1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
– Туго нам приходится, работы нет, – ответил Вильям. – Сами видите, уже продали все, что только можно было, а что будем дальше делать, один Бог ведает.
– Разве мистер Мур вас уволил?
– Уволил; и теперь я так его узнал, что, предложи он мне вернуться, я и сам к нему не пойду.
– Ты никогда прежде так не говорил, Вильям.
– Знаю, но я никогда прежде и не был таким; я стал совсем другим человеком; я бы не тревожился, если бы не жена и ребятишки. Вон какие они у меня худые, изголодавшиеся.
– Ты тоже плохо выглядишь, дружок; уж я-то вижу. Тяжелые настали времена; куда ни глянешь – везде горе. Ну что же, присядь, Вильям, присядь, Грейс; давайте потолкуем.
Чтобы спокойнее потолковать, мистер Холл посадил себе на колени самого маленького и положил руку на голову другого малыша; те принялись было щебетать, но он унял их, помолчал с минуту, задумчиво глядя на горстку золы, тлевшую в камине, затем промолвил:
– Да, печальные времена. И конца им не видно; так уж Богу угодно! Да будет его святая воля! Но тяжко испытывает он нас. – Священник снова призадумался. – Итак, у тебя нет денег, Вильям, и нечего продать, хотя бы на небольшую сумму?
– Нечего; я продал и комод, и часы, и этажерку красного дерева, и чайный поднос, и фарфоровый сервиз, что я получил за женой в приданое.
– А если бы кто-нибудь дал тебе в долг фунт-другой, сумел бы ты их с толком употребить? Сумел бы снова встать на ноги?
Вильям молчал, но жена поспешила ответить за него:
– А то как же, сэр, конечно сумел бы: он смышленый, наш Вильям. Будь у него два-три фунта, он мог бы заняться торговлей.
– Что скажешь, Вильям?
– С Божьей помощью! – неторопливо ответил тот. – Я набрал бы бакалейного товара, тесьмы, ниток и всего, что ходко раскупается, и поначалу занялся бы торговлей в разнос.
– И уверяю вас, сэр, – вмешалась Грейс, – Вильям не станет ни лениться, ни пьянствовать и не растратит деньги попусту. Он мой муж, и не годится мне хвалить его, но я должна сказать, что во всей Англии не сыщешь более честного, степенного человека.
– Ну что ж, я поговорю кое с кем из друзей и думаю, мне удастся достать пять фунтов через денек-другой. Но я их не дарю, а даю в долг; потом ты их вернешь.
– Я понимаю, сэр, и охотно соглашаюсь.
– А пока, Грейс, вот тебе несколько шиллингов на первое время, пока не заведутся покупатели; ну-с, ребятишки, встаньте-ка вокруг меня и покажите, как вы знаете Закон Божий, а мать отправится за покупками к обеду, – ведь обед-то у вас был не слишком сытный, я знаю. Ну, начнем с тебя, Бен.
Мистер Холл просидел у Фарренов до возвращения Грейс и затем собрался уходить; он пожал руки Вильяму и его жене и уже с порога обратился к ним с коротким наставлением и теплыми словами утешения; затем они расстались, взаимно пожелав друг другу: «Да благословит вас Бог, сэр», «Да благословят вас Бог, друзья мои!»
ГЛАВА IX
Брайермейнс
Когда Мур после разговора с ткачами вернулся в контору, Хелстоун и Сайкс приветствовали его шумными поздравлениями и веселыми шутками. Однако Мур так равнодушно выслушивал комплименты по поводу своего мужества и твердости характера и вид у него был такой хмурый, что священник, бросив на него пристальный взгляд, замолк и сказал Сайксу (ибо тот не отличался догадливостью и не способен был без посторонней помощи понять, что своим присутствием и разговорами докучает людям):
– Пойдемте, сэр, нам с вами по пути, вот и составим друг другу компанию. Простимся с хозяином, ему не до нас: у него сейчас мечтательное настроение.
– Но где же Сегден? – спросил Мур, озираясь по сторонам.
– Вот то-то! – вскричал Хелстоун. – Вы были заняты, но и я не сидел сложа руки и скажу без хвастовства, немного помог вам. Я решил не терять времени зря, и, пока вы разговаривали с Фарреном, – так, кажется, зовут этого унылого субъекта, – я отворил окно на задний двор и приказал Мергатройду, который был в конюшне, подать двуколку Сайкса к крыльцу; потом выпроводил Сегдена и Моисея с его деревяшкой, посмотрел, как они садились в экипаж (все это, разумеется, с разрешения нашего доброго приятеля Сайкса) и как Сегден взял в руки вожжи, – а правит он отлично. Словом, через каких-нибудь четверть часа наш Барраклу будет в надежном месте – в стенах Стилброской тюрьмы.
– Отлично, очень вам благодарен, – ответил Мур и затем, помолчав, добавил: – Прощайте, джентльмены.
Он вежливо проводил их до дверей конторы и смотрел им вслед, пока они не скрылись из вида.
Весь день он был молчалив, угрюм и ни разу не обменялся шуткой с Джо Скоттом; тот, со своей стороны, обращался к хозяину только за самым необходимым, однако то и дело забегал в контору помешать в камине и при этом краешком глаза поглядывал на хозяина. Уже запирая двери по окончании работы (в торговле был застой, и фабрика оканчивала теперь работу ранее обычного), он заметил, что сегодня прекрасная погода и он позволит себе посоветовать мистеру Муру прогуляться; это его развлечет.
Мур только коротко рассмеялся и спросил Джо, что, собственно, означает эта удивительная заботливость, – уж не принимает ли он его за женщину или ребенка? Затем выхватил у него из рук связку ключей и подтолкнул к двери. Однако не успел Джо дойти до фабричных ворот, как Мур его окликнул:
– Джо, ты, кажется, знаешь этих Фарренов? Что, худо им приходится?
– А то как же – Вильям не работает уже больше трех месяцев. Вы сами видели, как он сдал. Они распродали чуть ли не все, что было в доме.
– Он ведь, кажется, был неплохим рабочим?
– Лучшего у нас не было, сэр, с тех пор как вы ведете дело!
– А семья у него хорошая?
– Еще бы! Жена такая милая, работящая женщина и до чего же опрятная! Держит дом в такой чистоте, что, как ни старайся – не найдешь и пылинки. Но теперь-то им туго приходится. Хорошо бы Вильяму устроиться куда-нибудь садовником, что ли, он эту работу знает, жил когда-то у одного шотландца, тот и обучил его разным премудростям.
– Ладно, Джо, можешь идти; чего ты на меня уставился?
– У вас нет больше распоряжений, хозяин?
– Только одно – чтобы ты поскорее убрался отсюда.
Джо повиновался.
* * *
Весной вечера нередко бывают холодными и сырыми, и хотя весь день с самого утра держалась ясная и солнечная погода, однако на закате похолодало и землю прихватило изморозью; в сумерки серебристый иней покрыл первую траву и набухшие почки, побелил площадку перед Брайермейнсом – жилищем мистера Йорка – и прихватил нежные ростки в саду и на бархатистой лужайке. Что до могучего дерева, осенявшего своими раскидистыми ветвями дом, то оно, казалось, ничуть не страшилось заморозков, – да и что могло сделаться его голым сучьям! Так же гордо держалась еще не одевшаяся листвой ореховая рощица, высоко поднявшая свои вершины за домом.
Окна дома ярко светили во мгле безлунного, хотя и звездного вечера. Место здесь не было ни мрачным, ни уединенным, ни даже тихим. Дом стоял у проезжей дороги, но выстроен он был в старину, когда этой дороги еще не было, и в те времена к нему вела лишь извилистая тропинка среди полей. Не далее мили отсюда лежал Брейерфилд, – его шум ясно слышался здесь, и виднелись его огни. Поблизости возвышалась методистская молельня – большой, суровый, сумрачный дом; несмотря на поздний час, в его стенах шло молитвенное собрание, из окон падали на дорогу полосы света, и диковинные псалмы, от которых самый мрачный из квакеров способен был бы пуститься в пляс, будили веселое эхо в окрестностях. Из дома доносились отдельные фразы; вот несколько отрывков из различных псалмов, ибо поющие с необычайной легкостью переходили от гимна к гимну, от напева к напеву.
Кто объяснит
Смысл жизни сей?
Голод томит,
Войны все злей,
Смуты терзают,
Горе гнетет.
Но все возвещает
Иисуса приход!
Наша судьба
Бой без пощады.
Кровь и борьба
Смелых отрада.
Время ль укорам?
Все мы умрем,
Сраженные мором,
Огнем и мечом!
Тут пение внезапно сменилось молитвой, выкрикиваемой в полный голос, и ужасающими стонами; одинокий вопль: «Я обрел свободу! Дод О'Биллс обрел свободу!» – разнесся далеко вокруг, и в ответ снова грянул хор.
Милость так высока!
Благость так велика!
Сколь я счастлив, не в силах сказать!
Как овечки в стада,
Собрались мы сюда,
Жизнь и гибель готовы принять.
Славословить Христа
Не устанут уста!
За великое счастье почту
Божий стяг поднимать
И везде прославлять
Неземную его доброту.
Нас Господь возлюбил,
Труд наш благословил;
Словно пастырь сзывает нас он!
Отовсюду сошлись.
Струи в реки слились,
И, смотри, стало нас легион!
Что собрало всех нас?
Может, ангельский глас?
Нет! Сошлись мы сюда для того,
Чтобы дух наш воскрес,
Чтобы с хором небес
Славить Бога и агнца его!
Снова раздались восклицания, вопли, неистовые выкрики, мучительные стоны, затем с предельным воодушевлением и страстью были пропеты следующие строфы:
Днем и ночью, каждый час
Ад подстерегает нас,
И от дьявольских тенет
Только вера нас спасет!
Даже в логовище льва
Вера в Господа жива,
Даже через море вброд
Нас Христос перенесет!
Последняя строфа прозвучала душераздирающим визгом:
В очистительном огне
Славим Господа вдвойне;
Выше пламя, громче глас:
Не покинь, Всевышний, нас!
И крыша не взлетела на воздух от этих воплей, что как нельзя более красноречиво свидетельствует о ее прочности.
В Брайермейнсе тоже царило оживление, хотя, конечно, куда более умеренное, чем в молельне. Кое-где в окнах нижнего этажа, выходивших на лужайку, виднелся свет; спущенные занавеси скрывали от посторонних взоров ярко освещенные комнаты, но не совсем заглушали звуки голосов и смеха. Что ж, воспользуемся возможностью войти туда, проникнуть в святая святых этого дома.
В жилище мистера Йорка так весело сейчас вовсе не потому, что туда съехались гости. Нет, там никого не видно, кроме его домашних, и все они собрались в самой дальней комнате правого крыла, в небольшой гостиной, отведенной для вечернего досуга.
Днем вы увидели бы здесь сверкающие окна из цветных, главным образом янтарных и лиловых, стекол, которые поблескивают вокруг двух темных медальонов – на одном изображена величественная голова Шекспира, а на другом безмятежно спокойное лицо Джона Милтона. Стены увешаны видами Канады с ее зелеными лесами и голубыми водами, а среди них пылает ночное извержение Везувия. Багровое зарево кажется особенно ярким на фоне остальных картин с их холодными тонами – лазурью и белоснежной пеной водопадов и сумрачными лесными дебрями.
Комнату освещает огонь, какого тебе, читатель, если ты приехал из южных краев, наверно, не доводилось еще видеть ни в одном жилище, – это горит жарким чистым пламенем груда угля, заполнившая большой камин. Мистер Йорк приказывает поддерживать такой огонь даже в теплую летнюю пору. Сейчас он сидит у огня с книгой в руках, а возле на небольшой круглой подставке стоит зажженная свеча; однако он не читает, а смотрит на своих детей. Напротив него сидит подруга его жизни; я могу сейчас подробно описать ее, хотя это не доставит мне большого удовольствия. Она отчетливо видна мне, эта дородная особа весьма мрачного вида; ее чело и вся осанка говорят о бремени забот, не то чтобы гнетущих и неотвратимых, нет, но о тех повседневных, мелких заботах и тяготах, которые любят добровольно возлагать на свои плечи люди, считающие своим долгом выглядеть хмурыми. Увы! У миссис Йорк было именно такое представление о своих обязанностях, и она упорно выглядела угрюмой и мрачной во всякое время дня и ночи. И она жестоко осуждала то несчастное существо, – в особенности женского пола, – которое осмеливалось в ее присутствии радостной улыбкой проявлять свой веселый нрав; веселость она неукоснительно считала признаком неблагочестия, приветливость – признаком легкомыслия.
Впрочем, она была очень хорошей женой и заботливой матерью, неустанно пеклась о своих детях, была искренне привязана к мужу; плохо было только одно: если бы ей дали волю, она бы приковала к себе мужа и заставила его забыть обо всех своих друзьях; его родню она не выносила и держала их всех на почтительном расстоянии.
Супруги жили в полном согласии, несмотря на различие характеров: муж был по природе общительным, гостеприимным человеком, любил всех своих многочисленных родичей, а в юности, как уже упоминалось, предпочитал общество веселых, бойких женщин; и почему он выбрал в жены именно эту особу, как случилось, что они подошли друг другу, представляется трудно разрешимой загадкой, которую можно, однако, разрешить, если дать себе труд вникнуть в существо дела. Сейчас же я ограничусь замечанием, что в натуре мистера Йорка наряду с жизнерадостностью уживалась и некоторая мрачность, и потому-то ему пришлась по душе угрюмость его супруги. Впрочем, это была женщина трезвого ума; с ее уст ни разу не слетело ни одно необдуманное или пустое слово. Она придерживалась строгих демократических взглядов на общество в целом и несколько циничных на человеческую натуру; самое себя она считала безупречно добродетельной, а весь остальной мир – порочным. Основным ее недостатком была неискоренимая подозрительность, мрачное предубеждение против всех людей, их поступков и взглядов; эта подозрительность туманила ей глаза и была ей плохим советчиком в жизни.
Трудно предположить, чтобы у таких супругов были заурядные, ничем не примечательные дети; и заурядными они, конечно, не были. Перед вами, читатель, их шестеро: самого младшего, грудного младенца, мать держит на руках; он пока еще безраздельно принадлежит ей, в нем – одном-единственном она еще не сомневается, не подозревает его, не осуждает; она его кормилица, он тянется, льнет к ней, любит ее превыше всего на свете, в этом она уверена, – ведь его жизнь всецело зависит от нее, иначе он относиться к ней не может, и поэтому-то он так ей дорог.
Две девочки, Роза и Джесси, стоят возле отца; они всегда сторонятся матери и никогда по своей воле к ней не подходят. Старшей, Розе, двенадцать лет; она похожа на отца больше всех братьев и сестер – образно говоря, ее головка воспроизводит в слоновой кости черты отца, как бы высеченные из гранита, – все линии и краски гораздо мягче, чем на жестком лице Йорка; лицо дочери лишено жесткости, однако особенно хорошеньким назвать его нельзя; это обыкновенное детское личико с круглыми румяными щечками; только взгляд ее серых глаз отнюдь не детский, в нем уже светится серьезная мысль, – правда, пока еще незрелая, но она разовьется, если девочке дано будет жить, и тогда уж дочь намного опередит своих родителей. Их характеры получат в ней иное воплощение – более светлое, благородное, сильное. Сейчас это тихая девочка, в которой иногда проскальзывает упрямство; мать хотела бы воспитать из нее женщину, подобную самой себе, – рабу сурового и скучного долга; однако у Розы уже намечается особый склад ума, в ее головке зреют мысли, о которых мать не имеет и понятия; она по-настоящему страдает, когда взрослые смеются над этими мыслями. Против воли родителей она еще не восставала; но если чересчур натянуть удила, она взбунтуется и раз и навсегда выйдет из повиновения. Роза любит отца, он обращается с ней мягко, без деспотизма, он к ней добр. Мистеру Йорку иногда кажется, что его дочь не жилица на этом свете, – слишком пытливый ум сквозит в ее глазах и в ее суждениях, и поэтому его отношение к Розе окрашено налетом печальной нежности.
Что касается малютки Джесси, то отец далек от мысли, что она недолго проживет: она ведь так весела, так мило болтает, уже и сейчас такая лукавая, такая остроумная! Она может вспылить, если ее заденут, но зато как она ласкова, если с ней добры! Послушание сменяется в ней шаловливостью, капризы – порывами великодушия; она никого не боится – даже своей матери, и не всегда подчиняется ее неумеренно строгим и жестким требованиям, зато она мила и доверчива с теми, кто к ней добр. Очаровательной Джесси суждено быть всеобщей любимицей, – и сейчас она любимица своего отца. Если Роза похожа на отца, то эта девчушка, как ни странно, вылитая мать, хотя в выражении их лиц нет ничего общего!
Мистер Йорк, как вы думаете, что бы вы увидели в волшебном зеркале, если бы вам показали в нем ваших дочерей, какими они станут через двадцать лет? Вот оно, это волшебное зеркало; оно поведает вам об их судьбах и прежде всего о судьбе вашей любимицы Джесси.
Знакомо ли вам это место? Нет, никогда прежде вы его не видели; но вы узнаете эти деревья и зелень – это кипарис, ива, тисс. Вам случалось видеть и такие каменные кресты, и такие тусклые венки из бессмертника. Вот оно, это место, – зеленый дерн и серая мраморная плита – под ней покоится Джесси. Она прожила только весну своей жизни; была горячо любима, и сама горячо любила. За время своей короткой жизни она нередко проливала слезы, изведала много огорчений, но и часто улыбалась, радуя всех, кто ее видел. Умерла она мирно, без страданий, в объятиях преданной ей Розы, которая служила ей опорой и защитой среди многих житейских бурь; обе девушки были в тот час одни в чужом краю, и чужая земля приняла усопшую Джесси в свое лоно.
Теперь взгляните на Розу еще два года спустя. Необычно выглядел тот уголок земли с крестами и венками, но еще необычнее представшие перед вами сейчас горы и леса. Эта местность, одетая буйной, роскошной растительностью, конечно, лежит далеко от Англии. Перед нами девственная глушь, диковинные птицы порхают у опушки леса; не европейская это река, на берегу которой сидит погруженная в раздумье Роза – скромная йоркширская девушка, одинокая изгнанница в одной из стран южного полушария. Вернется ли она когда-нибудь на родину?
Трое старших детей – мальчики: Мэттью, Марк и Мартин. Вот они сидят все вместе в углу, занятые какой-то игрой. Присмотритесь к ним: на первый взгляд вам покажется, что они как две капли воды похожи друг на друга, затем вы подметите, что у каждого есть что-то свое, отличающее его от других, и наконец придете к выводу, что они совсем разные. Все трое темноволосые, темноглазые, краснощекие мальчуганы с мелкими чертами лица – характерная особенность английского типа; у всех разительное сходство с отцом и матерью, и в то же время у каждого на лице отпечаток своеобразия, у каждого из них свой характер.
Я не стану обстоятельно описывать первенца – Мэттью, хотя лицо его привлекает внимание и невольно заставляет призадуматься о тех свойствах, о которых оно говорит открыто или которые скрывает. Мальчик не лишен привлекательности; черные как смоль волосы, белый лоб, яркий румянец, живые темные глаза – в отдельности все его черты приятны. В этой комнате его можно сравнить лишь с одной картиной, притом зловещей, которая чем-то напоминает вам внешность Мэттью, а именно – «Извержение Везувия». Душа мальчика, кажется, состоит из двух стихий: из пламени и мрака; в ней не светит ясный солнечный свет, не мерцает зыбкое холодное лунное сияние; за его наружностью англичанина кроется не английский характер; его хочется сравнить с итальянским кинжалом в ножнах британской выделки. Вот что-то досаждает ему и как грозно он нахмурился! Мистер Йорк замечает это, но что же он говорит? Тихим, вкрадчивым голосом он просит: «Марк, Мартин! Зачем вы сердите брата?» – и никогда ничего другого.
На словах родители осуждают всякое пристрастие; казалось бы, в их доме не должно быть права первородства. Однако младшим детям не разрешается задевать Мэттью, ему нельзя даже возражать: родители стараются оградить его от малейшей неприятности так же усердно, как ограждали бы от огня бочку с порохом. «Уступите, не спорьте» – вот их девиз, как только дело коснется их первенца. Эти республиканцы прилагают все усилия к тому, чтобы их родной сын вырос деспотом. Такое явное предпочтение до глубины души возмущает младших сыновей; они не понимают поведения родителей, но видят разницу в обращении и чувствуют несправедливость. Драконовы зубы уже посеяны[73] среди юных оливковых деревьев в семье Йорка, и урожаем будет междоусобная война.
Второй сын Марк красивее других детей, у него очень правильные черты лица. Он всегда невозмутимо спокоен, но улыбка у него лукавая и он умеет с самым хладнокровным видом говорить самые неприятные и обидные вещи; несколько нависший лоб свидетельствует о том, что, несмотря на внешнюю невозмутимость, у мальчика есть характер, и вы невольно вспоминаете, что в тихом омуте черти водятся. Кроме того, он слишком замкнут, неподвижен и флегматичен, чтобы стать счастливым. Жизнь никогда не будет казаться ему радостной; в двадцатипятилетнем возрасте он уже будет удивляться при виде смеющихся людей и считать глупцами всех, кто веселится. Поэзия, как в жизни, так и в литературе, не найдет отклика в его душе; прекрасные лирические выражения чувств он будет воспринимать как пустословие и относиться с презрением к душевным порывам и восторгам; Марку не дано изведать молодости; с виду еще цветущий юноша, в душе он будет уже почти стариком. И сейчас у этого четырнадцатилетнего мальчика душа тридцатилетнего мужчины.
Совсем другой склад характера у младшего из сыновей – Мартина. Никто не может сказать, будет ли его жизнь короткой или долгой, но несомненно одно: она будет блистательной. Он изведает все земные обольщения, отчасти поверит в них и полностью насладится ими, но затем они потеряют над ним свою власть. У этого мальчика ничем не примечательная внешность, он не так красив, как его старшие братья; он весь словно скованный, на нем – жесткий панцирь отрочества, который он сбросит только к двадцати годам, и сразу окажется красивым юношей; но до той поры он останется неуклюжим подростком, всегда одетым очень просто; однако со временем куколка неизбежно превратится в бабочку. Тогда он станет, – правда, ненадолго, – тщеславным юнцом, чуть ли не фатом, жаждущим поклонения, жадным до удовольствий, но жадным также и до знаний; он будет тянуться ко всему, что можно взять от жизни, ко всей полноте наслаждений, ко всей полноте знаний; он припадет к этим двум источникам и будет пить жадно, захлебываясь. Но вот жажда его утолена, – и что дальше? Не знаю. Мартин может стать выдающимся человеком, но станет ли он им – это скрыто от провидца.
Теперь посмотрим на семейство мистера Йорка в целом. Если бы все сокровища ума, энергии, предприимчивости, которые таятся в этих шести головках, распределить между двенадцатью заурядными детьми, то на каждого из них пришлась бы, пожалуй, частица ума и способностей побольше средней меры. Мистер Йорк это знает и гордится своим потомством.
Кое-где в Йоркшире среди его холмов и лесов попадаются такие семьи своеобразные, колоритные, полные жизни. Бурные и необузданные от избытка энергии и природной силы, может быть, не слишком воспитанные, деликатные и послушные, но зато здоровые, смелые и породистые, как орел на утесе, как чистокровный жеребец в степи.
В дверь гостиной негромко постучали. Мальчики шумели, увлеченные игрой. Джесси напевала отцу прелестную шотландскую песенку, – мистер Йорк любил шотландские и итальянские песни и обучил им свою способную дочь, – и потому никто не слышал, как позвонил колокольчик у входной двери.
– Войдите, – медленно произнесла миссис Йорк, подчеркнуто торжественным тоном; в ее голосе всегда звучало какое-то уныние, нечто погребальное, даже когда она распоряжалась на кухне, просила мальчиков повесить шапки на место или усаживала дочерей за шитье. – Войдите, – повторила она, и в гостиную вошел Роберт Мур.
Серьезность и воздержанность Мура (во время его вечерних посещений на стол никогда не подавалось вино) расположили миссис Йорк в его пользу, и он ни разу еще не послужил предлогом для супружеской перепалки; миссис Йорк еще не удалось выяснить, что он волк в овечьей шкуре или что у него есть тайная связь, которая не позволяет ему жениться; выйдя замуж, она очень скоро обнаружила, что за многими холостыми приятелями ее мужа водятся кое-какие грешки, и немедленно отказала им от дома. Что ж, нельзя не признать, что подобного рода твердость имеет наряду с дурной и хорошую сторону.
– Кого я вижу! – сказала она Муру, когда тот подошел к ней и протянул руку. – Что это вы бродите в такой поздний час? Вам следовало бы сидеть дома.
– Какой же дом у холостяка, миссис Йорк? – возразил Мур.
– Чушь! – бросила миссис Йорк, которая, как и ее муж, не признавала светских условностей; ее грубоватая прямолинейность была иногда рассчитана на восхищение людей, но чаще их отпугивала. – Нечего говорить мне такой вздор! И холостой человек может при желании иметь уютный дом… разве ваша сестра не создает вам семейного уюта?
– Ну уж нет, – вмешался мистер Йорк, – Гортензия, безусловно, весьма достойная особа, но ведь и у меня в его возрасте было целых пять или шесть сестриц, очень милых и приятных, однако это не помешало мне искать и найти себе жену.
– И сколько раз потом горестно сожалеть об этом, – вставила миссис Йорк, любившая иной раз съязвить по поводу брака, хотя бы это касалось и ее собственной супружеской жизни, – и, посыпав пеплом главу, оплакивать свою ошибку! Да вы и сами в этом убедитесь, Роберт Мур. Видите, как он расплачивается, – она указала на детей. – Кому охота обзаводиться целой кучей сорванцов, если можно этого избежать? Мало того что нужно произвести их на свет Божий, – хотя это само по себе дело тяжкое, – нет, изволь еще каждого накормить, одеть, воспитать и направить в жизни. Так-то, молодой человек, когда у вас будет соблазн жениться, вспомните о наших четырех сыновьях и двух дочерях и примерьте семь раз, прежде чем отрезать.
– Пока еще женитьба меня не соблазняет, да и не такое сейчас время, чтобы обзаводиться семьей.
Это мрачное суждение, разумеется, пришлось по вкусу миссис Йорк. Она одобрительно закивала головой и тяжело вздохнула; однако минуту спустя заметила:
– Не очень-то я доверяю такой соломоновой мудрости в ваши годы! Она улетучится, как только кто-нибудь вскружит вам голову. Но сделайте милость, садитесь, сэр, ведь беседовать сидя можно так же хорошо, как и стоя.
Это была свойственная ей манера приглашать человека сесть; но едва Мур повиновался, как Джесси, соскочив с колен отца, бросилась в объятия гостя, охотно раскрывшиеся ей навстречу.
– Что это вам вздумалось женить его? – с негодованием обратилась она к матери, после того как Мур усадил ее к себе на колени. – Да ведь он уже женат или почти женат; он обещал жениться на мне еще прошлым летом, когда в первый раз увидел меня в новом белом платьице с голубым поясом. Не правда ли, отец? (Дети Йорков не привыкли называть родителей – «папа» или «мама», подобного рода «нежностей» миссис Йорк не допускала.)
– Как же, моя девочка, конечно, обещал; я сам свидетель; но заставь-ка его повторить свое обещание, Джесси; молодые люди часто оказываются обманщиками.
– Нет, он не обманщик; он слишком красив, чтобы быть обманщиком, заявила Джесси, закинув голову и глядя в глаза своему любимцу взглядом, полным несокрушимого доверия.
– Красив! – воскликнул Йорк. – Вот это как раз и доказывает, что он негодяй.
– Для обманщика он слишком печален, – вмешался тихий голосок из-за кресла отца, – если бы он постоянно смеялся, я бы поверила, что он может забыть о своем обещании, но он всегда задумчив.
– Твой сентиментальный красавчик – первый плут в мире! – заметил мистер Йорк.
– Но он вовсе не сентиментальный!
Мур обернулся и удивленно, хотя и с улыбкой, взглянул на девочку.
– Почему ты думаешь, что я не сентиментален?
– Так по крайней мере сказала одна дама.
– Voilà, qui devient intéressant![74] – воскликнул мистер Йорк, пододвигая кресло ближе к огню. – Одна дама! Тут уже пахнет романтикой! Кто же это? Ну-ка, Роза, шепни отцу на ухо ее имя, да тихонько, чтобы он не услышал.
– Ты ведешь себя чересчур нескромно, Роза, – раздался ледяной голос миссис Йорк, способный заморозить любое веселье, – и ты, Джесси, тоже; детям, в особенности девочкам, полагается молчать в присутствии старших.
– Так на что же нам дан язык? – бойко спросила Джесси, а Роза только взглянула на мать, и взгляд ее говорил о том, что она запомнила замечание матери и призадумается над ним; действительно, минуты две спустя она спросила:
– А почему же в особенности девочкам?
– Хотя бы потому, что я так говорю; и еще потому, что скромность и сдержанность – лучшее украшение девушки.
– Дорогая миссис Йорк, – заметил Мур, – ваши правила безукоризненны, в таком же духе всегда высказывается и моя сестра; однако мне кажется, что к этим девочкам они еще не применимы. Разрешите Розе и Джесси говорить со мной вполне свободно и непринужденно, не то я лишусь самого большого удовольствия, какое здесь нахожу. Я люблю слушать их болтовню, мне становится веселее на душе.
– Не правда ли? – подхватила Джесси. – Вам веселее с нами, чем с нашими сорванцами-братцами? Матушка и сама называет их грубыми.
– Да, моя крошка, гораздо веселее. Целый день я только и вижу вокруг себя грубиянов.
– Всех занимают одни мальчики, – продолжала Джесси, – наши тети и дяди, кажется, думают, что их племянники лучше, чем племянницы, а когда к обеду приходят гости, они разговаривают только с Мэттью, Мартином и Марком, а со мной или с Розой никогда. Но мистер Мур наш друг, и мы его не отдадим. Только помни, Роза, он больше мой друг, чем твой. Он мой собственный знакомый! – И она предостерегающе подняла свою маленькую ручку.
Роза привыкла повиноваться мановению этой ручки; ее воля ежедневно подчинялась воле маленькой взбалмошной Джесси; младшая сестра во многом ею руководила и повелевала. Во всех случаях, когда можно было покрасоваться и развлечься, на первое место выступала Джесси, а Роза скромно отходила в тень; когда же дело касалось жизненных будней, трудов, забот и лишений, Роза добровольно брала на себя сверх своей доли и часть сестриной. Джесси уже решила, что она со временем выйдет замуж, а Роза должна оставаться старой девой, чтобы жить при ней, ухаживать за ее детьми, вести ее хозяйство. Такие отношения нередко складываются между сестрами в тех семьях, где одна сестра хороша собой, а другая нет. Здесь же, если одну из девочек и можно было считать привлекательнее другой, то это была именно Роза; черты лица у нее были тоньше и правильнее, чем у хорошенькой Джесси. Зато Джесси, помимо живости ума и душевной пылкости, наделена была еще и обаянием, умением пленять кого угодно, когда угодно и где угодно. Роза обладала благородным и развитым умом, любящим, преданным, великодушным сердцем, но не обаянием.
– Ну, пожалуйста, Роза, скажи мне имя тон дамы, которая говорила, что я вовсе не сентиментальный.
Розе представлялась отличная возможность подразнить Мура, если бы она умела это делать, но простодушная девочка только коротко ответила:
– Не могу. Я не знаю ее имени.
– Ну хотя бы опиши мне ее, как она выглядит? Где ты ее видела?
– Когда мы с Джесси ездили в Уинбери в гости к Кэт и Сьюзен Пирсон, они тогда только что вернулись домой из пансиона, – в гостиной были и взрослые дамы, – они сидели кучкой в уголке и говорили о вас.
– И ты никого из них не знаешь?
– Знаю Ханну, Гарриет, Дору и Мэри Сайкс.
– И что же, они меня ругали?
– Некоторые – да; они называли вас мизантропом; я даже запомнила это слово и потом посмотрела в словаре: оно означает «человеконенавистник».
– И что же еще они говорили?
– Ханна Сайкс сказала, что вы надутый фат.
– Час от часу не легче, – воскликнул, смеясь, мистер Йорк. – Прекрасно! Ханна, это которая – рыжая? Славная девушка, только полоумная.
– Ну, на этот раз она оказалась вполне умной, – чем я не надутый фат! И что же дальше, Роза?
– Мисс Пирсон сказала, что вы любите порисоваться и что с вашим бледным лицом и черными волосами вы представляетесь ей каким-то сентиментальным чудаком.
Мистер Йорк опять рассмеялся, улыбнулась даже миссис Йорк.
– Вот видите, вы занимаете воображение наших дам, а вам и невдомек, заметила она. – Однако эта же мисс Пирсон, несмотря на свой возраст, была бы не прочь поймать вас в свои сети: она имеет на вас виды с самого вашего приезда сюда.
– А кто же защитил меня, Роза? – спросил Мур.
– Я не знаю этой дамы, потому что она не бывает у нас, но в церкви я вижу ее каждое воскресенье; она сидит неподалеку от кафедры. Я всегда смотрю на нее и забываю смотреть в молитвенник; она точь-в-точь, как девушка с голубем, что на картине у нас в столовой, у этой незнакомки такие же большие глаза и прямой нос и лицо тонкое и правильное, какое-то ясное.
– И ты не знаешь, кто она? – воскликнула Джесси с видом крайнего изумления. – Как это похоже на нашу Розу, мистер Мур! Я часто замечаю, что моя сестрица витает в облаках, а не живет с нами на земле; она иногда и понятия не имеет о том, что знают решительно все! Подумать только – каждое воскресенье она отправляется в церковь, не сводит там глаз с одной и той же особы и даже не догадывается узнать ее имя! Она имеет в виду Каролину Хелстоун, племянницу нашего священника; я помню, как все это было: мисс Хелстоун очень рассердилась тогда на Энн Пирсон и возразила ей: «Роберт Мур вовсе не рисуется и ничуть не сентиментален, вы глубоко ошибаетесь в нем, а вернее, просто никто из вас его не знает». Хотите, я опишу вам ее внешность? Я сумею рассказать, как человек выглядит и как одет, получше, чем Роза.
– Ну-ка, послушаем.
– Она милая, даже очень хорошенькая; у нее белая точеная шея, длинные локоны светло-каштановые и очень мягкие; разговаривает она спокойно, приятным, чистым голосом, да и все движения у нее мягкие и сдержанные; на ней чаще всего светло-серое шелковое платье; вся она с ног до головы такая аккуратненькая! И одета со вкусом, все у нее изящно – и платье, и туфли, и перчатки! Вот такой и должна быть, по-моему, настоящая леди, и когда я вырасту, я стану такой же, как она. Тогда я вам понравлюсь? Вы и вправду женитесь на мне?
Мур ласково потрепал Джесси по головке; казалось, он хотел было привлечь ее к себе, но передумал и даже слегка отстранил.
– Я вам не нравлюсь? Вы меня отталкиваете?
– Ах, Джесси, ты и сама меня не любишь, никогда не зайдешь навестить!
– Но вы меня не приглашали!
Тут Мур торжественно пригласил обеих девочек нанести ему завтра визит, пообещав купить им подарок в Стилбро, куда ему придется съездить рано утром, – какой именно, он не открыл, пусть сами придут и увидят. Джесси хотела что-то сказать, как вдруг один из мальчиков перебил ее:
– Знаю я эту мисс Хелстоун, о которой вы столько наболтали; это противная девица – и ничего больше! Я ее терпеть не могу! Я терпеть не могу вообще всех женщин. На что они нужны?
– Мартин! – крикнул отец.
Мальчик обернул к нему полусердитое, полунасмешливое лицо.
– Пока ты еще маленький фанфарон, но я вижу, что из тебя выйдет большой фат! Так вот, запомни свои теперешние слова: давай-ка запишем их. – Он вынул записную книжечку в сафьяновом переплете и что-то написал в ней. – Лет через десять, Мартин, если мы оба будем живы, я напомню тебе наш сегодняшний разговор.
– Я и тогда скажу то же самое, я всегда буду ненавидеть женщин. Это просто куклы, они думают только о нарядах, им только бы повертеться и покрасоваться перед мужчинами; нет, я никогда не женюсь, лучше оставаться холостяком.
– Смотри же не изменяй своим взглядам! Эстер, – обратился мистер Йорк к жене: – И я был в его возрасте точно таким же лютым женоненавистником, но когда мне исполнилось года двадцать три, – я, помнится, тогда путешествовал по Франции и Италии и невесть где еще! – я начал перед сном накручивать волосы на папильотки, продел серьгу в ухо и готов был бы продеть ее в ноздрю, если бы ввели такую моду; и все ради того, чтобы нравиться дамам, пленять их; то же самое будет и с тобой. Мартин.
– Со мной? Вот уж никогда! У меня есть голова на плечах. Ох, и смешон же ты был, отец! А я клянусь всю жизнь одеваться так же просто, как сейчас. Мистер Мур, глядите, я хожу в синем с ног до головы, и в школе надо мной смеются и дразнят меня матросом. Я же смеюсь еще громче и называю их сороками и попугаями, так как у них сюртучки одного цвета, жилеты другого и панталоны третьего; я всегда буду носить только синее и ничего, кроме синего; я считаю, что одеваться пестро – унижать свое достоинство.
– Через десять лет, Мартин, на твой привередливый вкус не угодит ни один портной, какие бы разнообразные ткани любого цвета он тебе ни предлагал; ни в одной парфюмерной лавке ты не найдешь духов, достаточно изысканных для твоего изощренного обоняния.
Мартин презрительно улыбнулся, но ничего не добавил; вместо него заговорил Марк, – он стоял у небольшого столика в углу комнаты, перебирая книги. Мальчик заговорил очень медленно и спокойно, причем на лице у него застыло ироническое выражение.
– Мистер Мур, вы, может быть, полагаете, что мисс Каролина Хелстоун сделала вам комплимент, сказав, что вы не сентиментальны; вы смутились, услыхав об этом, – значит, вы были польщены; вы покраснели, точь-в-точь как у нас в классе один тщеславный мальчишка, который считает необходимым краснеть, когда его хвалят. Я проверил это слово в словаре, мистер Мур, оно означает – окрашенный чувствительностью. Но дальше корень этого слова объясняется так: «Мысль, идея, понятие». Следовательно, сентиментальный человек – это тот, у кого есть мысли, идеи, понятия; не сентиментальный человек лишен мыслей, идей, понятий.
Мальчик не улыбнулся, не посмотрел вокруг, рассчитывал на одобрение; он просто сказал то, что хотел, – и замолчал.
– Ma foi! Mon ami, – сказал Мур, – ce sont vraiment des enfants terribles, que les votres![75]
Роза, внимательно слушавшая Марка, возразила ему:
– Да, но мысли, понятия и идеи бывают разные – и хорошие и дурные; под «сентиментальными», очевидно, подразумеваются дурные или во всяком случае мисс Хелстоун понимала это в таком смысле, она ведь не бранила мистера Мура, а защищала его.
– Ах ты моя милая маленькая заступница, – сказал Мур, ласково взяв Розу за руку.
– Да, она защищала его, – повторила Роза, – как сделала бы и я на ее месте, потому что остальные говорили о нем дурно.
– Дамы всегда дурно говорят о людях, – заметил Мартин, – это у них в крови.
Тут в разговор вмешался Мэттью:
– Ну и балбес наш Мартин! Вечно рассуждает о том, чего не понимает.
– Рассуждать о чем угодно, – это мое право свободного человека, отпарировал Мартин.
– Да, но ты слишком часто пользуешься этим правом, – вернее, даже злоупотребляешь им и тем самым доказываешь, что тебе следовало бы родиться рабом, – продолжал старший.
– Рабом! И это Йорк осмеливается говорить Йорку! Этот субъект, – Мартин привстал и указал пальцем на брата, – как видно, забывает о том, что известно каждому фермеру в Брайерфилде, – что у нас у всех в семье такой крутой изгиб ступни, что под ней может протечь струйка воды, а это доказывает, что в роду Йорков не было рабов на протяжении трех столетий.
– Ах ты фигляр! – бросил Мэттью.
– Мальчики, замолчите! – приказал Йорк. – Мартин, какой ты задира! Вечно затеваешь ссору!
– Неужели? Разве это справедливо? Кто затеял, я или Мэттью? Я с ним даже не разговаривал, а он вдруг объявил, что я болтаю как балбес!
– Да, как самонадеянный балбес! – повторил Мэттью.
При этих словах миссис Йорк начала беспокойно раскачиваться, – грозный признак, часто предвещавший истерический припадок, особенно в тех случаях, когда ей казалось что кто-то обижает Мэттью.
– Почему я должен сносить всякие дерзости от Мэттью? Кто дал ему право грубить мне? – запальчиво крикнул Мартин.
– Никто не давал ему такого права, друг мой, – примирительным тоном сказал мистер Йорк, – но прости своему брату до семидесяти семи раз.
– Всегда одно и то же, всегда поступки противоречат словам, пробормотал Мартин, направляясь к двери.
– Куда ты идешь, сын мой? – спросил мистер Йорк.
– Туда, где я не буду подвергаться оскорблениям, если в этом доме мне удастся найти такое место.
Мэттью презрительно рассмеялся; Мартин, дрожа всем своим худеньким телом, бросил на брата красноречивый взгляд, – видно было, что он едва сдерживается.
– Я полагаю, вы не станете возражать, если я вас покину? – спросил он.
– Нет, нет, ступай, мой мальчик, но советую тебе не быть злопамятным.
Мартин удалился, а Мэттью все еще презрительно смеялся. Роза, приподняв свою изящную головку с плеча Мура, пристально и серьезно взглянула на старшего брата и сказала:
– Мартин огорчен, а тебя это радует, но я предпочла бы быть Мартином, а не тобой. Мне противен твой характер.
Тут Мур, желая предотвратить семейную сцену или хотя бы не присутствовать при ней, – ибо всхлипывания миссис Йорк были весьма зловещими, – встал, поцеловал Джесси и Розу и еще раз напомнил им, что ждет их у себя завтра днем. Простясь с хозяйкой дома, он спросил мистера Йорка: «Не можете ли вы уделить мне минутку?» – и тот проводил его до вестибюля, где и состоялась их краткая беседа.
– Не найдется ли у вас места для хорошего работника? – спросил Мур.
– Нелепый вопрос в наше время, когда у каждого хозяина не хватает работы и для своих хороших работников.
– Вы оказали бы мне большую услугу, взяв к себе одного человека.
– Друг мой, я никого больше не могу взять к себе, даже если я этим окажу услугу всей Англии.
– Я непременно должен найти для него какую-нибудь работу.
– Да кто это?
– Вильям Фаррен.
– Ну что ж, Вильяма я знаю. На редкость честный человек.
– Он без работы уже три месяца, а семья у него большая, и без его заработка им не прожить. Он был в депутации ткачей, которая явилась ко мне сегодня утром с жалобами и угрозами; Вильям не угрожал мне, он только просил меня повременить, – не очень спешить с новыми машинами. Но ведь вы знаете, я этого сделать не могу, на меня давят со всех сторон, я вынужден спешить. Объяснять им это я не стал и отослал их прочь, а одного упрятал в тюрьму, негодяя, который проповедует вон в той молельне, – и, надеюсь, его отправят на каторгу.
– Уж не Моисея ли Барраклу?
– Его самого.
– И ты отдал его в руки властей? Отлично! Из мошенника ты сделал мученика. Умно – нечего сказать!
– Во всяком случае, справедливо. Но сейчас мне важно другое – так или иначе обеспечить Фаррена работой, и в этом я рассчитываю на вас.
– Ну и ну! – воскликнул Йорк. – Да какое же ты имеешь право рассчитывать, чтобы я заботился об уволенных тобой рабочих? Мне-то какое дело до всех твоих Фарренов и Вильямов! Правда, я слышал, что он честный человек, но не обязан же я помогать всем честным людям в Йоркшире. Ты еще скажешь, что мне не так трудно это сделать? Трудно или легко, но я этого не сделаю!
– А все-таки, мистер Йорк, какое дело могли бы вы найти для него?
– Найти для него дело! Да ты заставишь меня заговорить с тобой таким языком, каким я не привык разговаривать с гостями! Не пора ли тебе домой? Вот дверь, отправляйся!
В ответ на это Мур уселся на стул.
– Вам трудно взять его на фабрику, – допустим; но в вашем поместье может найтись для него занятие.
– Мне всегда казалось, что тебе наплевать на наших lourdauds de paysans,[76] Боб. Отчего вдруг такая перемена?
– Вот отчего: этот парень высказал мне чистую правду, а я ответил ему так же грубо, как и всем остальным, кто нес чепуху; в ту минуту на фабричном дворе я не мог поступить иначе. Но его лицо сказало мне яснее всяких слов, как тяжко ему приходится в последнее время. Да что там толковать! Возьмите его.
– Раз это тебя так волнует, бери его к себе, придумай что-нибудь.
– Будь у меня возможность что-нибудь придумать, я бы давно это сделал, но сегодня утром я получил несколько писем и теперь ясно вижу, что нахожусь на краю гибели: на экспорт во всяком случае рассчитывать нечего. Если ближайшее время не принесет перемен, если не забрезжит надежда на мир, не будут отменены Приказы Совета и не откроются пути в Америку, то я и не знаю, откуда ждать спасения. Вокруг меня такая тьма, словно я замурован в скале! Так что с моей стороны просто нечестно делать вид, будто я могу обеспечить человеку надежный заработок.
– Пройдемся немного по саду, сегодня такая звездная ночь, – предложил мистер Йорк.
Они вышли на воздух и принялись расхаживать рядом по белой от инея площадке перед домом.
– Ну, решайте же с Фарреном, – настаивал Мур. – У вас большие фруктовые сады возле фабрики, возьмите его в садовники, он хорошо знает это дело.
– Ладно, будь по-твоему. Завтра я пошлю за ним, и мы что-нибудь придумаем. А теперь, друг мой, я вижу, тебя тревожит и твое собственное положение?
– Да. Еще один крах, который я могу отдалить, но предотвратить бессилен, и имя Мура окончательно исчезнет из коммерческого мира, а вы знаете, что у меня было самое искреннее желание выплатить все долги и полностью восстановить старую фирму.
– Деньги – вот все, что тебе нужно!
– Разумеется, но с таким же успехом можно сказать: дыхание – вот все, что нужно умершему.
– Я знаю, деньги не заводятся только оттого, что они нужны, и если бы у тебя на руках были жена и дети, как у меня, я, может быть, и считал бы твое положение безнадежным. Однако перед человеком молодым и неженатым могут открыться особые возможности; до меня доходят толки о том, что ты собираешься жениться то на одной девице, то на другой, но я не особенно им верю!
– И правильно делаете! Куда уж там! Я и не думаю о женитьбе. Я даже слова «женитьба» не могу слышать, до того это кажется мне сейчас несбыточным и нелепым. Любовь и супружество – излишняя роскошь, доступная только богатым, не задумывающимся над тем, как им прожить завтрашний день; или же, напротив – безрассудный, отчаянный шаг, последняя радость неудачника, которому уже не подняться со дна.
– Я бы на твоем месте рассудил иначе: чем падать духом, искал бы лучше хорошую жену с хорошим приданым.
– Где же я ее найду?
– А если такой случай представится, ты им воспользуешься?
– Не знаю. Это зависит от многого.
– Женился бы ты на старухе?
– Уж лучше дробить камни на мостовой!
– Я тебя понимаю. А уродливую взял бы?
– Бр-р! Уродство мне ненавистно, я поклонник красоты; юное, красивое, нежное личико радует мой взор и сердце, а унылые, грубые, мрачные лица мне отвратительны; меня привлекает мягкость, изящество, нежные краски, а грубость отталкивает. Нет, на уродливой женщине я не женюсь.
– Даже на богатой?
– Даже на осыпанной драгоценностями. Я не смог бы ни полюбить ее, ни привязаться к ней, и вскоре она стала бы мне ненавистна. Если жена окажется не в моем вкусе, она найдет во мне тирана или, что еще хуже, человека чужого и равнодушного.
– Ну, а если бы ты женился на честной девушке, богатой, с добрым нравом, но некрасивой, – неужели ты не мог бы примириться с тем, что она скуласта, что у нее большой рот и рыжие волосы?
– Нет, ни за что, говорю прямо. В жене я хочу видеть изящество и еще то, что я считаю красотой.
– И бедность, и малышей, которых ты не в состоянии прокормить и одеть, и мать их, вечно озабоченную, преждевременно увядшую, и, наконец, банкротство, унижение и тяжелую борьбу за существование до конца своих дней.
– Полно вам, Йорк!
– Если ты настроен романтически, Роберт, может быть, даже влюблен, продолжать этот разговор бесполезно.
– Я вовсе не романтичен. В моей душе нет и следа романтики так же, как в сушильнях, вон там, на поле, нет и следа сукон.
– Всегда прибегай к таким сравнениям, это в моем вкусе. И никакая любовь не заставит тебя отказаться от твоих взглядов?
– Мне кажется, я достаточно ясно высказался. Мне любить? Чепуха!
– Отлично. Если у тебя сердце и разум холодны и трезвы, почему бы тебе не воспользоваться случаем, если он представится? Так что жди и дождешься.
– Вы говорите как оракул, Йорк.
– Может быть, я в некотором роде и оракул. Правда, я ничего не обещаю и ничего не советую, но прошу тебя: не унывай, а подвернется счастливый случай – не упусти его.
– Астрономический альманах моего тезки[77] не мог бы выразиться более осторожно!
– А пока твое время не пришло, ты меня не интересуешь, Роберт Мур; ты мне не родня, ты мне никто. Потеряешь ли ты или приобретешь состояние – не моя печаль! Ступай-ка домой – уже пробило десять, и мисс Гортензия, наверное, беспокоится!
ГЛАВА X
Старые девы
Время шло своей чередой, и весна расцветала. Облик Англии изменился к лучшему. Ее луга зазеленели, холмы оделись свежим покровом, сады украсились цветами; но жизнь в стране не улучшилась, бедняки по-прежнему бедствовали, предприниматели вконец разорялись. Торговля в некоторых отраслях была на грани катастрофы, ибо война все не кончалась; лилась кровь Англии, истощалось ее богатство, и все во имя каких-то бессмысленных целей. Правда, с Пиренейского полуострова изредка приходили известия о победах британского оружия, но в промежутки между ними по всему миру гремела наглая похвальба Наполеона по поводу его нескончаемых триумфов. Те, кто страдал от тягот войны, дошли до предела терпения, находя безнадежной эту затянувшуюся войну против, как им казалось, неодолимой силы, – одни считали ее неодолимой со страха, другие потому, что это было им выгодно. Они требовали заключения мира на любых условиях: люди, подобные Йорку и Муру, и тысячи других, доведенных войной до грани банкротства, настаивали на этом с энергией отчаяния. Они устраивали собрания, произносили речи, составляли петиции о том, в чем видели свое единственное спасение; какой ценой будет куплен этот благословенный мир, их вовсе не интересовало.
Каждый человек в той или иной мере эгоистичен; если же людей что-либо объединяет, то эгоизм сказывается в них с особой силой. Английский коммерсант не является исключением из этого правила; напротив, все торговое сословие ярко его подтверждает, ибо оно занято одной только мыслью – о наживе; коммерсантов не волнуют никакие национальные интересы, кроме расширения английской (то есть их собственной) торговли. Благородство, бескорыстие, высокое чувство чести – все это давно уже умерло в их сердцах. Если бы страной управляли только они, то правительство слишком часто проявляло бы позорное смирение, руководствуясь, однако, не учением Христа, а скорее внушениями Маммоны. Во время последней войны английские коммерсанты не только стерпели бы от французского завоевателя пощечину, но даже подставили бы ему и другую щеку; не только отдали бы Наполеону верхнее платье, но вежливо предложили бы и сюртук, и даже жилет, если бы он этого потребовал. Они попросили бы только разрешения оставить себе ту принадлежность костюма, где находится карман с кошельком. В них не заговорило бы мужество, они бы и не подумали о сопротивлении, пока корсиканский разбойник не протянул бы руку к их драгоценному кошельку; тогда, и только тогда, они с яростью английских бульдогов вцепятся грабителю в горло и, не разжимая зубов, будут на нем висеть – ожесточенные и неумолимые – до тех пор, пока не вырвут у него свое сокровище. Выступая против войны, торговцы красноречиво говорят о своей ненависти к ней как к дикому варварству; послушать их, так подумаешь, что они чрезвычайно гуманны и, главное, преисполнены самых лучших чувств к своим соотечественникам. Однако это не так. Большинство из них – люди ограниченные, черствые, не питающие никаких добрых чувств ни к одному сословию, кроме своего собственного, равнодушные, даже враждебные ко всем остальным представителям рода человеческого; они считают их бесполезными и не признают за ними даже простого права на существование; кажется, им жаль даже воздуха, которым те дышат, и, уж конечно, они уверены, что желание низших классов пить, есть и жить в сносных условиях просто нелепо. Все, что предпринимают другие люди, помогая друг другу, обучая себе подобных или доставляя им радость, их не касается; они не дают себе труда этим поинтересоваться; всякого, кто не занимается торговлей, они обвиняют в том, что он даром ест хлеб и влачит бесполезное существование. Не дай Боже нашей Англии превратиться в нацию лавочников.
Как мы уже знаем, Мур отнюдь не был преисполнен самоотверженных патриотических чувств, и знаем также, какие обстоятельства вынуждали его сосредоточивать все свои помыслы и всю энергию на собственном преуспеянии. Очутившись на краю гибели во второй раз в жизни, он изо всех сил боролся против тех общественных тенденций, которые могли бы снова сбросить его вниз. Он прилагал все усилия к тому, чтобы вызвать на севере движение против войны, стараясь найти поддержку у людей более богатых и влиятельных, чем он сам; правда, временами у него мелькала мысль, что от всех требований его партии к правительству толку мало. Когда он слышал, что Бонапарт угрожает всей Европе и вся Европа вооружается, чтобы сопротивляться ему, когда видел, что угроза нависла над Россией и эта суровая Россия в гневе поднялась на защиту своей скованной морозом земли, своих диких рабских вотчин, своего мрачного деспотизма от тяжелой пяты, от тирании чужеземного захватчика, он понимал, что Англия, свободная страна, не может заставить своих сынов идти на соглашение и подчиниться условиям алчного, бесчестного французского владыки. Когда время от времени с полуострова приходили известия о военных действиях Веллингтона, олицетворения Англии на Пиренеях, о его движении от успеха к успеху, об его действиях, обдуманных, неторопливых, но уверенных и упорных, когда Мур читал на страницах газет собственные сообщения лорда Веллингтона, документы, написанные Скромностью под диктовку Истины, он в глубине души понимал, что на стороне британских войск стоит бдительная, выносливая, подлинная, а не показная сила, которая в конечном счете должна принести победу своей стране.
В конечном счете – да! Но до этого еще далеко, а к тому времени он сам, фабрикант Мур, будет раздавлен и мечты его развеются в прах. Значит, нужно думать только о себе, добиваться своего, взять в свои руки свою судьбу.
И он так рьяно защищал свои интересы, что это вскоре привело к разрыву отношений между ним и старым тори, его приятелем-священником. Они поссорились при встрече, затем обменялись ядовитыми письмами в газетах; Хелстоун назвал Мура якобинцем и перестал бывать у него, не разговаривая даже при случайных встречах; он также весьма решительно потребовал от своей племянницы прекратить знакомство с обитателями лощины и отказаться от занятий французским языком.
«Скверный и легкомысленный язык, – добавил он. – Да и вся хваленая французская литература тоже скверная и легкомысленная, очень вредная для женского ума. И кто только ввел эту глупую моду учить женщин французскому языку, – заметил он мимоходом. – Он им вовсе не нужен; это то же самое, что кормить рахитичного ребенка кашицей на воде; Каролине незачем заниматься французским языком и поддерживать знакомство со своими родственниками – это опасные люди!»
Хелстоун ожидал возражений, даже слез. Его мало интересовали чувства Каролины; однако он смутно догадывался, что она любит бывать у Муров и что ее радуют редкие визиты Роберта. От него не укрылось, что если Мелоун заходил провести у них вечер и всячески старался занять и развлечь его племянницу, – дергал за уши почтенную черную кошку, любившую поваляться на скамеечке у ног своей хозяйки, или же, выйдя в сад с охотничьим ружьем, принимался, пока не стемнело, палить по сарайчику, не забыв при этом оставить все двери в доме распахнутыми настежь, с тем чтобы ежеминутно забегать, шумливо сообщая о своем попадании в цель или промахе, – Каролина, невзирая на эти увлекательные забавы, старалась незаметно ускользнуть и скрывалась у себя в комнатке до самого ужина. Напротив, стоило зайти к ним в гости Муру, который не заигрывал с кошкой, разве только брал ее на колени или позволял ей влезать к себе на плечи и с мурлыканием тереться мордой о его щеки, не оглушал обитателей дома ружейной пальбой, от которой в воздухе разливался едкий запах пороха, не шумел и не хвастал, как эта же самая Каролина не покидала гостиной и, по-видимому, находила большое удовольствие в шитье подушечек и вязанье носков для благотворительных корзин.
Она держалась всегда очень скромно, и Роберт не обращал на нее внимания, лишь изредка заговаривая с ней; но мистер Хелстоун не принадлежал к числу добродушных пожилых дядюшек, которых легко провести; он умел смотреть в оба и однажды увидел их в минуту расставания. Он заметил, как их взгляды встретились всего лишь на мгновение; всякого другого растрогал бы этот взгляд, в котором не было ничего предосудительного и светилась радость; то не был многозначительный взгляд двух сговаривающихся любовников – между ними ведь не существовало любовной тайны; не было в нем ни лукавства, ни хитрости; только взгляд Мура сказал Каролине, что у нее ясные, кроткие глаза, а глаза Каролины выразили восхищение его смелым, открытым взглядом; каждый из них по-своему любовался другим: Мур слегка улыбнулся, Каролина слегка покраснела. Хелстоун чуть не набросился на них, так ему стало досадно – но почему же? В этом, пожалуй, он и сам не отдавал себе отчета, однако, будь его воля в эту минуту, он, кажется, отхлестал бы Мура хлыстом, а Каролине надрал уши. Если бы его спросили, чем они заслужили такое суровое наказание, он разразился бы яростной речью против кокетства и любовных шашней и поклялся бы, что не допустит в своем доме подобных глупостей.
Все эти соображения вместе с причинами политического характера склонили Хелстоуна к мысли о необходимости разлучить молодых родственников. Он объявил Каролине о своем решении однажды вечером, когда она сидела за работой у окна в гостиной и свет лампы падал прямо на нее. Он заметил, что она выглядит бледнее и смирнее обычного; не ускользнуло от его внимания и то, что за последние три недели она ни разу не произнесла имени Мура, да и сам он перестал бывать у них в доме. У Хелстоуна зародилось подозрение – уж не встречаются ли они тайно? Недолюбливая женщин, он всегда подозревал их во всяческих кознях и считал, что за ними нужен глаз да глаз. Тоном, не допускающим возражений, он потребовал от нее прекратить ежедневные визиты к Мурам; он ожидал, что она вздрогнет, что ее взор выразит мольбу; да, она слегка вздрогнула, но не подняла глаз от работы.
– Ты слышала, что я сказал? – спросил он.
– Да, дядя.
– Я надеюсь, ты меня послушаешься?
– Конечно, дядя.
– И чтобы не было никаких записочек, никакого общения между тобой и Гортензией. Убеждения этой семьи мне не нравятся; они – якобинцы!
– Хорошо, – негромко ответила Каролина.
Итак, она послушна его воле. Румянец обиды не залил ее щеки, слезы не навернулись на глаза; ее сумрачно-задумчивое лицо не дрогнуло; да, она покорилась.
И покорность эта шла из самого сердца; требование дяди совпало с ее собственным желанием, – посещения домика стали для нее тягостны. Там ее не ждало ничего, кроме разочарования; любовь и надежда покинули это маленькое обиталище вместе с Робертом, который в нем почти не показывался. Когда же Каролина спрашивала о кузене, – впрочем, очень редко, ибо стоило ей произнести его имя, как лицо ее вспыхивало, – ей отвечали, что его нет дома, что он занят делами. Гортензия с тревогой говорила, что он убивает себя непосильным трудом; он буквально переселился в свою контору, и редко случалось, чтобы он пообедал дома.
Каролина могла видеть Роберта только в церкви, но и там она старалась не смотреть на него. Вместе с радостью это причиняло ей слишком много душевной боли, вызывало слишком много лишних волнений; ведь теперь она понимала, что ей не на что надеяться.
Но вот в одно пасмурное дождливое воскресенье, когда в церкви было мало прихожан и отсутствовали некие дамы, чьих нескромных глаз и острых язычков Каролина особенно побаивалась, она позволила себе взглянуть в ту сторону, где обычно сидел Роберт, и задержать на нем взгляд. Он сидел там один, Гортензия не решилась выйти из опасения, что дождь может испортить ее новую весеннюю шляпку. В продолжение всей проповеди Мур сидел неподвижно, с невеселым, отсутствующим видом, скрестив руки на груди и опустив глаза. Когда он бывал угрюм, лицо его казалось темнее, чем при хорошем настроении; вот и сегодня его щеки и лоб были особенно смуглыми, землистыми. Каролина инстинктивно поняла, всматриваясь в это сумрачное лицо, что мысли его заняты совсем незнакомыми ей и, видимо, не очень приятными делами; они витают где-то далеко не только от нее самой, но и от всего, что ей понятно и близко и о чем им случалось беседовать друг с другом. Мура отделяли от нее интересы и обязанности, недоступные ее пониманию.
Каролина задумалась о его взглядах, его жизни, его невзгодах, его судьбе; старалась постигнуть смысл таинственного слова «коммерческая деятельность», о которой имела лишь самое поверхностное представление, уяснить себе ее сложности, обязательства, требования, связанную с ней ответственность; старалась увидеть себя на месте «делового человека», понять, что он чувствует, к чему стремится; ей хотелось разглядеть жизнь в ее подлинной сущности, а не в романтическом свете. Напряженно думая, она уловила, как ей казалось, кое-какие проблески истины, и в ней пробудилась смутная надежда – этот слабый луч света может помочь ей найти путь к его душе.
«И в самом деле, – заключила она, – духовный мир Роберта совсем иной; я думаю только о нем, ему же некогда думать обо мне, он занят важными делами; одно только чувство владело моим сердцем за последние два года – любовь. Она жила в нем постоянно, никогда не угасая; совсем иные мысли занимают его ум и руководят его поступками. Но вот он встает, сейчас уйдет из церкви – служба ведь уже окончилась; посмотрит ли он в мою сторону? Нет, не захотел – ни одного раза не взглянул он на меня; это тяжело, – ведь один ласковый взгляд сделал бы меня счастливой на весь день, но – увы! – он не подарил мне его. Вот он и ушел; странно даже, как может болеть сердце из-за того, что кто-то на тебя не взглянул!»
Когда Мелоун, по своему обыкновению, зашел провести со священником воскресный вечер, Каролина после чая поспешила удалиться к себе в комнату, где в камине пылал веселый огонь, разведенный заботливыми руками Фанни, ведь на дворе было сыро и ветрено. Что оставалось ей делать, как не думать все об одном и том же, сидя в четырех стенах своей комнаты, в тишине и одиночестве? Каролина бесшумно шагала взад и вперед по ковру, опустив голову и скрестив руки на груди. Ей не сиделось на месте; лихорадочные мысли теснились у нее в голове; необычное возбуждение овладело ею.
Тишина царила в комнате, как и во всем доме; двойная дверь кабинета священника не пропускала голоса мужчин. Служанки сидели на кухне за книгами, которые, как сказала им их юная госпожа, можно читать и в воскресенье. Перед ней самой на столе лежала столь же нравоучительная книга, однако она ее не читала. Всевозможные мысли волновали ее, и она не могла сосредоточиться на благочестивых рассуждениях – они оставались для нее непонятными.
В ее памяти всплывали воспоминания о встречах с Муром: зимние вечера у пылающего камина; знойный день, проведенный вместе в лесной глуши Наннли; прелестные картины ласковой весны и золотой осени, когда они, сидя рядом в рощице, раскинувшейся по склону лощины, прислушивались к зову майской кукушки или вкушали дары сентября: орехи и спелые ягоды черной смородины. Каким удовольствием было для нее собирать поутру эти лесные лакомства в корзиночку, заботливо прикрывать листьями и цветущими веточками и потом угощать Мура, передавая ему ягоду за ягодой, орех за орехом, подобно птице, кормящей своего птенца!
Роберт стоял перед ней как живой: она ясно слышала его голос, ощущала прикосновение его ласковых рук. Но эти призрачные видения былой радости вскоре развеялись: лицо расплылось, голос замер; рука, сжимавшая ее пальцы, растаяла, а на лоб, где его губы только что запечатлели теплый поцелуй, теперь, казалось, упала холодная капля дождя.
Из зачарованного мира она вернулась к действительности; вместо привольного июньского леса увидела свою тесную комнатку; вместо пения птиц в густой листве различила, как дождь хлещет в окно; вместо шелеста теплого южного ветерка услышала завывание мрачного восточного ветра, и с ней рядом был уже не друг, а ее собственная смутная тень, падавшая на стену; эта тень в своих очертаниях представила ей поникшую фигуру с опущенной как бы в тяжком раздумье головой, и Каролина отвернулась от нее; в полном унынии опустилась она на стул и принялась рассуждать сама с собой. «Весьма вероятно, что я проживу лет до семидесяти, – здоровье у меня как будто хорошее; значит, передо мной еще целых полвека. Чему же отдать свои силы? Чем заполнить время, лежащее между сегодняшним днем и моим смертным часом? По-видимому, я не выйду замуж, Роберту я не нужна, – значит, мне не суждено иметь любимого мужа, заботиться о своих детях. До последнего времени я надеялась, что меня ждет обычная женская доля жены и матери, что это составит смысл моей жизни и ничего другого мне не придется искать; но теперь мне ясно, что этого не будет, что я останусь в девушках, увижу, как Роберт женится на другой, на богатой; а я никогда не выйду замуж. Для чего же я создана? Где мое место в жизни?»
Она вздохнула и продолжала думать: «Теперь я понимаю: над этим вопросом задумываются все старые девы. Правда, кое-кто решает его за них весьма просто: «Ваша участь – делать добро, помогать людям». В какой-то мере это правильно и, главное, очень удобно для тех, кто это проповедует; есть люди, склонные считать, что их ближние обязаны посвящать им свои заботы и свою жизнь, они же вознаградят их одними восхвалениями, называя добродетельными и благочестивыми. Но разве этого довольно? Разве это означает «жить»? Разве не мученичество такая вот жизнь, отданная на служение чужим людям из-за того, что у вас нет ничего своего, родного, чему вы могли бы посвятить свои силы, – разве не скрывается за ней страдание, неудовлетворенность, пустота? Мне кажется, это именно так. Разве добродетель состоит в самоотречении? Я в это не верю. Чрезмерное самоуничижение порождает деспотизм; чрезмерная уступчивость порождает эгоизм. Католическая религия предъявляет к своим служителям особенно суровые требования полного самоотречения и покорности, и, однако, нигде нет такого множества алчных деспотов, как среди католического духовенства. Каждый человек имеет какие-то свои права. Мне кажется, если бы каждый отстаивал свои права так же страстно, как мученик свою веру, это привело бы ко всеобщему счастью и благоденствию. Но что за странные у меня мысли! Правильно ли я рассуждаю? Кто знает!
Ну что ж, жизнь коротка: семьдесят лет пролетят как дым, как сновидение; и все человеческие тропы ведут к одному пределу – к могиле, к маленькой трещинке на поверхности огромного земного шара, борозде, в которую могучий сеятель с косой сбрасывает со стебля созревшие семена; там они лежат и смешиваются с прахом и снова дают всходы, после того как земля еще несколько раз совершит свой оборот. Все это происходит с телом, а душа, воспарив ввысь, складывает крылья на берегу зеркального моря огня и различает в этой горящей ясности отражение христианской троицы: Бога Отца, Бога Сына, Бога Духа, – по крайней мере такими словами принято выражать невыразимое, описывать то, что не поддается описанию. А что на самом деле происходит с душой – кто знает».
В камине догорал последний уголек; Мелоун ушел, колокольчик в кабинете священника возвестил час вечерней молитвы.
На следующий день Хелстоун отправился обедать в Уинбери к своему старому приятелю, преподобному Болтби, и Каролина в полном одиночестве бесконечно рассуждала сама с собой все об одном и том же: что ждет ее в будущем, какая жизнь ей предстоит. Фанни, то и дело забегая в ее комнату по разным делам, видела, что ее молодая хозяйка весь день сидит на одном месте, склонившись над какой-то вышивкой; она ни разу даже не подняла головы, чтобы сказать слово-другое служанке. Фанни наконец заметила, что погода сегодня прекрасная и не мешало бы барышне прогуляться, но Каролина ответила только:
– Слишком холодно.
– Уж очень вы прилежны сегодня, мисс Каролина, – продолжала служанка, подходя к ее рабочему столику.
– Я даже устала, Фанни!
– Так зачем же вы так работаете? Бросьте шитье, почитайте или развлекитесь немного.
– Как тоскливо у нас в доме, Фанни! Ты не находишь?
– Нет, мисс; мы с Элизой всегда вместе, и нам не скучно, а вот вы и в самом деле живете словно взаперти, вам следовало бы почаще ходить в гости. Послушайтесь меня: приоденьтесь-ка и ступайте выпить чаю запросто к мисс Мэнн или к мисс Эйнли; я уверена, они обе будут вам очень рады.
– Но у них тоже так уныло; мне кажется, все старые девы – пренесчастные создания.
– Ну, про них этого не скажешь, уж очень они пекутся о самих себе: все они эгоистки.
– Мисс Эйнли вовсе не эгоистка, Фанни, она всегда делает добро. Пока ее мачеха была жива, как заботливо она ухаживала за старушкой! А теперь, когда она одна-одинешенька на свете, не имеет ни братьев, ни сестер, ни одного близкого существа, она заботится о бедных и помогает им, сколько может. А вот о ней самой никто не подумает, ни у кого даже нет охоты навещать ее. А мужчины смеются над ней!
– Вот это уж не годится, мисс. Вы правы, она добрая и хорошая. Но мужчины ценят в женщинах только хорошенькое личико!
– И правда, схожу-ка я к ней, – воскликнула Каролина, вскакивая со стула. – И останусь у нее выпить чаю, если она предложит. Нехорошо пренебрегать людьми только потому, что они немолоды, нехороши собой и невеселы. Заодно навещу и мисс Мэнн; правда, она, может быть, примет меня нелюбезно, но с чего ей быть любезной? Что хорошего дала ей жизнь?
Фанни помогла Каролине убрать работу и одеться.
– Уж вы-то не останетесь в девушках, мисс Каролина, – сказала она, завязывая пояс коричневого шелкового платья и приглаживая густые шелковистые локоны. – Не ваша это участь.
Но Каролина, глядя на себя в зеркало, думала обратное; за последний месяц она очень переменилась – румянец поблек, под глазами легли тени, взгляд печален, словом, она уже не так хороша и свежа, как прежде. Она намекнула об этом Фанни, но Фанни, уклонившись от прямого ответа, заметила, что внешность людей иногда меняется, – впрочем, в молодости это ровно ничего не значит: она скоро поправится и снова станет румяной. Затем, решив, что теперь Каролина успокоилась, Фанни принялась с таким усердием кутать ее в теплые шали и платки, что девушка чуть не задохнулась и решительно запротестовала.
Каролина решила начать с менее приятного визита – к мисс Мэнн, которую, безусловно, нельзя было назвать приятной особой. До сих пор девушка не чувствовала к ней ни малейшего расположения и вместе с Робертом нередко подшучивала над ее странностями; как правило, Мур не склонен был насмехаться над людьми, в особенности над слабыми и униженными, но как-то раз ему случилось встретить мисс Мэнн у себя в доме, слышать ее разговор с Гортензией и как следует разглядеть ее. Затем он вышел в сад и, увидав свою юную кузину, ухаживающую за цветами, принялся забавы ради сравнивать ее цветущую юность, нежную и привлекательную, с морщинистой, мертвенно-бледной, не радующей взгляд старостью и шутливо повторять кислые рассуждения угрюмой старой девы так смешно, что Каролина не смогла удержаться от улыбки. Как-то раз, когда такой случай повторился, Каролина подняла глаза от пышного ползучего растения, которое она подвязывала к шпалере, и заметила:
– Ах, Роберт! Вы, я вижу, не благоволите к старым девам! И я попалась бы вам на язычок, будь я старой девой.
– Это вы-то старая дева! – возразил он. – Забавно услышать такое из ваших свежих, румяных уст. Я могу представить себе вас и в сорок лет скромно одетой, поблекшей, осунувшейся, но у вас сохранится вот эта прямая, тонкая линия носа, белый лоб, кроткий взгляд. Думаю, что и голос у вас останется того же тембра, как сейчас, и не станет таким надтреснутым, как у мисс Мэнн. Нет, вам нечего опасаться, Кэри! Даже и в пятьдесят лет вы не станете отталкивающей.
– Мисс Мэнн не виновата в своей внешности и тембре своего голоса, Роберт!
– Природа сотворила ее в минуту дурного настроения, заодно с колючками и шипами, а иных женщин она создала на заре майского дня, в те часы, когда кропила росой и лучами примулы в лугах и лилии на лесном мху.
* * *
Каролина застала мисс Мэнн в ее маленькой гостиной, где все, по обыкновению, блистало чистотой и дышало уютом. Несмотря на одиночество, старые девы, как правило, не опускаются, не становятся неряхами, и это, конечно, их большая заслуга; на полированной мебели и на ковре не было ни пылинки, на столе в вазе стояли свежие цветы, в камине пылал яркий огонь. Сама же мисс Мэнн, несколько натянутая и чопорно-опрятная, сидела и вязала: это было ее любимым занятием, потому что не требовало особых усилий. При виде Каролины она только чуть-чуть приподнялась с подушек в своем кресле-качалке; избегать каких бы то ни было волнений было главной задачей в жизни мисс Мэнн. С той самой минуты, как она спустилась из своей спальни вниз, она старалась настроиться на спокойный лад и уже погрузилась было в приятное полузабытье, когда внезапный стук в дверь все испортил. При виде мисс Хелстоун она не выказала особого удовольствия, сухо поздоровалась с ней, холодно пригласила присесть и, как только гостья уселась, вперила в нее свой холодный взгляд.
Выдержать взгляд мисс Мэнн было трудным испытанием. Роберт Мур подвергся ему однажды и потом никак не мог забыть. По его словам, взгляд мисс Мэнн был подобен взгляду Медузы; он высказывал опасение – не изменилась ли его плоть под воздействием этого взгляда, не происходит ли в ней какого-либо окаменения. Взгляд этот произвел на него такое впечатление, что он поспешно покинул мисс Мэнн и сразу направился к церковному домику; там, представ с расстроенным видом перед Каролиной, он немало позабавил ее просьбой немедленно поцеловать его, чтобы разрушить действие злых чар.
Приходится признать, что столь грозные глаза, как у мисс Мэнн, не украшают женщину. Большие, сильно навыкате, они смотрели на вас пристально, не мигая, – ни дать ни взять два стальных шарика, впаянные в голову, – и когда, уставясь на вас исподлобья, она принималась говорить своим глухим и монотонным голосом, без малейшего выражения или изменения интонации, вам и вправду начинало казаться, что перед вами каменный идол; но все это только казалось. Угрюмой ведьмой она была только с виду, так же как многие прелестницы – только по виду ангелы.
На самом же деле мисс Мэнн была честнейшей женщиной, с высоко развитым чувством долга; в свое время она взвалила на свои плечи такие тяжелые обязанности, от которых в ужасе отпрянули бы нежные создания с шелковистыми кудрями, ясными глазами и серебристым голоском. Ее не пугали самые страшные картины человеческого горя, она была способна на самоотверженные поступки, жертвовала и временем, и деньгами, и здоровьем, а заплатили ей за это черной неблагодарностью; и вот теперь ее основным, вернее, ее единственным недостатком была склонность осуждать весь род человеческий.
Эта черта тотчас же сказалась: не успела Каролина просидеть и пяти минут, как хозяйка дома, все еще не сводя с нее грозного взгляда Горгоны, принялась разносить в пух и прах все соседские семьи. Она предавалась этому занятию с самым рассудительным и холодным видом, словно хирург, кромсающий ножом бесчувственное тело. Она никого не пощадила, разобрала по косточкам всех своих знакомых, и всем было отказано в добрых свойствах. Когда ее гостья время от времени отваживалась вставить слово-другое в их защиту, хозяйка дома с презрением отмахивалась от нее. Но как ни жестоко расправлялась она со своими соседями, ее все еще нельзя было назвать злостной сплетницей: особого вреда она никому не желала, и сердце у нее, в сущности, было совсем не злым.
Каролина впервые поняла это сегодня и сейчас же упрекнула себя в несправедливом отношении к несчастной женщине; поэтому она постаралась выразить ей свое сочувствие если не словами, то хотя бы ласковым, приветливым тоном. Ей внезапно открылась вся горечь одинокой жизни, и изможденное, некрасивое, мертвенно-бледное лицо показалось уже менее отталкивающим. Девушка от всей души пожалела женщину, перенесшую столько горя, и ее взгляд красноречиво говорил об этой жалости; а ведь милое личико привлекательнее всего в те минуты, когда его оживляет сердечное участие. Заметив это, мисс Мэнн была тронута; она оценила внимание, проявленное столь неожиданно к ней, привыкшей встречать только холодность и насмешки, и доверчиво отвечала собеседнице. Старая дева не отличалась словоохотливостью, когда дело касалось ее собственной жизни, – ведь никому не интересно было ее слушать; но сегодня ее уста разомкнулись, и гостья не могла удержаться от слез, слушая горестное повествование о жестоких, медленно, но упорно подтачивающих силы страданиях. Не удивительно, что мертвенно-бледная мисс Мэнн походила на призрак; не удивительно, что она была угрюма и никогда не улыбалась; не удивительно, что она всячески избегала волнений и жаждала одного – покоя! Услышав историю ее жизни, Каролина вынуждена была признать, что следовало скорее восхищаться душевным мужеством мисс Мэнн, чем порицать ее за мрачность.
Читатель! Если тебе случится встретить человека, чью угрюмость ты не сможешь объяснить и она покажется тебе беспричинной, несносной, – знай, что этот человек скрывает свою рану, и рана эта болит, хоть она никому и не видна.
Мисс Мэнн почувствовала, что ее начинают понимать, и ей захотелось большего; ибо как бы мы ни были стары, некрасивы, унижены, раздавлены горем, пока в нашем сердце сохраняется искорка жизни – чуть тлеющий уголек, в нем не угасает и мучительная, острая жажда людского внимания и привязанности. Но страдалец лишен даже крохи участия; и вот когда уста его уже ссохлись от голода и жажды, когда все человечество, казалось, забыло об умирающем обитателе полуразрушенного жилища, божественное милосердие нисходит к несчастному и благодатная манна падает с небес на уста, которым уже отказано в земном хлебе. Евангельские обещания, которым мы внимали равнодушно в дни здоровья и юности, звучат теперь утешением у нашего ложа скорби; страдалец чувствует, что милосердный Бог заботится о нем, всеми забытом; он вспоминает о нежном сострадании Иисуса; потухающий взор смотрит за грань времени и видит отчий дом, и друга, и прибежище в Вечности.
Мисс Мэнн, тронутая добрым вниманием своей слушательницы, принялась во всех подробностях рассказывать ей о своей прошлой жизни. Она говорила одну только правду, с большой простотой и сдержанностью; она себя не превозносила и ничего не преувеличивала. Перед глазами Каролины вставал образ преданной дочери и сестры, которая многие годы самоотверженно и неустанно посвящала себя трудному уходу за неизлечимо больными, что, однако, не прошло для нее безнаказанным, – теперь ее самое снедал мучительный недуг; многим был ей обязан и один несчастный опустившийся родственник, – только ее помощь спасла и все еще спасает его от окончательного падения и гибели.
Каролина просидела у нее весь вечер, забыв о визите к мисс Эйнли. Расставшись с мисс Мэнн, она дала себе слово не замечать впредь ее недостатков и странностей, не смеяться над ней и, главное, не забывать и навещать ее хоть раз в неделю, – несчастной приятно будет видеть участие и уважение со стороны хотя бы одного человека; сейчас Каролина вполне искренне готова была подарить обездоленной женщине эти чувства.
По возвращении домой Каролина сказала Фанни, что она немного развлеклась, побывав в гостях, и очень рада, что послушалась ее совета. На следующий день она отправилась с визитом к мисс Эйнли. Эта соседка находилась в более стесненных обстоятельствах, чем мисс Мэнн, а между тем мисс Эйнли, этой почтенной, но обедневшей женщине было не по средствам держать служанку, она сама вела хозяйство, и только одна девушка с соседней фермы иногда приходила помогать ей.
Мисс Эйнли была не только беднее, но и еще невзрачнее мисс Мэнн. Даже в ранней молодости она, по всей вероятности, была нехороша собой; теперь же, в пятьдесят лет, она выглядела просто безобразной. При первом взгляде на ее отталкивающее лицо всякий, кроме очень воспитанного человека, невольно отшатывался с чувством досады и неприязни и составлял себе о ней предвзятое мнение. Кроме того, ее чопорность, манера держаться и разговаривать, одежда и весь внешний вид не оставляли никаких сомнений в том, что она старая дева.
Мисс Эйнли приветливо, хотя и несколько сухо, поздоровалась с Каролиной, но та не обиделась, зная, какое любвеобильное сердце прячется под ее накрахмаленной косынкой; все соседи, во всяком случае все соседки, знали это, никто не мог сказать худого слова о мисс Эйнли, хотя случалось, что какой-нибудь легкомысленный юнец или человек дурно воспитанный позволял себе посмеяться над ее уродливой внешностью.
Каролина сразу почувствовала себя как дома в этой крохотной гостиной; заботливая рука помогла ей снять шаль и шляпку и усадила ее на самое уютное место – у огня. Обе женщины, юная и пожилая, вскоре дружески беседовали, и Каролина невольно поддавалась тому влиянию, какое всегда оказывает на других чистый, самоотверженный, отзывчивый человек. Мисс Эйнли никогда не говорила о себе, всегда о других. Их недостатки ее не занимали; она стремилась помочь им в их нуждах, облегчить их страдания. Она была глубоко набожна, – ее можно было бы назвать «святой женщиной», – и, беседуя на религиозные темы, она прибегала порой к несколько высокопарным выражениям, давая повод для шуток и глумления недалеким насмешникам, неспособным правильно и справедливо судить о человеке. Они впадали в глубокое заблуждение: искренность не может быть смехотворной и всегда заслуживает уважения. Каким бы языком ни говорила религиозная или нравственная истина – красноречивым или бесхитростным, – ей следует внимать с благоговением. Тем же, кто не способен безошибочно отличить искренность от ханжества, следует воздерживаться от насмешек, ибо их смех может оказаться неуместным и они, полагая, что показывают свое остроумие, выказывают только неблагочестие.
Каролина знала о добрых делах мисс Эйнли, но не от нее самой; бедняки Брайерфилда только о них и говорили. Она не раздавала милостыню, для этого старушка была слишком бедна (впрочем, она обрекала себя на всевозможные лишения, чтобы вносить и свою посильную лепту); нет, она помогала людям как самоотверженная, не отступающая ни перед какими трудностями сестра милосердия, а не как дама-благотворительница. Она ухаживала за тяжелобольными, стараясь облегчить их страдания, ухаживала за последним всеми покинутым бедняком и всегда оставалась кроткой, скромной, ласковой и ровной в обхождении.
Но за все ее благодеяния судьба весьма скудно вознаградила ее. Бедняки привыкли к ее добрым делам и едва благодарили ее. Богатые только молча дивились, – должно быть, стыдясь ничтожности своих пожертвований в сравнении с этим подвигом самоотречения. Правда, многие дамы, – может быть, сами того не желая, – глубоко уважали ее, но только один человек, один-единственный, питал к ней самые дружеские чувства и ценил ее по достоинству; то был мистер Холл, священник Наннли. Он говорил, что за всю свою жизнь не встретил человека, который вел бы более святую жизнь, чем мисс Эйнли, и его суждение было вполне справедливым. Не думай, читатель, что характер мисс Эйнли – плод авторского воображения; нет, образец для ее портрета я взяла из реальной жизни.
Каролина с интересом присматривалась к этой женщине, открывшей ей сокровища своего сердца и ума; правда, глубокого ума она не увидела – всего лишь здравый смысл, зато доброты, деятельной, искренней любви к ближнему, терпеливости и кротости в ней было хоть отбавляй, и Каролина невольно преклонилась перед мисс Эйнли. Чего стоили ее собственные достоинства: любовь к природе, чувство прекрасного, душевная пылкость, восприимчивость и чуткость – в сравнении с добродетелями этой женщины? Все это лишь красивые формы эгоистического наслаждения; сейчас они потеряли цену в ее глазах.
И все же Каролина чувствовала не без грусти, что самоотречение, в котором мисс Эйнли нашла свой счастье, не для нее; такого рода жизнь, при всей ее чистоте и полезности, обрекала человека на одиночество, не согревала его любовью. Но, несомненно, убеждала себя Каролина, занимаясь делом, будешь чувствовать себя спокойнее. Нельзя вечно носиться со своими сердечными горестями, предаваться пустым воспоминаниям, растратить молодость в томительном бездействии и тоске и состариться после бесполезно прожитой жизни.
«Надо взять себя в руки, – решила она, – делать добро хотя бы из соображений благоразумия, если не по влечению сердца».
Она спросила мисс Эйнли, не может ли чем-нибудь помочь ей; та с радостью назвала ей кое-какие бедные семейства в Брайерфилде, которые желательно было бы навестить; сверх того, по ее просьбе, она дала ей сшить кое-что для детей, матери которых не умеют обращаться с иглой.
Придя домой, Каролина составила распорядок своего дня и дала себе слово строго ему следовать; она отвела определенное время для различных своих занятий, для поручений мисс Эйнли и, наконец, для прогулок, не оставив ни минуты для тех гнетущих раздумий, которые терзали ее в прошлое воскресенье.
Надо отдать ей справедливость, – она старалась строго следовать этому расписанию. Это было трудно, в особенности с непривычки, но помогало ей крепиться, рассеивало тоску, заполняло время и мысли; у нее становилось легче на душе от сознания, что она сделала людям что-то полезное, а иногда и приятное и облегчила их страдания.
Но – увы! – эта деятельность не вернула ей ни душевного мира, ни здоровья, она по-прежнему чахла, бледнела, становилась все печальнее; в ее памяти непрестанно звучало одно, – имя Роберта Мура, не умолкала элегическая песня о прошлых днях, а иногда эта песня сменялась стоном глубокого отчаяния; на сердце у нее лежал тяжелый камень, юная душа была подавлена горем. Словно зима пахнула ледяным дыханием на раннюю весну ее жизни и все сокровища ее души застыли в мертвом оцепенении.
ГЛАВА XI
Филдхед
И все же Каролина не хотела падать духом. Она призвала на помощь все свое душевное мужество, стараясь усилием воли побороть гнетущую тоску; но трудна борьба в одиночестве, когда нет ни свидетелей, ни советчиков, ни друзей и не от кого ждать поддержки, совета, сочувствия.
Все это изведала Каролина. Но острота страдания как бы подхлестывала ее. Твердо решив побороть смертельную боль, она делала все, чтобы заглушить ее. Никогда еще ее день не был так насыщен, ни минуты не сидела она без дела; в любую погоду она отправлялась гулять, подолгу бродила по уединенным местам и возвращалась домой только в сумерки, бледная, измученная, но, по-видимому, еще полная бодрости; едва успев снять шляпку и шаль, она, вместо того чтобы передохнуть, принималась расхаживать взад и вперед по комнате до тех пор, пока совсем не валилась с ног. Она утверждала, что тогда ей лучше спится, но, видно, ей это не очень помогало, ибо ночью, когда все в доме затихало, она металась на подушках или неподвижно сидела на краю постели, словно забыв о том, что пора отдыхать. Очень часто бедняжка плакала – нахлынувшее на нее отчаяние лишало ее всякой выдержки, и она становилась беспомощной как дитя.
Когда силы изменяли девушке, ее мучило искушение написать Роберту и поведать ему о том, что ей запрещено видеться с ним и с Гортензией, что она несчастлива и боится, как бы он не лишил ее своего расположения (нет, не любви) и совсем ее не забыл; что она просит помнить о ней и время от времени давать о себе весточку. Раза два она писала ему письма, но стыд и здравый смысл не позволили ей послать их.
Наконец она почувствовала, что дальше так продолжаться не может, что она не вынесет такого напряжения и ей необходимо найти какой-то выход. Ей очень хотелось бы покинуть Брайерфилд, уехать куда-нибудь далеко. И еще одна мысль все больше и больше завладевала ею: разыскать свою мать. Однако вместе с этим желанием возникало и сомнение – полюбит ли она ее, если им суждено встретиться? Поводов для таких опасений было достаточно; она никогда не слышала о своей матери ни одного доброго слова, – все, кто ее знал, отзывались о ней с холодком. Дядя, казалось, относился к невестке со скрытой неприязнью; пожилая горничная, недолго служившая у миссис Хелстоун после ее свадьбы, если и заговаривала о своей прежней госпоже, то всегда сдержанно и сухо, иногда называла ее странной, иногда говорила, что вообще отказывается понимать ее, – и дочери становилось больно от этих слов, и она невольно думала, что, пожалуй, лучше совсем не знать своей матери, чем встретить ее и не полюбить.
В конце концов Каролина решила, что спасение только в одном – найти для себя место гувернантки, ведь ничего другого она не умела. Один случай придал ей решимости поговорить об этом с дядей.
Для вечерних прогулок, как мы уже упоминали, Каролина выбирала обычно самые глухие, уединенные места; но где бы ни случалось ей гулять – по окраине мрачной Стилброской пустоши или по залитому солнцем лугу у Наннли, обратный путь ее всегда лежал мимо лощины. Вниз она сходила редко, но появлялась на склоне в сумерки почти так же неизменно, как звезда над вершинами окрестных холмов. Местом отдыха служила ей приступка у перелаза, под кустом боярышника; отсюда она видела домик Мура, и фабрику, и свежую зелень садика, и тихое озерцо воды у плотины; отсюда было ей видно также и знакомое окно конторы, в котором в определенный час ярко вспыхивал свет знакомой лампы; этого только и ждала она, радуясь, когда блестящий луч внезапно прорезал воздух ясным вечером или тускло мерцал сквозь туман, сквозь завесу дождя, – она ведь приходила сюда в любую погоду.
В иные вечера огонек не светил в окне, – значит, Роберт отсутствовал, и Каролина возвращалась домой еще более печальная, чем обычно; если же в окне горел свет, у нее на душе становилось легче, точно воскресали неясные надежды. Когда же за окном с частым переплетом мелькала чья-то тень, заслоняя свет лампы, сердце ее грохотало: это был Роберт, ей удалось увидеть его, хотя бы мельком! И Каролина возвращалась домой несколько утешенная; его образ отчетливее вставал перед ней, она яснее слышала его голос, припоминала его улыбку, все его движения; в этих воспоминаниях она находила отраду, и ей казалось, что если бы она встретилась с Робертом, он обрадовался бы ей; а может быть, в эту самую минуту ему самому хотелось протянуть к ней руки, привлечь ее к себе и заключить в объятия, как бывало прежде. В такие ночи Каролина не так горько плакала; и подушка, на которую падали ее слезы, казалась ей мягче; и голова, покоившаяся на ней, не так болела.
Кратчайшая дорога от лощины до церковного домика огибала пустынный помещичий дом, мимо которого проходил Мелоун в своем ночном путешествии (мы упоминали об этом в одной из первых глав нашего повествования), – старинную усадьбу под названием Филдхед. Усадьба эта, пустовавшая уже лет десять, не производила, однако, впечатления заброшенной благодаря внимательному надзору мистера Йорка и старика садовника с женой, которые жили там и ухаживали за прилегавшим к дому парком, поддерживая порядок также и в самом доме.
Если усадьба и не имела особых архитектурных достоинств, то ее смело можно было назвать живописной: причудливая форма постройки, мшисто-зеленые тона, наложенные рукой времени, оправдывали этот эпитет. Старинные с решетчатыми переплетами окна, каменное крыльцо, стены, крыша и трубы были словно испещрены штрихами сепии. За домом возвышались статные дубы, раскидистые и могучие, на лужайке перед фасадом высился величественный кедр; гранитные вазы, украшавшие ограду, и резная арка ворот порадовали бы глаз художника.
Однажды майским вечером, незадолго до восхода луны, Каролина проходила мимо этих ворот; несмотря на усталость, ей не хотелось возвращаться домой, где ее ожидало только тернистое ложе и печальная бессонная ночь, и она опустилась на траву у ворот, устремив взгляд сквозь решетку на красивый дом и кедр.
Прохладный вечер был тих и безоблачен. На фронтоне дома, обращенном к западу, играли янтарные отблески догоравшего заката; на его фоне отчетливо вырисовывались темные дубы и еще более темный кедр. В прорезях бархатно-черных густых ветвей задумчиво синело небо, озаренное теперь полной величественной луной, которая со своей высоты мягко лила сияние и на Каролину.
Эта вечерняя картина пленила девушку своей печальной прелестью; в эту минуту она так жаждала счастья, так жаждала душевного мира; почему провидение на сжалится над ней, не дарует ей помощь или утешение? Ее воображению представились радостные встречи счастливых влюбленных, воспетых в старинных балладах; как упоительно, должно быть, свидание в таком уголке! Где-то теперь Роберт? Дома его не было, тщетно ждала она весь вечер заветного огонька лампы; суждено ли им еще встречаться и говорить, как бывало?
Внезапно дверь, выходящая на каменное крыльцо, отворилась, и из дома вышли двое: пожилой мужчина с седыми волосами и молодой высокий брюнет. Они пересекли лужайку и вышли из парка боковой калиткой. Каролина видела, как они перешли дорогу, обогнули перелаз, спустились по пологому склону поля и скрылись из виду. Это были Роберт Мур и его приятель мистер Йорк; ни тот, ни другой не заметили девушку.
Они мелькнули у нее перед глазами и исчезли, но в ее жилах словно вспыхнуло пламя, и все в ней взбунтовалось. До их появления она была в унынии, а теперь пришла в полное отчаяние.
– Почему он был не один, почему не увидел меня! – вскричала Каролина. Он сказал бы мне хоть два-три слова, пожал бы мне руку! Должен же он, не может же он не любить меня, хоть немного! И я, может быть, увидела бы хоть чуточку любви; я почерпнула бы утешение в его взгляде, в его улыбке! Но и в этом мне отказано! Ни ветерок, ни тень от облака не умчится так неслышно, так бесследно, как он. Какая насмешка судьбы! Небеса жестоки ко мне!
Изнывая от тоски, в беспредельном отчаянии она вернулась домой.
На следующее утро Каролина сошла к завтраку очень бледная, с растерянным, блуждающим взглядом, словно смертельно испуганная чем-то, и сразу же обратилась к мистеру Хелстоуну с неожиданным вопросом:
– Вот что, дядя: я хочу искать место гувернантки в каком-нибудь доме. Как вы на это смотрите?
Дядя, ничуть не подозревавший о переживаниях племянницы, не поверил своим ушам.
– Это еще что за новости? – спросил он. – Да ты что, с ума сошла? Объясни, в чем дело.
– Я плохо себя чувствую, мне нужна какая-то перемена.
Внимательно взглянув на племянницу, мистер Хелстоун обнаружил, что перемена уже произошла – во всяком случае в ее внешности. Он и не замечал, как ее румяные щечки бледнели, блекли и теперь своей окраской напоминали скорее подснежники, чем розы; лицо потеряло свежесть и осунулось; она сидела перед ним поникшая, худенькая, чуть ли не прозрачная. И только кроткие глаза, тонкие черты лица, пышные волны волос все еще давали ей право называться хорошенькой.
– Да что с тобой такое? – спросил он. – Что случилось? Что тебя мучает? Уж не больна ли ты?
Ответа не последовало, только глаза наполнились слезами и бледные губы задрожали.
– Придумает тоже – искать себе место! Да что ты умеешь делать? Что с тобой происходит? Ты плохо себя чувствуешь?
– Я, наверное, почувствовала бы себя лучше, если бы уехала отсюда.
– Пойми этих женщин! Кто, как они, умеют поставить человека в тупик, преподнести ему неприятный сюрприз. Сегодня она цветущая и веселая, румяна, как вишня, и кругла, как яблочко, а завтра становится изможденной, как мертвый плевел, вялой, разбитой. А причина? В том-то и загадка. У нее всего вдоволь – есть и крыша над головой, и хороший стол, и наряды, и полная свобода, словом, все как должно. Совсем недавно этого было достаточно, чтобы быть хорошенькой и веселой, а теперь вот она сидит вся съежившаяся, бледная, этакая несчастная, хнычущая девчонка. Непонятно! Но что-то, однако, надо предпринять. Я приглашу к тебе доктора, – хорошо, детка?
– Нет, дядя, незачем. Доктор мне не поможет. Перемена места и обстановки – вот все, что мне нужно.
– Ну, раз уж такова твоя прихоть, я готов удовлетворить ее. Поезжай на воды полечиться, на расходы я не поскуплюсь. Фанни поедет с тобой.
– Но, дядя, ведь настанет день, когда мне придется самой о себе позаботиться. У меня нет состояния. Так не лучше ли начать сейчас же?
– Покамест я жив, не быть тебе гувернанткой, Каролина! Я не допущу, чтобы люди говорили – «его племянница в гувернантках».
– Но чем позднее в жизни происходит такая перемена, тем это труднее и мучительнее; мне хотелось бы приняться за работу раньше, чем у меня сложится привычка к легкой и независимой жизни.
– Каролина, пожалуйста, не серди меня; я намерен позаботиться о твоем будущем, я всегда об этом помню. Я оставлю тебе ежегодную ренту. Господи, да ведь мне всего пятьдесят пять лет, здоровье у меня превосходное. Еще успею принять меры и отложить для тебя деньги! О будущем тебе нечего тревожиться. Тебя это беспокоит?
– Нет, дядюшка, просто мне необходима перемена.
Мистер Хелстоун рассмеялся и воскликнул:
– Вот уж настоящая женщина! Перемена, да и только! Вечные капризы и прихоти! Ну что ж, это у вас в крови.
– Дядя, это совсем не капризы и не прихоти!
– Что же тогда?
– Необходимость! Я слабею с каждым днем; я думаю, мне следовало бы чем-нибудь заняться.
– Великолепно! Она слабеет, поэтому-то ей и следует заняться тяжелой работой, «clair comme le joir»,[78] как говорит Мур… Да что он нам! Ты поедешь в Клифбридж. И вот тебе две гинеи, купи себе новое платье. Подбодрись, Кэри. В Галааде[79] мы найдем исцеление.
– Ах, дядюшка, мне хотелось бы видеть вас менее щедрым и более…
– Каким?
«Участливым» – чуть не сорвалось у нее с языка, но она вовремя спохватилась. Дядя только посмеялся бы над таким «чувствительным» словом.
Не дождавшись ответа, мистер Хелстоун заметил:
– Вот видишь, ты и сама не знаешь, чего хочешь.
– Только одного – стать гувернанткой.
– Фу ты, какая глупость! И слышать об этом не желаю, и не приставай ко мне. Вот уж чисто женская прихоть. Я кончил завтракать, позвони. Выкинь все это из головы, поди погуляй, развлекись немного…
«Чем же? В куклы поиграть?» – спросила себя Каролина, выходя из комнаты.
Прошла неделя-другая; здоровье и настроение Каролины не ухудшались и не улучшались. Состояние у нее было подавленное, и будь она предрасположена к малокровию, лихорадке или чахотке, эти болезни быстро развились бы и преждевременно унесли бы ее в могилу. Люди не умирают из-за одних любовных горестей, но некоторые умирают от тяжелых болезней, которые под влиянием таких потрясений преждевременно начинают свое разрушительное действие. Здоровые же люди слабеют, становятся бледными, хрупкими, похожими на тени; их красота и цветение юности блекнут, но жизнь их не угасает. Кажется, что вскоре они слягут и уже не встанут, что в круг здоровых и счастливых их больше не вернешь; но нет, они продолжают жить. Юность и веселость покинули их навсегда, но силы и душевный мир постепенно вернутся к ним. Цвет, побитый мартовским заморозком, но не сброшенный с ветки, может провисеть до поздней осени, превратясь в сморщенный, высохший плод; уцелев при последних весенних заморозках, он не погибнет и при первых зимних морозах.
Все замечали, что мисс Хелстоун сильно изменилась, и многие высказывали опасение, что дни ее уже сочтены. Но сама она этого не думала; она не чувствовала себя умирающей, у нее не было никаких болей, никаких скрытых недугов. Правда, она лишилась аппетита и становилась все слабее, но это только потому, что она много плакала по ночам и поздно забывалась беспокойным сном, полным кошмаров. И все же она надеялась, что время сделает свое – исцелит ее от горестей и принесет душевный покой, хотя счастья ей уже не знать.
Дядя упорно уговаривал ее развлекаться, принимать частые приглашения соседей и навещать их, но она избегала следовать этому совету, ибо не могла заставить себя быть веселой в обществе; вдобавок она замечала, что за ней наблюдают, причем больше с любопытством, чем с сочувствием. Старые дамы советовали ей прибегнуть к тому или иному испытанному средству лечения, а молодые бросали на нее взгляды, которых она страшилась, – их смысл был ей ясен: эти дамы понимали, что Каролина была «обманута», согласно избитому выражению, только они не догадывались, кем именно.
Заурядные молодые дамы отличаются такой же жестокостью, как и заурядные молодые люди, – они так же суетны и черствы сердцем. Тем, кто страдает, лучше держаться от них подальше; по их мнению, горести и невзгоды заслуживают одного лишь презрения; таков удел, уготованный Господом Богом для малых мира сего; для них же «любить» – означает добиваться выгодной партии, «быть обманутой» – убедиться, что твоя игра разгадана и твои расчеты не оправдались, – только и всего. Предполагая, что чувства и намерения остальных людей в любви ничем не отличаются от их собственных, они и судят обо всех по своей мерке.
Врожденный инстинкт и наблюдательность открыли это Каролине, и она старалась, чтобы ее бледное, осунувшееся лицо поменьше попадалось людям на глаза. Она жила очень замкнуто и до нее не доходили слухи обо всех мелких происшествиях в жизни соседей.
Однажды дядя, войдя в гостиную, где Каролина сидела за мольбертом и с большим усердием писала маслом букетик полевых цветов, сорванных на склоне оврага, решительно заявил ей:
– Вставай, девочка, вечно ты сидишь с кистью, или с книгой, или с вышивкой. Оставь свою мазню. Кстати, когда ты пишешь, не притрагиваешься ли ты иной раз кисточкой к губам?
– Иногда случается, дядя, по рассеянности!
– Вот то-то и оно! Это тебя и отравляет. Ведь краски очень вредны. В их состав входит белый и красный свинец, и яр-медянка, и гуммигут, да и множество других ядов. Живо убери их в ящик и надевай шляпку. Ты пойдешь со мной в гости.
– С вами в гости?
В ее голосе звучало удивление: дядя никогда не брал ее с собой, им ни разу не случалось гулять или ездить куда-либо вместе.
– Живо, живо! У меня, как всегда, масса дел, а времени в обрез.
Каролина поспешно убрала палитру и краски и спросила у дяди, куда он собирается ее вести.
– В Филдхед.
– В Филдхед? Но зачем? Проведать старого садовника Джеймса Бута? Он заболел?
– Мы идем навестить мисс Шерли Килдар.
– Мисс Килдар? Да разве она в Йоркшире? Вернулась в свое поместье?
– Да, уже с неделю. Я встретился с ней вчера у одних знакомых, помнишь, я звал тебя к ним, а ты не пошла. Мне она очень понравилась, вот я и хочу познакомить тебя с ней. Тебе это будет полезно.
– Она теперь уже, наверно, совершеннолетняя?
– Она совершеннолетняя и собирается некоторое время провести у себя в поместье. Я вчера наставлял ее, объяснял ей ее обязанности и увидел, что она девушка умненькая, понятливая. Она тебе покажет, что значит быть жизнерадостной! Уж ее-то не назовешь мечтательницей!
– Но захочется ли ей со мной встречаться? На что я ей нужна? Какая ей от меня польза или радость?
– Ш-ш! Надевай шляпку.
– Она, верно, гордая, дядя?
– Не знаю. Да и не станет же она выказывать свою гордость передо мной! Совсем еще девочка, хоть и богатая, вряд ли позволит себе важничать со священником своего прихода!
– Конечно нет, но какова она с остальными?
– Право, не заметил. Она высоко держит голову, и я думаю, при случае сумеет постоять за себя, – на то она и женщина! Ну, хватит, иди за хвоей шляпкой, и в путь!
Каролина, которая никогда не отличалась самоуверенностью, а теперь вдобавок еще ослабела и пала духом, что не прибавило ей самообладания и непринужденности и не укрепило ее смелости, с замиранием сердца, но всячески стараясь взять себя в руки, последовала за дядей по широкой мощеной аллее Филдхеда, тянувшейся от ворот к крыльцу дома. Нехотя поднялась она на крыльцо и очутилась в старинном темном вестибюле.
Длинный и просторный, он тонул в полумраке; одно-единственное решетчатое окно почти не пропускало дневного света; в большом старинном камине не пылал огонь, – на дворе было уже тепло, и камин был заложен ивовыми сучьями. Галерея, расположенная наверху, прямо против входа, видна была очень смутно, ибо под потолком еще больше сгустились тени; резные оленьи головы с настоящими рогами смотрели со стен. Этот старинный, причудливо построенный дом не отличался пышностью и благоустроенностью ни снаружи, ни внутри. К нему прилегал земельный участок, приносивший около тысячи фунтов годового дохода; имение перешло в женские руки, так как в роду не осталось мужчин. В округе многие семьи коммерсантов обладали в два раза большим доходом, но Килдары превосходили всех древностью рода и к тому же владели фамильным поместьем.
Мистер и мисс Хелстоун были проведены в гостиную. Как и следовало ожидать, гостиная такого старинного готического здания была отделана дубом: красивые, темные, глянцевитые панели украшали стены, придавая комнате величественно-мрачный вид. Да, читатель, прекрасное впечатление производят эти полированные панели мягкого коричневого тона, но когда знаешь, какого труда стоит весной их полировка, то не хочется и смотреть на них. Всякий, кто хоть раз видел, как служанки в теплый майский день натирают эти стены вощеной суконкой до глянца, должен признать, – если он не совсем лишен человеколюбия, – что они ласкают глаз, но возмущают сердце. Я считаю, что достоин всяческих восхвалений милосердный варвар, приказавший выкрасить в нежно-розовый тон другую, более просторную гостиную, прежде тоже обшитую дубом; быть может, кое-кто и упрекнет его за такое бесчинство, но и сама комната стала выглядеть веселей, и целые поколения служанок избавились от тяжелой работы.
Гостиная с панелями была выдержана в готическом стиле и обставлена старинной мебелью; по обе стороны высокого камина стояли дубовые кресла, массивные, как троны лесного царя, и на одном из них сидела дама. Однако если то была мисс Килдар, ее следовало бы уже лет двадцать считать совершеннолетней. Хотя эта почтенная дама еще не прятала под чепец свои каштановые, не тронутые сединой волосы и лицо ее с мелкими чертами сохраняло девически простодушное выражение, ее нельзя было назвать молодой, да она, как видно, и не заботилась об этом. Платье ее было старомодным и оставляло желать лучшего. Возможно, что в хорошо сшитом изящном наряде она выглядела бы более привлекательно, теперь же странно было видеть ее платье из дорогой материи, сшитое устаревшим фасоном, и невольно думалось, что его обладательница – особа со странностями.
Прием, оказанный этой дамой гостям, был чисто английский вежливо-церемонный, но несколько натянутый; только англичанке, и притом немолодой, свойственна такая манера держаться, полная неуверенности в себе, в своих достоинствах, в своем умении занять гостей, несмотря на очевидное желание соблюсти приличия и быть любезной. Однако в данном случае смущение было что-то слишком уж сильным, даже для застенчивой англичанки. Каролина, заметив это, отнеслась с сочувствием к своей новой знакомой и, зная по опыту, как лучше всего ободрить боязливого человека, спокойно уселась возле нее и заговорила с ласковой непринужденностью, бог весть откуда взявшейся у нее, как только она очутилась в присутствии женщины, еще более застенчивой, чем она сама.
Наедине они быстро сошлись бы; почтенная дама обладала на редкость чистым, звучным голосом, гораздо более мягким и певучим, чем можно было ожидать при ее возрасте и склонности к полноте. Ее голос понравился Каролине, своей теплотой он искупал несколько чопорную манеру разговаривать. Дама, вероятно, скоро заметила бы, что понравилась гостье, и минут через десять обе уже стали бы друзьями. Но здесь был также мистер Хелстоун; он стоял на ковре и глядел на них обеих, в особенности на старшую, и когда его проницательный взгляд останавливался на ней, в нем сквозила нескрываемая насмешка и досадливое презрение, вызванное ее чопорностью и скованностью. Она же все больше терялась от его недружелюбного взгляда и резкого голоса, хоть и пыталась произносить какие-то вымученные, отрывистые фразы относительно погоды, прелестных видов и тому подобного, но тут нелюбезный Хелстоун внезапно стал туг на ухо: он притворился, будто не слышит ее слов, и ей приходилось повторять то нескольку раз свои пустые, ничего не значащие фразы. Наконец бедняжка не выдержала, она поднялась и, вся трепеща, нервно забормотала, что ей непонятно, почему задержалась мисс Килдар, и что она, пожалуй, сходит за ней, – но в эту минуту мисс Килдар своим появлением избавила ее от беспокойства; во всяком случае были все данные предположить, что молодая особа, вошедшая из сада через застекленную дверь, и есть сама наследница.
Непринужденность обращения всегда подкупает, что почувствовал и старый Хелстоун, когда к нему приблизилась стройная, изящная девушка; поддерживая левой рукой край шелкового фартучка, полного цветов, она протянула ему правую руку и любезно сказала:
– Я была уверена, что вы зайдете проведать меня, мистер Хелстоун, хотя и считаете, что мистер Йорк воспитал меня якобинкой. Доброе утро.
– Но мы не позволим вам быть якобинкой, – возразил священник. – Нет, мисс Килдар, им не удастся похитить лучший цветок моего прихода; теперь, когда вы снова среди нас, я сам займусь вашим образованием – и политическим и религиозным. Я привью вам здравые понятия.
– Миссис Прайор уже опередила вас, – возразила девушка, указав на пожилую даму. – Вы знаете, миссис Прайор была моей гувернанткой и осталась моим другом, а ведь она самая рьяная среди рьяных и неумолимых тори; она первая среди преданнейших дочерей нашей высокой церкви. Смею заверить вас, мистер Хелстоун, мы с ней достаточно глубоко проходили как историю, так и богословие.
Священник отвесил миссис Прайор низкий поклон, заметив, что он ей чрезвычайно благодарен.
Миссис Прайор принялась отрицать свое умение разбираться в тонкостях политики и религии и объяснила, что считает эти предметы выше женского понимания; однако в общем она подтвердила свою приверженность существующему порядку и законам, а также свою преданность англиканской церкви; заявила о своем недоверии ко всякого рода переменам и едва слышно пролепетала, что совсем незачем с такой готовностью воспринимать любые новые веяния, чем и закончила свою речь.
– Я надеюсь, мисс Килдар придерживается того же образа мыслей, что и вы, сударыня?
– При разном возрасте и разных характерах не может быть одинаковых взглядов и чувств, – отпарировала мисс Килдар. – Трудно рассчитывать, чтобы пылкая юность придерживалась тех же взглядов, что и холодный зрелый возраст.
– Ого, как мы независимы! Хотим жить своим умом! Да вы и впрямь маленькая свободомыслящая якобинка! Ну-ка расскажите, во что вы верите.
Взяв обе руки юной наследницы в свои, – причем весь ворох цветов упал на пол, – он усадил ее возле себя на диван.
– Прочтите Символ Веры, – приказал он.
– Апостольский?[80]
– Да.
Она, как ребенок, повторила его.
– Ну, а теперь Символ Веры святого Афанасия. Вот это – пробный камень.
– Дайте мне сначала собрать цветы, не то их растопчет Варвар.
Варвар, крупный, свирепого вида пес, очень уродливый – помесь бульдога с мастифом, вошел в комнату, направился прямо к ковру и с сосредоточенным видом обнюхал разбросанные там цветы. Рассудив, что в пищу цветы непригодны, но что их бархатистые лепестки могут послужить удобной подстилкой, рыжий пес принялся топтаться возле них с явным намерением привольно разлечься. Но тут Каролина и мисс Килдар одновременно бросились спасать положение.
– Благодарю вас, – произнесла молодая наследница, протягивая концы своего фартука Каролине, помогавшей ей подбирать цветы.
– Так это ваша дочка, мистер Хелстоун? – обратилась она к священнику.
– Моя племянница – Каролина.
Мисс Килдар протянула девушке руку и внимательно посмотрела на нее. Каролина в свою очередь посмотрела на молодую хозяйку дома.
Родители Шерли Килдар страстно желали иметь сына, но когда после восьмилетнего бесплодного супружества провидение подарило им всего лишь дочь, они дали ей то имя, которое предназначалось столь желанному сыну. Шерли отнюдь не была нехороша собой; напротив, ее внешность радовала взгляд: ростом и фигурой она походила на Каролину, только была чуть повыше; сложена она была изящно, а ее матово-бледное, умное, выразительное лицо обладало той прелестью, которую принято определять словом «обаяние». Она не была светло-русой, как Каролина, в ее внешности прихотливо сочетались очень светлые и очень темные тона: кожа у нее была белая, глаза чистейшего темно-серого цвета, без зеленоватого отблеска, волосы темно-каштановые. Черты лица Шерли были полны благородства. Я подразумеваю не чеканную резкость римского типа, напротив, они были мелки и тонки, fins, gracieux, spirituels:[81] лицо, подвижное и выразительное, отражало изменчивые настроения ее души, но уловить прихотливую игру этого лица удавалось не сразу.
Склонив голову набок, Шерли некоторое время с вдумчивым видом присматривалась к Каролине.
– Вы видите, она совсем еще цыпленок, – заметил мистер Хелстоун.
– Да, она выглядит моложе меня. Сколько же вам лет? – спросила она, и вопрос ее мог бы показаться покровительственным, если бы не был задай очень просто и серьезно.
– Восемнадцать с половиной.
– А мне уже двадцать один.
Больше она ничего не добавила и принялась разбирать цветы, лежавшие теперь на столе.
– Ну, как же насчет Символа Веры святого Афанасия? – настаивал священник. – Вы и его знаете, не так ли?
– Я не помню его до конца. Я сделаю букет для вашей племянницы, мистер Хелстоун, и для вас.
Составив небольшой букетик из двух-трех нежно окрашенных цветков и одного яркого, она оттенила его веточкой темной зелени, перевязала шелковинкой и положила на колени Каролине; потом, заложив руки за спину и чуть наклонясь к своей гостье, она постояла несколько минут, пристально глядя на нее, похожая в этой позе на почтительного, внимательного кавалера. Этому впечатлению способствовала и ее прическа, – волосы, разделенные пробором у виска, блестящей волной обрамляли ее лоб и свободно падали на плечи легкими локонами.
– Вас не утомила прогулка? – спросила она.
– Нет, нисколько; да и путь недалекий – не больше мили.
– Вы что-то бледны. Она всегда такая бледная? – обратилась Шерли к священнику.
– Прежде она была розовенькая, как этот вот цветок!
– Что же произошло? Она была больна?
– Она говорит, что ей нужна перемена.
– Да, по-видимому, это так; вам следовало бы позаботиться о ней, послать ее к морю.
– Непременно пошлю еще до конца лета. А пока мне бы хотелось, чтобы вы подружились, если вы ничего не имеете против.
– Я уверена, мисс Килдар будет только рада, – вмешалась миссис Прайор. – Беру на себя смелость заверить вас, что, если мисс Хелстоун будет часто бывать у нас, мы почтем это за честь.
– Сударыня, вы очень верно выразили мои собственные чувства, подтвердила Шерли. – Благодарю вас. Позвольте сказать вам, – продолжала она, обернувшись к Каролине, – что и вам следовало бы поблагодарить мою гувернантку; не всякого принимает она так, как приняла вас. Вам оказана большая честь, чем вы полагаете. И как только вы уйдете, я расспрошу миссис Прайор, что она о вас думает. Я очень доверяю ее суждениям о людях, у меня были случаи убедиться в ее проницательности. Но сейчас я предвижу самый благосклонный отзыв. Не так ли, миссис Прайор?
– Да, моя дорогая, но как вы сами сказали, мы поговорим об этом после ухода мисс Хелстоун; не могу же я говорить о гостье в ее присутствии.
– Увы, мне придется набраться терпения и ждать, пока вы не соблаговолите высказаться. Ах, мистер Хелстоун, своей крайней осторожностью миссис Прайор немало мучает меня. Не удивительно, что ее суждения верны, они вынашиваются иной раз так же долго, как приговоры лорда-канцлера. О некоторых людях она упорно не желает высказать своего мнения, сколько ее ни упрашивай.
Миссис Прайор улыбнулась.
– Да, да, – продолжала ее воспитанница, – я знаю, почему вы улыбаетесь: вы подумали о моем арендаторе? Вам знаком мистер Мур, который живет в лощине? – спросила она мистера Хелстоуна.
– Ах правда, ведь он ваш арендатор! Вы, должно быть, частенько встречаетесь с ним с тех пор, как приехали?
– Мне приходится с ним встречаться, у нас ведь общие дела. Дела! Стоит мне произнести это слово, и я чувствую, что я и вправду не девочка, а вполне взрослая женщина, – и даже более того: я – эсквайр. Шерли Килдар, эсквайр, вот мое звание и титул. Меня назвали мужским именем, я занимаю в обществе положение мужчины, и это наделяет меня некоторой мужественностью, а когда такие люди, как этот статный англобельгиец, этот Жерар Мур, серьезно разговаривают со мной о делах, я и в самом деле начинаю чувствовать себя мужчиной. Вам следовало бы в следующий раз выбрать меня церковным старостой; пусть меня выберут в судьи или назначат капитаном Территориальных войск; ведь была же полковником мать Тони Лэмкина, а его тетя – мировым судьей; так почему бы и мне не последовать их примеру?
– Я бы от всей души поддержал вас. Выдвиньте только свою кандидатуру, и я первый отдам за вас свой голос. Однако мы говорили о Муре?
– Ах да! Я никак не могу понять, что он за человек, и не знаю, как к нему относиться, стоит ли с ним знакомиться короче или нет. Таким арендатором всякий помещик может, конечно, только гордиться, и в этом смысле я горжусь им, но вот как сосед – что он собой представляет? Сколько я ни прошу миссис Прайор высказать свое мнение о нем, она все уклоняется от ответа. Надеюсь, мистер Хелстоун, вы будете откровеннее и скажете мне напрямик: нравится он вам?
– С некоторых пор совсем не нравится! Его имя вычеркнуто из списка моих добрых знакомых.
– Но почему же? Чем он так провинился?
– Просто дядя не сошелся с ним в политических взглядах, – раздался тихий голосок Каролины. Разумеется, ей не следовало этого говорить, – она все время молчала, не вступая в общий разговор, и совсем некстати вмешалась именно теперь; с чуткостью нервного человека она и сама поняла, как неуместны были ее слова, и покраснела до ушей.
– Какие же у Мура политические взгляды? – осведомилась Шерли.
– Взгляды торговца, – ответил священник, – взгляды мелкого эгоиста, лишенного чувства патриотизма. Он постоянно выступает, устно и письменно, за окончание войны. Я уже потерял с ним всякое терпение.
– Война мешает ему развивать свое дело, он говорил мне об этом не далее как вчера. А что еще вы имеете против него?
– По-моему, и этого достаточно.
– На меня он произвел впечатление человека благородного в том смысле, как я это понимаю, – продолжала Шерли. – Мне хотелось бы верить, что он и на самом деле таков.
Каролина, которая в это время теребила алые лепестки самого яркого цветка в своем букетике, проговорила отчеканивая слова:
– Он, безусловно, благородный человек!
Услыхав это решительное заявление, Шерли метнула на говорившую испытующий взгляд, и в ее выразительных глазах засветилось лукавство.
– Вы-то во всяком случае ему друг, – заметила она, – вы защищаете его даже в его отсутствие.
|
The script ran 0.016 seconds.