1 2 3 4 5 6 7 8
Он и уповал! В германских княжествах принцы, герцоги и епископы давно жили с того, что торговали своими солдатами. Вернее, теми несчастными бродягами, монахами и студентами, которые отважились когда-либо перешагнуть через шлагбаумы их владений, чтобы навестить родных или выпить пива в трактире. Главным продавцом был герцог Гессен-Кассельский, торговавший «пушечным мясом» чуть ли не с веса, как говядиной на базаре. Именно он и выручил робких британцев. Англия рукоплескала мудрости своего парламента, гинеями платившего за голову каждого «гессенца», уплывающего за океан искать верной смерти от пули американского фермера… Суффолк требовал от Гарриса усилить давление на Потемкина, привлекая его чувства к английским интересам. «Узнайте, что он больше всего любит?» – запрашивал Суффолк посла.
– Этот человек всеяден, как бегемот, живущий на болоте, и стоит лишь единожды увидеть его челюсти в движении, чтобы понять – он перегрызет и железо! – говорил Гаррис, докладывая в Лондон: «Я бы не отдал ему должной справедливости, если бы не упомянул, что Потемкин обладает необыкновенной проницательностью, светлым умом и очень быстрым соображением».
2. Голуби мира
Безбородко очень скоро писал (без поправок), готовясь к докладу в Совете о потаенных связях Турции со Швецией, а Потемкин, от нечего делать, гонялся за мухой. Но в азарте охотничьем промахнулся и кулаком вдребезги расколотил драгоценную китайскую вазу. Безбородко и ухом не повел, продолжая строчить гусиным пером. Наконец закончив писание и не глядя на осколки фарфора, спросил с интересом:
– А муху-то вы хоть поймали?
– Да нет… жужжит, подлая.
Затем Потемкин сказал, что англичане, кажется, хотят сделать из России ту самую Лафонтенову кошку, которая таскала для обезьяны каштаны из огня. Безбородко, знакомый с перлюстрацией, ответил, что от Гарриса пока что исходит очень слабая информация для Лондона:
– Так… сплетнями нашими кормится!
Из депеши Гарриса: по словам Панина, «война между Францией и Англией неизбежна»; Мария-Тереза переслала Екатерине жалобное письмо, в котором просила рассудить, кто больше виноват в делах Баварии – Австрия или король прусский; Потемкин недавно стыдил Екатерину за несдержанность, но «ея величество в ответ упрекала его за предосудительность отношений князя с племянницами»; наследник Павел живет в удалении от «большого» двора, он умерен в пище и не пьет вина; Римский-Корсаков «подчиняется приказаниям Потемкина и графини Брюс, которые сообща управляют мыслями императрицы: первый творит расправу в делах сурьезных, вторая выступает на передний план, когда дело доходит до развлечений…»
Гаррис пытался втянуть Потемкина в беседу:
– Не кажется ли вам, что настало время, когда дворы петербургский и сент-джемский должны быть едины, чтобы совместно противостоять честолюбию французских Бурбонов?
– У вас что сегодня на обед? – интересовался Потемкин…
Он охотнейше объедал посольство на Галерной улице, но из объятий посла увертывался с ловкостью угря, и будущий лорд Мальсбюри отписывал банкирам Сити, что в этой стране варваров-азиатов нельзя добиться откровенности, хотя из поведения Панина, императрицы и Потемкина делается ясно: русский Кабинет решил выжидать…
Потемкин между тем выжидал, чем закончится очередной роман императрицы, которая серьезно увлеклась молодым человеком. Своим друзьям по Европе она, не стыдясь, сообщала: «Когда он заиграет на скрипке, даже мои собаки его слушают, а когда запоет – птицы прилетают к окнам, внимая ему, как новому Орфею. Он светит как солнце и разливает вокруг себя сияние, и при всем этом в нем нет ничего женоподобного… живописцы должны его рисовать, а скульпторы лепить». Фаворит действительно обладал голосом прекрасным, от природы хорошо поставленным, и Екатерина, откровенно любуясь его молодостью, часто просила петь в концертах Эрмитажа.
– Не правда ли, – шепнула она Панину, – что Корсаков похож на Пирра, царя Эпирского, и поет лучше соловья?
Панин смолчал. За него ответил Потемкин:
– Твоя правда, матушка! Но забыла ты, родимая наша, что соловьи русские поют только до Петрова дня…
Так и случилось. Виною была плохо закрытая дверь, через которую Екатерина увидела то, что лучше бы и не видеть.
– Поздравляю… скоты! – крикнула Екатерина.
Фаворит живо и резко отпрянул от Прасковьи Брюс.
Брюсша оправляла лиф своего платья:
– Като, не имей гнева. Я тебе все объясню…
– Не надо! Вон отсюда, блуда окаянная, чтобы в моих дворцах ноги твоей не бывало!
Римский-Корсаков пал на колени, рыдая. Екатерина взяла прогулочную трость (которая потолще да поувесистей) и стала лупцевать «Пирра, царя Эпирского»:
– Снимай аксельбант… эполеты долой!
– Нет, нет, нет, – вздрагивал под ударами палки фаворит. – Не лишайте меня наслаждения состоять при вашей великой особе.
* * *
Потемкин знал о связи фаворита с Прасковьей Брюс и радовался ее удалению. Екатерина стала сближаться с Александрой Энгельгардт; она призналась фрейлине:
– Поживешь с мое, сама увидишь, что в этой жизни хорошее у баб редко случается, а все худое часто сбывается…
От Гарриса она в эти дни известилась, что семья бывшего премьера Роберта Уолпола запуталась в долгах, в его собрании картин были Рубенс, Иорданс, Сальватор Роза, Пуссен и Ван Дейк. Екатерина распорядилась купить для Эрмитажа всю галерею – целиком. 1 сентября 1778 года императрица проснулась в гадкой меланхолии, ее угнетал мелкий дождь за окнами. Оскорбленная изменой, она затворилась в комнатах Эрмитажа, просматривая гравюры, запечатлевшие фрески рафаэлевских лоджий Ватикана. Это занятие, всегда приятное, незаметно увлекло ее, и, взбодрившись, она позвала к себе Шувалова:
– Хочу такие лоджии Рафаэля у себя иметь… в копиях. Ты, Иван Иваныч, помоги мне с мастерами Рима связаться.
– А где вы разместите лоджии?
– Над Зимней канавкой павильон для них выстрою.
– Меня в Европе спрашивали: откуда вы деньги берете?
– А ты бы говорил всем, что я по ночам ворую…
Создание галереи для размещения лоджий Рафаэля она поручила Джакомо Кваренги, недавно приехавшему в Петербург. «Строительство, – писала тогда Екатерина, – вещь заколдованная: оно пожирает деньги, и чем больше строишь, тем более хочется. Это болезнь вроде пьянства…» Газеты Европы сообщали, что Фальконе, покинув неблагодарную Россию, всюду раздаривает куски гранита от русского Гром-камня; лучшие красавицы Версаля взяли моду мастерить из этих осколков пуговицы, брелоки, запонки и браслеты… Потемкин застал Екатерину перебирающей бумаги на столе. Усталым жестом она сняла очки. Потемкин вовлек императрицу в изучение конфигурации берегов Черного моря. Указал по карте, что границы России на юге как бы РАЗОРВАНЫ возле Перекопа татарского. Именно из Крыма, образовав в этом месте пробоину, могла хлынуть лавина татарской конницы в пределы украинские. Выстраивать же напротив Перекопа – стенка в стенку! – свой, русский, Перекоп, чтобы закрыть этот разрыв, бессмысленно и дико. Палец светлейшего, разбрызгивая сияние перстней, крепко стучал по карте, метался между устьями Днепра и Буга:
– Города нужны, города… Нужны люди, бабы, детишки, коровы, учителя, сено, купцы, солома, инженеры, садовники!
В этот день вернулся из Парижа граф Александр Сергеевич Строганов – умный и добродушный Крез, никогда не искавший ни милостей императрицы, ни подачек от престола.
– Здравствуй, Като! – обнял женщину Строганов.
– Саня, друг ты мой… дай я тебя расцелую!
Вечером в Эрмитаже снова пел Римский-Корсаков, а граф Строганов жаловался, что жена его разорила:
– Чтобы выбраться без долгов из Парижа, я был вынужден даже закладывать бриллианты в ломбарде «Mont de Piиtи»… Скажи, Като, почему бы и на святой Руси не быть ломбардам?
– У нас есть ссудные кассы, и этого достаточно.
Строганов сказал, что во всех странах, ради выправления финансов, проводятся лотереи. Но Екатерина уже давно запретила всякие лотереи указом (чтобы «покончить все сие неприятное и скучное дело»). Она сказала другу:
– Ах, Саня! Человеческая порода слаба. Каждый желает богатеть, ни черта не делая. Нет уж! В мое царствование ни ломбардов, ни лотерей не будет.
Строганов упрекнул ее в отсутствии логики:
– Если так, игру в карты тоже запретить надобно?
– Карты – дело иное, – отвечала старая картежница.
Пока они так беседовали, графиня Екатерина Строганова любовалась поющим фаворитом с таким же наслаждением, с каким бывалая кошка наблюдает за резвым, но глупым мышонком. Римский-Корсаков на минуту отвлекся, распевая романс, а когда обернулся к ней снова, мушка со щеки Строгановой уже была переклеена на подбородок. На придворном арго сие значило: «Ради вас я согласна на все». Фаворит усилил свои рулады:
Слабость вся тебе открылась,
Ввергла ты меня в напасть.
Ах, к чему, к чему вселилась
В грудь мою нещастна страсть?..
– Чтобы ты снова не сбежал от меня в Париж или на заводы уральские, я сделаю тебя, Саня, своим сенатором, – говорила Екатерина.
Строганов был поглощен партией в пикет:
– Скажи что-либо более умное, Като.
– Согласна… В Тамбове родились близнецы, мальчик и девочка, сросшиеся спинками. Благополучно выросли, и братец пошел в гусары, а его сестра постриглась в монастырь. Если не веришь мне, спроси у светлейшего: он не даст соврать.
– Да и ты не соврешь! – ответил Строганов. – Впрочем, это было в Тамбове, а там всегда чего только не случается.
– Не надо и в Тамбов ехать: вокруг нас одни чудеса!
* * *
Французская королева Мария-Антуанетта превзошла Екатерину, умея шевелить не одним, а двумя ушами сразу. Но сейчас ей было не до забав: Фридрих II двинул свои войска против ее родины, которую в Версале всегда ненавидели. На все жалобы министрам, что они не хотят поддержать несчастную, всеми обиженную Австрию, министры отвечали Марии-Антуанетте:
– Если бы вы не были королевой Франции, войска Франции были бы уже в походе против войск Австрии.
Вержен прямо заявил, что не позволит армии Иосифа II через Дунай выйти на подступы к Рейну. Фридрих, таким образом, верно оценил политическую обстановку – ни Франция, ни Англия, ни Россия не помешают ему разорять австрийскую Богемию. Ощутив свою силу, он ощутил и наглость, предложив Екатерине немедленный союз Пруссии, России и… Турции (Петербург от такого альянса отказался). Осенью русский Кабинет призвал правительство Вены прекратить несправедливую войну.
– Теперь кампания выиграна, – сказал прусский король, прослышав об этом. Скряга, он донашивал ветхий мундир, а война, по его расчетам, обойдется в 12 миллионов талеров. Впрочем, он не жалел денег, ибо кампания сулила немалые выгоды. Зима застала его в тихом, уютном Бреславле. – И пока там Мария-Терезия сочиняет ответ Екатерине, – решил король, – я напишу речь для Академии о Вольтере…
Сколько завистников окружало его!..
Речь о Вольтере он указал напечатать отдельной брошюрой, но в таком количестве, что она сразу сделалась библиографической редкостью. На этот счет у короля было свое мнение:
– Большие тиражи – для больших дураков, а маленькие – как раз по числу мыслящих голов на планете…
Сейчас его беспокоило, что Мария-Антуанетта была беременна, а беременные женщины капризны, и как бы Людовик XVI не уступил жене. Франция в таком случае способна натравить Турцию на Россию, и вся прусская комбинация рассыплется.
На свою дачу в Пратере Кауниц вызвал русского посла князя Голицына, которому и сказал дрожащим голосом:
– Я еще раз перечитал репрезентацию вашего Кабинета. По сути дела, Петербург прислал Вене жестокий смертный приговор. Такого унижения наша великая империя еще не испытывала…
Он страдал. Он трусил. Голицын отвечал:
– Претензии вашего двора на Баварское наследство несправедливы, как и захват вами Буковины. Не забывайте, что Россия имеет по отношению к прусскому королевству обязанности союзнические, и она останется верна им.
– Да поймите, князь! – вскрикнул Кауниц. – Наша императрица Мария-Терезия и согласна бы на посредничество России в конфликте между нами и Пруссией, но теперь, после вашего ультиматума, мы остались на краю ямы. Прусский король, поддержанный мнением Петербурга, усилит свои претензии к германскому миру… У нас нет более выхода, – сказал Кауниц, отчаясь (и вполне искренно). – Или мы пожертвуем своим достоинством, или решимся на кровавую войну, подобную Семилетней… Впрочем, – пытался пригрозить он, – укрепляя престиж Пруссии, не готовите ли вы для себя змею за пазухой?
– Что мне ответить в Петербург? – спросил Голицын.
– Так и отвечайте, что мы теперь вынуждены не отвергать ваше русское посредничество, ибо французское, по давней вражде к нам Франции, будет для нас более оскорбительно…
Ночью Дмитрия Алексеевича потревожили: явился дипломат Тугут (тот самый Thugut – хорошо поступающий, который звался раньше Thunichtgut – нехорошо поступающий).
– Увы, – сказал он Голицыну, – императрица велела мне ехать в ставку прусского короля: мы согласны плюнуть уже и на Баварию, но только бы Фриц не залезал в огороды Байрейта и Анспаха. Мария-Терезия велела обратиться к вашей милости, чтобы для сохранения тайны вы дали мне русский паспорт.
– На чье же имя, Тугут? – удивился Голицын.
– На имя любого чиновника вашего посольства…
Голицын в докладе Панину сообщал: венское общество в брожении, разумные люди уповают исключительно на вмешательство России, способной остановить развитие войны, опасной для сохранения мира в Европе. В это время князь Репнин готовился ехать в Бреславль, Екатерина срочно вызвала из Турции Булгакова, желая, чтобы в ранге главного советника он состоял в княжеской свите. Радостно потерев ладошки, она сказала:
– Тугута «Ирод» изгнал от себя и даже ложки супу не дал голодному. Наша репрезентация ко двору венскому составлена отлично: Кауниц покладист, как никогда. Я послала на днях Версалю приглашение к танцу, чтобы Людовик заодно с нами улаживал конфликт баварский… Скажи!
– Скажу, – отвечал Репнин. – Общество парижское испугано Баварской войной не меньше венского: и там и здесь богатые люди вывозят багажи обозами, спасаясь в провинциях. Европа в страхе! Понятно, что Вена ожидает нашего заступничества.
– Не заступничества, – поправила его Екатерина, – а только посредничества. Кто-то проиграет. Но я хочу выиграть…
Вместе с Булгаковым князь Николай Васильевич санным путем отъехал в Бреславль, где зимовал прусский король с выпавшими от старости зубами. Фридрих Великий грелся возле очага, руки его были обмотаны неряшливыми повязками.
– Неужели вы ранены? – удивился Репнин.
– Измучила подагра, – жаловался король, бегло прочитывая письмо от Екатерины. – Что ж, Фике мудра… А я, прежде чем дать Тугуту по шее, успел сказать ему, что Пруссия никогда не отступится от обретения франконских маркграфств…
Репнин и Булгаков, после мороза, охотно пили королевскую мадеру. Репнин сказал, что он здесь не только посол:
– Я еще и командующий резервом русской армии.
– А турецкий флот снова шляется у берега Крыма?
– Да, – не скрывал этого Репнин.
– Он сильный?
– Да.
– А ваш? На Черном море?
– Слабый.
– Не успеваем строить, – с умыслом вмешался Булгаков. – Казна пуста, и прибылей не предвидится.
– Очень плохо, – произнес король и забинтованной рукой потянулся за тростью. – К стыду Пруссии, она не в силах сейчас вернуть России субсидный долг союзника. Для русских миллион – раз плюнуть. А для меня, бедного пруссака, отдать денежки – не спать ночь. Предлагаю прогулку по улицам Бреславля, где мы станем кормить голубей. Голубей мира!
Мягкий снежок тихо осыпал древние улицы.
* * *
Князь Репнин (дед знаменитого декабриста Волконского) с юных лет исполнял важные поручения, но всегда держался в тени, никому не завидуя. Он был таков: его или обожали до безумия, или готовы были оплевать. С четырнадцати лет князь тянул лямку солдата, начал службу с рядового; ему не было и тридцати, когда растаял пушечный дым над полями Семилетней войны, и Николай Васильевич въехал в побежденный Берлин – послом России! Все знали, что Екатерину он не любит, и она знала об этом, но князь оставался неподкупен: императрица давала ему тысячи крепостных – отказался, деньги давала – не взял. Зато был он щедр, держа кошелек свой открытым для подчиненных. Репнин на свой счет кормил солдат мясом, сам покупал им водку и овощи. Генералы считали его дипломатом, а дипломаты называли генералом. Булгаков был обязан князю, который в Варшаве расплатился с его долгами.
Они ужинали в трактире «Золотой олень».
– А теперь, – сказал Булгаков, плотно насытившись, – я думаю: зачем людям проливать кровь и слезы, если существует особая порода людей, вроде нас, всегда готовых проливать слова и чернила… С утра одолевает меня одна мысль.
– Приятная ли, Яков Иваныч?
– В мире возникает нечто новое. Посредничество к миру не позволит ли России вмешаться в дела Германии?.. Петр Великий роднил семью Романовых с князьями и принцессами германскими, но арбитром в германских распрях не стал. Запомним же это время, когда Россия обретает право переставлять кастрюли на германской кухне по своему усмотрению… Виват, виват!
– Больше никому об этом не говори, – тихо, но строго предупредил Николай Васильевич, – Фридрих пес мудрый и опытный. Одного я не пойму: как он сам об этом не догадался?
Среди ночи Булгаков проснулся от невнятного шума.
– Что там? – спросил его князь Репнин.
– Через город идут наши солдаты.
– Пусть они идут: Европа спит спокойнее…
…Репнин был масоном очень «высоких градусов».
3. Противоречия
Светлейший, как худой маляр, испачкался в масляных красках. Весь день провел с живописцами, штат которых (и крепостных, и вольных) обретался при нем неотлучно. Потемкин давно мечтал образа духовные заменить божественными картинами Мурильо или Гвидо Рени, велел делать с них копии. Не зная оригиналов, хранившихся в храмах Италии, живописцы исполняли картины с их гравюрных воспроизведений. Потемкин обсуждал с мастерами, где и какие накладывать краски, – по наитию.
– Варька! – позвал он в мастерскую племянницу. – Стань так, чтобы свет на тебя падал. Вот, – сказал Потемкин на девку, – с нее богородицу святую и мажьте. Мурильо, чай, тоже богоматери не видывал, а своих метресс рисовал.
Екатерина, прослышав об этом, сказала ему:
– Ты там у себя что хочешь твори, мне с твоими бесами никогда не сладить. Но младшую свою племянницу Катеньку побереги: я ее в невесты Бобринскому буду сватать…
Вечером Варенька Энгельгардт читала «Библиотеку ради дамского туалета» – первый в России журнал дамских мод. Из него и вычитала, что знатные дамы Франции носят теперь на головах сооружения парусных кораблей, с тремя мачтами, с такелажем и флагами – в честь подвига фрегата «Красивая курочка», который разогнал английские корабли адмирала Кеппеля. Варенька представила, как она будет плыть под парусами в танце с князем Голицыным, и, надув детские губки, сказала:
– Тоже хочу таскать на голове «а-ля белль-пуль».
– Душа моя, – нежно отвечал Потемкин, – да разве я, раб твой ничтожнейший, отказал ли тебе в чем? Пожелай – и не только курицу, но и гнездо воронье на голове таскать будешь… Верь – для тебя все исполню!
Племянница загнула в книге страницу:
– А вот ходила я вчерась к ворожее, она на бобах гадала, и вышло так, что вы, дядюшка, не любите свою Вареньку.
«Люблю до бесконечности, – писал ей Потемкин. – Дух мой, опричь тебя, не ведает иной пищи. Так еще не любил… Разве так должно встречать ласки мои? Или, думаешь, неуверен я в бескорыстии твоем, сударка?.. Жизнь моя! Ангел мой! Кровь моя! Приезжай опять, целовать буду. А не приедешь, так высеку». Варенька с надутыми губами отвечала грозному дяде – через скорохода дворцового: «Никак уж не думала, что ушли вы, осердясь на меня. Положим, и досадила вам. Так я спать хотела, а вы… Когда разосплюсь, себя не помню. Когда б вы знали, чего мне эта ночь стоила! Да приди сам, коли надо, приди да утешь бедную Вареньку». Потемкин гнал скорохода обратно: «Красавица! Тебе ль изъяснять, что достойна любви ты, душа и ягненочка нежная. Победа твоя надо мной, слабым, и сильна и вечна… Сударка, опять голова болит. Ну, приди же, приди – целовать стану…»
Но однажды играл Потемкин в шахматы с молодым генералом, князем Сергеем Федоровичем Голицыным, а Варенька меж ними сидела. Двигая короля, светлейший почуял, что племянница туфелькой ногу жмет, подавая сигнал любовный – к пылкости обоюдной. Светлейший сообразил, что ноги-то под столом она перепутала. Сигнал к любви не ему, а сопернику в шахматах предназначен. Светлейший легко завершил партию матом, даже похвалил молодого Голицына:
– Хорошо, князь, играешь. Но партия меж нами еще не закончена. Ты пока в дежурных комнатах подожди. Да флигель-адъютанта Веселицкого покличь до меня.
Явился Веселицкий, спрашивая, что надо делать.
– Сбегай до караульни и принеси палок, коими солдат уму-разуму учат. А задрыгу Варьку ко мне – в дезабилье!
Фрейлина ожидала Голицына, но Веселицкий разрушил ее намерения строгим приказом. Она спросила, недовольная:
– Да что там у него опять-то стряслось?
– Не знаю. Но велено доставить – в чем есть…
Как ни брыкалась Варька, как ни визжала она, дядюшка был неумолим. С помощью флигель-адъютанта метресса светлейшего была разложена поперек софы и выпорота на славу.
После этого Потемкин позвал князя Голицына:
– Вот теперь забирай ее… умнее стала!
Зимою при дворе была сыграна веселая свадьба. Потемкин дал зятю в команду Смоленский драгунский полк, указав ему квартировать на берегах Хопра, а жену князя при себе оставил:
– Что ей там, на Хопре-то, делать?..
Голицын издалека просил светлейшего имение для себя в Саратовской губернии. Он умолял «пошарить по планам и побольше и получше мне (земель) отвести, коли можно с рыбными ловлями, ибо, по болести своей, сделал я обещание Вседержителю не есть мяса, то следственно, только должен буду есть, коли своей рыбки не будет, один хлеб голый…». Потемкин сладостно расцеловал племянницу, княгиню Варвару Васильевну Голицыну:
– Ишь ты! Постник какой нашелся… Давно ли зятем моим стал, а ему, коту худому, уже и рыбки захотелось.
– Я тоже хочу… рыбки, – отвечала княгиня.
* * *
Безбородко в частной беседе с Потемкиным высказал примерно то же, что в Бреславле сказал Булгаков князю Репнину:
– Только бы король прусский не догадался раньше срока, что именно из Баварской кампании выигрывает Россия…
Императрица, явно встревоженная, нашептала Потемкину, что, кажется, завелись люди продажные в Коллегии дел иностранных.
– Фридрих стал получать сведения, которые я скрываю, а милорд Гаррис тоже стал сведущ во многом. Конечно, легче всего на Безбородку кивать, благо на женщин много тратится. Но я его так раскормила, что какой ему смысл карьеру свою губить ради скудных подачек от иностранцев? Не обошлась ли нам дорого свадебная поездка моего сына в Берлин?
– Но цесаревич к важным бумагам не допущен.
– Подозреваю, что на конюшнях Панина не все чисто прибрано. Знал бы ты, как устала я от его разгильдяйства…
Потемкин это знал и зубы на Панина точил давно, только не знал, с какого боку к нему подступиться. Никита Иванович никогда не был за руку пойман на сношениях с Фридрихом II, но осторожное и гибкое влияние Берлина чувствовалось в его оговорках и отрицаниях, которые он постоянно вставлял в проекты свои, как палки в колеса. «Северный аккорд» давно изжил сам себя, и Потемкин сделал Екатерине опасный намек:
– Не пора ли на нашей прохудившейся веревке завязывать узлы новые? Пруссия в борьбе с турками нам не помощница.
– Сам не спеши, князь, и меня с этим не торопи. Придет час, и каша для нас сварится… сама по себе! Верь.
На улице трещал морозище, а Потемкин отъехал с непокрытою головой, из окон дворца Екатерина видела, как, в сани усевшись, он распахнул на себе шубу, обнажая грудь ветру.
– Здоров князь! А я старею, – вздохнула женщина…
Римский-Корсаков фавора своего еще не потерял, но двор и дворня с нетерпением ожидали грядущих перемен. В аванзале дворца молодежь лейб-гвардии силилась обратить на себя внимание тоскующей императрицы. Немощные старцы самым подлейшим образом подталкивали вперед молодых родственников (хорошо зная, начертано в мемуарах очевидца, что ничто так государыне не нравится, как шествовать меж рядами красивых молодцов)…
Печальным взором Екатерина проводила санки Потемкина. И едва повеяло оттепелью, суетливо заговорила о скором переезде в Царское Село; за нею потащился и весь двор. Вечером императрица гуляла в парке, уже темнело, возле дворцовых подъездов зажигали фонари, менялся караул. Екатерина заметила рослого кавалергарда в голубом мундире с отворотами и красными лацканами, по швам и карманам расшитом серебром.
– Кто этот новичок? – спросила она у свиты.
Дамы придворные все городские сплетни знали:
– Да это Ланской, матушка. Родни бедной у него больше, чем мышей в амбаре. Сам в гостях кормится, а живет из милости у француза Серра, который ему половичок стелет.
– Неужто на половике спит?
– Как собачка. В дверях у порога свернется и…
Затеплив свечи, Екатерина просмотрела депеши посла в Англии – Мусина-Пушкина, который уже давно (и бесстрашно) поучал императрицу, что именно способствует процветанию государства: свобода торговли и передвижения граждан по стране в любом направлении, внимание к сельскому хозяйству, образование купечества в университетах и прочие чудеса…
Утром Екатерина повидалась с Никитой Паниным.
– А было ли что из депеш от иркутского генерал-губернатора?
– Дельного ничего, – ответил Панин, понимая суть ее беспокойства: Джеймс Кук, по слухам, погиб на Гавайских островах, англичане нашли его обглоданные кости, которые и погребли в море. – Куда плывут далее – неизвестно.
– Я буду писать в Иркутск сама, дабы там о Камчатке не забывали. Но где взять пушек и гарнизоны, не ведаю…
Павел при встрече с матерью просил отпустить его с кирасирским полком сражаться на стороне Фридриха II:
– К тому меня обязывают рыцарский долг и узы крови! Со мною выступят в поход и все братья моей дражайшей супруги – принцы Вюртембергские, мы сокрушим всех врагов Пруссии.
Екатерина в раздумье записывала: «Вижу, в какие руки попадет империя после моей смерти: из России сделают провинцию Европы, зависимую от воли Пруссии… мне больно было бы, если моя смерть, подобно смерти императрицы Елизаветы, послужит знаком изменения всей системы русской политики».
* * *
Не оттого ли, что немцы австрийские дрались с немцами же прусскими (а все немцы большие любители поесть картошки), и война за Баварское наследство получила в Париже название «картофельной». Ах, если бы истреблением только картошки все и ограничилось! Но прусские войска прошли через Богемию как саранча, все пожирая, все вытаптывая. А вскоре и самим пруссакам есть в Богемии стало нечего. Фридрих велел отвести войска на Глац, атаки австрийской конницы были отбиты его пехотой. Париж надеялся, что «старый Фриц» ослепит Европу блеском скорых маневров, явит миру образцы новых блистательных побед. Однако ни сам Фридрих II, ни тем более Иосиф II не рискнули на генеральное сражение. Противники не столько убивали один другого, сколько, заняв позицию, оскорбляли друг друга неслыханными ругательствами, и казалось, что Фридрих страшится потерять былую репутацию, а императору Иосифу стыдно начинать боевую репутацию с поражения.
Война перешла в другое качество – из горячей в холодную, когда за дело взялись русские и французские дипломаты. Узнав о «миролюбии» матери, император Иосиф заявил ей, что отныне его ноги в Вене не будет:
– Я переберусь в Аахен, и больше мы никогда не увидимся. К чему этот мир? Известно ли вам, что пруссаки от поноса потеряли больше, нежели бы я убил их в сражениях?
Фридрих с аппетитом разорял австрийскую Силезию.
– Мы снова бедны, – говорила сыну императрица. – А князь Репнин не только миротворец, под его началом целый корпус, готовый поддержать Пруссию…
– Меня никогда не победить! – отвечал Иосиф.
– Победить можно, но переспорить – никогда…
Из Вены французский посол Бретейль писал князю Репнину, чтобы он сам выбрал город в Силезии, удобный для переговоров. Николай Васильевич указал на Тешен, в ратуше которого можно хорошо разместить столы и стулья – для конференции. Но пока они там договаривались, Иосиф II дотла спалил Нейштадт. Фридрих, обеспокоенный, заметил Репнину: «Не рано ли я послушался вас, вложив меч в ножны?» Булгаков зачитал королю письмо Румянцева-Задунайского: армия султана турецкого свершает быстрый марш от Дуная к Хотину, войска Австрии копятся в Галиции, война с Портой Блистательной способна вызвать возмущение Баварской конфедерации, которая, аки гад подколодный, свернулась в клубок, пока тихая, но может в любой миг развернуться, болезненно жаля. Фридриху пришлось смириться с пожарами Нейштадта.
– Хорошо, – сказал он, – я понимаю, что России сейчас нет дела до моей подагры. Но если Вена не выкажет ревности к миру, я войду в Вену со стороны Пратера, перенеся ставку на дачу Кауница, где давно пора проветрить все комнаты…
За столом ратуши в Тешене русские посредничали от имени Пруссии, а Бретейль хлопотал за Австрию, хотя никто из французов не желал усиления немцев. Брейтель сказал Репнину:
– Я долго был послом в Петербурге, и в моей дипломатической биографии сохранился пикантный для истории момент, когда я удачно напророчил вам революцию, которая и случилась под знаменами Емельяна Пугачева.
– Барон, – сухо отвечал Репнин, – пророча о русской революции, не провороньте ее зарождение во Франции…
Филипп Кобенцль, депутат Австрии, цеплялся за каждый клочок Баварии, но усилиями Репнина и Бретейля его отгоняли подальше от захваченных территорий – и вот результат: император Иосиф II храбро завоевал для Австрии всего лишь 34 квадратные мили. Позор был велик! Зато Фридрих хапужисто прибрал к своим рукам маркграфства Анспахское и Байрейтское. Россия, конечно же, не приобрела ничего, кроме авторитета.
– И теперь, – сказал Булгаков, – мы надолго стали гарантом мира в делах германских…
Ослабив Австрию, прусский король невольно ослабил и всю Германскую империю. Мало того, он сам попал в зависимость от русского Кабинета, как зависел от него теперь и его противник Иосиф II… Дипломаты покидали Тешен. Булгаков захлопнул дверцы кареты, пропели рожки почтальонов.
– Следует ожидать, – сказал он князю Репнину, – что Иосиф теперь вынужден отбивать поклоны перед нашим двором.
– Несомненно. Но – Фридрих? – воскликнул Репнин. – Ведь он намного умнее Иосифа, и, когда поймет, что произошло в Тешене, он займется сколачиванием союза против России…
Так и случилось, Фридрих обрел вдруг ясность.
– Ах старый осел! – выругал он себя. – Я потерял двадцать пять миллионов в этой войне, и я же не могу отныне делать в Германии то, что мне хотелось бы делать…
Увидев, в какую ловушку он попал, Фридрих начал образование фюрстенбунда (союза немецких князей), и это было еще неопасно для России. Но, опытный политик, король заманивал в эту лигу и короля английского Георга III, который оставался наследственным курфюрстом Ганноверским.
Панин сказал:
– Вот это уже становится опасным для нас…
При Коллегии дел иностранных пришлось завести «Германскую канцелярию», чтобы контролировать все дела немецкие. Иосиф тоже задумался: что делать дальше? Залезать в Германию ему теперь не позволят, так не лучше ли обратить свои цесарские взоры на Восток, где еще найдется пожива для Австрии?
Он срочно повидался в Пратере с Кауницем:
– Готовьте для Петербурга самого лучшего дипломата.
– Лучший здесь я, но в Россию я не поеду.
4. Разные фантазии
Пока жив Леонард Эйлер, флоту плавать легче: он и в навигации, он и в астрономии – первый помощник. После страшного пожара, уничтожившего Васильевский остров, из Кабинета ему выдали деньги для покупки нового дома… Пожары на святой Руси тем хороши, что на пепелищах строят не так, как было до пожаров, а лучше. На Васильевском острове засыпали никому не нужные каналы – жалкое подобие Венеции, на их месте возникли «линии». Большой проспект расширили, посредине его рассадили «тенятник» (так русские называли бульвары). Слепота закрыла перед Эйлером краски мира, зато усилилась работа мозга, воображения, памяти… 38 внуков окружали почтенного старца, все здоровые и веселые, хорошо обеспеченные. Сейчас ученый изучал полеты аэростатов, только что изобретенных. Екатерина не признавала будущего за нарезными орудиями, заряжаемыми с казны, а не со стороны дула, царица высмеивала шары Монгольфьера, не верила в голубиную почту, третировала все попытки человека опуститься в бездны морей. «Бесплодные фантазии!» – говорила она и запретила полеты на воздушных шарах, боясь лишних пожаров, если такой «монгольфьер» вдруг упадет с небес на соломенные крыши…
Так уж случилось, что Эйлер в слепоте своей не мог видеть Потемкина, которого знал лишь по голосу. Но оба они были страстные меломаны. Эйлер и Потемкин без запинки наизусть могли читать «Энеиду». Иногда Эйлер спрашивал Потемкина:
– Что самое тревожное сейчас в государстве?
– Все у нас тревожно, а переговоры в Тешене сказываются: Версаль, отзывая Корберона, готовит миссию маркиза де Верака, Кауниц, кажется, пришлет в Петербург графа Кобенцля.
Великий слепец передвигал по столу магниты:
– Что ожидать хорошего от маркиза де Верака?
– Очередных сплетен, думаю.
– А от этого умника Кобенцля?
– Новых комедий… Мы еще тут похохочем!
Турция все-таки признала независимость Крыма, утвердила и Шагин-Гирея в его ханском достоинстве. Казалось бы, все? Можно и отдохнуть от кляуз татарских, от клевет стамбульских. Потемкин нехотя отпустил из Крыма калмыков, чтобы погостили в родных улусах, а Суворова перевел в Казань – командовать тамошней дивизией… Екатерина не скрыла удивления:
– Зачем ты в Казань его задвинул? Обидится.
– Не задвинул, а выдвинул. Оттуда он дивизию на кораблях спустит до Астрахани – на юге Каспия надобно деловые фактории заводить, чтобы с Индией торги иметь. По случаю войны Франции с Англией товары удобнее на верблюдах тащить, нежели в морях дальних от пиратов терять их… – Затем продолжил речь о Суворове: – Просит он разведения с женой, а доченьку свою пяти лет чтобы ты, матушка, приютила на казенной половине Смольного монастыря.
– Это я сделаю. Но мысли вздорные пусть из головы выбросит: не пристало ему разводы устраивать…
Потемкин катался в санях с дочерьми Леонарда Эйлера, в общении с которыми он всегда был галантным кавалером, и только. Близ крепости Петропавловской раскинулся шумный крестьянский торг, там они вылезли из саней, обозревая свиные и бараньи туши, горы мороженой дичи, возы с трескою архангельской. Потемкин замерз, пригласил барышень к себе в оранжереи, где угощал их фруктами прямо с ветвей, набрал для отца их лукошко грибов, показал свои кабинеты – китайский с японским, украшенные изделиями из нефрита и лаковыми шкатулками. Девушки остановились перед запертой дверью.
– А что у вас в этой комнате? – спросили они.
– Гляньте сами. Только тихо. Она еще спит…
В широкой постели разметалась юная волшебница, поверх одеяла ее были разбросаны цветы и драгоценности.
– Это моя младшая племянница, – шепнул Потемкин. – Катенька…
Екатерина еще раз предупредила светлейшего, чтобы Катю Энгельгардт поберег для Бобринского:
– Пусть моя кровь породнится в веках с твоею.
В самый последний день 1779 года Потемкин взял на руки Наташу – «Суворочку», до глаз закутанную от леденящей вьюги, и отвез в Смольный монастырь на воспитание; ворота надолго затворили девочку от мира, в котором отец ее испытал слишком короткое семейное счастье. В эту пору отношения Потемкина и Суворова были хорошими, доверительными: оба они, столь разные, нуждались друг в друге!
* * *
Безбородко надеялся с помощью Потемкина свалить Никиту Панина, но кабинет-секретарь уже не заискивал перед светлейшим, как раньше, в дугу перед ним не гнулся: он ощущал свою силу, быстро растущую. Ему и не снилось на Дунае, при ставке Румянцева, что будет так сладко жить на мерзлых берегах Невы, при дворе Екатерины. Нажрал он себе такое мурло, что брыли щек свисали на кружевное жабо, а ноги стали как тумбы. Еле двигал ими. Купил он себе дом на Ново-Исаакиевской, и, когда его спрашивали, сколько пришлось заплатить за него, Безбородко отвечал по-татарски:
– Чек акче верды (много денег ушло)!..
Выживание Панина из дел иностранных началось уже давно, а теперь он приводил Екатерину в откровенную ярость.
– Какой у меня великий визирь! – бесновалась она. – Испания объявила войну Англии, а я, жалкая султанша, узнаю об этом не из коллегии – из гамбургской газеты… А если бы я газет не читала? Так и жила бы дурочкой – в полном неведении!
Во время антракта в театре Петергофа императрица сама подошла к Гаррису «и, – как докладывал он в Лондон, – с живостью спрашивала меня, не имею ли я курьера, не могу ли сообщить ей подробности… Панин недружественен к нам; он всякую идею получает от его прусского величества». Посол отправил депеши на русском фрегате, который плыл в Англию за коллекцией картин, недавно закупленных для Эрмитажа, но в пути разбился на камнях и затонул, однако депеши из Петербурга удалось спасти. Гаррис предлагал Потемкину отправить эскадру в Средиземное море и очень был удивлен, почему русский Кабинет не внял его совету. В конце июля на маскараде посла отозвал в сторону Римский-Корсаков, просил следовать за ним. Он провел Гарриса в отдельный кабинет и сразу же удалился, из других дверей появилась Екатерина.
– Светлейший сказал, вы хотели видеть меня…
– Да! У меня письмо к вашему величеству от короля.
За стеною гремела музыка, в шандалах оплывали дымные свечи. Как и следовало ожидать, Георг III настаивал, чтобы Екатерина срочно послала эскадру в Средиземное море; король писал: «Не только самое употребление (эскадры), но даже один только смотр, сделанный части морской силы, может возвратить и упрочить спокойствие Европы, уничтожив союз против меня».
– Если бы эту эскадру, – осторожно намекнул Гаррис, – вы укрепили еще и сильною декларацией ко дворам Парижа и Мадрида в выражениях, подобных тем, что испугали Вену…
– Благодарю! – резко прервала его Екатерина, разгадавшая коварный замысел Лондона: стоило русской эскадре появиться в водах Средиземноморья, она объявится там жупелом для флотов бурбонских, а лишнее раздражение Мадрида и Парижа добра России не принесет. Она свернула письмо. – Советую вам переговорить с Потемкиным, у него есть для вас новости…
Светлейший сразу поставил вопрос:
– Когда корабли Кука и Клерка отплыли из Плимута?
– Если не ошибаюсь, два года назад.
– Слушайте, что мне пишут с Камчатки. Охотники за черно-бурыми лисами, побывав на островах Алеутских, слышали от туземцев тамошних, что прошлой осенью они видели незнакомые корабли и людей, говорящих не по-русски.
– Когда их видели? – встрепенулся посол.
– В прошлом году. Очевидно, осенью, ибо здесь писано так: «прежде чем облетели листья, а трава была еще зеленой».
– Надеюсь, их не обидели?
– Нет, им отдали все мясо молодого кита…
«Когда я получил эти сведения, – депешировал Гаррис, – мне тотчас же пришло в голову, что это мог быть только капитан Кук…» И посол не ошибся – это были его корабли. От берегов Камчатки Кук повернул обратно на Гавайские острова, где и нашел смерть. Клерк же снова повел корабли на Камчатку, пытаясь проникнуть в Берингов пролив, откуда вернулся опять-таки на Камчатку, где и умер от воспаления легких. Русские дали англичанам 20 голов рогатого скота, подарили им дойных коров, чтобы больные матросы имели свежее молоко. Потемкин распорядился: «Отпущенный провиант и скот принять на счет казны. Но так как путь в Камчатку стал иностранцам уже ведом, то привести ее в ОБОРОНИТЕЛЬНОЕ положение». Не знали, где взять пушек, Екатерина велела писать в Иркутск:
– Пусть собирают пушки по всей Сибири.
– Там найдешь пушки… времен Ермака да Дежнева.
Екатерина сказала, что слухи из Вены оказались верны: к нам выезжает граф Кобенцль – комедиант…
– Уж мы с тобой посмеемся на славу!
Но скоро ей пришлось плакать: Римский-Корсаков был уличен в том, что изменял ей с графиней Строгановой. Императрица под сильным дождем, без кареты – пешком, дошла до дворца графов Строгановых, занимавшего угол Невского и Мойки. Александр Сергеевич встретил свою царственную подругу одетый по-домашнему, с трубкой в руках, водил ее по своей картинной галерее, просил постоять перед полотнами Тинторетто и Боттичелли. Хотя Екатерине было не до искусства, она восхитилась головой ребенка, написанной кистью Грёза.
– Кто это, Саня? – спросила она.
– Мой сыночек – Попо.
– Саня, – сказала Екатерина, – желаю тебе сохранить мужество, которого мне так не хватает сейчас… Знай, дружок: твоя подлая жена изменила тебе с моим негодяем Корсаковым.
– А я, Като, уже давно знаю об этом…
В бильярдную комнату, завешанную картинами и рыцарскими доспехами, вбежал резвый мальчик с курчавыми волосами, и Екатерина сразу узнала его – по картине Грёза. С большим материнским чувством, всегда любившая детей (только чужих!), императрица подхватила его на руки, расцеловала, заплакала.
– Милый Попо, – ласкала она ребенка. – Попо!
Пройдет срок, и этот мальчик во фригийском колпаке будет штурмовать Бастилию, а она (именно она) и сошлет его.
Дикими красками пишется иногда жизнь человеческая!
* * *
Людвигу фон Кобенцлю суждено ехать в Россию – посланником. Внешний облик этого молодца заставлял всех радоваться, что у него нет потомства, но именно благодаря безобразию Кобенцль делал успешную карьеру, ибо скверная наружность не внушала соперникам опасений. Был он рыжий, толстый, подслеповатый, мнил себя гениальным трагиком и комиком, под стать ему была и жена Тереза… Кауниц принял Кобенцля в своем затхлом кабинете – на даче, в зелени Пратера.
– Итак, вы на переговорах в этом Тешене…
– Я никогда не был в Тешене! – сказал Кобенцль. – Переговоры с князем Репниным вел мой кузен Филипп фон Кобенцль.
– Не перебивайте старших. Не все ли равно, вы или ваш кузен болтали там в Тешене! Важно другое: переговоры ни к чему не привели. Австрия унижена. Я вспоминаю, что вчера, когда знаменитая и прославленная Франческа Габриэлли начала перед императрицей вести божественную любовную арию…
– Это я вел арию! Мария-Терезия обожает, когда я, переодетый в женское платье, подражаю знаменитым певицам.
– Опять вы перебили меня, – возмутился канцлер. – Не все ли равно, кто пел эту арию. Важно другое, что ария была гадкой, мерзкой, отвратительной, безнравственной, гнусной. Я не понимаю, за что платят деньги молодым дипломатам!
Кауниц изверг из себя тираду и потух. Усыпающим взором он обвел ряды окон, наглухо запечатанных, с ужасом подумав, что, если бы не Тешенский мир, сюда бы ворвалась пьяная прусская орда, а король Фридрих наверняка бы велел разбить стекла…
– Ну ладно, – сказал Кауниц, возвращая себе бодрость. – Я посылаю вас в Петербург, самое страшное место на всей планете, где с женщинами надо беседовать только на расстоянии, ибо все они болеют ужасными болезнями, проистекающими от грубого азиатского разврата. Россия ужасна: там царят голод, свирепость нравов, чума и холера, трахома и оспа, а все русские бояре – подлецы, взяточники, воры и негодяи.
К счастью, Кобенцль не смотрел на Россию глазами своего канцлера, веря, что судьба Германии всегда будет переплетаться с судьбою русского народа. Он сказал:
– Если в России все именно так, как ваше сиятельство утверждает, не лучше ли послать в Петербург не меня, а сторожа канцелярии, которому все равно от чего помирать, лишь бы ему на закате дней было приятно и весело.
– Вы опять, Кобенцль, не дослушали меня… Я желаю наставить вас в политике, какой вы обязаны придерживаться. Союз Фридриха и Екатерины не вечен. Мы теперь не в силах привлечь Россию к своим планам. Значит, мы должны примкнуть к планам России! Сейчас крепнут слухи о «Греческом проекте»; если они справедливы, пусть Потемкин наслаждается войною с турками за Грецию и ее свободу, Австрия тем временем будет проникать на Балканы, покоряя там дикие племена южных славян… В Петербурге старайтесь не касаться «Греческого проекта», но всюду напоминайте о выгодах дружбы между нашими дворами. Конечно, Мария-Терезия уже стара, и в ее годы невозможно оторваться от гробов, в которых усопли ее достославные предки. Зато наш император Иосиф еще бодр, храбр, красив, настойчив, и Екатерина не устоит перед ним, когда он явится перед нею под загадочным именем «графа Фалькенштейна»…
Кобенцль велел жене собираться в дорогу:
– Мы везем в Петербург много денег, табакерки для Потемкина и Безбородко, пора укладывать багаж – мой грим, мои красные и синие парики, театральные костюмы и ноты…
Гаррис немедленно известил Лондон: «Кобенцль, должный прибыть из Вены, отличается редким умом и большой деятельностью; назначение его сюда будет крайне неприятно прусскому королю». Фридрих вызвал наследника – Фридриха-Вильгельма.
– Мне очень неприятно, – сказал он, – назначение этого комедианта в русскую столицу… Слушай, кретин! – произнес король в том обычном тоне, в каком привык разговаривать со всеми родственниками – Гогенцоллернами. – Надеюсь, ты еще не забыл клятвы, данной при русском наследнике Павле?
– Никак нет, ваше королевское величество.
– Боюсь, как бы эту клятву не забыл Павел… Молодым людям иногда следует напоминать, что они наболтали в пьяном виде. Значит, тебе предстоит съездить в Петербург, и будь любезен со всеми, начиная от швейцара и кончая самой русской императрицей. Пруссия не потерпит, если венское влияние в Петербурге пересилит влияние берлинское…
…Вместе с послом Кобенцлем приехала и его сестра, графиня Румбек, умевшая произносить одно краткое русское слово.
– Но русский посол в Вене, князь Голицын, – говорила она, – рассказывал мне, что извозчики и дровосеки Петербурга обладают очень выразительным лексиконом, которым мне и желательно постичь в совершенстве.
У людей, которые с жиру бесятся, разные бывают фантазии. Но Екатерина, недоверчивая, через полицию велела установить за любительницей матерщины негласное наблюдение.
5. Чепец за мельницу
Внуков своих, Александра и Константина, бабушка отняла у родителей, сама нянчилась, сочиняла для них детские сказки. Ни Павел, ни жена его не смели подступиться к детям без разрешения бабки. Осужденная только рожать, великая княгиня была лишена счастья материнства и часто плакала.
Екатерина женским слезам никогда не верила. Речь ее была проста:
– Сегодня хорошее утро, не погулять ли нам?
Мария Федоровна откликалась:
– Вся природа распустила свои красоты ради этого волшебного дня, и душа моя стремится окунуться в блаженство, осеняющее меня своим ароматным дыханием.
Выспренний пафос невестки коробил Екатерину, но она знала, что это – наследие затхлой германской провинции. Екатерина не верила в искренность чувств невестки, догадываясь, что за приторной слезливостью эта алчная бабенка скрывает непомерную жажду коронной власти и огорченное честолюбие…
В награду за рождение первенца Екатерина одарила ее обширным лесным урочищем за деревней Тярлево; на берегу тихой Славянки с обрывистыми берегами возникла деревянная ферма «Паульлуст» (Павлова утеха); стараниями искусных садоводов лес постепенно обретал прелесть волшебного парка. Желая иметь сына подальше от себя, Екатерина поощряла планы создания здесь большого дворца, предложив Павлу своего архитектора Чарльза Камерона. Однажды посетив «Паульлуст», она обошла скромные комнаты, поела с тарелки лесной земляники, спустилась в парк. Трость ее уперлась в обнаженную статую.
– А это еще кто? – спросила она невестку.
– Флора, собирающая цветы.
– Надо же! А я думала – нищая бродяжка, собирающая с прохожих милостыню… Ну, живите, дети мои, бог с вами.
Сказав о милостыне, она лишила их права просить у нее денег, и Павел с досадою говорил жене:
– Что Потемкин! Теперь и Безбородко богаче нас…
Безбородко выстроил себе дачу в Полюстрове; золотые купола Смольного ясно светились на другом берегу Невы, а здесь, на берегу полюстровском, были устроены мостки для купания. Безбородко часами просиживал на балконе, через подзорную трубу, подаренную ему адмиралом Грейгом, высматривая очередную жертву – помоложе и постройнее. Однажды высмотрел он через оптику фигуру идеального сложения, а длинные волосы невской наяды струились черной волною. Позвал лакея:
– Осип! Зови ту, которая с гривой.
Лакей убежал к мосткам. Вернулся смущенный:
– Не уговорить, хоть ты тресни.
– Да сказал ли ты, что денег не пожалею?
– Сказал. Только они не согласны идти, и все тут.
– О, жестокая! – воскликнул Безбородко.
– Жестокость, конечно, ужасная, – согласился лакей. – Потому как с волосами-то длинными сам дьякон купался…
На дачу в Полюстрово приплыл на яхте Потемкин.
– Что слыхать при дворе? – спросил его Безбородко.
Потемкин сказал, что после измены Римского-Корсакова императрица «забросила чепец за мельницу». По-русски это немецкое выражение переводится проще: «Удержу на нее, окаянную, совсем не стало…» Потемкин тупо глядел на реку.
* * *
От ее куртизанов той поры остались лишь фамилии: Страхов, Архаров, Стахиев, Левашов, Ранцов, Стоянов и прочие. Необузданный разгул кончился тем, что офицер Повало-Швейковский зарезался под окнами императрицы… Строганов пытался усовестить свою царственную подругу, но Екатерина в ответ на попреки огорошила его старинной германской сентенцией:
– Если хорошо государыне, то все идет как надо, а если все идет как надо, тогда и всем нам хорошо…
– Ты больна! – говорил ей Строганов. – Лечись.
– Уж не Роджерсон ли сказал это тебе, Саня?
– Нет. Придворный аптекарь Грефф… Я надеюсь, Като, на твое благородство, и ты не отомстишь бедному человеку.
– Жалую Греффа в надворные советники. Но я не больна. Я просто стареющая женщина, которая безумно хочет любить. Не ищу любовников в «Бархатной книге», как не ищу их и в «Готском альманахе». Русские не могут иметь ко мне претензии, что я, подобно кровавой Анне Иоанновне, завела для утех немца-тирана вроде ее герцога Бирона…
Римский-Корсаков, отлученный от двора, публично обсуждал «отвратительные картины своих бывших обязанностей», а графиня Строганова, отбившая его у императрицы, на гуляньях в Петергофе говорила, что «старухе пора бы уж и перебеситься». Предел этой дискуссии положил Степан Иванович Шешковский, просфорку святую жующий… К чести женщины, она вынесла истязание, не издав ни единого стона, зато «Пирр, царь Эпирский» плакал, кричал, умолял сжалиться. Оба они были лишены права жительства в столице и отъехали в Москву. Жене-изменнице Строганов назначил большую «пенсию», подарил ей подмосковное имение Братцево с великолепным парком.
Корберон докладывал: «Вернемся к любовному энтузиазму Екатерины II и разберемся в его основаниях… Было бы желательно, если бы она брала любимцев только для удовлетворения; но это редкое явление у дам пожилых, и если у них воображение еще не угасло, они свершают сумасбродства во сто раз худшие, нежели мы, молодые… Со всей широтой замыслов и самыми лучшими намерениями Екатерина II губит страну примерами своего распутства, разоряет Россию на любовников…» Корберон забыл, что его переписка перлюстрируется Екатериной, и, когда он в прощальной аудиенции просил императрицу о русском подданстве, она его жестоко оскорбила:
– Кем вы можете служить у меня… камердинером?[4]
Потемкин объявил при дворе, что, если бы не музыка, ему впору бы удавиться, так все опостылело на этом свете, и пусть только подсохнет грязь на дорогах, он уедет куда Макар телят не гонял. Екатерина уже привыкла к его настроениям.
– А что тебе вчера подарил Гаррис? – спросила она.
– Гомера на греческом. Печатан у Баркьервиля.
– А мне из Франции прислали роман «Задиг». Сейчас граф Артуа издает серию избранных шедевров литературы. Для этого придумал и шрифт, отливаемый из серебра. Каждую книгу печатают тиражом в двадцать пять штук. После чего все печатные доски тут же в типографии расплавляют в горнах.
Голос Потемкина дрожал от нескрываемой зависти:
– Кто прислал тебе? Граф Артуа?
– Принц Шарль де Линь, которого я жду в гости.
– А зачем он едет?
– Любезничать… Гостей на Руси не спрашивают: чего пришел? Гостей сажают за стол и сразу начинают кормить.
Потемкин сообщил ей, что вызвал Суворова:
– Велю протопопу кронштадтскому мирить его с женою. А потом совещание будет. Я да Суворов! Еще и армяне – Лазарев с Аргутинским. Станем судить о делах ихних. Армяне, люди шустрые, уже и столицу себе облюбовали – Эривань.
– Что толку от столицы, если и страны нет?
– Сейчас нет, после нас будет, – отвечал Потемкин…
Потемкин давно утопал в музыке! Через уличные «цеттели» (афишки заборные) регулярно извещал жителей, что в Аничковом дворце опять поет для публики капелла его светлости. Знаменитые Ваня Хандошкин с Ваней Яблочкиным снова явят свое искусство игры на скрипке, балалайках и даже на гитарах певучих. Потемкинская капелла всегда считалась лучше придворной, светлейший сам отбирал певцов, которые безжалостно опивали и объедали; заезжим итальянцам, не прекословя, разрешал князь петь ради заработка в столичных трактирах.
Хандошкин был роста среднего, коренаст, как бурлак, глаза имел большие, вдумчивые, голову покрывал париком, а пьяницей не был – это все завистники клеветали. Перед залом, освещенным массою свечей, он обратился к публике:
– Не желает ли кто скрипку мою расстроить?
Нарышкин взялся за это охотно: сам музыкант, вельможа знал, как испортить ее квинтовый настрой:
– Опозоришься, гляди, Ванюшка… ну, валяй!
Хандошкин с улыбкою исполнил на испорченной скрипке вариацию из концерта Сарти. Потом спросил публику:
– Сколько струн разрешаете мне оставить?
– На одной играй, – требовали из зала.
И на одной струне маэстро сыграл «Что пониже было города Саратова», да так сыграл, что Потемкин с Нарышкиным ногами ерзали, восхищенные. Затем Хандошкин с Яблочкиным взялись за балалайки, сделанные из тыквы, изнутри же проклеенные порошком битого хрусталя, отчего и звук у них был чистейшим, серебряным… Потемкин не выдержал – заплакал. Не только он, даже суровый Панин прослезился, наверное всколыхнув из потемок души такое, о чем на пороге смерти старался забыть.
Здесь же, в павильоне Аничкова дворца, Потемкин встретил Булгакова; невзирая на время позднее, покатили они на Каменный остров, а там, среди раскидистых елей, светилась, будто разноцветный фонарь, ресторация француза Готье; на лесной дорожке, осыпанной опавшей хвоей и шишками, Потемкин большим круглым лицом приник к лицу друга:
– Яша, зависть к кому-либо есть у тебя?
– Завидую тем, кто свободен.
– А кто свободен-то у нас? – отмахнулся светлейший. – Вот возьму и повешу на елку куски золота и бриллианты. Тот, кто мимо пройдет, богатств не тронув, тот, наверное, и есть самый свободный… А я, брат, Аничков дворец продаю.
– Чего же так?
– Хочу новый строить. В один этаж, но такой, чтобы казался он всем торжественным и великим… Пойдем выпьем!
За столом, кафтаны распахнув и манжеты кружевные отцепив, чтобы не запачкать, друзья помянули вином быстролетную юность. А в соседней комнате пировал Чемберлен, владелец ситценабивной фабрики, на которой с утра до ночи горбатились русские люди-поденщики. Булгаков заговорил об Англии как о всеядной и прожорливой гидре. Сказал при этом:
– Видишь, и к нам забрались…
Потемкин верил в могучую силу русского капитала:
– Наши, с бородами до пупа, чемберленов обскачут! Но ты прав: в портах балтийских на две тыщи кораблей Георга приходят к нам лишь двадцать кораблей Франции. Англия в торговле у нас монопольна, другие нации к товарам нашим не подпущает. При таком насилии, чаю, французы из Марселя охотнее станут плавать прямо ко мне – в Херсон!
Булгаков верил, что англичане прошмыгнут в Черное море раньше французов: кредит Лондона при дворе султана Турции крепнет, а версальский потихоньку слабеет… Ему казалось, что между Россией и Англией есть нечто общее: обширные пространства русские и грандиозные колонии англичан. Потемкин сонно обозрел на столе все то, что уже не вмещалось в его обильное чрево: форель в соусе из рейнвейна, ягненок с шампиньонами, глухари с трюфелями… Он ответил:
– Не ври, Яшка! У нас-то все наше, у них все чужое. Англичане твердят, будто время – деньги. А мы, сиволапые, испокон веку живем верой в то, что жизнь – копейка…
Булгаков желал бы занять пост посла в Лондоне.
– Тебе лучше вернуться на Босфор, – сказал Потемкин.
– Правда ли, что приезжает император Иосиф?
– Но под именем «графа Фалькенштейна». Матушка встретит его в Могилеве, но об этом громко пока не говорят…
Потемкина позвала к себе Екатерина, притихшая и жалкая. Было видно, что она стыдится своего распутства.
– Куда, богатырь, ехать от меня вознамерился?
– Пора бы уж мне Новую Россию своими глазами оглядеть. Булгакова с собою возьму – он мне надобен…
– Сейчас ты не оставляй меня одну: нам надо «графа Фалькенштейна» встречать… А что скажешь о Саше Ланском?
Потемкин к ее бабьим судорогам уже притерпелся:
– Кавалергард скромен! Это уже хорошо…
Она сказала, что Орловы иногда ей пишут: Григорий замучил жену лечением от бесплодия, Алехан же запугивал императрицу голодом в стране, стращал бунтами, бранил за неумение управляться с народом. Екатерина с гримасою отвращения на лице призналась Потемкину, что Дашкова тоже пишет из Европы.
– Отвечать ей не подумаю, ибо моими письмами она трясти всюду станет… Не дай-то бог добро людям делать! – сказала царица. – Никогда не забуду, как я Дашковой имение в Белоруссии подарила. Откуда ж мне знать, что оттуда сто пятьдесят восемь душ сбежало! Княгиня меня чуть живой не загрызла: чтобы я этих недостающих мужиков или словила для нее, или хоть роди, но дай точно по табели… Вот скряга!
Трудно порою понять алчность Дашковой, не всегда понятна и щедрость Екатерины: зачем, ненавидя ее, ее же задабривала?
* * *
Очевидно, вопрос о Дашковой всегда был для Екатерины чем-то болезненным, она разговор о ней продолжила:
– Иногда мне ее даже жалко… Честолюбие Романовны непомерно, и, коли свое не могла утешить, желает на детях своих отыграться. Не думаю, чтобы она учила их дурному. Но почему так бывает: ежели родители заведомо из детей гениев делают, всегда идиоты получаются. А простаки растят детишек, мало думая, что они вундеркинды, и люди умны выходят, порядочны…
В семье княгини был непорядок, и виновата была Дашкова: разлучив дочь с мужем, она обратно к мужу ее не отпускала на том основании, что Щербинин в ранге бригадира, а родня у него такова, что двух слов по-французски связать не может. От смертной тоски, лишенная семейного счастья, молодая женщина сделалась потаскушкой. А сын Дашковой – пьянствовал…
Романовна не раз писала и Потемкину, сообщая, что сын ее Павел гениален, настырно спрашивала: на какой высокий чин может он рассчитывать? Потемкин ничего не ответил. Дашкова снова писала ему. И снова молчал светлейший.
– Так для чего ж я сына готовлю? – возмущалась она.
Но в Европе, которую она исколесила ради собственной популярности, уже бурлили неприятные слухи, будто княгиня готовит своего сына в фавориты русской императрицы. Нет сомнений: всю страсть одинокой женщины-матери Романовна вкладывала в детей, предназначая их к райской жизни на самом верху общественной пирамиды. Катаясь по Европе, она выискивала знакомства с королями, герцогами и принцессами, чтобы потом выставить их своими ближайшими друзьями. Романовна была чересчур шумной и надоедливой гостьей, повидав которую один раз, больше видеть никогда не пожелаешь…
Так, наверное, думал и лейденский врач Гобиюс, к которому она, после возвращения из Англии, постучалась. На стук вышел лакей и сказал, что Гобиюса нет дома.
– Как нет? – распалилась Дашкова. – Я точно знаю, что из дома он сегодня не выходил. Сейчас же доложите обо мне…
Добившись гостеприимства, Романовна удивилась, застав в кабинете врача и князя Григория Орлова с его женою:
– А вы как сюда попали? И куда путь держите?
– Мы только что из Брюсселя, – отвечал Орлов. – А теперь повезу Като в Швейцарию, где славится врач Триссо…
«Гобиюс был рад видеть меня: но, не желая нарушать его занятий, я поспешила уйти». За обедом в кругу семьи, где лишних приборов никогда не ставилось, вдруг появился Григорий Орлов, которого – о ужас! – надо еще звать к столу. «Но разговор и манеры его удивили всех нас», – писала Дашкова.
– Забудем прежнюю вражду, – сказал он ей. – Вижу, что ваш сын, судя по мундиру, записан в кирасиры. Если вам угодно, я, как командир конной гвардии, напишу императрице, чтобы Павла перевели в мой полк с повышением сразу на два чина.
– О чинопроизводстве сына Павла я уже писала светлейшему Потемкину и… жду от него ответа. Однако я боюсь, что ваше вмешательство станет для Потемкина неприятно.
Орлов обратился к ее сыну с циничными словами:
– А жаль, Дашков, что не будет меня в Петербурге, когда вы туда вернетесь. Уверен, стоит вам появиться при дворе, и вы сразу станете любовником императрицы. Нет сомнения, – добавил он, – вы утешите нас, отставных…
Дашковы выехали в Париж, где Романовна снова виделась с Дидро, а ее дети исполнили танец перед французской королевой Марией-Антуанеттой. Знаменитый скульптор Гудон лепил бюст княгини в натуральную величину. «Я заметила артисту, что он слишком польстил оригиналу: вместо простой Нинеты он обратил меня в пышную французскую герцогиню с голой шеей и прилизанной головой». Дидро ввел Романовну в общество Фальконе и Колло, которая с откровенностью парижанки спросила:
– Правда ли, что вы питаете честолюбивую надежду сделать своего сына любовником старой русской императрицы?
«Чтобы нанести мне последний удар, оставалось только пустить эту молву в люди». Колло не скрыла, что в Париже уже держат пари за то, что молодой Дашков станет фаворитом. «Потемкин, конечно, знает, – писала Дашкова, – что я не привыкла к подобному невежеству даже со стороны коронованных голов…» Из Италии она напомнила Екатерине, что Потемкин оставил ее письма без ответа: «Прошу предоставить моему сыну выгоды старшинства (по службе), на что он имеет право после окончания своего воспитания». Екатерина – ничего не поделаешь! – поздравила ее сына с придворным званием камер-юнкера, что давало ему по армии высокий чин бригадира…
…Все это, сказанное о Дашковой, было бы грязной клеветой, если бы не было чистейшей правдой, и ни один порядочный историк не может отрицать, что, как бы ни возмущалась Дашкова, как бы ни отрицала этого, но истина уцелела: она действительно желала сыну занять место фаворита при императрице. Не ради него – ради своих меркантильных выгод!
6. Вооруженный нейтралитет
До приезда Иосифа II русский Кабинет подготовил важное политическое решение, которое отразилось и на будущих поколениях, имея ценное значение и в наши тревожные дни. В международном праве возникло новое понятие – вооруженный нейтралитет, объединявший нейтральные страны для отпора любой агрессии… «Екатерина, – писал Фридрих Энгельс, – впервые сформулировала от своего имени и от имени своих союзников принцип вооруженного нейтралитета (1780 г.) – требование ограничения прав, на которые претендовала Англия для своих военных судов в открытом море. Это требование стало с тех пор постоянной целью русской политики…» И нигде не проявилось столь выпукло и страстно все то, что французы образно называли «театральным гением Екатерины». Отлично играя роль «матушки» внутри государства, она и на международной арене умела возвышать свой голос до подлинно трагического пафоса! Да, великая актриса, великая…
* * *
– Весь мир сошел с ума, и в этом мире я главная сумасшедшая. Война со Штатами не скоро кончится, Франция с Испанией не уступят Англии, а мачты кораблей Георга торчат из моих печенок, – сказала она Потемкину.
Разговор начался в пустынной «бриллиантовой» зале, где хранились ее самодержавные регалии, укрытые в стеклянных витринах, как в хорошем магазине. Женщина прошлась по паркету скользящим шагом, за ее длинным шлейфом, тихо посапывая, бежали собачки.
– Как ты думаешь, – спросила она и, собрав веер, трижды ударила им по своей ладони, – после моего тешенского триумфа в Германии вправе ли я терпеть злодейства английские?..
Коммерческий флот России выплывал на дальние коммуникации, он торговал у черта на куличках зерном и мехами, слюдой и досками, пенькой и патокой, ревенем и маслом. Но каперы англичан стерегли купцов у Нордкапа, на выходах из Каттегата, они брали суда на абордаж, уводили в свои порты, а потом, пожирая украинский хлеб с башкирским медом, доказывали русскому послу, что хлеб с медом тоже стратегические товары, могущие усилить сопротивление их противников.
– Где наши эскадры? – спросил Потемкин.
– Крейсируют в море Северном, у островов Канарских и на широте Лиссабона. Я указала им огнем пушечным поддерживать коммерцию от уничтожения. Но ядрами можно наказывать, а ради укрепления авторитета нужна… бумага!
Она ознакомила его с декларацией ко всем нейтральным державам, чтобы в столицах мира сведали: не ради разбоя она шлет в море крейсера, а дабы торговлю обезопасить. И по пунктам излагала, как судоходству быть под защитой оружия:
– На корабле нейтральном и груз нейтрален!
– Гарриса хватит удар, – отвечал ей Потемкин.
– А политика – не больница: кто слаб, того из дипломатии пятками вперед вытаскивают. Но добрых отношений с Гаррисом не порывай. Давай поводим короля Георга за нос. Ты вроде бы из ненависти к Панину готов все для англичан исполнить, а за меня не тревожься… Репутация у меня скандальная, лишний ералаш в Европе для меня – как лишняя мушка для украшения лица! Но помни: с англичанами дела вести нелегко. Ты с ними о политике, а у них в голове коммерция, заводишь речь о торговле – они думают о политике…
Гаррис при свидании с Потемкиным настаивал на срочности союза России с Англией. Потемкин был в словах осторожен:
– Увы, возникло нежданное препятствие…
– В лице графа Панина? – спросил Гаррис.
– Нет, он болен. Но заболел и новый фаворит Ланской.
– Такой молодой и здоровый кавалер?
– Выходит, уже переутомился…
Гаррис записал слова Потемкина: «Мое влияние, – сказал он, – совершенно прекратилось, особенно потому, что я взял на себя смелость советовать ей (Екатерине) отделаться скорее от нового любимца, который, если умрет в ея же дворце, нанесет чувствительный удар ея женской репутации».
– Государыне противна сама мысль о «наступательном» союзе. Но она просила меня заверить вас в искренней дружбе.
– Если ваша императрица, – парировал Гаррис, – предпримет попытку умиротворить Бурбонов в делах колоний, как умиротворила Австрию в делах Германии, она обретет новую бессмертную славу. Не забывайте, что в случае нашего поражения Франция станет закупать пеньковые веревки и смолу для кораблей у американцев, а Россия тогда потерпит немалые убытки.
– Это правда, – согласился Потемкин, вздыхая…
Он отвез Гарриса на Черную речку, где Екатерина ужинала на даче Строгановых. Она подняла бокал:
– Милорд, рада, что адмирал Родней разбил испанский флот, избавив Гибралтар от осады… Передайте своему королю, что я всегда согласна помогать его величеству.
Очень мило, но Гаррис нуждался в другом:
– В чем выразится помощь вашего величества?
– О! – сказала Екатерина, осушая бокал. – Я устрою благотворительный бал в своем дворце, а деньги, полученные с танцующих, раздам петербургским нищим, чтобы они молились во славу непобедимого английского флота…
Потемкин помалкивал, Строганов наивно улыбался. «Уж не издеваются ли тут надо мною?» – мелькнула мысль у Гарриса. Между тем появление «Декларации о вооруженном нейтралитете» стало для Европы такой же сенсацией, как если бы из Темзы выловили русалку или в парке Сан-Суси поймали кенгуру. «Декларация» вызвала в английском парламенте целую бурю – гнева, криков, ненависти, воплей, оскорблений. Но «Декларацию» уже охотно подписывали другие страны, приветствуя ее появление, и в Европе стали гадать: кто же ее придумал? Растущий авторитет России не давал покоя политикам, а потому авторство «Декларации» сначала приписывали не Екатерине, а Фридриху Великому:.. Екатерина внесла в историю ясность: «Это неправда; идея о вооруженном нейтралитете возникла в моей глупой голове, а ни у кого другого. Безбородко может засвидетельствовать, что эта мысль была высказана мною, императрицей, совершенно случайно. Граф Панин не хотел и слышать о вооруженном нейтралитете… стоило большого труда (нам) убедить его».
Гаррис извещал Лондон, что Россия вооружает еще 15 мощных линейных кораблей. Балтийский флот снова готов выйти на коммуникации – для охраны международной торговли. Наконец, по приказу Потемкина на жительство в Херсоне вывозят корабельных мастеров и лашманов – специалистов по технической древесине… Возникает новый флот – Черноморский.
…Россию в ее беге по волнам было уже не остановить!
* * *
Осьмнадцатый век – эпоха благородных рыцарей и классических злодеев, время блестящих бонвиванов и мудрейших философов, доблестных воителей и гениальных самоучек. Но и в этом веке нельзя оценивать людей однозначно: рыцарство уживалось рядом с подлостью, мудрец казался наивным чудаком, шарлатан легко сходил за гения, борцы против тирании не гнушались подносить тарелки коронованным сатрапам, а сами кровавые деспоты осыпали золотом тех авторов, которые воспевали благо народной свободы… Мятежная натура принца Шарля де Линя была плоть от плоти этого сумбурного века! А жизнь принца – как рыцарский роман, и не было битвы, в которой бы он не сражался, не было юбки, за которой бы не волочился, и не было такой книги в Европе, которую бы он не прочитал.
Уже много лет де Линь состоял в переписке с королем Фридрихом II, который не прерывал обмена письмами даже тогда, когда де Линь сражался против Пруссии – на стороне Франции или Австрии. Проездом в Петербург он был принят в Сан-Суси как собрат Фридриха по перу – оба считали себя писателями. Разговор, естественно, коснулся и Потемкина, де Линь спросил, в какой из баталий лишился он своего глаза.
– В бане… ему попалось очень едкое мыло.
– Я знал, что баня для русских – вроде Пантеона, но еще не был извещен, что в банях теряют зрение.
– У этих русских все не так, как у нас…
Фридрих был явно удручен предстоящим свиданием в Могилеве Иосифа с Екатериной; «старый Фриц» желчно сказал:
– Карл Двенадцатый вошел в Россию тоже через паршивый Могилев, но потом не знал, как оттуда унести свои кости… Вы, принц, будучи в Петербурге, побаивайтесь этих людоедов!
Де Линь застал короля в недобрый час. Фридрих давно чуял неладное в политическом «равновесии», он решил срочно заменить посла Сольмса свежим дипломатом, которого звали Евстафием Гёрц фон Шлицем, попросту – Гёрц. Он спросил его:
– Вы слышали, что императрица собирается на прогулку в Белоруссию, а в Могилеве сооружают триумфальные арки?
– Из голландских газет, ваше величество.
– Из газет немного узнаете, Гёрц. В наши времена дипломат обязан догадываться о том, о чем в газетах не пишут.
Король сказал, что, кажется, назревает неприятный момент, когда Россия станет перестраивать весь политический фронт. Панин теряет остатки прежнего влияния, от «Северного аккорда» русский Кабинет способен перейти к союзу с Австрией:
– В парике Екатерины скопилось немало вредной пыли, не пора ли выбить ее? Я посылаю в Петербург и своего наследника, чтобы он заручился поддержкой русского цесаревича…
Был месяц март, когда Гёрц прибыл в Петербург и вручил Потемкину письмо от Фридриха II; в этом письме король осыпал светлейшего самой низкопробной лестью, умоляя поддержать прусские интересы, отвергая происки венские («обещал сделать для него возможным то, что другим людям кажется невозможным»).
– Посул велик! – сказала Екатерина, сообразив, что Фридрих соблазняет Потемкина короною герцогов Курляндских.
– Курляндии место в истории уготовано, – отвечал Потемкин. – Ей пристало быть губернией российской…
«Декларация о вооруженном нейтралитете» вступила в действие, Англия лишалась призов от морского разбоя. Панин принял Гарриса, лежа в постели. «Он несколько раз повторил мне, что „Декларация“ не его произведение; что она явилась для него неожиданно и при полном его незнании на свет ея назначения…».
– Но и Англия хороша! – упрекнул он Гарриса. – Ваше владычество в морях сделалось уже невыносимо.
Против «Декларации» в России выступил только один адмирал Грейг.
– Матушка, – честно заявил он императрице в беседе с глазу на глаз, – в прошлой войне пират Ламбро Каччиони поступал в море тако же, како и английские крейсеры поступают ныне с кораблями чужими. Однако ты Каччиони одобряла и в чины вывела. В этом наблюдаю я противоречие в твоих действиях.
– Адмирал, ты не путай грека с королем Англии…
Гёрц пожелал личной встречи с Потемкиным:
– Вы еще не ответили на письмо моего короля?
– Некогда, – огрызнулся Потемкин.
– Надеюсь, вы догадались, что щедроты моего короля не имеют границ. Я знаю, что дела в Митаве не могут нравиться двору вашему. Сейчас в Петербурге умирает герцогиня Евдокия Курляндская, урожденная княжна Юсупова, бежавшая от побоев и пьянства мужа. Король желает угодить вашей светлости: он доверил мне передать, что любая принцесса из славного дома Гогенцоллернов согласна стать вашей женою, и тогда…
Шла борьба за то, что будет сказано в Могилеве!
* * *
– Надо продумать, что нам говорить в Могилеве.
Екатерина болела ангиной, но в постель не ложилась. Потемкин тоже страдал от ангины, валяясь в постели более по привычке. Он вернулся к недавней «Декларации»:
– Эта бумага заставит нас отступить от панинского «Северного аккорда», ибо без Англии он рассыплется сам по себе. Но, изгоняя прочь систему Панина, – продолжал Потемкин, – мы должны будем избавить себя и от автора этой системы.
Екатерина сделала ему насмешливый книксен:
– Наконец-то и ты понял, что в «Декларации» есть подоплека, которой сам Панин не раскусил… Вооруженный нейтралитет на морях оставит Англию в постыдном одиночестве, а внутри моего двора и Кабинета в изоляции окажется Панин.
Потемкин снова завел речь о том, что после Тешена и «Декларации» панинская ориентация на северные (протестантские) государства изжила себя, а России еще предстоит тяжелейшая борьба с Турцией за обладание Причерноморьем.
– От Пруссии, – доказывал он императрице, – можно совсем отступиться, как отступается муж от негодной жены, уже не раз ему изменившей. Не пристало нам, стране великой и пространственной, цепляться за штаны злобного карлика. Надо так вести себя, что если в Петербурге кто и чихнет, так чтобы в Версале и Лондоне все в жестокой простуде полегли.
Он предлагал союзничать впредь с Австрией, которая в борьбе с Турцией свои интересы имеет. Екатерина заметила: перемена в политике окажется очень резкой, как если бы женщина, еще вчера молодая, завтра предстала негодной старухой.
– Вена, – напомнила императрица, – коварство свое, под стать Пруссии, не раз к нашему ущербу обнаруживала…
Всю ответственность за создание никчемного «Северного аккорда» Екатерина теперь свалила на одного Панина:
– Он, злодей, виноват! Я была молода, неопытна, когда Панин меня чуть не за волосы втащил в «Аккорд» свой. Теперь я согласна: во вражде с Турцией выгоднее иметь опору в цесарцах…
Потемкин упрятал в своем архиве записку Екатерины:
«Каковы бы цесарицы ни были и какова ни есть от них тягость, но оная будет несравненно менее всегда, нежели Прусская, которая совокупленно сопряжена со всем с тем, что в свете может только быть придумано пакостного и несносного. Дорогой друг мой, я говорю это по опыту: я, к несчастью, весьма близко видела это ярмо (прусское), и вы были свидетель, что я была вне себя от радости, лишь только увидела маленькую надежду на исход из этого положения…»
Утром императрица велела готовить для Могилева парадное платье, украшенное 4 200 крупными жемчужинами. Через полицию указала позвать к ней лучшего ямщика Федора Игнатова, служившего на тракте Москва – Петербург. Пришел он – мужик здоровущий. Кафтан на нем сукна алого. Опоясан кушаком белым. На груди бляха величиной с тарелку. На бляхе – герб России с орлами. Через плечо великана тянулся гарусовый шнурок к рожку, чтобы в пути сигналы подавать. Екатерина по-русски с поклоном (благо поклон спину не ломит) поднесла мужику чарку со старкой и спросила любезно:
– А закусить желаешь ли?
– Не. И так хорошо.
– У тебя в тройке масть-то какая?
– Вороные. А челки белые.
– Колокольчики твои далеко ль слыхать?
– Всю Русь прозвонил уже. Валдайская музыка.
– У меня к тебе личная просьба, – сказала Екатерина. – Ко мне кесарь венский гостить едет. Берешься ли, Федор, прокатить его от рубежей до Могилева за полутора суток?
– Могу и раньше! Но душа в нем жива не будет.
– А почему так?
– Ухабы наши. Сама знаешь, матушка.
– Вези! Только в канаву кесаря не выверни.
– Да уж и не таких орлов возили! Сначала-то икота их разбирала. А потом ничего… отлежались.
7. Перемена фронта
Что видел путник, в Могилевский град въезжающий? «Тако мне, шествующему, показались места возвышенны и здания града великого. Невозделанные врата, называемые Быховскими, предстали, при конце почтовой аллеи, моему взору пытливому; уже вместили оне в стены свои проезжавшую мою колесницу, произвели с тем великий стук и открыли улицу…» Обратимся к начальству! Почти всех оголтелых молодцов, которые в 1762 году добывали престол для Екатерины, она пристроила на хорошие места и воровать им не мешала. Петр Богданович Пассек, генерал-аншеф и кавалер, держал в Могилеве бразды правления. Первую свою жену он прогнал, а вторую – Марью Сергеевну Салтыкову – в карты у ее мужа выиграл. О добре говорить не надобно: само в руки текло. Для любителей цен сообщаю, что бутылка шампанского в Могилеве стоила 1 руб. 60 коп. Очевидец пишет: «Употребление пробочника запрещалось; щеголяли искусством отбивать горло бутылки о край стола… буде же бутылка треснула ниже горла, выбрасывали за окно прохожим».
К этому граду и поспешил «граф Фалькенштейн»!
…Мария-Терезия неохотно отпускала сына на свидание с Екатериной, боясь, что пострадает его нравственность. Но Иосиф жил иными страстями. Неудача с войной за Баварию навсегда отвратила его от Пруссии, Тешенский мир связал ему руки в Германии, зато альянсы с Россией открывали Австрии прямую дорогу на Балканы. За этим он и приехал – чтобы дорогу к Белграду расчистить. Одетый в скромный зеленый мундир, «граф Фалькенштейн» был узнан горожанами лишь в тот момент, когда уверенно ступил на крыльцо дома губернатора.
– Он! Это уж точно он, братцы! – закричала толпа с таким же азартом, с каким кричат при поимке вора: «Держи яво, не уйдет!» Конечно, всегда забавно глянуть на человека, обладавшего 26 миллионами населения, который ждет приезда женщины, владеющей 17 миллионами. Если эти миллионы сложить вместе, то… сколько у нас получится? Без анекдотов и тут не обошлось: могилевский столяр Штемлер был точной копией императора, за что жители и напоили его в стельку…
На другой день в Могилев въехала Екатерина – при эскорте кирасирского эскадрона. Триумфальная арка была украшена надписями, золотом светилась историческая дата: MDICCLXXX (1780 год). Летописцы заметили, что публики на улицах было очень мало… Пассек встретил Екатерину словами:
– О, мать! Воззри на виноград, тобою насажденный…
Екатерина его облобызала. Чиновники губернские уже спорили – что больше: карета царицы или кабинет губернатора? Из экипажей выбрались Безбородко, посол Кобенцль, показалось и новейшее светило – фаворит Саша Ланской со множеством бедных родственников (теперь уже ставших богатыми).
– Это что… Могилев? – спросил молодой человек.
– Приехали, Сашенька, – отвечала ему царица.
– Уррра-а! – закричали чиновники по приказу Пассека.
С невероятным шумом из других карет высаживались актеры итальянской труппы и капелла придворных певчих. В этом невообразимом гвалте Екатерина успела сказать Потемкину:
– Ежели Иосиф пожелает остаться Иосифом Прекрасным, то я исполню роль соблазнительной жены Потифара…
С крыльца спустился молодой офицер с узким и чистым лицом. Он был строен, улыбчив, даже красив. Кобенцль сказал:
– Ваше величество, перед вами «граф Фалькенштейн».
Екатерина протянула императору руку для поцелуя:
– Если вы – «граф Фалькенштейн», так я довольно-таки известна в этом мире под именем «казанской помещицы»…
Обладатели 43 миллионов людей поднялись в дом Пассека, где для них был устроен кабинет с угощением. Иосиф II, зная, что сердце этой женщины всегда отворено для самой безудержной лести, сразу же заговорил, напористо и бурно:
– Мадам, если раньше был век Людовика Четырнадцатого, то наше время можно именовать веком Екатерины… да, да, не возражайте, прошу вас! Екатеринианство – эпоха не только российской, но даже всемирной истории. Я всегда был вашим пылким поклонником. И я признаю, что отныне любое государство не может соблюдать политики, прежде не согласовав ее с планами вашего Кабинета. Русские флот и армия непобедимы. Ваши финансы упрочены. Эрмитаж соперничает с Дрезденской галереей курфюрстов саксонских. Наконец, все поэты, мыслители, артисты и музыканты Европы считают за высокую честь посетить Северную Пальмиру, где их гениям воздается самая справедливая оценка…
Выходя из дома, Екатерина шепнула Потемкину:
– Все! Иосиф уже в моем рукаве…
Это по-немецки. А по-русски значило: я его за пояс заткнула. И она с озорством подмигнула.
* * *
Погода в Могилеве выдалась ненастной, текли дожди.
Иосиф в театре часто склонялся к уху Екатерины, которая много смеялась, отчего Ланской начал проявлять ревность.
– Уймись, – сказала ему женщина. – Не за тем же я сюда ехала, чтобы тебе в Могилеве рога ставить…
Потемкин встречался с раскольниками, гонимыми властью, уговаривал ехать на житье в Новую Россию, где гонений не будет.
– Всех приму, только скопцов не желаю: мне нужны семьи с детишками. А земли дам. Сколько ни попросите. Молитесь там хоть на голове стоя, лишь бы я труд ваш видел…
Орден иезуитов, не так давно уничтоженный Ватиканом, сохранил в Могилеве свою конгрегацию. Иезуиты, зная о веротерпимости Потемкина, отблагодарили его и Екатерину торжественной мессой в костеле, которую они и поставили с декоративной пышностью. Екатерина в восторге рассказывала Иосифу:
– Здесь все ликует, я поражена великолепием… все другие Ордена – свиньи перед ними! Иезуиты, глядя на меня, только что не вальсируют. Они наговорили мне массу нежностей на всех языках, какие я понимаю…
– Ну и плуты же они! – иначе сказала она Потемкину.
Светлейшего подкупало в иезуитах знание многих языков, превосходное умение владеть диалектикой спора и то, как безмятежно допускали они отпущение земных грехов. Но Потемкин помнил о будущих городах и после долгих богословских диспутов выудил из архивов конгрегации давний секрет выделки «фальшивого мрамора», что немало значило для его строительных замыслов. Безбородко тоже трудился без отдыха, ведя переписку, уточняя мнения монархов; он выводил из них политические квинтэссенции, которые позже оформятся в акты исторического значения. Необъятные льняные поля Новгородчины и Псковщины вызвали к жизни проекты прядильных фабрик, для чего Потемкин – за свой счет! – сразу же стал выписывать в Россию мастеров-итальянцев из Тосканского княжества. Екатерина после долгих бесед с Иосифом сообщила Потемкину:
– «Фалькенштейн» говорит обдуманными фразами. Голова у него, кажется, основательная. Кто пожелает опередить его в знаниях, тому придется очень рано вставать и поздно ложиться. Он предложил мне отслужить панихиду по Вольтеру, но я сочла, что душе Вольтера без наших молитв будет спокойнее…
Надев маску скромника, Иосиф этой маски уже не снимал. Он отказался от богатой квартиры, спал со свитою на соломе, от караула возле дверей тоже отказался. Ему нравилось грызть солдатские сухари. Перед отъездом в Шклов он долго гулял с Потемкиным в городском саду, оба держали шляпы в руках. За ними ковылял граф Кобенцль с сестрою – графиней Румбек, которая в Могилеве обогатила свой лексикон еще одним заборным словом. Иосиф признался, что больше всего станет ценить союз именно с Россией, а Потемкин тихо и вежливо склонял императора к мысли, что союз возможен при обоюдном внимании к делам турецким. Иосиф, резко остановившись, спросил его:
– Вы хотите раздела Турции, подобно разделу Польши?
– Я не хочу делить ни Польшу, ни паче того Турцию. Но хочу вернуть России то, на что она имеет право от предков.
– Простите, а ваш… «Греческий проект»?
– Эллины будут свободны, – отвечал Потемкин.
Но чтобы отвадить Иосифа от вожделений к устью Дуная, он заметил, что болгары тоже обретут свободу, а на землях валашских возможно образование государства Дакии (в его голове уже возникал смутный прообраз будущей Румынии!).
Монархи со свитами вскоре отбыли в Шклов, подаренный Зоричу, и тот, купаясь в деньгах, устроил для них баснословный пир, ради которого заказал в Саксонии драгоценный сервиз. Зорич оформил спальню Екатерины – точную копию той, что была у нее в Зимнем дворце, а Ланской опять взревновал.
– Да успокойся ты, глупый, – утешала его Екатерина. – Не амуры же здесь порхают, а дела великие делаются…
Через Оршу кареты двинулись далее, к Смоленску, где Екатерина простилась с Иосифом, выразившим желание повидать Москву, а Потемкин сказал императрице, что хочет навестить убогую родину – сельцо Чижово, где впервые увидел свет. Екатерина окликнула Румянцева-Задунайского:
– Фельдмаршал! Ты от компании нашей не отбивайся…
Поехали. Дорога-то – лесом, лесом, поляны в ромашках, в траве гудят мохнатые пчелы и бархатные шмели. Вдруг, откуда ни возьмись, из чащобы выскочил молодцеватый наездник и помчался вровень с каретой царицы, тревожа коня шенкелями, а на въезде в Сутоки оставил седло и обнял Потемкина.
Это был хорунжий Григорий Андреевич Глинка.
– Сколько ж лет тебе? – спросила его Екатерина.
– Урожден в правление царевны Софьи, а служить солдатом начинал при Петре Великом… Поживи и ты с мое, матушка!
– Нет, милый. Царям таких сроков не отводится…
В зелени протекала тихая Чижовка, Потемкин вспомнил:
– Раков ловил тут… голавли попадались! Во такие…
Показалась родная обитель: плетни да крыши из соломы; крестьяне были на полях, гостей встретил старенький дьячок Семен Карцев.
– Гриц! – вопросил он. – Ты ли это?
Потемкин выбрался из кареты, прижал к себе ветхого старца и разрыдался. А дьячок сказал императрице:
– Я ведь его, маленького, аз-буки-веди учил, дважды два-четыре втемяшивал… Дело давнее, но таких дураков, как твой светлейший, еще поискать было надобно! И с чего это, матушка, возвеличила ты его? Уж я, бывало, сек его, сек, сек…
– Говори, что тебе надобно? – спросил его Потемкин.
– Гроб надобен, Гриц, а могила всегда сыщется.
Потемкин подал руку Екатерине, она сказала:
– До чего же долго люди живут в краях смоленских…
Они спустились по траве к берегу, там притихла низенькая, темная банька. Потемкин толкнул ветхую, скрипучую дверь:
– Вот на этом полоке и урожден был.
Екатерина зачерпнула из Чижовки воды, напилась.
– Идите к нам! – позвала свиту, показывая на баньку. – Не об этих ли хоромах сказывали, что настроил себе светлейший в ущерб верфям херсонским?.. Вот они, глядите!
Румянцев, кажется, был приятно разочарован, что не обнаружил в Чижове ни дворцов с пропилеями, ни римских терм с горячими источниками. Из-под руки, закрывая глаза от солнца, глядели на диковинных гостей старые бабки, шустро бегали меж карет пострелята чижовские, да ползали в пыли среди кур детки малые. Потемкин велел разворачивать лошадей.
– Нас ждут иные дела, – сказал он Рубану…
Булгаков уже был в Екатеринославе.
* * *
Екатерина вернулась в Петербург, куда из Москвы вскоре прибыл и «граф Фалькенштейн». Желая укрепить связи с Россией, Габсбург сообщил великой княгине Марии Федоровне, что его брат будет просить руки у ее сестры. Иосиф остановился у Кобенцля, но обедать ходил пешком в отель «Лондон». Он никого не принимал у себя, от приглашений в частные дома отказывался, отчего русские вельможи сложили о нем невыгодное мнение. В Кадетском корпусе ему представили графа Бобринского, намекнув на его происхождение, но Иосиф не удостоил юношу даже словом, зато по доброй воле визитировал фрейлину Саньку Энгельгардт и был с нею крайне любезен. Присутствуя при выходах Екатерины во дворце, император занимал место в толпе ее челяди, кланяясь Екатерине заодно с камергерами и камер-юнкерами. Этого никто не понимал! Зато все понимала сама Екатерина – Иосиф из ее рук получал право вести прежнюю завоевательную политику, только в ином, южном, направлении, потому и вел себя вроде верного сателлита перед могучим сувереном…
Когда он отъехал, Екатерина перевела дух:
– Уф! До чего же не терплю я особ венценосных: и скушны они, и заносчивы. Зато теперь, когда этот кот убрался, давайте, мыши и мышата, спляшем как следует…
Ланской вел себя тихонечко, никому не мешая. Не грабил, не свинствовал, не гордился. Кажется, ему принадлежит честь изобретения на Руси первого коктейля: фаворит употреблял токайское в смеси с крепчайшею аракой и ананасовым соком. Но для постоянного возбуждения организма этого вскоре оказалось мало…
8. Ко всему привыкнем
Суворова в Казани не было – отъехал в Астрахань…
Прошка Курносов пошел на верфи, стал готовить корабли к спуску, чтобы сплавить затем вниз по матушке по Волге дивизию казанскую. Из газет было не понять, что затевается, но Марко Войнович, начальник Прошки, торопил парня, который и сам не желал в Казани задерживаться, влекло обратно – в Азов, к семье, к черным глазам Камертаб…
Ах, Казань, Казань! Не хотел мастер ворошить старое, но Данило Петрович Мамаев сам отыскал Курносова, смиренно просил хлеба-соли откушать. После войны простили вины ему, старик жил на покое казанском – лейтенантом флота в отставке.
– Спасибо, – отвечал Прохор. – Я кота вашего не забыл. «Умри, Базиль!» – и, помню, сразу он с лавки падал.
– Умер котишка мой, когда я каторгу азовскую отбывал. Не дождался хозяина, умер, бедненький.
Вспомнилась (может, и некстати) случайная встреча с его дочерью, муж пьяный в состоянии непотребном. Спросил:
– А зять-то ваш служит или гуляет себе?
– Повытчиком в канцеляриях здешних. Знать бы мне тогда, что в чины выйдете, я бы Анюточку за вас выдал…
– Ладно. Вечером забреду в гости…
Он приоделся. Мундир белый при жилете зеленом, рукоять шпаги обкручена серебряной проволокой. Был он при орденах, а отсутствие на руке пальцев укрыл перчаткой.
Анна Даниловна, увидев его, всплакнула:
– Одна утеха в жизни моей – деточки.
– У меня тоже, мадам, двое растут…
Мамаев сажал его за стол, велел стопку придвинуть ближе.
– Вот так и живем, – показал на часы. – Люди добрые службу кончили, по домам вернулись. А наш сокол, видать, до утра в биллиард играет, придет под утро – шатучий…
Не думал Прохор тогда, что еще станет нужен семье этой.
Марко Войнович был из далматинцев; на войне с турками проявил храбрость, свойственную всем южным славянам, но человек был неверный, каверзный. Он сообщил, что корабли, в Казани строенные, должны составить эскадру Каспийскую:
– Бакинского и Гилянского ханов будем строго наказывать, чтобы торговле с персами не препятствовали…
Прошка отплыл в Астрахань, доставив туда первый батальон солдат для Суворова. Адъютант полководца Аким Хастатов (из армян) привез парня на дачу Началово, что в двенадцати верстах от города. На огороде и в саду ковырялись солдаты – без кос и буклей, коротко стриженные. Хастатов провел Курносова в столовую, гудящую от множества комаров, для которых и день не помеха: крови жаждали! Под овальным портретом «Суворочки» сидел сам Суворов, поодаль от мужа обедала его жена, и Прошка сообразил: «Видать, не в ладах живут». Между супругами, разделяя их, вкушал пищу протопоп, навязанный стараниями Потемкина – к покаянию и умиротворению обоюдному.
– Сядь там! – указал Суворов мастеру и велел подать ему водки и каши. Затем сообщил, что Прошка из Азовского адмиралтейства переписан в Херсонское. – Вам, сударь, срочно велено к Днепру ехать. Таково от светлейшего ордером указано. Ныне плоскодонок уже не делать. Херсону фрегаты и линейные корабли строить. Светлейший уже в Кременчуге, не мешкайте…
Прошке повезло. Если бы не этот ордер Потемкина, пришлось бы плыть к берегам Гиляни, а там Ага-Мухамед-хан разбил русские корабли, вырезал матросов, а самого Марко Войновича императрица потом из плена ханского выкупала – за деньги!
* * *
Голубые поля льнов застилали дальние горизонты. Потемкин в дороге мрачно ругал Петра I:
– Указал бабам нашим ткать полотна по стандартам европейским, широким. А того не сообразил, что ткацкие станы, если широкие, в мужицких избах не умещаются, хоть на двор выноси! Загубил дело льняное. Вот и стала Русь заместо тканья искусного торговать с той же Европой льняным семенем. Жмем из него масло для лампадок божиих… А без льна – как? От пеленок младенчику до гробового савана во льны обертываемся. Ежели бы не лен, потели бы в рубахах иных. Да и флоту без парусов не плавать.
Через Брянск и Путивль светлейший ехал в Кременчуг, счастливый, что оторвался от двора и теперь можно пожирать чеснок сколько хочешь! Украина зашумела могучими дубравами, и оба они, Потемкин и Рубан, догадывались, что скоро здесь даже палок не останется – для флота растущего много потребно дерева!
– Запиши, Вася, – велел Потемкин, качаясь в карете на диванах. – Чтобы, ради лесов бережения, брали примеры с молдаван да валахов: они из плетней да глины мазанки строят.
Рубан подсказал, что плитняк на Ингульце дешев.
– Из него известь хорошую выжигают.
– Ты пиши, все пригодится. – Потемкин задремывал, снова пробуждался. – Солдат на работах пользовать, неделю в месяц отдых давая. За день земельных работ – пятачок, за день каменных – гривну. От этого, я чаю, прибавок в мясе им станется. Колодников же иногда следует водкой угощать, чтобы вконец не озверели. А водку кушая, о спасении души задумаются…
Средь глубокой ночи светлейший проснулся:
– Вася! О чулках запиши… нужны чулки дамские! – И, прильнув щекой к бархату дивана, заснул еще крепче.
Пока Екатеринослав строился, главным городом почитался Кременчуг, которым управлял хороший человек Иван Максимович Синельников, старый приятель светлейшего (и дальний родственник поэта Державина). Он сразу повез князя смотреть пороги Ненасытецкие: возле них уже основались новые селения – Войсковое, Николаевка, Васильевка; в аккуратно окопанных треугольниках цвели персидские розы. Над обрывом – беседка, где путников ждала закуска. Под ними грохотала стремнина, ворочая камни. Это место называлось в народе «Пеклом». Светлейший ел вишни, плевал косточки в водяную погибель…
– А чулки должны быть тончайшие, – вдруг сказал он.
Синельников не понял его, а Рубан записал. В округе Кременчуга волновались обширные сенокосы, цветущие табаки, пшеница с гречихой. С удочками здесь не баловались. В устье реки Псел рыбу вычерпывали из воды корзинами, из Омельника брали раков возами, в озерах рыба погибала от непомерной тесноты… Синельников докладывал светлейшему, что близ Херсона казаки стали ловить турок очаковских:
– Шпионят! Стамбул уже известился, что нами заложены пять фрегатов и линейный корабль «Слава Екатерины».
– Шила в мешке не утаишь. А пороги взрывай порохом, – указал Потемкин. – Ненасытец от сплавных бревен одни щепки оставит. Повели, Максимыч, инженерам своим фарватеры чистить, а судоходству быть… Запиши, Васенька, пока не забылось: Смирна, Ливорно, Марсель, Неаполь, Александрия в Египте.
– А это еще зачем?
– Херсону торговать с этими городами. Едем…
В дороге чуть было не разминулись с Булгаковым, который занимался разграничением земель. Яков Иванович сказал, что его здесь приняли за важную персону, прошеньями засыпали.
– О чем просят-то? – спросил Потемкин.
– Простые люди земли хотят. А баре беглых ищут.
– Землей всех оделю. А беглых не верну…
Он достиг зенита могущества, и зависть уже не касалась его, ибо нет фонаря, который бы смел завидовать солнцу. Зато ненависть крепостников к Потемкину усиливалась: «Он, зверь ненасытный, наших беглых в степях по хуторам попрятал, цацкается с ними, воли дал людям. Или новой пугачевщины захотел?..» Крепостные бежали теперь не в скиты керженские, не в камыши за Иргизом прятались, а шли, кто таясь, кто открыто, в Новую Россию… Жирная и громадная, земля лежала еще впусте, ожидая зерна и влаги. Воды не хватало, казаки стреляли залпом в пересохшие колодцы, после чего вода в них снова являлась (это секрет старый, еще от персов)… Потемкин велел кучеру:
– А теперь гони – прямо на Херсон!
* * *
Был ли Херсон? Что-то не видно еще Херсона… Ливорнский пудель Черныш первым спрыгнул на берег, обнюхивая незнакомую землю. Аксинья вела детей за руки, оглядываясь:
– Азов хоть городом был, а тут что?..
Контр-адмирал Клокачев размещал всех прибывших на военном форштадте, солдаты отрывали землянки, возводили хибары из глины с камышом, а всю древесину забирала корабельная верфь, работавшая и галдевшая с утра до ночи…
Аксинья Федоровна не могла опомниться:
– Гляди, и ноздри тут рваны, а на лбу знаки.
– То колодники, – объяснял Прошка. – Тоже люди.
Херсон пробуждался по солнышку: хочешь не хочешь – вставай и берись за дело. Одно спасало: что ни день, то пятачок, а на три копейки сыт будешь, еще на вино останется. Иван Абрамович Ганнибал был в строительстве главнейшим, всем своим неславянским видом внушая к себе пристойное уважение. Если кто не боялся арапа, то боялся палки его. Клокачев ведал работами на верфях. С удовольствием обозрел он стать жены Курносова: женщина за эти годы раздобрела, истомилась в разлуках, в ней было много привлекательного для мужского глаза.
– Где взял такую, Прохор Акимыч? – спросил адмирал.
– Янычарская. Пять рублей стоила.
– Крестил-то ее во Христе кто?
– Ушаков Федор. От него и отчество у нее.
– Так я его знаю. Через Босфор не привелось ему пронырнуть. Ныне он на Неве придворными яхтами командует…
Клокачев умел ладить со всеми. А тут кого только не было: сербы, греки, черногорцы, мадьяры, цыгане откуда-то наехали, запорожцы шинков понаставили, раскольники об истинной вере возвещали. В этом Вавилоне работали, дрались топорами и целовались по пьянке, все проклинали и все делали!
В разгар летних трудов в Херсон приехал Потемкин, здесь его ожидала эстафета от государыни: в Москве на семьдесят шестом году жизни скончалась от камней в желчи кавалерственная статс-дама Дарья Васильевна Потемкина, урожденная Кондырева, в первом браке Скуратова. Тело ее, набальзамированное, до приезда сына будет храниться в домовой церкви.
Потемкин не стал плакать. Сказал Синельникову:
– Будешь курьера слать, так отпиши, чтобы без меня хоронили. – Среди херсонских чинов он заметил и Курносова. – Из чинов капитанских жалую тебя в чин маеорский. Если ты не жаден, так зови в гости. Ганнибал давно выпить хочет. Да и я за помин души маменьки от чарки не откажусь…
Он спросил: какой лес идет в набор кораблей?
– Сосну возят из Брянска, дуб – из Польши.
Спросил Ганнибала: есть ли товары из Турции?
– Берем с опаскою: как бы чумы не подцепить…
Клокачев спрашивал Курносова: отчего светлейший, столь грозный, к нему столь добрый? Прохор пояснил:
– У нас с ним свои дела… Однажды был случай, когда не то он меня, не то я его от верной смерти спасал.
– А-а! То-то, я вижу, он тебя чином выделил…
Хорошо, что Прохор вывез с семьей из Азова и старого турка Махмуда: он с детьми возился, иногда и сек их за лишнее проворство, Аксинье по хозяйству помогал, а что бы в мире ни случилось, у него всегда был готов утешительный ответ:
– Кысмет… такова воля Аллаха!
Постоянно общаясь со стариком, дети Курносовых балакали меж собою и с матерью по-турецки, а Прохор тому не перечил: пусть болтают себе, знать чужой язык – не помеха. Услышав о том, что вечером нагрянут гости, и очень важные, бедная Камертаб заметалась, не зная, что делать, а Махмуд произнес магическое «кысмет» и первым делом сводил Петра с Павлом на реку, где с песком речным и с мылом вымыл мальчишкам головы. Затем накупил у мадьяров виноградной водки, принес от соседей-болгар два ведра вишневки и сливянки. К вечеру стол в доме майора, хотя из досок сколочен, осветился чистой холстиной, оброс мясом, рыбой и зеленью. Аксинья-Камертаб не забыла украсить шею ниткою жемчугов индийских.
Вечером от огородов и цветников хорошо пахло укропом и резедою. Черный пудель отряхнул со своих глаз волосы, лаем оповестил хозяев о приезде гостей. Потемкин, выбравшись из кареты, тростью отстранил от себя пса.
– Не наш! Откуда взял такого? – спросил он.
– Да из Ливорно, он добрый.
Потемкин оглядел и старого турка Махмуда:
– Тоже не наш. Откуда янычар этот?
– Живет. Он еще Миниха помнит. Тоже: добрый.
– Ну пусть живет. Пусть все живут…
Аксинья, зардевшись, кланялась гостям от порога:
– Шеф келдын, софа келдын… милости просим!
Адъютанты остались возле карет, шлепая на себе комаров, тучами летевших с Днепра, а в землянку набилось столько разных господ, что стало не повернуться. Потемкин, высоченный и грузный телом, с трудом протиснулся в угол – под божницу, откуда долго и печально обозревал красоту Аксиньи.
– Хороша, – сказал он, выпивая первую чарку.
Ганнибал подавал всем пример, как надо пить – больше и быстрее. Махмуд водрузил ведра с вином на стол. Потемкин кружкой черпал наливки, пробовал их и нахваливал. Синельников кричал ему через стол, что если задумали делить Россию по-новому, так Астраханская губерния – монстр чудовищный, и Потемкин велел Рубану записать, чтобы от нее отрезали кусок, образуя новую губернию – Саратовскую.
Аксинья стыдливо пряталась за занавеской.
– Что ты здесь? – стыдил ее Прохор. – Нехорошо.
– Да боюсь я всех. Столько наехало, одноглазый уже кафтан скинул, арап-то черный, страшный, ругается…
– Иди к гостям, не будь букой, – тянул ее Прохор…
Черныш бродил под столом, куда бросали обглоданные кости. Правоверный Махмуд оказался за столом, подле Ганнибала, тоже запускал кружку в ведро. Очень скоро только адмирал Клокачев да сам хозяин остались трезвыми, а всех других развезло от водок и наливок. Потемкин, тыча пальцем вверх, говорил Прошке, что пришлет ему громадную люстру своего стекольного завода. Курносов не возражал. Наконец Клокачев позвал с улицы адъютантов, и они с молодецкой ухваткой, ко всему привычные, растащили пьяных начальников по коляскам. Вася Рубан заботливо подсадил в карету светлейшего, который не хотел уезжать, еще фантазируя:
– Вася, запиши… чтобы люстру! На двести свечей…
– Ладно, ладно. Завтра писать будем…
В опустевшей землянке царил погром, все лавки были перевернуты, оплывали в поставцах свечные огарки, Махмуд в потемках, что-то бормоча по-турецки, долго царапал кружкой дно опустевших ведер. Прохор потянул с ног ботфорты.
– Ну ладно. Спать. Завтра день новый.
Жена спросила о люстре: не обманет ли?
– Только люстры нам и не хватало! Спи давай…
* * *
В августе Потемкин хотел быть уже в Петербурге, чтобы поспеть к празднику в Преображенском полку. Отъезжал он из Херсона веселым, но в дороге его навестила хандра, светлейший грыз ногти, озирая поля, думал…
– Пропадем! – вдруг сказал он и затем объяснил Рубану, что боится неурожаев. – Потому и пропадем, ежели без хлебных магазинов останемся. Нужны большие запасы, а в магазинах зерно гниет в кучах, мука затхлится. На юге страны потребно заводить макаронные фабрики. Чем в амбарах хлебу париться или на водку его переводить, так лучше пусть хлебушко в макаронах сохраняется.
– А кто их есть станет? – сомневался Рубан.
– Не хочешь – не ешь! Я сам брезглив, и мне на макароны глядеть противно: трубка длинная, а внутри дырища. Но голод не тетка: сварят и сожрут за милую душу. Вот увидишь, пройдет срок – и станут на Руси говорить: «Что за жизнь, если макарон нету?» Ко всему человек привыкает, привыкнем и мы к макаронам… Чего так лошади наши тащутся?
Прямо с дороги он распорядился отправить агентов в Италию, чтобы вывезти оттуда мастеров «макаронного искусства». Петербург встретил Потемкина ливнем. Екатерина сразу уединилась с ним для беседы.
– Слушай! Если мы отказываемся от «Северного аккорда» и если Австрия уже в «моем рукаве», так не пришло ли время подумать и об учтивости к Версалю? Ты думал, скажи?
– Думал. Однако прежде следует выждать, когда Версаль пришлет посла высшего ранга, а маркиз де Верак – не фигура и первую речь свою читал по бумажке, – ответил Потемкин.
Екатерина сказала, что Гаррис гоняется за ней, как душа, оторвавшаяся от тела, без которого ей некуда деваться.
– Он, подозреваю, и на тебя сейчас станет наваливаться. Ты, ангел мой, продолжай с ним притворствовать, в дружбу его вовлекая, чтобы планы английские выведать…
Осенью близ столицы восстали крестьяне в деревнях помещиков Альбрехта, Герздорфа и Бекмана. Сочетание трех подряд немецких фамилий, со времен Петра I осевших в Ингерманландии, было неприятно для Екатерины, немки происхождением, и она ругала… немцев: «Небось без палок и на двор по нужде не выбегают!» Она боялась новой «пугачевщины» и хотя умела скрывать страх свой, но уже не гуляла по паркам с собачками, а внутри загородных дворцов расставила караулы. В городе было тревожно. Пожар (уж не поджог ли?) опустошил купеческие лабазы с товарами, ни с того ни с сего сгорели несколько кораблей. На складах флота обнаружили расхищение леса, дознались, что воры мастерили из него мебель и экипажи. Петербург был переполнен «тавлинцами», грабившими прохожих, залезавшими в квартиры через окна. Они выкрали серебро из дома генерал-полицмейстера Волкова, у фельдмаршала Голицына ободрали с окон 54 аршина занавесок, забрались в особняк посла Кобенцля, срезав все сукно с его биллиардов. Наконец близ Немецкого театра нашли задушенную женщину…
Потемкин настаивал на полицейской облаве.
– Облава? А что скажут в Европе? – отвечала царица.
Потемкин сказал, что он плевать хотел на Европу:
– Коли у них там что и случается, так они же в Европе не говорят: «А что подумают о нас в России?..»
– Говорят, милый мой… уже говорят!
9. Частная жизнь
Иногда, одевшись попроще, Потемкин посещал загородные гульбища, глазел с народом на кукол в раешниках, бывал в «Красном кабачке» и «Желтеньком» в Екатерингофе, в отеле «Лондон» на Миллионной любил обедать в комнатных рощах, где над головой зрели лимоны, пели канарейки, а в стеклянных бассейнах плавали, тихо шевеля лапами, заморские черепахи… Как-то, поедая говяжий язык под соусом, он заметил близ себя незнакомца в австрийском мундире, богато расшитом. Потемкина удивило то, что шею иностранца обвивал тончайший красный шнурок.
– Разве это новая мода, сударь? – спросил он.
– Память о друге, которому отрубили голову.
– Простите, а на какой скотобойне?
– На королевской – в Бастилии…
Он представился: маршал австрийской службы принц Шарль де Линь, ранее состоявший на службе королей Франции, прямой потомок знаменитого страшилы Европы – «grand diable».
– Вы откуда приехали в Россию?
– Из Лиона, где летал на воздушных шарах.
– Скажите, страшен ли мир наш с высоты облаков?
– Нет. Приятно видеть людей вроде букашек…
В ушах де Линя сверкали громадные серьги. Потемкин знал, что принц дружил с энциклопедистами, был своим человеком при всех дворах Европы и в литературных салонах Парижа, де Линь считал себя литератором.
– Говорят, вы много и хорошо пишете?
– Только письма! Но они обессмертят мое имя в веках последующих. С юных лет я обрел золотое правило: «Nulla dies sine linea» (ни дня без строчки)… Признайтесь, князь, какова древность вашего славного рода?
– Никак не далее Адама с Евою, – отвечал Потемкин.
Принц, напротив, гордился своим аристократизмом:
– Я появился на свет в бельгийском замке Бель-Эль, мать рожала меня в присутствии юристов, зашнурованная фижмами, сидя в креслах, время от времени поднося к своим глазам томик Мольера… Когда меня женили (и неудачно), я бежал на войну. Увидев меня в лагере кутящим с маркитантками, отец сказал: «Мало мне горя иметь вас своим выродком, так вы еще достались мне в подчинение. Ну-ка возьмите солдат и атакуйте вон эти шанцы… Клянусь, я не стану рыдать больше минуты, если вас проткнут насквозь в первой же свалке!»
На груди де Линя был крест Марии-Терезии и орден Золотого Руна. Потемкин спросил его:
– Что вы любите еще, помимо шпаги и славы?
– Книги с эльзевировским шрифтом. – Де Линь сказал, что гений никогда не достигает таких совершенств в творениях, каких способны достичь деспоты в злодеяниях. Затем он легко начал цитировать Вольтера: – «Тысячи сражений не принесли человечеству пользы, между тем как творения великих людей всегда будут служить источником чистейших наслаждений…»
– «Любой шлюз канала, – подхватил Потемкин цитату, – картина Пуссена, театральная трагедия или провозглашенная истина в тысячу раз ценнее всех военных кампаний». Так?
– Да, князь. У вас отличная память.
– Между тем я не старался запоминать.
– Вы можете прочесть начало «Энеиды»?
– С первой строки читать уже скучно, – ответил Потемкин и начал чтение с последней строчки. – Благодарю, что вы напомнили мне о Вергилии. Кстати, можете обернуться. Сюда вошел человек, которого я считал мертвым. Но он решил остаться в живых, чтобы завершить «Энеиду» в переводе на русский…
Это был Василий Иванович Петров – воскрешенный.
– Сквозь знаки на лице угрюмы, – сказал Петров, – бесплодные я вижу думы… Теперь я буду жить долго!
Де Линь поднялся, Потемкин предложил ему свою протекцию при дворе. Де Линь ответил, что протекцию ему составляют четыре человека: Людовик XVI, Иосиф II, Фридрих II и Екатерина II. Он удалился, а Потемкин обнял Петрова:
– Ну, рассказывай, какие новости на том свете?..
* * *
Нет, не стал русский Кабинет продавать своих солдат.
Зато внутри государства торговали людьми вполне свободно. Прейскурант менялся. В царствование Елизаветы Петровны помещик Рогожин (из города Темникова) продал шесть крепостных душ со скотиною и пожитками всего за 15 рублей… Дешевка! При Екатерине, в ее «золотом веке», цены повысились, теперь за одного здорового парня брали по 30 рублей и больше. Девки-мастерицы стоили очень дорого. Зато меха становились дешевле: 30 рублей платили за тысячу зайцев, 3 рубля за сто рысей, 8 рублей за десять лисиц, столько же за сотню горностаевых шкурок, а простая мерлушка шла на базарах по 20 рублей за тысячу штук… Опять дешевка!
Александр Сереевич Строганов, по чину сенатора, получил пакет, в котором лежал указ о запрете азартных игр в карты. Возмущенный, он кинулся в Зимний дворец:
– Като! Не понимаю, за что честных людей игрой попрекать, ежели сама понтируешь ежевечерне в преступное макао?
– Саня, не кричи на меня. Все можно делать, но так, чтобы никто не знал. Кстати, не хочешь спонтировать?..
Появление де Линя она восприняла как приезд личного атташе Иосифа. Екатерина часто ужинала с ним в Эрмитаже, в его присутствии напропалую кокетничала.
– Скажите, принц, какою вы меня представляли?
– Высокой. Глаза как звезды. А фижмы пышные.
– Что вас больше всего удивило во мне?
– Ваша неумеренная слава…
Де Линь без стеснения спросил: как могло случиться, что теперь всюду поют ей славу льстивые валторны?
– Я в этом не виновата, – ответила Екатерина. – Наверное, люди так устроены, что без идола не проживут. Сначала все похвалы себе я относила на счет своих женских качеств, и, не скрою, мне это было приятно. Потом стали возносить мудрость, и я опять думала: может, и в самом деле я не глупее других? Наконец, что ни сделаю, все ставят на пьедестал, как достойное величия, и тут я… махнула рукой. Не бить же мне льстецов по головам! Но лед бессмертия уже тронулся, и более не хватит сил, чтобы остановить его быстрое движение…
Шарль де Линь, аристократ голубой крови, не желал льстить ей, вышедшей из рода захудалых ангальтинцев, и, когда Екатерина снова расхвасталась, что, будь она мужчиной, ее бы давно убили в чине поручика, де Линь нервно отбросил карты.
– Но я – фельдмаршал, и я еще жив!– смело заявил он…
Впрочем, время для более тесного общения с императрицей выпало не совсем удобное, и де Линь придержал себя на приличной дистанции от интриг русского двора. Дело в том, что подле Екатерины появился какой-то Мордвинов, потом возник капитан армии Пожарский, видом сущая горилла, выступавший пока что в амплуа карточного партнера. Вельможи, сбитые с толку, не всегда разумели, кому ниже кланяться – Ланскому? Мордвинову? Или… Пожарскому? Камер-лакеи не раз видели Сашу Ланского в слезах, Екатерина нежно его утешала… Именно в этот сумбурный период Потемкин в пух и прах рассорился с Екатериной, и кто тут виноват – не разберешь.
Очевидно, скандал начался с Варвары Голицыной; никто ее за язык не тянул, сама растрезвонила по городу, что императрица ведет себя непристойно: ночью у нее Ланской, с утра Мордвинов, а в перерывах между ними – Пожарский:
– Могла бы и поутихнуть в старости!
Екатерина вызвала статс-даму к себе:
– У меня ведь прутьев и на тебя хватит! Я всегда прощала распутство твое. Велю мужу высечь, чтобы умнее стала.
Варвара Васильевна сдерзила императрице:
– Хлеб-соль ешь, а правду режь, не так ли?
– Есть и другая поговорка на Руси, – озлобилась царица. – Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами… Убирайся к чертовой матери, чтоб я тебя, паскудницу, больше не видела!
Дабы замять скандал, Роджерсон прописал княгине Голицыной лечение царицынскими минеральными водами, которые били из-под земли в степной глуши (близ немецких колоний в Сарепте). Как раз из тех мест, из-под Саратова, только что приехал ее муж, желавший повидать жену. Генерал, узнав об опале, постигшей супругу, стал падать в обмороки, жалуясь, что его карьера загублена. Потемкин грубо пихал зятя ботфортом.
– А ты рыбку ел? – кричал на него светлейший…
Он пробовал заступиться за племянницу, чтобы ссылку ей отменили, но Екатерина встретила любимца с «фурией»:
– Светлейший! Люди мы свои, нам стесняться нечего… Не я ли просила поберечь Катеньку Энгельгардт для сына моего? Так ты разве не видел, что с нею?
– Жива. Весела. Здорова.
– Очень даже здорова! Живот скоро до носа вырастет…
Роджерсон подтвердил, что беременность зашла далеко:
– Уже пятый месяц, и выкинуть опасно.
– Позор! – сказала императрица Потемкину. – Это такую-то невесту ты для моего сына сготовил? Из дворца моего пускай тоже убирается. Мне брюхатые фрейлины не нужны.
– Так куда ж ей деваться? – обомлел Потемкин.
– Вслед за сестрицей – воды минеральные пить. И пусть родит, а щенка спрячет так, чтобы люди потом не смеялись…
Потемкин, явно растерянный, покидал дворец: в подъезде его задержал граф Павел Мартынович Скавронский, знатный сородич династии Романовых, графов Воронцовых и Строгоновых.
– Ваша светлость, – сказал он Потемкину, – уже известился о неудаче Екатерины Васильевны, но по-прежнему испытываю к ней самые нежные чувства. Позвольте руки и сердца ее…
– Чего там рука да сердце? – свысока отвечал Потемкин. – Коли уж просишь, так забирай ее с требухою вместе. Требуха-то – светлейшая…
При дворе снова заговорили о скором его падении. Но это было уже невозможно, как если бы телегу лишить колес или разломать главную ось в машине. Дипломатический корпус Петербурга реагировал на подобные слухи очень нервно. Удаление Потемкина было крайне невыгодно для иностранных посольств, сочетавших свою работу со взглядами светлейшего, и сама Екатерина не могла бы лишиться Потемкина, тянувшего на себе хаотичный воз планов и замыслов, в которых один только он и мог разобраться… Григорий Александрович проводил в Саратов зятя с племянницей, оставил при себе Санечку Энгельгардт и Танюшку тринадцати лет, уже фрейлину, а «Надежда без надежды» скоро пошла под венец с полковником Измайловым; дядя навязал ей этот брак силою. Пристыженная и злая, молодая женщина на выходе из церкви спросила мужа:
– Неужели и вам этого хотелось?
– О да.
– Приданое мое богатое вас устроит ли?
– О да.
– Вот им вы и утешьтесь! А теперь прощайте…
Из-под свадебного венца она укатила в карете искать любовника.
Потемкин показал де Линю драгунский полк:
– Ну, что скажете о нем, принц?
– Великолепно. Пожалуй, даже коты не сидят на заборах столь прочно и уверенно, как ваши бравые драгуны в седлах. С такою кавалерией можно штурмовать даже чистилище Сатаны!
Постепенно все вошло в прежнюю колею, и «Санкт-Петербургские ведомости» по-прежнему мирно извещали своих благородных читателей: «В дому генерала Овцына савояры заезжие показывают забавы механические, изображая наглядно потоп вселенский при фейерверках потешных. Тамо же продается мужик работный с девкою малой… В дому бригадирши Полуэктовой можно увидеть соловьев курских, которые поют днем и ночью, о цене спрашивать маеор-дома (мажордома) Карелина; тамо же продается девка смышленая, искусная в деле паштеты разные делать… Гамбургские говяжьи языки ко охоте вояжиров имеются в дому коллежского секретаря Брехунова; тамо же продаются пукли и шинионы за плату умеренную и три бабы рукодельницы, а с ними можно купить и собачек болонских, приученных фокусы показывать, и на задних лапах оне ходят забавно…»
* * *
Потемкин удобнее расположился за столом:
– Ну, рассказывай, что повидал на том свете…
Когда Петрова, дышащего на ладан, отвезли в Москву умирать, он болел долго и трудно. Правда, богатому болеть – не бедному: поэта лечили лучшие врачи университета, к его услугам были аптекарские штанглазы с ценнейшими лекарствами. Но смерть не покидала изголовья его.
– В один из дней, – поведал он Потемкину, – а денек был зимний, хороший, благостный – я сказал Смерти: отведи косу свою, кого губишь? Или мало страдал я смолоду в нищете позорной, ради чего к познаньям стремился? И зачем умирать, если не успел «Энеиды» перевести? Ко мне пришли врачи, я отослал их от себя. Снадобья выбросил. Велел заложить сани и поехал кататься по Москве, в трактире блинов наелся и… сел за стихи! Они-то и спасли меня: я понял, что здоров. Ночью я слышал, как тихими шагами Смерть, бормоча под нос что-то по-латыни, удалилась от меня… Ну как?
Екатерина была удивлена, что Петров, которого она так баловала, которому впору и камергерство иметь да жить среди роскошеств, припеваючи, вдруг запросил отставки. Не пересолила ли она, объявив его своим «карманным стихотворцем»?
– Я не сержусь. Но я тебя из хижины вызволила, убогого, и во дворце своем поселила… Титулярный советник Петров, хочешь, я тебя сей же день коллежским асессором сделаю?
– Счастливейший из смертных, – отвечал Петров, – я Смерти поглядел в глаза и ныне вольной жизни желаю.
– Вольной? Да я сама воли не вижу… Ладно, – решила императрица, – уходи от меня по-доброму в чине коллежском, а жалованье библиотекаря моего за тобой сохраню. Пиши…
Петров признался Потемкину, что отныне обрел крылья!
– Избавленный от поклонов тягостных вельможам разным, я стал властелином поступков своих и течения времени своего… Что может быть слаще? Что бывает в мире прекраснее?
Потемкин проводил его до заставы и потом долго глядел, как пропадает вдали кибитка… А если подумать? Все-таки непрост, совсем непрост оказался этот Петров! В юности соблазняли его камилавкою да карьерой духовной – резко порвал с церковью, вошел в жизнь светскую. И сейчас нашел сил отвратиться от блеска придворного, чтобы уйти в частную жизнь, дорожа великим благом личной свободы…
Василий Петрович отъехал в глушь Орловской губернии, где и поселился с женою на берегу речки Черновы. Здесь он навсегда оставил вино, полюбил простую крестьянскую пищу. На свои деньги открыл в деревне больницу и школу для крестьянских детей. Сам учил их грамоте. Ручной труд пытался заменить машинами, которые и выписывал из Англии. Он был из той породы людей, которых на Руси позже стали называть «англоманами». Скот у него был здоровый, тучный. Пашни ухожены. Нивы колосились отличным зерном. Первенца своего он нарек Язоном, а жену обожал:
О, ангел! страж семьи! Ты вечно для меня
Одна в подсолнечной красавица, Прелеста,
Мать истинная чад.
Живой источник мне отрад,
Всегда любовница – всегда моя невеста…
А что поминалось ему в зимние ночи, когда вьюги бились в окна одинокой усадьбы да светились в отдалении желтые волчьи глазища? Может, суматошная жизнь в Англии, плаванья на галерах по Тибру, любовь герцогини Кингстон… Язон Петров (профессор Московского университета) вспоминал о своем отце: «В таком положении батюшка дня три ходил взад и вперед по горнице. Действие страсти изображалось на лице его; печальное содержание описываемого им предмета источало из глаз его слезы…» Петров доказал: он – поэт!
Но сердце Потемкина уже целиком принадлежало Державину.
10. Последние удары
Фридрих II глубоко ошибался, надеясь, что появление прусского наследника способно расшатать союз Петербурга с Веною, его упования на «малый» двор оказались беспочвенны: «малый» двор так и оставался малым. Павел и Фридрих-Вильгельм много обнимались, снова клялись в вечной дружбе их будущих престолов, пожатья мужских рук орошались сентиментальными слезами Марии Федоровны, но лирикой все и закончилось…
Екатерина отнеслась к высокому гостю с брезгливостью, плохо скрываемой. «Грубый пентюх!» – вот слова, которыми она называла принца, а его прусские повадки, обретенные на плац-парадах Потсдама, вызывали дружный смех при дворе. С показною нарочитостью императрица держала возле себя Шарля де Линя, как представителя венского двора; соседство этого острослова с тугодумным пруссаком давало повод для злоречия светлейшего, который, кстати, и не стеснялся оскорбительных выражений. Екатерина грубо отказалась дать обед в честь наследника Пруссии, а Потемкин не пожелал, чтобы Санька Энгельгардт устроила принцу ужин… Фридрих II, издалека почуяв неладное, надоумил племянника ближе сойтись с Потемкиным, но Павел и его супруга не позволяли ему это исполнить:
– Не уроните своего достоинства в общении с этим мерзким Сарданапалом.
На что Фридрих-Вильгельм ответил:
– Я мог бы избегать его, будучи русским, но, как лицо Прусского дома, я обязан оставаться с ним почтителен…
Он получил в подарок четыре куска золотой и серебряной парчи, ему отвесили сорок фунтов чаю и ревеня, после чего он убрался в Берлин, где король устроил ему хорошую баню:
– Если я много лет подряд облизываю хвост Екатерине, могли бы не гнушаться визитировать племянницу Потемкина, которую навещал даже император венский… Что вы там впились в этого кудрявого Павла, который по ошибке рожден, по ошибке живет и по ошибке прыгнет в могилу! Если вас плохо кормили, так незачем было шляться на обеды к Павлу – для насыщения существуют трактиры…
После отъезда принца Гаррис получил из Лондона новые инструкции; Георг III предлагал ему отыскать «предмет, достойный честолюбивых помыслов Екатерины», чтобы она, желая этот «предмет» обрести, срочно заключила боевой союз с Англией, изнемогавшей от войны с Францией, Испанией и колонистами-американцами. Путь к сердцу Екатерины проходил через желудок Потемкина, и Гаррис, зазвав светлейшего обжору в посольство, угостил гурмана на славу. Когда его светлость отвалился от стола, Гаррис осторожно заметил, что ему желательно вызвать Екатерину на откровенный диалог. Потемкин ответил прямо: Екатерина за последний год изменилась («ее умственные способности, – сказал он, – ослабели, зато страсти усилились»).
– Советую, впрочем, быть с нею предельно откровенным. Ибо эта хитрая женщина обладает редчайшей проницательностью, и любая фальшь ей сразу понятна… Льстите ей без стыда, – внушал Потемкин. – Не бойтесь в этом пересолить, как пересолил ваш повар гусиную печенку. Но лесть ваша должна быть направлена не к той Екатерине, какая она есть в жизни, а к той Екатерине, какой она себя видит … Надеюсь, вы меня поняли?
* * *
Гаррис не понял, что его обманывают, вытряхивая из посольской души все, чем она томилась и чем мучились политики Уайт-холла заодно с банкирами Сити. Вот в какой последовательности разворачивался этот решающий диалог:[5]
Екатерина. Я встретила так мало взаимности со стороны вашего королевства, что не должна считать вас друзьями.
Гаррис. В этом виноваты враги наши. Сейчас в Лондоне склонны думать, что Россия уже в тайном согласии с Францией.
Екатерина. Французы ко мне внимательнее, нежели вы.
Гаррис. Их вежливость всегда коварна. Но можете ли вы ожидать от Версаля такой же готовности поддержать вас, какую проявили мы, англичане, когда Гибралтар впустил вашу эскадру в Средиземное море, а потом выпустил обратно?
Екатерина (раздраженно). Так какой же платы вы требуете от меня за то, что я прошмыгнула через вашу дырку?
Гаррис. У нас совсем не стало друзей…
Екатерина. Вы и не желаете иметь их!
Гаррис. Я в отчаянии. Все это результат интриг, которые коснулись даже такого просвещенного ума, каков ваш ум.
Екатерина. Если я говорю, так на основании фактов.
Гаррис. Спасите же Англию, которая к вам взывает.
Екатерина. Согласна, прежде узнав ваши чувства.
Гаррис. Когда вы удостоите нас дельного совета?
Екатерина. Когда станете выражаться яснее.
Гаррис. Англия имеет к вам слепое доверие.
Екатерина. Это лишь слова, слова, слова…
Гаррис. Ваш граф Панин самый опасный из наших врагов. Он обманывает и вас, подчиняясь внушениям Потсдама, и клятвенно старается добиться союза между вами и Францией.
Екатерина. Я не ребенок. Я сама все вижу, и нет министра, который бы мешал мне поступать, как я хочу.
Гаррис. Панин поддерживает при вашем дворе французскую партию, а прусскому королю служит более, нежели вам. Он и повинен в создании вооруженного нейтралитета! Говорят, что эту каверзу придумали французы, проект декларации Вержена ничем не отличается от декларации вашего величества.
Екатерина (с негодованием). Ужасная клевета! Учтите, я плачу вежливостью только за вежливость. Но какое, скажите, зло причинил вам мой вооруженный нейтралитет?
Гаррис. Он защищает торговлю наших врагов, оставляя наши корабли беззащитными. Нейтралитет, предложенный вами, сразу перемешал друзей Англии с врагами Англии…
Екатерина. А не вы ли вредили русской торговле? Не вы ли задерживали русские корабли? Торговля империи – это мое личное дитя, и вы еще хотите, чтобы я не сердилась на Англию?.. Пусть этот разговор сделается эпохой в истории. Если же Панин скрывает от меня истину, я его быстро выгоню! Я это делать умею. Но заключите мир, я вам говорила это не раз.
Гаррис. Как? Французы затронули честь нашей нации.
Екатерина. Когда желают мира искренно, прежде всего забывают о прежних обидах… Послушайте, господин Гаррис, если после всего сказанного мною я снова встречу высокомерный тон вашего кабинета по отношению ко мне, я оставлю дела идти своим порядком. А вы прекрасно знаете, что в России все зависит от одной меня. Пользуйтесь же этим, господин Гаррис!
Гаррис. О, какое великодушие! Потомство уже не скажет, что Англия погибла в царствование Екатерины Великой.
Екатерина. Я устала от великодушия… Оставьте мои корабли с товарами в покое. Россия делается великой промышленной и торговой державой. Заключайте мир, а вооруженный нейтралитет я никогда не перестану поддерживать… Прощайте!
Гаррис сообщил в Лондон, что, судя по всему, для русских кораблей следует сделать исключение – не грабить их. Поставив же Россию в такое исключительное положение, Англия тем самым может взорвать изнутри и декларацию нейтралитета. А затем он повидался с Потемкиным, перед которым и стал раскладывать свои красочные, но, увы, последние козыри:
– Друг мой! Если уж Англии и суждено терпеть поражения и делать уступки, не лучше ли Лондону уступать не врагам Англии, а… самым лучшим своим друзьям?
Потемкин с блюда потянул к себе кисть винограда.
– Что вы можете дать России? – спросил он небрежно.
«Я сказал ему, что мы имеем обширные владения в Америке и в Ост-Индии… И хотя, прибавил я, не имею полномочий на то, что предлагаю, но Англия наградит императрицу той частью наших колоний, какую она изберет, – если только эта мера доставит Англии прочный мир». Гаррис врал: полномочия он имел – от самого короля. Очень вкрадчиво посол спросил:
– Надеюсь, ваша императрица будет умеренна?
– Лучший способ разорить Россию, – ответил Потемкин, – это подарить ей дальние колонии на островах. Если уж вы что-либо и даете, так давайте то, что лежит к нам поближе.
Наступил самый острый момент купли-продажи:
– Мы, англичане, всегда придавали громадное стратегическое значение нашим владениям в Средиземном море…
Потемкин сплюнул в ладонь виноградные косточки:
– Россия тоже придает немалое значение этому морю. А в газетах уже не раз писали о жене одного глупого испанского гранда, которая пять лет подряд бывала беременна, каждые десять месяцев посылая гранда бегом за акушеркой. При этом она еще и кричала от якобы невыносимой боли. Но ребенка не явилось. А я не тот испанский гранд, я хочу видеть не только беременность, но и ребенка. Покажите мне его!
– А если Минорка, – сказал Гаррис.
Потемкин высыпал виноградные косточки за шиворот казачка, чесавшего ему пятки гусиным перышком.
– Родилась у нас девочка, – сказал он. – Назвали ее Миноркой. Давайте разберемся, какова ей выпадет жизнь…
«Затем, – писал Гаррис, – он с живостью, свойственной его воображению, увлекся мыслью о русском флоте… он ручался, что с помощью такой уступки государыня согласится на все».
– И тогда возникнут узы прочного союза меж нами!
– Если так, – ухватился за это Гаррис, – считайте Минорку вашей, а с завистью Версаля разбирайтесь сами. Одно лишь условие: о Минорке знаете вы, знаю я и ваша императрица…
Екатерину фаворит застал за любимым делом – за перлюстрацией. Она протянула Потемкину выписку из депеши Гарриса:
– Прочти, друг, каково мнение о тебе…
Потемкин прочел: «…обладает большим здравым смыслом, безгранично честолюбив и, по счастью, закоренелый враг Панина!» Выслушав рассказ светлейшего, императрица сказала:
– Не совсем-то я верю в эти Минорки, у англичан сейчас глаза от страха на лоб лезут. Не лучше ли подождать подтверждение этим фантазиям из Лондона? А потом и дадим им звону…
…В конце года случилось непредвиденное событие.
* * *
Марии-Терезии было 63 года, королева-императрица заплыла дурным жиром, ей стало трудно навещать в подвалах гробы своих благородных предков – мучителей человечества. Для удобства был устроен примитивный лифт (попросту кресло на тросах), который ежедневно погружал императрицу в бездну смерти и возвращал обратно – к жизни. В мрачной усыпальнице висел портрет мужа императрицы – Франца, снятый с него в гробу, здесь был и портрет самой Марии‑Терезии, изображающий ее лицо в предсмертной агонии (так она велела живописцу!).
В один из дней императрица уселась в кресло и исчезла в глубоком провале. Придворные, болтая о пустяках, остались наверху, ожидая ее возвращения. Наконец послышался скрип тросов, поднимавших ее обратно, потом раздалось – крик! – тросы лопнули, и грозная владычица «Великой Римской империи» кубарем полетела вниз – на возлюбленные ею гробы.
Настала тишина. Пожалуй, тишина историческая.
Затем из глубин подземелья донесся стон:
– О-о-о, мой Франц, ты не хочешь отпускать меня!
Марию-Терезию, разбившуюся при падении, вытянули наружу.
Кауницу принесли бумаги, подписанные Иосифом II.
– А где подпись Марии-Терезии? – хмыкнул он.
– Мария-Терезия больше ничего не подписывает.
– Ага – я понял… поедем далее без нее!
Похороны Марии-Терезии, сделавшей очень много зла людям, превратились в поругание траурной церемонии: народ смеялся на улицах, радуясь ее смерти. Но без этой женщины Австрия лишилась тормозов, которые еще хоть как-то сдерживали агрессивное нетерпение Иосифа, а скупое благоразумие Кауница давно уже не действовало на молодого императора. Сразу же после смерти Марии-Терезии между Веной и Петербургом возникла бурная переписка. Эти-то частные письма Иосифа II и Екатерины II стали негласными протоколами русско-австрийского соглашения, направленного против Турецкой империи…
1780 год закончился! Дипломатический престиж Русского государства был небывало высок. Турция признала ханом Шагин-Гирея, свидание с Густавом III обнадежило Петербург в мире на Балтике, Тешенский мир и «Декларация вооруженного нейтралитета» обеспечили русскому Кабинету влияние в делах Европы; союз с Австрией обнадеживал прочность южных рубежей; Лондону не удавалось втянуть Россию в войну за британские интересы.
Не так уж все плохо складывалось, даже хорошо!
Занавес
В 1814 году, когда состоялся Венский конгресс, в самый разгар карнавала по случаю побед коалиции над Наполеоном, в бедном домике, окруженный книгами, умирал человек, сказавший: «Конгресс танцует! Когда все виды зрелищ окажутся исчерпаны, я предложу им новое – свои похороны».
Это был Шарль-Жозеф де Линь, целиком принадлежавший XVIII веку, в конце которого старший его сын пал в Вогезах, сражаясь против революционной Франции, а младший строил баррикады в Брюсселе, сражаясь за бельгийскую революцию. Де Линь оставил после себя 34 тома сочинений; в России книги его открывались портретами Потемкина, которого он, как никто, удачно живописал. А еще через сто лет, в июле 1914 года, Бельгия устроила народный праздник памяти Шарля де Линя, назвав его своим «великим гражданином»…
Потемкин так привязался к де Линю, ценя в нем старогалльское остроумие, что пожелал сопровождать его до самого Дерпта, где заодно хотел инспектировать кавалерийские полки. В день их отъезда Екатерина устроила ужин.
– Обо мне много болтают, – жаловалась она. – Но у меня совсем нет личной судьбы. Ее заменяет политика. Правда, народ в истории – как хор в опере. Без него нельзя. Но, согласитесь, в оперу ходят слушать все-таки не хор, а солистов. К сожалению, в русской жизни еще немало всяких иллюзий…
– На что вы жалуетесь? – отвечал ей де Линь. – Если бы в этом мире все шло как надо, никогда не возникло бы надобности ни в Цезарях, ни в Екатеринах… Иллюзии? О боже! А где их нету? Люди слабы, и они любят то, что им приятно…
На прощание Екатерина вынула из ушей серьги:
– Поносите мои! Не правда ли, принц, ведь вы не слышали от меня ни единой остроты? Вы, наверное, не ожидали, что я так безнадежно тупа? С моим крохотным умишком, попади я в Париж, меня никто не пригласил бы даже к ужину.
– Зато я ужинаю у вас, – отвечал де Линь…
Он и Потемкин провели ночь на постоялом дворе во Пскове, пили вино, по очереди снимали нагар со свечей. Де Линь рассказывал очень много интересного о встречах с Вольтером, который не дал ему читать свою «Историю Петра Великого»:
– Он ответил мне тогда: «Если желаете узнать об этой стране, читайте Лакомба – он ведь не получал от русского двора ни мехов, ни денег…» Кстати, – спросил де Линь, – почему в вашей прекрасной картинной галерее я ни разу не обнаружил вашего изображения? Нет и гравюрных. Между тем любая козявка Европы считает своим долгом, чтобы в книжных лавках столиц продавались ее портреты, резанные на меди, но обязательно с высокопарной надписью.
– Христос сказал: «Если все, значит, не я!» – сумрачно ответил ему Потемкин. – Вы справедливо заметили, что моих портретов нигде не вешают. Зато очень много людей, желающих повесить меня. Легче всего отсыпать из кошелька золота живописцу и занять перед ним геройскую позу: мажь вот так! Но я этого не сделаю. И не потому, что одноглазие заставит позировать в профиль. Просто я не люблю сам себя. Бог наказал меня страшным одиночеством, печалью и несчастьем… Да, я несчастен. Имея все, я уже не знаю, чего мне еще желать.
Вернувшись из Дерпта в Петербург, светлейший спросил у Екатерины ее мнение о де Лине. Она прежде подумала.
– Политический жокей, – сказала она. – Хорошо, если не шпион, которого Иосиф пытается привязать к моему подолу…
Догадка оказалась верной: император Иосиф позже предложил де Линю секретные шифры, просил стать шпионом при русской ставке. Но де Линь вернул шифры и шпионить отказался. Австрийский фельдмаршал, он стал и русским фельдмаршалом. Друживший с Потемкиным и Суворовым, принц Шарль де Линь навсегда остался другом России. Преклоняясь перед русским солдатом, говорил:
– Во все времена хвалили французского солдата за пылкость первого удара. Испанского – за трезвость и терпение. Немецкий достоин вашего уважения за отличную субординацию и великолепную флегму в момент опасности. Так вот знайте: в русском воине собраны все эти качества, и это делает его самым лучшим солдатом Европы!
* * *
Митрополит Платон частенько наезжал в Петербург по делам Синода, при дворе Екатерины владыка допускал некоторые вольности, благословляя красивых женщин не крестом, а свежею розой, что дало повод Екатерине как следует поязвить:
– Вот и вы попались на кощунстве… не все же мне!
– С кем поведешься, от того и наберешься, – храбро отразил атаку Платон, поднося к губам императрицы свою большую мужицкую руку, пахнущую парижскими духами…
Екатерина спросила – помнит ли он веселого архитектора мсье Деламота, который, в отсутствие Растрелли, шутя «выбрасывал» из окон Зимнего дворца ненужные стенки.
– Деламот сейчас повершил сам себя. Для сушки корабельного леса он сотворил арку Новой Голландии над каналом. Простой пакгауз, но глянешь на него – чудо из чудес…
И хотя Платон был духовным наставником Павла, о своем сыне она ему ничего не сказала. С тех пор как в Петербурге побывал прусский наследник, в поведении Павла многое изменилось. Фридрих-Вильгельм преподал ему первые уроки мистицизма, повергшие слабую душу Павла в смятение. Оказывается, в этой земной жизни существовал целый мир, доступный духам. Будучи лишен полезной деятельности, Павел с головой окунулся в масонские тайны. Мистицизм царевича становился глубок и крепок. Духи окружали его, привидения с того света показывали ему свои острые когти…
В день поминовения павших на морях надгробное слово произносил Платон, красноречие которого высоко ценил сам Вольтер. В соборе Петропавловском, под бой барабанов, гардемарины склонили над гробницей Петра Великого знамена агарянские и свейские (турецкие и шведские). По чину генерал-адмирала присутствовал и Павел с другом своим Куракиным. Платон провозгласил, что Россия есть держава морская:
– Россияне по нещастию избытных времен на воды взирали невнимательным оком. Недоброжелатели не без удовольствия наблюдали из-за границы за простотой нашей и опасались, как бы россияне к службе морской не привыкли… Восстань же и насладися плодами трудов своих! – При этих словах гардемарины забросали гробницу Петра I знаменами вражеских кораблей. – Флот российский уже на море Медитерранском (Средиземном), он во странах Востока, Ближнего и Дальнего, он плывет у брегов Америки… Услышь ты нас! – воззвал Платон. – Слышишь ли? – спросил и, склонясь, прислушался: нет ли ответа? – Мы тебе возвещаем о подвигах наших…
Платон импровизировал столь убедительно, что адмиралы закрыли лица ладонями, а Павел схватил Куракина за руку:
– Мне страшно, князь! Будто и впрямь знамена агарянские зашевелились… Не подымется ль он из праха?
Всеобщее напряжение после пламенной речи витии разрушил своим юмором бывший гетман Кирилла Разумовский:
– И чого вин Петра кличе да кличе? Вин як встане, так усим нам розог вдоволь достанется…
Нева быстро умчала к морю ладожский лед, было свежо. Павел с Куракиным засиделись допоздна, решили пройтись по ночному городу. Светила очень яркая луна, ветер, ныряя в темные переулки, раскачивал редкие фонари.
– Ни души… какой мертвый город, – сказал Куракин.
– А вот там кто-то стоит, – заметил Павел…
По его словам, в глубине подъезда затаился высокий человек в плаще испанского покроя, поля шляпы были опущены на глаза. Не говоря ни слова, он вышел из темноты и зашагал вровень с цесаревичем. («Мне казалось, – вспоминал Павел, – что ноги его, ступая по плитам тротуара, производили странный звук, будто камень ударялся о камень… Я ощутил ледяной холод в левом боку, со стороны незнакомца».)
– Не странный ли у нас попутчик, князь?
– Какой, ваше высочество?
– Тот, что шагает слева от меня.
– Но улица пуста. Возле нас никого нету.
– Разве ты не слышишь, князь, шагов его?
– Плеск воды… ветер… скрипят фонари на столбах…
– Да вот же он! – закричал Павел в ужасе.
Князь Куракин в ответ весело расхохотался:
– Вы идете близ стены дома, и потому физически недопустимо, чтобы между стеной и вами мог идти еще кто-то…
(«Я протянул руку и нащупал камень. Но все-таки незнакомец был тут и шел со мною шаг в шаг, а звуки его шагов, как удары молота, раздавались по тротуару… под его шляпой блеснули такие блестящие глаза, каких я не видывал никогда прежде…») Павел дернулся бежать прочь, князь Куракин перехватил цесаревича, крепко прижав к себе:
– Успокойтесь, ваше высочество, умоляю вас. И заверяю всеми святыми, что на этой улице нас только двое…
Он увлек Павла к Сенату, цесаревича трясло.
– Павел! – глухо окликнул его незнакомец.
– Князь, неужели и теперь ты ничего не слышал?
– Уверяю, вокруг нас полная тишина.
(«Наконец мы пришли к большой площади между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец направился к тому месту площади, где воздвигался монумент Петру Великому».) Здесь таинственный человек сказал цесаревичу, что они увидятся еще дважды – здесь, на площади, и еще кое-где.
– Павел, Павел… бедный Павел! – произнес он.
(«При этом шляпа его поднялась как бы сама собой, и моим глазам представился орлиный взор, смуглый лоб и строгая улыбка моего прадеда … Когда я пришел в себя от страха и удивления, его уже не было передо мною».) По-прежнему светила луна. На каменные ступени набережной сонная Нева заплескивала стылую воду…
– Теперь я все знаю, – бормотал Павел. – Прадед пожалел меня. И меня убьют, как убили моего отца и как убьют всех, кто родится от меня и родится от детей и внуков моих…
* * *
Может, и не напрасно мать его, императрица Екатерина II, запрещала ставить «Гамлета» на русской сцене?
Действие тринадцатое
Большое хозяйство
Таврида! Одно лишь название этой страны возбуждает наше воображение…
Екатерина – принцу де Линю
Крым положением своим закрывает наши границы… Положим теперь, что нет уже сей «бородавки» на носу, – вот вдруг положение границ прекрасное!
Потемкин – Екатерине
1. Сладкие воды Стамбула
Белый ангорский кот, вывезенный в Петербург из Константинополя, хорошо прижился в русской столице, где позабыл вкус черноморской скумбрии, пахнущей свежими огурцами. Дочь обрусевшего француза Любима Имберга полюбила кота, называя его по-русски Пушок, а сам Яков Иванович, давно питая страсть к мадемуазель Имберг, именовал красавицу Екатериной Любимовной, тоже по-русски… Булгаков уже не раз спрашивал:
– Нет ли у вас охоты составить мне счастье?
Проведя всю зиму в Петербурге, он 5 января 1781 года подписал важные акты по разграничению земель Новой России с землями украинской Польши, стал ожидать назначения. По слухам, Россия готовила открытие еще трех посольств – во Флоренции, Цвейбрюккене и Мюнхене… Булгаков сказал своей «мамзели»:
– Вы, душа моя, конечно, предпочтете Флоренцию?
– О да! Меня давно влекут красоты Италии…
Булгакову в этом году исполнилось 38 лет; он ощущал легкость шага и сердца, чувства его были возвышенны; сейчас ему хотелось бы занять пост в княжествах Италии, наполненных сокровищами искусства, или, на худой конец, прочно осесть в Мюнхене, чтобы там, вдали от злодейств Востока, посвятить зрелые годы созданию семейного очага и упражнениям в литературе…
Ранней весной Екатерина приняла дипломата в Чесменском дворце, построенном Фельтеном на чухонском болоте «Кекерекексинен»; внутри причудливого замка располагалась галерея портретов царственных особ и властителей Европы; с барельефов, созданных Федотом Шубиным, глядели головы русских князей – зачинателей Руси, словно списанные с купцов на базаре: бороды лопатой, а носы картошкой. Окна были отворены, свежий ветер с горы Пулковской доносил ароматы полей. Екатерина приятельски подарила Булгакову табакерку со своим портретом в бриллиантах, внутри нее лежали золотые червонцы.
– Светлейший сказывал, ты ждешь от меня места потише, дабы с музами дружбы вести, и я согласна, что после Варшавы и Константинополя тебя надобно бы и уважить. Но дела у нас не таковы ныне, чтобы я жалела тебя. (Булгаков поклонился.) Садись, не стой, – сказала она; далее повела речь о Минорке, оценивая ее значимость, как и Мальты, как и Гибралтара! Императрица сказала, что англичане, гарантируя остров России, требуют для себя союза Петербурга с Лондоном, обещая отдать Минорку с артиллерией и припасами для гарнизона. Но с правом якорной стоянки там своего королевского флота.
Екатерина замолчала, ожидая ответа. Булгаков сказал:
– Англичане добренькие, и это подозрительно, ибо за добрых людей их никто в мире не почитает. Быть того не может, чтобы не имели они коварного умысла. Если не удалось им вовлечь Россию в войну разговорами Гарриса, так Миноркой втянут в конфликт с Францией. А любая война за интересы, нам чуждые, станет всенародным бедствием… Нет, не мира в Лондоне ищут, а лишь способов продления войны колониальной.
Екатерина оставила его обедать с нею.
– Твое мнение с моим сходно. С того и беседу сию завела, чтобы тебя проверить. – Она щедро подлила сливок в тарелку с парниковой клубникой. – Сейчас ты, Яков Иваныч, вернешься в Константинополь, где и станешь послом моим полномочным. В Херсоне тебя пакетбот посольский с багажами примет, и плыви… Инструкции получишь у Безбородки, с ним тебе и переписку вести. Если что очень важное, помечай бумагу кружком наверху – такие бумаги я сама читать стану!
На ближайшем приеме Гаррис увидел, как жестока бывает Екатерина: всем своим видом она выказала охлаждение к послу английского короля Георга III.
– Я чувствую себя так, – шепнул он Потемкину, – будто мимо меня средь ночи проплыл леденящий душу айсберг.
Потемкин посоветовал удалиться в деревню к Панину, а Панин лежал больной:
– Меня просят удалиться в деревню Дугино ради лечения. Если вам что-либо нужно, идите на поклон к Безбородке.
Английское посольство оказалось блокировано. В депешах Гарриса впервые проскользнуло сомнение: не ведет ли Потемкин двойную игру? Однако крейсерство русских эскадр на коммуникациях мешало англичанам пиратствовать во славу короля Англии, и вскоре в гаванях Кронштадта один за другим стали вспыхивать корабли. Хорошо, что экипажи были наготове, сгорали только паруса и такелаж, но сами корабли удавалось сберечь от поджогов. Екатерина пальцем на Гарриса не показывала.
– Не пойман – не вор, – говорила она…
* * *
В ожидании посольского пакетбота Булгаков задержался в Херсоне, проживая на даче Ганнибала «Белозерки» неподалеку от города. Ганнибал изобрел машину для поливания сада, насосы гнали воду по желобам, вода фонтанами обмывала и соседские огороды. Здесь же была и скудная дачка майора Прохора Курносова, который однажды спросил Булгакова:
– Вы больше нас знаете, так скажите вы мне без утайки – скоро ли у нас война с турками опять будет?
– Я, сударь, – ответил Булгаков, – имею строгие инструкции, коими принужден из собственной шкуры вывернуться, но войну предстоящую отвратить. А ежели отвратить войну не смогу, то хотя бы удалить ее начало обязан.
– Успеем ли мы флот создать новый?
– Это уж ваше дело, вот вы и торопитесь…
Екатерина Любимовна сопровождала Булгакова; здесь, в Херсоне, он провел с нею медовый месяц незаконного сожительства. Женщина боялась всего – и Ганнибала, хозяина дачи, и непонятного города, который он строил, а больше всего опасалась остаться содержанкой при знатном дипломате.
– Хочу быть мадам Булгаковой, – говорила она.
– И будешь, – заверял ее Яков Иванович…
После европейских городов дипломату было любопытно видеть зарождение Херсона, который уже на семь верст протянулся вдоль Днепра; горизонт за форштадтами живописно украсился ветряными мельницами; словно по щучьему велению, росли дома кирпичные, магазины и арсеналы из тесаного камня. На стапелях достраивались корабли и фрегаты. Правда, жить было нелегко. Днепр у берегов зарастал густым камышом, задерживая течение воды; в жарищу воздух нависал над городом плотным, удушливым одеялом, начинались приступы жестоких лихорадок, а тучи комаров не давали житья… В греческих кофейнях вечерами шебуршился рабочий люд, вино лилось тут рекою, а икра в Херсоне (два рубля за пуд) была не так черна, как с Яика: чуть серовата, будто дробь свинцовая… Наконец, лишь в конце июня, Ганнибал отвез Булгакова с Екатериною Любимовной за 35 верст от города – в слободу Глубокая Пристань, где причалил пакетбот из посольства. Капитан-лейтенант Яков Иванович Лавров принял на борт пассажиров и багаж их.
– Скоро ли будем в Буюк-Дере? – спросил его посол.
– При таком-то ветре… за неделю придем.
Лавров скомандовал – паруса наполнил хороший ветер. В душе Булгакова что-то оборвалось: «О музы, музы! Когда же навестите меня, на Олимп взирающего?..» Сквозняки рвались через люки, распахивая в коридоре каютные двери. Яков Иванович перекрестился…
Константинополь встретил посла нестерпимым зноем. Коляску Булгакова задержало шествие янычар от Эйтмайдана: вместо знамен и бунчуков головорезы тащили на себе громадные котлы из меди, ярко начищенные, – свою главную святыню, из которой они стадно кормились дармовой султанской похлебкой. Если ты правоверный, попробуй только не поклонись котлу или побрезгуй их супом – вмиг головы лишишься! Процессию янычар сопровождал духовой оркестр (как всегда у турок, великолепный). Булгаков невольно заслушался. В руке посла, чересчур доверчивая, покоилась узкая и тепленькая ладонь его любимой женщины.
– Глупая, зачем я сюда приехала? – вдруг сказала она.
– Не скучай, – ответил Булгаков. – Поживешь и привыкнешь. А гулять мы станем в прохладе на Сладких Водах Стамбула…
Сладкие Воды – самое приятное место в турецкой столице, там были построены дачи сановников султана, ажурные киоски для флирта и отдыха. На зеленых лужайках, пронизанных шумом чистейших ручьев, собирались посудачить гаремные жены, здесь же фланировали чиновники европейских посольств. Прогулки на Сладкие Воды были полезны для бедных затворниц, которые на лоне природы опускали яшмаки со своих лиц, подставляя их лучам солнца. Но Сладкие Воды были опасны для красивых мужчин: в любой момент могла появиться султанша Эсмэ – как безжалостный ястреб в голубиной стае. Мужчина, ей приглянувшийся (будь то раб-лодочник или иностранец), увлекался в Эйюбский дворец, где следы его навеки терялись. Что запретно всем женам ислама, то дозволено султанше, которую не зашьют в шерстяной мешок и не утопят ночью в Босфоре.
Однажды, когда русское посольство выехало на Сладкие Воды искать прохлады и отдыха на траве, к Булгакову смелым шагом приблизилась статная турчанка без яшмака на красивом лице. Она дружески сказала, что рада видеть его снова на берегах Босфора. Екатерина Любимовна проявила ревнивое беспокойство, но Булгаков утешил ее – это была султанша Эсмэ.
– Неужели та самая злодейка?
– Да… Эсмэ умная женщина, а мне, дипломату, необходимо учитывать ее генеалогию. Нынешнему султану Абдул-Гамида она доводится сестрой, а в гаремном заточении томится другой ее брат – Селим, и, если Абдул-Гамида не станет, престол займет Селим, а он очень любит свою сестру – Эсмэ…
Сладкие Воды наполнял радостный плеск ручьев, всюду звучала музыка, громкими, исступленными воплями дервиши не просили, а требовали милостыню с гуляющих, босоногие слуги-кавасы в белых шальварах бегом разносили сладости и напитки. Внимание публики привлек богато одетый алжирец в чалме, ведущий на поводке, как собачку, лохматого берберского льва.
– Не пугайся, душа моя, – сказал Булгаков возлюбленной. – Это знаменитый адмирал Эски-Гасан, вот он со своим львом да еще Али-Сеид-бей – самые лучшие флотоводцы султана.
– Есть ли равные им в христианском флоте?
– Пожалуй, и не стало, – ответил Булгаков. – Грей остался на Балтике, Спиридов ушел в отставку, Чичагов слаб, Алехан Орлов вообще не моряк.
К берегу подгребали каики, чтобы отвезти гуляющих в город, и султанша Эсмэ, прощаясь, лукаво шепнула ему, чтобы он «не снимал с плеч ее брата последнюю шубу». Это был опасный намек турецкой дипломатии на дела крымские, давно кровоточащие.
2. Чудеса в решете
Потемкин продал Аничков дворец купцу Шемякину и в обмен на 130 тысяч десятин земли под Воронежем получил на Неве пустырь, заросший ивняком. Место было загородное, глухое, тут и разбойники пошаливали. Снова позвал он Старова:
– Иван Егорыч, я местечко выбрал утишное, ты мне там дворец возведи. Чтобы в один этаж, но помпезно. Всяка тварь на Руси с ума по-своему сходит, и желательно мне память о себе на земле оставить… в камне!
Так зачинался дворец, имя которому – ТАВРИЧЕСКИЙ. Но сама Таврида оставалась еще Крымом-Кырымом…
* * *
Сильное влияние Безбородки, поддержанного Потемкиным, оживило новое направление в политике. Вслед за Австрией Екатерина мечтала привлечь к себе Францию: если Иосиф II прокатился до Могилева, почему бы ее сыну не побывать в Париже? «Но как это сделать тончайше?» – задумалась императрица.
Выдавая себя за миротворицу, Екатерина втайне радовалась войне Англии с Францией, Испанией и Голландией: пока они там кулаками машут, Россия может спокойно улаживать свои дела, а интимный сговор с Иосифом обнадеживал Кабинет в разрешении черноморской проблемы, самой насущной для государства.
– Нужен барон Димсдаль, – сказала она Безбородке, – пусть приезжает и привьет оспу внукам моим, Александру и Константину… Выгляни в приемную: кто там сидит?
– Князь Николай Васильевич Репнин.
– Зови его. А сам поди-ка погуляй в парке…
Репнину она сказала:
– Все, что исходит лично от меня, неприемлемо для моего сына и невестки. Если я скажу им, что надо умываться, они лучше умрут от грязи, только бы поступить наоборот… Я хочу, чтобы Павел с женою под именем «графов Северных» навестили Европу, ибо, кроме Германии, ничего путного не видели и не хотят видеть. Ты и помоги мне, князь.
– Счастлив исполнить любую волю вашего величества.
– Но пусть наш разговор останется между нами, – предупредила Екатерина. – Повидайся с моими олухами в «Паульлусте», и, чтобы возникло меж вами полное доверие, ты сначала как следует меня изругай! А потом разрисуй под носом у них, какие волшебные чудеса в решете можно видеть, путешествуя…
Князь Репнин объездил всю Европу, он знал ее культуру и языки, расписать красоты и чудеса Италии ему ничего не стоило, и Павел с Марией Федоровной загорелись предстоящим вояжем. Но прежде они навестили больного Панина.
– Я не возражаю, – ответил тот. – Однако вы, дети мои, не забывайте, что в Берлине живет ваш лучший друг, который и составил ваше супружеское счастье. Не посетить Фридриха, великого короля, было бы крайне неблагородно. Вы изберите такой верный маршрут, чтобы непременно попасть в Берлин…
Панин готовился ехать в подмосковное Дугино, а великий князь с супругою, явно робея, просили императрицу отпустить их за границу. Екатерина, выслушав их, изобразила на лице изумление и сказала, что ее сердце не вынесет разлуки:
– Ваша просьба поразила меня! Скажите честно, вы это сами придумали или вас кто-либо надоумил?
– Сами, сами, – в один голос заверили ее.
– Странные у вас желания. Впрочем, я надеюсь, что в Вене вам окажут наилучший прием. Маршрут определю я сама.
– А как же… Берлин? – спросил ее Павел.
– Вена с Парижем интереснее Берлина!
Мария Федоровна, понимая тайные вожделения мужа, робко просила включить в маршрут и посещение Потсдама.
– Там ведь служат мои братья, – сказала она.
– Милая моя, – отвечала Екатерина, – у меня в Германии тоже немало разных родственников, дальних и ближних, но вы разве слышали, чтобы я стремилась повидать их?
Никита Иванович, прощаясь с императрицей перед отъездом в Дугино, обещал ей вернуться раньше срока:
– К тому времени, когда внукам станут прививать оспу.
– Да не вы же их дедушка! – взорвалась Екатерина. – И не врач вы тоже. До каких еще пор вы будете лезть в мои семейные дела? Я еще не делила с вами ни детей, ни внуков своих…
Гаррису она объяснила свою резкость так:
– Я не нуждаюсь в сиделке при своей же постели…
Гаррис спешно депешировал в Лондон: «Это произвело огромную сенсацию, и так как он (Панин) увлекает за собой в своем падении множество лиц, то все ропщут, насколько это возможно. Панин глубоко потрясен… обычное спокойствие, коим он отличался, покинуло его».
Гаррис выпытывал у Потемкина: не он ли и свалил Панина в яму?
– Зачем? – удивился светлейший. – Я бы уж стал валить Безбородко, который давно стал могущественнее дохлого Панина…
Настало жаркое лето, Екатерина с Потемкиным прикидывали: как будет далее? Пока цесаревич путешествует, из-под него будет убрана последняя опора при дворе – граф Панин, а визит Павла во Францию, возможно, приведет к сближению с Версалем. Последний акт трагикомедии Екатерина брала на себя, чтобы исполнить роль «материнского» отчаяния в миг разлуки.
– Уж как-нибудь соберусь с силами и выжму слезу покрупнее! Чтобы меня не попрекали, будто я бессердечная маменька.
– Надо следить за Паниным, – напомнил ей Потемкин…
Следили за Паниным, зато не уследили за прусским королем. Тайные курьеры «старого Фрица» везде настигали Панина под видом богомольцев или коробейников. Они-то и передали графу распоряжение короля: вернуться! Никита Иванович из политика давно превратился в интригана-придворного; теперь Фридрих II хотел снова сделать из него интригана-политика. В столице Панин застал неприятную для него картину: Павел с супругою ласкались к Потемкину, цесаревич восхищался актерским дарованием австрийского посла Кобенцля. Но для Панина обращение наследника к Вене означало не только музыку Гайдна, Сальери и Моцарта. Он повидался с прусским послом Гёрцем.
– Ваш великий король, – сказал он ему без обиняков, – хочет, чтобы я свернул себе шею, и я готов ею пожертвовать, лишь бы удалить моего воспитанника от венских каверз…
Грозовые тучи давно клубились над царскою резиденцией. В самом конце августа в окно дворца с шумом влетела шаровая молния, и Екатерина услышала треск, затем крики фрейлин:
– Ай, убило! Ланского убило молнией…
Лакеи вывели из покоев обожженного фаворита. На нем еще дымился кафтан, с которого взрывом молнии вмиг сорвало бриллиантовые пуговицы. На лбу Ланского краснел сильный ожог.
– Примета нехороша, – сказал камердинер Захарушка Зотов. – Уж если кого господь бог отметил знаком своим с небес, тому при всем желании не зажиться на этом свете…
* * *
Спасая свой политический курс, Панин губил сам себя. И напрасно Димсдаль с Роджерсоном внушали Марии Федоровне, что оспенные прививки безопасны. Панин привлек к себе доктора Крузе, и тот резко выступил против всяких прививок.
– Не верьте шарлатанам! – заявил врач матери. – Яд оспенный всегда останется для детей только ядом…
Панин принудил своего племянника, князя Репнина, сознаться в сговоре с императрицей, и тот не скрыл истины от дяди. Никита Иванович, играя ва-банк, предупредил Павла:
– Она и здесь провела ваше высочество! Это не вы пожелали видеть Европу – это она вас решила изгнать в Европу.
Марию Федоровну он заставил рыдать от страха.
– Если ваши дети и не погибнут от оспы, – говорил ей Панин, – вы их все равно никогда более не увидите…
Панин дал понять женщине: выпроводив сына и невестку за границу, императрица способна загубить внуков прививками, а затем, благо терять уже нечего, Екатерина попросту не впустит их обратно в Россию – ни сына, ни невестку.
– Кто придумал это злодейство? – спросил Павел.
На этот раз Никита Иванович пощадил императрицу, указав на Потемкина («при этом он высказал такие вещи, которые нельзя передать даже в шифрованной депеше или с надежным курьером», – докладывал Гаррис в Лондоне). После этого «графы Северные» отказались от поездки в Европу столь решительно, что Екатерина, стыдясь за свое поражение, бурно расплакалась.
– Два тунеядца! Живут на моей шее, ни черта не делают и не умеют делать, а полны злобы и суеверий… Передайте шталмейстеру, чтобы не мучил лошадей в упряжи. А вы, барон Димсдаль, все равно готовьте детей для прививок.
Димсдаль сделал прививки. Из покоев вызвали «графов Северных», они шли как приговоренные к смерти, оба рыдали.
– Ну, хватит! – крикнула Екатерина в гневе, ударив кулаком по столу. – Девятнадцатого вас здесь уже не будет…
19 сентября день был воскресный. Екатерина велела подавать кареты к подъезду. Вывела за руки внуков, здоровых после прививок, и при виде сыновей Мария Федоровна три раза подряд кидалась в обморок. Екатерина велела лакеям поднять ее:
– И тащите в карету! Мне надоело фиглярство. Я ссылаю людей в Сибирь, но даже они не вели себя так, как эти ангелы, едущие за чужой счет путешествовать в свое удовольствие!
Павел забился в глубину кареты, закинул шторы на окнах, чтобы не видеть матери. Его жену выгибало на диванах, будто в припадке падучей. Панин просунул голову внутрь экипажа, что-то еще диктуя цесаревичу. Потемкин стоял в стороне.
– Трогай! – велела Екатерина кучерам и взяла внуков за руки. – Пошли домой, дети мои… Надеюсь, когда вырастете, вы станете намного умнее своих несчастных родителей.
Потемкин подождал, пока Панин вытрет слезы.
– Никита Иваныч, – спросил он, – а что вы нашептали великой княгине, после чего она и лишилась чувств?
– Я пожелал ей доброго пути.
– От пожеланий добрых в обмороки не падают…
Стал накрапывать меленький дождь, где-то далеко громыхнула гроза. Екатерина, обернувшись, позвала:
|
The script ran 0.042 seconds.