дальновидней, с Елизаветой добр, приветлив и сердечен… Но пока надо молчать. Сейчас меня тревожит иное: сломают ли турки шею Миниху? Или у этого ольденбургского вола шея такова, что на ней дрова колоть можно?
Глава пятая
Кривая ногайская сабля, выкованная из подков конских, билась у самого бедра хана. Тяжелый колчан со стрелами крутился возле полы грязного халата, задевая высокий ковыль. Звеня кольчугами, за ханом Дондукой-омбу шли тысячники, его суровые раскосые воины – Сендерей, Бахмат и сын Голдан-Норма. В свите хана калмыцкого как почтеные гости и советники два атамана казачьих – Данила Ефремов да Федор Краснощеков…
Дондука-омбу поднял свою орду на войну, и орда Калмыцкая, союзная России, навалилась на орду Кубанскую, союзную татарам. И была сеча кровава. В переблеске сабельном, в воплях гибельных, визги воинов калмыцких покрывало в степи – могучее, казачье:
– Руби их в песи… круши в хузары!
Пять тысяч кибиток татар кубанских предали полному разорению. Еще никогда калмыки не ведали таких побед, как эта… Резня была страшная! Из мужчин никого в живых не оставили: от орды Кубанской уцелел только скот (всегда ценный в степи), дети да женщины; отягщенные небывалой добычей, калмыки вернулись в низовья волжские, шел у них пир горой. Один раз уже перегнали молоко кобылье, и получилось хмельное аркэ, но атаманы были недовольны вином:
– Слабовато, хан. Вроде кваска… не шибает!
Дондука-омбу, чтобы донцов уважить, велел гнать аркэ во второй раз, и вино, пересидев в кожаных чанах, из слабосильного аркэ превратилось в резкое и буйное арзэ.
– Гони и дальше, хан, – подначивали донцы.
Погнали молочное вино на третий раз, и получилось харзо, от которого казаки запели. В юрт калмыцкий приехали мурзы знатные с выражением покорности. Краснощеков посла кубанского ткнул носом в свой закорюченный походный чувяк.
– А раньше ты чего думал? – спросил его по-татарски.
Атаман Данила взял двух мурз за шкирки и покидал их, словно щенят, в шатер к Дондуке-омбу:
– До тебя пришли, хан. Жалости просят… прими!
Послы татар кубанских заверили хана в своей рабской покорности, но тут в разговор вмешались атаманы донские:
– Ты, кал свинячий! Дондуке ваша покорность не нужна. Отныне и веков во веки покорность свою изъявляйте России, а хан Дондука с этого годочка лишь подданный царицы нашей…
Мурза ощерил зубы (каждый зуб – как желтый ноготь).
– Мы согласны, – прошипел он, – слизывать гной с мертвецов, умерших от оспы, но подданны России никогда не станем.
Краснощеков концы усов заложил себе за уши.
– Это твой гость! – крикнул он хану. – Так угощай его!
К тому времени вино харзо пересидело срок, и теперь стало оно хоруном, который пить уже нельзя. Дондука-омбу протянул кубанскому мурзе чашку с ядовитым кумысом:
– Пей. Ты мой гость… я люблю тебя!
Посол стал отказываться, ссылаясь на сытость. И в доказательство рыгал столь густо, будто на болоте гнилые пузыри лопались.
– Эй! – велел Дондука-омбу тысячникам своим. – Расширьте послу глотку, чтобы хорун проскочил в него, нигде не задерживаясь…
Сендерей и Бахмат схватили мурзу за уши и тянули их в разные стороны, пока уши не оторвались. Потом уши эти швырнули на прожор собакам своим и сказали:
– Вот теперь кумыс легко проскочит в тебя… пей! – И тот выпил. И завыл. И помер.
– Остальных послов, – приказал хан, – в заложниках оставлю. Я пойду на Кубань опять. И буду ходить, пока не состарюсь. После меня дети пойдут, а за ними внуки. И станут они разорять улусы ваши, пока вы не исчезнете за горами Кавказа или не покоритесь…
Прибыл в ставку калмыцкую из Петербурга адмирал Федор Соймонов, привез от царицы грамоты, подтверждавшие ханство Дондуки-омбу.
– Теперь, – сказал ему адмирал, – ежели кто возжелает тебя из степей выгнать, вся Россия за тебя встанет. – В шатер внесли подарки от императрицы. – А ты, – продолжал Соймонов, – одари нас конницей своей. Нужны всадники твои под Азовом, пусть на Крым войной ходят, там пожива орде твоей богаче будет…
В этом году калмыки вступили в семью русскую, и отныне будут служить России саблей – честно и неустрашимо, а калмыцким верблюдам теперь идти далеко – до самого Берлина!
* * *
Кампания начиналась удачно. До Миниха уже дошли известия о победе орды калмыцкой, его достигали и слухи о том, что граф Бирен желает ему сломать шею на войне с турками.
– О шее же моей, – утверждал фельдмаршал, – заботы графа излишни: она все выдержит, ибо шея моя не лакейская, как у Бирена, а крестьянская…
Отчасти он был прав: дед Миниха землю пахал. Страсть самоучки к строению плотин на реках выдвинула его в люди. Грубая живая кровь германского простонародья еще не угасла в Минихе (она угасала сейчас в его сыне, утонченном поэте и музыканте, который пришел на все готовенькое). И эта кровь давала себя знать – в повадках, в хитрости, в напористости. Если Миних видел цель, он перся на нее, словно бык, уже не разбирая дороги. Ломал любые преграды, сшибая все препоны на пути, давя при этом множество людей, бодаясь и рыча…
Сейчас для него главное – попасть в Крым, а честолюбие в душе графа было непомерно. На святой неделе, готовясь к походу, как к смерти, фельдмаршал исповедался перед другом, пастором Мартенсом.
– От малого жажду большего! – признался Миних честно. – Малое – чтобы царица отдала мне необъятные поместья Вейсбаха, которого я на тот свет спровадил. Большее же – хочу быть великим герцогом украинским, чтобы короноваться мне в Киеве!
Мартенс захохотал:
– Ничего у тебя не выйдет – хохлы короны не имеют.
Миних поразмыслил над этим историческим казусом:
– Но что стоит ее заказать хорошему ювелиру?
Рука пастора, держащая крест, невольно опустилась.
– Ты не пьян ли, друг мой? – спросил он нежно.
– Нет, я не пьян… Заранее знаю, что ты скажешь далее: самые великие войны – это самые великие бедствия. Но есть ли другой путь для меня? – спросил Миних проникновенно. – Мое имя должно восхитить мир до берегов Канады, или… лучше гибель!
Мартенс сунул крест за пазуху, хлопнул его по спине:
– Пойдем в избу, Бурхард… выпьем!
Миних шел за интимным другом своим и плакал. Это были жгучие слезы – от желаний, уязвляющих глубоко и тяжко. Был перед ним порог избы хохлацкой, который он переступил, как порог славы.
Тут наблюдательный Манштейн доложил ему:
– А стремена в кавалерии турецкой коротки. Оттого-то турок выше русского всадника поднимается, когда рубит его со стремян своих… Не укоротить ли и нам их в кавалерии?
Миних бросил на стол фельдмаршальский жезл, и он свекнул на трухлявых досках, среди объедков, бриллиантами. Миних отвечал:
– Того не надо! Мои кирасиры крепки в седлах… Зато следует изъять из армии все алебарды, яко оружие старое и в бою неловкое. Взамен офицерам выдать карабины со штыками… Фу! – принюхался фельдмаршал. – Чего это от компанента моего козлом несет?
– В лагерь прибыли полки ланд-милиции, а штаны всем им новые из козлиной замши пошиты, вот и доносит ветром…
С ненасытной яростью Миних ударил жезлом в бочонок, и кровью просочилось вино, забрызгав стены деревенской халупы.
– Хоть трупом безжизненным, но я должен побывать в Бахчисарае! – провозгласил он. – Верю, что с нами бог! Бог со мною…
* * *
Собралась на Днепре несметная армия при 119 пушках. Каждый полк отныне, согласно приказу фельдмаршала, имел при себе по двадцать рогатин – да столь великих, что одну из них с натугою немалой шестеро солдат несли. Привезли и пиво в бочках необъятных. В лагере зашевелились греки-маркитанты. У них прикупали маслице постное, ветчину, осетрину и белужину, икру паюсную и зернистую, муку гречневую, водки и вишневки, сок лимонный, табак и уксус, сахарок кенарский, кофе, чай зеленый и черный.
– А вот хлебушка мало, – толковали солдаты. – Привез нам князь Трубецкой «толчь» от сухарей. А на крошках сухарных долго не протянешь… Одна надёжа на генерала Если: взялся он провиант от Киева до самого Крыму дотащить, обозом…
Явились к армии Миниха и врачеватели со своими ящиками-двуколками. А в ящиках тех – вещи мудреные и страшные. Пилы для ампутаций. Шкворни для раноприжигания. Пулеискатели – вроде ножниц. Молотки и коловороты, чтобы под черепом в мозгах ковыряться. Щипцы для зубодрания. Плоскогубцы – пули из костей выдергивать. Шила для нарывопротыкания. Шпатели для накладывания мазей. И все это было сделано из стали, латуни, фарфора, искусными гравюрами дивно украшено. А иные инструменты даже в золото оправлены. Но от той красоты никому не легче – паче того, врачей на армию не хватало. Если солдат умел брить или кровь пускать, его сразу в полковые цирюльники зачисляли.
– Не дай-то бог, – говорили ветераны, – ежели на походе ранят. Явная смерть – только в муках. Лучше уж пусть убьет сразу. Оружие у татарина хлесткое, оно раны учиняет жестокие…
В первых числах мая армада русская двинулась на Крым, и казалось, уши лопнут от скрипа колес обозных. Волы ревели, кони ржали, верблюды отхаркивались вокруг себя. Армия шла в колоннах, готовая быстро перестроиться в каре. А тогда в чеканном квадрате, окружа себя частоколом рогаток и ощетинясь пиками, она недоступна станет для нападений татарских. Змеясь вдоль Днепра, спускалась армия к югу; вот достигла она заброшенной Сечи Запорожской, и, палима звенящим зноем, потянулась далее… Никто не видел неприятеля – мертвые земли лежали впереди. Казалось, не будет конца этим травам, солончакам и пространству безысходному.
Офицеры внушали солдатам:
– Не робей! По слыхам верным, Перекоп нынеча в запусте. Шанцы осыпались, рва там нет, мы в Крым на телегах вкатимся…
Однажды авангард армии выдвинулся далеко вперед, и тут на него разом напали татары. Померкло солнце, закрытое тучей летящих стрел. «Ох!.. Ай!.. Ой!» – вскрикивали люди, пораженные ими. Успели отправить гонца назад, к армии. Миних взял отряд для «сикурсу» – поспешил на выручку. Поздно! Кольцо татарской конницы вокруг авангарда уже сомкнулось. Фельдмаршала погнали прочь, Миних едва ускакал на лошади. Тогда двинулся вперед Леонтьев с четырьмя полками, и татар оттеснили. К месту боя, нещадно пыля, подошла вся армия.
– Вот тут, – распорядился Миних, – сложите убитых татар, а в ряд им класть русских, чтобы каждый мог наглядно сравнить…
Армия прошагала мимо мертвецов, и все видели: татар набито много больше русских солдат. Это сразу воодушевило войска. А офицеры пленных татар спрашивали:
– Сколько же войску твой калга-султан имеет?
– Сто тысяч, и калга стоит перед вами… ждет.
Между тем при первой же задержке в марше принц Гессен-Гомбургский проворно пересек своих солдат, будто так и надо. Манштейн с улыбкой обозрел через трубу печальные горизонты:
– Кажется, это последний приступ вдохновения у принца. Скоро войдем в пределы, где флора даже розог не производит…
Степь обездолела. Армия вышла на Татарские колодцы; здесь тоже не было воды, но землю копни – и в яме скоро наберется лужица. Из этих ям, к земле приникнув, сосали воду – люди, лошади, волы, верблюды. Миних напористо разрушал колонны, строил каре: обозы с багажами в середину, вокруг – в порядке четком! – полки, полки, полки. И впредь так двигались: квадратом через степь… А по буграм, по травам, по курганам рыскали наметом быстрые татарские всадники. Зевать нельзя: чуть в стенке войск прореха образуется, татары – шмыг туда и рвут припасы для себя, секут людей, багаж у офицеров грабят.
– Куды же начальство глядит? – зароптали в рядах солдаты. – Пятьсот шагов сделал и снова стой. Кому упряжь поправить, кому узлы перевязать, а всему множеству нашему в каре томиться. Полчаса движемся да потом целый час стоим. Эдак до Крыма не дойдем!..
Часто встречались на пути скифские курганы, и Миних жадно их раскапывал. Однажды ночью вскрыли грудь высокой насыпи в степи. Манштейн держал в руках горящие факелы, светя над потревоженной могилой. И увидели все прекрасную покойницу, лоб которой обвивали черные узкие косы. Как хороша была она, эта нетленная мумия, вся в зеленых струях одежд, вся в золоте, в камнях, в сиянье, вся в ароматах древних благовоний.
– Какое дивное виденье! – воскликнул Миних и вдруг, нагнувшись, он скифскую княжну облобызал. – Манштейн! – призвал фельдмаршал адъютанта. – Целуй и ты ее… целуй! Клянусь, такого откровения еще никто не испытывал…
Пальцы фельдмаршала уже рвали крупные серьги из ушей мумии, он обдирал со лба княжны золотые лошадки, при свете факелов нестерпимо ярко вспыхивали древние камни украшений. И всюду, одержимый страстью, Миних искал (и находил!) древнейшие монеты мира для своего минц-кабинета.
Пастор Мартенс, между прочим, обнаружил, что здесь свободно растет спаржа. Стали генералы русские и немцы есть спаржу, растущую в дикости, и похваливали ее.
– Велите солдатам, чтобы тоже спаржу ели…
Но солдата русского травою не прокормишь: ему нужен хлеб кислый, мясо жирное, чеснок едучий. Скрипя тысячами колес, в нерушимой фаланге строя, армия России, казалось, не шла по степи, а текла и текла – все ближе к Перекопу, в самое пекло рабства, из которого не раз беда на Русь приходила и куда враг с добычею возвращался, еще ни разу не отмщенный.
Принц Гессен-Гомбургский в эти дни собрал у себя офицеров иноземных, которые при нем служили, и сказал им:
– Фельдмаршал Миних ради замыслов честолюбивых желает погубить нас. Не проще ли связать фельдмаршала, яко сумасшедшего, а всю армию скорее назад повернуть?
Манштейн тоже был в кругу принца и средь ночи разбудил Миниха, доложив графу о заговоре против него.
– Сопляк! – отвечал Миних, перевернувшись на другой бок.
* * *
На ночлегах, в пространстве замкнутого рогатинами каре, весь скот и лошади оставались внутри и за ночь выедали под собой каждую травинку. Когда поутру армия снималась с бивуака, оставался после нее пыльный, перепаханный копытами квадрат голой земли.
А среди ветеранов, кои еще Полтаву помнили, шагали и отроки – почти мальчики. Так же, как и старики, изнывали они в мундирах, терпеливо несли на плечах бревна рогатин или пудовые ружья. Солдатам этим из бедных дворян было лет по тринадцать-четырнадцать… Детство тогда кончалось очень рано, и с отроков послушных тогда уже спрашивали, как со взрослых.
– Вперед дети мои! – рычал на них Миних из коляски. – Кто остановился, тому смерть…
Под ногами армии вытаптывались луга диких тюльпанов.
Глава шестая
А за Конскими Водами безводье полное, от зноя пиво бурдой вскипало в бочках. Солнце пекло темя, мозг расплавляя, и начались смерти. Быстрые и нечаянные, как молнии. Мертвых бросали в степи, обморочных кидали на телеги навалом – везли дальше, пока не очухаются. Хрипели, умирая от жажды, волы украинские; выстелив по земле вспотевшие шеи, ложились в тоске плачущие лошади. И страшно-страшно ревел на привалах скот, не поенный целыми сутками; для нужд армии гнали его в центре каре, бережа от нападений татар. Но отступать было уже некуда, армия покорно держала «дирекцию прямую»…
17 мая 1736 года русское каре с ходу уперлось в Перекоп.
Максим Бобриков долго всматривался в пыльную даль.
– Перед нами ворота Ор-Капу, – сообщил он Миниху.
– Ор-Капу? А что это значит?
– Очень просто: Капу – дверь, а Ор – орда, вот и получается, что Перекоп сей есть «дверь в Орду».
Двери эти были нерастворимы!
* * *
Миних для начала вывел армию на пушечный выстрел от врага; пот обильно катился через его мясистый лоб, собранный в могучие складки.
– Передайте войскам, – наказал он Манштейну, – что за Перекопом ждет их вино и райская пожива. Но если стоять здесь, как стоял при царевне Софье князь Василий Голицын, то все они передохнут. Ад – только здесь! А за этим валом – райские кущи!
Но 185 турецких пушек зорко стерегли вход в Крымское ханство. А над воротами Ор-Капу гордо реяли хвосты черных кобыл. И старая мудрая сова сурово глядела на пришельцев из стран прохладных… Миних только тут понял, что его обманули лазутчики: на телегах в Крым не въедешь, крепость необходимо штурмовать, а противу 185 пушек он притащил сюда свои 119 орудий.
– Стол! Чернила! Перо мне! – потребовал Миних.
С помощью Максима Бобрикова стал он писать хану крымскому, что явился сюда, дабы предать ханство его разорению, а первое условие для переговоров – сдать Перекоп. Это нахальное письмо отослали. Стали ждать репримады. И вот из ворот Ор-Капу выехал мурза:
– Мой хан, глубокий рудник всей мудрости мира, из которого каждый выносит по крупице разума, ничего не слыхал о войне с Россией. Мой хан (да увековечит аллах его величие под небосводом!) удивлен гостям у ворот дома своего… Каковы причины привели вас сюда? Если набеги на города ваши, то Бахчисарай невиновен в этом – мой хан Каплан-Гирей не отвечает за дерзость диких ногаев…
Миних выслушал перевод толмача спокойно:
– Спроси его теперь, Бобриков: сами отворят ворота перекопские или нам, поднатужась, ломать их надобно?
Бобриков долго думал, а потом рявкнул на мурзу знатного:
– Россия пришла – отворяй Крым, пес худой!
Мурза вытянул плетку, указывая на «двери в Орду»:
– А ключей от них не имеем… Гарнизон крепости Перекопа составлен из янычар константинопольских, вот с ними и договаривайтесь! Татар же в Перекопе нет…
К фельдмаршалу подошел Манштейн, сообщил:
– Продовольствие кончилось. Князь Никита Трубецкой обманул ваше сиятельство – обозы не прислал… Что делать станем?
– Всем спать, – отвечал Миних устало…
И на виду Перекопа вся армия попадала на землю, изможденная до крайности. Дошли! Но так ведь доходили не однажды и предки их. Дойдут до Перекопа и… возвращаются, на пути умирая. Бывалые люди сказывали:
– За воротцами этими дивная землица лежит, текут там реки виноградные, а по садам барашки курчавые бегают. Сарацинское пшено, рисом прозываемое, и полушки у татар не стоит… На огородах фруктаж редкостный произрастает, какого у нас на Руси даже знатные бояре никогда не едали!
Миних в эту ночь, кажется, глаз не сомкнул: «Быть в Крыму или не быть?..» Еще затемно строились полки, в компанент стаскивали больных и обозы, чтобы маневрам не мешали. В строгом молчании уходили ряды, колыша над собой частоколы ружей. Священники, проезжая на телегах, торопливо кропили солдат святою водицей. Погрязая по оси колес в песок зыбучий, тяжко ползли мортиры и гаубицы. Рассвет сочился из-за моря, кровав и нерадостен, когда войска вышли на линию боя. Миних, восседая на громадной рыжей кобыле, проскакивал меж рядов солдатских, вещая повсюду открыто:
– Первого, кто на вал турецкий взойдет, жалую в офицеры со шпагой и шарфом… Помните, солдаты, об этом!
Янычары жгли костры на каланчах каменных, ограждавших подступы к Перекопу. А ров на линии столь крут и глубок, что голова кружилась. И тянулся он, ров этот, за столетия рабами откопанный, на целых семь верст – от Азовского до Черного моря. Но воды в нем не оказалось (татары – инженеры никудышные).
Миних пылко молился перед баталией:
– Всевышний, ты меня услышал – воды там нет во рвах проклятых, и я благодарю тебя за это. Так помоги мне ров преодолеть…
Фальшивым маневром он отвлек врага на правый фланг, заводя армию слева. Окрестясь, солдаты кидались в ров, как в пропасть. Летели вслед рогатины и пики. Мастерили из них подобие лестниц и лезли наверх, беспощадно убиваемые прямо в лицо… Дикая бойня уже возникла на приступе каланчей. Топорами рубили дубовые двери. Внутрь фортов врывались с криком; врукопашную (на багинетах, на ятаганах) убивались люди сотнями. Дело теперь за валом Ор-Капу, и тогда ворота в Крым откроются сами по себе. Пять тысяч тамбовских мужиков уже лопатили землю, готовя сакму для проезда в Крым, чтобы через Ор-Капу протащить великие обозы великой армии…
В боевом органе сражения взревели медные трубы пушек.
– Вот он! – закричал Миних, когда на валу крепости, весь в дыму и пламени, показался первый русский солдат. – Манштейн, скачи же… Кто бы он ни был, жалую его патентом офицерским!
Манштейн вернулся не скоро, ведя в поводу раненую лошадь. Он был неузнаваем: в грязи, в крови, его шатало, вдоль лба адъютанта был срезан саблею татарской лоскут кожи.
– Что с тобою, молодец?
– Сущая безделица, экселенц. Я ввязался в драку за каланчу. Там целый батальон турок мы вырезали на багинетах… А тому солдату, что на фас взошел первым, чина давать никак нельзя!
– Но разве он не герой? А я дал слово армии…
– Да, он герой, – сказал Манштейн, опускаясь на землю (и рядом с ним легла умирающая лошадь). – Но он князь Долгорукий… солдат Василий сын Михайлов, ему пошел всего пятнадцатый. А по указу царицы велено его пожизненно в солдатском звании содержать…
Миних в гневе топнул ботфортом:
– А я – фельдмаршал, слово мое – закон!
К шатру Миниха подскакал Максим Бобриков.
– Ура, – сказал хрипло, кашляя от пороха. – Паша перекопский парламентера шлет. Он нам оставит крепость. Но просит ваше сиятельство, чтобы гарнизу янычарскую свободну выпустили вы – без ущемления их чести воинской…
Миних откинул парчовый заполог шатра, крикнул Мартенсу:
– Бокал венджины мне… скорее! Сейчас судьба моя сама на шею мне кидается. Буду же целовать ее поспешнее, пока она не отвернулась…
Он выглотал бокал венгерского, решение принял.
– Я выпускаю их! Скачи, Бобриков… Я выпущу всех янычар из Перекопа. Со знаменами и барабанами. Но передай паше, чтобы с фасов цитадели ни одной пушки не снимали… Скачи, скачи, скачи!
Янычары из Перекопа вышли, и Миних всех их объявил пленными. Турки схватились снова за ятаганы, но было уже поздно.
– Загоняйте янычар прямо в Россию… хоть до Архангельска гоните их, бестий! А которы заропщут, тем по шее надавайте.
Нерасторжимые двери, ведущие в Бахчисарай, медленно разверзлись, и в ворота крымские хлынуло воинство русское. В шатер к фельдмаршалу явили солдата Васеньку-героя. Миних поцеловал мальчика в раздутые, грязные от пороха щеки. Сорвал с Манштейна шпагу и перекинул ее Долгорукому. Свой белый шарф повязал ему на шею.
– Хвалю! Носи! Ступай! Служи!
В походной канцелярии, когда надо было подпись оставить, Васенька Долгорукий, заробев, долго примеривался к перу:
– Перышко-то… чего так худо очинено?
Окунул он палец в чернила, прижал его к бумаге. Выяснилось, что азбуки не знает, и Васенька тут расплакался:
– Тому не моя вина! По указу ея величества велено всех нас, малолеток из Долгоруких, грамоте во всю жизнь долгую не учить…
Войска растекались по узким канавам улиц, заполняли город воинственной суетой. А всюду – грязь, песок, навоз, кучи пороха. Валялись пушки русские с гербами московскими (еще от былых походов столетия прошлого). Кажется, и дня не прожить в эдаком свинстве и запустении, какой в Перекопе царил. Солдаты офицеров спрашивали:
– А где же тут землица-то райская, которую нам сулили?
За Перекопом им неласково приоткрылся Крым – опять степи голые, снова безводье, пустота и дичь. Парили ястребы. И цвели тюльпаны, никого не радуя. Сколько уже веков входил сюда человек русский, и всегда только рабом.
Теперь он вступал сюда воином!
* * *
– Ну а ныне, господа, генералитет, решать нам главное, – объявил Миних в консилиуме. – Ласси держит Азов в осаде и возьмет его. Леонтьев послан мною вдоль берега моря, дабы крепость Кинбурн брать, и брать будет бестрепетно… А нам? – спросил Миних.
Принц Гессен-Гомбургский титулом своим подавлял многих других офицеров во мнении, и некоторые с ним соглашались.
– Возвращаться надобно, – заговорили поеживаясь. – Нас в Крыму гибель ждет верная, неминучая. Великое дело уже произведено: ворота Ор-Капу взломаны, почина сего предостаточно!
Генерал-майор Василий Аракчеев, вида безобразного, с волосами жесткими, что из-под парика немецкого на виски лезли, был в том не согласен и требовал утверждения виктории первой:
– Не ради же Перекопа мухами солдаты наши по степям дохли! Надобно ныне дальнейшие выгоды из успеха изыскивать…
– А чем армию накормим? – ехидно вопрошали у Миниха.
– Назад – к винтер-квартирам! – призывал генерал Гейн.
Миних долго терпел, потом громыхнул жезлом своим.
– Довольно! – заорал, весь красный от натуги. – Надоели мне плутования ваши. Коли мы к татарам забрались, так надо все горшки на кухне им переколотить. А лошадей своих из татарских же яслей накормим! Сидеть же в Перекопе нельзя – надо идти и весь Крым брать. Клянусь именем господним, когда до Бахчисарая доберусь, я там камня на камне не оставлю… все переверну!
Принц Гессен-Гомбургский поднялся резко, напуганный:
– Безумствам вашим я не слуга. К тому же болен я…
Миних отомстил трусишке – по справедливости:
– Больным отныне, дабы зараза не пристала, руки не подавать! И никто принца за стол свой сажать не смеет, ибо хвороба его прилипчива… Выносите литавры! Пусть бьют поход!
Армия, гулко топоча, дружно вставала от костров. Принц Гессен-Гомбургский разъезжал по лагерю на лошади.
– Бедненькие вы мои, – говорил солдатам, – мне жаль вас. Сатанинская душа в Минихе: он вас в Крым на погибель завлекает…
А стратегия фельдмаршала была проще репы пареной: он требовал от армии лишь одного – маршировать, пока ноги тащат.
– Райские кущи ждут нас, – вещал он, трясясь в карете…
Чтобы отпугнуть татар подалее от армии, Миних к ночи повелел генералу Гейну в авангард выступить. Пошли враскачку гренадеры, драгуны тронулись, землю сотрясая, ускакали вперед казаки. Донцы с ходу вломились в стан вражеский, и Каплан-Гирей бежал от них. Но Гейн, подлый, казаков не поддержал в отваге: он провел ночь в мунстровании полков своих. Татары увидели, что за казаками никто не идет более, и порубили их всех. Острым клинком вонзился в небеса рассвет, когда к Гейну подпылил Миних – с армией и обозами.
– Брось шпагу, подлец! – обрушился он на Гейна. – Я тебя в авангард для боя выслал, а ты, шмерц худой, героев ранжируешь?
Давно уже не видели Миниха в таком гневе. Разорвал на Гейне мундир, ботфортом в бешенстве колотил Гейна под тощий зад:
– В строй, собака… рядовым! Пожизненно солдатом… так и сдохнешь! Лишить его дворянства…
Напрасно Гейн, на колени рухнув, молил о пощаде. Его затолкали в строй, на плечо взвалили тяжеленное ружье. Тут к нему подошел мальчик-офицер князь Василий Долгорукий и при всех треснул его по роже.
– Ой, не бей меня! – завопил Гейн. – Я генералом был…
– Можно бить, ибо уже не дворянин ты. Шагай вперед, хрыч старый.
Зарокотали барабаны. На шее юного офицера трепетал шарф белый. Перчатки с крагами высокими, до локтей. Жарило солнце сверху.
И здесь в очах сего героя виден жар,
И храбрость во очах его та зрима,
С которыми разил кичливых он татар!
Се Долгорукий он и покоритель Крыма…
Так будут писать об этом мальчике позже.
* * *
Пылили пески, а из расщелин земли разило серой.
– Быдто в ад шествуем, – рассуждали офицеры.
Пастор Мартенс заметил, что спаржа кончилась.
– Ну и бог с ней, – печально отвечал Миних…
Бризы морские не остужали жары полуденной. Лица, затылки и руки солдат были от загара багрово-красными. Белые соцветия горчайшей полыни утром всходили солнцу навстречу. А к вечеру живность степная уже сгорала на корню. К ночи все травы, безжалостно убитые солнцем, катились в незнаемое шуршащими клубками перекати-поля. Но кое-где, упрямо и презлюще, напролом вылезал из земли дикий и яростный варвар – чеснок! Живучий, он не сдавался…
– И нам ништо, – веселели в шеренгах. – С чесноком-то мы татарина сдюжаем. Еще бы Если обоз притащил… хлебца ба!
Пастор Мартенс проснулся в обширной карете Миниха:
– Не слишком ли ты увлекся, друг мой? Может, принц Гессенский и прав, говоря, что лучше было бы – назад повернуть?
– А мы с тобой сейчас не в Европе, – резко отвечал Миних другу. – Если бы я водил за собой армию какого-либо курфюрста, я бы и повернул на винтер-квартиры. Но всевышний, явно благоволя ко мне с высоты, вручил мне армию русскую, а эта армия любит, когда ей приказывают властно: вперед!
Армия дружно топала. Вспыхивали песни и гасли в отдалении авангардов. До отчаяния было еще очень далеко.
Так же далеко, как и до Бахчисарая!
Глава седьмая
Кто на Руси не знает сыщика Редькина? Все знают. Особенно памятен он ворам, разбойникам, краденого перекупщикам, девам блудным и прочим народам независимым… Редькин был человеком смысла, и зачем небо коптит на белом свете – это он знал твердо:
– Состою при уловлении сволочи. Человеку российску ныне вздохнуть не мочно от притеснений казенных. Где бы ему дома покой дать, ан – нет: воры всякие последний кусок у него отымают…
Этот Редькин в сыщики из крепостных мужиков вышел. Был он зверино-жесток. У него под караулом многие «естественно» помирали. В отместку воры жену Редькина насмерть побили, детям Редькина ноги на костре пожгли. Но это его не смирило, только озлобило. Казнил же он ворье таким побытом – кулаком по башке трахнет, после чего вора можно тащить на кладбище.
Одно вот плоховато: был Редькин в ранге капитанском не умней тех молодцов, коих излавливать по присяге обязан. И текла под окнами сыскной конторы его величавая матерь Волга (рыбки от нее на всю Русь хватало). Шумела, цвела и голосила ярмарка у Макария! Чаще всего долетало оттуда – родное, всем понятное, привычное:
– Кара-а-аул… гра-абят!
* * *
Всю зиму прошлую, когда Ваньке Каину привелось Потапа на Москве встретить, Ванька игры господские разумом постигал. Недавно царица Анна Иоанновна (сама игрок в карты отчаянный) издала указ, чтобы картежников ловить, деньги у них отбирать, а коли кто из игроков «подлого состояния» обнаружится, того брать в батоги нещадно… Конечно, плод запретный слаще: после указа этого стали метать картишки пуще прежнего. Только теперь при дверях закрытых.
Для обучения обману игорному ездил Ванька Каин в проезжее село Валдай, где красота и распутство женщин издавна на Руси славились. Здесь же и шулерская академия находилась. Валдайцы учили играм – в фараон, в квинтич, в пикет, в бириби и прочие науки. Постигнув тайны игры, Ванька Каин приоделся гоголем и завелся до весны по блинным да по питейным московским.
А там по временам тогдашним вот такие песни распевались:
Дверь в трактиры Бахус отворяет,
полны чаши пуншем наполняет.
Там дается радость,
в уста льется сладость.
Дайте же нам карты —
здесь олухи сидят…
Какая там война? Какое рабство народное? Таким ребятам, как Ванька Каин, это все ни к чему. По кабакам да притонам, словно золотая рыбка, он плавал. Было ему о ту пору 22 года, парень вырос смышленым, на лицо пригожим. Чтобы его за господского человека принимали, он брился исправно. Деньги от игры выручая немалые, по старой памяти и воровства прежнего тоже не чурался.
Как-то в Зарядье встретил наставника своей младости – Петра Камчатку; чисто одетый, вор под локтем курицу тащил. Сказал:
– Шастай мне вслед – будет добрый обед…
И перекинул курицу через забор во двор чужой, где богатый закройщик Рекс проживал. И завыл Камчатка, ворота тряся:
– Люди, моя курочка-ряба к вам залетела… Ой, пустите!
Открыли им ворота, воры проникли во двор Рекса, примечая – какие запоры тут, каковы двери, как окна на немецкий манер створятся. Курицу поймали на огороде и ушли.
– А ночью раструску сделаем, – сказал Камчатка. – Колька Жарков да Филька Куняев, Столяр да Жузла с Лягаем будут… ша!
На ночь Москву рогатками перекрывали, стражи дежурили.
– Кто идет? – у прохожих спрашивали.
– Да мы с добром, – отвечали им воры.
– А чего несешь, коли с добром?
– Да вино тащу… Товарыща вот нет, чтобы выпить.
– Ну иди сюды – я тебе товарыщем буду.
Так-то воры свободно через рогатки проходили. А после «раструски» закройщика в Зарядье собрались гулящие вместе. Стали вино пить, из соседней бани девок позвали. Говорили воры о разном.
– Вот я, – сказал Ванька Каин, – я ведь боженьку кажинный день благодарю, что подарил он мне судьбу легкую. Гляди, компанья, до чего погано народец живет. А мы, воры, в довольстве пребываем. Государыня наша Анна Иоанновна, дай ей бог здоровья, по «слову и делу» государеву людей казнит мучительски. А нам с ней незаботно живется… Отчего так? Да потому, что от нас, от воров, она озлобления к властям своим николи не наблюдает.
Умен Ванька! Лягай (пьяный) сказал Жузле (трезвому):
– А вот еще осударь Петра Лексеич был. Я, когда хорошо заживу, парсуну его на стенке повешу, чтобы почитать…
Петр Камчатка (смурной он был) еще винца ему подлил.
– Жуй! – сказал. – А сам себя ты не повесишь?
– На што мне себя вешать? Зеркало – это вот хорошо повесить. Кады на осударя погляжу, кады и на себя гляну!
Петр Камчатка стал Ваньку Каина обнимать:
– Устал я от жития воровского. Жену хочу заиметь, чтобы детишки округ меня бегали. Сколь еще мне под мостами ночевать? А ведь у меня, – признался Камчатка, – имя божие есть: я, Смирнов Петр, сын солдата полка Бутырского, ко флоту матросом причислен. Я и паруса шить способен! Честным трудом могу себя содержать…
– Брось, есаул, – отвечал ему Каин. – Жизни не начнешь новой, пока деньгами не разживешься. Давай не грусти, а лучше махнем к Макарию, где ярманка богатуща: награбим вволю…
– Пошли, есаул! Веди нас, – загалдели тут воры, а девы банные, от которых вениками пахло, обнимали их, сильно пьяные.
– Есть на Волге капитан Редькин, который брата нашего в пучки вяжет… Не! – отказался Камчатка. – Я, может, и схожу до ярманки ради гуляния. Но в есаулы пора уже Ваньку Каина брать…
И, лошадей по весне закупив, шайка потянулась на Волгу; когда входили в леса Муромские, леса заветные, Ванька Каин кушак подтянул, чистым голосом завел свою любимую:
Ой, да не шуми ты, мати – зеленая дубравушка,
Не мешай ты мне, добру молодцу, думу думати…
Попалась им за лесом деревенька убогая. Жуляй с Колькой Жаровым пошли посередь улицы, приплясывая:
Мы не воры, мы не плуты, не разбойнички,
Государевы мы люди – рыболовнички.
Хо-хо! О-хо-хо!
Как у тетки у Арины мы словили три перины,
А у кума у Степана увели горшок сметаны.
Хо-хо! О-хо-хо!
А на околице сидела древняя бабуся, глаза которой давно устали видеть свет божий, и вздыхала она горестно:
– О-хо-хо… И откель оне такие берутся? Креста на них не видать – одни востры ножики болтаются!
* * *
Макарьевская ярмарка прославила себя мошенничеством, и село Лысково, что раскинулось под сенью монастыря, прославилось тем же. С середины XVII века сюда воры московские, как на праздник, хаживали. Богатая жизнь цветет под шатрами купеческими, возле стен святой обители. Тут и перса увидишь с бородой красной, индусы приворотными камнями торгуют, ломятся от товара ларьки заезжих греков, подплывают к Макарьеву пышные баржи армян астраханских.
Первым делом попер Ванька Каин казну у одного армянина. Деньги краденые тут же на берегу в песок закопал, а над кладом воры шалашик соорудили. Замки повесили на продажу. Веники березовые. У входа положили полосу меди красной. Петр Камчатка вроде купца в шалаше уселся. Кому догадаться, что тут деньги закопаны?.. А попался Ванька на дворе Гостином: там его купцы сызранские безменами так отделали, что замертво лег и дышать перестал. Очнулся, а на шее уже «монастырские четки» привешены, иначе говоря – стул Ваньке на башку нацепили. От ноги же цепь тянется. Делать нечего. Либо погибать, либо… Заорал Ванька на всю ярмарку:
– Имею за собой слово и дело государево!
Разбежался народ при таком признании. Сняли «четки» с него, перевели в контору под запоры железные. Ну тут уж не зевай. Со «словом и делом» не шутят. Петр Камчатка явился во двор острога под видом купца богомольного, раздавал арестантам калачи и пряники, просил за него богу молиться. Ваньке Каину он тоже калачик сунул (еще теплый) и шепнул:
– Триока ела, стромык сверлюк трактирь…
А это значит: ключи от цепей в калач запекли. Ванька Каин часовому две гривны дал, взмолился душевно:
– Купи мне красного товару из Безумного ряду на дворе Гостином, где недавно был я знатным купчином…
Принес ему тот бутылку. Каин хлебнул для храбрости, остальное вино солдату отдал. Замки разомкнув, бежал он – и прямо к Волге, на перевоз. Средь народа затолкался. А на берегу, глядь, баня топится. Одежонку сбросил, голый между голых, закрутился он с веником… Из бани же, чисто помытый, он голым решил идти. Веником закрылся малость и явился прямо в сыскную контору. Нагишом пал в ноги Редькину и стал ему плакаться:
– Купец я московский, тятеньки-маменьки у меня стареньки. Вот послали меня к Макарию, а тока в баньку зашел попариться, как с меня сняли все, что было, и денежки увели… Прикажи, государь ласковый, мне бумагу на проживание выдать. Коли бумаги жаль, ты шлепни меня печатью казенной по заднице, чтобы все знали – купец я честный и хороший…
Но Редькина не проведешь: он и не таких орлов видывал! Велел он Ваньку на лавку класть по всем правилам – для сечения. Потом Редькин большую книгу раскрыл, в которой у него поденная опись велась – кого и когда обчистили на ярмарке. Читал он ее, говоря:
– А не ты ли, сын сукин, вчера келью святого старца Зефирия вычистил? Не ты… Ладно. Дайте ему парочку с прискоком. А вот суконщик Нагибин краденое дышло рази не от тебя принял?
От битья кнутом орал Ванька Каин:
– Ой, родненькие мои! Да не чистил я келью святого старца Зефирия… Нагибина-суконщика и знать не знаю. Ой, маменьки!..
Пришел черносхимник Зефир и слезно заявил, что вора по голосу узнает. Втащили потом суконщика Нагибина, до того на допросах разукрашенного, что он и родную мать признать бы уже не мог. И тот суконщик тоже подтверждал охотно:
– Он самый! Пымался. Дал мне дышло, а сам дале понесся…
Ванька Каин примолк на лавке, а за столом чин фискальный сидел, протоколы держал допросные. Ванька на всякий случай (более по привычке) ему подмигнул, а чин тоже – луп-луп! – глазом рыжим: своя своих опознаша.
– Два фунта тебе… с походом вешаю, – шепнул Ванька.
Миг-миг… луп-луп! – сошлись они на четырех фунтах, иначе – на четырех рублях выкупа. Но Редькин – душа чистая, неподкупная.
– Сейчас, – сказал, – я тебе все кости из мяса повынимаю…
И стал бить, отчего Ванька предал друга своего Камчатку.
– А шалаш у него лубяной, – показывал, – там замки повешены и полоса меди лежит. А есть вор Камчатка сын солдата бутырского, из матросов беглый… Вот он и Зефирия чистил, он и дышло краденое передал. А я сын купеческий, в чем свидетельски икону целую…
Камчатку арестовали, а шалаш лубяной разорили. Чин же лупоглазый взяток от воров даром не брал. Явил он в контору сыскную фальшивого купца с ярмарки. И была ставка очная.
– Ангел ты мой! – воскликнул «купец», Ваньку Каина в конторе обнимая. – Вот встреча… Чего это ты здесь сидишь?
И, в глаза Редькину глядя, лжесвидетель исправно показал, какой Ванька хороший купец, на Москве у него папеньки с маменьки без сынка шибко печалуются… Так-то вор на свободе оказался, и сразу кинулся Каин на берег, где шалаш стоял. Выгреб из песка казну армянскую и побежал в село Лысково, где его шайка поджидала. Загуляли они по фартинам, понакупили ружей себе, пороху, вина и табаку, рубахи понадевали новенькие, воровских разговоров послушали. В селе Лыскове тогда много шаек отдыхало, есаулы опытны были.
– Я вот, – один такой есаул рассказывал, – из Алатыря пришел, городок хороший. Брал его с пушками. Велел воеводе ключи на тарелке вынесть, а с горожан контрибуцку взял, как енералы с супостатом делают. Плохо, что ребятки мои запьянствовали, а то бы я и дальше пошел – до Саранска, где воевода Исайка Шафиров, говорят, слаб. Пушек боится. Инвалидов при нем всего семеро…
– Ша! – решил Ванька Каин. – Пойдем Саранск грабить. Нам и пушки не надобно. Воеводу с его инвалидами мы защекочем…
И пошли воры на Саранск, грабя деревни встречные. Редко мужик попадется на дороге. Разбойников завидя, телегу с лошадью кинет, а сам в лесу спасается. Но однажды встретили шайку большую, видать сколоченную из мужиков от барства беглых. Есаулом у них был солдат отставной, у которого ног подчистую не было. Его мужики-разбойнички на стуле таскали. Ватагу Каина приметив, он на стуле своем запрыгал, крича:
– Когда хас на мас, то и дульяс погас!
Теперь, коли слова эти прозвучали, не шевелись, иначе прирежут. Стали их трясти мужики. Посыпались наземь пятаки медные.
– Это деньги не дворянские, – угадал есаул мужицкий. – А кто христьянина грабит, тот враг заветам божиим… Эй, – скомандовал есаул, – всех сразу без мучительств повесить! А тебя, – сказал он Каину, – мы сожжем сейчас безо всякого мучительства…
И опомниться не успел, как его к дереву привязали. А вокруг него мужики лес товарищами Ваньки разукрасили – кого за глотку, кого за ногу, кого за руки. Зажгли потом бересту едучую, стали под Каина хворост пихать, чтобы горел он скорее (без мучительств).
– Постой, есаул ласковый! Не казни меня… Великую тайну тебе я открою. Вели только руки мне развязать.
– Развяжите руки ему, – разрешил есаул безногий.
Ванька Каин из-за пазухи колоду карт вынул.
– Ой, господи, – огляделся ловко. – Пенька-то нет поблизости, чтобы метнуть. Вижу один пенечек, да не дойти… Эх, люди добрые, ослобоните и мои ноженьки быстрые!
– Развяжите и ноги ему, – велел есаул.
Ванька Каин не побежал.
– Скажи, чтобы престол твой к пенечку отнесли. Да пусть сами отойдут далее, чтобы никто не слышал тайны моей великой…
Есаула с честью отнесли мужики на полянку.
– А и дурак же ты! – сказал ему Каин на этой полянке. – На что же ты наделся, козел безногий? Я ведь удеру от тебя сейчас.
– Э-э, нет, – заявил солдат. – Я тебя стрелять буду.
– Ну ладно, коли так, – согласился Каин, – открою тайну, и никто о том никогда не узнает. Короля бубнового видишь в руке у меня? А вот – рест! И скажи теперь, куда делся король?
– В рукав спрятал, – догадался есаул.
– Смотри в рукав мне. Трясу его… Где король?
– Не знаю… пропал.
– Верно! Так и я сейчас пропаду. Гляди – рест!
И ушел в лес. Есаул сунул руку за армяк, но пистоля за пазухой уже не было. Только карта лежала – король бубен.
– Ну и вор… всем ворам вор! – поразился солдат.
* * *
Не удалось им дойти до города Саранска… От этого города в один теплый день пролетело над лесами нечто. И было это нечто не птицей, не ковром-самолетом сказочным. Вроде бы человек летел и… пронесло его над бором сосновым. Не стало снова!
За дальностью Саранска от властей земных, кои за деяния народа ответственны, того полета чиновники пока не приметили. А то бы они летуна этого спросили со всей строгостью:
«От начальства дозволение летать имеется?..»
Глава восьмая
Солнце выше – и конница татарская за горизонт прячется, а на каре русское тучей летят мухи заразные, которые с навоза, прямо с падали разной, с лужи поносной на солдата садятся.
Солнце ниже – и мухи отлетают прочь, зато каре теперь облипают татары, во мраке слышен визг их, горят по увалам костры сигнальные, скачут в топоте, стрелы вокруг тысячами невидимо рассыпая.
Маркитанты за паршивый окорочишко уже по шести рублей драли. Потом и маркитанты отстали от армии: опасно было. Миних, дабы войско воодушевить, велел бочки с вином открывать для угощения. Но вино лишь на миг веселило, а потом еще хуже бывало от зноя, и тогда фельдмаршал приказал:
– Всем в рот – пулю!
Бочки с вином откатили в арьергард каре и там давали его пить для «ободрения» лишь тем, кто изнемог и упал. Остальные же сосали пули свинцовые, меж зубов их перекатывая, как леденец, сухими языками, – верно! – жажда от свинца вроде приглохла.
Хлеб армия искала в заброшенных деревнях татарских. Был он или обгорелый, не дожженный врагом, или в земле укрыт, червями жирными пронизан. Колодцы же брали солдаты с бою, словно крепости… Возьмут его, а там уже свалена скотина битая – разило из глубин земли скверной. Татарину – тому хорошо: он кобылу свою опрокинет наземь, носом в шерсть ей на брюхе зароется, насосется всласть молока кобыльего – ему и воды не надобно…
– Иде же этот рай, о коем нам сказывали?
К вечеру, когда тебя уже ноги не держат, на ручных жерновах, будь любезен, зерна для себя намолоть. А дровишек в Крыму не достать. Солдаты теста сырого поедят, а утром пошли дальше… От самого Перекопа в глубину земли Крымской протянулся след нехороший: начался в войске русском понос кровавый.
И настал день, когда Миних созвал офицеров:
– Рацион отныне таков: каждому офицеру по шляпе зерна насыплем, и делите на всех! Кто виноват в голоде армии? Не я, не я, – отрекся фельдмаршал. – Провиантмейстеры на Украйне уже все по тюрьмам рассажены. А князь Трубецкий, видать, нужд наших не ведает.
– Лесли-то обоз с хлебом тащит? – спросил Аракчеев.
– И притащит, ежели от татар отобьется.
– Обозу-то? От татар? Да никогда обозу от татар не отбиться…
15 июня армия подошла к городу Гёзлову, который солдаты русские окрестили на свой лад – Козловом; Миних велел всем молиться:
– Козлов этот – святыня ваша: здесь крестились князья киевские, отсюда христианство на Русь вышло…[8]
Город уже горел, подпаленный турками, из дыма едва виднелись минареты большой мечети Джума-Джами. А далеко в море уплывали паруса кораблей – это, увозя рабов и богатых евреев, турецкий гарнизон спешил в Константинополь. Из города горящего выходили люди почтенные. Несли они к русским хлеб-соль на золотом блюде. Это гёзловские армяне-изгои, издавна верившие в Россию и неизменно ей преданные в любом изгнании. Миних передал хлеб-соль Манштейну, а золотую тарелку, украшенную дивным узором, скопидомно в свой шатер забросил. Максим Бобриков, радуясь случаю, уже вел беседу с армянами – по-армянски.
– Вступайте смело в город, – говорили ему армяне. – Турки зажгли дома только христианские. А в Гёзлове вы сыщете еще очень много золота и серебра, посуды медной, хлеба разного, материй шелковых, свинец остался от султана и даже пушки… Даже пушки!
Нашли и жемчуг и парчу. А хлеба оказалось в городе столь много, что надолго армии хватит. Но это был – увы! – хлеб не ржаной, а белый. Не берегли его солдаты, считая за лакомство господское, которое насытить неспособно. И щедро сыпали пшеницу верблюдам. Давали зерна лошадям, сколько съесть могут, отчего в Гёзлове от перекорма немало пало русской кавалерии.
А на окраинах соленой грязью пузырилось Сасык-Темешское озеро. Генеральный штаб-доктор армии, Павел Захарович Кондоиди, увещевал всех, что in sale salus (здоровье в соли). Ученый грек и сам полез и других затащил в тузлук соленый. Сидели там, пыхтя и потея, в грязи по уши, фельдмаршал Миних со всем своим генералитетом. Кондоиди напрасно призывал солдат:
– Кто любострастною хворью болен, сюда… сюда идите!
В грязь озера солдаты не полезли, а говорили так:
– Гляди-ка, все генералы наши, видать, нехорошо болящи…
Бездна сверкающей духоты копилась над лиманами. И пахло близ моря необычно – не по-русски. Небо казалось низким – хоть руками его доставай. Миних в азарте вскрывал могильники древние. Мучил солдат землекопством и сам измучился; древнее царство Керкинита, отшумевшее когда-то в этих краях, не давало ему покоя. Успокоился, когда нашел монету редчайшую: с одной стороны ее – имя царя Скимура, а с реверса изображен был скиф с боевым топориком.
Неожиданно прорвался в Крым большой обоз с конвоем. Привел его отважный генерал Юрий Федорович Лесли, – в крови была, от крови потемнев, его шпага! Солнце раскалило на старике панцирь. Полмесяца не вылезал обоз из схваток рукопашных, идя через степи от магазинов украинских. Ведь это было чудо, что они прорвались. При генерале адъютантом состоял сын его (тоже Юрий); Лесли побаивались иноземцы: за отцом и сыном водилась слава, будто по ночам они убивали католиков и лютеран. Возможно, что и так: у них в роду с религией не все в порядке было, – оттого-то предок их и удрал в Москву; древнее рыцарство Шотландии осело потом в лесах Смоленщины, переварилось тут, перебродило, и получилась острая закваска. Лесли были истинными патриотами России…[9]
– Лесли, – сказал Миних генералу, – ты спас мне армию. Когда еще обоз прибудет к нам с Украйны?
– Об этом знает княгиня Анна Даниловна…
Из Гёзлова стал Миних распускать по Крыму слухи ложные, будто совсем плохи его дела, пора ему спасаться к Перекопу. Татары, до которых этот слух дошел, предали разорению все пути, что русскую армию из Крыма выводили. Каплан-Гирей всей мощью ханства своего стал на подходах к Перекопу, путь отступления заграждая.
Того только и надо было Миниху:
– Теперь вперед… идем в Бахчисарай!
* * *
Бахчисарай – «дворец садов». Леса крымские, по сути дела, и есть сады. Только заброшенные. Шумят на склонах гор вечнозеленые памятники первым труженикам Крыма – генуэзцам и финикийцам, давно отмершим в веках. А когда пришли в Крым татары, они не пожелали продолжать труд, начатый раньше их, и потому сады одичали. Сады превратились в леса, и цвели в лесах-садах одичавшие груши, виноград, шелковица, маслины и померанцы. Нюхал русский солдат и не понимал, что нюхает он лавры и оливки, каперсы и шафран…
Столица ханства Крымского была тогда велика, хороший всадник на добром скакуне объезжал Бахчисарай за день. Золото и мрамор наполняли дворцы и бани, мечети и мавзолеи, в прохладных бассейнах гаремов купались разнокожие рабыни, откормленные в лени. Но не добычи жаждали воины русские – отмщения! Только святого отмщения… По дороге на Бахчисарай ничто татарами тронуто не было. Войска неожиданно вступили в царство полного изобилия и довольства всякого. Мешали только горы, через сумятицу которых было никак не пропихнуть тяжелое каре. Кругом ущелья и овраги. По горным кручам тащили пушки. Трудно было. Много провианту бросили по дороге. Смерти продолжались, и могилы русские тут же обнимала буйная ароматная зелень…
Принц Гессен-Гомбургский опять стал заговоры делать.
– Связать надо Миниха, – убеждал он офицеров, – а армию домой отвести. Я спасу вас от гибели…
Истомленная адским зноем, армия в конце июля вышла к столице ханства. Бахчисарай столь искусно был спрятан в теснине Чурук-Су, что можно мимо пройти и не догадаться, что здесь укрыт город. Люди уже вповалку лежали на земле, а все окрестные высоты обложили турки с татарами, постреливая издалека.
– Генералу Шпигелю, – наказал Миних, – больных снести в обоз. Вагенбурги обложить рогатинами. А со мною пойдут одни здоровые…
Пробили зорю вечернюю, и войска, воспрянув от земли, тронулись. В порядке идеальном, в тишине полнейшей. Таясь в ущельях, армия обошла врага стороной и на рассвете выросла под самым Бахчисараем. Уже и город был виден, как кинулись на них янычары. Владимирский полк сильно помяли, стали пушки отбирать, рубят прислугу на стволах орудий.
– Лесли! – позвал Миних. – Вот вам повод отличиться…
Старый генерал пошел на янычар, его солдаты катили пушки. Ядра чугунные, разбрызгивая песок, крушили деревья, плотно спросшиеся. Янычары бежали от штыков русских. В предместье города уже возник коптящий язык пламени. Бахчисарай – словно заколдованный замок: как армию в него ввести, если нет дорог, а лишь тропинки и тропинки! Вьются они по отрогам горным, средь садов и кладбищ…
– О, проклятье! – ругался Миних. – Есть ли такая столица в мире, в которую не ведет ни одна дорога?.. Эге! – обрадовался он, опуская трубу подзорную. – Я вижу, там, со стороны нордической, кажется, можно въехать в город по-людски, а не по-татарски…
С опаскою в Бахчисарае появились русские солдаты. Повсюду лежали, брошены средь улиц, мертвецы. В канавы скатывались, как арбузы, отрезанные головы женщин. Валялись тут же младенцы с распоротыми брюшинами. Греки… армяне… русские… поляки! Все христиане были вырезаны. Не тронули татары лишь миссию иезуитскую в Бахчисарае, и монахи ордена Игнатия Лойоллы отступили вслед за янычарами. Миних распорядился:
– Библиотеку «Езуса Сладчайшего» не трогать…
Но монахи поступили варварски: перед бегством своим свалили библиотеку в подвал миссии, а в подвал выпустили все вино из бочек. Казаки загуляли. Иные с хохотом в монашеском вине даже купались. И плавали солдаты в погребах, средь книг учености невнятной, и книги утопали быстро, в вине намокнув. Миних въехал в Бахчисарай на пегой кобыле, через мост каменный вступил фельдмаршал во дворец ханский. Увы, он был уже не первым здесь – не триумфатор! Во дворе ханском, между банями и конюшнями, суетливо метались солдаты. Глаза разбегались от обилия добра и блеска мишуры восточной. Но брать не брали ничего – глазели больше… Ведь каждый повидать хотел это зловредное жилище ханов, откуда столько страданий Русь претерпела! Исполнилась мечта, еще дедовская: вот он – очаг несчастий многовечных…
– Гнать всех вон! – велел Миних. – Я стану тут обедать.
Манштейн его сопровождал, внимательный и быстрый.
– Запоминай все, – сказал ему фельдмаршал. – Императрице сочини дворца описание подробное, и с первым курьером отправим…
Бассейны из белого мрамора. Повсюду чистые циновки. Все стены сложены из разноцветного фаянса. Прошли в сераль, над коим возвышалась башенка, откуда евнухи за женами хана надзирали. Здесь был рассыпан в суматохе бегства бисер яркий для вышивания. На пороге лежала нитка жемчуга. Миних ботфортом, шпорою звенящим, поддел курильницу для ароматных благовоний. Шпагою разнес фельдмаршал вдребезги кувшин шербетный из желтого стекла.
– Пусть погибает! Нам все равно не вывезти отсюда…
Манштейн увлек его в Посольский зал, где еще пахло кофе, свет лился щедро через двойные окна. Здесь, в этих комнатах, униженно страдала честь государства Русского. От этих вот дверей послы московские должны были ползти до ханского седалища и не имели права взор поднять на хана татарского…
– Вот тут и расположимся для насыщенья брюха, – решил Миних, распуская широкий пояс на громадном животе. – К столу зовите генералитет мой. И офицеры пусть заходят.
В разгар обеда Миних раздул ноздри, принюхиваясь:
– Никак горим? Ого! Нас уже подпалили…
Огонь трещал в покоях соседних. Генералы вставали от стола, дожевывая куски мяса, дохлебывая вино из бокалов, – поспешали спасать себя. Бахчисарай сгорал быстро, как куча хвороста.
– Великолепно! – загордился Миних. – Татарам мы оставим кучу головешек… Огня подбавьте, молодцы! И не жалейте ничего. Где генерал-поручик Измайлов? Прошу ко мне… Берите войско, зарядите пушки и следуйте на Ак-Мечеть,[10] где все предать разоренью тоже…
Под густой чинарой, верхушка которой уже горела, Миних засел за писание реляций к императрице:
«Мы полную викторию получили… наши люди в таком сердце были, что никак невозможно было их удержать, чтобы в Бакчисарае и в Ханских палатах огня не подложили… Об этих палатах Ханских и о городе на французском диалекте сделанное Капитаном Манштейном описание при сем прилагаю».
Бахчисарай догорал. Осталась от него только немецкая реляция Миниха да опись Манштейна на французском диалекте… Ну, так и надо!
* * *
А за всем этим опять начался страх. И был он велик. Миних без парика опустился на колени в шатре своем. Мартенс положил на плешь графскую ладонь душистую, и ладонь пастора дрожала. Фельдмаршал молился о спасении… Армию он завел далеко. Перекоп остался позади. Россия и магазины ее с арсеналами – за тридевять земель. А флот султана уже стоял у Кафы, сбегали на берег галдящие толпы янычар воинственных. Татары отступили в горы – их снова тьма («аки песок»). Каплан-Гирей, хан крымский, гонит свою конницу на выручку ханства. Уж не защелкнут ли замок в воротах Крыма?
– Мы, кажется, в капкане, милый друг, – сказал пастор и нежно погладил лысину Миниха. Потом он постучал по его черепу пальцем. – Здесь есть какие-нибудь планы? – спросил он вежливо. – Или молитвы лишь одни?
– Осталось уповать на бога, – ответил другу фельдмаршал…
Распахнулся шатер, и адъютанты швырнули к ногам Миниха янычара в пышных одеждах, на поясе его бренчали золотые ложка с вилкой. Это был перебежчик – из грузин родом, и Максим Бобриков имел счастие побеседовать теперь по-грузински. Слушая рассказ перебежчика, Миних стал воодушевляться. Парик надел. И шпагу пристегнул. И даже приосанился. От страха он перешел к надежде… Янычар сказал, что калга-султан ждет Миниха в Кафе, и по дороге от Бахчисарая до Кафы татары заранее истребляют все живое. Русские встретят голую пустыню.
– Даже собак убили всех! – переводил Бобриков. – Сады под корень рубят, чтобы нам ни единого яблочка не перепало…
Миних с улыбкою повернулся к Мартенсу:
– Сам бог послал мне янычара этого. Выходит, турки ждут меня у Кафы? Ха-ха… Отлично! Пойдем на Кафу… Как это здорово, что наши планы совпадают; они ждут меня у Кафы, а я собрался идти как раз на Кафу… Чудесно! Великолепно!
Он тут же разослал лазутчиков по Крыму:
– Пусть трезвонят всюду, будто мы идем на Кафу…
И армия пошла – прямо на Кафу. Половина войска уже тряслась на телегах, больная. Другие еле ноги волокли. Зной усиливался, бедствия людей были неимоверны. Но солдаты шли. И вдруг эта армия… пропала. Калга-султан был растерян:
– Саблей добытое, ханство саблей и защитится. Но я не могу рубить саблей то, что неосязаемо, как призрак ада…
Русская армия будто растаяла в степном безбрежии. В глубине своего железного каре она уводила из рабства толпы невольников. Небо застилалось от пыли и навозной трухи, взбаламученной многими тысячами босых ног. Шли домой украинцы, поляки, французы, немцы, литовцы, венецианцы… Русские тоже уходили домой, держа «дирекцию» прямо на север! Кафа их не дождется.
Глава девятая
Обычно, когда начиналась война с русскими, послов России турки на цепь сажали, как зверей, в угрюмой башне Еди-Куль; послы там и сидели, замирения выжидая: в тюрьму же их отводили турки через Красные Ворота, которые для устрашенья «освежали» накануне свежей человеческой кровью. Но теперь… теперь Россия выросла: она опасна! Сам великий визирь в коляску усадил посла русского Вешнякова, с любезностями довез его до Адрианополя и отпустил до дому.
Босфор был густо заставлен кораблями, паруса их загодя просушены и как следует заштопаны; они готовы вывезти население турецкой столицы. Весть о том, что русские взяли Перекоп – поразила; взятие Гёзлова – ужаснуло, а падение Бахчисарая – потрясло всю империю Османов, которая ощутила издалека как бы подземный толчок. Теперь султан намерен бежать – в Каир или на Кипр… Возле него послы австрийский и французский, оба дают советы разумные, Вена и Версаль готовы быть посредниками к миру…
Кардинал Флери навестил Людовика XV в Версале:
– Ваше королевское величество, дым татарского Бахчисарая щиплет ноздри Франции, привыкшие вдыхать ароматы вечернего жасмина. Наш посол при султане, маркиз де Вильнев, уже предупрежден мною. Он убеждает этих скотов в шальварах, что выход из поражения есть. Но для этого не следует султану идти на поклон к Австрии: брать в посредники Габсбургов – как исповедаться у старой лисы.
Возросшее могущество России ошеломляло и короля Франции.
– Напротив, – отвечал он кардиналу. – Вы пока не мешайте туркам лезть в дружбу с Веной. И пусть Австрия на турецкой же шкуре распишется в фамильном коварстве Габсбургов… Флери, учитель мой, – спросил Людовик вдруг проникновенно, – неужели нашей великой и блестящей Франции предстоит в будущем считаться с большой и неумытой Россией?
Кардинал молча раскланялся. С улыбкой. Он был умен.
* * *
Римская империя простерлась широко, и на Балканах она – соперник Турции: вражда извечная за обладание славянскими народами… Сейчас же император Карл VI рассуждал:
– Пусть эти глупцы русские во главе с заурядмаршалом Минихом возятся с татарами в необозримых степях, где ветры раскаленные сушат кости их дедов, а дожди моют черепа прадедов их. Мы, австрийцы, захватим-ка под шумок Боснию, а потом что-либо придумаем в свое оправдание…
Рука старого императора погладила русые локоны Марии Терезии.
– Дитя мое, – сказал ей император, – учись обманывать, чтобы потом повелевать. Я скоро стану тленом, и великая империя Габсбургов останется пусть в женских, но зато надежных руках…
Мария Терезия почтительно поцеловала синеватую руку отца.
День как день. Скоро обед на восемьсот персон. Надо еще обдумать форму оконных карнизов в охотничьем дворце. И вдруг курьер:
– Русские взяли Бахчисарай, они идут стремительно на Кафу… Угроза есть, что русские штандарты появятся в Босфоре!
Обед отложен. Карнизы более не занимают воображения. Были званы лейб-медики, императору пустили кровь. Бахчисарай изменил политику Австрии: от ехидного посредничества к миру надо переходить к войне. Из друга турецкого надо быстро обернуться в противника Турции. Медлить нельзя: надо спасать от русских гирла Дуная…
– Учись, дочь моя, – сказал Карл VI, отправляя курьера в Петербург, к послу Остейну. – Нельзя, чтобы такой пирог сглодали русские. Пусть знает Анна Иоанновна: мы тоже ножик точим над Балканами, готовые всегда кусок отрезать пожирней для Австрии…
В один из дней Остейн сообщил Остерману, что Римская империя отныне находится в состоянии войны с Турцией.
– Не понял вас. На чьей стороне вы решили сражаться?
Остейн всплеснул руками.
– Бог мой! О чем вы спрашиваете? Мы же союзники!
Остерман довершил свою месть за прежнее поражение:
– Вена в союзе с нами способна выступать и против нас в союзе с турками. И никто бы даже не удивился этому…
И вот тогда Флери снова предстал перед Людовиком.
– От измены венской, – сказал ему король, – мы снова в выигрыше. Отныне турки будут слушать только нас, французов. А спасая Турцию от разгрома, мы сохраним выгодную торговую клиентуру на Востоке. Баланс же равновесия военного в делах Европы невозможен без наличия гирь турецких. Кардинал, я вас прошу как можно реже напоминать мне о России! Я отношусь к этой стране, как к большой ненасытной женщине: и вожделею к ней, но и боюсь, что с нею мне никак не справиться…
Бахчисарай – Версаль – Петербург…
В этом бестолковом треугольнике, углы в котором никак не совместимы, король запутался. Но кардинал Флери, политик дальновидный, за дымом Бахчисарая смог разглядеть могучую Россию, и в центре треугольника Флери проставил рискованную точку. От этой точки и начнется безумный вальс Франции, вальс грациозный и вполне пристойный, подзывающий цесаревну Елизавету Петровну в версальские объятия…
Бахчисарай! Кто не знал его раньше, тот узнал в этом году.
* * *
Каплан-Гирей вернулся на пепелище бахчисарайское.
– Так угодно аллаху, – сказал он.
Был ли хан в этот миг зол на русских? Вряд ли…
Ибо, если бы Каплан-Гирей пришел на Москву, он испепелил бы ее так же, как русские Бахчисарай; таков век осьмнадцатый, и победитель в веке этом, чтобы его победу признали, обязан быть разрушителем. Каплан-Гирею было лишь жаль сейчас, что не сохранилось тени над его головой. А возле хана согбенно ютился улем (мудрец придворный), мудрость которого простиралась столь далеко, что однажды был даже бит палками за бредни явные, будто королевство Англии находится на острове…
Каплан-Гирей в горести повелел улему:
– Брызни в утешение на меня соком сладкой мудрости.
Мудрец не заставил себя ждать и тут же брызнул:
– Только новым набегом на Русь мы спасем нашу веру и наши порядки. Как горный поток весной, мы сметем всех неверных и нагайки всадников повесим на воротах Петербурга. Мы пригоним из Руси тысячи женщин с могучими бедрами. Мы будем иметь в услужении много русских мальчиков. Мы водрузим столы пиров наших на согнутые спины мужчин русских. Мы тучами погоним рабов в Кафу, чтобы правоверный татарин всегда был богат и весел. Чтобы никогда не осквернил он себя трудом, ибо труд тяжкий есть удел неверных рабов, а нам сам аллах повелел не иметь пота на наших лицах…
Но султан турецкий скоро прислал Каплан-Гирею в подарок ларец искусный; внутри ларца на бархатной подушке, змеей свернута, лежала шелковая петля, которой хану и советовали удавиться…
Над могилами солдат русских цвел горький миндаль.
В степях за Сечью Запорожской не угасала звезда Марса.
Азов еще не пал, и это воодушевляло турок.
Ногайцы и татары убивали курьеров Миниха, и Петербург жил в неведении, что творится с армией внутри Крыма.
Глава десятая
Ласси в белой рубашке, прилипшей к острым лопаткам, сидел на барабане, обгладывая тощего курчонка. Перед ним лежал Азов.
– Триста гренадер, – прикидывал фельдмаршал, руки об вытоптанную траву вытирая, – семьсот мушкетеров да полтысячи казаков… Хватит ли? Да, хватит, чтобы овладеть палисадом.
Донской флотилией командовал вице-адмирал Петр Бредаль.
– Галера из Таврова подошла? – спросил его Ласси.
– Сейчас на ней отправлюсь в море. Плашкоуты и прамы к бою готовы. На паромах установлены большие мортиры… История, фельдмаршал, любит повторяться: я при Петре Великом делал то же, что делаю сейчас, – опять беру Азов у турок… Ха-ха!
Ласси поднялся с барабана, указал в даль моря:
– Турецкий флот идет под парусами. Его бояться нам?
– Не надо… Им мелководье не позволит подойти ближе для подмоги гарнизону. Турецкий флот останется за баром, а мы свои прамы и дубель-шлюпы протащим даже по песку.
– Вы с моря бросьте ядра в турок. Да как следует раскалите их сначала на жаровнях.
– Есть! Мы их прожарим докрасна…
Взрывая воду мутную ударами весел, тяжко прошла галера. За нею проскользили прамы. И потащились в сторону Азова паромы с пушками. От ядер раскаленных в крепости начались пожары. Все складывалось хорошо. Солдаты и матросы уже привыкли к канонаде постоянной. Так было вчера, так будет и сегодня…
Земля вдруг встала на дыбы! Громадный столб огня и дыма взметнуло к облакам. Летели в стороны от крепости ошметки тел людских, кобыльи ноги, колеса от телег татарских, лохмотья сена и соломы – горящие. Это взорвался в Азове турецкий склад пороховой.
Взволнованные, поднимались с земли солдаты русские.
– Ну, вот и все, – сказал Лесси. – Прошу капитуляции!
Паша азовский Мустафа-ага в письме ответном умолял Ласси не торопить его со сдачей: он должен еще подумать, прежде чем решиться. Пока паша думал, русские войска взломали палисады.
– Беречь людей, – учил Ласси офицеров перед атакой. – Солдаты наши не трава, они растут для армии не быстро… Соотношения потерь я требую такого: на сотню убитых турок вам разрешаю потерять лишь человек пятнадцать-двадцать, но никак не больше!
С тем и пошли на штурм. Капитуляцией окончилось дело под Азовом: население Ласси из города выпустил, а гарнизон был выведен из крепости без почестей – под охраной русского конвоя. Невольников из рабства вызволили. Забрали много пушек бронзовых. Внутри Азова камня на камне не осталось.
– Василий Яковлевич, – обратился Ласси к генералу Левашеву, – позвольте вам в презент преподнести поганый этот городишко, из-за которого Россия столь много крови потеряла. Отныне крепость снова наша, а вы азовский губернатор… Прошу – начальствуйте!
Едва успели навести порядок в городе, как прискакал гонец:
– Из Петербурга я… Ея величество писать изволят.
Ласси прочел письмо-приказ от Анны Иоанновны:
– Войскам подняться по тревоге. Идем на Крым, где Миниху везет. Идем соединить две армии!
Армия тронулась из-под Азова вдоль побережья. Ласси ехал на лошади в авангарде войск. Офицеры парики сняли, жаркие полынные ветры растрепывали им волосы. Рубашки истлели от пота. Далеко в степи авангард заметил трех казаков.
– Откуда вы, робяты? – спросил их Ласси.
– Идем на Бахмут, ищем корпус Шпигеля.
– Не врете ль вы? На что вам дался Шпигель?
– А в Крыме Миниха уже не стало – убрался…
Петр Петрович еще раз проглядел послание императрицы, в котором она требовала идти в Крым через Перекоп. Ласси рассвирепел:
– Нагаек им… по двадцать! Не казаки это, а лазутчики татарские, нарочно посланные, чтобы нас с пути на Крым отворотить.
Дали каждому по двадцать. Казаки встали с земли:
– Воля ваша, а только Миниха в Крыму не стало.
– В обоз их! Под конвой…
Пошли дальше, а к вечеру снова встретились казаки.
– Куда вас черт несет, ошалелые?
– Да мы боимся… татары тут. Мы армию Миниха потеряли.
– А где она была?
– Да шла на Украину…
Опять лазутчики? Нет, быть того не может. Ласси со вздохом развязал свой кошелек. Дал встреченным казакам по рублю.
– За что нам? – удивились те.
– За спасенье моей армии. А в обозе ваши товарищи арестованы. Я им по двадцать нагаек всыпал. Скажите, чтобы шли ко мне. Я бил их понапрасну, и за позор свой от меня получат тоже по рублю…
Армия нагнала авангард свой, стоявший на месте в степи. Генералы обступили фельдмаршала, пившего чай возле костерка.
– Отчего стоим? Почему движение прикончено?
Ласси долго следил за полетом ястреба в вышине. Крылья сложив, птица рухнула с высоты. И тяжело взлетела снова, неся добычу в когтях жестоких. Не сразу Ласси собрался с мыслями.
– Отсюда правды не видать. Боюсь, – ответил генералам, – что план кампании уже разрушен. Спасибо встреченным казакам. Если б не они, мы в Крым бы влезли, а обратно бы уже не вышли. Случай мимолетный спас армию от истребленья… Велите солдатам нашим отдохнуть у этой речки, а завтра повернем и мы на Украину.
Ястреб забирался под самые облака. Со страшной высоты слышался слабый писк уносимого в небо зайца.
«Что же там с Минихом? Почему отступил?..»
* * *
Босые ноги солдат ступали через камни раскаленные, через лужи поноса, через трупы лошадей и верблюдов, замученных в артиллерийской упряжи. Мухи густо облипали живых и мертвых. Коляску Миниха трясло и бултыхало на рытвинах бездорожья татарского. Закрыв глаза, с пулей во рту, фельдмаршал жаждал уснуть. Возле него, держа на сердце тряпку мокрую, изнывал пастор… Люди иногда ложились на землю, в тоске смертной закрывали глаза. На последних милях пути в степи бросали умирать не только солдат, но и офицеров. Лишь 17 июля примчался адъютант, горланя издалека:
– Пере-е-еко-оп!..
И город этот, грязный и блошливый, вдруг показался райским убежищем для солдат великого похода. Входили в улочки, средь строений глиняных, с радостью: отсюда, казалось, и до России уже рукой подать. Радовались сухарям, скопленным в Перекопе:
– Ржаные, господи… даже не верится!
Миних армию довел. Дотащил. И был мрачен:
– Не этого я ждал, и не этого ждут в Петербурге. Как я теперь отлаюсь от попреков при дворе?.. Нет ли ошибки в расчетах наших?
Манштейн, обхватив голову, сидел над списками армии:
– Ошибки нет, ваше сиятельство. Под легендарным жезлом своим вы из Крыма вывели всего лишь половину тех войск, которые недавно в Крым вводили.
– Но убито и в полон татарами взято всего лишь две тысячи моих солдат. Неужели остальные просто умерли?.. Кто виноват?..
«И хотя я,– записывал Манштейн, – большой почитатель графа Миниха, однако я не могу вполне оправдать его ошибки в эту кампанию, стоившую России 30 000 человек… Миних часто без надобности изнурял солдат своих».
Курьерская почта заработала снова, и Миних узнал, что Ласси взял Азов, а генерал Леонтьев отобрал у турок крепость Кинбурн. Оба они справились с цитаделями вражескими, имея неслыханно ничтожные потери в людях своих. И это малость окрылило Миниха.
– Велико счастье мне выпало, – говорил он Мартенсу, – что Густав Левенвольде, мой враг жестокий, сдох уже! А то бы мне отчет суровый держать за потери свои. Меня б сожрали эти господа! А ныне граф Бирен ко мне не придирчив. Даже ласков… Эй, кстати, позовите-ка сюда принца Гессен-Гомбургского!
Явился тот на зов фельдмаршала.
– Высокий принц, – сказал ему Миних, – я не стану спрашивать, зачем вы смуту сеяли в войсках противу моей досточтимой особы, которая при всех дворах мира столь прославлена. Но зачем вы письменно жаловались на меня графу Бирену?
– Я? На вас? – возмутился принц. – Позвольте, граф, я благородный человек и никогда бы не позволил…
– Вы благородный? Как это приятно. – Миних бровями двинул. – Так, значит, не писали в Петербург, что я дурак пьяный? Что я давно уже спятил? Что я гарем таскаю в обозе армии? Что я в безумии своем войска гублю напрасно?
– Как вы могли подумать! – огорчился принц.
Миних из портфеля извлек письма принца к Бирену:
– Вот ваши пакости! Конечно, спору нет, вы очень благородный человек. Но обер-камергер императрицы нашей Бирен благородней вас оказался. И все ваши пасквили на меня мне же и переслал… Что скажете теперь, принц благородный?
– Скажу, что вы невежа.
– Немного вы сказали… Я в Гессене бывал не раз, – упивался Миних в издевательствах. – Хороший городок. Покладисты там девки. И пиво там варить умеют. И надо ж так – не повезло всем гессенским на принца! Ступайте прочь, навоз в ботфортах лакированных!
Ночью Миних получил письмо из столицы – прямо из Кабинета императрицы. Накрыл его ладонью и сказал Мартенсу:
– Даже не распечатав, заведомо знаю, о чем тут писано. Ругают меня за то, что к Перекопу армию вернул… А разве я виноват?
Генерал-провиантмейстера, князя Никиту Трубецкого, он изрядно отколотил в шатре своем – при свидетелях.
– Вор! Вор! – кричал фельдмаршал, свалив князя на ковры и топча его ногами. – Мира постыдись… Ты жену слушайся, благо она умней тебя, дурака. А теперь встань… Анна Даниловна породит вскорости, так я тебя, сукина сына, в генерал-лейтенанты жалую. Что рот раскрыл? Кланяйся…
Князь Никита кланялся. Так и жили. Война затянулась, и каждый год Анна Даниловна исправно по младенцу приносить будет. Миних был мужчина в соку, еще крепкий. И князь Никита оттого-то быстро в чинах повышался… Эх-ма!
* * *
Ласси вызвали в Петербург, императрица ему заявила:
– Очумел, что ли, Миних мой? Из Бахчисарая обратно приехал на Перекопь… Видана ли где ретирада постыдная? Ныне я по Воинской коллегии желаю охулить его. А тебя прошу осуждать Миниха… Ну?
Фельдмаршал поклонился Анне Иоанновне:
– Судьею Миниху я не стану, матушка. Нет, уволь старика. Еще не ясно, как бы я поступил, в Бахчисарае на месте Миниховом окажись. А ежели честны будем, то признать надобно, что Миних войско между Сциллою и Харибдой протащил и цел остался…
Анна Иоанновна руками развела:
– Бахчисарая в карман мне не положил он. А половину армии угробил по болезням да по нужде бесхлебной… – Открыла табакерку, взяла понюшку табаку: – Нюхни и ты! От Крыма мне и польза вся, что Миних табачку прислал с осьмушку. И смех и грех! Презентовал, как дуру деревенскую. Суди его за ретираду эту!
Ласси твердо отказался прокурорствовать и намекнул:
– Выход есть для России: снова Крым брать.
– А ежели я тебя попрошу взять его? Возьмешь?
Ласси коротко подумал, тряхнул буклями паричка:
– Возьму!
– А удержишь ли Крым за мной?
Без промедления отвечал Ласси:
– Нет!
– И ты не способен? – поразилась императрица.
– Россия, – внушал ей фельдмаршал, – еще не созрела до того, чтобы Крым в своих руках удержать. Причин тому немало, а главная – удаленность крымская от магазинов воинских и беспредельность степей, нас от Крыма отделяющих…
Миних уже разводил свою армию по квартирам на Украине. Войска усталые растянули вдоль нижнего течения Днепра – по городкам, станицам, хуторам. Солдатам было наказано всю зиму трудиться: чтобы льда на Днепре не было! Как появится лед – сразу пешнями его дробить. Это для той цели, дабы татары на правобережье не смогли конницей перескочить. Труд великий, непостижимый – такую речищу, как Днепр, до самой весны содержать безледной…
Но только пригрелись на винтер-квартирах, как ворвались на Украину татары. Атаман казачий Федька Краснощеков двое суток подряд (без отдыха!) скакал напересечку «поганцам». И на рассвете дня третьего, когда кони уже спотыкались в разбеге, казаки с калмыками настигли татар в гиблой местности, что зовется Буераки Волчьи. Вот там и стали их бить. И сеча была яростна, как никогда. Всех татар побили. Из неволи выручили три тысячи женок и детишек, взятых в полон татарами на хуторах украинских… Миниха этот набег татарский застиг перед самым отъездом в Петербург:
– Гидра опять воскресла! Или напрасно я Бахчисарай сжег?
Офицеры армейские здраво рассуждали:
– Сколь ни ходи войною на Крым, а нам, русским, все равно не бывать покойну, покуда весь Крым вконец не покорим. И воевать еще детям и внукам нашим, а земля Крымская должна русской губернией стать… Вот тогда у рубежей тихо станется!
Миниха в столице встретили неласково. Спрашивали в Кабинете, куда он тридцать тысяч душ людских задевал, ежели их в списках убитых не обозначено?
«Ладно, – негодовал Миних, – только бы до императрицы добраться… отобьюсь!» Встретились они, и на попреки Анны Иоанновны зарычал фельдмаршал:
– Да это не я – это Ласси виноват во всем! Кабы не он, тугодумец такой, я бы из Крыма не ушел. Пока он до Азова добрался, пока под Азовом с турками канители разводил…
И свалил всю вину на Ласси – безответного.
– Ты, матушка, сама ведаешь: твой Миних прям и честен, оттого тебе с ним и хорошо. Два фельдмаршала у тебя – как-нибудь поладим. А вот третьего не надобно… Убери ты из армии моей принца Гессен-Гомбургского, чтобы не грыз темя каждому!
– Без принца нельзя, – возразила царица. – Титул его высокий большую честь армии российской оказывает.
– Ну, ладно, – покривился Миних. – Коли нельзя без принца, так дай мне другого… хотя бы жениха этого – принца Антона!
Миних перескочил на темы амурные, – легко, будто играючи. И так зашутил императрицу фривольностями, что она все попреки забыла.
– Фельдмаршал ты мой любезный, говори, чем наградить мне тебя за поход крымский и мучения твои?
– Да ничего мне, матушка, от тебя не надобно. Мне бы только свет очей твоих видеть. Вдохнуть то, что ты выдохнешь…
– Нет, ты проси, проси! – настаивала императрица.
Миних долго жался, потолки узорные разглядывая.
– Вижу, – сказал, что не уйти мне от тебя пустому. Ладно! Чтобы тебя не обидеть, согласен принять в свое владение поместья украинские, которые ране Вейсбаху принадлежали… Бедняга-то умер! – всхлипнул Миних. – А именья его в казну перевели… Дай!
Анна Иоанновна прикинула: «Ой, как велики те поместья выморочные… страшно велики и богаты!» Но делать нечего.
– Бери, – сказала, и Миних оказался Крезом…
Покидая царицу, он (хитрец!) хлопнул себя по лбу:
– Ах, голова моя! Все позабывать стал…
– Ну, говори. Чего еще, маршал?
– В армии состоял в солдатах отрок один. Он первым на фас Перекопа вскочил. Так я ему, матушка, чин дал.
– И верно сделал, – похвалила Анна Иоанновна.
– Да отрок-то сей из князей Долгоруких, матушка…
Царица нахмурилась:
– Не отнимать же мне шпагу у сосунка…
Васенька Долгорукий был единственным из этой фамилии, кто стал офицером в царствование Анны Иоанновны.
* * *
Пройдет много лет, и многое на Руси переменится. Васенька станет Василием Михайловичем, в 1771 году он повторит набег на Крым и повершит дела Миниховы: Долгорукий не только Бахчисарай спалит, но проведет богатырей русских до берегов Тавриды южной, узрит Кафу, огнем и мечом утверждая славу воинства российского.
От отечества он получит почетный титул – Крымский! С этим титулом он и войдет в историю государства…
А вот грамоты так и не познает. Во всю жизнь, занимая посты высокие, останется Долгорукий безграмотен, и всегда будет он обвинять… перья:
– Опять перышко худо зачинили – не могу писать.
Мир праху его солдатскому! Памятником от него остался потомству долгоруковский дом на Москве (ныне Колонный зал Дома союзов).
Глава одиннадцатая
И совсем потерялся средь волн арктических маленький дубель-шлюп «Тобол», принадлежавший Великой Северной экспедиции… Лейтенант Овцын с палубы не уходил. Сбоку от рулевого стоя, привязав себя к нактоузу компаса, помогал рулевому штурвалом работать. А внизу шлюпа – мокрынь, стужа, кости ломающая, сухари подмоченные, гуляет в трюме одинокая бочка с квашеной капустой. На верхний дек вылез подштурман Афанасий Куров.
– Отвязывайтесь, сударь! – он лейтенанту крикнул, и ветер разорвал его слова, относя в океан. – Сменяю вас…
Овцын с палубы не ушел. Пенные потоки сшибались в шпигатах, колобродя в узостях, как кипящие ключи. Корабль нес над собой громадные полотнища парусины, и «пазухи» кливеров были до предела насыщены свежаком. Отвернуть с курса их мог заставить только лед, а потому шлюп «Тобол» дерзал бороться с полярной стихией.
«Тобол» прорвался за Гусиный Нос, где на урочище хранили моряки запасы провианта. Пошли далее, и скоро в корпус дубель-шлюпа стали биться льдины. Расшатанное судно потекло, изнутри его наспех конопатили матросы, грели на жаровнях смолу, стучали мушкелями плотники. Приблудная собачонка Нюшка, которая, в калачик свернувшись, так уютно согревала по ночам ноги Овцыну, теперь озлобленно облаивала тюленей. Сильный туман тянуло вдоль берегов Обской губы, а пресная вода замерзла в бочках… Худо!
– Впереди уже лед, – доложил лейтенанту Куров.
– Ты глянь за корму, Афоня… Там тоже лед.
В промоине полыньи корабль качало меньше.
– А нас относит в сторону… Теченье сильное, вертлявое.
– Кажется, сломало лапы якорей… Эй, боцман!
Текли безжизненные берега. Тоска и запустенье. Хоть волком от безлюдья вой… Но долг есть долг, и Овцын продолжал работу. Геодезиста с рудознатцем послал на шлюпке – для съемки берегов на карту, для рудоискания. Они вернулись еле живы.
– Топь, – заявили кратко. – Добра не жди!
Никита Выходцев, мужик тобольский, признался Овцыну:
– Митрий Леонтьич, ты как хошь, а я скажу тебе открыто. Вертай назад, покуда целы. Мороз в баранку скоро закрутит, все передохнем здесь за милую душу…
Лейтенант созвал консилиум. В каюте запалили фитилек, светил он чадно. Овцын мнение каждого выслушал. Сам удивился, когда подумал, сколько учеников он выпестовал! Матросы все – мещане да казаки, а он обучил их наукам разным, а теперь они разумно говорят, как навигаторы толковые… В заключение он и сам сказал:
– Дивлюсь я! Наши предки давным-давно ходили в Мангазею, сей легендарный город, наполненный у края ночи мехами драгоценными, золотом и костью. А мы не можем пройти дорогою предков наших!.. Отчего? Видать, справедливо предание в краях местных, будто предки наши не из Оби в Енисей, а – наоборот! – с Енисея на Обь хаживали. Мы же здесь бьемся-бьемся… как башкой в стенку, все в этот лед проклятый! Ладно, будем стучаться и дальше. Все по местам стоять, к повороту генеральному – на курс обратный…
Глубокой осенью «Тобол» пришел в Обдорск, а на зимовку перебралась команда шлюпа в город Березов – ближе к людям.
* * *
Постылой жизнью проживали ссыльные в остроге Березовском. Князь Иван Долгорукий пил пуще прежнего, а Наташа страдала с детьми своими. Чай бы нужен! Чай от пьянства хорошо спасает, все нутро пьяницы от вина промоет. Да где взять чаю в Березове?
Катька же, невеста царская, жила весь год в томлении любовном, Овцына с моря поджидая. Младшие братишки Ивана, князья-отроки Николашка, Алешка да Алексашка, выросли заметно в заточении – стали узкоголовы, с плоскими от безделья ладонями, сварливые. Самый младший из Долгоруких – Александр уже попивать стал, на взрослых глядя; лейтенанта Овцына завидев, говорил ему отрок так:
– Чего пустой к нам ходишь? Чего винца не носишь?
Овцын повидался с князем Иваном Долгоруким:
– Не ты ли, Алексеич, братца малого в пьянство вовлек?
За мужа своего ответила лейтенанту Наташа:
– С моего голубя ненаглядного и того станется, что сам пьет. Нет, сударь, Алексашка по высшему велению запил.
– Это как же вас понимать, Наталья Борисовна?
– А так… Порушенная царица наша братца спаивает.
В долгие ночи полярные сладостны объятия любовные. До чего же жгучи поцелуи женщины, которая царскую корону на себя примеряла. Все это уже в прошлом для Катьки, и осталось ей, ненасытной, только одно: чтобы на груди ее лежала голова чернобрового любовника в чине скромном – лейтенантском…
Под утро Овцын как-то спросил Катьку:
– Зачем ты, Катерина, братца к винопитию приучила? Как бы, гляди, худа не случилось. Вино в радости хорошо пьется, а коли в горе пить – еще горше станется…
Хорошо было Овцыну зимовать в городишке заштатном. Березовский воевода Бобров – мужик добрющий, майор Петров с женою – люди грамотные, книгочейные. Обыватели тоже неплохи, доверчивы, ласковы. Природа суровая да пища грубая нежностям не мешали. Приятно было Митеньке и друга своего встретить, Яшку Лихачева – вора бывшего, а ныне казака доброго. Яшка предупредил лейтенанта:
– Ой, Митя, молчать не стану – честно поведаю. Тут, пока ты на «Тоболе» путей до Туруханска ищешь, подьячий Оська Тишин к Катерине Лексеевне твоей липнет, будто смола…
Лейтенант знал, что любим Катькой – пылко, до безумия. А подьячий Тишин – гнусен, пьян, и воняет от него.
– Атаман, – сказал лейтенант, – дураков на Руси учат.
– Золотые слова, Митя: подьячего поучить надобно…
Зажали они прохиндея в темном углу и стали вразумлять. Овцын разок по зубам треснул и отстал. А потом метелили Тишина на кулаках двое – атаман Яшка Лихачев да Кашперов, провинциал старомодный, который во всю жизнь далее Березова не выезжал. Потом Овцын с князем Иваном Долгоруким пошел в баню париться. Туда же (день был субботний) и Тишин приволокся. Подьячий обиды вроде не держал. Помимо веника, он в баню вина еще притащил. В предбаннике компания вино то сообща выпила. Говорили о разном, кому что в голову взбредет. А князь Долгорукий, охмелев, сказал:
– Фамилия наша совсем пропала. А все эта вражина виновата!
Тишин тоже в разговор сунулся.
– О каких врагах говоришь, князь? – спросил он Ивана.
– Да об этой толстозадой, кою народ наш глупый императрицей считает, а она корону царскую на титьках своих носит!
Подьячий едва от испуга оправился:
– Уйти мне от вас, а то греха не оберешься… Тебе бы, князь, за государыню нашу, голубицу пресветленькую, бога молить денно и нощно.
Долгорукий еще вина себе подлил.
– А много ты, – спрашивал, – видел людей, которые бы за ту курвищу маливались? Погоди, придет времечко, за все сочтемся. Мы здесь сидим в снегу по макушку, а корни-то от зубов еще не выдернули… Болят они, корни эти! У нас и в Париже конфиденты тайные сыщутся, они за нас, бедных, хлопочут…
– Уйду я, – изнывал подьячий. – Слышать вас страшненько!
– Может, донести желаешь? – наседал на него Долгорукий. – Ну, доноси! Тебе же первому башку срубят… Да где тебе доносить! – отмахнулся ссыльный князь. – Ты в Березове тоже варнаком сделался, а Сибирь доносчиков не терпит.
– Коли не я, так майор Петров донесет.
– А майор не станет поклепствовать: он человек честный…
Тишин – к Петрову: мол, так и так, зло явное наблюдается.
– Помалкивай! – отвечал майор. – Много ты в мире добра и зла разбираешься… Молчи уж, а то тишайше пришибем тебя здеся!
Тишин, чтобы себя оберечь, на всякий случай за рубль подговорил одного сопитуху, чтобы тот «слово и дело» за собой сказал. Тот как раз в белой горячке пребывал и стал орать на весь Березов. Повезли его, орущего, к саням привязав, в Тобольск, где он и рассудка лишился. Стали его палачи на дыбе трепать, а доносчик про курочку-рябу чепуху несет. На этот раз беда миновала жителей березовских. Но Тишин не успокоился – зло свое затаил. Катьку иногда встречая, говорил ей со значением:
– Так поцелуешь меня аль нет? Дай, красавушка, хоть разочек под тебя подвалиться. Утешь ты меня, Христа ради.
– Ты под каргу свою старую подваливайся, сколько хошь.
– Ой, пожалеешь ты! – угрожал Тишин. – Я ведь, когда в губернии живал, законы царские изучил. Могу и со свету сжить…
– Я сама любого из вас сживу! – отвечала Катька…
Овцын всю зиму по-прежнему с людьми своими занимался. Натаскивал их в навигации и в астрономии, матросов писать и считать учил. Преподавал знания, без которых корабля в море не вывести. И душевно радовался, что умнеют подчиненные, стараются.
– Быть вам после меня офицерами, – обадривал он их…
Отправил рапорт в Петербург о плавании бывшем. «А от болезни цинготной, – сообщал Адмиралтейству, – ныне мы никто никакой тягости не имели». В этом была заслуга его великая. Таких «безцинготных» плаваний в Арктике еще не ведали до Овцына на флоте российском. Но ему даже спасибо никто не сказал. Во времена те страхолюдные народу было не до Овцына, и не знали о нем в России… А лейтенант под парусами дубель-шлюпа своего науку русскую двигал во мрак ночи арктической!
* * *
Иван Кирилов тоже науку продвигал в желтизну степей оренбургских. А рядом с ним двигал пушки генерал суровый – Александр Румянцев. Несоответствие получалось: одной рукой для башкир школы строить, другой – в этих же башкир кидать ядра огненные!
А башкиры бунтовали. Оренбург обкладывали конницей, ни одного обоза в город не пропуская. Оттого в гарнизоне много народу за зиму вымерло – от голода, от стрел.
Кирилов говорил Пете Рычкову:
– С народом надобно не в сердцах общаться, а с сердцем! Любого злодея давайте мне – я ласкою из него пса верного сделаю…
Пока генерал Румянцев с пушками развлекался, Кирилов волею своей указал штрафы с башкир поснимать, чтобы они жито на семена торговали, стал их к труду на медных заводах приохочивать, а платить за работу велел честно – хлебом! Все эти «мягкости» сурово осудил в своих доносах к императрице Василий Никитич Татищев: возводил он вину на Кирилова, что тот «весьма много оным ворам (бунтовщикам-башкирам) в указах своих послабил». Где только Кирилов шахту какую откроет или завод новый поставит, Татищев тут как тут – опять с доносом. Мол, и шахта обвалится, мол, и завод этот сгорит; Кирилов же, если верить Татищеву, лишь о своих доходах печется («на свою персону прихлебствует»).
А в это время Кирилов с женою и сыном-малолеткою, бывало, куску хлеба радовались. Царица ему копейки из казны в карман не опустила: мол, и так проживет. Семью статского советника подкармливал Петя Рычков, у которого в Вологде родители да дядья были очень богаты с торговли. Но бодрости Кирилов не терял.
– Гляди, Петрушка, – говорил он Рычкову, – худо-бедно, а мы движемся… Сколь уже бастионов и городов заложили, карты составили. Эльтон солнечное затмение пронаблюдал, ныне он нижнюю Волгу описывает. Илецкая соль на рынок от нас поехала. Флот на море Аральском заведем. Гейнцельман, ботаникус ученый, немало уже травок ко здравию человека сыскал. Живописец Джон Кассель не токмо рисует, но и дипломатничает в орде хана Абулхаира… Чего бы не жить нам с тобой? Да вот, брат, помирать надо.
И ложился он помирать на лавку. Уже привычно. Топилась печка кизяком душистым. Через окошко – размером в лист бумаги писчей – текло светом пасмурным. Приходил священник. Приносил «святые дары». Убивалась с горя жена, руки своего кормильца целуя. Пугался сынишка, когда Кирилова к смерти причащали.
Но Иван Кирилович снова оживал.
– Ульяны Петровны, – жене говорил, – мундир мне… еду!
Издалека он соблазнял в письмах и рапортах императрицу посулами: «…земля черная, леса, луга, рыбные и звериные ловли». Недостатка у Оренбурга ни в чем нет – нужны только люди, чтобы край этот заселить и промышленно освоить. Он знал, чем надо искушать царицу-дуру: Кирилов посылал ей наборы камней оренбургских – порфир, яшму, агаты и малахиты редкостные. А по Руси уже струились слухи такие: есть далече землица, где воля вольная, а царем там сидит советник один, – и всех принимает с радостью. Из деревень нищих, из городов сожженных уходили искать эту землю солдаты беглые, каторжники да люди гулящие…
– Принимать всех, – распорядился Кирилов, – всех, хотя меня за это и не помилуют. Буду писать патронам своим, чтобы людей крамольных отныне не ссылали в края гиблые, где совы с них мясо дерут, а слали бы к нам…
И была у Кирилова мечта, еще давняя, устремленная к берегам морей, вечно ликующих, издревле Русь зовущих.
– Петя, – признался он однажды Рычкову, – неужто пришло время, когда от мечты той отказаться надо? Видать, уже не побываю я в Индии… Ладно, не я, так другие. Кликни Джона сюда!
Явился живописец-англичанин Кассель, почтительный.
– Джон Иваныч, вы еще молоды. Я уже не способен до Индии ехать, но хочу вас послать… Поверьте, страна эта – удивительна! Россия вас никогда не забудет, ежели вы ее в политике соедините дружбой с народом индийским. Согласны на путешествие?
– Я только что вернулся из орды казахской, – ответил Кассель, – а там с меня живьем чуть не спустили шкуру. Я не пришел еще в себя, а вы мне предлагаете вояж опасный… Нет, не могу!
Петербург еще не ведал, что Кирилов населяет Новую Россию беглыми крепостными и солдатами. Они здесь оживали. Соха уже воткнулась в целину, и первые борозды украсили землю – черную, жирную, сытную… Сенат вошел к императрице с прошением от Кирилова.
– О чем он просит, этот прибыльщик? – удивилась Анна Иоанновна. – Ежели виноватого не в Сибирь на шахты ссылать, то где еще страшнее место найти, чтобы верноподданных запугать?
– Ваше величество, – вмешался князь Дмитрий Голицын, – только взгляните на карту. Вы ошибаетесь! Русский человек Сибири давно не боится, ибо чем дальше от Петербурга, тем вольготнее и прибыльнее живется. Даже каторга не стесняет мужика нашего больше, нежели стеснен он в отеческой части России. Хотите и далее народ свой пугать – так пугайте не Сибирью, а Оренбургом…
– Уговорил! – произнесла Анна Иоанновна и глазами стрельнула злобно на старого верховника.
* * *
Осенью 1736 года прибыл в Оренбуржье первый обоз с ссыльными из России. С утра сыпали тяжелые дожди, земля намокла, чавкала под ногами, леса шумели печалью. Поддерживаемый своим бухгалтером, Иван Кирилов вышел обоз встретить.
– Теперь заживем, – говорил. – Население прибывает…
Подводы подъехали, а на них люди под дождем мокнут. Да люди ли это? Приехали обрубки какие-то, от бывших людей оставшиеся. Привезли их – прямо из пытошных, после клещей и огня. У кого носа нет, у кого уши обрезаны, кто безглаз, кто обезножен. Словно куски мяса сырого завернуты в тряпки грязные. А одна бабка старая была на дыбе совсем изуродована. Перебитые руки ее к двум доскам привязали, чтобы кости срослись поскорее. И она, убогая, эти доски-руки под дождем растопырила. Так и сидит на телеге, будто квелая курица…
Кирилов, спотыкаясь, подошел к прибывшим.
– Господи, – простонал, – да кто ж вы такие?
– Присланы, барин… город городить. Прими уж…
– Не оставь в милости, – кричали вразброд, – не гони нас от себя. Совсем пропадем… Дай хоть помереть под крышею!
Ближе к ночи Кирилов велел печи топить, перья заточил.
– Я не стану молчать! – жене он сказал. – Ульяны Петровны, вы спите, а я писать сяду… в Петербург. Бессовестный я был бы человек, если бы промолчал, когда народ тиранство такое терпит, а членовредители в чинах высоких кровью их умываются. Прислали вот… от Ушакова да от Феофана Прокоповича – один по гражданским делам лютует, другой за духовные дела казнит.
Статская советница за голову схватилась:
– Батька ты мой драгоценный, да опомнись ты! С кем спорить-то хочешь? Ты думаешь, во дворце не знают о пытках? Или уши царицы заткнуты? Всё кровососы знают, они сами тому потатчики…
Кирилов озаглавил доклад свой: «О пытках и публичных наказаниях, о натуральных смертях, о долговременном держании (в тюрьме, понимай) и о протчем, к тому же касающемся». Деловито разбил он доклад на пункты, за каждый из которых его могли на колесе четвертовать. В избе уфимской сидючи, под шум дождей осенних, советник статский обличал Анну Иоанновну в преступлениях против народа…
На полатях причитала жена, беду предчуя.
– Оставь, – молила мужа. – Замучают ведь тебя изверги. Подумай о себе, где ты завтра проснешься? Вот приедут и схватят, как Жолобова схватили! Не гляди, что далеко забрался – у них руки-то длиннее твоих.
– Не мешай, мать, – отвечал ей Кирилов. – Я не за тем сюда ехал, чтобы весь срам российской жизни пред дикими племенами выявлять наглядно… Уймись ты, все равно напишу и отправлю!
Средь прочих пунктов Кирилов спрашивал у властей столичных: в чем состоит воспитательный смысл вырываний ноздрей до обнажения носоглоточной кости? На что уродовать человека, созданного по подобию божиему? И почему, спрашивал, людей под следствием томят многие годы: войдет в тюрьму молодым, а выходит стариком, и ему говорят: «Извини, брат, ошибка вышла…»? «Калек, к труду неспособных, – писал Кирилов, – вы вот мне прислали, а подумали ли в Петербурге, что калеками Арала и степей не освоить?..»
Великое дело свершил Кирилов – многие тысячи людей он спас от огня и дыбы пытошной.
Императрица указала Ушакову и Феофану Прокоповичу:
– Образумьтесь! Допрос виноватого не обязателен пыткой быть. Эдак-то вы всех людей мне переломаете… Помучай немного, но не тирань, и, пока не ослабел еще, сразу в Оренбург его!
Глава двенадцатая
Париж… За казармами полка «черных гусар» на улице Дэзе кучер придержал карету на развороте, и кто-то стукнул в заднее окошечко. Кардинал Флери выглянул: стоял на улице молодой человек лет тридцати, одетый дворянином-жентильомом, как видно поджидавший здесь проезда всесильного кардинала… Флери распахнул дверцу, ногою в туфле атласной он откинул подножку.
– Вы очень ловкий малый! Надеюсь, – он спросил с усмешкой, – вы не попрошайка! Не прожектер? И вы не станете претендовать на изобретение вами красивых мыльных пузырей?
Незнакомец уверенно сел рядом с кардиналом:
– Я не отягщу ваше святейшество надоеданьем долгим и бессмысленным… Дорога эта (я знаю) ведет в Версаль, куда я не ходок. Мне нужен с вами разговор – открытый, без лукавства.
– Простите, не пойму – кто вы? Ваш акцент необычен.
– Я… русский.
– О! – умилился кардинал. – Все русские любопытны для француза. Итак, вы можете рассказывать. Но для начала назовите себя.
– Имею честь. Я рода знатного. Царица русская Наталья Кирилловна, мать Петра Великого, мне родня ближайшая… Нарышкин я! Семен по имени, а ныне проживаю изгнанником в Париже, где затаился под вымышленной фамилией – князь Тенкин.
– Что вас заставило, мой друг, покинуть родину?
– Насилье и бесправье. Все дело в том, – рассказывал Нарышкин, – что я был обручен, хотя и тайно, с дочерью Петра – цесаревной Елизаветой. Король французский может не гнушаться мною, ибо мы с его величеством являлись женихами одной и той же женщины.
– Уж не она ли вас ко мне послала?
– Нет. Я убежал давно, лет пять назад. Успел окончить здесь Сорбонну, науки разные постиг… И разговор у меня к вам, кардинал, особый и серьезный. Скажите мне вы, представляющий политику короля, доколе же Франция будет терпеливо слышать стоны русские? Не пора ли Версалю вмешаться в дела российские?
– Наш разговор становится опасен, – ухмыльнулся Флери. – Ну что ж. Так, может, даже лучше… Послушайте теперь меня. Французы здравый смысл привыкли заменять остроумием. Я, слава богу, человек неостроумный. Я здраво мыслю. Да, верно, что Россия необходима Франции как друг. Но, посудите сами, что мы, французы, можем сделать?
– Проникните на Русь хоть кончиком иглы, – ответил Нарышкин, горячо и пылко. – А за иглой протянется и нитка. Вы знали б, кардинал, как честь русского имени унижена сейчас. Вы знали б, сколько недовольных в России, готовых перевернуть престол!
– Но это невозможно…
– Возможно это, кардинал! Поверьте, если цесаревну Елизавету, которая живет в обидах, растормошить, будя в ней надежды, тогда дворянство встанет за нее! А… Долгорукие? – спросил Нарышкин. – Голицыны князья? Они же были главными в году тридцатом, когда в день черный для России воссела на престоле женщина с лицом мужским, корявая и злая…
– Поворот, – сказал вдруг кардинал. – Сейчас мой кучер опять придержит лошадей, и вам, я думаю, лучше спрыгнуть здесь. Время для протягивания иглы с ниткой для Франции еще не наступило. Но сейчас я увижу своего короля и доложу о нашем разговоре.
Нарышкин покинул карету кардинала, и она, грохоча колесами по булыжникам, завернула на дорогу к Версалю. Казалось, еще недавно сидел он в Александровой слободе, пил вино с Балакиревым, ездил на охоту с Жолобовым, была с ним рядом цесаревна. Еще недавно он играл на флейте с Василием Тредиаковским… На мосту Понт-Нефф Нарышкин остановился и долго смотрел на мутную Сену.
Ему сейчас очень хотелось квасу или клюквы.
* * *
А за деревней Смольною, близ которой жила Елизавета, с пырхом взлетали из-под снега куропатки. Под сугробами рдела в изморози яркая клюква. Чухонки местные собирали ее, везли в город на волокушах… Петр Михайлович Еропкин ныне здесь же проживал. Строил он монастырь Невский и как сосед частенько виделся с цесаревной. Мало того, архитектор был помещик небедный, а потому Елизавета Петровна деньги у него одалживала.
– Вот управлюсь когда, – обещала, – так верну тебе!
Но Еропкин понимал: никогда она не вернет, пока цесаревна, а ежели корону наденет императорскую, так вряд ли вспомнит о долгах прежних. Но он давал щедро, потому что было ему цесаревну жалко: добрая она, красивая, смешливая и… обижена от двора Анны Иоанновны! Сошелся архитектор и с челядью цесаревны – зубастыми, башковитыми грамотеями. Воронцовы и братья Шуваловы, Александр и Петр, жили трезво, без плотоядства – больше мыслили, спорили. Парни себе на уме, начитанные, хваткие. Возле них крутился, словно шутейный фейерверк, бесшабашный и ловкий Жано Лесток – на все руки мастер, в любой дом вхож, новостей столичных собиратель. А любимец цесаревны Алексей Разумовский пил да ел, в разговоры умные, как и цесаревна, не мешался.
Именно здесь-то, в свите Елизаветы Петровны, наслушался Еропкин речей об экономике государства – горьких, зловещих и тяжко ранящих. Александр Шувалов, не таясь, говорил зодчему:
– Ежели насилие духа народного и дале продлится так-то, России в первый ранг никогда не выбиться. Спасти отечество от разорения могут лишь силы новые. Надобность пристала в людях молодых, азартных, до наук охочих, коим честь русская всего дороже. А так… на карачках вслед за Европою ползти будем!
Еропкин, от двора милостями осыпанный, большой барин, весь в шелках и бархатах, был патриотом – он тоже страдал:
– Такова славная история от прадедов наших… О боже! Неужто все величье Руси падет от насилия этого? Вот и обер-егермейстер Волынский шибко печалится о том же…
– Его печаль ина будет, – смеялся Воронцов Мишка. – Мы вошки махоньки, а он теля широченная, в нашу щелку не пропихнется.
Изредка архитектор бывал наездами на Васильевском острове, где соседствовал домами с Соймоновым; адмирал ему говорил:
– А ты напрасно в дружбу мне Волынского вяжешь. Я этого сударика не люблю. Казнит мучительски, а ворует грабительски.
– Да не ворует он давно, весь в долгах!
– Долги еще не есть доказательство бедности. Мне с Волынским никак не по пути: я карьер ради нужд отечества свершаю, а он себе в удовольствие… Разве не так, Петра Михайлыч?
Архитектор убеждал адмирала:
– Поверь мне, что Волынский – гражданин небезучастный, душою скорбит за отечество не менее твоего, Федор Иваныч.
Соймонов только отмахивался:
– Знаю я скорби его… На хвосте у графа Бирена паук этот высоко взлетает. Ныне в кабинет-министры метит, и вот беда – пронырнет ведь! Таким супостатам, как он, всегда везет.
– Не беда, а счастье то будет, – возражал Еропкин. – Кто там, в Кабинете, разлегся? Черкасский-Черепаха спит день-деньской, а Остерман в одиночку Россией ворочает. Волынский-то Черепаху живо разбудит, а Остермана, будто клопа, придавит… Нам же, русским, от того лучше станется!
– Уж и не знаю, будет ли когда русским людям лучше? А пока что с каждым летом все хуже и хуже… Прощай, отъезжаю я.
– Далече ль?
– Да нет, до Кронштадта надобно съездить, а по весне снова тронусь в края дальние. Скреплять буду дружбу калмыцкую с народом российским. На старости лет меня дипломатом сделали, и сам не пойму, с чего мне честь такая?
Вечером на лошадях запаренных вернулся Еропкин в Смольную, навестил усадьбу цесаревны. В доме Елизаветы всегда под утро спать ложились, когда нашумятся с вечера, наедятся, нассорятся… Тихо на этот раз сидели за столом Шуваловы с Воронцовыми.
– Чего притихли-то? – спросил их архитектор.
– Кидай шубу на лавку, – привстал от стола Воронцов.
А вертлявый Лесток выпалил:
– Феофан Прокопович богу душу отдает…
– Не с того ль загрустили, други мои?
– С того… Вот сообща гадаем: коли умрет Феофан, будут из тюрем выпускать невинно мучимых или не станет послабления по делам синодским? Только, Петр Михайлович, ты уж за порог нашего мусора не вытаскивай. Что мы говорим тут – пусть в Смольной и останется.
– Я пытошным заведениям – не слуга… Не донесу!
Разумовский в одних подштанниках за столом сиживал.
– Беда с вами! – сказал. – Языки до полу отрастили, теперь их чешете. Давайте пить лучше. Случись что, с трезвого спросят. А пьяный всегда на безумие сослаться может… Ну, начнем?
* * *
Феофан умирал на речке Карповке, что течет среди дач и лесов, шум столицы не достигал ушей его. Умолкли за стеною палат владыки дудошники, гудошники, балалаечники. Девка белая, шлепая босыми пятками, уже не несла к изголовию его фужер стекла богемского с янтарным токаем…
Итак, смерть пришла! На подушки жаркие владыка откинулся, кадык дергался под бородой черной – в кольцах, как у цыгана. Феофан воззвал в пустоту:
– О глава, глава! Разума упившись, куда ся приклонишь?
Что ж, спасибо судьбе: он истинным был владыкой над людьми крещеными. Шесть лет подряд состязался Феофан с Ушаковым – кто больше народу истребит? Разница меж ними невелика: Феофан замучивал людей «во славу божию», а Ушаков старался «во славу государеву». Вся жизнь владыки Синода прошла между школой и застенком; он жил в страхе скотском и умирал в страхе, как умирают только палачи…
Феофан сам пытками руководил! Мозжились перед ним тела людские, шатались кости в суставах. И человека снимали с дыбы, как мешок, в котором кости уже свободно болтались. Поэт и философ, Феофан помнит, как у раскольника одного глаза в орбитах лопнули. С именем Христовым стопы выдергивали из голеней, а плечи выбивали из лопаток. Кололи иглами «овец заблудших», жгли их серой…
– Ой, страшно мне! Гриша, Гришенька… свет возжи!
Возле Феофана обретался юноша – Теплов Григорий, которого родила от владыки молодуха-монашенка. А чтобы грех покрыть, Теплова за сына истопника выдавал, отсюда и фамилия пошла такая – Теплов, мол, от печек теплых произошел этот юноша.
– Гриш, а Гриш… – позвал Феофан сына.
– Чего угодно, ваше преосвященство?
Феофан сыночка напутствовал в жизнь будущую:
– Ты зубы-то отточи… Грызи всех, кои встревать на пути станут. Волком будь, Гришенька! У меня смолоду врагов столько было, что не ведал – куда ступить. Я только при Анне Иоанновне, благослови ее бог, и вздохнул спокойно. А то ведь, бывало, не спал…
Умер он. Владыку уложили в гроб, облили его воском, чтобы не смердил по дороге, и повезли в Новгород, где и закопали. Вот и преклонилась его голова, разуму и страхов упившись. Поменьше бы на Руси таких «просветителей»,[11] у которых в одной руке вирши духовные о любви к ближнему, а в другой – плетка-семихвостка…
Как только Феофана не стало, по России легкий трепет прошел: это забились сердца замученных им и вздохнули колодники в «мешках» тюрем монастырских:
– Сдох зверь ненасытный! Теперь нам легше станется…
Горой лежали неповершенные дела по инквизиции духовной. Куда их деть? На больших телегах привезли их в Тайную канцелярию. Да, наворотил покойничек… Ушаков велел телеги на двор завезти.
– Сам-то крышкой накрылся, – сказал Ушаков, – а нам теперь не ешь, не пей, чужой навоз раскапывай… Ванюшка! – позвал он Топильского. – Ты все эти дела единым махом в ажур приведи…
Ванька Топильский был на расправу скорым:
– Андрей Иваныч, я все духовные дела разгреб. Утомился с ними. Иных людишек и на волю отпустил, сердце-то, чай, не каменное.
– Милосердие – это хорошо, – похвалил его Ушаков. – Ты у меня мастак, Ванька. Зри в оба! По слухам придворным, я так ведаю, что ныне государыня наша, голубка ясная, к Дмитрию Голицыну подбирается… Зажился старичок на этом свете. Пора уж ему… Ты зри!
Поздно вечером в кабинет начальника Тайной розыскных дел канцелярии втерся бочком славный юноша – собою приглядный, ухоженный.
– Теплов я, сын истопника владыки синодского… Не пригожусь ли по делам вашим тайным? Может, чей разговор подслушать надобно? Или к персоне подозрительной в дружбу войти? Я бы это смог… А сколь жалованье у вас? Много ль положите?
Выяснилось, что Гриша Теплов – художник. Но парсуны писать не брался! Виньеточки рисовал нарядные. Родословные древеса развешивал по стенам домов боярских. С того и жил. Понятно, нуждался. Деньги всегда нужны молодому человеку.
* * *
По льду на лошадках Соймонов в начале 1737 года отбыл в Кронштадтскую крепость жалованье флотскому офицерству произвесть. Опушенный красивым инеем, под берегом Котлина застыл корабль с несуразным именем «Петр I и II», а командовал кораблем этим Петр Дефремери… На казнь смертную осужден, он от смерти с помощью Соймонова был избавлен.
– Мне и теперь, – рассказывал он адмиралу, – ходу в карьер совсем нет. Политика наша Франции бережется, а посему меня, как француза, даже в море не отпускают.
Федор Иванович ему деньги отсчитал, поздравил – событие в жизни человека, когда один раз в году жалованье выдали. Дефремери по этому случаю графин с вином на столе водрузил.
– Мой тост двойной будет – за Францию, которая дала мне жизнь, и за Россию, которой я шестнадцатый год служу.
Выпили. Копчушки астраханские – на закуску.
– Оно и ладно, – сказал Соймонов, жуя. – Каждый раз, как в тарань зубами вцепишься, сразу Каспий поминается… Помнишь, Петрушка, как хорошо было нам на Дербент плавать? Молоды были…
Дефремери поник головой:
– Сломалась моя жизнь после сдачи корвета «Митау». Друзья все пропали… во льдах! Где Овцын Митька? Где Харитоша Лаптев?
– Не печалься, – утешал его адмирал. – Я тебе так посоветую: езжай-ка ты под Азов, в Донскую флотилию, которой Бредаль командует. Бредаль – вояка славный, сам из норвежцев, я ему напишу о тебе. Он примет. И будешь ты, воюя, при нужных делах состоять.
– А разве война походом на Бахчисарай не кончилась?
– Миних растревожил гнездо осиное, теперь татарва жалит нас. А на войне ты себя побереги. Не ядром пугаю. Заразы бойся – чумы…
В чине капитана III ранга Дефремери отъехал на Азовское море. В пути он не был одинок: часто встречались санки с офицерами армейскими и флотскими – все поспешали на юг, в разлив близкой весны, и было ясно: до победы еще далеко… Ехали! Ехали! Ехали!
Кто на войну едет? Конечно, больше молодежь.
Глава тринадцатая
Ну и вызвездило сегодня… Вот это ночь так ночь!
Струится мороз под копытами, режут снег полозья санные.
Приятный брег! Любезная страна!
Где свой Нева поток стремит к пучине.
О! прежде дебрь, се коль населена!
Мы град в тебе престольный видим ныне…
Ровно в полночь сменяются караулы империи Российской. Вершатся салюты у полковых знамен, возле судебных зерцал и казенных печатей, над ящиками с деньгами. Зорко берегутся от гнева простонародного дворцы царские, дома вельможные, здания посольские.
Всюду кордегардии. Гауптвахты. Мосты. Шлагбаумы…
В коридоре пред спальней царицы офицер выкрикнул:
– Стой! Замри!
А впереди еще целая ночь. До утра стоять здесь.
Мимо часовых, после проигрыша в карты счастливчику Рейнгольду Левенвольде, волоча на себе чудовищные пудовые робы, императрица протиснулась в двери опочивальни. Караулу пожелала басом:
– Спокойной вам ночи, охранители мои!
Быстрым шагом, ни на кого не глядя, в мысли тайные погружен, сиятельный граф Бирен пронырнул в спальню к царице. Дверь закрылась за ним, любимый арап Анны Иоанновны надел белую чалму с аграфом алмазным, встал у порога… Во дворце – тишина.
А утром Анна Иоанновна наказала:
– Людей из кавалергардии послать на дом князю Дмитрию Голицыну – станет ли князь волноваться? И что он, князь Голицын, сказывать при аресте станет, о том никому не объявлять, а мне дословно рапортовать… Ясно?
* * *
Старик был болен – его из постели вытащили. Допрос вели во дворце Зимнем, близ самой спальни императрицы, и она, пред судьями не показываясь, из-за ширм потаенно слушала, о чем говорят… Вышний суд все подряд в одну кучу свалил: кляузы Антиоха Кантемира, отлынивание Голицына от службы под видом болезни-хирагры, донос чиновника Перова и… гордыню!
– Не залепляйте глаза мне, – отвечал Дмитрий Михайлович. – Не проще ль будет прямо сказать: судим тебя, князь, за то, что в смутный год тридцатый желал ты республики аристократической!
В конце допроса ему подсунули листы для подписи, но хирагра старая мешала князю, он брата Мишу позвал, тот за него расписывался, а князь Дмитрий Михайлович при этом Ушакову сказал:
– Ежели б для пользы отечества Российска сам сатана из пекла ко мне явился, я б советы его мудрые тоже принял…
Ушаков сунул руку под парик, скреб себе лысину:
– А повторить, князь, слова сии смог бы?
– Отчего же и нет? – И князь повторил (а Ушаков записал).
Записав же, он сразу императрицу в спальне ее навестил:
– Ваше величество! Голицын уже сатану в помощь призывал!
– Это в дому-то моем? Видать, ему вышний суд империи не страшен. Тогда учнем судить его Генеральным собранием…
Генеральное собрание – из самых знатных вельмож. За председателя в нем князь Алексей Михайлович Черкасский. Приговор над стариком начинался восхвалением гениальной мудрости царицы Анны Иоанновны, причем все судьи вставали из кресел и, обратясь к иконам, благодарили царицу за «матерное» охранение законного правосудия в государстве… Сатану тоже не забыли – о нечистой силе в последнем § 13 было помянуто (в таких словах: «…еще и злее того яд тот изблевал»).
Суд творился с пяти часов утра, еще под покровом ночи, а в восемь утра уже все было оформлено указом.
«И хотя он, князь Дмитрий, – указывала Анна Иоанновна, —смертной казни достоин, однакож Мы, Наше Императорское Величество, по Высочайшему Нашему милосердию, казнить его, князь Дмитрия, не указали; а вместо смертной казни послать его в Шлютельбург…»
После чего осужденному сказали:
– Ступай домой и жди смиренно…
Дома у Голицына отобрали все кавалерии орденские и шпагу; бумаги опечатали, караул приставили при капрале и при сержанте; больной старец начал сборы недолгие в тюрьму Шлиссельбурга.
– Там как раз ныне фельдмаршал князь Василий Долгорукий сиживает, чаю, Емеля, с ним мне скушно не будет…
Емельян Семенов помогал ему вещи укладывать. Голицын брал в крепость кружку, ложку, солонку, «кастрюлик с крышечкой», сковородку, вертел, два костыля инвалидных, порты байковые, колпак на голову, рубаху из шерсти и куль муки ржаной… Говорил:
– Хорошо, что дети мои взрослы – не малыми покидаю их. А ты, Емеля, за книгами моими присматривай… не дай им пропасть!
Явился в дом Ушаков для конфирмации, увидел книги:
– Макиавеллия гнусного или Юстия Липсия нету ли?
– Многое ты понимаешь в них! Конечно, есть.
– Книги эти опасные, их велено по империи сыскивать.
Снял он с полки один из томов, листанул – стихи.
– Не вредно ли? – обратился к секретарю Семенову.
Это были сатиры Боккалини, и Емельян выкрутился:
– Да нет. Тут песенки разные… о любви галантной.
Из Тайной канцелярии снарядили целый обоз с командой воинской, чтобы забрать книги из подмосковного села Архангельское. Голицына стали увозить в Шлиссельбург; слезно простился старик с братцем Мишею, расцеловался с Емелею, дворня князя пришла в покои к нему, мужики и бабы кланялись в ноги «страдальцу».
– Лошади стынут, пошли, – тянули Голицына на улицу.
Дмитрий Михайлович стражей от себя отстранил:
– Я еще не прощался… с книгами!
И перед шкафами книжными опустился старый книгочей на колени, словно перед иконами святыми. Приник к полу и разрыдался:
– Друзья мои, прощайте. Вы мне счастье дали!
Его подхватили, рыдающего, и поволокли в сани. Императрице было доложено, что Голицын перед дорогою в Шлиссельбург не иконам, а книгам молился. Те книги надо проверить – не сатанинские ли?
* * *
Караул при доме Голицына снят не был. Сержант регимента Семеновкого, Алешка Дурново, пошел в место нужное. В дыру зловонную напоследки заглянул и увидел, что средь дерьма бумаги лежат.
Не погнушался гвардеец – достал!
Эти письма, невзирая на запах отчаянный, сама императрица читала. Писал их Сенька Нарышкин, который в эмиграции под именем Тенкин затаился от гнева божьего. Особых секретов Анна Иоанновна не выведала, но зато пронюхала, что цесаревна Елизавета была тайно обручена с этим самым Сенькой.
– Во блуд-то где… Ай-ай, ну и девка!
Звали Тредиаковского к царице, явился он – в робости.
– Ты почто якшался с Сенькой Нарышкиным?
– Ваше величество, беден я… на дому его жил, от стола его кормился. А за это обучал его на флейте танцы наигрывать.
– Пошел вон… лоботряс!
На пламени свечи Анна спалила письма парижские.
– Ищите далее, – повелела. – А сержанта Алешку Дурново за проворство похвальное трактую я десятью рублями…
Емельян Семенов (в камзоле голубом, в парике с короткими буклями, перо за ухом, а пальцы в чернилах) по дому хаживал. Губы кусал. Думал, как бы спасти что от сыщиков? Когда инквизиторы давали ему бумаги подписывать, Емеля подмахивал их не гражданской скорописью, а полууставом древним. Это – от ума! Пусть лучше сочтут его за человека, старины держащегося, нежели примут за гражданина времени нового… Когда караул устал, приобвыкся к дому, стал Емельян Семенов жечь письма из портфеля княжеского. Лучина уже разгорелась в печи, пламя охватывало пачки голицынских документов. Но тут вбежал сержант Алешка Дурново и заорал:
– Ага-а… попались!
Руки себе спалил, но письма из пламени выхватил. Семеновым сразу заинтересовался Андрей Иванович Ушаков:
– Человек приметный. Хитрый. А с лица благоприятен…
Библиотека князя Голицына задавала всем работы тогда. Ванька Топильский в книгах не разбирался. Сунулись за помощью в Иностранную коллегию, но Остерман ответ дал, что его чиновники «показанных языков не знают». Выручил всех академик Христиан Гросс:
– Дайте-ка сюда… О-о, да тут пометки на латыни!
Семеному пришлось сознаться: это мои пометки.
Ушаков бомбой, арапа отшвырнув, вломился в комнаты императрицы:
– Матушка, новое злоумышление открыл я.
– Не пугай ты меня, Андрей Иваныч, что там?
– Выяснил я ныне, что вся дворня князя Голицына грамотна, в чем злодейский умысел усмотреть мочно. Пишут же мужики не коряво, а даже лепо. Мало того, иные из крепостных галанский, шпанский, свейский и французский языки ведают. А один из дворни князя, некий Емелька, Семенов сын… ой, страшно сказать, матушка!
– Да не томи, Андрей Иваныч… говори.
– Латынь знает, – сообщил Ушаков, глаза округлив.
– Латынь? – Царицу даже пошатнуло. – Это на што же мужику по-латинянски знать? Добрые люди того сторонятся, а он…
Ушаков арестовал Емельяна, начал с ним по-хорошему:
– Ты вот что, парень, скажи мне по совести, зачем господин твой бывший, князь Дмитрий, дворню языкам обучал?
– Сам князь Голицын, – пояснил Семенов, – языков иноземных ни единого не ведал. Но книги зарубежные читать желал. И вот крепостных обучал чрез учителей, дабы они переводили ему с книг.
– А ты в каком ныне состоянии пребываешь?
– Был в крепостных. Сейчас вольноотпущенный. Сочтя меня за человека образованного, князь Голицын отпустил на волю меня, ибо стыдно стало ему грамотного в рабстве содержать.
– А зачем тебе, Емеля, грамотность понадобилась?
– Не хочу псом помереть, – дерзко отвечал Семенов. – А человеку, ежели он человек, а не скотина худая, многое знать свойственно.
– Подозрительно рассуждаешь, – прищурился Ушаков…
Анна Иоанновна так рассудила:
– Всех из дворни Голицына, которые грамоте обучены, бить кнутом нещадно. А того молодца, что латынь ведает, пытать!
Семенова ввели в камеру для пыток. Горел там огонь. Палач вращал на пламени щипцы с длинными ручками. Тень дыбы запечатлелась кривою тенью на кирпичной стене, заляпанной пятнами крови.
– Огнем тебя умучать велено, – сообщил Ушаков.
Палачи сорвали с Емели одежду, и он спросил:
– Хотел бы знать – в чем вина моя?
Великий инквизитор империи Российской хихикнул:
– К тому и приставлены мы здесь, чтобы вины сыскивать. – Он велел палачам выйти и сказал Семенову наедине: – Вот, Емеля, пропадешь ты здесь. А ведь я большой человек в государстве… могу своей волей тебя от пытки освободить. И даже… даже в люди тебя выведу! Ко мне, – сообщил доверительно, – в службу тайную всякая гнида лезет, принять просится. Ученые же люди не идут. А мне такие, как ты, разумные да язычные, тоже надобны. Хошь, приму?
Семенов молчал. Ушаков бросил ему одежду:
– Закинься! Не стой голым… Эх, Емеля, Емеля! Ты думаешь, зверь я? Да нет, милый. Это я сейчас Ушаков, которого все дрожат. А ране… как вспомню, плачу. В лаптях, голодный, всеми затертый. Ох, настрадался я. И каторги хлебнул. Да, Емеля, все было. Я ведь людей жалею, как не жалеть их, подлых? Ну? – спросил. – Идешь ко мне? И сразу кафтан получишь при шпаге. Соглашайся, сынок… Сам простой человек, до всего дошел, я простых людей-то люблю!
– Нет, – ответил ему Семенов.
– Не горячись. Раскинь умом. Я спасенье тебе предлагаю. За един годок службы у меня ты на всю жизнь сытым будешь.
– Не надо. Лучше пытайте.
– А ежели я тебя уничтожу? – спросил Ушаков вкрадчиво.
– Все смертны. Кто раньше. Кто позже.
Андрей Иванович указал секретарю на огонь:
– Да ведь смерть-то для тебя непроста будет… Не бахвалься! Сунь-ка для начала руку туда – жарко ли?
Семенов вдруг шагнул и руку на пламя горна водрузил.
– Да погоди, дурень… Я пошутил. Сядь! – Ушаков сказал потом, с укоризною головой покачивая: – Отчего ты мук не боишься?
– Оттого, что у всех людей тело душой управляет. А мой дух столь закален в упражнениях умственных, что он у меня в подчинении состоит. И с телом слабым, что хочет, то и творит!
– Ну, ладно, – призадумался инквизитор. – Посмотрим теперь, как ты сумеешь тело свое душе подчинить…
На пытках Семенов молчал. Ему подсовывали шифры тайные, в доме найденные, – он говорил, что «забыл за давностью». Нитки тянулись далеко – от Парижа до Березова, но секретарь ничего не выдал. Его оставили «для передыху», а затем приговорили ехать к армии, где и служить «до скончанию века».
– Вот и ладно, – ободрился он. – В армии сгожусь…
Его привели в канцелярию, а там Ванька Топильский как раз выпускал под расписку на волю доносчика – Перова:
– Напиши здесь так: мол, дерзать более я не стану.
– Да не дерзал я, – отвечал Перов. – Где уж нам!
– Дерзал или не дерзал – это дело десятое. Но существует у нас форма законная, чтобы человек, от нас уходя, поклялся, что он «дерзать более не станет»… Пиши!
С улыбкою наблюдал за ними измученный Семенов.
– Много ты, тля, получил с доноса своего? – шепнул он Перову. – Ты же не только людей погубил… ты библиотеку погубил!
А всю дворню князя Голицына избили кнутами: и велено было людям ученость свою «предать забвению». Что знал – забудь.
* * *
Не было тогда на Руси таких прекрасных жемчужин, как библиотека князя Дмитрия Михайловича Голицына. В громадных сундуках привезли ее под конвоем из села Архангельского, кучей свалили в сырых подвалах Канцелярии от конфискации. Напрасно Академия наук взывала к Ушакову и к самой царице – ученым ни единой книжечки так и не дали!
А в подвал тот проникли два могучих вора…
Первым залез туда охотник до чтения Артемий Волынский, таскал он из подвала к себе на Мойку книги связками. Жадно хватал редчайшие уникумы (иногда рукописные). Политика и ситуации ее, схожие с нынешними на Руси, – вот что занимало его. Волынский жаждал из книг открыть тайну непостижимую – что будет дальше?
С факелом в руке в подвале появился и Бирен:
– А-а, друг Волынский, ты, кажется, меня опередил…
Разграбили они книгохранилище Голицына, изъяв из него все самое ценное.[12] Остальное же растащили по своим закутам сошки помельче их, побоязливей. Анна Иоанновна не была умна. Но даже ее скудного ума хватило, чтобы понять одну истину:
– Иногда книгу важней уничтожить, нежели человека…
Глава четырнадцатая
Всю зиму страдала земля Украинская, земля прирубежная. Сколько ни трудились гарнизоны армейские, Днепр было не обколоть ото льда пешнями. Мороз крепчал, беря реку в полон естественный. А по ночам – через лед! – татары набегали на Украину, чтобы в отмщение за Бахчисарай кого убить, кого пленить петлей аркана…
Да, год предстоял тяжелый. Австрия вмешалась в войну, но от этого никому на Руси легче не будет. Турки уже подготовились: громадная армия янычар кишмя кишела в плавнях Дуная.
Слава и богатство Минихом уже сысканы; украинские поместья, подаренные ему царицей, были колоссальны. Нужен трезвый расчет: «Я свое уже получил, могу и в канцелярии теперь посидеть…»
С этим Миних вручил Анне Иоанновне рапорт об отставке.
– Негоже то, – рассудила императрица, – чтобы главный мой командир во время войны, когда насущные службы от него всеми ждутся, уволен был от полков своих… Абшида, хоть умри, не дам!
Напрасно Миних стал ссылаться на имена великих полководцев, которые среди войны чистую отставку получали; имена Монтекуккули, Шуленбурга и Кенигсека не произвели на царицу впечатления.
– Нет уж, – сказала. – Взялся за гуж, не говори, что не дюж!
Стали совещаться, что в кампанию 1737 года делать. Договорились в Кабинете так: на Крым пойдет Ласси с армией, генеральные же силы с Минихом во главе возьмут Очаков.
– Там и Бессарабия недалече, – приосанился Миних.
А сам думал: «Ежели мне короны украинской не добыть, буду стараться Валашское царство устроить и попрошу валашскую корону для себя». Правда, на эту же корону зарился из Лондона князь Антиох Кантемир, но Миних рассчитывал его оттолкнуть. В эти сладостные грезы о коронах вонзился скрипучий голос Остермана:
– Не забывайте, что отныне мы состоим в комплоте воинском с венцами. А император Карл желает, чтобы мы армию свою послали прямо на Хотин и далее – до Буковины… там нужна армия!
Фельдмаршал встал. Грузный кулак Миниха обрушился на столик перед императрицей. А столик был слабенький – ножки треснули, все бумаги и чернила полетели на пол.
– Не сметь слушаться австрияков! – забушевал Миних.
Анна Иоанновна даже уши себе захлопнула:
– Ой, как ты кричишь, фельдмаршал…
– А я говорю, матушка: не слушаться их, подлых! Вена опять солдата нашего себе подчинить желает. Император цесарский единой дворни имеет столько, что, вооружи ее, и можно Азов брать. За цесарцев Россия уже не раз кости свои по Европе раскидывала… Я буду кричать, матушка! Вена для себя Боснии ищет, для того и солдата русского просит, а мы Австрии служить не нанимались…
Остерман притих, боясь Миниха во гневе. Дядька он здоровенный, сгоряча еще тяпнет жезлом по черепу – никакой парик не спасет. Анна Иоанновна долго крестилась на парсуну Тимофея Архипыча (юродивого), а рядом висел портрет графа Плело (поэта французского). Отмолясь, она воспрянула.
– Фельдмаршал прав, – заявила, косо глянув на Остермана. – Уж давно мне в уши дудят, что ты, Андрей Иваныч, на подношения от венского двора живешь, да не верила я. А ныне сомневаюсь: может, и есть грех за тобой?.. Пущай, – провоз– гласила она, – австрияки сами тесто себе месят, а у нас русская квашня взопрела…
Перед отбытием к армии Миних хитроумно заручился поддержкой графа Бирена, которому писал наильстивейше: «…а понеже оный мой важный пост требует великой ассистенции милостивых патронов, того ради беру смелость вашего сиятельства, милостивого государя моего, просить меня и врученную мне армию в милостивой протекции содержать, а недостатки мои мудрыми советами вознаграждать».
И покатил он в гиблом настроении. В пути его нагнал блестящий поезд лакированных карет, – это спешил на войну, чтобы запастись мужеством перед женитьбой, принц Антон Ульрих Брауншвейгский. Поехали дальше оба в одной карете, качаясь на диванах пышных, застланных коврами. На дорогах часто встречали нестройные толпы новиков, которых гнали к Киеву сержанты. И темнел взор фельдмаршала при виде молодняка новобранного. По опыту похода прежнего Миних догадывался, что половину этих парней он оставит лежать в степи – замертво, на поживу ястребам…
– В этом году, – поделился он с принцем, – я форсирую Днепр на том самом месте, где шведский король Карл ХII переправлял свою армию перед баталией Полтавской.
Принц Антон уточнил, что Карл XII форсировал Днепр не перед битвой, а после Полтавы, и Миних обозлился: «Щенок сопливый, кого он учит? Глупец… мозгляк… поганый венец!» Он прибыл к армии, а в лагере, расположась в шатрах с лакеями и кухнями, фельдмаршала уже поджидала веселая княгиня Анна Даниловна.
– Сударыня, – сказал ей Миних, – где ваш муж?.. Князь Трубецкой, – наказал он ему, – дела наши таково в эту кампанию складываются, что вам следует ожидать приращения семейства. Исходя из этого, вам предначертано снова быть генерал-провиантмейстером, чтобы могли вы детишек своих без нуждения прокормить…
Манштейн честно заявил фельдмаршалу:
– Трубецкой – вор, он загубит поход всей армии.
– Молчи хоть ты, – отвечал Миних. – Я и сам это знаю. Да куда денешь Анну Даниловну?
* * *
В сенях дома Соймонова, что на 11-й линии Васильевского острова, прижился медведь ручной. Когда на дворе морозы трещали, адмирал мишку к себе в кабинеты пускал, и там возились со зверем семейно – сам хозяин, жена его и дети адмирала. Медведь добро людское понимал, ревел страшно, но когтей ни разу не выпустил…
Жизнь была хороша, и жилось всем в охотку!
Посреди разврата придворного, царских почестей избегая, Федор Иванович был счастливым мужем и отцом. Дома у него все в порядке, достаток скромный, но все обуты, одеты, каждый цену копейке знает, дети не балованы, ничего для себя не просят, а довольствуются тем, что дадут, от праздности все домашние отучены.
– Дети малые, – учил Соймонов, – у них и обязанности должны быть малыми, кои исполнять они по большому счету обязаны. А лень, главная злодейка барства нашего, из дому моего изгнана…
Мело за окнами. Трещали в печах поленья еловые.
Дарья Ивановна однажды сказала мужу:
– Ты уж прости, друг мой, что в душу к тебе влезаю. Но мниться мне стало, что задумчив ты лишне… С чего бы так?
– Верно приметила ты, Дарьюшка, что маюсь я. Получил я загадку одну, которую разгадать не способен. С того и мучаюсь… Все два года последние, куда ни приду, везде слышу похвалы себе. Допытываться со стороны я начал, откуда похвала эта исходит, и нежданно глаза мне сама царица открыла.
– Не к добру, – испугалась Дарья Ивановна.
– Когда я от хана Дондуки-омбу вернулся, отчет при дворе давал, а царица сказала, что аттестовал ей меня обер-егермейстер Волынский, разум мой выставлял перед нею всячески.
– Да вы же враги с ним злейшие! – сказала жена.
– Враги… еще с Каспия, – согласился Соймонов. – Оттого и не понять, какая ему-то выгода меня при дворе расхваливать? Где бы ему топтать меня и злословить, а он… похвалы расточает.
Уютно в доме адмиральском. Лакей вьюшки в печах задвигал на ночь. Детишки уже спали за стенкой. При отблеске свечей ярко вспыхивали рыжие волосы жены. А на столе лежал разворот карты новой, над которой трудился сейчас гидрограф. Не морская карта – показывала она земли кочевий калмыцких (недаром же ездил!).
Жена сказала ему на манер старой боярыни московской:
– Уж ты прости меня, бабу глупую и неразумную, я делам мужним не советница. А только выслушай…. Подале будь, любезный Федор Иваныч, от обер-егермейстера Волынского. Сам ты не раз говорил мне, сколь человек он худой и зловредный.
– И, однако, Дарьюшка, – отвечал он жене, – коли обер-егермейстер ко мне благоволит, я обязан ему решпект свой выказать…
На будний день решился: велел на Мойку себя везти.
Волынский валялся по кушеткам персидским, ничего не делал и был скучен. Кубанец, лоснясь лицом от жира лакейского, доложил:
– Господине мой, хватайте кий потяжелее. К нам старопамятный враждователь приехал – адмирал Соймонов Федька!
Волынский палку взял и отдубасил ею дворецкого:
– Много ты воли взял о людях судить. Проси адмирала.
Соймонов вошел. Руки не подал. А сказал так:
– Не ожидал ты, Петрович, меня в дому своем видеть. А я вот явился… Враги мы с тобой, и ты знаешь сам, что не люб ты мне повадками своими тиранскими. Отчего же, Петрович, ты решился надо мною патронствовать?
– Эге-ге-ге! – отвечал Волынский, дверь запирая плотно, чтобы никто не слушал. – О каких врагах говоришь ты мне, не разумею. Нет, не враги мы с тобой, Федор Иваныч, это ты лишку хватил. Иные враги у нас водятся, и враги те для нас обоюдные. Мне тебя возвеличивать – в радость! Учен и честен. Близ денег казенных не испакостился ты. Спины не гнешь. И гордый, и простой… Садись давай сюда. Ей-ей, поверь, с тобою я сейчас бесхитростен. Не отвращайся от меня. Я сам к тебе сбирался ехать. Ты оказался благороднее меня: взял и приехал. А мне вот… мне гордыня помешала!
До глубокой ночи беседовали. Многое в их памяти воскресло, никогда не меркнущее. И служба на Каспийском море при Петре I, и бои отчаянные, и гульба несусветная в младости лет, когда дым стоял коромыслом… Прошлое, хотя и трудное, казалось сейчас простым и ясным, а вот будущее пугало. Никак его нельзя представить!
– День будущий, – говорил Соймонов, – не любит, когда его поджидают, сложа руки на коленях. Его делать самим надобно.
– Я делаю, – намекал Волынский. – Потихоньку. Не спеша. Хочешь правду знать, так знай: я будущее кую иной раз и через подлость. А как иначе? Там, наверху, на честности не проживешь. Пусть судят вкривь меня и вкось: Волынский худ, Волынский горд, Волынский жаден… Ты это все отбрось, Федор Иваныч. Пустое все… Ведь я душою исстрадался! Верь мне…
Распрощались они сердечно.
– Еропкин вроде бы и прав, – сказал Соймонов. – Тебя, Артемий Петрович, скоблить надо… Один раз поскоблишь – мурло барское проступит. Второй раз потрешь – министр завиднеется. Ну а в третий раз поскребешь – вот и гражданин показался!
Поутру Волынского дворцовый скороход разбудил:
– Велено вам во дворец ехать поспешняе.
Анна Иоанновна встретила его в затрапезе, а это знак был добрый – значит, уже своим человеком считала.
– Петрович, – сказала императрица, волосы черные под платок бабий пряча, – недобрые слухи от Кирилова доходят: прибыльщик мой кровью исхаркался. Вот и позвала тебя для совета: кого бы на место Кирилова, коли помрет он, в Оренбург назначить? Соймонова ты мне дельно в Орду подсказал… Может, адмирала-то и пошлем в степи?
Но теперь, когда Соймонов стал его конфидентом, Волынскому совсем не хотелось разлучаться с адмиралом. Федор Иванович нужен ему здесь, в столице, чтобы сообща делами ворочать. Посоветовал он Анне Иоанновне адмирала далеко не отсылать. Мало ли что случится! Хвать, а нужный человек уже под боком.
– Ну, коли не Соймонова, – рассудила императрица, – так я Никитича Татищева туда зашлю, благо немцы мои невзлюбили его. Пусть подальше от столицы трепыхается…
* * *
Волынский и Соймонов – до чего они разные… Пятнадцать долгих лет эти люди враждовали между собой и только теперь сошлись наикрепчайше, чтобы расстаться навсегда – уже на эшафоте!
В истории русской их именам стоять рядом…
В эту весну долго держались морозы в Петербурге.
Глава пятнадцатая
А в Оренбуржье уже растеплело… Кирилов перед смертью жену с сыном из избы выслал, Рычков руку его в свою взял и заплакал.
– Не плачь, друг мой. Весна скоро… хорошо будет…
А умирал он в черной меланхолии. Раньше мыслилась ему землица райская: сады в цвету белом, дети пригожие в чистых рубашках, жеребиный скок по холмам чудился в ржанье вольном, да чтобы бабы вечером шли с поля домой с граблями, сами веселые.
– Не удалась жизнь, – говорил Кирилов.
Все случилось иначе: скорбные виселицы на распутье шляхов, пальба пушечная, лязг драгунских подков и мужики без ноздрей, и бабы пугливые. Кирилов, на лавке лежа, содрогался телом:
– Не хотел ведь того, иного желал… Прости меня, боженька; может, и не надо бы мне сюда ехать?
В полном отчаянии он отошел в жизнь загробную. И рука его, к далекой Индии протянутая, упала в бессилии. Снег уже таял, когда его хоронили. Петя Рычков тащился под тяжестью гроба, и край гробовой доски больно врезался в плечо оренбургского бухгалтера.
Великого рачителя и наук любителя не стало у нас!
* * *
В ту же ночь, когда умер Кирилов, в ту самую ночь (странное совпадение!) открылась в Шлиссельбурге дверь темницы князя Дмитрия Михайловича Голицына… Увидел узник палача с топором большим и сразу все понял:
– Неужто меня, будто скотину, рубить станете?
Ванька Топильский даже взмок от жалости:
– Прости, князь. Но так велено…
– Да уж знаю, кем велено, – ответил Голицын и стал ворот рубахи расстегивать, чтобы шею для топора освободить.
– Может, перед часом смертным сказать чего-либо желаешь? Так ты скажи. Мне приказано тебя выслушать.
– Сказать уже нечего мне, – усмехнулся Голицын. – Повторю лишь то, что говаривал в Кремле московском семь лет назад, когда кондиции наши царицею разодраны были… «Пир был готов! Но званые гости оказались недостойны его. И те, кто заставил меня тогда плакать, будут плакать долее моего…»
Солдаты из полу одну половицу вынули.
– Ложись вот так, – велели, – а голову эдак-то свесь…
– Чистоплотна царица наша, – сказал Дмитрий Михайлович, ложась. – Пуще всего боится она, как бы ей полы не испачкали кровью.
– Князь, – спросил Ванька, крестясь, – спокоен ты будешь или лучше повязать нам тебя по рукам и ногам?
– Я уже мудр, – был ответ. – Я не дрогну!
В проеме половицы видел он подпол темничный: сыро там, грязно, крысами пахнет… Жестокий удар настиг его сверху.
|
The script ran 0.032 seconds.