Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Олдос Хаксли - Слепец в Газе [1936]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман

Аннотация. Роман, который многие критики называли и называют «главной книгой Олдоса Хаксли». Холодно, блистательно и безжалостно изложенная история интеллектуала в Англии тридцатых годов прошлого века - трагедия непонимания, нелюбви, неосознанности душевных порывов и духовных прозрений. Человек, не похожий на других, по мнению Хаксли, одинок и унижен, словно поверженный и ослепленный библейский герой Самсон, покорно вращающий мельничные жернова в филистимлянской Газе. Однако Самсону была дарована последняя победа, ценой которой стала его собственная жизнь. Рискнет ли новый «слепец в Газе» повторить его самоубийственный подвиг? И чем обернется его бунт?

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

Внезапно до нее дошло, что какой-то невнятный далекий звук, раздававшийся справа от нее, был мужским голосом и голос этот настойчиво обращался к ней. — … Пруст, — только сейчас Элен поняла, что голос повторяет это короткое слово уже в третий раз. Она с виноватым видом оглянулась, и, покраснев от смущения, увидела обращенное к ней, охваченное трепетом и нерешительностью лицо Хью Ледвиджа. Он глупо улыбнулся, его очки блеснули, и он отвернулся. Она почувствовала себя вдвойне смущенной и пристыженной. — Боюсь, что я не совсем поняла, — невнятно пробормотала она. — О, что вы, это не имеет никакого значения, — так же невнятно пробубнил он в ответ. — Нет, нет, это и в самом деле неважно. Конечно, неважно, но ведь ему потребовалось добрых пять минут, чтобы придумать этот гамбит с Прустом. «Я должен ей что-нибудь сказать, — решил он, увидев, что Бивис занят оживленной беседой с Мери Эмберли и Беппо. — Что-нибудь…» Но что? Что обычно говорят восемнадцатилетним девушкам? Надо бы сказать ей что-то личное, может быть, даже галантное. Например, насчет ее платья. («Какое очаровательное!») Нет, это туманно и не высвечивает деталей. «Как это идет к вашему цвету лица, вашим глазам!» (Кстати, какого они цвета?) Или можно спросить ее насчет вечеринок. Часто она ходила на них? (Весьма лукаво.) С молодыми людьми? Нет, это для него слишком сложно. К тому же ему не очень-то нравилось думать о том, что у нее могут быть какие-то молодые люди, — он бы предпочел, чтобы она была девственницей: Du bist die eine Blume[136]… Или серьезно, но с улыбкой: «Ответьте мне… — мог он сказать, — ответьте мне, Элен, что теперь в массе своей любит молодежь? Как она мыслит, как ощущает мир?» — и Элен, водрузив локти на стол, повернулась бы к нему лицом и рассказала о том потустороннем мире, где люди танцуют, ходят по банкетам и ведут кипучую личную жизнь, рассказала бы ему все до последнего факта или, что более вероятно, не рассказала бы ничего, и он почувствовал бы себя невероятным идиотом. Нет, нет, так не пойдет, это не выход из положения. Это просто фантазия; он принимает желаемое за действительное. Вот тут-то и пришла ему в голову спасительная мысль о Прусте. Каково ее мнение о нем? Это был совершенно безличный вопрос, задавая который он не чувствовал бы себя неловко и неестественно. Но именно эта безличность при некотором усилии могла стать поводом к бесконечной дискуссии — совершенно абстрактной, можно сказать, выращенной в пробирке, но при этом дающей возможность проникнуть в самые отдаленные и потайные утолки души и даже (но нет, это, конечно… хотя почему нет?) затронуть физиологические стороны. Говоря о Прусте, можно высказать все — все, но не выходя при этом за рамки строгой литературной критики. Блестяще! Он повернулся к Элен. — Я полагаю, вы, так же, как и все, высоко цените Пруста. — Он сделал паузу, ожидая ответа. Ответа не последовало. С противоположного конца стола долетали обрывки разговора миссис Эмберли с Беппо и Бивисом — они перемывали косточки общим знакомым. Колин Эджертон был погружен в свои мысли — наверное, раздумывал об охоте на тигров в Центральных провинциях. Хью кашлянул, и сделал вторую попытку. — Вы поклонница Пруста, не так ли? Я тоже, увы, как и все. Унылый профиль девушки оставался мрачным и безжизненным. Чувствуя, что попал в дурацкое положении, Хью Ледвидж мужественно попробовал еще раз. — Мне хотелось бы, чтобы вы мне поведали, — сказал он громче и спокойным голосом, прозвучавшим, как ему показалось, особенно неестественно, — что вы думаете о Прусте. Элен не отрываясь продолжала смотреть в свою тарелку. Pas serieuse. Она неотвязно думала о всех своих легкомысленных поступках, которые совершила в жизни, обо всех глупых, злых и ужасных вещах. Хью Ледвиджа охватила паника. Он был смущен и растерян. Было такое чувство, словно с него в центре Лондона среди бела дня свалились брюки. Любой другой на его месте просто взял бы ее за руку и сказал: «Пенни за ваши тайные мысли, Элен!» Как это было бы просто и понятно. Можно было бы обратить в шутку весь инцидент, причем за ее счет! Таким нехитрым маневром он сразу занял бы в поединке господствующее положение, она бы хихикала и краснела по его команде, в ответ на его приказания. Как опытный матадор, он одним взмахом красной ткани заставлял бы ее демонстрировать самые уязвимые места, и вот тогда он смог бы извлечь из ножен шпагу и, взмахнув ею… Однако каким бы простым, разумным и выигрышным ни казался этот ход, Хью Ледвидж был не способен сделать первый шаг. Вот прямо перед ним ее по-детски тонкая рука — надо просто взять и коснуться ее, но непостижимым образом Хью не мог заставить себя сделать этот совершено естественный жест. И никогда он не смог бы сделать то шутливое предложение пенни — да его голосовые связки просто отказались бы ему повиноваться. Прошло тридцать секунд — секунд неуверенности и смятения. Вдруг Элен, словно пробудившись от сна, встрепенулась и посмотрела на Хью. Что он сказал? Но повторить прежний вопрос было решительно невозможно. — О, что вы, это не имеет никакого значения. Нет, нет, это и в самом деле неважно. — Он отвернулся. Но почему, господи, ну почему он такой ни черта не соображающий идиот в свои тридцать пять лет? Nel mezzo del cammin[137]. Вообразите Данте в таких обстоятельствах! Данте с его стальным профилем, наклонившего голову в предвкушении новой духовной битвы. Интересно, что бы он сказал вместо потерявшей всякое значение ремарки о Прусте? Силы небесные, что?.. Вдруг она сама коснулась его руки. — Я виновата перед вами, — сказала Элен с искренним чувством вины и изо всех сил пытаясь скрыть свою отвратительную сущность и то легкомыслие, с которым она только что ела на совесть отбитое мясо, приобретенное у мистера Болдуина. К тому же ей нравился этот старина Хью, он был очень мил и добр — этот прекрасный человек не пожалел времени и взял на себя труд показать ей ацтекские древности в Британском музее. «У меня деловая встреча с мистером Ледвиджем», — сказала она, придя в тот раз в музей, и служащие проявили по отношению к ней совершеннейшее почтение. Ее проводили в кабинет помощника директора департамента, демонстрируя при этом такую вежливость, словно она была весьма важной особой. Выдающийся археолог нанес визит другому выдающемуся археологу. Это и в самом деле было необыкновенно интересно. Но, правда, — и в этом стыдно признаться, хотя это было еще одним доказательством ее крайней несерьезности, — она забыла почти все, о чем он ей тогда рассказывал. — Ради бога, простите меня, — совершенно искренне проговорила Элен, прекрасно понимая, как чувствует себя сейчас Хью Ледвидж. — У меня глухая бабушка, и я хорошо знаю, что такое повторять дважды одно и то же. Чувствуешь себя полнейшей идиоткой. Как Тристрам Шенди с часами[138], если я понятно выразилась. Простите меня. — Она призывно сжала его руку, потом, опершись на локти, повернулась к нему лицом и заговорила преувеличенно доверительным тоном, чтобы он почувствовал ее особое к нему отношение: — Послушайте, Хью, вы ведь серьезный человек, не правда ли? — сказала она. — Ну вы понимаете, serieux. — Ну, думаю, что да, — промямлил он. Только сейчас он с некоторым опозданием понял, что она имела в виду, упомянув мистера Шенди, и это открытие потрясло его до глубины души. — Мне думается, — продолжала она, — что вы вряд ли работали в музее, если бы не были серьезным человеком. — Пожалуй, да, — признал он. — Я бы там не работал. — «В конце концов, — думал он, все еще размышляя о мистере Шенди, — есть такая вещь, как теоретическое знание. (Кому, как не ему знать об этом?) Теоретическое знание, которое не имеет под собой истинного опыта, знание, которое не пережито, не пропущено через себя. О, Господи!» — мысленно простонал он. — Ну вот, а я очень несерьезна, — продолжала Элен. Ей вдруг страшно захотелось облегчить душу, попросить о помощи. Были моменты, наступавшие довольно часто, когда по той или иной причине она сомневалась в себе, моменты, когда все вокруг нее казалось невыносимо смутным и ненадежным. Все — точнее, практически все, сводилось к ненадежности ее матери. Элен очень любила мать, но отчетливо сознавала, что та для нее совершенно бесполезна. «Наша мамочка похожа на скверную избитую шутку, — сказала она как-то в разговоре с Джойс. — Только подумаешь, что садишься на стул, как его выдергивают из-под тебя и ты со всего размаха грохаешься задницей об пол». Но что ответила на это Джойс? «Элен, как ты можешь употреблять такие слова?» Дура набитая! Хотя, следует признать, что сама Джойс была стулом, на котором можно сидеть, правда, в не слишком сложных обстоятельствах, а что толку в таком стуле? Джойс слишком молода; впрочем, даже когда она станет старше, она вряд ли научится правильно понимать и оценивать происходящее. А теперь, после помолвки с Колином, она вообще перестала что-либо понимать. Господи, какой же дурак этот Колин! Но все же это, если хотите, какой-никакой, но стул. Правда, существуют такие стулья, на которых не очень-то удобно сидеть, но если Джойс не возражает против такого дискомфорта, то, как говорится, вольному воля. У нее самой не было стула в этом страшно утомительном мире, и она почти завидовала Джойс. Опустив плечи, она тяжело облокотилась на стол. — Самое плохое во мне то, — заговорила она. — что я безнадежно легкомысленна. — Я не могу всерьез этому поверить, — произнес Хью, совершенно не понимая, почему он это сказал. Очевидно, он должен был воодушевить ее на исповедь, а не уверять в непогрешимости. Дело выглядело так, будто он в глубине души боялся именно того, чего желал больше всего на свете. — Я не считаю, что вы… Но к счастью, никакие его слова уже не были способны свернуть ее с избранного пути. Элен твердо решила использовать его в качестве стула. — Нет, нет, это истинно так, — уверяла она его. — Вы и представить себе не можете, насколько я легкомысленна. Я расскажу вам, как. Через полчаса, в задней гостиной он составлял список книг, которые она должна была прочесть. «Ранние греческие философы» Бернета, Федр[139], Тимей[140], «Апология», «Пир»[141] в переводе Джоуэта, «Никомахова этика»[142], Малая антология греческих моралистов Корнфорда, Марк Аврелий[143], Лукреций[144] в любом хорошем переводе, «Плотин» Инджа[145]. Его манера говорить была непринужденной, внушающей доверие; речь была отточена до совершенства. Он был подобен зверю, внезапно оказавшемуся в своей стихии. — Это даст вам некоторое представление о том, как мыслили древние. Она кивнула головой. При взгляде на исписанную карандашом страницу ее лицо стало серьезным и решительным. Она будет носить очки и велит перенести стол в спальню, чтобы оградить себя от излишних беспокойств, когда перед ней стопами будут громоздиться фолианты, а рядом с ними будет стоять письменный прибор. Тетради для записей, а еще лучше, картотека. Она начала бы новую жизнь, жизнь осмысленную, имевшую конкретную цель. В гостиной кто-то завел граммофон. Помимо воли ее ноги начали отбивать ритм. Раз, два, три, раз, два, три — это был вальс. Господи, о чем она думает? Элен нахмурилась и усилием воли приказала себе остановиться. — Что касается мыслителей нового времени, — говорил между тем Хью, — то два столпа, мимо которых нельзя пройти, то есть те, с которых начинается любая из современных культур, это, — и его карандаш заскользил по бумаге, — Монтень с его «Опытами» и «Мысли» Паскаля[146]. Это несомненно. — Он подчеркнул фамилии. — Затем возьмите «Рассуждение о методе»[147]. — О каком? — спросила Элен. Но Хью не расслышал вопроса. — И посмотрите «Левиафана» Гоббса[148], если будет время, — продолжал он со все нарастающей уверенностью и гордостью. — Затем Ньютона[149]. Это совсем обязательно. Потому что если не знаешь философии Ньютона, ты не поймешь, почему наука развивалась так, а не иначе. Все, что потребуется, вы найдете в «Метафизических основах современной науки» Берта. Пока он писал, стояло недолгое молчание. Приехали Том, Эйлин и Сивилла. Элен слышала, как они разговаривают в соседней комнате, но не оторвала глаз от бумаги. — Затем прочтите Юма, — продолжал он. — Лучше начните с «Эссе». Они великолепны. Такая глубина, такая невероятная проницательность! — Проницательность! — повторила Элен и самодовольно улыбнулась. Да, это как раз так то слово, которое она подыскивала — как раз такой она хотела быть: проницательной, как слон, как старая овчарка, как Юм, если вам это больше нравится. Но в то же время она хотела остаться такой, какой была — юной, но проницательной, живой и привлекательной, но проницательной, порывистой и… — Канта[150] я вас читать не заставляю, — снисходительно произнес Хью. — Но думаю, — он снова начал писать, — думаю, что стоит почитать одного-двух неокантианцев. «Философию как если бы» Файхингера[151] и «Теоретическую биологию» Уэкскюля. Дело в том, что Кант оказал воздействие на всю науку нашего столетия. Так же, как Ньютон на науку восемнадцатого и девятнадцатого веков. — Элен! — внезапно раздался чей-то голос. Они прервали беседу и взглянули на дверь, откуда появилось улыбающееся, надменно красивое лицо Джерри Уотчета. Голубые глаза, блестящие на фоне загорелой кожи, смотрели то на нее, то на него с некоторой издевкой. Сделав шаг вперед, он фамильярно привлек к себе Элен. — Чем развлекаетесь? Кроссвордами или журнальными ребусами? — Он пару раз покровительственно похлопал ее по плечу. Словно она лошадь, мысленно вознегодовал Хью. Этот молодец и в самом деле походил на конюха. Курчавые золотисто-каштановые волосы, лицо с плоскими чертами, одновременно ребячливое и тупое. Этот парень словно только что явился из Эпсомских конюшен. Элен улыбнулась той улыбкой, которая должна была быть презрительно-надменной, улыбкой образованной женщины. — Ты бы в любом случае подумал, что это кроссворд, — произнесла она. Затем вдруг добавила, сменив тон: — Кстати, вы знакомы? — И она перевела свой пристальный взгляд с Джерри на Хью. — Так точно, — ответил Джерри, не убирая правой руки с плеча Элен, а левую приложил к виску, пародируя армейское приветствие. — Добрый вечер, полковник. Покорно, как овца, Хью приложил ладонь к виску. Вся его сила, весь его авторитет рассеялись, когда ему поневоле пришлось покинуть мир книг и вернуться к сложным обстоятельствам личной жизни. Он почувствовал себя как раненый буревестник, упавший на сухой песчаный берег, беспомощным неудачником, робким и безобразным. И как легко, однако, было напустить на себя этакую всепроницающую улыбчивость и многозначительно сказать: «Да, я знаю мистера Уотчета весьма хорошо. Знаю его», — и тон подразумевал бы всю сущность человека, о котором шла речь: джентльмен-бонвиван, профессиональный игрок и профессиональный любовник. В настоящее время он был в фаворе у Мери Эмберли, как полагали все. «Весьма близко знаком с мистером Уотчетом», — вот что надо было сказать. Но он не сказал этого, а лишь улыбнулся и глупо прижал руку к виску в военном салюте. Тем временем Джерри устроился на подлокотнике дивана и сквозь дым сигареты принялся рассматривать Элен со спокойной и непринужденной наглостью, оценивая ее по частям: бедра, талия, грудь. — Знаешь, Элен, — наконец сказал он, — ты с каждым днем становишься все привлекательнее и привлекательнее. Вспыхнув, Элен запрокинула назад голову и расхохоталась; но внезапно ее лицо окаменело. Она разозлилась — разозлилась на Джерри за его невыносимую наглость, разозлилась больше всего на себя за то, что ей польстила эта наглость, за то, что с унизительным автоматизмом отреагировала на его вызывающую лесть. Покраснела и захихикала, как школьница! А «Философия как если бы», очки в роговой оправе, новая жизнь и картотека?.. Стоило только мужчине сказать о ее привлекательности, как вся эта науки перестала казаться слишком важной. Она повернулась к Хью, ища защиты и поддержки. Но он поспешно отвел взгляд и отвернулся. Его лицо стало задумчиво-рассеянным — было видно, что он думал о чем-то постороннем. Он рассердился на нее? — подумала она. Был оскорблен тем, с каким удовольствием она приняла комплимент Джерри? Но ведь это все равно что мигнуть от грохота револьверного выстрела — человек не властен над такими действиями. Должен же Хью понять, что она искренне хочет начать новую жизнь и стать благоразумной. Вместо этого он отошел в сторону, показав, что не желает больше иметь с ней дело. О, как это нечестно! За холодной личиной отчужденности Хью более чем когда-либо чувствовал себя как бодлеровский альбатрос: Ce voyageur aile, comme il est gauche et wide! Lid, naguere si beau, qu'il est comique et laid![152] Ax, эти захватывающие дух лазурные неокантианские выверты. Из соседней комнаты ревел граммофон: «Да, сэр, она моя девчонка». Джерри просвистел пару тактов, затем повернулся к Элен: — Как насчет фокстрота? Если, конечно, ты закончила с полковником. — Он бросил язвительный взгляд на отвернувшегося Хью. — Я не хотел бы прерывать… Теперь подошла очередь Элен взглянуть на Хью. — Понимаете… — нерешительно произнесла она. Не поднимая глаз Хью поспешил сказать: — Нет-нет, не возражаю, — и сам удивился своему поступку. Какой бес ударил его в ребро, заставив признать свое поражение до самой битвы? Уступить ее конюху. Размазня и трус! «И все же, — цинично сказал он себе, — она, пожалуй, предпочтет конюха. Наверное». Он поднялся, пробормотал что-то насчет важного разговора с кем-то, кто должен был вот-вот подойти, и двинулся к двери, ведущей на лестницу. «Ну что ж, если он не хочет, чтобы я была с ним, — в негодовании думала Элен, — если я ему не нужна». — Она была обижена и уязвлена. — Полковник вышел в отставку, — заметил Джерри. Затем, вновь возвращаясь к той же теме. — Ну так как насчет того, чтобы чуть-чуть потанцевать? Он поднялся с подлокотника, и подал ей руку. Элен сжала ее ладонью и встала с низкого стула. — «Нет, сэр, не говорите: «Может быть», — пропел он, обняв ее за талию. Вихрь танца увлек их, и они, извиваясь в такт музыке, двинулись в соседнюю комнату. Глава 15 Июнь 1903 — январь 1904 г. Это был ритуал, священнодействие (именно так назвал его сам Джон Бивис) — священнодействие единения. Сначала он открывал дверцы шкафа, перебирал ее платья. Закрыв глаза, вдыхал аромат духов, который они источали; сквозь пропасть разделявшего их теперь времени он ощущал слабый, едва уловимый запах ее тела. Потом наступал черед ящиков. Вот в этих трех, что слева, хранится ее белье. Вот мешочки с лавандой, аккуратно перевязанные голубыми ленточками. Он развернул кружева на ночной рубашке, которых касалась… Даже мысленно Джон старался не произнести слов «ее грудь», хотя живо припоминал ее округлую, слегка поникшую плоть, высвечивавшуюся сквозь ажурную полупрозрачную ткань. В памяти всплыли незабываемые римские ночи, воспоминания о которых сменили мысли о Лоллингдоне, юдоли печали и могильном мраке. Он сворачивал ночную рубашку и переходил к следующему ящику. Перчатки, облегавшие ее руки, пояса, заключавшие ее талию. Джон задумчиво оборачивал эти невесомые пояса вокруг запястья или висков. Обряд заканчивался чтением ее писем, писем, которые она писала ему после помолвки. Это венчало сто муки — ритуал заканчивался, и Джон отправлялся спать с еще одной раной в сердце. За последнее время, однако, боль от этих ран несколько притупилась; казалось, ее смерть, до сих пор мучительно живая, сама начала умирать. Ритуал, очевидно, уже терял свое колдовское действие, сладкие муки становились все недоступнее и недостижимее, а когда все-таки наступали, то были менее болезненными и поэтому перестали удовлетворять Бивиса, ибо только боль оправдывала его существование все последние месяцы, боль невосполнимой утраты. Его желание и нежность внезапно лишились своего предмета. Но теперь причинявший страдания, пораженный гангреной член был отсечен. Теперь боль — а это все, что осталось ему в наследство от жены, — эти драгоценные для него муки ускользали от Джона, умирали, как умерла сама Мейзи. Сегодня боль, видимо, исчезла полностью. Он зарылся лицом в ароматные складки ее платьев, трогал кружева и батист, касавшиеся ее нежной кожи, надул одну из ее перчаток, некогда облегавших ее руки, и тупо смотрел, как воздух постепенно выходил из пальцев перчатки и тонкая кожа безвольно обвисла, не пытаясь больше представляться живой. Ритуал оказался бесполезным и не достиг цели — ничто больше не трогало сердце Джона. Умом он понимал, что она мертва и что эта разлука ужасна. Но она больше не трогала его душу — он не чувствовал ничего, кроме пыльной пустоты. Он лег спать неудовлетворенным, даже в какой-то степени униженным. Магические ритуалы оправдывают себя только если достигают цели. Если же эмоциональный результат не достигнут, то исполнитель ритуала чувствует, что его предали и одурачили. Чувствуя себя высохшей мумией, лежащей в пыльной и душной пустоте своей гробницы, Джон долго не мог заснуть. Двенадцать, час, два, и потом, когда его охватило отчаяние, пришел сон, и ему привиделось, что она была здесь, рядом с ним, и это была та Мейзи, которую он знал на первом году их совместной жизни, с теми круглыми холмами и долиной под кружевами, с разомкнутыми губами (о боже!), дававшими невинное согласие. Он сжал ее в объятиях. Это был первый раз со дня ее кончины, когда он увидел ее во сне не омраченной флером смерти. Джон проснулся от чувства стыда, и, когда позже он увидел мисс Гэннет, ждавшую его, как обычно, в коридоре перед аудиторией, он сделал вид, что не заметил ее, и поспешил мимо, потупив глаза, хмурясь, словно был озадачен какой-то таинственной, неразрешимой проблемой высшей филологии. Однако на следующий день он нанес свой еженедельный визит престарелой тетушке Эдит. И конечно же — хотя он не преминул высказать свое глубочайшее удивление — мисс Гэннет тоже была там, и он точно знал, что она придет, поскольку никогда не пропускала четвергов тетушки Эдит. — Вчера вы ужасно торопились, — вымолвила она, дав улечься его наигранному удивлению. — Я, когда? — Он притворился, что не уловил смысла ее слов. — В колледже, после лекции. — А вы были на лекции? Признаться, я вас не видел. — Теперь он думает, что я прогуляла его лекцию, — пожаловалась она несуществующему третьему собеседнику. С тех пор как они впервые встретились в салоне тетушки Эдит два месяца назад, мисс Гэннет исправно посещала все его публичные лекции. «Чтобы совершенствовать мое образование, — всегда объясняла она. — Ведь оно так в этом нуждается», — добавляла она с усмешкой и одновременно с печалью. Мистер Бивис воспротивился. — Я никогда не говорил вам ничего подобного. — Я покажу вам свои конспекты. — Нет, пожалуйста, не нужно этого делать, — теперь играть начал он. — Если б вы знали, как я устал от собственных лекций. — Но вы же чуть не перешагнули через меня в коридоре после лекции. — Ах, тогда! — Я никогда не видела, чтобы человек так спешил. Он кивнул. — Да, я очень спешил, это правда. У меня было заседание. Чрезвычайно важное, — внушительно добавил он. Она широко открыла глаза, и тон ее голоса, как и выражение лица, сменилось от шутливого к серьезному. — Должно быть, иногда бывает очень скучно, — сказала она, — ощущать себя значительной персоной, не правда ли? Мистер Бивис снисходительно улыбнулся, глядя на взрослое дитя, объятое благоговением перед ним, на невинное создание, которое было розовощекой и по-детски красивой молодой женщиной лет двадцати семи, улыбнулся, почувствовав удовлетворение, и погладил усы. — Ну, не такой уж важный, как вы думаете, — возразил он. — Не настолько… — Он на минуту замялся, рот его искривился, глаза блеснули. — Не сливки общества, как вы, видимо, думали. Он в очередной раз воспользовался если не жаргоном, то, по крайней мере, простонародным языком. В то утро пришло только одно письмо. «От Энтони», — заметил мистер Бивис, вскрывая конверт. «Балстроуд, 26 июня. Дорогой мой отец, спасибо тебе за письмо. Я думал, мы на каникулы поедем в Тенби. Не договорились ли вы об этом с миссис Фокс? Брайан говорит, что она ждет нас и, может быть, нам, вместо того чтобы ехать в Швейцарию, стоит погостить у них. Мы сыграли вчера два матча, один с первой командой «Солнечного берега» и другой с Мамбриджем. Мы выиграли оба раза, и это было здорово. Я играл во второй сборной и сделал много успешных подач. По французскому начали читать новую книгу под названием «Письма с моей мельницы»[153]. По мне, это бред. Больше новостей нет, а потому остаюсь твой любящий сын Энтони. P. S. Не забудь написать миссис Фокс, потому что Брайан говорит, она думает, что мы приедем в Тенби». Мистер Бивис насупился, читая письмо, и, когда обед закончился, спустился в кабинет писать ответ. «Эрлскот-Сквер, 27 июня 1903 г. Дорогой Энтони! Меня постигло разочарование, поскольку ты воспринял то, что я считал волнующей новостью, с меньшим энтузиазмом, чем я надеялся. В твоем возрасте я несомненно использовал бы возможность съездить за границу, особенно в Швейцарию, с безмерным восторгом. Договоренности с миссис Фокс были весьма неопределенными. Не стоит, однако, даже и говорить о том, чтобы я написал ей, как только подвернулась блестящая возможность исследовать Альпы в близкой по духу компании; это случилось всего лишь несколько дней назад и заставило меня отложить реализацию наших смутных планов насчет Тенби. Если хочешь увидеть точно, куда мы поедем, возьми свою карту Швейцарии, найди Интерлакен[154] и Боденское озеро, продвинься на восток от конца озера до Меирингена и затем в южном направлении к Гриндельвальду. Мы сделаем остановки у перевала Шайдек, у Розенлои, почти под сенью таких звездных мест, как Юнгфрау, Вайсхорн и прочих. Я не знаю, где точно находится это место, но по свидетельству тех, кто там был, оно просто — рай на земле. Я рад слышать, что ты хорошо проявил себя во время футбольного матча. Ты должен продолжать, дорогой мальчик, делая усилие за усилием. На следующий год, я надеюсь, ты будешь одним из лучших игроков в первой сборной школы. Не могу согласиться с тобой в том, что Доде — это, по твоему выражению, бред. Подозреваю, что его скучность происходит из-за сложности, которую он представляет для начинающих. Когда ты блестяще овладеешь языком, ты оценишь тонкость его стиля и остроту его ума. Надеюсь также, что ты упорно занимаешься и математикой. Должен сознаться, что сам я никогда не блистал математическими способностями и потому могу посочувствовать твоим неуспехам. Но упорный труд способен творить чудеса, и я уверен, что если ты и в самом деле зароешься в алгебру и геометрию, то легко сможешь за год стать ученым математиком. С добрыми пожеланиями твой отец Джон Бивис». — Какая пакость! — сказал Энтони, закончив чтение письма. На глаза навернулись слезы — он был полон чувства нестерпимого горя. — Ч-что он пишет? — спросил Фокс. — Все устроено. Он написал письмо твоей матери, что мы поедем в какой-то медвежий угол в Швейцарии вместо Тенби. Нет, меня действительно сейчас вывернет. — Он скомкал письмо и со злостью бросил его на пол, затем отвернулся и попытался сорвать злость, пнув ящик с игрушками. — Меня тошнит от этого письма, тошнит, — не уставал повторять он. Брайану тоже было не по себе. Они собирались так чудесно провести время в Тенби, все это ослепительно рисовалось в воображении, роскошно планировалось до мельчайших деталей, а теперь — хрясть! — и счастливое будущее разлетелось на куски. — И в-все же, — наконец вымолвил он после долгой паузы, — н-надеюсь, т-тебе понравится в Ш-швейцарии. — Охваченный внезапным порывом, которому трудно было найти объяснение, он подхватил письмо мистера Бивиса, разгладил смятые страницы и протянул его Энтони. — В-вот т-твое письмо, — запинаясь, проговорил он. Энтони целую минуту разглядывал письмо, потом открыл рот, словно собираясь что-то сказать, затем закрыл рот, взял письмо и убрал его в карман. Когда они приехали в Розенлои, выяснилось, что близкая по духу компания, в которой они собрались бродить по Альпам, состоит из мисс Гэннет и ее школьной подруги мисс Луи Пайпер. Мистер Бивис постоянно называл их «девочками» или, применяя свою излюбленную издевательски филологическую манеру шутить, называл их «дамзелями» — dominicellae[155], что было двойным уменьшительно-ласкательным от слова domina[156]. Крошечные леди! Он улыбался сам себе всякий раз, когда произносил это слово. Энтони «девочки» казались парой скучных особ женского пола, к тому же не первой молодости. Пайпер, более худощавая из них, была похожа на гувернантку. Ему больше нравилась перезревшая толстушка Гэннет, несмотря на ту ужасную не то коровью, не то мышиную манеру смеяться и на то, как она пыхтела, взбираясь в гору. Гэннет по крайней мере говорила то, что думала, и была весьма благодушна. К счастью, в отеле оказались еще двое английских мальчишек. Они приехали из Манчестера и говорили довольно смешно, но ребята они были что надо и знали немереное количество сальных анекдотов. Кроме того, ими была обнаружена пещера в лесу позади отеля, в которой они прятали сигареты. Когда Энтони, гордясь тем, что видел, вернулся обратно в Балстроуд, он хвастался, что курил почти каждый день во время каникул. Во второй половине дня в одну из суббот ноября в Балстроуд приехал мистер Бивис. Они с Энтони немного посмотрели, как играют в футбол, затем совершили унылую прогулку, закончившуюся у Королевских ворот. Джон заказал сдобные лепешки и «яичницу на сливочном масле для юного крепыша», заговорщицки подмигнув официантке, как будто она, так же, как и он, знала, что это означает «подающего большие надежды» — и вишневый джем на второе! («Ведь вишневый твой любимый?») Энтони кивнул в знак согласия. Вишню он действительно любил больше всего, но такие церемонии вокруг еды насторожили его. Для чего все это делается? Собирается ли он что-нибудь рассказывать о своей работе? Будет ли у него, у Энтони, стипендия со следующей осени? А как насчет?.. Он покраснел. В конце концов, отец мог просто ничего не знать об этом. Нет, это совершенно невозможно. В конце концов Энтони сдался, не в силах представить себе, что собирается сообщить ему отец. Но когда после необычно длинной паузы отец нагнулся вперед и сказал: «У меня для тебя интересная новость», — Энтони озарило — он понял, какая новость его ожидает. «Он собирается жениться на этой тетке Гэннет», — подумал он. Так оно и оказалось. Свадьба намечалась на середину декабря. — Она будет тебе славным товарищем, — сказал мистер Бивис. — Так молода, полна такой свежей и неутолимой энергии! Товарищем и второй матерью. Энтони опять кивнул. Но что он имел в виду, говоря о товарище? Он вспомнил эту старую толстуху Гэннет, вспомнил, как она, источая запах пота, карабкалась по склонам в Розенлои, вспомнил ее покрасневшее от напряжения лицо… Внезапно в его ушах зазвучал голос матери. — Полин хочет, чтобы ты называл ее по имени, — продолжал мистер Бивис. — Это будет… ну, проще, я полагаю? Энтони сказал «да», потому что ему, очевидно, было нечего больше сказать, и положил себе еще порцию вишневого джема. — Третье лицо единственное число аориста[157] от Πιστεύω[158]? — спросил Энтони. Лошадиная Морда дал неверный ответ. Стейтс ответил правильно. — Второе лицо множественное число плюсквамперфект от Καταστροφή?[159] Замешательство Брайана было вызвано более серьезной причиной, чем заикание. — Тебе сегодня кол, Лошадиная Морда, — сказал Энтони и, указав пальцем на Стейтса, давшего верный ответ, выдал: — Молодец! — И он повторил с характерной грохочущей манерой остроту Джим-бага: — Место осадка — на дне, Лошадиная Морда. — Бедный Лошадиная Морда, — произнес Стейтс, хлопнув его по спине. Теперь, доказав Брайану свое превосходство в знании греческой грамматики, он почти любил его. Было около одиннадцати — уже давно потушили свет, и троица собралась в туалете. Энтони, исполняющий роль экзаменатора, величественно восседал на унитазе, а двое других примостились на корточках у его ног. Майская ночь была теплой и тихой. Меньше чем через полтора месяца они будут сдавать летние стипендиальные экзамены — Брайан и Энтони в Итоне, Марк Стейтс в Регби[160]. Прошел год со времени предыдущих рождественских каникул, когда Стейтс вернулся в Балстроуд с заявлением о том, что он идет на стипендию. Новость была ошеломляющей, повергшей в трепет его льстецов и подпевал. Тяжкий труд считался идиотским занятием, и те, кто учился изо всех сил, были презираемы всеми, поэтому получение стипендии считалось событием из ряда вон выходящим. Вот появились еще дна зубрилы — Вениамин Бивис и Лошадиная Морда, да вдобавок этот нервный Гогглер Ледвидж. Все это показалось однокашникам предательством самых святых идеалов. Уверенность в зубрил вселил сам Стейтс — сначала своими словами, а потом и поступками. Мысль о стипендии принадлежала его отцу. Заманчивость ее заключалась не в сумме — для отца Стейтса она мало что значила. Стейтс говорил всем, что все делалось ради чести и славы, потому что это стало доброй традицией его семьи. Его отец, его дяди, его братья, все они получали стипендии. Не к лицу было бы подводить Достославное Семейство. Это не меняло, однако, того, что сама зубрежка считалась отвратительным занудством и что все зубрилы, которые зубрили потому, что им это нравилось, как, например, Лошадиная Морда и Бивис, или ради денег, как несчастный Гогглер, были жалкими червями. И в доказательство тому он поддразнивал Лошадиную Морду за заикание и своеобразную манеру говорить, травил Гогглера за то, что тот не играет в фугбол и колол Бивиса в зад перьями, когда тот готовился к урокам; Стейтс сам занимался очень усердно, но именно по этой причине был вынужден еще более достоверно играть свою роль лентяя, уверяя всех и каждого, что зубрежка — самое последнее дело и что лично у него нет никаких шансов получить стипендию. Когда лицо было в какой-то степени сохранено, он изменил тактику по отношению к Бивису и Лошадиной Морде и, выражая им некоторое время свои дружеские намерения, закончил тем, что предложил создать общество взаимопомощи по подготовке к стипендиальным экзаменам. В самом начале осеннего семестра именно он выступил с идеей устраивать ночные сборища в уборной. Брайан хотел включить Гогглера в полуночную команду, но двое других были против, к тому же туалет был слишком мал, чтобы вместить четвертого. Ему пришлось довольствоваться случайной помощью Гогглеру, которому он иногда выделял по полчаса в дневное время. Ночь и уборная оставались для триумвирата. Для оправдания своего незнания греческих глаголов сегодня вечером Брайан робко произнес: — Я оч-чень ус-с-с… — но фраза оказалась слишком трудной и ему пришлось прибегнуть к высокопарной метафоре, — очень утомлен сегодня, — закончил он. Он говорил истинную правду, о чем свидетельствовали синяки под глазами и бледность; но для Стейтса это была всего лишь отговорка, с помощью которой Лошадиная Морда пытался приуменьшить горечь своего поражения в присутствии того, кто зубрил, в отличие от него самого, не в течение многих лет, а всего нескольких месяцев. Таким образом Брайан признал его, Марка, преимущество. Теперь можно было позволить себе быть великодушным. — Эта удача дорого мне достанется! — произнес Марк с оттенком мольбы в голосе. — Давайте немного отдохнем. Из кармана пижамы Энтони вытащил три имбирных пряника, размякших от долгого хранения, но тем не менее желанных. В тысячный раз с тех пор, как было решено, что он пойдет на стипендию, Стейтс заявил: — Как мне жаль, что у меня нет ни малейшего шанса! — У т-тебя ог-громный шанс! — Нет у меня никакого шанса. Это просто сумасшедшая идея моего Pater'a. Сумасшедшая! — повторил он, тряхнув головой. Но на самом деле он испытал острое, греющее душу чувство гордости, восхищения и вспомнил, как говорил отец: «Мы, Стейтсы… Когда один из Стейтсов… У тебя такие же способности, как и у всей нашей семьи, и такое же упорство…» Он с усилием выдавил из себя вздох и упрямо произнес: — У меня нет даже призрака шанса. — В с-самом деле, т-ты б-больше способен, ч-чем я. — Чушь! — Стейтс отказался признать даже возможность успеха. Затем, если бы он провалился, он мог бы сказать: «Ну, я же говорил тебе», — а если бы выдержал экзамен, на что он втайне надеялся, его слава была бы еще больше. Кроме того, чем больше было упорство, с которым он отрицал свою вероятность победить, тем чаще приятели повторяли сладостные заверения в том, что успех его был возможен, ощутим. Успех и, что значило больше, успех по их меркам, несмотря на то что он всегда представлялся яростным противником зубрежки. Следующее заверение сделал Вениамин. — Джимбаг считает, что у тебя все шансы. Я слышал, как он вчера разговаривал со старым Джеко. — Откуда старому кретину Джимбагу знать об этом. — Стейтс презрительно скривился, но сквозь маску презрения его глаза светились от удовольствия. — А что касается Джеко… Внезапный скрежет дверной ручки заставил всех троих насторожиться. — Эй, ребята, — послышался умоляющий шепот сквозь замочную скважину, — вылезайте. У меня жутко болит живот. Брайан поспешно поднялся с пола. — Нужно впустить его, — начал он. Стейтс осадил его. — Не валяй дурака, — произнес он сценическим шепотом и повернулся к двери. — Иди в малый этажом ниже. Мы заняты. — Боюсь, что не успею. — Тогда чем быстрее побежишь, тем лучше. — Свинья! — послышался шепот. Затем: — О боже! — И они услышали стремительное шлепанье обутых в тапочки ног, удалявшееся к лестнице. Стейтс ухмыльнулся. — Это будет ему уроком. Как насчет того, чтобы вернуться к греческой грамматике? Заранее разгневанный, Джеймс Бивис чувствовал, что негодование все растет и растет с каждой минутой, проведенной под крышей брата. Дом буквально дышал готовящейся свадьбой. Запах брачного торжества душил его, как угарный газ. А в центре всего располагался Джон, невинно гревшийся в невидимых лучах таинственного женского тепла, вдыхавший дрожащим носом чад и все же чувствовавший глубочайшее удовлетворение и переворачивающее душу счастье. «Как сурок, — внезапно пришло на ум Джеймсу, — сурок со своей самкой, прижавшейся к нему вплотную в подземной норе». Да, дом походил на нору, где Джон был тощим байбаком во главе стола, с другой стороны которого сидела пышная, раздобревшая байбачка Гэннет. Между ними, занимавший один всю сторону стола, расположился маленький и несчастный Энтони, как птенец, которого поймали в лесу или в поле, затащили в душный дом и посадили в клетку. Негодование породило столь же сильную жалость и сострадание к несчастному ребенку и одновременно пробудило уже давно забытое чувство скорби о бедной Мейзи. Пока она была жива, он считал ее безнадежной идиоткой и ни на что не годной легкомысленной особой. Эта женитьба Джона и то уютное облачко, которое окутывало счастливую парочку, заставили Джеймса изменить свои суждения о покойной (по крайней мере, она не была такой толстой). И надо же, после ее смерти муж принес Мейзи в жертву ради этой разжиревшей сурчихи. Ужасно! Джеймс был не на шутку рассержен. Тем временем Полин изо всех сил отказывалась от шоколадного суфле. — Но дорогая, ты должна! — настаивал Джон. Полин попыталась притвориться, что уже сыта. — Я не могу. — И даже любимый чоколатл? — мистер Бивис всегда обозначал шоколад его исконным ацтекским названием. Полин игриво посмотрела на поднос. — Я не должна, — произнесла она, подразумевая, что может съесть еще. — Нет, должна, — уговаривал он. — Посмотрите, он хочет, чтобы я растолстела! — притворно заголосила она. — Он вводит меня в искушение. — Вот и не упирайся. На этот раз Полин вздохнула, как ученица. — Ну ладно, будь по-твоему, — покорно сказала она. Кухарка, в нетерпении ждавшая разрешения противоречия, поставила перед ней новый поднос. Полин принялась есть. — Вот умница, — произнес Джон, придав своему голосу интонацию наигранной отеческой заботливости. — Ну, а теперь, Джеймс, я думаю, ты последуешь хорошему примеру. — Отвращение и гнев Джеймса были так сильны, что он не мог заставить себя говорить из-за страха сказать грубость. Он ограничился тем, что отрицательно покачал головой. — Не хочешь ли чоколатла? — обратился мистер Бивис к Энтони. — Но я уверен, что ты не побрезгуешь и пудингом! — И когда Энтони взял кусок, он умиленно воскликнул: — Вот молодец! Вот как нужно… — Он замялся на долю секунды. — Вот так нужно есть — чтоб за ушами трещало! Глава 16 17 июня 1912 г. Красноречие Энтони, которое он проявил, пока они шли к вокзалу, было признаком охватившего его глубокого чувства вины. Своим многословием, подчеркнуто внимательным отношением Энтони пытался сгладить тягостное впечатление от того, как он поступил с Брайаном предыдущим вечером. И дело было не в том, что Брайан в чем-то его упрекал — нет, напротив, он ни единым словом не намекнул на вчерашнее оскорбление. Его молчание служило Энтони извинением за промедление с разговором о том, что делать с Марком Стейтсом. Когда-нибудь он непременно заведет речь об этом неприятном инциденте (как же они занудны со своей постоянной грызней!). Но пока, уверял он себя, надо переждать, пусть Брайан сам напомнит об этом. Тем временем нечистая совесть заставляла его относиться к Брайану с подчеркнутым дружелюбием, и он приложил особое усилие к тому, чтобы быть интересным и показать свой интерес. Интерес к поэзии Эдварда Томаса[161], пока они шли вдоль по Бомонт-стрит, к Бергсону[162] по пути мимо Вустера, к национализации угольных шахт при пересечении моста Хаит, к Джоан Терсли, пока они шли под виадуком и поднимались на эстакаду, ведущую к платформе. — Н-невероятно, — сказал Брайан, нарушив с явно показным усилием неестественно затянувшуюся паузу, — что ты н-никогда н-не встречал ее. — Dis aliter visum[163], — ответил Энтони излюбленным классическим стилем отца. Хотя, конечно, если бы он принял приглашение миссис Фокс остаться в Туайфорде, боги, думал он, изменили бы свое мнение. — Х-хочу, чтобы вы п-понравились д-друг другу, — говорил Брайан. — Конечно понравимся. — Она н-не б-блистает у-у-у… — он терпеливо начал фразу сначала, — б-блистает у-умом. Так, во всяком случае, кажется на первый взгляд. Можно даже подумать, ч-что ее н-ничего н-не интересует, к-кроме с-с-с… — словосочетание «сельская жизнь» не давалось Брайану, пришлось прибегнуть к другому обороту речи, — деревенских д-дел, — произнес он наконец. — С-собаки, п-птицы и в-все т-такое. Энтони кивнул и, внезапно вспомнив птичек и зверушек Брайана времен Балстроуда, неприметно улыбнулся. — К-когда т-ты уз-знаешь ее л-лучше, — старательно выговаривал Брайан, — т-ты обнаружишь в ней г-гораздо б-болыпе. У нее п-потрясающее ч-чувство к п-п… к стихам. В-вордсворт и М-мередит[164], например. Я всегда уд-дивляюсь, как т-точны ее с-суждения. Энтони саркастически усмехнулся про себя. Да, уж тут-то будет Мередит. Его маленький спутник молчал, думая, как ему объясниться и стоит ли объясняться вообще. Все было против него — его физические недостатки, сложность самовыражения, усугублявшаяся еще и тем, что Энтони даже не хотел понимать того, что он говорит, мог надеть маску циника и не принимать участия в разговоре. Брайан вспомнил их первую встречу. Его невероятно смутило появление в гостиной двух незнакомых женщин, когда он вошел туда к чаю. Волосы его были мокры от дождя, лицо вспыхнуло. Мать произнесла имя: «Миссис Терсли». Жена нового викария, догадался он, пожимая руку высокой сухопарой модно одетой женщине. Она вела себя настолько заискивающе, что шепелявила при разговоре; улыбка была неестественно приветливой. — А это Джоан. Девушка протянула руку, и, когда он пожимал ее, Джоан отшатнулась от него стыдливым и одновременно грациозным движением, похожим на движение молодого деревца, склонившегося под порывом ветра. Этот жест был красив и необычайно трогателен. — Мы слышали, вы любите птиц, — нарушила молчание миссис Терсли с нарочитой вежливостью, которая ко всему прочему сопровождалась дружелюбной и проникновенной, типично христианской улыбкой. — Джоан тоже. Настоящий орнитолог. Покраснев, девушка пробормотала что-то в знак протеста. — Она будет рада, если кто-нибудь поговорит с ней о ее драгоценных птичках. Правда, Джоан? Смущение Джоан было настолько велико, что она потеряла дар речи. Девушка вспыхнула до корней волос и отвернулась. От этого Брайан ощутил нежность и сострадание. Сердце его учащенно забилось. Со смешанным чувством страха и блаженства он осознал, что случилось что-то чрезвычайно важное и необратимое. А затем, продолжал вспоминать он, каких-нибудь четыре или пять месяцев спустя, они вместе гостили в доме ее дяди в Восточном Суссексе[165]. В отсутствие родителей она преобразилась — нет, она не стала другим человеком, она стала самой собой — раскованной экспансивной девушкой, какой она не могла быть дома. Дома она жила как в клетке. Постоянное ворчание и спорадические всплески желчи ее отца повергали ее в ужас. И, даже любя свою мать, она чувствовала себя пленницей ее заботы, смутно ощущая, что привязанность сковывает ее свободу. В конце концов, ей была тягостна холодная, немая атмосфера их жизни, та смиренная нищета, та неослабевающая борьба за то, чтобы выглядеть «не хуже других», чтобы сохранить положение в обществе. Дома Джоан не могла распоряжаться собой, а здесь, в просторном доме в Айдене[166] среди спокойных, непринужденных обитателей она получила свободу счастливого преображения. Ошеломленный Брайан влюбился в нее без памяти. Вспомнил он и тот день, когда они бродили по болотам в Уинчелси. Боярышник был в цвету; на просторном ровном лугу паслись овцы, а ягнята были похожи на белые созвездия; над головой по небу неспешно плыли облака. Несказанно прекрасно! Ему вдруг показалось, что они идут сквозь образ своей любви. Мир был их любовью, а любовь — миром; мир велик, он несет в себе непостижимую таинственную, мистическую глубину. Доказательство благости Божией витало в этих облаках, сквозило в пасущемся стаде, светилось из каждого куста, горящего белоснежно-белым цветом, и жило в них самих — в нем и в Джоан, идущих, взявшись за руки, по лугу, оно проступало в их ненарушимом блаженстве. Его любовь, как казалось ему в тот апокалиптический момент, была больше, чем только его, по какой-то таинственной причине она была равноценна ветру и солнечному свету, млечным струям света, орошающим зелень и синеву весны. Его чувство к Джоан было разлито по всей Вселенной и приобрело божественно-космическое значение. Он любил ее безмерно и по этой причине был способен любить все в мире так же, как и ее. Память об этом была дорога ему, тем более сейчас, когда в самих чувствах произошло изменение. Прозрачная и, казалось бы, чистая, как весенняя вода, его бесконечная любовь выкристаллизовалась в отчетливое желание. Et son bras et sajambe, et sa cuisse et ses reins, Polis centime de Vhuile, oiiduleux comme un cygne, Passaient devant mes yntx clairvoyants et sereins, Et son ventre etses seins, cesgrappes de ma uigne[167]. Когда Энтони впервые заставил себя прочитать стихотворение, эти строки захватили его воображение, сперва не вызвав никаких ассоциаций, но позже прочно связались в его сознании с образом Джоан. Гладки, как масло, волнисты, как оперенье лебедя. Он запомнил четверостишие почти сразу и навсегда — оно сохранилось у него в мозгу, как угрызения совести, как воспоминание о преступлении. Они вошли в здание вокзала и обнаружили, что ждать осталось почти пять минут. Молодые люди принялись неспешно расхаживать по платформе. С усилием избавившись от видения женской груди, маслянисто гладкого живота, Брайан наконец вымолвил: — М-моя м-мама очень любит ее. — Это очень хорошо, — произнес Энтони, чувствуя, что хватил через край в своей неискренности. Если он влюбится, то определенно не станет показывать свою девушку отцу и Полин. Для их одобрения! Если уж на то пошло, то это не их ума дело — одобрять или не одобрять. Подумав, Энтони решил, что в такое дело не стоит впутывать даже миссис Фокс, и даже больше, нежели кого бы то ни было другого, — ее вмешательство принесло бы еще больший вред из-за ее морального превосходства. Ее мнение нельзя будет так легко игнорировать, как мнение Полин, например. Он очень любил миссис Фокс, уважал ее и восхищался ею, но именно поэтому чувствовал, что она станет потенциальной угрозой его свободе. Потому что она могла (если бы она знала об этом, то непременно бы воспользовалась своей возможностью) оспаривать его взгляды на положение вещей. И хотя ее критика опиралась бы на принципы свободного христианства, которые она исповедовала, и хотя, конечно, такой модернизм крайне нелеп, так же, как и ее претензии на научность, которая не выдерживала никакой критики со стороны здравого смысла, являясь самым экстравагантным фетишизмом, — несмотря на это, ее слова имели бы вес только потому, что она сама произнесла бы их. Вот почему он делал все возможное, чтобы не ставить себя в отношениях с миссис Фокс в положение слушателя. Прошло уже более года с того дня, когда он принял ее приглашение погостить в ее загородном доме. Dis aliter visum. Вот и сейчас он с беспокойством ожидал неминуемой встречи. Поезд с грохотом остановился, и через минуту все они появились на перроне — мистер Бивис в сером костюме, Полин рядом с ним, кажущаяся огромной в розовато-лиловом платье; лицо ее выглядело апоплексически красным под зонтиком такого же цвета. За ними стояла миссис Фокс с прямой королевской осанкой и высокая девушка в широкополой шляпе с обвисшими полями и пестром платье. Мистер Бивис поздоровался в своей насмешливой псевдогероической манере, которая больше всего на свете раздражала Энтони. — Шесть драгоценных душ, — процитировал Джон, похлопав сына по плечу, — или, скорее, четыре драгоценные души, но все готовы прорваться через огонь и воду. И какой пламенный прорыв! Какой пламенно-огненный прорыв! — исправил он себя с горящими глазами. — Милый Энтони! — Голос миссис Фокс был особенно мелодичен от охвативших ее чувств. — Я не видела тебя целую вечность! — Да, целую вечность. — Он смущенно засмеялся, пытаясь при этом вспомнить все шикарные отговорки, данные им в отказ от ее приглашений. Во что бы то ни стало он не должен противоречить сам себе. Когда это было — на Пасху или на Рождество, когда он не смог принять ее приглашение, потому что должен был якобы работать в Британском музее? Он почувствовал, как кто-то коснулся его плеча и, благодаря судьбу за повод прервать неприятный разговор, быстро отвернулся. — Джоан, — сказал Брайан девушке в пестром, — это Энтони. — Ужасно рад, — пробормотал он. — Много наслышан о вас от… — «Прекрасные волосы, — пронеслось в его голове, — и светло-карие глаза излучают яркий, желанный блеск. Но профиль слишком резок, и, хотя губы очерчены тонко, рот слишком велик. Чуть похожа на молочницу, заключил он. Да и одежда домашнего покроя. Сам он предпочитал что-либо более городское». — Веди меня, Макдуф[168], — произнес мистер Бивис. Они сошли с перрона и медленно двинулись к центру города по тенистой стороне улицы. Мистер Бивис разглагольствовал, словно (и это особенно раздражало Энтони) их сегодняшняя встреча была первой за последние двадцать лет, и при этом, то ли в шутку; то ли всерьез, постоянно вставлял в свою речь жаргонные словечки времен его оксфордского студенчества. Миссис Фокс улыбалась там, где это было нужно, и задавала уместные вопросы. Полин время от времени жаловалась на жару. Ее лицо лоснилось от пота, и, идя рядом с ней в унылом молчании, Энтони брезгливо ощущал смрадный запах ее тела. Сзади доносились обрывки разговора между Брайаном и Джоан. — …Огромный ястреб, — говорила она. Речь ее была быстрой и взволнованной. — Наверное, это был самец. — А б-были у него п-полосы на х-хвосте? — Ну да. Темные полосы на светло-сером фоне. — Т-тогда это б-была с-самка. У с-самок на х-хвосте п-полосы. Энтони саркастически усмехнулся про себя. Они проходили мимо Ашмолейского музея[169], когда какая-то женщина, медленно и скорбно спускавшаяся по ступеням, вдруг энергично замахала рукой, выкрикнула сначала имя мистера Бивиса, потом имя миссис Фокс и бегом бросилась вниз по лестнице. — Это же Мери Чамперпоун, — сказала миссис Фокс. — То есть, должна сказать, Мери Эмбсрли. — «А может, и не должна, — подумала миссис Фокс, — ведь Эмберли разведен». Имя и знакомое лицо вызвали в памяти мистера Бивиса всего лишь приятное ощущение радости узнавания. Приподняв шляпу, словно сознательно пародируя старосветского щеголя, он объявил вновь прибывшей: — Здравствуйте. Здравствуйте, дорогая леди. Мери Эмберли взяла миссис Фокс за руку. — Какая приятная неожиданность! — воскликнула она, едва переводя дыхание. Миссис Фокс была немало удивлена такой сердечностью. Мать Мери была ее подругой, но сама Мери всегда держалась отчужденно. Когда же она вышла замуж, то попала в крут людей, незнакомых миссис Фокс и, кроме того, вызывавших у нее неприязнь. — Какая счастливая неожиданность! — повторила миссис Эмберли, повернувшись к мистеру Бивису. — Да, такое везение случается не часто, — учтиво сказал он. — Вы знаете мою жену, не так ли? А юного крепыша? — Его глаза блеснули, а уголки губ, скрываемые усами, иронически дернулись. Он положил руку на плечо Энтони. — Молодой и подающий надежды. Она улыбнулась Энтони. «Странная улыбка», — подумал он. Змеиная кривизна закрытого рта, который, казалось, скрывает в себе какую-то тайну. — Сколько лет я тебя не видела! — произнесла она наконец. — Со времени… — со времени похорон первой миссис Бивис, если уж на то пошло. Но так вряд ли можно было говорить. — За это время ты изрядно вырос! — И она подняла руку в перчатке до уровня его глаз, отмерив большим и указательным пальцами расстояние приблизительно в дюйм. Энтони от неожиданности нервно усмехнулся, испугавшись, несмотря на восхищение, ее красоты, свободы и раскованности. Миссис Эмберли пожала руки Джоан и Брайану, затем, вновь повернувшись к миссис Фокс, произнесла, словно оправдываясь за чрезмерную любезность: — Я чувствовала себя, как Робинзон Крузо, — выброшенной на необитаемый остров. — Она с особым усилием налегла на последнее слово, будто выточив его, что прозвучало смешно. — В совершенном одиночестве и полная владычица того, что у меня есть. — И пока они медленно переходили через улицу Святого Ги-леуса, она принялась рассказывать длинную историю о пребывании на Котсволдских холмах[170], о договоренности встретиться с друзьями восемнадцатого в Оксфорде по дороге домой, о ее путешествии из Чиппинг-Кемпдена, о ее пунктуальном прибытии к месту встречи, об ожидании, растущем нетерпении, гневе и наконец о том, как она обнаружила, что приехала на день раньше. — На календаре было семнадцатое, но с меня станется и не такое. Все расхохотались оттого, что рассказ был полон неожиданных версий случившегося и необычайных происшествий, реально имевших место. События излагались с интонацией, варьировавшейся с невероятной гибкостью, она знала, где тараторить не переводя дыхание, а где растягивать гласные, где притихнуть до пределов слышимости, а где наполнить повествование полунамеками. Даже миссис Фокс, которая не испытывала особенного удовольствия оттого, кто ее развлекал (причиной тому был развод Мери), оказалась неспособной сопротивляться обаянию миссис Эмберли. Их смех пьянил Мери Эмберли, как молодое бургундское. Он ударил ей в голову и разлил чувство тонкого блаженства по всему телу. Конечно же они были зануды, они были филистеры. Но успех у зануд и филистеров все равно оставался успехом, который наполнял ее восторгом. Глаза ее горели, щеки пылали. — С меня станется и не такое, — завывала она, лишь только смех утихал, но напускное отчаяние и самобичевание выглядели карикатурно. Она и в самом деле гордилась своей рассеянностью, считая ее частью своего женского очарования. — Ну все равно я… — закончила она, — я потерпела кораблекрушение. Одна-одинешенька на необитаемом острове. Несколько секунд они шли молча. Мысль о том, что ее придется пригласить к обеду, занимала всех — мысль, которую миссис Фокс восприняла с раздражением, а Энтони со смущенной заинтересованностью. Обед будет проходить в его комнате, и, как хозяин, именно он обязан ее пригласить. И он хотел пригласить ее — очень хотел. Но что скажут остальные? Не нужно ли сперва как-нибудь обговорить это с ними? Мистер Бивне разрешил проблему, выдвинув предложение по своему усмотрению. — Я думаю, — замялся он, но затем, ухватившись за нужную мысль, продолжил: — думаю, что наше праздничное пиршество будет еще заманчивей благодаря присутствию новой гостьи, не так ли, Энтони? — Но не могу же я навязываться, — запротестовала Мери, переведя взгляд с отца на сына. Он выглядит славным парнем, подумала она, чуткий и неплохо воспитанный. На вид очень даже… — Я уверяю вас… — Энтони искренне, но сбивчиво повторил: — От всей души уверяю вас… — Ну, если это не повлечет за собой… — Она вознаградила его тайной, откровенной улыбкой, свидетельствующей чуть ли не об умысле, словно между ними были какие-либо узы, словно из всех присутствующих только они понимали смысл происходящего. После обеда Джоан с Брайаном ушли осматривать Оксфорд, у мистера Бивиса была встреча с коллегой-филологом на Вудсток-роуд, а Полин надеялась тихо скоротать время до пятичасового чая. Энтони остался развлекать Мери Эмберли, выполняя приятную, но опасную задачу. В двухколесном экипаже, везущем их к мосту Марии Магдалины, Мери Эмберли внимательно посмотрела на Энтони, и на лице ее появилось озорное выражение. — Наконец-то свободны, — сказала она. Энтони кивнул в знак согласия и понимающе улыбнулся в ответ. — Они были довольно утомительны. Я должен извиниться. — Я часто думала о том, чтобы основать союз борьбы за отмену семей, — продолжила она. — Родителей нельзя подпускать к детям на расстояние пушечного выстрела. — Платон[171] тоже думал так, — несколько педантично заметил Энтони. — Да, но он хотел, чтобы детей вместо отцов и матерей тиранило государство. А я хочу, чтоб их не тиранил никто. Он отважился задать личный вопрос. — Вас кто-нибудь тиранил? Мери Эмберли кивнула. — Ужасно. Немногих детей любили так, как меня. Меня просто изуродовали опекой и привязанностью. Сделали меня психически неполноценной. Мне потребовались годы, чтобы избавиться от уродства. — Наступило молчание. Затем, смерив его смущенно-оценивающим взглядом, как будто он был товаром, выставленным на продажу, она заявила: — Ты знаешь, в последний раз я видела тебя на похоронах твоей матери. Неявная связь между этими двумя замечаниями и тем, что произошло раньше, заставила Энтони виновато покраснеть, словно от неуместной шутки в пестром обществе. — Да, я помню, — пробормотал он, будучи рассерженным на себя за чувство неудобного смущения и одновременно за то, что оставил этот столь тонкий намек насчет матери без всякого ответа; впрочем, он не очень-то и хотел протестовать. — Тогда у тебя был жуткий и совершенно несчастный вид, — продолжала она, по-прежнему окидывая его оценивающим взглядом. — Как невыносимы маленькие мальчики! Невероятно, но со временем они превращаются в интересных мужчин. Конечно же многие из них не превращаются ни в кого, — добавила она. — Печально, ты не находишь? Как грустно то, что большинство людей мерзки, занудны и полностью, безнадежно глупы! Сделав нечеловеческое усилие воли, Энтони наконец вырвался из окутавшей его пелены дурмана. — Надеюсь, я не принадлежу к большинству? — сказал он, все так же напряженно глядя в ее глаза. Миссис Эмберли покачала головой и серьезным будничным тоном отрезала: — Нет. Я думаю, — гулко произнесла она, — что тебе сильно повезло: ты справился с детской уродливостью. Он снова покраснел, на этот раз от удовольствия. — Сколько тебе лет сейчас? — спросила она. — Двадцать. Почти двадцать один. — А мне этой зимой исполнится тридцать. Странно, — добавила она, — как все изменилось. Когда я видела тебя в прошлый раз, эти девять лет казались огромным разрывом между нами, практически непреодолимым. Мы принадлежали к разным биологическим видам. А теперь сидим вот так и разговариваем, словно это совершенно естественно. Но ведь это и правда естественно. — Она повернула голову и, не разжимая губ, улыбнулась ему таинственной и многозначительной улыбкой. Ее темные глаза заблестели. — А вот Магдалина, — внезапно сказала она, не оставив ему, не знавшему, как реагировать из-за смущенного волнения, паузы для замечания к ее словам, что принесло ему облегчение. — Какой унылой может быть эта поздняя готика! Какая пошлость! Неудивительно, что Гиббон[172] особенно не задумывался о Средневековье! — Она ни с того ни с сего замолчала, вспомнив тот случай, когда ее муж отпустил неудачную ремарку в адрес Гиббона. Всего лишь через месяц или два после их свадьбы. Она была удивлена, даже шокирована его разгромными суждениями о том, что она с детства привыкла боготворить без обсуждения любое чужое мнение, — шокирована, но все же это волновало ее кровь и даже доставляло некоторое удовольствие. Забавно видеть, как обливают грязью былые святыни! А в те дни она все еще преклонялась перед Роджером. Она испустила вздох и затем с едва заметным раздражением сбросила с себя сентиментальную манеру и вновь принялась рассуждать об ужасных зданиях, мимо которых они проезжали. Экипаж подъехал к мосту; они вышли и пешком спустились к лодочной станции. Лежа на подушках на дне лодки, Мери Эмберли не произносила ни слова. Энтони неторопливо правил шестом против течения. Перед полузакрытыми глазами Мери проплывали деревья, росшие на берегу. Зеленая сень деревьев, нависших над водой, оливковые тени и оранжевые блики водной поверхности; сквозь длинные сумрачные щели в зеленом своде проглядывали золотисто-зеленые луга, на которых то там, то сям виднелись одинокие вязы. В воздухе стоял слабый запах речной чины. Ласковый теплый ветерок ласкал щеки, и терялась грань между собой и окружающим миром. Граница стала зыбкой и едва ощутимой, словно расплавленной жаркими лучами солнца. Стоя на корме, Энтони наблюдал за ней сверху вниз, словно с командной точки. Вот она лежит у его ног, расслабленная и покинутая. Держа в руке длинный шест и управляя им с легкостью, которой гордился, Энтони смотрел на женщину с ощущением непомерной силы и превосходства. Теперь между ними больше не было пропасти — она была женщиной, он — мужчиной. Он поднял шест и грациозно послал сто вперед, опустил в воду, уперся концом в илистое дно, напрягая мышцы, оттолкнулся, оторвал шест от речного дна, протащил его некоторое время по воде и снова выбросил вперед его конец. Внезапно Мери разомкнула веки и взглянула на него беспристрастным оценивающим взглядом, который так сильно смущал его в экипаже. Мужественная уверенность в себе моментально испарилась. — Мой бедный Энтони, — наконец произнесла она, ее лицо осветилось теплой интимной улыбкой. — Меня бросает в жар от одного взгляда на тебя. Лодка ткнулась носом в берег, и Энтони, шагнув вперед, сел рядом с Мери на подушку, на то место, с которого она убрала подол своей юбки. — Мне кажется, что отец не слишком сильно тебя тиранит, — сказала она, возвращаясь к теме разговора, начатого в экипаже. Он утвердительно кивнул. — И полагаю, он не шантажирует тебя своей привязанностью. Энтони вдруг почувствовал, что должен защитить отца. — Он всегда относился ко мне с искренней и ненавязчивой любовью. — О, да, несомненно! — нетерпеливо воскликнула миссис Эмберли. — Я же не говорю, что он тебя бьет. Энтони не смог удержаться от смеха, представив себе, как отец гоняется за ним с дубиной. Затем более серьезно он добавил: — Он никогда не приближался ко мне настолько, чтобы можно было ударить, — между нами всегда была дистанция. — Да, чувствуется, что у него есть талант держать людей на дистанции. И все-таки твоя мачеха, кажется, очень ладит с ним. Как и раньше твоя мать, я думаю. — Она тряхнула головой. — Но вообще брак — вещь чрезвычайно странная и непредсказуемая. Самые, казалось бы, несовместимые пары прекрасно уживаются, а самые подходящие на вид друг другу люди не могут этого сделать. Занудных, невыносимых людей обожают, а остроумных и привлекательных терпеть не могут. Почему? Бог знает. Полагаю, это как раз то, что Мильтон назвал «сладостным брачным ложем»[173]. Она замялась на первом слоге слова «брачный», сопроводив его сдавленным смешком, но Энтони внимательно следил за тем, чтобы не показаться испуганным случайным употреблением того, что всегда считалось непроизносимым в обществе леди. Он не засмеялся, поскольку смех можно было истолковать как непроизвольную реакцию школьника на непристойность — даже не улыбнулся, серьезно кивнув, словно услышал не пошлость, а формулировку геометрической теоремы, и изрек спокойным, рассудительным тоном: — Да, так обычно и бывает. — Бедная миссис Фокс, — продолжала Мери Эмберли. — В ее случае, я могу представить, брачные узы были не слишком сладостны. — Вы знали ее мужа? — спросил он. — Только когда я была еще ребенком. Тогда все взрослые кажутся одинаково скучными. Но моя мать часто беседовала со мной о нем. Перемывала его тощие кости. Он был закоренелым мерзавцем. И законченным праведником. Упаси меня господь от праведного мерзавца! Люди, погрязшие в пороках, достаточно неприятны, но, по крайней мере, они никогда не возводят свою порочность в принцип. Они противоречат сами себе: иногда они по ошибке бывают милы. В то время как праведники никогда ничего не забывают, они мерзки по своей природе. Бедная женщина! Боюсь, что у нее была собачья жизнь. Но она, кажется, все выместила на своем сыне. — Нет, она обожает Брайана, — воспротивился Энтони. — И Брайан привязан к ней. — Именно об этом я и говорю. Ту любовь, которую она никогда не получала от мужа, ту любовь, которую она не дарила ему, — вся эта любовь вылилась на голову ее несчастного сына. — Он не несчастный. — Может быть, он и сам об этом не знает. Пока, но дай срок! — Помолчав, она снова заговорила. — Тебе повезло, Энтони, повезло гораздо больше, чем ты сейчас способен понять. Глава 17 26 мая 1934 г. Литература для мира — но какого рода литература? Можно сосредоточиться на экономике, торговых барьерах, валютном хаосе, препонах на пути к миграции, личных интересах с уклоном в извлечение прибыли во что бы то ни стало и так далее. Можно сосредоточиться на политике, на опасности существования суверенного государства или на том, что интересы совершенно бесчестного правителя не соответствуют нуждам других независимых государств. Можно предложить исцеление посредством политики и экономики — торговых соглашений, межнационального суда, всеобщей безопасности. Разумные предписания, следующие за нормальным диагнозом. Но не слишком ли далеко зашла болезнь, и станет ли пациент следовать врачебным рекомендациям? Этот вопрос возник в ходе сегодняшней дискуссии с Миллером. Его ответ был отрицательным. Пациент не может следовать назначенному лечению по элементарной причине: отсутствие пациента. Нации и государства не существуют как таковые. Есть только люди. Группы людей, живущих в определенных местах и имеющих определенное гражданство. Национальная политика не станет меняться до тех пор, пока люди не перестроят систему межличностных отношений. Все режимы, будь то Гитлера, Сталина или Муссолини, — являются по своей природе представительными. В современных условиях поведение страны есть увеличенная во много раз проекция индивидуального поведения. Или, если выражаться более точно и более тонко, проекция их тайных желаний и намерений граждан. Все мы хотим совершать поступки гораздо более худшие, чем позволяет нам наша совесть и уважение к общественному мнению. Одна из самых главных притягательных черт патриотизма состоит в том, что он потворствует самым темным нашим желаниям. Формируя все вместе наше государство, мы косвенно вынуждены прибегать к мошенничеству и угрозам. Обманывать и запугивать с глубокой уверенностью в том, что мы крайне благочестивы. Считается прекрасным и приличным убивать, лгать, прибегать к пыткам на благо отечества. Хорошая внешняя политика суть отражение благих намерений и добрых пожеланий отдельных личностей, и она должна строиться на той же основе, что и взаимоотношения между людьми. Антивоенную пропаганду нужно осуществлять в отношении народа так же, как и в отношении правительства, она должна начаться одновременно на периферии и в центре. Эмпирические факты: Первое. Все мы способны любить людей. Второе. Мы налагаем ограничения на эту любовь. Третье. Мы можем переступать через эти ограничения — если захотим. (Интересно отметить, что любой, кто станет соблюдать эти правила, с легкостью будет справляться со своей личной неприязнью, классовыми различиями, национальной враждой, предрассудками, касающимися цвета кожи. Это непросто, но осуществимо, если мы обладаем волей и знаем, как воплотить наши добрые намерения.) Четвертое. Любовь, выражающаяся в хорошем обращении, порождает любовь. Ненависть, выражающаяся в плохом обращении, порождает ненависть. В свете всего сказанного становится ясно, что межличностная, межклассовая и межнациональная политика должна быть перестроена. Но опять же резец стачивает тонкую кромку льда. Мы все знаем, но не умеем действовать. Почти все не умеем действовать. Как всегда, главная проблема заключается в умении воплотить идею в жизнь. Наряду со всем прочим пропаганда мира должна стать сводом преобразующих правил. …Се я постиг Умерших и забытых; муки их Теперь мои. Я крест еще тяжеле взял себе. Ад есть неспособность отделить себя от того существа, которое по воле рока поступает так же, как и ты. Возвращаясь домой от Миллера, я зашел в общественный туалет возле Марбл-Арч[174] и там наткнулся на Беппо Боулза, увлеченного разговором с одним из тех, кто носит хлопчатобумажные брюки и постоянно ходит без шляпы. Собеседник имел вид недоучившегося студента и был, как я предположил, младшим клерком или продавцом. Лицо Беппо выражало что-то среднее между восхищением и беспокойством. Счастливый, опьяненный грядущим восторгом и вместе с тем жутко подавленный и загнанный. Ему могли не отказать — это таило в себе страшный риск! Сдавленное желание в случае неуспеха нанесло бы жестокий удар его самолюбию и ранило бы его до глубины души. А в случае успеха ему грозила бы, несмотря на торжество победы, опасность шантажа и судебного разбирательства. Бедняге бы не поздоровилось. Он выглядел ужасно смущенным, когда увидел меня. Я всего-навсего кивнул и поспешил прочь. Ад Боулза — подземный туалет с галереей писсуаров, уходящей в бесконечность, и у каждого стоит мальчик. Тяжел крест Боулза. Глава 18 8 декабря 1926 г. Гости все прибывали и прибывали, большей частью молодежь, друзья Джойс и Элен. Выполняя тягостную формальность, они пересекали гостиную, проходили в дальний угол, где между Энтони и Беппо Боулзом сидела миссис Эмберли, говорили «добрый вечер» и затем спешили танцевать. — Они прекрасно понимают, что это место для пожилых, — сказал Энтони, но миссис Эмберли либо проигнорировала его замечание, либо была неподдельно увлечена разговором с Беппо, который, громко пришепетывая от восторга, распространялся о своем путешествии в Берлин. — Самое забавное место теперешней Европы! Где еще вы найдете специальных женщин для мазохистов? Эти женщины носят сапоги, да-да, самые настоящие сапоги! А музей сексологии с фотографиями и восковыми моделями — почти слишком trompe-l'oel[175], поразительными предметами из Японии, необычные, затейливые одежды для эксгибиционистов. И эти очаровательные бары для лесбиянок, кабаре, где мальчики носят женскую одежду. — Вот и Марк Стейтс, — перебила его миссис Эмберли, указав на приземистого широкоплечего мужчину, только что вошедшего в гостиную. — Не помню, — произнесла она, обернувшись к Энтони, — знаешь ты его или нет? — Последние тридцать лет да, — ответил он, вновь отыскав какое-то злобное наслаждение в том, чтобы защитить, даже путем преувеличений, свою ушедшую молодость. Если он перестал быть молодым, то Мери распрощалась с молодостью целых десять лет назад. — Правда, с большими промежутками, — уточнил он. — Во время войны и после нее он некоторое время был в Мексике, да и с тех пор, как он оттуда приехал, я видел его всего пару или тройку раз. Очень рад, что представилась такая возможность. — Скользкий он тип, — сказала Мери Эмберли, вспоминая то время, когда он полтора года назад, сразу же по возвращении из Мехико, пришел к ней в дом. Его внешность, манеры, как у полудикого отшельника, сошедшего с ума от одиночества, безумно ей понравились. Она испытала на нем все свое искусство обольщения, но тщетно. Он настолько не обращал на них внимания, что она даже не разозлилась, решив, что скорее всего это было внешним проявлением либо импотенции, либо (кто может знать такие вещи?) гомосексуализма. — Скользкий тип, — повторила она и решила, что в следующий раз не преминет спросить Беппо о гомосексуальности. Он определенно что-нибудь ответит. Все они чего-нибудь да знают друг о друге. Затем, снова махнув рукой, она крикнула, заглушая гнусавое пение граммофона: — Марк, иди посиди с нами! Стейтс прошел через всю комнату, подвинул для себя стул и сел. Волосы, прежде ниспадавшие на лоб, теперь были зачесаны назад, а виски уже начала красить седина. Смуглое, как у настоящего отшельника, лицо, которое Мери Эмберли находила неизъяснимо привлекательным, прорезали глубокие морщины, а ровный слой жира, прежде покрывавший его кости, исчез. Каждый мускул его лица, каждое движение скул, казалось, выделялись остро и точно, как на меловых статуях, которыми пользовались в анатомических театрах во времена Возрождения. Когда он улыбался, — а всякий раз, когда это случалось, возникало невольное впечатление, что он оживает, выражая при этом непомерное страдание, — можно было проследить весь механизм вымученной гримасы: движение вверх и вбок большой верхнечелюстной мышцы, боковая тяга мышцы смеха и сокращение круговой мышцы глазницы. — Я вам не помешал? — спросил он, перевода острый пронзительный взгляд с одного собеседника на другого. — Беппо рассказывал нам о Берлине, — ответила миссис Эмберли. — Мне пришлось уехать оттуда, пока не началась всеобщая забастовка, — объяснил Беппо. — Ну конечно, — сказал Стейтс, мучительно изобразив на лице вопросительное и презрительное выражение. — Восхитительное место! — Беппо был неуязвим. — Должно быть, вы чувствуете себя там как дома, словно лорд Холдейн? Берлин — ваша духовная родина? — Плотская, — внес поправку Энтони. Будучи в слишком сильном восторге, чтобы признать себя виновным, Беппо захихикал. — Ох уж эти мальчики-девочки! — затараторил он с еще большим восторгом, брызгая слюной. — Я был недалеко оттуда этой зимой, — сказал Стейтс. — По работе. Конечно, надо отдать должное и удовольствиям… Эта ночная жизнь. — Вам она не показалась забавной? — Да еще какой! — Вот видите. — Беппо торжествовал. — Одно из созданий село за мой столик, — продолжал Стейтс. — Я танцевал с ним. Выглядел он совсем как женщина. — Просто невозможно отличить их от женщин, — восторженно закричал Беппо, словно это касалось его личного опыта. — Когда мы закончили танец, создание чуть-чуть подкрасило лицо, и мы взяли по маленькому пиву. Затем оно показало мне несколько неприличных фотографий — физиологически отталкивающего типа. Наклюкались. Может быть, поэтому наш разговор так быстро выдохся. Были и до этого неудобные паузы. Ни я, ни это создание не знали, что сказать дальше. У нас все было тихо. — Он выбросил вперед худые узловатые кулаки, словно расчищая перед собой идеально гладкую поверхность. — Совершенно тихо. Пока существо наконец не выкинуло одну замечательную вещь. Без сомнения, это один из их излюбленных ходов, но я никогда не испытывал подобного на себе. Я был поражен. «Хочешь кое-что увидеть?» — спросило оно. Я ответил «да», и тотчас же оно начало дергать и тянуть что-то, что было у него под блузкой. «Ну смотри же», — наконец произнесло существо. Я взглянул. Оно триумфально улыбалось, как игрок, пошедший с козырного туза или даже с двух тузов под конец партии. На стол упала, громко стукнув, пара роскошных искусственных грудей, сделанных из розовой резиновой губки… — Но как это революционно! — кричала миссис Эмберли, пока Энтони покатывался со смеху, а круглое лицо Беппо приобрело болезненно-кислое выражение. — Как дерзко! — повторила она. — Да, но как восхитительно! — не унимался Стейтс, и уродливое, словно предсмертное искажение его лица плавно перешло в улыбку. — Хорошо, если все происходит так, как должно происходить — символично и артистично. Две резиновых груди меж пивных кружек — вот чем должен быть порок. И когда он превратился в то, кем с самого начала был, возникло какое-то ощущение, что все встало на свое место, и это прекрасно. Да, прекрасно! — повторил он. — Дерзновенно и прекрасно. — Все равно, — настаивал Беппо, — вы должны признать, что такое могло случиться только в этом прекрасном городе. При людях, — веско добавил он. — Обращаю на это внимание. Немецкое правительство — самое терпимое в мире. С этим нельзя не согласиться. — Да, это верно, — произнес Стейтс. — Потворствует оно всем. Не только девочкам в крахмальных рубашечках и мальчикам с резиновой грудью, но также монархистам, фашистам, юнкерам, круппам и коммунистам, за что я ему премного благодарен. Оно терпит всех своих врагов любой масти. — Думаю, это неплохо, — сказала миссис Эмберли. — Восхитительно, пока эта шваль не поднялась и не разнесла само правительство в клочья. Единственная надежда на то, что коммунисты будут первыми. — Но видя, что их терпят, зачем враги правительства будут пытаться уничтожить его? — А почему нет? Они не верят в терпимость. И это вполне оправданно, — добавил он. — Вы варвар, — запротестовал Беппо. — Им приходится быть, если живешь в век дикарей. Вы — последние могикане старого века. — Он вновь оглядел всех по очереди, улыбаясь улыбкой истлевшего трупа, и покачал головой. — Вы все еще мусолите первый том Гиббона, а мы уже давно перешли к третьему. — Ты хочешь сказать?.. Боже мой! — не докончила фразы миссис Эмберли. — Вот и Джерри. При этих ее словах, сопроводивших появление Джеральда Уот-чета, вошедшего в гостиную лисьей походкой вместе с Элен, Энтони вынул свою чековую книжку и быстро изучил ее содержимое. — Слава богу! — вымолвил он. — Всего два фунта. — Месяц назад при Джерри у него было десять, и с помощью фантастически умопомрачительной истории этому типу удалось взять взаймы все. Следовало бы усомниться в истинности рассказа и отказать. Десять фунтов превышали сумму, которую он мог позволить дать в долг. Он говорил так, но у него не хватало смелости упорствовать в своем отказе. Тогда ему потребовались две недели строжайшей экономии, чтобы вернуть утраченные деньги. Экономить на всем было неприятно, но сказать «нет» и продолжать упрекать Джерри в назойливости было еще менее приятно. Он всегда был готов пожертвовать своими правами, чтобы не создавать лишних сложностей. Его считали равнодушным, и ему безумно нравилось, когда так оценивали его характер. Но его понимание настоящего положения дел и чувств не могло не выходить наружу. Когда это случалось, его самопознание воспринималось со смехом. Вот и теперь он смеялся. — Всего два, — повторил он. — К счастью, это я могу себе позволить… Он запнулся. За спиной Мери Эмберли Беппо похлопывал его по плечу, делая выразительные знаки лицом. Энтони повернулся и увидел, что она все так же хмуро и неотрывно смотрит на вновь прибывшего. — Он сказал мне, что сегодня вечером он не придет, — произнесла она почти про себя. Затем сквозь музыку крикнула: — Джерри! — и голос ее прозвучал резко и совсем не обворожительно, вызвав в памяти Энтони те сцены, которые она имела обыкновение устраивать. «Так вот оно что», — подумал он, от души пожалев бедняжку Мери. Джерри Уотчет обернулся, и, словно вспомнив блестящую шутку, сам едва заметно улыбнулся, слегка подмигнул и снова опустил глаза, чтобы вернуться к разговору со своей собеседницей. Миссис Эмберли зарделась от внезапного гнева. Он ухмыльнулся ей в лицо. Это было невыносимо. Невыносимо и крайне неоригинально было появляться вот так, из небесной лазури, без предупреждения, танцевать случайный танец с другой женщиной, как будто это абсолютно в порядке вещей. На этот раз, правда, другой женщиной была Элен, но только потому, что ему не попалась больше никакая субретка, виртуоз канкана. «Скотина», — думала она, провожая его взглядом в комнату. Затем, сделав над собой усилие, она отвела глаза и заставила себя сосредоточиться на том, что происходило вокруг нее. — …В такой стране, как эта, — слышался голос Марка Стейтса, — и стране, как эта, где четверть населения буржуа и еще одна четверть тех, кто страстно желает ими быть. — Ты преувеличиваешь, — спорил Энтони. — Нисколько. Сколько набрала лейбористская партия на минувших выборах? Треть голосов. Я готов великодушно допустить, что на следующих она соберет половину, но… Все остальные — собственники разного пошиба. Некоторые по природе, благодаря желанию обогатиться и страху потерять приобретенное, а другие притворно, путем лицемерия и лжи. Наивно думать, что можно что-нибудь получить конституционными методами. — А неконституционными? — Есть хотя бы шанс. — Он не слишком велик, — заметил Энтони. — Во всяком случае, при современном оружии. — Да, это я знаю, — согласился Марк Стейтс. — Если власть воспользуется своей силой, средний класс абсолютно точно победит. Он мог бы победить и без танков и самолетов, просто потому, что из него выйдут лучшие солдаты, чем из пролетариата. — Лучшие солдаты? — вмешался Беппо, подумав о своих друзьях-охранниках. — В силу своей образованности. Буржуа кое-что извлечет из десяти или шестнадцати лег обучения, да вдобавок в школе-пансионе или, точнее выражаясь, в казарме. В то время как сын рабочего живет дома и редко оканчивает больше чем шесть-семь классов дневной школы. Шестнадцать лет повиновения и заботы об esprit de corps[176]. Неудивительно, что на учебном фронте в Итоне была выиграна битва при Ватерлоо. Если они пустят в ход всего лишь половину своих сил и используют их безжалостно, игра будет сделана. — Ты допускаешь, что они могут не воспользоваться своим резервом? Марк пожал плечами. — Конечно, немецкие республиканцы не проявляют готовности пускать в ход свой арсенал. И подумай о том, что случилось здесь во время забастовки. Большинство промышленников были готовы пойти на компромисс. — Существует простая причина, — вставил Энтони, — из-за которой из тебя не получится промышленник Ты никогда не шел на компромисс. Дело не движется одной верой, дело движется торговлей. — Тем не менее, — продолжал Марк, — факт остается фактом, что не были применены имевшиеся в наличии ресурсы. Вот что оставляет надеяться на то, что революция может победить. При условии, что все будет проведено очень быстро. Поскольку, конечно, в один прекрасный день они поймут, что им угрожает серьезная опасность, и забудут свою порядочность. Но они могут колебаться достаточно долго и, я думаю, сделают революцию возможной. Даже нескольких часов угрызений совести было бы достаточно. Да, несмотря на танки, есть шанс на успех. Но ты должен быть готов не упустить этот шанс, не так, как полудурки из конгресса профсоюзов. Или всей их тред-юнионистской лестницы, если на то пошло. Там все пухнут от избытка порядочности, как и капиталисты. Это английское похмелье после евангельского пира на весь мир. Ты даже не представляешь себе, сколько проповедей и песнопений раздалось во время всеобщей забастовки. Я был ошеломлен. Но нужно сказать о самом худшем. Может быть, молодое поколение… — Он покачал головой. — Не уверен, однако, что даже на них можно положиться. Может быть, методизм и загнивает, но взгляни на молитвенные дома спиритуалистов, которые теперь растут в промышленных районах, как поганки. Когда в следующий раз Джерри проходил мимо, он окликнул Мери Эмберли, но она и не подумала ответить на приветствие. Хладнокровно отвернувшись, она притворилась, что ее интересует только то, что говорил Энтони. «Ослица, а не женщина!» — подумал Джерри, но вслух сказал другое: — Вы не возражаете, если мы снова поставим эту пластинку? Элен с восторгом закивала головой. Музыка сфер[177], блаженные видения… Но почему надо считать небо исключительной монополией зрения и слуха? Мышцы в своем движении тоже вправе рассчитывать на свою долю рая. Небо — это не только свет и гармония, это танец. — Секундочку! — сказал Джерри, когда они оказались рядом с граммофоном. Пока он крутил ручку граммофона, Элен стояла, безвольно опустив руки вдоль тела. Глаза ее были закрыты — она отгородилась от мира, сделав призрачным само свое существование. В этом пустынном промежутке между двумя мирами движения само существование теряло смысл. Музыка на секунду прекратилась, затем снова началась, хлынув из середины бара. За завесой сомкнутых век всем своим женским существом она чувствовала, что Джерри приблизился к ней и теперь стоял очень близко. И вот наконец его рука взяла ее за талию. — Вперед, солдаты Христа! — провозгласил он, и они вновь закружились в пучине могучего океана, в небесной гармонии движущихся мышц. Наступило молчание. Решив не обращать внимания на этого мерзавца, миссис Эмберли повернулась к Стейтсу. — Как поживают ваши духи? — спросила она с неподдельным интересом. — Процветают, — ответил он. — Мне пришлось заказать три новых дистиллятора, с которыми пришлось изрядно повозиться. Миссис Эмберли улыбнулась ему и в недоумении покачала головой. — Именно вы из всех! — сказала она. — Это кажется особенно смешным, что именно вам было суждено стать производителем духов.. — Но что здесь особенного? — Самый серьезный из всех мужчин, — продолжала она. — начисто лишенный какой бы то ни было галантности, закоренелый женоненавистник! — «Импотент или гомосексуалист — в этом нет никакого сомнения; а уж если принять во внимание ту историю в Берлине, о которой он рассказал, он почти наверняка импотент», — подумала она. Вымучив из себя ироническую усмешку, Стейтс заговорил: — Вам не приходила в голову мысль, что у меня могли найтись основательные причины стать производителем духов? — Причины? — Для меня это способ компенсировать недостаток галантности. — Правда, надо признать, что в это дело он попал по чистой случайности. Листая «Таймс» он наткнулся на объявление, извещавшее, что по дешевке продается маленькая парфюмерная фабрика… Так что это было делом случая. Однако сейчас, чтобы выглядеть значительно, он придумал историю о том, что обдуманно выбрал свое дело — выбрал его для того, чтобы выразить свое презрение к женщинам, для которых изготовляются духи. Ложь, которую он теперь и сам воспринимал как правду, ставила его выше всех женщин вообще и миссис Эмберли в частности. Подавшись вперед, он взял Мери за руку и поднес ее к лицу. Словно собираясь поцеловать, но вместо этого обнюхал ее кисть, после чего отпустил руку. — К примеру, — сказал он, — в том, чем вы надушились, содержится цибет[178]. — Ну и что из этого следует? — О, из этого ничего не следует, — сказал Стейтс, — абсолютно ничего, если вам нравится запах испражнений хорька. Миссис Эмберли с отвращением содрогнулась. — В Абиссинии, — продолжал он, — виверру[179] выращивают на фермах. Дважды в неделю вы берете палку и идете бить по зверькам, пока они не доходят до сильного испуга или злобы. В таком состоянии они выделяют особое вещество. Как дети, которые от страха пачкают пеленки. Затем вы ловите их специальным зажимом, чтобы они не могли вас укусить, и забираете содержимое маленького мешочка, располагающегося у половых органов. Вы делаете это чайной ложкой — масса имеет вид желтого жира. В неразбавленном виде эта дрянь жутко воняет. В Лондоне мы пакуем это в бычьи рога. Огромные рога, полные вонючей массы. Цена — сто семнадцать шиллингов за унцию, а может быть, и дороже. Вот одна из причин, по которой ваши духи так дорого вам обходятся. Те, кто бедны, не могут позволить себе мазать тело кошачьим дерьмом. Им приходится довольствоваться обыкновенными и химическими заменителями. Колин и Джойс закончили танцевать и теперь сидели совершенно одни у двери, ведущей в гостиную. Колину наконец представилась возможность дать выход праведному гневу, копившемуся в его душе с самого обеда. — Я должен сказать, Джойс, — начал он, — что некоторые из гостей твоей матери… Джойс взглянула на него, в ее глазах выразилось беспокойство, смешанное с восхищением. — Да, я знаю, — словно извиняясь, произнесла она. — Знаю. — Она униженно поспешила согласиться с ним, что Беппо — дегенерат, а Энтони Бивис — циник. Затем, увидев, что его негодование доставляет ему удовольствие и что она сама испытывала скорее удовлетворение, чем неудобство, Джойс открыта для себя, что человек, приехавший последним и теперь беседующий с ее матерью, был большевиком. Да, Марк Стейтс — большевик. Мысль, преследовавшая Колина весь вечер, наконец облеклась в слова. — Может быть, я глуп и так далее, — произнес он с добровольным самоуничижением, скрывавшим безмерную гордыню — единственное незаурядное качество его заурядной натуры, — может быть, я невежествен и плохо воспитан, но по крайней мере… — Здесь его тон переменился, он самодовольно подчеркнул свое сознание того, что был уникальной посредственностью. — По крайней мере, я знаю, что я делаю. Если я вправе считать себя джентльменом. — Он выделил эти слова, и они прозвучали слегка комично, что доказало наличие у него чувства юмора. Говорить серьезно о том, что серьезно воспринималось, а об этом особенно — до такого он никогда не поднимался. Шутливый тон был более уместен, чем повышение голоса; в любой его вибрации сквозило чувство, и он в самом деле воспринимал все это серьезно, как и подобает воспринимать уникально среднему джентльмену. И конечно же Джойс поняла, что он делал. Она посмотрела на него, словно он был божеством, и, как Офелия, сжала его руку. Танцы, танцы… «Если бы только, — думала Элен, — можно было танцевать вечно. Если бы не надо было тратить время ни на что другое! На глупые, пустые, постыдные поступки, о которых жалеешь после того, как они сделаны». Танцуя, она жертвовала своей жизнью, чтобы обрести ее, теряла свое лицо и становилась чем-то большим, чем она была до этого, освобождалась от запутанности и ненависти к себе в минуты яркой и кажущейся незыблемой гармонии, преодолевала свой дурной характер и творила себя заново — совершенной, освобожденной от своего постыдного прошлого и неизбежного будущего, обретала бесконечное настоящее, в котором было разлито законченное блаженство. Не умея ни рисовать, ни писать, ни даже правильно подпевать, она становилась художником танца или, скорее, превращалась в божество, способное сотворить новое небо и новую землю, в создателя, радующегося своему творению и находящего, что оно весьма неплохо. — «Да, сэр, это моя девчонка. Нет, сэр…» — Джерри перестал мурлыкать мелодию. — Вчера вечером я выиграл шестьдесят фунтов в покер, — сказал он. — Неплохо, правда? Она подняла подбородок и улыбнулась ему, кивнув с молчаливым восторгом. Хорошо, хорошо, все было на удивление хорошо. — Могу вам признаться, — говорил Стейтс, — что я с превеликим удовольствием сочиняю рекламные объявления. — Его мимические мышцы работали так, что у собеседников возникла иллюзия присутствия в анатомическом театре. — Особенно те, что касаются нечистого дыхания или запаха пота. — Отвратительно! — содрогнулась миссис Эмберли. — Мерзко. Существует лишь один викторианский запрет, который я соблюдаю, — это запрет упоминать все эти вещи. — Именно поэтому так занятно говорить о них, — заявил Стейтс, направив на Мери пронзительный взор прищуренных глаз. — Заставлять людей осознать их физическую мерзость. В этом вся прелесть подобных объявлений. Вместе с осознанием приходит потрясение. — И приносит неплохой доход, — вмешался Энтони. — Ты забыл упомянуть о прибылях. Стейтс пожал плечами. — Они случаются нерегулярно, — отреагировал он, и Энтони стало ясно, что он говорил правду. Для Стейтса прибыли не имели никакого значения, он считал их случайными и преходящими. — Разрушать защищающую вас условность, — продолжал он дальше, снова обращаясь к Мери, — весьма и весьма занятно. Оставить вас беззащитными перед осознанием того факта, что вы не можете обойтись без себе подобных, но стоит вам попасть в их общество, как вас начинает тошнить. Глава 19 7 июля 1912 г. Миссис Фокс просматривала книжку, куда заносила намеченные дела. Серия заседаний комитета, визитов по району, дней, которые надо будет провести в игровой комнате калек, заполняли страницы. В промежутках между этим предстояли телефонные звонки, ужины у викария, обеды в Лондоне. И все же (она знала это заранее) наступившее лето не принесет ничего, кроме душевной пустоты. Какой бы насыщенной ни была ее деятельность, время в отсутствие Брайана казалось таким, словно из него выкачали воздух. В былые времена каждое лето было заполненным. Но в этот июль, пробыв неделю или две дома, Брайан собирался поехать в Германию, чтобы изучать там язык. Без этого ему было не обойтись. Она знала, что его отъезд необходим, и непритворно радовалась за него, но боль, зародившаяся в ее душе, выплеснулась наружу в момент расставания. Она даже пожалела о том, что не эгоистка и не может насильно удержать его дома. — Завтра в это время, — произнесла она, когда Брайан зашел в комнату, — ты будешь проезжать по Лондону в направлении Ливерпуль-стрит[180]. Он кивнул и, не говоря ни слова, положил руку на плечо матери, нагнулся и поцеловал ее. Миссис Фокс подняла глаза и улыбнулась. Затем, забыв на секунду о том, что дала себе слово ничего не говорить ему о своих чувствах, произнесла: — Боюсь, что остаток лета будет пустым и печальным. — Сказала и тотчас принялась мысленно ругать себя за то, что ее подавленное настроение столь явно отразилось на ее лице; но даже укоряя себя, она частью своего существа радовалась его сыновней любви и бережному отношению Брайана к ее чувствам. — Если, конечно, ты не скрасишь его своими письмами, — добавила она, стараясь этим уточнением сгладить свою оплошность. — Ты ведь будешь писать, правда? — К-к-к… Естественно. Я н-напишу. Миссис Фокс предложила прогуляться; или, может быть, лучше покататься в двухколесном экипаже? Брайан в смущении посмотрел на часы. — Н-но у м-меня обед с Терсли, — в некоторой растерянности ответил он. — Н-на поездку н-не хв-в-в-в м-мало в-в-време-ни. — Как он ненавидел эти вынужденные иносказания. — Как же глупо с моей стороны! — воскликнула миссис Фокс. — Я совсем забыла про твой обед. — Она действительно забыла, и эта внезапная, только что возникшая мысль о том, что эти долгие часы последнего дня, когда они еще будут вместе, ей придется провести без него, очень больно ранила миссис Фокс. Ей стоило немалых усилий не показать сыну свою нестерпимую боль ни мимикой, ни голосом. — Но мы успеем хотя бы прогуляться в саду, да, Брайан? Они спустились в зеленую аллею, обсаженную травой. День был пасмурный, но теплый, почти знойный. Под серым небом цветы выглядели неестественно ярко. В молчании мать и сын дошли до конца аллеи и повернули обратно к дому. — Я рада, что это Джоан, — сказала миссис Фокс, — и я рада, что ты внимателен к ней. Хотя, конечно, жаль, что ты повстречал ее именно в тот момент. Меня волнует то, что пройдет еще немало времени, пока ты сможешь жениться. Брайан подтвердил сказанное ею кивком головы. — Любовь должна быть испытана временем, — продолжала она. — Тяжело, но, как правило, это приносит счастье. И тем не менее, — здесь ее голос взволнованно задрожал, — я рада, что так случилось… Рада, — повторила она. — Потому что я верю в любовь. — Она верила в нее, как бедняки верят в вечную жизнь после смерти, в вечную славу и покой, потому что никогда не знала, что это такое. Она уважала своего мужа, восхищалась им за все им достигнутое, любила его за то, что она могла любить в нем, и по-матерински жалела его за некоторые слабости. Но между ними не было преображающей страсти, и его чисто плотское понимание любви всегда было для нее не более чем гневом злого человека, который едва ли можно было вынести. Она никогда не испытывала к нему того, что называют Любовью. Именно поэтому вера в ее существование была настолько сильна. Любовь должна была существовать для того, чтобы болезненное равновесие ее личного опыта не могло быть нечаянно нарушено. Кроме того, любовь прославляли поэты, она существовала и была восхитительной, святой, она была откровением. — Это какая-то особая благодать, — продолжала она, — которую ниспосылает Господь в помощь нам, чтобы сделать нас лучше и сильнее, чтобы избавить нас от лукавого. Говорить «нет» худшему легко, когда уже сказано «да» лучшему. Легко, думал Брайан во время наступившей паузы, даже когда не сказал «да» лучшему. Женщине, которая подсела к их столику в «Кафе-консер», когда они с Энтони изучали французский в Гренобле[181] два года назад — такому искушению было нетрудно сопротивляться. — Ти as I'air bien vicieux[182], — говорила она ему во время первой паузы. И затем Энтони: Il doit etre terrible avec les femmes, hein?[183] Вскоре после этого она предложила им проводить ее до дому. — Tons les deux, feu une petite cimie. Nous nous amuserons bien gentiment. On vous fera voir des chases droles. Toi qui es si vicieux — ca famusera[184]. Да нет, этому, конечно, не было трудно противиться, хотя тогда он еще и в глаза не видел Джоан и не знал о ее существовании. Настоящим искушением стало как раз не худшее, а лучшее. В Гренобле таким искушением стала литература. Et son vent re, et ses seins, cesgrcippes de met vigne… Elle se coula a mon cote, m'appela des norns les plus tend res et des noms les plus effroyablement grossiers, qui glissaienl sur ses levres en suaves murmures. Puis elle se tut et commenca a me donner ces baisers qu'elle sewed… [185] Творения лучших стилистов оказались намного привлекательнее и, следовательно, опаснее, и им было гораздо труднее противиться, чем убогой реальности «Кафе-консер». А теперь, когда он сказал «да» самой лучшей из реальностей, тяга к худшему стала еще меньше, чем была, низкие искушения перестали даже отдаленно напоминать искушение. Искушение, подобное тому, которое явилось следствием самого лучшего. Для него было невозможно желать низкое, вульгарное, скотское создание «Кафе-консер». Но Джоан была прекрасной, Джоан была утонченной, Джоан разделяла его увлечения и именно поэтому была для него желанной. Просто потому, что она была лучшей из всех (и это было для него парадоксом, причем болезненным и неразрешимым), он желал ее неправедно, чувствуя плотскую страсть. — Ты помнишь те строчки Мередита? — спросила миссис Фокс, нарушив молчание. Мередит был одним из ее любимых авторов. — Из «Леса», уточнила она, любовно сократив название стихотворения почти до условного обозначения. Она начала читать на память: Любовь, вулкан огромный, изрыгает Языки пламени из бездны к небесам[186]. — Любовь подобна философскому камню, — продолжала она. — Она не только овладевает нами, но и преображает нас. Переплавляет шлак в золото. Прах в эфир. Брайан кивнул в знак согласия. «И все же, — думал он, — эти соблазнительные и безликие тела, созданные стилистами, приобрели черты Джоан. Вопреки любви, а может быть, как раз благодаря ей, суккубы теперь обросли плотью и стали называться реальными именами». Часы на конюшне пробили двенадцать, и при первом же ударе из голубятни на фоне темной купы вязов бесшумно, словно снежные хлопья, выпорхнула стая голубей. — Как красиво! — произнесла миссис Фокс негромко, но с громадным внутренним напряжением. Но что, если, вдруг пришло на ум Брайану, у той женщины закончились деньги и она осталась без средств к существованию? Что было бы с Джоан, если бы она была так же безнадежно бедна, как та несчастная француженка? Последний удар часов стих, и голуби один за другим вернулись в башенку голубятни, поставленную прямо над часами. — Пожалуй, — сказала миссис Фокс, — тебе уже пора собираться, если хочешь попасть к обеду вовремя. Брайан понимал, как не хотелось матери отпускать его, и это нарочитое самоотречение вызвало в нем чувство вины, и вместе с тем (поскольку он не хотел быть виноватым) некоторое негодование. — Н-но мне н-не потребуется ч-час, ч-чтобы проехать на в-велосипеде три мили. Секунду спустя он уже чувствовал стыд за ноту раздражения в голосе, и остаток времени, проведенного с ней, он держал себя как нельзя любезнее. В половине первого он сел на велосипед и поехал к Терсли. Горничная открыла парадную готическую дверь девятнадцатого века. Войдя в дом, Брайан ощутил слабый запах парового пудинга с капустой. Как обычно. В домах священников всегда пахнет пудингом и капустой. Он давно открыл для себя, что это запах бедности и ощутил угрызения совести, словно совершил дурной поступок. Горничная провела его в гостиную. Миссис Терсли встала из-за письменного стола и, словно Брайан был пожилой титулованной дамой, направилась к нему с протянутой для пожатия рукой. — Ах, дорогой Брайан! — воскликнула она. Ее заученная христианская улыбка искрилась жемчугом вставных зубов. — Как это мило, что ты пришел! — Наконец она протянула ему руку. — А твоя дорогая мама — как она поживает? Грустит, потому что ты уезжаешь в Германию, так ведь, конечно? Все мы грустим, уж если начистоту. У тебя прирожденный дар заставлять людей скучать по тебе, — продолжала она с таким же полным восхищения надрывом, пока Брайан краснел и вертелся от жгучего стыда. Говорить елейности человеку в лицо, особенно если перед тобой тот, кто богат, влиятелен и несомненно полезен, — такова была черта характера миссис Терсли. Христианское человеколюбие — так бы она окрестила это, если бы у нее потребовали объяснений. Любовь к ближнему, поиск в каждом из людей добра, создание атмосферы доверия и сочувствия. Но почти безотчетно и бессознательно она чувствовала, что большинство людей были настолько падки на самую грубую лесть, что готовы так или иначе платить за нее. — А вот и Джоан, — воскликнула она и прибавила с плохо скрываемым восторгом: — Он ведь не станет больше разговаривать с ее докучливой старой матерью, правда, Джоан? Молодые люди, смутившись, молча взглянули друг на друга. Дверь внезапно распахнулась, и в гостиную буквально ворвался мистер Терсли. — Нет, вы только посмотрите! — закричал он голосом, дрожащим от ярости, и, подняв руку, показал всем стеклянную чернильницу. — Как вы думаете, могу ли я нормально заниматься своей работой, когда на дне осадок чуть ли не в дюйм? Капает, капает, капает — целое утро. Не могу написать больше двух слов подряд… — Папа, приехал Брайан, — сказала Джоан, надеясь, хотя, как она сама понимала, совершенно напрасно, что присутствие чужого человека может заставить его замолчать. Уставив свой все еще бледный от ярости нос и горящий взор в Брайана, мистер Терсли пожал молодому человеку руку и, отвернувшись, тотчас же продолжил свои гневные жалобы: — В этом доме всегда все так. Как можно вообще делать здесь какую-то серьезную работу? «О Боже, — мысленно взмолилась Джоан, — сделай так, чтобы он перестал, пусть он замолчит». «Он что, сам не может налить себе чернил?» — подумал Брайан. — Почему она прямо ему об этом не скажет? Но для миссис Терсли было невозможно сказать или даже подумать что-либо в этом роде. Он читал проповеди, писал статьи для «Гардиан»[187], изучал неоплатонизм[188]. И как можно было при всем этом ожидать от него, что он сам будет наливать себе чернила? Для нее, так же как и для него, было очевидно, что после двадцати пяти лет добровольного, низкого и неосознанно воспринимаемого рабства он не может делать никаких мелочей. Кроме того, если бы ей каким угодно способом случилось намекнуть на то, что он не во всем прав, его гнев был бы гораздо более сильным. Только небу известно, что он мог сделать или сказать в присутствии Брайана. Это было ужасно. И она принялась извиняться за пустую чернильницу. Нужно извиняться за себя, за Джоан, за слуг. Ее голос был одновременно уничижительным и утешающим; она говорила, словно обращаясь к некоему существу, похожему то на Иегову, то на свирепую собаку, могущую укусить в любой момент. Гонг (а у Терсли имелся гонг, звон которого был слышен во всех уголках герцогского особняка) загремел с такой силой, что замолчал даже разгневанный викарий. Но лишь только гонг стих, как все началось сначала. — Я и так прошу не слишком многого, — продолжил он. Он успокоится, когда поест, подумала миссис Терсли и повела мужа в столовую. Следом за ней шла Джоан. Брайану очень хотелось, чтобы викарий шел впереди него, но святой отец даже в праведном гневе не забыл о хороших манерах. Положив руку на плечо Брайану, он подтолкнул его к двери, продолжая бомбардировать жену упреками. — Хотя бы немного тишины, хотя бы простейшие материальные условия доя работы. Самый жалкий минимум. Но у меня нет даже этого. В доме шум, как на железнодорожном вокзале, а моя чернильница в таком состоянии, что мне приходится писать какой-то черной грязью. Осыпаемая градом упреков, миссис Терсли шла сжавшись и склонив голову, а Джоан, как заметил Брайан, напряглась и передвигалась, как манекен. Два мальчика, младшие братья Джоан, уже стояли в столовой за спинками своих стульев в ожидании обеда. При виде их мистер Терсли перешел от чернильницы к шуму в доме. — Как на вокзале, — повторил он, и праведный гнев вспыхнул в нем с новой силой. — Джордж и Артур все утро возятся на лестнице и истоптали все уголки сада. Почему ты не можешь призвать их к порядку? Теперь они были на своих местах — миссис Терсли у одного конца стола, ее муж у другого, два мальчика слева, Джоан и Брайан справа. Они стояли так, ожидая, когда викарий произнесет благословение. — Как хулиганы, — сказал мистер Терсли, и пламя ярости прожгло его насквозь. Затем его охватила колкая теплота, до отвращения приятная. — Дикари. Сделав усилие, он склонил свой вытянутый, с ямочкой, подбородок к груди и умолк. Его нос был все еще бледным от гнева, как морское животные в аквариуме, ноздри его периодически раздувались, в правой руке он все еще судорожно сжимал чернильницу. — Benedictus benedicatperjesum Christum Dominum nostrum[189], — нараспев произнес он глубоким, берущим за душу голосом, полным трансцендентного значения. Викарий сделал едва заметное сдержанное движение, и все расселись по своим местам. — Воют и верещат, — сказал мистер Терсли, сменив благочестивый тон на природную хриплую грубость. — Как вы прикажете мне работать? — Охваченный негодованием, мистер Терсли изо всей силы стукнул чернильницей по столу и развернул салфетку. На другом конце стола миссис Терсли с поразительной быстротой резала зажаренную целиком утку. — Передай отцу, — сказала она мальчику, сидящему рядом с ней. Нужно было как можно скорее накормить его. Секунду или две спустя горничная принесла мистеру Терсли овощи. Ее передник и чепец были жестко накрахмалены, а сама она была вымуштрована, как гвардеец. Блюда, на которых подавали овощи, были безвкусны, но дороги; ложки из полновесного викторианского серебра. С их помощью викарий отправил себе в рот сначала вареный картофель, потом рубленную в форме зеленых кирпичиков капусту. Все еще наслаждаясь роскошью гнева, мистер Терсли продолжал: — Женщины просто не понимают, что значит серьезная работа. — И снова принялся за еду. Разделив утку, миссис Терсли отважилась вставить слово: — Брайан завтра уезжает в Германию, — произнесла она. Мистер Терсли поднял изумленные глаза, быстро дожевывая свою порцию резцами, как кролик. — Куда в Германию? — спросил он, бросая резкий инквизиторский взгляд на Брайана. Его нос снова приобрел нормальный цвет. — В М-марбург. — В тамошний университет? Брайан кивнул. Мистер Терсли расхохотался грохочущим смехом — было такое впечатление, что в воронку насыпают кокс. — Не вздумай пить пиво наперегонки с тамошними студентами, — сказал он. Буря миновала, и отчасти из благодарности, отчасти от желания дать мужу почувствовать, что считает его шутку неотразимой, миссис Терсли засмеялась в унисон. — О да, — воскликнула она, — что угодно, но только не это! Брайан улыбнулся и покачал головой. — Воду или содовую? — Горничная предупредительно склонилась над Брайаном, шурша накрахмаленными юбками. — В-воды, п-пожалуйста. После обеда, когда викарий вернулся в свой кабинет, миссис Терсли приветливо и удручающе многозначительно предложила молодым людям прогуляться. Когда за ними захлопнулась стрельчатая дверь, Джоан перевела дух, как узник, выпущенный на свободу. Небо было все еще затянуто тучами, и под его низким серым сводом воздух был мягок, насыщен влагой и как-то утомленно перемещался, словно задыхаясь под тяжким грузом лета. В лесу, куда они свернули с шоссе, стояла давящая тишина, похожая на намеренное молчание существ, способных чувствовать и таящих в себе неизреченные мысли и сокровенные пласты души. Послышалось пение невидимого обитателя деревьев, но оно было похоже на звук, раздающийся из иного мира и другого времени. Они шли рядом, взявшись за руки, и между ними царила тишина леса и в то же время более глубокая, более опасная неизреченность их собственных чувств. В молчании слышалась мольба, которую она была не в силах открыть, и жалость, которая, как он интуитивно догадывался, оскорбила бы его, будь она облечена в слова; ее поиск покоя в его объятьях вызывал у него желания, которые он стремился в себе подавить. Тропинка привела их к двум обширным зарослям рододендронов, и внезапно они оказались в узкой расселине, сжатые двумя высокими, почти глухими стенами темно-зеленой листвы. Это было безлюдье в безлюдье, квинтэссенция пустыни; призрак их собственного молчания был поглощен великим молчанием леса. — П-почти с-страшно, — прошептал он, когда они стояли, вслушиваясь (поскольку более ничего нельзя было услышать) в дыхание друг друга, биение сердец и все непроизнесенные ими слова, ждавшие своего часа в глубине их душ. Джоан не выдержала первая. — Когда я думаю о том, что будет так же, как дома… — Жалоба вырвалось против ее воли. — Брайан, я не хочу, чтобы ты уезжал!.. Брайан посмотрел ей в глаза и, увидев, как у нее дрожат губы и блестят глаза от слез, почувствовал, что разрывается между нежностью и жалостью. Заикаясь, он произнес ее имя и обнял за талию. Несколько секунд Джоан стояла неподвижно, склонив голову и положив подбородок ему на плечо. Прикосновение ее волос к его губам было подобно электричеству, и он с упоением вдыхал аромат ее духов. Внезапно, словно очнувшись от дремы, она пришла в движение и, слегка отшатнувшись от него, взглянула в его блестящие глаза. Это был отчаянный, почти нечеловечески пристальный взгляд. — Любимая, — прошептал он. В ответ Джоан лишь покачала головой. Но почему? Какому порыву его души говорила она свое «нет»? — Поч-чему, Джоан?.. — В его голосе послышалось беспокойство. Она не ответила, всего лишь взглянула на него и еще раз медленно покачала головой. Много отказов выразилось в одном этом движении. Отказ жаловаться на судьбу, добровольный отказ от счастья, печальное признание того, что вся ее любовь и все его чувства не могли противопоставить ничего против боли разлуки, твердое решение не злоупотреблять его жалостью, не посягать, как бы сильно она ни желала, на другое, еще более страстное признание… Внезапно он сжал ее виски ладонями и, секунду помедлив, поцеловал ее в губы. Но именно она противилась именно этому проявлению его чувства, потому что этот поцелуй мог принести ей одно лишь неотвратимое несчастье. Секунду или две ее тело было сжато от сопротивления, она пыталась освободить голову от его рук и вообще осадить его. Затем, покоренная желанием более сильным, чем могла допустить ее воля, она растворилась в его объятиях, сомкнутые, стыдящиеся губы открылись и мягко отвечали на его поцелуи, страстные глаза ее закрылись и в мире не оставалось ничего, кроме его губ и сильного худого тела, прижавшегося к ней. Его руки ласкали ей волосы чуть выше затылка, мягко скользили к горлу и обратно, затем опустились и легли ей на грудь. Джоан потеряла всю силу и волю к сопротивлению, она чувствовала, что все глубже и глубже погружается в тот таинственный потусторонний мир, открывающийся за ее затуманенным взором.

The script ran 0.045 seconds.