1 2 3 4 5 6
– Красные! А сам ты кто, белый разве?
– Я? Да так...
Разом согнав с твердого, волевого лица усмешку, полицейский взглянул на своих помощников, которые в терпеливом ожидании торчали у палисадника, чутко прислушиваясь к их разговору.
– Ладно темнить! Не видно по тебе разве! Думаешь, бриться перестал, так никто не узнает? Командир? – вдруг резко спросил он, буравя Агеева острым взглядом пристальных глаз. – Командир, конечно. Вон по чубу видать. Рядового бы остригли.
Выкладывая из ящика инструмент, Агеев молчал, все еще соображая, как вести себя, за кого выдавать. По документам Барановского он инженер-железнодорожник, такую и отработал версию, но ведь этот не спрашивает документы. Натренированным глазом он, видно, сразу усмотрел в нем военного, и отпираться, наверно, было рискованно. Только больше запутаешься или вызовешь подозрение в чем-либо еще более опасном.
– Ладно, – помолчав, сказал полицейский. – Посмотрим, какой ты сапожник. Подбей косячки. Как у немцев. Чтоб шел – издали было слышно: идет начальник полиции, а не хрен собачий. Понял?
– Ясно, – сдержанно ответил Агеев, уже понимая, что, по всей видимости, перед ним сам Дрозденко, о котором он слышал от Молоковича. И это его первые клиенты – фашист и его прислужник с их пустячным ремонтом. Если только дело действительно в этом ремонте. – Вот беда, новых косячков нет! – сказал он, покопавшись в жестяной коробке с гвоздями. Среди проржавевших гвоздей выбрал три ржавых, видно, оторванных от старых каблуков косячка. – Вот такие пойдут?
– Ладно, пойдут, – сказал Дрозденко и снова вблизи пристально заглянул в лицо Агеева. Тот, делая вид, что не замечает этого взгляда, примерял косячок на заметно стесанный каблук начальника полиции. – Ты кто по званию? – вдруг тихо спросил тот, опершись локтем на колено разутой ноги. Оба полицая из-за ограды – один белобрысый, пожилой, в немецкой пилотке и второй, молодой крепыш в кепке – заметно навострили уши, и начальник полиции метнул строгий взгляд в их сторону. – Эй, вы там! Расстарайтесь-ка мне молочка попить...
Застучав сапогами, полицаи ринулись во двор, но Дрозденко сразу остановил их зычным окриком:
– Не сюда, обормоты! Здесь ни черта нет! У соседей!..
Когда полицаи выбежали, вламываясь в калитку к соседям, он снова наклонился к Агееву.
– Так какое звание? Лейтенант, старший?
– Старший, – сказал Агеев.
– Не политрук, часом?
– Нет, не политрук. Начальник боепитания.
– Ого! Специалист по оружию. А я вот из танковых войск. Был начштаба батальона.
– Что ж, большое начальство, – пробормотал Агеев, в душе проклиная этого разоткровенничавшегося собеседника. Он заколачивал железные гвозди в каблук, сапог вздрагивал вместе с чугунной лапой, на которую был надет, и каждый удар больно отдавался в его распухшей ноге. Начальник полиции закурил «Беломор», пуская в беседку дым, и Агеев с жадностью вдохнул знакомый запах этих папирос, хотя сам никогда не курил.
– Было! – со вздохом сказал Дрозденко. – Было начальство да сплыло. Как дым, как утренний туман. Теперь другое начальство, немецкое. Кто бы подумал, а? Сказал бы кто год назад, что стану начальником полиции, я бы тому в морду плюнул. А ведь стал. Почему? Потому что за других погибать не хотел. Слушай, ты откуда родом?
– Я? Я издалека, – сдержанно ответил Агеев. – А вы?
– А я здешний. Из местечка. Ну и какие планы?
– Да какие планы. Нога вот! – шевельнул коленом Агеев и поморщился.
– Что, здорово садануло?
– Здорово, – сказал Агеев, возвращая сапог. – Вот посмотрите. Пойдет?
Дрозденко взял сапог, придирчиво осмотрел каблук и вдруг тихо, зло выпалил:
– Говно ты, а не сапожник! Кто же так подбивает? Надо подложить кусочек кожи. А то ведь криво!
– Была бы она у меня, кожа, – развел руками Агеев. Действительно, он не нашел в поповском ящике ни кусочка подошвенной кожи.
– Да-а... Ну ладно, подбивай второй. Не ходить же так.
За изгородью на улице показались оба полицая, один остался с винтовкой у входа, а второй в вытянутых руках нес кринку молока, которую осторожно протянул начальнику.
– Вот, только надоенное. Парное, – белобрысое лицо полицая подобострастно расплылось в угодливой улыбке. Дрозденко обеими руками благодушно облапил кринку.
– Что ж, попьем парного. Говорят, полезно для здоровья.
– Очень даже полезно, – еще более осклабясь, подтвердил полицай, закидывая на плечо сползший ремень винтовки, и Дрозденко вдруг уставился на него немигающим взглядом.
– Уже испробовал? Хотя бы пасть вытер, скотина!
С запоздалой поспешностью полицай провел рукой по толстым губам, и его начальник брезгливо опустил кринку.
– Вот с кем приходится работать! – пожаловался он Агееву. – С этакими вот курощупами. Он же в армии дня не служил. Не служил ведь?
– Так забраковали по здоровью, – сказал полицай, дочесывая у себя под мышкой.
– Потому что кретин. А в полицию взяли. Потому что некому. Ответственности гора, а возможности крохи. Ладно! Марш на улицу. И смотреть мне в оба! Как инструктировал!
Подержав кринку в руках, он все-таки поднес ее к губам и, отпив, поставил на землю возле скамьи. Тем временем Агеев кое-как пригвоздил к каблуку и второй косячок, после чего начальник полиции с усилием вздел сапог на ногу.
– Вот другое дело! Тверже шаг будет! А то...
Он пружинисто прошелся туда-сюда по двору, звонко цокая каблуками по каменной вымостке. Агеев глядел на его сапоги – первую свою работу в новом положении, – и сложные чувства овладевали им. Он почти презирал себя за эту мелкую угодническую услугу немецкому холую, от которого, однако, зависел полностью, тем более что тот раскрыл его с первого взгляда, можно сказать, раздел донага. Именно эта его обнаженность сделала Агеева почти беззащитным перед полицией и прежде всего перед ее начальником в лице этого бывшего танкиста. Как было с ним поладить, чтобы не вызвать его гнев и не погубить себя? Без особой нужды Агеев перекладывал инструменты на своем шатком столике, искоса наблюдая, как Дрозденко прохаживается по двору. И вдруг тот резко остановился напротив.
– Тебя как звать?
Агеев весь напрягся, соображая, как лучше ответить этому полицаю – по своей железнодорожной версии или как есть в действительности.
– Ну по документам я Барановский...
– Хрен с тобой, пусть Барановский. Нам все равно. Пойдешь работать в полицию.
С нескрываемой тревогой в глазах Агеев взглянул в ставшее озабоченно-решительным лицо начальника полиции, который, произнеся это с утвердительной интонацией, однако же, стал ждать ответа – согласия или отказа. И Агеев шевельнул коленом больной ноги.
– Какая полиция! Нога вот! Едва передвигаюсь по двору, около дома...
– Ничего, заживет!
– Когда это будет?! – сказал он, почти искренне раздражаясь.
Дрозденко сдвинул набекрень фуражку, оглянулся в глубину двора.
– Ладно. А ну зайдем в дом!
Агеев не знал, где Барановская (с утра она не появлялась во дворе), и, медленно выбравшись из-за стола, направился к двери. Дверь на кухню была не заперта, на прибранном столе под чистым полотенцем стояли миска и кувшин, подле лежала вчерашняя краюшка хлеба – наверное, его сегодняшний завтрак. Хозяйки нигде не было слышно.
– Тут что, никого нет? – спросил Дрозденко и, растворив дверь, заглянул в горницу. – Никого. Вот какое дело! – он вплотную шагнул к Агееву. – Жить хочешь?
Агеев помялся, не зная, как ответить на этот идиотский вопрос, и не понимая, куда клонит этот блюститель немецких порядков.
– Ну как же... Понятно...
– Я тебе помогу! – с живостью подхватил начальник полиции. – Помог раз, помогу и второй. Все-таки мы оба военные и должны стоять друг за друга. Иначе... Сам понимаешь! Немцы в бирюльки не играют. Так что, лады?
– Ну спасибо, – неуверенно протянул Агеев, почувствовав, что это лишь часть разговора. Главное, пожалуй, еще впереди.
– Но и ты должен нам пособить.
– Что ж, конечно...
– Вот и хорошо! – оживился Дрозденко. – Тогда это самое... Небольшая формальность. Садись!
Ухватив за гнутую спинку стул, он широким хозяйским жестом переставил его к Агееву, который, все еще мало что понимая, неуверенно присел к столу. Дрозденко вытащил из кармана френча потертый, наверно, еще довоенный блокнот с рисунком парусной яхты на обложке.
– Так, небольшая формальность. Немцы, они, знаешь, бюрократы похлеще наших. Им чтоб все оформлено было. Вот чистая страница, вот тебе карандаш... Пиши!
Не сразу, в явном замешательстве Агеев взял из его рук исписанный, тупой карандаш, повертел в пальцах. Он уже явственно понимал, что это его писание не принесет ему радости, но и не знал, как отказаться. Все это произошло так неожиданно, что никакой подходящей причины для отговорки не подвернулось в памяти.
– Пиши: я, Барановский... как там тебя? Олег? Пусть будет Олег... Значит, Олег Батькович, настоящим обязуюсь секретно сотрудничать по всем нужным вопросам. Написал? Что, не согласен? – насторожился он, увидев, что Агеев замер с карандашом в пальцах. – Ты брось дурить! Иного выхода у тебя нет. Фронт под Москвой, а немцы на соседней улице... Чуть что, загремишь в шталаг[3].
Почти не слушая его, Агеев лихорадочно соображал, что делать. Конечно, он не мог не понять пагубного значения этой подписки, которая запросто могла изувечить всю его жизнь. Но и отказавшись подписаться, он рисковал не менее просто распроститься с этой своей жизнью. Дрозденко, обеими руками опершись на стол и нависая над ним, с напором диктовал, не давая передышки, чтобы подумать или заколебаться.
– Пиши, пиши: секретно сотрудничать с полицией, а также службой безопасности и эсдэ. Вот и все! Написал? Теперь подпись и дату!
Уже явственно ненавидя этого немецкого холуя, облеченного, однако, властью, и его помятый, со следами пальцев блокнот, а заодно себя тоже, Агеев поставил в конце какую-то закорючку вместо фамилии и вывел дату.
– Вот и прекрасно! – одобрил Дрозденко. – Ты нам, а мы вам. В долгу не останемся. Только это... Фамилию напиши разборчивее. Бара-нов-ский! Вот так. Теперь другое дело. Ну а кличка? – вдруг спохватился Дрозденко. – Какую кличку возьмем?
– Какую еще кличку?
– Ах ты, святая простота! Не понимаешь? Для конспирации!.. Ну так как назовемся?
Агеев пожал плечами. Он уже плохо стал соображать – наверное, за это утро начал превращаться в идиота.
– Не поймешь? Глупый? Скоро поумнеешь. А пока так и назовем: Непонятливый.
– Да, но... В чем я могу вам помочь? – стараясь сохранить спокойствие и превозмогая мелкую дрожь в руках, сказал Агеев. – Я тут никого не знаю, нигде не бываю.
– Не имеет значения! – парировал Дрозденко, торопливо запихивая блокнот в карман синего френча. – Ты сапожник! У тебя будут люди. И они будут искать с тобой связь.
– Кто они? – почти искренне удивился Агеев.
– Большевики, кто же! Те, что в лесу. Теперь они в лес перебазировались. Вот ты вечерком нам и стукнешь. Я буду наведываться. Понял?
– Но, понимаете...
Все внутри у него протестовало против этого предательского закабаления, последствия которого легко предвиделись в будущем, но он не находил слов, чтобы отвести беду. Да, пожалуй, было уже поздно что-либо исправить. Близко к переносью посаженные глазки Дрозденко нещадно буравили его, словно стараясь проникнуть в сокровенный ход его растрепанных мыслей.
– Что, дрейфишь? Большевиков боишься? Не дрейфь! У тебя защита. Полиция всей округи! Эсдэ! Немецкая армия. А большевикам все равно крышка. В самом скором времени.
– Но...
– Не но, а точно! Немцы окружают Москву. К зиме война кончится.
– Да-а! – выдохнул Агеев, лишь бы нарушить наступившую гнетущую паузу в этом, не менее угнетавшем его разговоре, и подумал, что если этот человек не оставит его через пять минут, то, пожалуй, все для обоих закончится на этой кухне. Он уже заглянул за печь, где находились тяжелые вещи – ухваты, кочерга, но увидел за рамой кухонного окна подобострастную рожу белобрысого полицая, бесцеремонно заглядывающего в кухню.
Дрозденко, однако, скоро вымелся, пообещав на прощание наведываться, и даже совсем по-дружески потряс его руку. Проводив полицаев, Агеев сел на вкопанную под кленом скамейку и подумал, что, кажется, влез в дерьмо, из которого неизвестно как будет выбраться. Проклятая рана, как она стреножила его! Будь он здоров, он бы теперь был далеко от этого злополучного местечка с его полицией и от этого подонка из танковых войск. Может, он навсегда лег бы в сырую землю, зато у него было бы честное имя, которое теперь неизвестно как отмыть от фашистской грязи.
Наверное, он долго просидел под кленом, сокрушенно переживая коварные события этого злополучного утра. Утро между тем незаметно перешло в день, из-за крыш соседних домов выглянуло и стало пригревать солнце, хотя двор еще весь лежал в густой тени от деревьев. Барановская нигде не появлялась, и он подумал, что, по-видимому, она уехала. Куда только? Но это ее дело, он не имел ни возможности, ни особого желания вникать в ее, видать, тоже непростые заботы – ему доставало собственных. И когда на выходе со двора тихо появилась девушка в вязаном зеленом жакете, погруженный в горестные переживания Агеев недоуменно взглянул на нее, не понимая, что от него требуется.
– Вот принесла туфельки...
Только увидев у нее в руках пару светлых туфель, он узнал свою вчерашнюю знакомую Марию и вспомнил, кем он недавно стал в этом местечке. Он сапожник, и это налагало на него определенные обязанности, за которые, по-видимому, и следовало держаться.
Он доковылял до беседки, молча забрался за стол, даже не взглянув на девушку, которая тоже молча стояла напротив. Усевшись на табуретку, протянул руку.
– Дайте, что там?
– Да вот, видите, немножко прорвалось.
Озабоченный своими неприятностями, Агеев бегло оглядел туфлю: на изгибе возле подошвы была небольшая дыра, на которую следовало наложить заплатку. Он покопался в сапожном ящике отца Кирилла, нашел мягкий кусочек кожи, из которого косым ножом вырезал небольшую, размером с березовый листок заплатку. Все это время девушка выжидательно стояла напротив, и он сказал:
– Да вы сядьте. Сейчас попробуем залатать.
С помощью шила и нетолстой дратвы он пришивал заплатку, а Мария молча сидела рядом, пристально наблюдая за его работой. Работа, однако, не слишком спорилась, в узкий носок туфли пролезали лишь два его пальца, которыми очень неудобно было ухватить иголку. Скоро он больно укололся ею, и Мария сказала:
– Наперсток надо.
– Какой наперсток?
– Наперсток. Женский, с которым шьют толстую ткань.
Агеев с любопытством взглянул в ее нежное, почти не загоревшее личико с крохотными сережками в ушах и вдруг понял, что она не здешняя, вполне возможно, как и он, заброшенная сюда коварными путями войны.
– Давно тут? – спросил он тихо.
– Я? С июня. Уже третий месяц. А почему вы спрашиваете?
– Да так. Вижу, не здешняя вроде.
– Так ведь и вы не здешний. Откуда про меня знаете?
– А откуда вы знаете, что я не здешний? – спросил он, не поднимая головы от туфли.
– А мне Вера сказала. Та, что вчера со мной приходила.
– Вера – здешняя?
– Почти здешняя, – вздохнула Мария, обтягивая на коленках подол сарафанчика. – Учительница, в школе работала. А я из Менска. Приехала на свою голову и вот застряла.
– К родственникам приехала?
– К родственнице. Вера же – моя двоюродная сестра, здесь живет, у жестянщика Лукаша, вон на соседней улице. Мужа на войну взяли, теперь она с двумя детьми.
– Да, это нелегко. В такое время и с детьми, – тихо рассуждал Агеев, сосредоточенно колдуя над туфлей. Он хотел сделать все поаккуратнее, но аккуратно у него не получалось – стежки выходили неровные, кожа заплатки морщилась, а главное, продернуть внутрь иголку было чертовски неудобно. Мария, видно, заметив это, виновато сказала:
– Плохо получается? Задала я вам работы...
– Ничего. Как-нибудь.
– Конечно, вы еще только учитесь. Когда-нибудь и получится.
Он с некоторым удивлением посмотрел на девушку.
– Это почему вы так думаете?
– А что ж, разве не видно? Какой вы сапожник? Командир, наверное...
Вот те и раз, подумал Агеев, неприятно задетый ее словами. Второй клиент подряд сомневается в его сапожном умельстве, с первого взгляда видит в нем командира – это уже никуда не годилось. Надо было что-то придумать, отрастить подлиннее бороду, что ли? Или усовершенствовать это проклятое ремесло, которое ему почему-то неожиданно трудно давалось.
– А ты в Менске чем занималась? – грубовато спросил он, задетый ее проницательностью. Мария, однако, не обиделась.
– Я в педагогическом училась. Готовилась математику преподавать. Да вот, видать, не придется, – сказала она, и лицо ее помрачнело.
– Ничего, как-нибудь. Главное, чтоб остановить его, – сказал он почти доверительно, и она подхватила с горячностью:
– Да? Вы так считаете? Говорят, за Смоленском уже остановили, какой-то город освободили. А тут что делается!..
– Евреев побили?
– Расстреляли всех до единого. Сперва сказали, в город погонят, велели ценности взять, деньги и на трое суток продуктов. А самих в тот же день в торфяниках постреляли. Зачем продукты?
– А чтоб не догадались, куда погонят, – сказал он, сразу разгадав эту уловку немцев. Мария удивилась.
– Ой, как вы сообразили! А я вот не смогла. Все думала: ну они же неглупые, к тому же все у них продумано до мелочей – зачем продукты? Ведь все с убитыми побросали в ямы.
– Дурное дело нехитрое, – сказал он и, может, впервые за утро внимательно посмотрел на нее. Ее юное личико, взгляд серых, широко раскрытых глаз были уже тронуты страданием, видно, досталось и ей в этом местечке. – В Менске родители есть?
– Мама была. Семнадцатого июня уехала в Ставрополь к тете. Не знаю теперь, вряд ли вернулась.
– Вряд ли успела.
– Не успела. Кто думал, что фронт так быстро откатится. Покатился без удержу.
– Да, на фронте теперь не малина. Кровавое месиво!
– А вас на фронте? – кивнула она в его сторону с вдруг загоревшимся любопытством во взгляде.
– Что на фронте?
– Ну ранило на фронте?
– А откуда знаешь, что ранен?
– А с палочкой. Вчера видела. С улицы подсмотрела.
– Вот как! Ты уже и подсматриваешь?
– Да нет, я не нарочно. Просто проходила мимо, а вы шли с палочкой. Так хромали, так хромали, что мне жалко стало.
Агеев озадаченно промолчал. Сегодня после всего, что произошло у него с этим начальником полиции, ему самому было жалко себя, и неожиданно сочувствие Марии тронуло его.
– Ничего, ничего. Как-нибудь, – грубовато утешил он девушку, но больше себя самого.
Заплатку он уже дошивал, на довольно сношенные каблучки ее туфель надо было подбить и набойки, но у него не было, чем подбить, и он тряпкой старательно начистил их светлые носки.
– Уже сделали? – обрадовалась Мария, вскакивая со скамейки. – Ой, как хорошо!
– Не слишком хорошо, – откровенно признался он, в самом деле мало довольный своей работой, и улыбнулся – впервые за сегодняшний день. – Авось как-нибудь научусь! Не пройдет и месяца...
Прижав к груди обновленные туфельки, Мария тихо спросила:
– Наверное, пока заживет рана?
– Именно, – сказал он. – Пока заживет.
– А потом?
– Потом видно будет.
С внезапной грустью в глазах она бросила взгляд на улицу.
– Завидую вам. Если бы я знала куда... Ни дня бы здесь не осталась. Я бы на фронт пошла, я бы их убивала...
Это уже было серьезно, и он промолчал. Что-то поняв, она замолчала тоже, однако не уходя от него и все сжимая в руках отремонтированные туфельки.
– На фронте есть кому бить. А для вас и тут должно найтись дело...
– Какое? – быстренько спросила она.
– А это надо подумать. Сообразно обстоятельствам.
Она еще недолго постояла молча, о чем-то размышляя или, быть может, ожидая услышать от него что-то. Но Агеев подумал, что и так сказал лишнее, что ему теперь следовало остерегаться – кто знает, не значится ли и ее подпись в блокноте начальника полиции Дрозденко?
Наверное, она поняла его молчание по-своему.
– Как вам заплатить?
– А как хотите. Можно хлебом, можно картошкой. Или яблоками.
– Ну, яблок у вас своих вон сколько!
– Тогда поцелуем.
– Ну скажете!..
Немного постояв молча, она, не прощаясь, повернулась и выскользнула на улицу. Он остался в беседке. Очень хотелось ее увидеть, услышать ее то радостный, лукавый, то опечаленный голос; что-то она заронила в его омраченную душу, какое-то душевное родство стало медленно, но явно сближать их, этих двух разных людей, волею случая оказавшихся в одном местечке. Когда спустя четверть часа Мария вернулась с туго набитой авоськой, лицо ее, уже без тени былых забот, светилось радостным дружелюбием; торопясь, она стала выкладывать на стол какие-то куски и свертки, обернутые в клочья старых газет.
– Вот это вам... за работу. Это чтоб заживали раны... Это варенье, грибы сушеные...
– Зачем столько! – воспротивился он. – Вы что, в самом деле? За одну заплатку?..
– Вот это масло. У тетки же коровы нет, так что понадобится.
– За одну заплатку?! – едва не взмолился Агеев.
– Не за заплатку. За то, что вы... Что вы есть такой...
Она выложила все на стол поверх его инструментов и метнулась к выходу, радостно озадачив его своей добротой и трогательной признательностью за ерундовую, в общем, услугу. Но, видимо, в этой услуге она увидела нечто большее, чем заплатанная туфля, и эта ее прозорливость невольно отозвалась в нем тихой, робкой еще благодарностью.
Недолго посидев в беседке, он проковылял в сарайчик и занялся раной, которая тупой болью неотвязно беспокоила его с ночи. Особенно когда он пытался ходить. Агеев размотал сбившуюся, со следами гнойных пятен повязку, конец которой, однако, основательно присох к верхнему краю раны, и, пока он отдирал его, почти взмок от пота и боли. К его удивлению, опухоль над коленом уменьшилась, болезненно набрякшие ткани по обе стороны раны потеряли напряженную плотность. Агеев выбросил расползшиеся ломтики сала, подумав, что теперь, может, обойдется и так, и туго перетянул ногу прежней повязкой, подложив под нее чистую, сложенную вчетверо тряпицу. Наверное, надо было перекусить, он давно уже ощущал сосущую пустоту в желудке и с палочкой в руке вышел из хлева.
Возле его беседки на скамейке сидела старушка в темном толстом платке, с такой же, как у него, палкой в руке. Она явно дожидалась кого-то, и Агеев приковылял к ней сзади.
– Вам кого, бабушка?
Бабуся не спеша обернулась, взглянула на него отсутствующим взглядом глубоко упрятанных под костлявые надбровья глаз.
– Мне во ботиночки внучке... Каб починить... Одна внучка осталась, ни отца, ни матери. Дык, сказали, тут чинять в поповской хате.
– Чинят, да. А что, ботиночки сильно поношены?
– Дык паношаны... Вот! Новых жа няма, где я возьму. Теперь жа не купишь.
– Теперь не купишь!
Он взял из ее рук связанные узловатыми шнурками детские ботинки, до того разбитые – с проношенными подошвами и сбитыми задниками, с дырами на сгибах, – что ему стало тоскливо: как их починить? Но бабка, будто приговора, ждала его слова, и он, вздохнув, не смог отказать ей.
– Ладно, как-нибудь сделаем. Сегодня к вечеру.
– Дякуй табе, сынок, дякуй. Я ж в долгу не останусь, отблагодарю. Хай тябе бог ратуе...
Он проводил бабку и подошел к беседке. Надо было браться за дело, но хотелось есть и было гадко и боязно на душе – все от того утреннего визита полиции. Что она сулит ему, та его подлая подписка? Конечно же, работать на них он не намеревался, но он чувствовал, в какую западню попал и как трудно будет выкручиваться теперь из фашистской кабалы. Обязательно надо было предупредить о том Волкова или хотя бы Кислякова, рассказать, в какое дело втягивает его полиция, и совместно придумать, как ему действовать. Потому что... Потому что эта двойственность его положения может очень скоро вылезть боком для этих людей, да и мало ли еще для кого, но прежде всего для него самого. Он ясно понимал всю сложность своего положения, но что он мог сделать? Разве что проклинать войну или этого ублюдка Дрозденко? Но и проклиная его, сетуя на войну и свою злополучную долю, наверно, придется жить и делать что-то в соответствии со своей совестью и своими обязанностями командира армии, которая теперь истекает кровью на огромном фронте от севера до юга. Наверное, тем, кто под Москвой или за Смоленском, не легче, тысячами ложатся навсегда в братские могилы – ему ли сетовать на свою участь? Придется терпеть и, пока есть возможность, делать какое-то дело – против них, но только бы не повредить своим. Хотя это будет, наверно, нелегко.
Наскоро перекусив на кухне, он вспомнил Барановскую и пожалел, что в такой час ее не было дома. Он уже стал привыкать к этой своеобразной женщине – своей хозяйке, наверно, в таком деле она бы что-то ему подсказала или хотя бы сообщила, чего он не знал. Она же как местная жительница знала тут все и, кажется, неплохо разбиралась в людях. А люди ему, пожалуй, скоро понадобятся. Без людей в его положении – гибель.
Все оставшееся до обеда время он провозился с детскими ботиночками и кое-как слепил их на живую нитку. Для более капитального ремонта нужны были материалы – кожа, подошвы, которых он не имел, и думал, что с таким обеспечением его ремонтное дело непременно зайдет в тупик. Чем тогда он будет кормиться? Сидеть на скудном иждивении хозяйки? Дожил, нечего сказать, бравый начбой Агеев, то есть инженер Барановский Олег Кириллович. Он совсем уж начал путаться в своих именах и не знал, какое из них будет для него предпочтительнее.
Бабка пришла после обеда, к вечеру, когда он, поставив на угол стола ботиночки, сучил впрок дратву – для новой починки. Но больше заказов не было, никто к нему не пришел, и он, насучив дратвы, собирался выбраться из-за стола. Ощупывая посошком дорогу, бабка, будто слепая, свернула с улицы и молча остановилась перед беседкой.
– Вот, бабка, готовы!
– Готовы? Дякуй табе, касатик, дякуй боженьку. Вот за труды твое с бедной бабы...
Она бережно положила на уголок стола сложенный почти до размера почтовой марки советский рубль и взяла ботинки.
– Пусть носит на здоровье, – сказал Агеев.
– Ой дякуй жа табе. Хай бог даст здоровьичка...
Ворча про себя благодарности ему и Богу, она вышла на улицу, а Агеев взял со стола рубль, распрямил его. Вот и первый денежный заработок, подумал с иронией. Если так дело пойдет и дальше, придется переквалифицироваться в управдомы, сказал он себе, вспомнив когда-то читанный роман Ильфа и Петрова.
В тот день он ничего больше не делал, даже не перекусил в обед, хотя на столе стояли и лежали под полотенцем принесенные Марией гостинцы, к которым он все время возвращался в мыслях. Просидел в кухне до вечера, то и дело поглядывая в окно – не зайдет ли еще кто во двор. Сам старался без нужды там не показываться, заказчики его не очень занимали – будут так будут, а нет, тоже беда не большая. У него уже были заботы поважнее – он ждал кого-нибудь из леса, от Волкова или Кислякова, ему надо было сообщить о новом повороте в своей судьбе. Но как назло до вечера во дворе никто не появился, не появился и вечером.
Когда совсем стемнело и над местечком установилась ночь, он побродил в темноте возле дома, послушал и с тяжелым сердцем пошел в свой сарайчик.
Глава четвертая
В тот день с самого утра Агеев сидел возле палатки и ждал.
Накануне вечером его доняло-таки сердце, и, как только немного отлегло, он сходил в поселок и дал телеграмму сыну, чтобы приехал. Он давно уже не звонил в Менск и не знал, застанет ли телеграмма Аркадия, тот часто отлучался в командировки – в Москву, на Урал и Поволжье; работая в проектном институте, он был связан с рядом предприятий по всей стране. И вот Агеев ждал терпеливо и напряженно, потому как стало уже ясно, что работа в карьере не для него и, чтобы довершить это столь растянувшееся дело, ему надобна помощь.
Когда к полудню стало припекать солнце, Агеев, прихватив ведерко, перешел в тень под каменной, в рост человека оградой у кладбища. Здесь было прохладно, вверху тихонько шумела листва тополей, и ему было хорошо и покойно в его ничегонеделании. Если бы еще работало сердце исправнее... Но сердце работало по-прежнему плохо, приступы жестокой аритмии с небольшими перерывами лишали его сил, и он пугался при мысли, что может не дождаться сына и вообще ничего не дождаться. Так прошло немало времени, солнце стало поворачивать к западу, широкая с утра тень от деревьев сузилась до неровной полосы под самой оградой, и он уже подумывал, что придется уходить отсюда, когда на дороге из-за кладбища появился красный «Жигуленок» третьей модели. Агеев сразу узнал машину и, испугавшись, что та проскочит мимо, поднялся, замахал рукой. Машина притормозила, вроде остановилась даже, а затем круто свернула на пригорок и подкатила к его палатке.
– Батя!
Сын был большой, бородатый, как и полагается современным молодым мужчинам, он трогательно обнял полноватое, как-то сразу обмякшее тело отца, похлопал его по спине.
– Ну что ты? Ну как? Прижало, ага?
– Ничего, ничего, – сказал Агеев. – Знаешь, так вот... Спасибо, Аркадий, что приехал...
– Получил телеграмму, как раз с Худяковым сидели. Ну, говорит, поезжай. Два дня назад квартальный отчет сдали, так что...
– Спасибо, спасибо...
– Я думал, ты в гостинице. Приехал – говорят, нет, не значится, – рассказывал сын, помахивая цепочкой от ключа зажигания. – А ты, стало быть, на воздух перебрался. Или, может, выселили?
– Да нет, почему? Просто ближе... – сказал Агеев и замялся: о своих делах в этом поселке он ничего не говорил сыну, просто сказал как-то по телефону, что задерживается, есть старые по войне дела. Сын знал, что в сорок первом отец недолго жил здесь, участвовал в подполье.
– Разве отсюда ближе? – удивился Аркадий, поворачиваясь к нему – рослый, широкоплечий, в импортной, на кнопках сорочке с кармашками и в поношенных джинсах, туго обтягивающих его тощий зад. – Может, километр от центра.
– Ну кому как, – неопределенно ответил Агеев. Сердце его билось учащенно, по-прежнему то и дело сбиваясь с ритма, но теперь он не обращал внимание на сердце, не прислушивался к себе. Он думал, чем угостить сына, наверное, проголодавшегося с дороги, но тот сразу шагнул к машине.
– Я тут тебе одно лекарство, достал. Импортное. Великолепно действует при сердечной недостаточности.
Выхватив из салона маленькую кожаную сумочку с ручкой-петелькой, он расстегнул «молнию».
– Вот: ди-гок-син. Вчера у Ермилова достал. Специально для тебя.
– Ну спасибо, – сказал Агеев, принимая из его рук небольшую коробочку с синей латинской надписью. – Если поможет.
– Поможет, поможет! Наш директор только им и спасается. Отличное средство. И вот кое-что из жратвы. Думаю, ты тут не голодаешь, конечно, на сельских харчах, но все-таки...
Он раскрыл багажник и начал извлекать из его вместительной глубины аккуратные свертки, кульки и пакеты, буханку черного бородинского хлеба; подбросив вверх, ловко перехватил рукой бутылку грузинского коньяка с синей наклейкой.
– Это ни к чему, – сказал Агеев.
– Ничего, пригодится. Я спрашивал, сказали, коньячок тебе можно. Для расширения сосудов.
Что ж, наверное, самое время было перекусить, и, чтобы не располагаться на жаре, они отошли к кладбищенской ограде, в тенек. Правда, сын чуть поморщился от такого соседства, но перенес туда два складных стульчика из машины, быстро раскинул дюралевые ножки портативного столика – сын был человеком предусмотрительным. Агеев принес из палатки свой охотничий нож, термос, в котором еще что-то плескалось, и они присели по обе стороны столика, друг против друга.
– Ну, так выпьешь немножко? – спросил сын, откупоривая бутылку.
– Нет, не буду.
– А я, знаешь, выпью. Сегодня за руль больше не сяду, уездился.
– Выпей, чего ж, – сказал отец.
– Для расслабления нервов. Так за тебя, батя, – поднял он до половины налитый пластмассовый стаканчик, и Агеев кивнул головой. Сын не имел особенного пристрастия к алкоголю и в этом смысле не внушал беспокойства.
Видно, проголодавшись за долгую дорогу, он выпил и с аппетитом стал закусывать копченой грудинкой и сыром, устраивая такой вот, с детства любимый им бутерброд, и Агеев вспомнил, что у них с матерью не было больших забот с питанием сына – тот ел все и в любое время, как и отец, будучи совершенно непритязательным в еде. Вообще, пока жил с родителями, забот с ним было немного: хорошо окончил школу, с первого захода поступил в институт – не потребовалось никакой подстраховки, неплохо учился, теперь работает над кандидатской, умный, энергичный, знающий свое дело молодой человек. Вот только в семейной жизни сразу не повезло, год назад развелся, оставив годовалого карапуза.
– Как внучок? – вспомнив об этом, спросил Агеев.
– Растет, что ему. На прошлой неделе видел... Во дворе. Правда, всего минуту, некогда было.
– А Света?
– Что Света? Какое мне дело... – посмотрел в сторону Аркадий и перевел разговор на другое: – Ну а ты как? Добил свои дела?
– Нет, не добил, – сказал Агеев, вздохнув, и посмотрел вдаль, на утопавшие в зелени дома за дорогой. В одном из дворов калитка была растворена, и полнотелая женщина загоняла в нее гогочущее гусиное стадо со степенным гусаком впереди. В женщине он без труда признал Козлову.
– Слушай, вот не пойму, – сказал сын. – Какое тут у тебя дело? Расследование какое? Что у тебя тут приключилось тогда, в войну?
– Кое-что приключилось, – сказал Агеев.
– Помнится, ты что-то рассказывал. Мать говорила, будто тебя расстреливали. Это тут, что ли?
– Тут, – сказал он, взглянув в оживившиеся то ли от выпитого, то ли от любопытства глаза сына, и замер в ожидании новых вопросов, ответить на которые он был не готов. Сын, однако, ни о чем спрашивать не стал, сказал только:
– Я себе еще немножко плесну. Не возражаешь?
– Не возражаю...
Он и еще выпил немного, потом принялся закусывать, а Агеев налил из термоса остывшего уже чая, медленно помешивал ложечкой в кружке.
– Вот на этом обрыве, – почему-то дрогнувшим голосом сказал он, кивнув в сторону карьера.
– Как?
Кажется, это удивило сына, который, поперхнувшись, с куском хлеба в руке вскочил со стульчика и вытянул шею.
– В этой яме?
– В этой.
Сын побежал к обрыву, а Агеев остался сидеть над кружкой остывшего чая и на встревоженный голос сына тихо ответил:
– На том самом месте.
Минуту постояв над карьером, Аркадий энергичным шагом вернулся к ограде.
– Это ты копаешь?
– Я.
– Зачем?
– Ну, понимаешь, пытаюсь найти кое-какие следы. Кое-что реконструировать. Потому что не все понятно в этой истории с расстрелом.
– А что не понятно?
– Ну вот хотя бы – скольких тут расстреляли.
– А зачем тебе это? Ты что, следователь по особо важным делам?
Агеев медленно поднял голову, вгляделся в ставшее вдруг жестким бородатое лицо его двадцативосьмилетнего сына. Эта жесткость направленного на отца взгляда могла бы возмутить Агеева, но он все же понял, что это не со зла, а из жалости к отцу, из опасения за его здоровье.
– Я для себя, – сказал он, помолчав. – Для очистки совести.
– Ах, совести... Это другое дело, – холодно ответил Аркадий, усаживаясь на низенький стульчик. Прожевывая бутерброд, он о чем-то напряженно думал с минуту. – Вот порой думаю: много вы все-таки нахомутали с этой войной, – отчужденно сказал он.
– Это почему нахомутали?
– А вот все копаетесь, ищете, разбираетесь. Некоторые сорок лет воюют, успокоиться не могут.
– Значит, есть причины.
– Причины! А жить когда будете? Во второй своей жизни, о которой индийские мудрецы толкуют?
– Другой жизни не будет.
– Вот именно. Да и эту дай бог прожить с толком. Если ядерный гриб не поставит всему точку.
Сын укорял, почти выговаривал, не так словами, как тоном, каким были сказаны эти слова, именно в этом его тоне что-то показалось Агееву знакомым, он уже не раз слышал эти упреки, хотя, может, и не всегда отвечал на них. Однако теперь его задело.
– Ну вот скажи мне, – сдержанно начал он. – Что значит, по-твоему, жить с толком? Сделать карьеру? Обзавестись степенями? Получать премии? Ездить в загранку?
– Ну бог с тобой, почему ты так думаешь? Не усложнять жизнь псевдопроблемами, так я полагаю. В нашей жизни реальных проблем не оберешься...
– Это каких же проблем?
– Будто сам не знаешь. Мало у вас в институте было проблем? Вспомни, если забыл. Да и в жизни, в быту. Вон ехал, нигде заправиться не мог. К бензозаправочным не подступиться, грузовой транспорт забил все подъезды, стоят часами.
– Проблема горючего – мировая проблема.
– Да никакая она не мировая! Какие у нас при таких запасах нефти могут быть проблемы с горючим? Безголовая организация, вот что! Просчеты планирования. И это в эпоху НТР, когда на новейших компьютерах считают.
– Дело не в компьютерах...
– Не в компьютерах, конечно. Дело в тех, кто считает.
– Вот именно. А считают люди. Значит, проблема в людях. Человеческая проблема... Вот еще одна «проблема» шагает, – сказал вдруг Агеев, взглянув поверх головы сына. – Давай сюда, Семен!
Действительно, на дороге из-за кладбища появился в своей желтой безрукавке Семен, который, наверно увидев, что Агеев тут не один, замедлил шаг, словно раздумывая, не повернуть ли обратно? Агееву тем временем расхотелось продолжать начатый разговор, и он почти обрадовался неурочному приходу нового гостя.
– Здрасте, – подойдя, вежливо поздоровался Семен, обращаясь к Аркадию.
– Это мой сын, – кивнул Агеев. – А это Семен Семенов, ветеран, как видишь. Вот сейчас мы и потолкуем. Возьми там ведерко и подсаживайся. В самый раз будешь.
Для приличия слегка помявшись, Семен присел с боку стола. Тени там уже не было, и бурое морщинистое лицо его скоро покрылось мелкими каплями пота, он не вытирал его, терпеливо оставаясь на солнцепеке.
– Проведать отца, так сказать? Это хорошо, это отцу завсегда приятно... – заговорил он, оглядывая стол, и задержал взгляд на бутылке.
– Вот, налей гостю, – сказал Агеев. – Наверно же, не откажешься, как я, например?
Семен притворно поморщился.
– Мы тут больше к вину привычные.
– А почему именно к вину? – спросил Агеев-младший, наливая стаканчик. – Дешевле?
– Не-а. Больше выпьешь, – улыбнулся Семен.
– Это резон! – одобрил Аркадий. – Ну, выпейте.
– А вы?
– Я уже все. Выпил, больше не пью.
– Так неудобно как-то одному...
Заскорузлыми пальцами правой руки Семен неловко подобрал с бумажки кусочек грудинки, устроил его на ломте хлеба, покряхтел, Степенно, не торопясь, он готовился к самому важному в этом угощении, примеривался, вздохнул. Агеев почти любовался его священнодействием, вдохновением, отразившимся на его просветлевшем лице, на загорелом лбу, где белыми полудужиями выделялись вылинявшие за лето брови. Наконец, запрокинув голову, Семен, не торопясь, выпил – худой кадык на его длинной морщинистой шее прошелся снизу вверх и обратно.
– Хорошо, однако же!..
– Закусывайте, чем бог послал.
– Спасибо.
– Спасибом лимонад закусывают, – слегка назидательно заметил Аркадий, и отец уловил в его тоне неприятный холодок превосходства, который нередко раздражал его в характере сына.
– Семенов – истинный трудяга войны, – сказал он, обращаясь к сыну. – В разведке воевал. Имей это в виду.
– Разведчик – это теперь важно. Разведчиков уважают. Штирлиц и так далее...
– Да не Штирлиц! – повысил голос Агеев. – Войсковой разведчик! И это, будь уверен, не меньше...
Сын ловким ударом вогнал капроновую пробку в горлышко бутылки.
– Разумеется, разумеется...
– Ветеран, инвалид и так далее, – задетый тоном сына, раздраженно говорил Агеев. – Не выгадывал, как некоторые. Те, что на печке отсиживались или сразу в полицию побежали.
Семен спокойно слушал несколько натянутый разговор Агеевых, поблескивая металлическими зубами, не спеша дожевал закуску. Выбрав подходящий момент, рассудительно заметил:
– Ну не все и в полицию бежали добровольно. Были там и по принуждению. Которых заставили. Или по глупости.
– Как можно по глупости? На такое дело? – удивился Аркадий.
– А случалось. Как я, например.
– А вы что, и в полиции были? – изумился Агеев-младший.
Агеев-старший также удивленно уставился на Семена, который как ни в чем не бывало спокойно жевал закуску.
– Был. Где я не был только! В полиции, в партизанах. В плену был. И в армии. До Вислы дошел и вот... – он неловко шевельнул культей. – Считай, на том свете побывал. Да я рассказывал...
Аркадий недоумевающе перевел взгляд на отца, но тот сделал вид, что не заметил этого взгляда, и сидел нахмурясь. Такого оборота в их разговоре он не предвидел.
– Я обо всем рассказываю. А что? Подумаешь, секрет! Знаешь, налей-ка ты мне еще. А то... Малюпашка такая.
– Это пожалуйста.
Аркадий с готовностью откупорил бутылку и налил полный до краев стаканчик. На этот раз Семен выпил залпом и, не закусывая, достал из кармана мятую пачку «Примы».
– Это вначале, наверно? В сорок первом? – спросил Агеев.
– В сорок втором, весной.
– В сорок втором больше в партизаны шли. Массовый приход после зимы. По черной тропе.
– Во, по черной тропе. Мы с Витькой Бекешем тоже так сообразили. Зиму перекантовались на печке, а по весне поняли: надо в лес. Те м более, уже о партизанах заговорили. Правда, далековато они от нас появились, в Синявском лесу, и я говорю Витьке: погоди, запашем огород и рванем. Он: нет, медлить нельзя, себя же накажем, каждый день дорог. Конечно, поругались, и он утречком рванул один. Я бы, знаете, тоже пошел с ним, но мать жалко было: что она без огорода, старуха, чем прокормится? Корову зимой забрали, коня из колхоза не возвернули, прозевали, пока я в плену загибался, аж в Белой Подляске – там, может слыхали, огромный шталаг был. Вот осенью оттуда бежал. Бежало много, но мало уцелело, немцы собаками потравили, постреляли. Мне повезло: к Покрову приволокся домой – голодный, обовшивевший, весь в чиряках от простуды. К тому же дизентерию прихватил. А дома что? Мать-старуха в холодной хате – ни хлеба, ни дров, ни картошки. Едва кое-как до весны дотянул, от хворобы оклемался – надо снова идти бить врагов. Бить оно, конечно, не отказываюсь, зла у меня против них по уши, но и старуху жалко.
– А что, дома больше никого не оставалось? – спросил Агеев, который уже близко к сердцу начал принимать этот рассказ.
– Кроме меня у матери была еще дочь, сестра моя старшая. Замужем в соседнем районе. Но у сестры четверо детей, мужа убили в первые дни оккупации, со свекром живет. Ну как туда матери? Сидит в своей хате старуха.
Так вот этот Бекеш напаковал сидор и подался из села. Я остался, вкалываю на огороде, картошку сажаю. А дня через три вертается мой напарник – партизаны отправили назад. Оружие надо! Без оружия не принимают. А где его взять, то оружие? Это там, где бои шли, его пропасть на полях осталось, а в нашей местности боев никаких не было, фронт быстро прошел, ничего нигде не найдешь. С чем идти в партизаны?
А надо вам сказать, тут другая беда насела – в местечке гарнизон установили, полицию набирают. Ну, конечно, добровольцев, которые на Советскую власть зуб имели, таких всех подобрали и – мало. Стали брать разных. Присылают повестку явиться и забирают. Или просто приезжают, входят в хату и хватают. Хорошо, если кто может отказаться, ну там инвалид, больной, справку имеет. Я тоже от врача справку имел, что дизентерия, но справке той уже почти полгода исполнилось. Правда, подправлял раз и второй, уже почти дырка на том самом месте, где число написано, и третий раз подправить уже нет возможности. Худо дело! И вот как-то под вечер сошлись мы с Бекешем за баней, решаем, как быть. А надо сказать, Бекеш этот был парень грамотный, девять классов окончил, но молодой, горячий и очень переживал из-за осечки с партизанами. Вот он и говорит: «А что если запишемся в полицию? Получим винтовки и – в Синявский лес». Думаю, может, и правильно! А то досидишься, что силой возьмут или еще лучше – застрелят. Боязно, конечно, и погано как-то, но чем черт не шутит. Уж хуже, наверно, не будет, чем в том шталаге возле Белой Подляски. Конечно, служить мы не будем, нам бы только винтовки заиметь.
Ну вот, запахал я огород, картошку посадил, думаю, убьют, так хоть матери на первое время будет как перебиться. Старухе намекнул, а та в плач. «Лучше бы ты, – говорит, – на войне летом погиб, чем теперь в полицию идти». – «Ничего, мамаша, – говорю, – я им послужу. Я в партизаны перебегу, мне бы только оружие заполучить». Ну кое-как успокоил старуху, и утречком мы с Бекешем подались в местечко.
Я уже говорил, что там знакомые были, двое из нашей деревни, из местечка несколько. Скажу вам, разные люди. Которые сволочи, а которые и ничего, только запуганные, особенно которые семейные, куда им? Чуть что, немцы ребят похватают, баб, расправятся жестоко. Ну определили нас с Бекешем в третий взвод, начали муштровать на плацу – учить строевой, приветствию, как в армии. Формы еще не было, в своем ходили, кто во что одет. Я в гимнастерке, серой шинельке, сапогах кирзовых. Винтовок пока не выдавали, все безоружных мурыжили. Полиция в школе располагалась, кирпичное здание такое, одноэтажка, в центре местечка возле моста. Начальником был зверь один, ходил весь в ремнях, с маузером на боку, лютовал – страсть. Чуть какое подозрение или нарушение – порол жестоко, а то передавал в СД на станцию, там немецкий гарнизон обосновался. Два взвода, которые уже вооруженные были, часто по тревоге поднимали – то на аресты, облавы, то против партизан. И вот однажды – в мае это случилось, уже лес распустился – ночью тревога. Все высыпали строиться, а я в наряде дневальным стоял. На этот раз всех погнали на подводах и верхами, где-то партизаны напали, выручать своих, значит. И третий взвод тоже погнали, только двое больных остались и трое нас из наряда. Как все убрались, я казарму подмел, стою у тумбочки в коридоре, другой дневальный только сменился, прикорнул под шинелью на нарах. А дежурный, старший полицейский Сурвила, с винтовкой на крыльце ходит. Из всех нас только он с оружием. Вот, думаю, лег бы и он отдохнуть, я бы его винтовочкой и попользовался. Но не ложится, зараза. Под утро, на рассвете, слышим выстрелы за лесом в стороне Слободы, густоватая такая перестрелка началась, может, с час продолжалась. Сурвила этот нервничает – то внутрь зайдет, то снова выйдет, боится, сволочь, чтобы партизаны не напали. Подлец был большой, прежде районным Домом культуры заведовал, ряшка – во, плечи – во, сильный, собака, а трусоват. Вижу, мандраж вовсю его водит. Злорадно мне, но виду не подаю, стою в коридоре. На поясе у меня штык, обычный трехгранник, от нашей драгунки. Конечно, это не оружие, с таким в партизаны не примут. А где взять лучше? Все думаю о том, ломаю голову.
И вот только рассвело, возвращаются с операции, сначала конные, а потом на подводах, раненых привезли человек пять и двоих убитых. На палатках вносят в казарму, гляжу и чуть не закричал вдруг – Бекеш! Голову свесил, лоб белый, в волосах кровь запеклась. Не много так крови, от пульки, но – все. Насмерть. Вот тебе и добыл оружие! Даже в руках не подержал, при повозке был, коней караулил. Слепая она, военная судьба, ни черта не выбирает. Кого попало косит, чаще хороших людей, а сволочь какую даже пуля не тронет.
Значит, сгрузили убитых, положили раненых, и двое полицаев под руки ведут еще одного. Тоже раненный в ногу, нога едва перевязана, без сапога, прыгает на одной. Гляжу, вроде не наш, в полиции такого не было. Спрашиваю у Чернявского, полицая из местечка, с которым когда-то вместе в школе учились, говорит: партизан пленный, раненым подобрали. Молодой такой, в черной кубанке, похоже, командир какой-то из леса.
Потащили его в канцелярию на допрос, а канцелярия как раз напротив, в двух шагах от меня, я стою у тумбочки и все слышу, как его там допрашивают. Начальник с маузером, от СД какой-то громила в желтых сапогах, несколько полицаев. Сначала к нему по-хорошему, но, видно, не хочет говорить партизан, так орать стали. Ну и дубасить. Он тоже орет, матерится. Но все-таки что-то и скажет. Слышу, фамилию свою назвал, а они все про Синявский лес добиваются. Начали сильнее дубасить. Вот он уже и сознание потерял, выбежали за водой, отлили. И снова бить. Потом перерыв. И опять. Этот допрос, наверно, часа три продолжался, меня уже сменили у тумбочки, только прилег вздремнуть, Сурвила поднимает. Говорит: «Запрягай телегу, поедем на задание». – «Куда?» – спрашиваю. «На станцию, пленного бандита повезем, немцы требуют». Очень не понравилось мне это задание – во-первых, партизана немцам отдать, ведь это для него верная смерть, во-вторых, я опять без оружия остаюсь. Говорю: «Пусть винтовку какую дадут, как мне с голыми руками ехать?» Говорит Сурвила: «Не трусь, я с оружием. Если побежит... Да и не побежит он – на ладан дышит».
Ну запряг я лошадь, внесли в телегу партизана, устроили на соломе. Гляжу, и правда, едва жив, так отмутузили. Лицо сплошь в крови, на свет божий лишь одним глазом смотрит. «Куда вы меня повезете?» – спрашивает. А Сурвила ему: «Не все тебе одинаково, бандитская морда. Вот шлепнем на мосту и в воду!» Партизан ругается, матом честит и полицаев, и Гитлера. Мне погано в душе, думаю: неужели я руки к его погибели приложу? Но что делать? Не откажешься ведь. Те, что ночью по тревоге ездили, теперь получили отдых, будут спать до обеда, а нам, значит, такое дело...
Выехали из местечка, катим по большаку. Пленный, несмотря, что изранен и избит, так еще и связан по рукам, а к здоровой ноге веревка пропущена. Я сижу в передке с вожжами, Сурвила сзади, наблюдает за обоими. Большаком навстречу проехало две повозки, прошли несколько баб с корзинами. А так пустовато. И тут начали у меня всякие мысли появляться. Стал я приглядываться к местности. До станции этой было версты четыре, дорога все время полем, но в одном месте, за мостком, начинались кустики, и в тех кустиках развилочка такая малоприметная: большак на станцию, а боковая дорожка через лужок – прямо в деревню Смоляны возле соснового бора. Думаю, вот бы туда повернуть. Но как повернешь, когда этот живодер сзади, в руках винтовка. Если что, быстро пулю меж лопаток схлопочешь.
И все-таки я решился. Как въехали в это мелколесье, я и говорю Сурвиле: «Слышь, возьми вожжи, а я на минутку. Живот что-то...» Он подумал, оглянулся, но слез, перешел к передку, взял вожжи. Ну и, конечно, винтовку закинул за плечо, а мне только это и надо было. Выдернул я штык из-за пояса и, как кабану, сзади ему под лопатку. Только застонал, как боров, да и осел мне под ноги. Я за винтовку, себе на плечо, его за ноги да в канаву. Потом сам – в телегу да по коням! Кони неплохие были, как врезал им, как рванули через лужок. Партизан сначала взвыл даже от боли, а потом, поняв, наверно, что к чему, замолчал. А потом и подсказал, куда ехать. «В Качаны, – говорит, – к кузнецу. Там скажут...» Я и примчал его в Качаны, там перепрятали, переночевали в стожке, а назавтра из отряда приехали. Сразу четверо верховых, и мой спасеныш говорит: «Вот он меня спас, ребята. Спасибо, полицай!» Оказывается, партизан этот не простой был, а начштаба отряда. Вот ведь какая штука, думаю! Однако ж и повезло мне. Только вот Бекеша жалко...
Определили меня пока что в резерв. Пригляделся я, что тут за люди. Оказывается, и тут есть знакомцы. Которые из района, меня не очень знают – я до войны в бригаде работал, молодой был. Потом служил действительную на ДВК[4]. Зато я их помню. Заврайзо наш, начальник милиции. А однажды возле кухни гляжу – учитель из местечковой школы Багиров, нас в четвертом классе учил. Постарел только, почти весь седой стал. Но комиссар отряда.
Началась моя партизанская биография, и началась вроде неплохо. Меня хоть и не многие знали, но зауважали сразу – как же, начальника штаба от дурной смерти спас! Правда, некоторые и косились: из полиции, мол, как бы не подосланный оказался.
– Ну это вам повезло действительно, – сказал Аркадий. – Что подвернулся начальник штаба. Словно в кино. А если бы, например, рядовой? Или по дороге умер...
– Вот этого я больше всего боялся, – совершенно по-детски, открыто улыбнулся Семенов. – И по дороге, и потом в стожке ночью. Плох был начштаба, порой сознание терял. Вот, думаю, отдаст концы, что тогда мне? Куда податься? Партизаны скажут: убил. И в полицию нельзя, не поверят. Да и Сурвилу найдут с моим штыком под лопаткой. А начштаба в отряде не было месяца два, устроили где-то в укромном месте, лечился. За это время я уже совсем освоился, несколько раз в засадах участвовал, оружием разжился. То об одной винтовке мечтал, а тут у меня уже и «парабел» завелся – вытащил на шоссейке у убитого офицера, и кинжал, хороший такой, с красивыми ножнами. Словом, настоящий партизан. И вот как-то вечером, только мы поужинали на кухне, выходим – навстречу незнакомый мужчина в кожанке и с палочкой, прихрамывает немного, смотрю: кто такой? А Колька Смирнов (москвич был, потом, как гарнизон громили, смертельную рану получил, у меня на руках помер), этот Колька толкает меня в бок: мол, что смотришь, приветствуй, это же твой спасеныш, начштаба! Ну я руку под козырек, так, мол, и так. «Здравствуйте, товарищ начштаба, как здоровьичко?» Правда, подал он руку. «Спасибо, – говорит, – за спасение». Говорю: «Ничего не стоит, обоих спасал – и вас, и себя». – «А откуда, – говорит, – ты узнал, кого спасать надо?» – «Так я же, – говорю, – у тумбочки стоял, как вас допрашивали, слыхал кое-что». Ничего мне не ответил в тот раз, но как-то помрачнел с лица. Я не обратил внимания – мало ли человеку пережить пришлось. Не очень веселое это дело – в их руках побывать.
И вот лето к концу идет, воюем мы в партизанах, аж треск по лесам идет. То мы их бьем в хвост и в гриву, а то они нам дают прикурить. Прежнего командира нашего переводят в комбриги, а на место его ставят начштаба Новиковского. Ребята меня поддевают. «Семенов, – говорят, – сходи к своему спасенышу, похлопочи, пусть автоматчикам мяса подкинут». Или: «Закинь словечко, пусть после операции подъем на пару часиков позже сделают». Или: «Что ты в разбитых сапогах топаешь, попроси, пусть новые сапоги выдадут, которые из трофеев». Я, конечно, отшучиваюсь, никуда не хожу, не обращаюсь. Я уже смекнул, что мой командир на меня вроде дуется, даже избегает меня. И не то чтобы поощрить чем, ну там дать лишний часик поспать, так еще наоборот, все куда-то услать меня норовит. Другие командиры ко мне все нормально, комиссар – тот меня в пример хлопцам ставит. Да и в самом деле, разве я плохо воевал? Подрывали мост в Шонцах, я полицейского часового снял. Да так удачно, что, пока в блиндаже очухались, мы всю взрывчатку к сваям прикрепили. Взорвали, караул целиком уничтожили и ни одного своего не потеряли. Комиссар благодарность объявил перед строем, гляжу, Новиковский морщится. Вот не нравлюсь я ему! В ноябрьские стали к наградам представлять, комиссар говорит: орден Семенову, а командир возражает: медали хватит. Ну «за бэ-зэ», значит. А как только где замаячит дохлое дело, как в Тростяном болоте, где немцы обоз наш перехватили, туда Семенова. Иди умри или верни обоз. Пошел и вернул, не умер. Спасибо, конечно, перед строем и так далее. Но, чувствую, ему было бы лучше, если бы не пришел, умер. Что-то он числил за мной, а что, долго не мог докумекать.
– Пожалуй, именно эту вашу службу в полиции, – сказал Аркадий.
– Да не службу, не в службе дело, – прервал свой рассказ Семен, уже не в первый раз косившийся на недопитую бутылку, стоявшую возле ножки стола. Аркадий, конечно, замечал эти его красноречивые взгляды, но делал вид, что не понимает их истинного значения. Агеев молчал, он уже понял все, к чему с такими подробностями подводил Семен. Но он слушал. Не сказать, что с большим интересом, скорее с ненавязчивым чувством узнавания мелочей и ситуаций, которыми полнилась его собственная память. – Не службу. Хотя и я сначала так думал. Что не доверяет. Или испытывает. А потом понял: сам виноват. Через свой длинный язык страдаю.
Однажды я ему лошадь седлал, ну так выпало, подвел, значит, к землянке (в Красной пуще стояли, в сосняке), подал поводья. Поблизости вроде никого не оказалось, он поводья взял, придержал стремя и, прежде чем вскочить в седло, спрашивает: «Скажи, Семенов, ты тогда до конца додневалил?» Я сразу смекнул, когда это тогда, но виду не подал, переспросил: «Это когда?» – «Ну как меня там дубасили?» Говорю: «Дневалил, но скоро сменился, в казарме спал». Соврал я ему, и, гляжу, глаза повеселели, что-то в них отошло, вскочил он на коня, а я и спрашиваю с невинным видом: «А что, товарищ командир?» – «Да нет, ничего», – говорит и прутиком коня по шее, поскакал. Вот соврал, и у человека отлегло от сердца, и мне легче стало. Как-то при построении подошел, пошутил, угостил закурить даже. Ну, думаю, держись, Семен, дело твое вроде уладилось, не проболтайся только. Короткое, однако, было мое везение, через неделю похоронили Новиковского – убили при переходе железки.
Семен замолчал, рассеянно держа в прокуренных пальцах потухшую сигарету, оба Агеевы тоже молчали. Отец ушел в свое давнее и тягостное прошлое. Аркадий вроде что-то обдумывал и вскоре признался:
– Не совсем понял, в чем соль. Он что, по заданию или как?
– Что по заданию? – не понял Семен. – Почему по заданию! Так просто.
– То есть?
– Да все ясно, – сказал Агеев. – Что разъяснять. Тут и младенцу понятно.
– Ну, – коротко подтвердил Семен.
– А вот мне не понятно, – упрямился Аркадий.
Семен с хитрым прищуром поглядывал то на сына, то на отца, что-либо объяснять он воздерживался, и Агеев-отец сказал сыну:
– Возможно, ты и не поймешь. Потому что вы поколение, далекое от того времени. Не по объему знаний о нем, нет. Знаний о войне у вас хватает. Но вот атмосфера времени – это та тонкость, которую невозможно постичь логически. Это постигается шкурой. Кровью. Жизнью. Вам же этого не дано. Впрочем, может, и не надобно, чтобы было дано. У вас свое. А что касается войны, то, может, вам достаточно верхов, что поставляет массовая информация. Там все стройно и логично. Просто и даже красиво. Особенно когда поставленные в ряд пушки палят по врагу.
– Ну почему же! – возразил Аркадий. – Мы должны знать.
– Чтобы что-то знать по-настоящему, надобно влезть в это «что-то» по уши. Как в науке. Или в искусстве. Или когда это «что-то» станет судьбой. Но не предметом короткого интереса. Или, еще хуже, мимолетного любопытства.
– А, черт его!.. Лучше поменьше знать, – примирительно заметил Семен. – Спокойнее спать будешь. Я вот, как вспомню когда, ночь не сплю, думаю. Тогда столько не думал, а теперь на размышление потянуло.
– Значит, стареем, – сказал Агеев. – Размышления, как и сомнения, – удел стариков.
– А я не старик! Знаешь, я себя чувствую все тем же, как в двадцать шесть лет. Хотя вот уже скоро семьдесят. Но семьдесят вроде не мне. Какому-то старику Семенову. А я Семен. И все такой же, как был в войну.
– Это так кажется только.
– Конечно, кажется. Но вот так себя чувствую. Со стороны оно иначе видится...
– Со стороны все иначе.
Агеев время от времени поглядывал на сына и видел, как постепенно менялось выражение глаз Аркадия – от холодноватой настороженности к медленному робкому потеплению. Кажется, что-то он стал понимать. И отец думал, что великое это дело – человеческая открытость, правдивая исповедь без тени расчета, желания подать себя лучше, чем ты есть в действительности. Качество, встречавшееся теперь все реже. Он не раз замечал, как в компаниях молодых, да и постарше, каждый выскакивал со своим «А я...», заботясь лишь об одном – произвести впечатление. Неважно чем: вещами или поступками, высоким мнением о нем окружающих, особенно начальства... Семен ни на что не рассчитывал – представал без претензий в своей оголенной человеческой сущности. Агеев давно почувствовал это в нем и оценил больше, чем если бы он похвалялся честностью, сметливостью, умом или заслугами. Семен не числил за собой ни особого ума, ни каких-либо заслуг и тем был привлекательнее многих умных и вполне заслуженных.
– Выпьете еще? – совсем дружеским тоном спросил гостя Аркадий.
– А не откажусь, – легко согласился Семен. – Заговорил я вас, аж сам разволновался.
Аркадий щедро налил ему полный до краев стаканчик, себе наливать не стал, и Агеев, вдруг повинуясь неясному порыву, протянул руку.
– Плесни-ка и мне тоже.
Сын округлил глаза, но плеснул – чуть, на донышко, и Агеев обернулся к Семену.
– Давай, брат! За наши давние муки.
– Ага. Я, знаете, извиняюсь – иногда на меня находит.
– Ну и хорошо, что находит, – почти растроганно сказал Агеев.
– Нет, почему же, интересно. Так что спасибо, – вполне дружелюбно заключил Аркадий.
– Это что! Вот я как-нибудь не такое еще расскажу. Поинтереснее будет. Как мне Героя едва не дали.
– Что ж, будем рады, – сказал Агеев, держа в руке стаканчик.
Он выпил и, почти не закусывая, сидел, прислушиваясь к себе, чувствуя быстрое с непривычки опьянение. Он опасался за сердце, но то ли от проглоченной таблетки кордарона, то ли от выпитого коньяка сердце работало ровно, хотя и с нагрузкой, но пока не сбиваясь с ритма. И то слава богу. В бутылке уже ничего не осталось, и она лежала на траве под столом. Семен, как-то заметно сникнув после своего длинного рассказа, посидел немного и поднялся. Простился он коротко, словно торопился куда, и, не оглянувшись, пошагал вдоль ограды к дороге. Солнце клонилось к закату, в упор ярко высветив плотную стену кладбищенских тополей, верхнюю часть каменной ограды с проломом в углу; косогор же с палаткой и карьером лежал весь в тени; с полей потянуло прохладой, и Аркадий легко поднялся со своего ветхого складного стульчика.
– Ну будем устраиваться, батя. Ты ночуешь в палатке? Я, пожалуй, лягу в машине.
– А не коротко будет?
– Все приспособлено, раздвигается, не в первый раз.
Он принялся хлопотать в машине, раздвигая сиденья, долго накачивал красный, под цвет «Жигулям» надувной матрац. Агеев сидел за столом, думал. Состояние его, к счастью, не ухудшилось, сердце без заметных перебоев стучало в груди, хмель скоро прошел, и он думал, что ему принесет завтра. Он намеревался просить сына остаться дня на два, чтобы помочь перелопатить обрушенную ливнем глыбу и немного под ней. Если там ничего не обнаружится, то можно на том и закончить его затянувшийся поиск.
Прошло три, пять и семь дней, а Барановская не возвращалась, и Агеев не знал, что думать, когда ее ждать. Расспрашивать о ней соседей не имело смысла, он не знал даже толком, куда она отправилась. Он по-прежнему ночевал в сарайчике; ночи еще были теплыми, на свежем воздухе под кожушком спалось, в общем, неплохо. Нога его, кажется, пошла на поправку, опухоль спала, он раза два перевязал рану, экономно комбинируя старую повязку с чистой тряпицей, но ходил, все прихрамывая, опираясь на палку. Впрочем, ходил немного, со двора никуда не отлучался, даже на ближайшие улицы, только выглядывал иногда из калитки в оба конца своей коротенькой, на десяток домов, Зеленой, одним концом упиравшейся в овражные заросли. Там был тупик, в овраг от него сбегала тропинка. Питался он скудно, растягивая то, что оставила ему хозяйка, иногда варил картошку, к которой приносил с грядок желтые переспелые огурцы. Очень пригодились Мариины гостинцы – масло, сало, варенье. Хуже всего было с хлебом – хлеб у него кончался, и очень хотелось именно хлеба, без которого не лезло в рот ничто другое. Но идти к незнакомым Козловичевым он не решался и растягивал горбушку, как только можно было ее растянуть, пока однажды не съел последний кусок.
Как-то глухой ветреной ночью он вдруг проснулся от выстрелов, явственно прозвучавших в тиши где-то неподалеку, может, на окраине местечка или в ближнем поле. Выстрелов было немного, около десятка, и все из винтовок – это он определил точно. Кто мог стрелять, конечно, оставалось загадкой: может, кто из леса, а скорее всего, полицаи. Выстрелы эти взбудоражили его душу, в ту ночь он больше не уснул до рассвета. Он все ждал, не повторится ли стрельба в другом месте, но до утра выстрелов больше не было. И он думал: как было бы хорошо скорее поправиться, начать нормально ходить и убраться из этого местечка. Туда, где вокруг свои, глядеть в нормальные человеческие лица, не ожидая подвоха от первого встречного, не опасаясь за каждый час своей жизни. А риск? Риск, конечно, оставался всюду, ведь шла война и погибали люди. Но одно дело рисковать вместе со всеми, на глазах у своих, и совсем другое – подвергаться опасности среди недругов, каждодневно и ежечасно, совершенно не представляя, где тебя настигнет самое худшее. Нет, только бы зажила рана, и его здесь больше не увидят. Это все не по нему, он военный командир, его дело бороться с врагом в открытую, с оружием в руках.
Встав утром рано, он обошел двор, хлева, с глухой стороны по крапиве добрался до обросшего малинником угла сарайчика, где он накануне припрятал свой пистолет. Пистолет спокойно лежал себе на прежнем месте, под камнем, который он откатил от фундамента. Развернув тряпицу, Агеев стер ладонью слабый налет ржавчины на затворе – пусть лежит, авось понадобится. Устроив пистолет в ямке, снова придавил его камнем. Место, в общем, было надежное, и это его успокоило. Во дворе он стал думать, из чего состряпать сегодня завтрак – сварить картошки или ограничиться яблоками-малиновками, которые он обнаружил на дальней, возле забора яблоне. Кот Гультай уже перестал дичиться его и ходил следом, изредка требовательно мяукая, он тоже был голоден и просил есть. Но для кота у него решительно ничего не было.
– Ладно, Гультай. Иди лови мышей...
Кот внимательно вгляделся в него коричневыми, с косым разрезом глазами и настойчиво протянул свое «мя-у-у-у».
Агеев хотел пойти на кухню, как вдруг увидел на улице телегу с лошадью, которая тихо подъехала к дому по немощеной, поросшей муравой улице, и какой-то дядька в коричневой поддевке натянул вожжи.
– Барановская здесь живет? – спросил он, не слезая с телеги.
– Здесь, – сказал Агеев.
Он подумал, что дядька от хозяйки, что, может, он что-либо сообщит о ней. Но тот, ни слова не говоря, закинул вожжи на столб палисадника и выволок из телеги большой, чем-то набитый мешок. Агеев, стоя у выезда со двора, удивился.
– Что это?
– Куда тут вам? – вместо ответа спросил дядька, волоча перед собой мешок. Только во дворе, оглянувшись, шепнул: – От Волкова я.
Агеев торопливо распахнул дверь в кухню, и дядька бросил мешок на пол.
– Ух!
– Что это?
– А это работа вам. По ремонту. Сказали, которые уже нельзя починить, на матерьял.
Агеев развязал веревочную завязку – мешок был полон различной обуви, но все больше армейской: поношенные кирзовые сапоги, ботинки, среди которых торчали коваными каблуками несколько немецких. Вот это подвалило работенки, подумал Агеев. Как бы с ней не засыпаться.
– А потом что? – спросил он дядьку.
Тот пожал плечами.
– А этого не знаю. Сказали свезти, я и свез.
Он немного отдышался, попросил водички, попил и уехал, оставив Агеева в недоумении – что делать? Как ремонтировать эту обувь на виду у всей улицы, по которой шляются полицаи, наскакивают немцы. Разве что перейти в дом? Или в сарайчик? Для кого эта обувь, он уже мог догадаться, но с таким же успехом, наверное, о том могли догадаться и немцы. Вот положеньице, черт бы его побрал! Торопясь, он затащил мешок в сарайчик, затолкал под топчан – пусть полежит, пока он что-либо придумает. А сам отправился снова на кухню – хотелось чего-нибудь съесть, прежде чем взяться за дело.
Под неотрывным взглядом Гультая, который уселся на полу напротив, Агеев ел на кухне вчерашнюю картошку и думал, что, наверное, все-таки надо сходить к Козловичевым попросить хлеба, потому что без хлеба не жизнь. Особенно если задержится Барановская, он действительно протянет ноги. И еще он думал, что как-то надо повидать Кислякова, чтобы предупредить о своих бедах Волкова. Все эти дни он ждал, что кто-нибудь наведается из леса, но вот приехал этот дядька с обувью – не станешь же ему говорить о кознях полиции и его подписке. Правда, всю неделю не давал о себе знать и Дрозденко, словно забыл о нем или, скорее всего, пока не имел в нем надобности. А как заимеет эту свою надобность, что тогда делать?
Только он подумал так, доедая из чугунка картошку, как в кухонную дверь тихонько постучали, и он удивился – никто вроде не появлялся ни во дворе, ни перед кухонным окном, откуда кто взялся? Он уже хотел было отворить дверь, как та сама отворилась и на пороге появился смущенно улыбавшийся мужчина уже не первой молодости, видно, довольно помятый жизнью, но при галстуке и в темной шляпе на голове. Все заискивающе улыбаясь, поздоровался и снял шляпу, обнажив широкую, до самого затылка лысину.
– Я не помешал, можно к вам, пан... пан Барановский? – негромко, медовым голосом заговорил он, слегка кланяясь. Агеев с удивлением смотрел на него, мало что понимая, потом кивнул на стоявший перед ним стул.
– Садитесь, пожалуйста!
– Дякую, пан... пан Барановский. Я, знаете, не слишком побеспокою вас, по одному небольшому делу, но дело, знаете, подождет, потому что... Потому... Вот, похоже, собирается дождик, как-то ветер вроде повернул с запада...
– Да, ветер западный, – сказал Агеев и замолчал, едва скрывая свою сразу появившуюся неприязнь к этому пану. «Что еще за пан? – подумал он. – Поляк? Беларус? Русский?»
Пришедший устроился поудобнее на шатком скрипучем стуле, закинул ногу за ногу. Его маленькие глазки подозрительно ощупывали Агеева, бескровные тонкие губы кривились в подобострастной улыбке.
– Завтракаете, значит? Скудный завтрак старика, как писал поэт. Хотя вы не старик, конечно. А завтрак скуден... Это непреложный факт. – Он сокрушенно вздохнул, посмотрел в потолок. – Да, трудные времена, пане. Трудные, но обнадеживающие. Что делать? – развел он руками и снова уставился в Агеева заискивающим взглядом. Агеев, слушая его, не мог понять, что ему надобно и как реагировать на его сетования.
– Вы, наверно, насчет обуви? – спросил он сухо.
Гость замахал рукой.
– Нет, нет. Я не насчет обуви. Обувь, слава богу, мне не нужна. Обойдусь. Да и куда ходить? Некуда сейчас ходить, – объявил он и спросил: – Пан не здешний?
Агеев замялся. Опять он не знал, как отвечать этому захожему, который неизвестно откуда – из этого местечка или приезжий. Приезжему можно было соврать. А если он местный?
– Как вам сказать, – неопределенно начал Агеев. – С одной стороны – здешний, а с другой – нет.
– Да, конечно, понятно. Если, скажем, родились тут, а жили в другом месте. Как я, скажем. Родом из Слуцка, а жил... Где только не жил.
– И теперь что ж, вернулись? – спросил Агеев.
– Теперь, знаете, вернулся. Родина все-таки, она тянет. Как... как первая любовь. А вот отец Кирилл не вернулся...
– Не вернулся, – подтвердил Агеев и внимательно посмотрел в маленькие глазки гостя, стараясь понять, сказал он это случайно или с определенным умыслом. Однако он ничего не увидел в этих глазах.
– Достойный, скажу вам, был служитель Господен. Такими человеческий род богатеет.
Они на секунду встретились взглядами, и Агеев наконец понял: «Все знает! Знает, что я не сын, а самозванец. Черт возьми эту его таинственную осведомленность, что ему еще надо?»
– Вот времена! Страшные времена! Стон и страдания на родной земле. Сокрушаюсь, безмерно сокрушаюсь...
– Что ж сокрушаться! – не утерпел Агеев, подумав, что это обычный вздыхатель, наверное, пришел поболтать, может, найти утешение в словоизлиянии. Но чем его можно было утешить? Сказать про Ельню? Но сначала он решил кое-что выяснить.
– А до войны чем занимались? Работали кем?
– Э, какое это имеет значение! Работал на разных работах. Но всегда скорбел о погибающей родине. Как и всякий беларусин за пределами. Наблюдал издали и скорбел.
Кажется, Агеев что-то стал понимать.
– Значит, приехали? После долгого отсутствия?
– Совершенно верно: приехал! Зов отечества в трудный для него час, знаете, грех игнорировать. Народ не простит. Особенно такой народ, как беларусский. Ведь беларусы – божеской души люди.
– Ну... Всякие есть, – мягко возразил Агеев.
– Нет, не говорите! Хорошие люди, простодушные, открытые. Оно и понятно – дети природы! Ведь вот она, наша природа! Где вы найдете такие пущи, такие боровинки? В Европе все не такое. А тут... Помню, в начале лета... только еще пробудившаяся от зимнего сна природа!.. Такая благодать в каждом листочке – сердце поет. Ангельские гимны в душе! А вокруг реки, полные рыбы, леса, полные дичи. Нет, в Европе давно не то. Окультурено и обезличено. Я бы рискнул сказать: обездушено! А у нас... Вот я на чужбине за столько лет соскучился, знаете... По простой вещи соскучился, просто истосковался. Сказать, не поверите...
– Можно представить...
– Вы даже и представить не можете. А мне палисадничек по ночам снился. Вот эти георгины. Да что георгины – крапива у забора снилась, и в ней куры квохчут. Бывало, проснусь и слезами обливаюсь. Что значит родина!
Агеев молчал. Ему становилось жаль этого человека, видно, немало потосковавшего на чужбине, если даже воспоминание о крапиве у забора оборачивалось для него слезами.
– Нет, дорогой пан, вы, видно, не можете этого понять. Надобно поскитаться, пожить вне и перечувствовать, что все это значит. Батьковщина! Достойная у нас батьковщина, шановный пан!
– Кто возражает, – сказал Агеев, поддаваясь, казалось, искреннему переживанию этого человека, который между тем продолжал с увлечением:
– А наша история! Теперь, конечно... Но в прошлом, если помните, она знала и блистательные времена. Даже величие. Правда, под чужими флагами, зато от моря до моря. На ее гербе была погоня! Заметьте: не бегство, не спасение, а погоня! Вслед за врагом – с поднятым мечом!
Величие Беларуси от моря до моря, герб с какой-то погоней... В школе этому не учили, об этом Агеев нигде не читал и теперь с удивлением и интересом слушал восторженную речь, видно, немало знающего гостя.
– В истории я не очень силен, – сказал Агеев, – а насчет природы согласен. Природа в Беларуси замечательная. Скажем, озера...
– О, это божественная сказка! Ангельская сюита! – загорелись потухшие было глаза гостя. – Это чудо в зеркале бытия!..
– И леса. Леса у нас...
– Диво, чудное диво! В мире такого нет, поверьте мне! – почти в экстазе гость ударил себя в плоскую грудь.
– В детстве я очень любил бродить... Ну когда пасли скот...
– В ночном! – подхватил гость. – Костер, лошади, рыба в озере плещется, соловей поет...
– Простите, не знаю вашей фамилии, – потеплевшим голосом спросил Агеев, и незнакомец встрепенулся в искреннем изумлении.
– Ах, я и не представился? Вот какая рассеянность! Тоже, кстати, специфическая черта скромных беларусинов. Задумался, разволновался и забыл. Ковешко моя фамилия. Простите, вы хотели что-то сказать? – учтиво напомнил он, и Агеев замялся: он уже ничего не хотел сказать. И все же сказал:
– Да нет, я так. Подумал, что вот вернулись вы, да не в добрый час.
– Правда ваша! – искренне согласился Ковешко. – Но что делать? Приходится жертвовать. Для батьковщины и в трудный час чем не пожертвуешь! Правда, и пожертвовать непросто – обстоятельства иногда сильнее нас.
– А вы... где сейчас работаете? Или пока без дела? – осторожно спросил Агеев.
– Ну как же без дела! – удивился Ковешко. – Надо как-то зарабатывать на кусок хлеба. Конечно, в поте лица своего. Даром кормить не станут. Я в управе подрабатываю. Скромно, знаете...
Упоминание об управе снова насторожило Агеева, который уже внутренне расслабился и был склонен думать, что имеет дело с несчастным человеком, по своей вине или безвинно заплутавшим на дорогах жизни. Гость с сокрушенным видом вздохнул.
– У вас, вижу, другая судьба. Не скажу – легче, но проще. Это несомненно. Хотя вы моложе, и этот факт нельзя не учитывать. Молодые все склонны упрощать. Как в силу недостаточного опыта, так и в силу незнания, – рассуждал Ковешко, несколько странно вздернув худой подбородок, вроде оглядывая темный потолок кухни. – А вы, простите, до войны работали, учились?
– Да, учился, – неуверенно сказал Агеев.
– По какой специальности, если не секрет?
– Да я по железнодорожному транспорту, – выпалил Агеев, вспомнив довоенную судьбу Олега Барановского.
– Вот как! Как молодой Барановский, – сказал Ковешко, и Агеев в тревоге взглянул на него. Но вроде тревожиться пока не было надобности – Ковешко как ни в чем не бывало озирал потолок и стены, однако сторожко прислушиваясь к собеседнику.
– Да, так.
– Ну что ж, это хорошо, это вам когда-нибудь пригодится. Не теперь, так после.
– Будем надеяться, – сказал Агеев.
– Будем! – решительно повторил Ковешко и пристально посмотрел в глаза Агееву.
– Я тоже так думаю. Чтоб человеком остаться...
Что-то, однако, все же удерживало Агеева от последней открытости в этом разговоре, может, не совсем ясный для него смысл некоторых высказываний Ковешко, неожиданные повороты его непривычных мыслей. Или, может, то сосредоточенное внимание, с которым он, весь замерев, ждал его ответов на свои прямые вопросы. И все-таки Ковешко, кажется, ничего плохого ему не сказал, пока что ничего не потребовал и не попросил даже Агеев уже готов был пожалеть, что не обошелся с ним мягче и, может, откровеннее.
– Вот поговорил с хорошим человеком, и на душе легче стало, – вдруг нездоровое лицо гостя растаяло в доброй улыбке. – Отнял время, вы уж извините.
– Ну недолгое время, – улыбнулся и Агеев, ожидая, что Ковешко вот-вот поднимется из-за стола. Похоже, тот и в самом деле стал подниматься, скрипнул стулом, но вдруг, согнав с лица улыбку, сказал:
– Я, знаете, еще по одному вопросу... Вы же Непонятливый будете, так мне сказали.
– Кто сказал?
Агеев в замешательстве встал и снова опустился за стол, не сводя глаз с этого, так предательски ошеломившего его человека. Тот, однако, горестно вздохнул и сокрушенно развел руками.
– Да вот приходится! Уж вы не удивляйтесь...
Но Агеев уже не удивлялся, он уже понял, с кем имеет дело, ему все враз стало понятно. И он молчал, стараясь теперь угадать, чего в действительности хочет от него Ковешко.
– Тут такое дело. Должен появиться один мужик из Березянки... Деревня такая в шести километрах. Будет спрашивать Барановскую, попадью, то есть вашу хозяйку. Так чтоб его задержать.
– Как задержать?
– Задержит полиция. Ваше дело – просигналить... Что делать!.. Неприятно все это, я понимаю. Но необходимо. Массы, они, знаете, развращены большевиками...
– Значит, просигналить?
– Просигналить, да. А то иногда уходят не пойманными. Вот тут на днях бандит появился и ушел. Всех, знаете, кто его принимал, немцы того... Ликвидировали.
– Что ж, спасибо за подсказку, – подумав, сказал Агеев.
С совершенно изменившимся лицом, без тени недавнего восторга и подобострастия Ковешко поднялся со стула, застегнул свой мятый, поношенный пиджачишко, взял такую же помятую шляпу.
– Так, значит, я буду наведываться. Я очень вас не стесню. Только по делу. А пока довидзення.
– Всего хорошего, – сказал Агеев, горя негодованием в душе и желая как можно скорее отделаться от этого пана. Давая Дрозденко подписку за этим столом, он думал: ну зачем он мог им понадобиться? А вот, оказывается, нашли и ему работу. Мужик из Березянки...
Он молча выпроводил Ковешко, который, на прощание приподняв над лысой головой шляпу, сдержанно поклонился и мелкими шажками ушел на улицу. Агеев остался во дворе, стоял и думал. Было уже ясно, что промедление в его положении граничило с преступлением, так они втянут его в такое, что вовек не отмоешься. Надо было немедленно связываться с Волковым, предупредить обо всем. А там пусть решают. Может, оставаться ему тут уже невозможно, надо искать другое пристанище. Но где он найдет сейчас Волкова, когда дождется его? Правда, в местечке был Кисляков, который, однако, больше недели сюда не показывался. Может, не было дела, а может... Но ведь он же сказал: в крайнем случае можно зайти. И дал адрес. Советская... Где она, эта Советская? Была бы дома Барановская, послал бы ее. А так придется самому. Средь бела дня? Или дождаться ночи? Но ночью комендантский час, по улицам бродят патрули, схватят, чем тогда оправдаться перед Дрозденко – куда ходил?
Положение его подлейшим образом усложнялось, затягивалось в тугой узел. Кто бы подумал? А он шел сюда с единственной целью – отлежаться, залечить рану и снова рвануть на восток, вдогонку за фронтом. И вот рванул, называется. Так впутался в эти местечковые дела, что неизвестно, как выпутаться. Чем такое может окончиться, он легко представлял себе. Но ведь он еще хотел жить и поквитаться с фашизмом, который принес ему столько страданий. Да и ему ли одному...
Было около полудня, когда Агеев окончательно решился идти повидать Кислякова. Он накинул на себя телогрейку, взял ореховую палку, старательно прикрыл входную дверь в кухню. Наверное, надо было закрыть ее на замок, но замка поблизости нигде не нашел, подумал: авось скоро вернется. Впервые он собирался из усадьбы в местечко, но, где искать Советскую, не имел представления. Правда, ее название указывало в сторону центра, расположение которого он приблизительно знал, и, опираясь на палку, пошел в конец улицы.
Скоро Зеленая его кончилась, примкнув к другой, более наезженной улице с неким подобием тротуаров с обеих сторон. Дома всюду были неказистые, сельского типа – обычные деревенские хаты, некоторые со ставнями на окнах, полными цветов палисадниками и свисавшими через заборы ветвями деревьев. Многие ставни теперь были закрыты, калитки же, наоборот, распахнуты; во дворах всюду виднелись следы недавнего разгрома: выброшенная из домов рухлядь, тряпье, обрывки бумаг. Один двор за низким штакетником был густо усыпан пухом из перин и подушек, ворохи которого ветер сгонял под завалины, в канаву, усыпал им траву у ограды. Стекла двух окон с улицы были выбиты. Агеев заглянул в одно, в тусклую полутьму хаты с ободранными обоями, черной дырой лаза в погреб, и на него печально дохнуло человеческой трагедией, недавно тут разыгравшейся. А сколько таких трагедий произошло в местечке!..
Стараясь меньше прихрамывать, он дошел до конца этой улицы и остановился на углу возле высокого дома с заросшим сиренью палисадником. Оглядевшись, заметил в зарослях белоголового, лет десяти мальчонку и спросил, в какую сторону будет Советская. Мальчонка ткнул локтем направо и, когда он уже ступил с тротуара, чтобы перейти улицу, крикнул вдогонку:
– А вам кого надо?
Агеев остановился, подумав, что у мальчонки, пожалуй, можно спросить, и вернулся к палисаднику.
– Мне Кислякова. Не знаешь?
– А вон! – мальчонка переложил из правой руки в левую ножик, которым строгал палочку, и показал через ограду. – Вон, где крыша с кривой трубой. Там Кисляковы.
Заметив недалекий дом по ту сторону улицы, Агеев торопливым шагом пересек пыльную мостовую и скоро вошел в просторный, ничем не огороженный двор с молодой березкой у входа. Двор был пуст и зарастал травой. На ветхой двери при ветхих сенях косо торчал ржавый замок; из дома, однако, слышались веселые голоса, и он приблизился к низкому, без занавесок окошку. Тотчас изнутри появилось замурзанное детское личико, за ним второе и третье, дети с любопытством уставились на него, будто ожидая чего-то, и Агеев сказал:
– А где старший брат?
– Нету, – ответил, гримасничая, мурзатый мальчишка.
– Нету, нету, – повторили за ним остальные двое.
– Вот так дела! – тихо сказал Агеев, и ребятишки, словно передразнивая, повторили за окном разными голосами:
– Вот дела!
– Вот дела!
– Вот дела!
– Ах вы, дразнилки! – сказал он беззлобно, не зная, однако, как быть, где искать Кислякова. Или прийти сюда во второй раз, к вечеру? – Скажите брату, что приходил хромой дядя. Хотел его видеть, – сказал он через окно этой ветхой хатенки, и детвора хором ответила:
– Хорошо! Скажем!
С досадой оглядевшись в пустом дворе, Агеев вышел на улицу и, припадая на больную ногу, пошел на свою Зеленую. Местечко выглядело почти пустынным, словно вымершим, на улице вовсе не видно было проезжих, редкие прохожие, наверное, из ближних домов появлялись и тотчас исчезали в калитках. Остерегаясь с кем-либо встречаться, особенно с полицией, он, однако, благополучно добрался до своей хаты с беседкой у входа и облегченно расслабился. Все-таки дом! Какое-никакое прибежище, укрытие от недоброго взгляда. Правда, плохо оно укрывало, это укрытие, покоя тут не было, его сразу раскрыла полиция, хорошо еще, что не обрезала всех его связей. Но что делать? Без этого заросшего зеленью подворья ему и вовсе было бы плохо, где бы он прожил эту пару недель со своей никудышней ногой, с осколком в глубине раны?
Во дворе он почувствовал себя в относительной безопасности и, чтобы избежать ненужных теперь клиентов, приволок от хлева длинную жердь, загородил ею вход с улицы. Сегодня он никого не примет, у него другая работа. Прихватив из беседки ящик с инструментами, пошел в сарайчик. Надо было браться за привезенную из леса обувь. Он вытащил из мешка две пары кирзовых сапог с оторванными подошвами и, поудобнее устроившись возле топчана, стал подбивать их на лапе.
Негромко стуча молотком по резиновой подошве, он все время был настороже, слушал, ждал, не появится ли кто во дворе. Конечно, ему очень нужен был Кисляков, но могла наскочить и полиция, этот Ковешко или, хуже того, сам Дрозденко. Тогда надо было все быстро прятать, притворно застегивая брючный ремень, выходить из хлева. Он работал, не разгибаясь, часов пять подряд. Днем в сарайчике было светло и покойно, но к вечеру стало темнеть, особенно в такой пасмурный день; он успел подбить лишь три пары сапог и принялся зашивать длинный – осколочный или штыковой – разрез поперек голенища, но не успел. Стало совсем темно, и он, затолкав в мешок сапоги, вышел во двор. Здесь все было по-прежнему. Дверь в кухню оставалась тщательно прикрытой с утра, значит, Барановская не появилась и сегодня. Когда же она, в конце концов, вернется, с досадой думал Агеев. И вернется ли вообще? Может, ему следовало что-нибудь предпринять? Может, заявить в полицию? Или напротив – всячески скрывать факт ее исчезновения от полиции? Как лучше поступить, чтобы не повредить себе, своей исчезнувшей хозяйке? Тем, кто к ней приходил?
Тихий шум веток в саду прервал его размышления, и, оглянувшись, он увидел в сумерках под вишнями знакомый силуэт подростка. Обрадовавшись, Агеев бросился навстречу и едва не вскрикнул от боли в ноге. Все-таки с его ногой следовало обращаться осторожнее.
– Пришел? Ну иди сюда, – тихо позвал он, сворачивая к хлеву.
– Я на минутку, – сказал Кисляков. – Что случилось?
– Пойдем, все расскажу.
Он пропустил Кислякова вперед и, еще оглядевшись по сторонам, прикрыл дверь хлева. Держась за верхние жерди перегородки, они добрались до низенькой двери сарайчика.
– Садись вот сюда. А я тут... Передали, значит, ребята?
– Передали. А я на станции был. Вчера же пакгауз сгорел. Ну надо было кое-что уточнить. Так что случилось?
Чувствовалось по голосу, как Кисляков насторожился в ожидании его объяснений, и Агеев, не решаясь сразу приступить к главному, сообщил:
– Какой-то дядька мешок обуви привез. Ремонтировать. Сказал: от Волкова.
– Да, был такой разговор, – не сразу ответил Кисляков. – Уже что-нибудь готово?
– Три пары только. Больше не успел. Все-таки приходится остерегаться...
– Конечно. За военное имущество у них расстрел. Вон и в приказе написано, – тихо говорил Кисляков. – Хотя у них за всякую мелочь расстрел. Вчера на мосту повесили трех мужиков за мародерство. С разбитой машины скаты сняли. Хотя бы с немецкой, а то с советской. Вообще нужны они им были, эти скаты!..
– Ну немцы все рассматривают как свое. Как военную добычу. По праву завоевателей, – сказал Агеев. – Слушай, а кто такой Ковешко, не знаешь?
– Работает какой-то тип в районной управе. С бумажками бегает.
– Не только с бумажками... Он что, местный?
– Да нет. Вроде до войны тут его не было. А что вы о нем спрашиваете?
– Приходил, – обронил Агеев и замолчал. Следовало, наверное, сказать о главном, и он не сразу собрался с духом. Но Кисляков уже почувствовал что-то и выжидательно притих в темноте. – Понимаешь, почему я прибегал к тебе? Тут что-то замышляется, – сказал Агеев. – Начальник полиции заставил меня дать подписку...
Кисляков встрепенулся, Агеев почувствовал это даже в темноте.
– Какую подписку?
– Подписку на сотрудничество. И этот Ковешко уже приходил с заданием – задержать кого-то из Березянки, кто придет спрашивать о Барановской. А Барановская моя неделю назад как уехала, так до сих пор нет. Не знаю, что и думать.
Кажется, он сказал за раз слишком много и умолк, ожидая, что скажет гость. Но Кисляков сопел в темноте, видно, думал, и Агеев подсказал:
– Мне кажется, надо доложить Волкову.
– Конечно, доложить, – скупо согласился Кисляков.
– И решить, как мне быть.
– Это конечно.
– Вообще я уже могу немного ходить и мог бы перебраться в другое место. Может, куда-нибудь в лес. Потому что... Потому что здесь...
– Я передам, – холодно перебил его Кисляков и поднялся. – Давайте, что отремонтировано, я заберу.
|
The script ran 0.011 seconds.