Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Олдос Хаксли - Остров [1962]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Антиутопия, Роман, Современная проза, Утопия, Фантастика

Аннотация. Если в своей знаменитой антиутопии «Прекрасный новый мир» (1932) классик современной английской литературы рисует жуткий образ грядущего, где предельная рационализация жизни приводит не только к материальному прогрессу, но и к духовному одичанию людей, то в последнем своем романе «Остров» (1962) писатель ищет выход из духовного тупика в обращении к буддистским и индуистским учениям. На вымышленном острове Пала люди живут свободно и счастливо, не прибегая к рецептам западной цивилизации. Глубокое философское содержание сочетается в романе с острым авантюрным сюжетом.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

– Ладно уж, не торопись с обобщениями. Кому-то оно нравится, кому-то нет. Но доктор Эндрю стал одним из энтузиастов. Проблему обсудили в целом. Наконец было решено, что контрацептивы, наряду с образованием, будут распространяться бесплатно, поддерживаемые налогом, и хотя не в обязательном порядке, но, по-возможяости, с наиболее широким охватом. А тех, кто испытывает потребность в чем-то утонченном, будут обучать йоге любви. – Так был найден выход из положения? – Да, без особых затруднений, Мэйтхуна – явление ортодоксальное, не идущее наперекор привычной религии. Напротив, многим льстило, что, освоив нечто эзотерическое, они присоединятся к избранным. – Но самое важное, – сказала Радха, – это то, что для женщин – я имею в виду всех женщин, хоть ты и говоришь о поспешных обобщениях– йога любви означает выход за пределы собственного «я» и достижение совершенства. Все немного помолчали. – А сейчас, – бодро сказала маленькая сиделка, – нам пора уходить: время сиесты, и вам надо отдохнуть. – Пока вы не ушли, – вспомнил Уилл, – мне бы хотелось написать письмо своему боссу. Всего несколько слов, что я жив и мне не грозит быть съеденным местными дикарями. Радха скрылась в кабинете доктора Роберта и вернулась оттуда с бумагой, карандашом и конвертом. «Veni, vidi, [21] – написал Уилл. – Я потерпел кораблекрушение, встретил рани и ее споспешника из Рендана, который предполагает за свои услуги получить бакшиш в размере (он оговорил это особо) двадцати тысяч франков. Принимать ли эти условия? Если да, телеграфируйте: «Статья о'кей»; если нет: «Статья не к спеху». Передайте матери, что я здоров и скоро напишу». – Готово, – Уилл вручил Ранге заклеенный и надписанный конверт. – Могу ли я попросить вас приклеить марку и опустить письмо, чтобы оно отправилось с завтрашним самолетом? – Сделаю непременно, – пообещал юноша. Глядя им вслед, Уилл почувствовал укол совести. Какие очаровательные молодые люди! А он, встав на сторону Баху и грубых сил истории, собирается разрушить их мир. Уилл попытался утешить себя мыслью, что не он, так другой, в конечном счете это все равно. И даже если Джо Альдехайд получит свою концессию, эти двое по-прежнему будут заниматься любовью привычным для них способом. Или это станет уже невозможно? Маленькая сиделка обернулась у двери, чтобы сказать несколько слов на прощание. – Читать нельзя! – воскликнула она, погрозив пальцем. – Надо спать. – Я никогда не сплю днем, – возразил Уилл, удивляясь собственному упрямству. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Уилл никогда не мог уснуть днем. Несмотря на то что часы показывали двадцать пять минут пятого, он не чувствовал никакой усталости. Раскрью «Сочинение об истинном смысле…», он продолжил прерванное чтение. «Дай же, нам, Господи, нашу насущную веру, но избави нас от верований». На этих словах он остановился сегодня утром. Далее следовал новый, пятый раздел. «"Я» воображаемое, и «я» действительное – это и несчастье, и конец несчастья. Примерно на треть это несчастье личность, коей я себя считаю, неизбежно должна претерпеть. Оно присуще человеческому существу, является ценой, которую мы платим за способность чувствовать и сознавать; за стремление к свободе – при том, что вынуждены подчиняться законам природы и времени, живя в безразличном по отношению к нам мире в ожидании дряхлости и неминуемой смерти. Но на две трети в наших несчастьях виноваты мы сами; они не обусловлены вселенским миропорядком, и потому необязательны». Уилл перевернул страницу. Листок бумаги выскользнул и упал на кровать. Уилл взял листок и взглянул на него. Двадцать строк мелкого четкого почерка, и ниже инициалы: С. М. Пожалуй, это не письмо: скорее стихи, и потому – общественное достояние. Уилл прочел: Где-то между животным молчанием И миллионом воскресных проповедей; Где-то между Кальвином на Христе (да поможет нам Бог!) и ящерицами; Где-то между видимым и слышимым, где-то Между липким, тягучим словесным потоком И первой звездой, и тучами мошкары, Вьющейся над призраками цветов, В ясной пустоте – я, и уже не я, По-прежнему вспоминаю Непрочную мудрость любви, оставшейся на ином берегу, И, слушая ветер, вспоминаю Ту ночь, первую ночь вдовства, Бессонную, со смертью, притаившейся в темноте. Все, все принимаю с неизбежностью; Но я, и уже не я, В ясной пустоте меж мыслью и молчанием Вижу все: прежнее счастье и утрату, радость и боль, Блистающие, как генцианы в альпийской траве, Голубые, свободные, распахнутые. «Как генцианы», – повторил про себя Уилл, и вспомнил лето в Швейцарии: ему было двенадцать, и он проводил там свои каникулы. Уиллу вспомнился луг высоко над Гриндельвальдом, с незнакомыми цветами и чудесными не английскими бабочками; ему вспомнилось темно-голубое небо и залитые солнцем огромные смеющиеся вершины по другую сторону долины. Однако отец – и придет же такое в голову! – сравнил вид окрестностей с рекламой молочного шоколада Не-стле. Не настоящего шоколада, настаивал с гримасой отвращения отец, а молочного. Затем последовало ироническое замечание об акварели, которую рисовала мать. У бедняжки это получалось из рук вон плохо, но она вкладывала в свое искусство столько любви и старания! – Реклама молочного шоколада, которая Нестле не подошла. Теперь была его, Уилла, очередь, – Что ты застыл с разинутым ртом, как деревенский дурень? Найди себе занятие поумней; например, повтори немецкую грамматику. Нырнув в рюкзак и покопавшись там, отец извлек из-под сваренных вкрутую яиц и сандвичей ненавистную коричневую книжицу. Что за тяжелый человек! И все же, если Сьюзила права, он должен видеть его сияющим, как генцианы, – Уилл перечел последнюю строку: «Голубые, свободные, распахнутые». – Что ж…– послышался знакомый голос. Уилл взглянул на дверь. – Легки на помине! – сказал он. – Стоит вас только вспомнить или прочесть ваши стихи, тут же являетесь. Сьюзила взяла листок. – Ах, это! – воскликнула она. – Увы, благих намерений недостаточно, чтобы получились хорошие стихи. Вздохнув, она покачала головой. – Я пытался представить своего отца в виде генцианы, – сказал Уилл. – Но удалось увидеть только огромную кучу дерьма. – И дерьмо может восприниматься как генцианы, – уверила его Сьюзила. – Однако для этого надо поместить его в ясную пустоту между мыслью и молчанием. Сьюзила кивнула. – Как же туда попасть? – Спешить не надо. Она сама придет к вам. Или, вернее сказать, она уже здесь, с вами. – Вы будто Радха, – пожаловался Уилл, – твердите как попутай то, что старый раджа говорит в начале книги. – Мы повторяем эти слова, – сказала Сьюзила, – потому что в них заключается истина. Не повторять их – значит не считаться с опытом. – С чьим опытом? – спросил Уилл. – Наверняка не с моим. – Сейчас – да, – согласилась его собеседница, – но если бы вы последовали советам старого раджи, этот опыт стал бы вашим. – У вас были трудности в отношениях с родителями? – поинтересовался Уилл. – Или вы всегда смотрели на дерьмо как на генцианы? – Только не в том возрасте, – ответила Сьюзила. – Дети – это дуалисты-манихеи. Такова цена, которую приходится платить за познание рудиментов человеческого существа. Только взрослые умеют смотреть и на дерьмо, и на генцианы как на Генцианы, с заглавной буквы. – И как же вы воспринимали своих родителей? С улыбкой терпели невьшосимое? Или они были вполне сносными людьми? – Да, каждый в отдельности был вполне сносным человеком, особенно отец. Но вместе они были ужасны. Они не выносили друг друга. Если женщина – напористая, веселая – выходит замуж за унылого интроверта, она будет раздражать его постоянно, даже в постели. Ей требуется беспрерывное общение, а ему оно не нужно вовсе. Он склонен считать ее пустой и неискренней, а она думает, что он бессердечен, горд и не способен испытывать простые человеческие чувства. – Не ожидал, что и у вас люди попадают в такие ловушки. – Но и здесь все предусмотрено, – заверила его Сьюзила, – Еще в школе детей готовят к тому, что им предстоит, возможно, жить с человеком, чей темперамент и психика совсем иные. К сожалению, в некоторых случаях эти знания не помогают. Не говоря уж о том, что разница меж людьми бывает столь велика, что невозможно перекинуть мост. Во всяком случае, моим родителям так и не удалось это сделать. Бог знает, почему они полюбили друг друга. Но когда они сблизились, мать почувствовала себя уязвленной замкнутостью отца, тогда как бурные проявления ее привязанности воспринимались им с ужасом и отвращением. Я сочувствовала отцу. По складу характера я похожа на него, а не на мать. Помню, как меня, еще совсем кроху, угнетала ее суматошность. Она никогда не оставляла нас в покое. И до сих пор она не изменилась. – Вам часто приходится ее навещать? – Нет, мы видимся крайне редко. У нее своя работа, свои друзья. В этом конце земли. Мать – это, строго говоря, наименование функции. Когда функция исчерпана, наименование теряет свой смысл; между выросшим ребенком и женщиной, которая именовалась «матерью», складываются новые отношения. При наличии общего языка эти двое видятся постоянно. В противном случае – расстаются. Никто не ждет, что они будут вместе. Быть вместе еще не значит любить друг друга или доверять друг другу. – Итак, сейчас все в порядке. Но тогда? Каково ребенку взрослеть в окружении людей, не способных понять друг друга? Уж я-то знаю, как заканчиваются подобные сказки: «Они жили долго, но несчастливо». – Не сомневаюсь, – сказала Сьюзила, – что если бы мы не родились на Пале, жизнь сложилась бы неудачно. А так все устроилось довольно неплохо. – Как же вам это удалось? – Мы тут ни при чем, за нас все сделали другие. Вы уже прочли, что пишет старый раджа о двух третях горестей, которые мы изобретаем сами? Уилл кивнул. – Я как раз читал это, когда вы вошли. – В старые недобрые времена, – сказала Сьюзила, – в паланезийских семьях были свои жертвы и тираны; в отношениях царила ложь – точь-в-точь как в ваших семьях. Положение дел было настолько ужасным, что доктор Эндрю и раджа-реформатор решили: надо что-то делать. Буддистская этика и примитивный сельский коммунизм как нельзя лучше способствовали достижению намеченной цели, и в течение одного поколения семья изменилась до неузнаваемости. Сьюзила умолкла, заколебавшись. – Я попробую объяснить на собственном примере. Я была единственным ребенком в семье, и мои родители постоянно сердились друг на друга, если уж прямо не ссорились. В прежние времена ребенок в подобной обстановке непременно вырос бы нервнобольным, бунтовщиком или приспособленцем. Но при новых условиях нет необходимости выносить эти муки. Я не стала нервнобольной, и мне не пришлось ни бунтовать, ни лицемерить. Почему? Потому что с самых первых моих шагов у меня появилась возможность спастись. – Спастись? – переспросил он. – Спастись! Слишком хорошо, чтобы быть похожим на правду. – Спасение, – пояснила она, – заключается во вхождении в новую семью. Когда «дом родной, дом желанный» становится невыносимым, ребенку позволяется перейти в другую семью; его даже следует побудить к этому решению – таково общественное мнение. – Сколько же семей имеет ребенок на Пале? – Примерно двадцать. – Двадцать! О Боже! – Все мы входим в КВУ – Клуб Взаимного Усыновления. Каждое Общество состоит из пятнадцати – двадцати супружеских пар. Молодожены, пожилые супруги, у которых дети уже взрослые, дедушки и бабушки, прадедушки и прабабушки, – каждая семья усыновляет или удочеряет кого-то. И потому, помимо кровной родни, все мы имеем названых матерей и отцов, названых братьев и сестер, и приемных детей – и младенцев и подростков. Уилл покачал головой. – Двадцать семей вместо одной! – Да, но одна семья – это семья вашего типа. А двадцать семей – это семья нашего типа. Сьюзила стала перечислять, словно читая рецепт из кулинарной книги: – «Берете одного наемного рабочего-импотента и одну неудовлетворенную женщину; двух или – предпочтительней – трех малолетних теленаркоманов; маринуете в рассоле фрейдизма и разжиженного христианства, и затем плотно закупориваете в четырехкомнатной квартире лет на пятнадцать». Наш рецепт иной: «Берете двадцать сексуально удовлетворенных пар и их потомство; добавляете знания, интуицию и юмор в равных частях; помещаете в тантристский буддизм и медленно кипятите неограниченное количество времени в открытой сковороде на живом огне любви». – И что вы потом снимаете со сковороды? – спросил Уилл. – Совершенно другой тип семьи. Не замкнутой, как ваша, без ограничений и принуждения. Открытая, подвижная, свободная семья. Двадцать пар отцов и матерей, восемь-девять пар дедушек и бабушек, и сорок– пятьдесят детей всех возрастов. – Вы входите в один и тот же Клуб на протяжении всей жизни? – Конечно, нет. Выросшие дети не станут усыновлять собственных родителей, братьев и сестер. Они выходят из этого клуба и принимают других стариков, новую группу взрослых и юных. А члены нового общества принимают их – и их детей. Гибридизация микрокультур – вот как наши социологи называют этот процесс. Это действует также благотворно, как выведение новых сортов кукурузы или новых пород цыплят. Отношения становятся здоровей, увеличивается привязанность, углубляется взаимопонимание. Любовь и понимание для каждого, от младенцев до столетних стариков. – Столетних? Какова же у вас продолжительность жизни? – На один-два года больше, чем у вас, – ответила Сьюзила. – Десяти процентам населения за шестьдесят пять лет. Старики, если не могут работать, получают пенсию. Но пенсия – это еще не все. Им необходимо заниматься чем-либо полезным; они хотят заботиться о ком-то, хотят, чтобы их, в свою очередь, любили. Клуб Взаимного Усыновления удовлетворяет все их потребности. – Все это звучит довольно подозрительно, – сказал Уилл, – точь-в-точь как пропаганда китайских коммун. – Китайские коммуны – полная противоположность КВУ. Клуб Взаимного Усыновления управляется не правительством, а входящими туда людьми. Мы не милитаристы. Наша забота – это не воспитание послушных членов партии, но воспитание хороших людей. Мы никому не внушаем догмы. И потом, мы ведь не отнимаем детей у родителей; напротив, дети получают много новых родителей, а родители – детей. Это значит, что уже в детстве мы наслаждаемся свободой, а с возрастом эта свобода увеличивается, по мере того как мы становимся опытней и на нас ложится больше ответственности. Тогда как в Китае свободы нет вообще. Дети помещаются в государственные учреждения, где их дрессируют, превращая в послушных слуг государства. В вашем мире дела обстоят лучше, но все же не слишком хорошо. У вас нет государственных учреждений, где укрощают детей; но дети живут в замкнутых семьях, с одним набором родственников и родителей. И вы не можете расстаться с ними, чтобы отдохнуть в иной моральной и психологической атмосфере. Да, вы свободны – но это свобода в телефонной будке. – В запертой будке, – поддержал ее Уилл, – И там сидят вместе (я вспоминаю свое детство) язвительный задира и христианская мученица, а с ними маленький мальчик. Задира изводит его, а мученица шантажирует, и он боится их до безумия. Так жили мы, и я не имел возможности спастись, пока тетя Мэри не поселилась рядом. В то время мне уже исполнилось четырнадцать. – А ваши несчастные родители не могли спастись от вас. – Это не совсем так. Мой отец находил выход в бренди, а мать в высоком англиканстве. Мне пришлось все это терпеть без малейшего послабления. Четырнадцать лет семейного рабства. Как я завидую вам! Вы были свободны как птица. – Поменьше лирики. Я была свободна, как взрослеющий человек, как будущая женщина, но не более. Взаимное усыновление защищает детей от несправедливости и еще худших последствий родительской глупости. Но оно не защищает их от дисциплины и ответственности. Напротив, ответственность увеличивается; дети усваивают много новых навыков. В ваших замкнутых, ограниченных семьях дети отбывают долгий срок заключения, где тюремщики – родительская пара. Эти тюремщики могут оказаться, конечно, добрыми и понимающими, в таком случае маленьким заключенным не будет причинено большого вреда. Но надо учесть, что, как правило, родители-тюремщики не слишком добры, мудры, умны. При добрых намерениях они могут оказаться глупыми или легкомысленными – без добрых намерений, или невротиками, или попросту злобными людьми, а то и сумасшедшими. Да поможет Бог юным осужденным, которых закон, обычай и религия вверили родительскому милосердию! А теперь взгляните, что происходит в большой, добровольной семье. Там нет ни телефонных будок, ни тесных тюремных камер. Дети вырастают в мире, представляющем собой модель общества в целом – маленькую, но точную модель большого мира, в котором им предстоит жить. «Праведность», «правильность», «правда» – все это оттенки одного и того же смысла. И корни, и ствол нашей семьи, открытой и добровольной, развиваются правильно, и потому наша семья – праведна. А ваши семьи порочны. – Аминь, – сказал Уилл, вновь вспоминая свое детство и думая о бедняге Муругане, находящемся в когтях у своей матери. – Надолго ли уходят дети из родного дома? – спросил он после некоторой паузы. – Это зависит от разных обстоятельств. Когда мои дети устают от меня, они уходят на день-другой, но не больше. Мои дети дома счастливы. А я, бывало, не жила в родительском доме по целому месяцу. – А приемные родители не настраивали вас против родных отца и матери? – Такого не случалось. Все делалось для того, чтобы люди любили и понимали друг друга. Если ребенок чувствует себя лишним в своем родном доме, мы стараемся, чтобы он обрел счастье в пятнадцати– двадцати других домах. Тем временем отца и мать ненавязчиво вразумляют другие члены клуба. Проходит несколько недель – и родители готовы к встрече со своими детьми, а дети – со своими родителями. Но не подумайте, что дети живут у «добавочных» родителей только в случае разногласий с родными. Они переходят из семьи в семью, чувствуя потребность в новом опыте. В каждой семье приемные дети, помимо прав, имеют свои обязанности: они расчесывают собак, или чистят птичьи клетки, или приглядывают за малышами, пока мать чем-то занята. Обязанности, а не только привилегии – но не в ваших душных телефонных будках. Права и обязанности в большой, открытой семье, где сошлись все семь человеческих возрастов, где можно проявить свои способности и навыки: дети учатся всему важному и значительному, что выпадает на долю человеку; дети познают, что такое труд, игра, любовь, старость, болезни и смерть… Сьюзила замолчала, вспомнив о Дугалде и его матери; и затем, другим тоном, спросила: – Но как вы себя чувствуете? Я так увлеклась, рассказывая о семьях, что забыла спросить об этом. Сегодня вы выглядите гораздо лучше чем, вчера. – Спасибо доктору Макфэйлу. А также той, кто, подозреваю, лечит без лицензии. Что это вы вчера со мной сделали? Сьюзила улыбнулась. – Вы все сделали сами, – заверила она его, – я попросту нажимала на клавиши. – Какие клавиши? – Клавиши памяти, клавиши воображения. – И этого оказалось достаточно, чтобы погрузить меня в гипнотический сон? – Да, если вы так называете это состояние. – А как же оно называется? – Нужно ли всему давать название? Имена порождают вопросы. Разве недостаточно просто знать, что это существует? – Но что существует? – Начнем с того, что мы достигли некоторого взаимопонимания, не правда ли? – Разумеется, – согласился он. – Но я ведь даже не смотрел на вас. Однако сейчас он смотрел на нее – и удивлялся, пытаясь угадать, что скрывается за серьезным лицом с плавными чертами, что видят ее глаза, когда она вот так испытующе глядит на него? – Как вы могли на меня смотреть? – спросила она. – Вы ушли, чтобы отдохнуть. – Ушел добровольно или меня заставили? – Заставили? Вовсе нет, – она покачала головой. – Правильней будет сказать: сопроводили, помогли. Они помолчали. – Вы когда-нибудь пытались заняться делом, когда рядом крутится ребенок? – спросила Сьюзила. Уилл рассказал, как однажды сын соседей по дому предложил ему помочь покрасить мебель в столовой, и рассмеялся, вспомнив свое раздражение. – Бедный малыш! – отозвалась Сьюзила. – Ему так хотелось сделать что-то хорошее… – Но пятна краски на ковре, испачканные стены… – И в конце концов вы от него избавились. «Ступай отсюда, малыш! Иди поиграй в саду!» Они вновь помолчали. – Ну и что же? – спросил наконец Уилл. – А вы не понимаете? Уилл покачал головой. – Если вы больны или ранены, кто вас лечит? Кто исцеляет раны, борется с инфекцией? Разве вы сами? – А кто? – Но, может быть, все это делаете вы? Человек, страдающий от боли, и размышляющий о грехе, о деньгах и о будущем! Разве вы в состоянии сделать самое необходимое? – О, теперь я вижу, к чему вы клоните. – Наконец-то! – засмеялась она. – Вы отправили меня погулять в саду, пока взрослые работали без помех… Но кто же эти взрослые? – Этот вопрос следует задать не мне, а нейротеологу. – Кому? – Нейротеологу. То есть тому, кто способен мыслить о людях и в категориях Чистой, Светлой Пустоты, и в понятиях науки о нервной системе. Взрослый человек – это сочетание Души и физиологии. – А дети? – А дети – это такие маленькие создания, которые воображают, будто знают все лучше взрослых. – И потому их отсылают играть. – Вот именно. – Так принято поступать на Пале? – Да, так принято, – подтвердила Сьюзила. – Ваши врачи отсылают детей, отравляя их барбитуратами. А мы это делаем, рассказывая о соборах и галках. – Голос ее снова сделался певучим. – Об облаках, плывущих в небе, и белых лебедях, скользящих по темной, гладкой, неодолимой реке жизни. – Ладно, ладно, – запротестовал Уилл, – хватит с меня! Улыбка озарила смуглое лицо Сьюзилы, и она расхохоталась. Уилл смотрел на нее с изумлением. Перед ним был совсем другой человек, совершенно иная Сьюзила Макфэйл – веселая, лукавая, ироничная. – Знаю я ваши фокусы, – добавил Уилл, тоже засмеявшись. – Фокусы? – Сьюзила, все еще смеясь, покачала головой. – Сейчас я объясню, как это делается. – Я уже знаю, как это делается. И знаю, как это помогает. Поэтому, при необходимости, разрешаю вам опять прибегнуть к испытанному средству, – Хотите, – посерьезнев, предложила она, – я научу вас нажимать на собственные клавиши? Нас этому учат в начальной школе. Три главных предмета плюс основы С. О. – А это что такое? – Самоопределение. Или так называемое Управление неизбежностью. – Управление неизбежностью? – Уилл с удивлением приподнял брови. – Нет-нет, – предупредила его Сьюзила, – мы вовсе не такие глупцы, какими вы готовы нас счесть. Мы прекрасно сознаем, что только часть неизбежности поддается управлению. – И вы управляете ею, нажимая на клавиши? – Да, нажимая на клавиши, а также стараясь предвидеть, что должно произойти. – И удается? – Во многих случаях – да. – Как просто! – не без иронии заметил Уилл. – На удивление просто, – согласилась Сьюзила. – И, насколько мне известно, только у нас, на Пале, преподают детям этот предмет. Ваши педагоги знакомят детей с правилами поведения, и этим все ограничивается. Веди себя хорошо, говорят они. Но как этого достичь? Никто не задается подобными вопросами. Детей понукают и наказывают. – Чистейший идиотизм, – согласился Уилл, вспоминая мистера Крэбба, хозяина пансиона, разглагольствовавшего об онанизме, битье линейкой по рукам, еженедельные проповеди и покаянные службы. «Проклят возлегший с женой своего соседа. Аминь». – Дети, всерьез воспринимая либо не воспринимая этот идиотизм, вырастают несчастными грешниками или циниками, марксистами или папистами. Неудивительно, что у вас тысячи тюрем, церквей и партячеек. – А здесь, на Пале, нет ни церквей, ни партячеек, ни тюрем? – У нас нет ни Алькатрацев, ни Билли Грэхемов, ни Мао Цзедунов, ни мадонн из Фатимы. Ни ада на земле, ни христианского пирога в небе, ни коммунистического пирога в двадцать втором веке. Только люди, пытающиеся жить с максимальной полнотой «здесь и теперь», а не где-то там еще – в другом времени и другом, воображаемом мире, как это делается у вас. И это не ваша вина. Вы вынуждены так жить, потому что, действительность разочаровывает. Это так, ибо вы не умеете преодолевать разрыв между теорией и практикой, между решениями и вашим реальным поведением. – «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю», – процитировал Уилл. – Чьи это слова? – Это сказал изобретатель христианства, апостол Павел. – Вы обладаете высочайшими идеалами, но не знаете, как претворить их в жизнь. – Зато мы знаем, что это сделал Некто сверхъестественным путем. И Уилл запел: Источник полон пред тобой: Струится кровь Христова; Омойся, грешник, кровью той, И будешь чист ты снова. – Вот поистине непристойность! – Сьюзила заткнула уши. – Любимый гимн моего хозяина, – пояснил Уилл, – Мы пели его раз в неделю, когда я учился в школе. – Слава Богу, – сказала она, – в буддизме нет никакой крови. Гаутама прожил около восьмидесяти лет и умер оттого, что был слишком вежлив и не мог отказаться от дурной пищи. Насильственная смерть всегда взывает к насильственной смерти. «Если ты не веришь, что будешь искуплен кровью искупителя, я утоплю тебя в твоей собственной крови». В прошлом году я в Шивапураме изучала историю христианства. – Сьюзила поежилась, – Какой ужас! И все оттого, что этот бедняга не знал, как воплотить свои добрые намерения. – И большинство из нас, – сказал Уилл, – в том же положении. Мы не желаем зла, но творим его. Да еще как! Уилл Фарнеби презрительно засмеялся. Да, он понимал, что Молли добродетельна – и предпочел розовый альков, а вкупе с ним – горе и смерть Молли и гнетущее чувство вины. А потом последовала боль – мучительная и несоизмеримая с той низменной, смехотворной причиной, коей она была вызвана. Бэбз сделала то, что любой дурак мог предвидеть – изгнала его из инфернального, освещенного рекламным свечением рая и завела нового любовника. – Над чем вы смеетесь? – спросила Сьюзила. – Да так, ничего особенного. Почему вы спрашиваете? – Потому что вы не слишком хорошо умеете скрывать свои настроения. Сейчас вы думаете о чем-то, что заставляет вас чувствовать себя несчастным. – Вы наблюдательны, – сказал Уилл и отвел глаза. Наступило долгое молчание. Рассказать ли ей? Стоит ли рассказывать ей о Бэбз, о бедняге Молли и о себе самом, обо всех этих гнетущих и бессмысленных вещах, о которых он, даже напившись, не может рассказать своим друзьям? Старые друзья многое знали и о той и о другой, а также о нелепой, запутанной игре, которую вел он как английский джентльмен – и в то же самое время представитель богемы и подающий надежды поэт, понемногу понимая, что никогда не станет настоящим поэтом, а так и будет писать остросюжетные статьи, работая частным корреспондентом и получая весьма немалые деньги от презренного работодателя. А играл он эту игру довольно искусно. Нет, старые друзья не подойдут. Но эта смуглая незнакомая женщина – чужая ему, которой он уже стольким обязан и которая – хотя он ничего не знал о ней – была ему так близка, – эта женщина не станет делать поспешных выводов, выносить суждений ex parte [22], но, напротив, – он надеялся, хотя давно уже отучил себя надеяться! – принесет ему неожиданную радость, сумеет помочь ему. Одному лишь Богу было ведомо, как нуждался он в помощи, но был слишком горд, чтобы просить о ней. Говорящая птица принялась выкрикивать с высокой пальмы, окруженной манговыми деревьями, словно муэдзин с минарета: «Здесь и теперь, друзья! Здесь и теперь!» Уилл решился сделать первый шаг – но так, чтобы это было не слишком очевидно, – заговорить с ней, только не о своих, а о ее проблемах. Не глядя на Сьюзилу (потому что это, он чувствовал, было бы бестактно), он заговорил. – Доктор Макфэйл говорил мне о том, что… о том, что случилось с вашим мужем. Слова вонзились ей в сердце, как острый нож, но не были неожиданностью, это было правомерно и неизбежно. – В ближайшую среду будет четыре месяца, – сказала она. И добавила задумчиво, после некоторого молчания: – Два человека, две отдельные личности – они становятся словно бы единым существом. И вдруг это существо рассекают надвое, притом одна половина остается жить и обязана жить. – Обязана жить? – По многим причинам – дети, я сама, природа вещей в целом. Но, надо сказать, – добавила она чуть улыбнувшись, и улыбка только подчеркнула грусть в ее глазах, – надо сказать, что осознание причин не уменьшает потрясения после ампутации, не уменьшает тяжесть последствий. Единственное, что способствовало – это управление Неизбежным, – то, о чем мы недавно говорили. Но даже это…– Сьюзила покачала головой, – У. Н. может помочь вам родить ребенка без боли. Но вынести муку утраты – нет. И конечно, так и должно быть. Несправедливо, если бы вы тут же заставили боль утихнуть; это было бы бесчеловечно. – Бесчеловечно, – повторил Уилл, – бесчеловечна.. Всего одно слово, но сколько в нем заключалось! – Ужасно, – сказал Уилл, – когда сознаешь, что сам виноват в смерти другого. – Вы были женаты? – спросила она. – В течение двенадцати лет. До прошлой весны… – Она умерла? – Она погибла в дорожном происшествии. – В дорожном происшествии? При чем же тут вы? – Несчастье произошло оттого… оттого, что я, не желая зла, совершил его. Тот день был решающим. Она была взволнована, рассеянна – от боли, и я отпустил ее – навстречу гибели. – Вы любили ее? Уилл поколебался, а затем медленно покачал головой. – Был кто-то другой, о ком вы заботились больше? – Да… и о ком следовало бы заботиться поменьше. Уилл саркастически усмехнулся. – В том и состояло зло, которое вы, не желая, сотворили? – Да, творил до тех пор, пока не убил женщину, которую следовало любить, но я ее не любил. И я творил это зло даже после ее смерти – ненавидя себя за это, и ненавидя ту, которая заставляла меня это делать. – Заставляла, обладая подходящим для этого телом? Уилл кивнул, и наступило молчание. – Знаете ли вы, каково чувствовать, – спросил он, – что все вокруг нереально, в том числе вы сами? Сьюзила кивнула: – Это случается, когда вы открываете, что все кругом – куда более реально, чем вам казалось. Это как зубчатая передача; среднее колесо непременно сцеплено с верхним. – Или нижним, – заметил Уилл. – В случае со мной так оно и было. И даже не с нижним, а с противоположным по ходу. Впервые это случилось, когда я дожидался автобуса на Флит-стрит. Мимо меня тек тысячный поток людей; и каждый был не похож на другого, каждый был центром собственного мироздания. И вдруг солнце вышло из-за облака. Все засверкало яркими, чистыми красками; и неожиданно, с почти что слышным щелчком, люди превратились в червей. – В червей? – Вам приходилось видеть белых червей с черными головками, которые заводятся в гниющем мясе? Ничего, конечно же, не переменилось: лица людей были те же, и одежда та же. Но все они были червями. Не настоящими червями – но призраками червей, духами червей. Месяцами я жил в мире червей. Жил, работал, заказывал ленчи и обеды, и все это без малейшего интереса к тому, что я делаю. Без насмешки, без желаний; к тому же я стал проявлять полную неспособность, если сходился с молодой женщиной. – И для вас это было неожиданностью? – Разумеется, нет. – Так зачем же вы… Уилл беспомощно улыбнулся и пожал плечами: – Мною руководил научный интерес. Я чувствовал себя энтомологом, изучающим сексуальную жизнь призрака-червя. – После чего все показалось еще более нереальным? – Да, еще более нереальным, – согласился он, – если такое может случиться. – Но какова была исходная причина нашествия червей? – Начнем с того, – ответил Уилл, – что я сын своих родителей. Сын пьяницы-задиры и христианской мученицы. Но, помимо того, что я сын своих родителей, – сказал Уилл, помедлив, – я племянник своей тетушки, тети Мэри. – Какое отношение к этой истории имеет тетя Мэри? – Она – единственная, кого я любил; мне было шестнадцать, когда она заболела раком. Ампутация правой груди, и через год – левой. И это после девяти месяцев рентгеновского облучения и тошноты. Затем рак перекинулся на печень, и это был конец. Я наблюдал это от начала до самой развязки. Так я, подростком, проходил непредвзятое обучение – да, именно непредвзятое. – И что же вы узнали? – спросила Сьюзила. – Чистейшую и Всеобщую бессмыслицу. И спустя несколько недель после курса о частной жизни последовал курс о жизни общества. Вторая мировая война. И за ней – беспрерывно обновляющийся курс Первой холодной войны. И все это время я пытался быть поэтом, понимая, что не имею для этого данных. После войны я стал журналистом, чтобы зарабатывать деньги. Я готов был голодать, если придется, но писать что-то приличное: хорошую прозу хотя бы, если уж невозможно писать стихи… Но я недооценил моих милых родителей. Ко времени своей кончины в сорок шестом отец успел избавиться от того капитала, которым владела наша семья, а когда моя матушка стала счастливой вдовой, ее скрючил артрит, и она стала нуждаться в материальной поддержке. Так я оказался на Флит-стрит, и весьма успешно начал новую карьеру, хотя это было связано с унижением. – Почему? – Разве вы не почувствовали бы себя униженной, зарабатывая на жизнь дешевым вульгарнейшим литературным подлогом? Я преуспел, потому что был безнадежно второсортен. – И в итоге – черви? Он кивнул. – Не настоящие: призраки червей. И тут появляется Молли. Я встретил ее на вечере великосветских червей в Блумсбери. Нас представили друг другу, и завязалась вежливая, бессодержательная беседа о беспредметной живописи. Не желая видеть новых червей, я старался не смотреть на нее; но, должно быть, она смотрела на меня. У Молли были очень светлые серо-голубые глаза, – добавил он вскользь, – глаза, которые видели все; от них ничего не могло укрыться, она была удивительно наблюдательна, но наблюдала без насмешки и без укора. Она видела зло, но не презирала – а, напротив, жалела человека, который, сам того не желая, говорил злые слова или совершал дурные поступки. Итак, как я уже сказал, она, должно быть, смотрела на меня, пока мы беседовали; и вдруг спросила меня, почему я такой грустный. Я уже выпил пару бокалов, и потому ее вопрос не показался мне ни оскорбительным, ни бесцеремонным, и я рассказал ей о червях. – И вы – один из них, – заключил я и впервые взглянул на нее. – Голубоглазый червь с лицом святой – в толпе у фламандского распятия. – Она была польщена? – Думаю, да. Она уже не была католичкой, но все еще питала слабость к распятиям и святым. Так или иначе, на следующий день она позвонила мне, когда я завтракал. Не поеду ли я с ней за город? Было воскресенье, на удивление чудесное. Я согласился. Мы провели час в ореховой роще, срывая примулы и любуясь маленькими белыми анемонами. Анемоны не рвут, – пояснил он, – потому что через час цветок увядает. В той ореховой роще было на что посмотреть – и невооруженным глазом, и через увеличительное стекло, которое взяла с собой Молли. Не знаю почему, но это действовало необыкновенно исцеляюще – смотреть в сердцевинки примул и анемонов. Весь остаток дня черви не являлись мне. Но на следующий день Флит-стрит вновь кишела жирными червями. Миллионы червей вокруг. Но я уже знал, что надо делать. Вечером я поехал в студию к Молли. – Она была художником? – Не настоящим художником, и она знала это. Знала и не отрицала, но старалась, как могла. Живописью она занималась просто ради живописи, просто оттого, что ей нравилось смотреть на мир и тщательно запечатлевать, что она видела. В этот вечер Молли дала мне холст и палитру и велела делать то же самое. – И это помогло? – Это помогло настолько, что когда через пару месяцев я разрезал червивое яблоко, червяк в нем не показался мне червяком. В субъективном отношении, конечно. Это был просто червяк – таким мы и написали его, потому что мы всегда писали одни и те же предметы. – А как насчет других червей, то есть их призраков, не живущих в яблоках? – Да, я все еще видел их, особенно на Флит-стрит и на вечеринках с коктейлем, но их стало гораздо меньше, и они были уже не так навязчивы. А в студии происходило нечто новое. Я влюбился, потому что Молли была, Бог знает почему, влюблена в меня, а ведь любовь – это ловушка. – Я могу объяснить, почему она вас полюбила. Во-первых, – Сьюзила оценивающе посмотрела на него и улыбнулась, – вы довольно привлекательный чудак. Уилл рассмеялся: – Спасибо за комплимент. – Ас другой стороны, – продолжала Сьюзила, – и это уже не так лестно, она могла полюбить вас, потому что вы заставили ее беспокоиться о вас. – Боюсь, что это правда. Молли – прирожденная сестра милосердия. – А сестра милосердия, к сожалению, совсем не то, что пылкая супруга. – Что со временем обнаружилось, – признался Уилл. – Уже после того, как вы поженились. Уилл на мгновение заколебался. – Нет, раньше. Не потому, что она испытывала ко мне страсть – но ей хотелось сделать что-то приятное для меня. Молли была чужда условностей, ратовала за свободную любовь и считала, что о свободной любви можно рассуждать совершенно свободно, и делала это даже при матери Уилла. – Вы знали это заранее, – подвела итог Сьюзила, – и все же женились на ней. Уилл молча кивнул. – Потому что вы джентльмен, а джентльмен всегда держит свое слово. – Отчасти по этой старомодной причине, но также потому, что я был влюблен в нее. – Вы были влюблены в нее? – Да. Хотя – нет, не знаю. Но тогда мне казалось, что знаю. И я понимал и сейчас понимаю, что меня заставляло так чувствовать. Я был благодарен за то, что она изгнала червей. И конечно же, я уважал ее, восхищался ею – за то, что она лучше, честней, чем я. Но, к несчастью, вы совершенно правы: сестра милосердия – это совсем не то, что пылкая жена. Однако я принимал Молли такой, как она есть, не считаясь при этом со своими склонностями. – И как скоро, – спросила Сьюзила после долгого молчания, – у вас возникла привязанность на стороне? Уилл болезненно улыбнулся. – Через три месяца после свадьбы. В первый раз это было с секретаршей в офисе. Боже, какая скука! А потом появилась художница, кудрявая юная евреечка, которой Молли помогала платить за обучение в школе Слейда. Я наведывался к ней в студию дважды в неделю с пяти до семи. Так продолжалось три года, прежде чем Молли узнала об этом. – Она очень огорчилась? – Более, чем я ожидал, – И как же поступили вы? Уилл покачал головой. – Вот тут-то и началась путаница, – признался Уилл. – Я не хотел отказываться от коктейля по вечерам у Рейчел, но ненавидел себя за то, что делаю Молли несчастной. И в то же самое время я ненавидел ее за то, что она несчастна. Я отвергал ее страдания и любовь, которая заставляла ее страдать, воспринимая их как своего рода шантаж с целью пресечь мои невинные развлечения с Рейчел. Любя меня так сильно и так страдая из-за меня, она оказывала на меня давление, пыталась ограничить мою свободу, – вот что она в действительности делала. И тем не менее она была искренне несчастна, и хотя я ненавидел ее за то, что она шантажирует меня, я все же был полон жалости к ней. Жалости, – повторил он, – но не сочувствия. Сочувствие предполагает сопереживание боли, а я любой ценой хотел избавиться от боли, которую она причиняла мне своими страданиями, и уклониться от мучительной жертвы, которая положила бы конец этим страданиям. Я отвечал ей жалостью, но огорчался за нее как бы со стороны, как посторонний наблюдатель-эстет, мучитель-знаток. И эта эстетическая жалость была столь велика, что всякий раз, когда Молли чувствовала себя особенно несчастной, я готов был принять эту жалость за любовь. Но что-то все же меня удерживало. Когда я пытался выразить свою жалость через физическую нежность, чтобы хотя бы на время прекратить ее страдания и ту боль, которую они мне причиняли, эта нежность не достигала цели. Старания мои были напрасны, потому что по темпераменту Молли была лишь сестрой милосердия, а не пылкой супругой. Но на всех прочих уровнях, кроме чувственного, она любила меня самозабвенно, требуя такой же преданности и от меня. Но я не желал посвящать себя ей; я не мог. Вместо того чтобы испытывать благодарность, я отвергал ее жертву. Это могло бы связать меня, а я не желал быть связанным. И потому каждая размолвка отбрасывала нас назад – к началу вечной драмы, драмы любви, неспособной на чувственность, и чувственности, неспособной на любовь; где к чувству вины примешивается досада, жалость соседствует с негодованием, а порою даже и ненавистью – но всегда с оттенком раскаяния, и все это вместе составляло контрапунктную линию к моим тайным встречам по вечерам с юной кудрявой художницей. – И эти встречи принесли вам долгожданное удовлетворение, – предположила Сьюзила. Уилл пожал плечами. – Весьма умеренное. Рейчел никогда не забывала, что она интеллектуалка. Она могла спросить вас, как вы относитесь к Пьеро де Козими, в самый неподходящий момент. Подлинное наслаждение и вместе с тем подлинную муку я испытал только с Бэбз. – Когда это случилось? – Всего лишь год назад. В Африке. – В Африке? – Я был там по поручении Джо Альдехайда. – Владельца газеты? – И всего остального. Молли – племянница его жены, тети Айлин. Джо Альдехайд неустанно печется о семье. Вот почему мы получили право участвовать в самых бесчестных финансовых операциях. – Вы на него работаете? Уилл кивнул. – Должность для меня в газете – это был его свадебный подарок Молли. И жалованье – вдвое большее, чем платили мне прежние хозяева. Сказочная щедрость! Надо признать, он обожал Молли. – Как он отнесся к Бэбз? – Он никогда не подозревал о ее существовании. Он до сих пор не догадывается, что подтолкнуло Молли к гибели. – Джо Альдехайд остается вашим работодателем, чтя память племянницы? Уилл пожал плечами. – Я нахожу оправдание в том, что должен помогать матери. – И не находите удовольствия в бедности. – Разумеется, нет. Они помолчали. – Итак, – сказала Сьюзила, – вернемся назад, в Африку. – Я собирал там материалы для статей о негритянском национализме. Попутно дядя Джо поручил мне осуществить небольшое деловое мошенничество. Встреча наша произошла в самолете. Я оказался рядом с ней. – С женщиной, в которую невозможно было не влюбиться, – Да, хотя и одобрить ее было трудно. Но наркоман не может обойтись без наркотиков, хоть и знает, что они ведут его к гибели. – Наверное, это покажется странным – но здесь, на Пале, нет наркоманов, – задумчиво проговорила Сыозила. – Даже сексуальных? – Опьянение любовью – это опьянение личностью. Иными словами, это просто влюбленные. – Но порой и влюбленные ненавидят тех, кого любят. – Разумеется. Но если я всегда ношу одно и то же имя и имею ту же самую внешность, это не значит, что я всегда – та же самая женщина. Осознать этот факт, принять его – входит в любовное искусство. Уилл коротко, как мог, пересказал эту историю. Она была похожа на предыдущую, но на более высоком уровне. Бэбз была как бы Рейчел – но Рейчел в квадрате, Рейчел в энной степени. И, к несчастью, боль, которую он причинил Молли, была во столько же раз сильней, чем когда он был связан с Рейчел. И во столько же раз возросло его раздражение и негодование на то, что жена шантажирует его своей любовью и страданиями; он мучился от угрызений совести и жалости – но несмотря на них, не отступался от Бэбз, ненавидел себя – и все же не собирался от нее отказываться. А Бэбз тем временем становилась все настойчивей, и встречи с ней – чаще и продолжительней, и не только в землянично-розовом алькове, но и вне его – в ресторанах, ночных клубах, и на ужасных вечеринках с коктейлем, где собирались ее друзья, и в конце недели за городом. «Только ты и я, милый, – любила повторять Бэбз, – только мы с тобой вдвоем». С нею наедине ему выпадала возможность измерить всю ее невообразимую глупость и постичь всю ее вульгарность. Но несмотря на скуку и отвращение, несмотря на полную моральную и интеллектуальную несовместимость, страсть пересиливала. После одного из этих ужасных уик-эндов он был опьянен Бэбз, как никогда. Что же касается Молли, то она, несмотря на то что оставалась сестрой милосердия, была по-своему опьянена Уиллом Фарнеби. Причем безнадежно, ибо Уилл более всего на свете желал, чтобы она любила его поменьше и позволила убраться ко всем чертям. Но Молли, в своем опьянении, продолжала надеяться. Она никогда не отказывалась от мечты преобразить его в доброго, заботливого, любящего Уилла Фарнеби, что, как она продолжала считать, несмотря на бесконечные разочарования, и является его истинным «я». И только во время их последнего, рокового разговора, когда Уилл, подавив в себе жалость и позволив разбушеваться негодованию, сказал ей, что намерен уйти к Бэбз, – только тогда надежда сменилась отчаянием. «Уилл, ты и в самом деле собираешься это сделать?» Отчаяние владело ею, когда она вышла из дому и уехала в дождь – навстречу смерти. На похоронах, когда гроб опускали в могилу, Уилл дал себе слово никогда не встречаться с Бэбз. Никогда, никогда, никогда. Но вечером, когда он сидел за рабочим столом, пытаясь писать статью под заголовком «Что творится с нашей молодежью» и стараясь не думать о больнице, об открытой могиле и об ответственности за все, что случилось, раздался звонок в дверь. Уилл вздрогнул. Запоздавшее выражение сочувствия, должно быть… Открыв дверь, он с изумлением увидел Бэбз – без косметики, в черном. – Бедный, бедный Уилл! Они сели на диван в гостиной, она взъерошила ему волосы, и оба заплакали. Через час они оба, обнаженные, уже лежали в постели. Через три месяца – это мог предвидеть даже дурак – на одной из вечеринок с коктейлем появился неотразимый красавец из Кении. События развивались с неотвратимой последовательностью. Через три дня Бэбз, вернувшись домой, подготовила розовый альков для встречи с новым постояльцем, выпроводив прежнего. – Ты и вправду собираешься это сделать, Бэбз? Да, именно это она и собиралась сделать. В кустах за окном послышалось шуршание и раздалось неожиданно громкое и фальшивое: – Здесь и теперь, друзья. Здесь и теперь. – Заткнись! – крикнул Уилл. – Здесь и теперь, друзья. Здесь и теперь, друзья. Здесь… – Заткнись! Наступила тишина. – Я заставил его замолчать, – пояснил Уилл, – потому что он абсолютно прав. «Здесь, друзья»; «теперь, друзья». «Тогда» и «там» нас уже не касаются. Или это не так? Смерть вашего мужа принадлежит уже прошлому. Ведь она вне вас? Сьюзила молча взглянула на него и медленно кивнула: – Да, учитывая то, что я сейчас делаю, – вне меня. Я вынуждена это признать. – Можно ли научиться не помнить? – Не надо забывать. Надо помнить – но быть свободным от прошлого. Быть там, с мертвым, – и здесь, с живыми. – Грустно улыбнувшись, она добавила: – Это не так-то просто. – Это непросто, – повторил Уилл, И вдруг вся его оборона рухнула и гордыня покинула его. – Вы поможете мне? – спросил он. – Заключим сделку, – сказала Сьюзила, протягивая руку. За дверью послышались шаги, и в комнату вошел доктор Макфэйл. ГЛАВА ВОСЬМАЯ – Добрый вечер, моя дорогая. Добрый вечер, мистер Фарнэби. Доктор говорил весело, и, как подметила Сьюзила, веселость его не была деланной. А ведь он, направляясь сюда, наверняка заходил в больницу и видел Лакшми: бледную, изможденную, какой видела ее Сьюзила час или два назад, – с лицом, похожим на череп, обтянутый кожей. Почти всю жизнь они прожили вместе, любя и понимая друг друга, – и вот через несколько дней все будет кончено, и доктор останется совсем один. Но каждому дню свои заботы: всему свое время и свое место. – Никто не имеет права, – сказал однажды ее свекор, когда они вместе возвращались из госпиталя, – перелагать свои страдания на других. Хотя, конечно, не стоит притворяться, будто тебе все нипочем. Приходится терпеть и собственное горе, и собственные нелепые попытки быть стоиком. – Голос его дрогнул. Взглянув на свекра, Сьюзила увидела, что лицо его мокрое от слез. Пять минут спустя они уже сидели на скамейке возле пруда с лотосами, в тени огромного каменного Будды. С резким, коротким, и при этом влажно-сладострастным звуком невидимая лягушка нырнула с круглого листа в воду. Толстые зеленые стебли, увенчанные тугими бутонами, протолкнувшись сквозь ил, выбрались на воздух; тут и там голубоватые и розоватые символы просветления подставили свои лепестки солнцу и хоботкам мошек, крохотных жуков и диких пчел, прилетевших из джунглей. Взмывая ввысь, застывая в воздухе и вновь взлетая, сверкающие голубые и зеленые стрекозы охотились за комарами. – Tathata, – прошептал доктор Роберт, – единое. Долгое время они сидели молча. Вдруг он коснулся ее плеча: – Смотри! Сьюзила взглянула туда, куда он указывал: на правой ладони Будды попугайчик-самец увлеченно ухаживал за самочкой. – Вы были у пруда лотосов? – спросила Сьюзила доктора Роберта. Тот улыбнулся и кивнул. – Как там Шивапурам? – поинтересовался Уилл. – Хорош, как всегда, – отозвался доктор. – Единственный его недостаток – это то, что он слишком близок к внешнему миру. Здесь, в предгорье, мы имеем возможность не вспоминать обо всех этих организованных безумствах и спокойно делать свое дело. Но в Шивапураме с его антеннами, радиоприемниками и средствами коммуникации внешний мир дышит вам прямо в затылок. Вы его слышите, осязаете, чувствуете его запах. – Доктор Роберт шутливо поморщился. – Какие потрясения случились с тех пор, как я здесь? – Ничего особенного в вашей части света не произошло. Как бы мне хотелось сказать то же самое и о нас! – А что вас беспокоит? – Наш ближайший сосед, полковник Дайпа. Начать хоть с того, что он заключил новую сделку с чехами. – Гонка вооружений? – На это отпущено шесть миллионов долларов. Я слышал сообщение по радио сегодня утром. – Зачем ему это надо? – Обычное дело: жажда власти, славы… Ему льстит, когда его боятся. Дома – террор и военные парады; ближайшие страны захватываются, и возносятся благодарственные молитвы. Другая неприятная новость: вчера полковник Дайпа произнес на празднестве еще одну речь о Великом Рендане. – Великий Рендан? А что это такое? – Вы задали верный вопрос, – сказал доктор Роберт. – Великий Рендан – это земли, которыми с 1447 по 1483 год правили султаны Рендан-Лобо. В него входили Рендан, Никобарские острова, около трети Суматры и остров Пала. Дайпа ставит перед собой задачу воссоединения земель. – В самом деле? – Да, он говорил об этом с самым серьезным видом. Впрочем, я не прав. Лицо багровое, перекошено, а голос срывается на визг: точь-в-точь как у Гитлера, наверное, пришлось долго тренироваться. Великий Рендан или смерть! – Но великие державы не позволят осуществить экспансию. – Возможно, на Суматре они его не потерпят. Но Пала – совсем другое, – доктор покачал головой. – К сожалению, Пала ни у кого не находится на хорошем счету. Мы не желаем здесь видеть ни коммунистов, ни капиталистов. И менее всего нам нужна всеобщая индустриализация, которую обе стороны хотят нам навязать – разумеется, по разным причинам. Запад желает этого, поскольку труд здесь необыкновенно дешев и доходы инвесторов будут соответственно высокими. А Востоку индустриализация нужна, потому что она плодит пролетариат, новое нераспаханное поле для коммунистической пропаганды, и – в дальнейшей перспективе – может привести к установлению еще одной народной демократии. Мы говорим «нет» вам всем, и потому нигде не популярны. Вне зависимости от их идеологии, все великие державы предпочтут контролируемую Ренданом Палу с ее запасами нефти независимой Пале. Если Дайпа нападет на нас, его осудят на словах, но никто при этом и пальцем не шевельнет. И когда он подчинит нас и пригласит нефтепромышленников, все будут очень довольны. – Как вы собираетесь противостоять полковнику Дайпе? – Все, что мы можем – это оказать ему Пассивное сопротивление. У нас нет ни армии, ни могущественных друзей, У полковника здесь имеется преимущество. Самое большее, на что мы способны, если он нападет на нас, – обратиться к Организации Объединенных Наций. Конечно, мы собираемся выразить протест полковнику по поводу его последней великоренданской речи. Мы выразим протест через нашего министра в Рендан-Лобо, а также заявим его великому вождю лично, когда он через десять дней прибудет на Палу с официальным визитом. – С официальным визитом? – Да, он приедет, чтобы отпраздновать совершеннолетие молодого раджи. Мы давно уже спрашивали, примет ли он участие в торжестве, но ответа все не было. Только сегодня стало наконец известно, что он приедет. Сначала состоится совещание на высшем уровне, а потом уже праздничный обед. Но давайте поговорим о чем-нибудь более достойном внимания. Как вы себя сегодня чувствуете, мистер Фарнэби? – Скажу – великолепно. Я удостоился посещения царственной особы. – Сюда приходил Муруган? – Почему вы не сказали мне, что это ваш правитель? Доктор Роберт засмеялся. – Чтобы вы не попросили об интервью. – Я не стал просить об интервью. Ни его, ни королеву-мать. – Здесь также была рани? – По указанию своего Внутреннего Голоса. И, будьте уверены, Внутренний Голос направил ее в нужное место. Мой босс, Джо Альдехайд, один из ее ближайших Друзей. – Она рассказывала вам, что пытается пригласить его сюда для разработки нефтяных промыслов? – Еще бы! – Мы отвергли его последнее предложение менее месяца назад. Об этом вам тоже известно? Уилл, радуясь, что может ответить на вопрос доктора искренне, признался, что ничего не знает. Ни Джо Альдехайд, ни рани не рассказывали ему о недавнем отказе. – Моя работа скорее относится к производству целлюлозы, – уже менее искренне заметил Уилл, – а не к добыче нефти. Они помолчали. – В каком статусе я у вас пребываю? – спросил наконец Уилл. – – В качестве нежелательного чужака? – Нет. К счастью, вы не торговец оружием. – И не миссионер, – добавила Сьюзила. – Или нефтепромышленник – хотя на этот счет вас можно обвинить в соучастии. – И не разведыватель урановых месторождений, насколько нам известно. – Все вышеперечисленные, – заключил доктор Роберт, – являются нежелательными лицами первого разряда. Журналисты относятся ко второму. Мы никогда не приглашаем их на Палу, но если таковой случайно окажется здесь, он не подлежит высылке. – Я бы желал, чтобы мне позволили пробыть здесь как можно дольше, – сказал Уилл, – Можно спросить, почему? Уилл поколебался. Как тайный агент Джо Альдехайда и как репортер с неутоленной страстью к настоящей литературе, он хотел бы остаться подольше, чтобы договориться с Баху и заработать год отпуска. Но были и другие причины, о которых можно было сказать открыто. – Если вы не возражаете против личных признаний, то я скажу вам. – Валяйте, – позволил доктор Роберт. – Дело в том, что чем больше я знакомлюсь с жителями Палы, тем больше они мне нравятся. Мне бы хотелось получше узнать вас. А попутно, – сказал он, взглянув на Сьюзилу, – я, возможно, узнаю лучше и себя самого. Сколько времени мне разрешат здесь оставаться? – Пока вы не поправитесь и не окрепнете настолько, чтобы ехать. Но если вы всерьез заинтересовались Палой, всерьез заинтересовались собой – срок пребывания, наверное, удастся продлить. Или нам не следует этого делать? Как ты считаешь, Сьюзила? Ведь мистер Фарнэби работает на лорда Альдехайда. Уилл хотел было запротестовать, вновь заявив, что его работа больше относится к производству целлюлозы, но слова застряли у него в горле, и он промолчал. Прошло несколько секунд. Доктор Роберт повторил свой вопрос. – Да, – сказала Сьюзила, – мы идем на некоторый риск. Но что касается меня… что касается меня, я думаю, стоит рискнуть. Верно? – обратилась она к Уиллу. – Я считаю, вы мне можете доверять. По крайней мере, я надеюсь заслужить доверие. Уилл засмеялся, пытаясь обратить все это в шутку, но, к собственному замешательству, почувствовал, что краснеет. За что ему краснеть, негодующе вопрошал он свою совесть. Если он кого-то надувает, так это «Стэндард ов Калифорния». И если Дайпа введет свои войска, какая разница, кто именно получит концессии? Кем вы предпочитаете быть съеденным – тигром или волком? Овечке, наверное, все равно. Чем Джо хуже своих конкурентов? И все же Уилл досадовал, что поторопился с письмом. Ну почему, почему та ужасная женщина не могла оставить его в покое? Сквозь простыню он почувствовал ладонь на своем неповрежденном колене. Доктор Роберт улыбался ему. – Вы сможете провести здесь месяц, – сказал доктор, – я беру ответственность на себя. И обещаю, что мы постараемся показать вам все. – Я вам очень признателен. – Когда вы сомневаетесь в человеке, – заметил доктор Роберт, – самое лучшее – это допустить, что он честнее, чем вы полагаете. Этот совет дал мне старый раджа, когда я был еще юношей. Ну-ка, – добавил он, обращаясь к Сьюзиле, – сколько лет тебе было, когда умер старый раджа? – Исполнилось восемь. – Значит, ты хорошо его помнишь. Сьюзила рассмеялась. – Разве можно забыть, как он говорил о себе? «Я в кавычках подобно сахару в стакане с чаем». До чего славный был человек! – И что за великая душа! Доктор Макфэйл встал и подошел к книжному стеллажу, стоящему между дверью и платяным шкафом, нагнулся и снял с нижней полки пухлый красный альбом, изрядно пострадавший от тропического климата. – Тут где-то есть его фотография, – сказал он, переворачивая страницы. – А вот и мы с ним. Уилл взглянул на выцветшую фотографию малорослого индуса в очках и в набедренной повязке, поливающего короткий, приземистый столб из разукрашенного серебряного блюда. – Что он делает? – спросил Уилл. – Умащает фаллический символ растопленным маслом, – ответил доктор. – Мой бедный отец так и не смог отучить его от этого обычая. – Ваш отец с неодобрением относился к фаллосам? – Нет-нет, – пояснил доктор Макфэйл, – мой отец был за них целиком и полностью. Но к символам относился с неприятием. – Почему? – Он полагал, что людям следует заимствовать религиозное чувство прямо от коровы. Понимаете? Он не признавал снятого, пастеризованного или гомогенизированного молока. А главное – не желал, чтобы его консервировали – ни в теологических, ни в литургических емкостях. – А раджа питал слабость к емкостям? – Не к емкостям вообще, но к этой вот жестяной консервной банке. Он был неравнодушен к семейному лингаму, высеченному из черного базальта около восьми столетий назад. – Понимаю, – сказал Уилл Фарнэби. – Поливая маслом семейный лингам, он осуществлял акт поклонения – выражал свое почтение и восхищение по отношению к возвышенной идее. Но даже наивозвышеннейшая из идей весьма отличается от той космической загадки, которая за нею стоит. И прекрасные чувства, связанные с этой идеей, – как они связаны с непосредственным бытием вышеназванной тайны? Абсолютно никак. Надо сказать, старый раджа все это отлично понимал. Ничуть не хуже, чем мой отец. Он пил молоко прямо от коровы, он сам был этим молоком. Но умащение лингама было традицией, от которой он не мог отказаться. Нет нужды говорить, что никто бы и не стал его отговаривать. Но мой отец относился к символам точь-в-точь как пуританин. Он исправил Гете: Alles vergangliche ist NICHT ein Gleichnis [23], Его идеал: чистая экспериментальная наука на одном конце шкалы, и чистый экспериментальный мистицизм – на другом. Непосредственный опыт на каждом уровне, и затем – чисто рациональные утверждения на основе этого опыта. Лингамы или кресты, масло или святая вода, сутры, евангелия, статуи, песнопения – он все это равным образом отрицал. – Но как же тогда быть с искусством? – Искусство не признавалось, – ответил доктор Макфэйл. Мой отец решительно ничего не смыслил в поэзии. Он не любил ее, хотя и утверждал, что любит. Поэзия ради поэзии, как самодовлеющий мир, вне обыденности, не связанный ни с непосредственным опытом, ни с символами науки, – этого он никак не мог понять. Ну-ка, поищем его фотографию. Доктор Макфэйл перевернул несколько страниц альбома и указал на резко очерченный профиль с кустистыми бровями. – Истинный шотландец! – прокомментировал Уилл. – А ведь и мать, и бабушка его были паланезийки. – Ничуть не похоже. – Зато его деда, который прибыл из Перта, можно было принять за раджпута. Уилл взглянул на пожелтевшую фотографию молодого человека с овальным лицом и черными бакенбардами: он стоял, опираясь локтем о мраморный пьедестал, на котором, в перевернутом виде, лежал его непомерно высокий цилиндр. – Это ваш прадед? – Первый на Пале Макфэйл. Доктор Эндрю. Он родился в 1822 году, в «королевском городе», где отец его, Джеймс Макфэйл, владел канатной фабрикой. Это было весьма символично, ибо Джеймс, истовый кальвинист, находил глубочайшее удовлетворение в убеждении, что миллионы его собратьев влачатся по жизни с петлей предопределения на шее и что Небесный Отче не-Наш только и ждет, чтобы затянуть ее. Уилл рассмеялся. – Да, – согласился доктор, – на первый взгляд это кажется довольно забавным. На самом деле это очень серьезно – серьезней, чем в наши дни водородная бомба. Принималось как должное, что девяносто девять и девять десятых процента всего человечества осуждены на вечные муки. За что? За то, что они либо никогда ничего не слышали об Иисусе, либо, услышав о нем, не верили достаточно крепко в то, что он освободит их от вечных мук. А подтверждением того, что они недостаточно уверовали, служит следующий факт: души их не знали покоя. Совершенная же вера дарует душе полный покой. Но навряд ли вы найдете кого-то, чья душа пребывает в совершенном покое. Следовательно, никто не обладает совершенной верой. Итак, едва ли не каждый оказывается осужденным на вечные муки. Quod erat demonstrandum [24]. – Остается лишь удивляться, – сказала Сьюзила, – что они все не сошли с ума. – Оттого что вера большинства была поверхностной. Она находилась у них вот здесь. – Доктор похлопал себя по лысой макушке. – Макушкой они веровали, что преподанная им истина – Истина с заглавной буквы. Но нутром они понимали, что все это – сущая чепуха. И большинство из них принимало истину только по воскресеньям, да и то лишь сугубо в переносном смысле. Джеймс Макфэйл, зная все это, решил, что его дети не будут веровать только по священным Субботам. Они будут веровать в каждое слово священной чепухи и по понедельникам, и даже по вечерам в сокращенные рабочие дни; и будут веровать всем своим существом, а не только макушкой. Совершенная вера и нерушимый покой, который она приносит, будут вколочены в них. Каким образом? Для этого их следует поместить в ад уже теперь, не забывая угрожать вечным проклятием в будущем. А если они проявят дьявольское упорство и откажутся иметь совершенную веру, ад следует ужесточить, и усилить угрозы. Наряду с этим следует внушать им, что добрые дела – грязная ветошь пред лицом Бога, однако сурово наказывать за каждый проступок. Убедить их, что они испорчены по природе, и пороть за то, что они не могут быть иными. Уилл Фарнэби снова заглянул в альбом. – Есть ли у вас фотография этого милого предка? – У нас был портрет, написанный маслом, – сказал доктор Макфэйл, – но сырость изрядно подпортила холст. Жаль, это была великолепная работа. Помните Иеремию Высокого Возрождения? Величественный вид, вдохновенный взор, борода пророка, скрывающая все недостатки физиономии. Единственная память, которая о нем сохранилась, – это карандашный набросок его дома. Перевернув страницу, доктор нашел рисунок. – Сложен из мощных гранитных плит, с решетками на окнах. И какая бесчеловечность царила а этой уютной семейной Бастилии! Бесчеловечность – во имя Христа и праведности! Доктор Эндрю оставил неоконченную автобиографию, из которой мы узнали об этом. – А мать не заступалась за детей? Доктор Макфэйл покачал головой. – Джанет Макфэйл была урожденная Камерон и такая же истовая кальвинистка, как Джеймс, а то и более. Будучи женщиной, она вынуждена была пойти еще дальше, чтобы преодолеть природную сдержанность. И она ее преодолевала – героически. Она не только не одергивала своего мужа, напротив – всячески подстрекала его, служила примером. Перед завтраком и обедом детям читалась проповедь; по воскресеньям они изучали катехизис и затверживали наизусть апостольские послания; а по вечерам, подведя счет и дав оценку их дневным провинностям, детей секли кнутом из китового уса по голым ягодицам, всех шестерых – как девочек, так и мальчиков, в порядке старшинства. – Меня слегка мутит, когда я слышу об этом, – призналась Сьюзила. – Чистейший садизм. – Нет, не чистейший, а прикладной. Садизм из высших побуждений, садизм на службе у идеала, как выражение религиозных убеждений. Вот предмет для исторического исследования, – обратился он к Уиллу, – связь телесного наказания детей и теологии. Я подметил закономерность: там, где мальчиков и девочек секут, вырастая, они рассматривают Бога как Всецело Иное – примечательный образчик argot [25] в вашей части света. Напротив, дети, над которыми не свершается физическое насилие, воспринимают Бога как нечто внутреннее. Таким образом, теология нации отражает степень покраснения детских ягодиц. Взгляните на древних евреев – они пороли детей без устали. И так же поступали средневековые христиане. Отсюда Иегова, отсюда первородный грех и беспрестанно оскорбленный Отец католиков и протестантов. А вот буддисты и индусы воспитывают своих детей, не применяя насилия. Никто не терзает малышам ягодиц – отсюда Tat twam asi, отсюда «Ты – это Тот», и разум, не отделенный от Разума. Возьмите пример квакеров. В своей ереси они дошли до осознания Внутреннего Света, и что же? Они прекратили бить своих детей, и первыми из христиан выразили протест против рабства. – Но в наше время детей уже не бьют, – возразил Уилл, – и все же повсеместно входит в моду Всецело Иное. Однако доктор Макфэйл отмел это возражение. – Определенные предпосылки всегда влекут за собой соответствующие последствия. Во второй половине девятнадцатого столетия влияние свободомыслящего гуманизма сделалось настолько сильным, что даже правоверные христиане перестали бить детей. Китовый ус уже не гулял по ягодицам молодого поколения, и потому о Боге перестали думать как о Всецело Ином и изобрели Новое мышление, Согласие, Христианскую науку – вернувшись к полувосточным ересям, в которых Бог – это Всецело Тождественное. В дни Уильяма Джеймса эти идеи уже появились, и с тех пор успели получить значительное распространение. Но тезис всегда порождает антитезис, и вослед за ересями возникла Новая ортодоксия. Долой Всецело Тождественное, и назад к Всецело Иному! Назад к Августину и Мартину Лютеру – к этим двум наиболее беспощадно поротым задницам за всю историю христианской мысли. Прочтите «Исповедь», прочтите «Застольные беседы». Августина бил его школьный учитель, и родители осыпали насмешками, если он осмеливался жаловаться. Лютера упорно секли не только школьные учителя или отец, но даже любящая мать, И мир до сих пор расплачивается за рубцы на их ягодицах. Без Лютера и его вышедшей из-под розги теологии никогда не явились бы на свет такие чудовища, как пруссачество и Третий Рейх. Подобной же теологией из-под кнута, порожденной Августином и доведенной до своего логического конца Кальвином, были напичканы набожные простаки вроде Джеймса Макфэйла и Джанет Камерон. Главная посылка: Бог – это Всецело Иное. Другая посылка: человек полностью порочен. Вывод: воздайте ягодицам ваших детей то, что в свое время получили сами, и что ваш Отец Небесный воздает всеобщей заднице человечества – хлысь, хлысь, хлысь! Наступило молчание. Уилл вновь поглядел на изображение гранитной цитадели и подумал о всех тех причудливых и отвратительных фантазиях, которые возводились в ранг сверхъестественного, о непристойных жестокостях, вызванных этими фантазиями, о боли и унижениях, причиненных ими. На смену Августину с его «смягченной суровостью» приходили Робеспьер и Сталин, а после Лютера, побудившего князей убивать крестьян, был Мао, поработивший их. – Вы не испытываете порой отчаяния? – спросил Уилл. Доктор Макфэйл покачал головой. – Мы не отчаиваемся, – сказал он, – потому что знаем: хотя на свете и существует много дурного, в этом нет роковой необходимости. – Мы знаем, что жизнь может стать значительно лучше, – добавила Сьюзила, – потому что она стала лучше, здесь и теперь, на нашем маленьком нелепом острове. – Но сумеем ли мы убедить других последовать нашему примеру, сумеем ли хотя бы сохранить этот крошечный оазис человечности посреди мира-пустыни, населенной обезьянами, – это уже другой вопрос, – заключил доктор Макфэйл. – Нынешнее положение дел внушает глубокий пессимизм, но отчаиваться преждевременно, я в этом убежден. – И обращение к истории не переубеждает вас? – Нет, не переубеждает. – Завидую вам. Как же вам удается сохранять твердость духа? – Я никогда не забываю о том, что такое история. История – это повествование о поступках, на которые людей толкнуло невежество вкупе с величайшей самонадеянностью, каковая побуждает узаконивать это невежество под видом политических и религиозных догм. – Он вновь взглянул в альбом. – Давайте вернемся к дому в «королевском городе», вернемся к Джеймсу и Джанет, к их шестерым детям, которых Бог Кальвина в своей непостижимой злобе предал в руки их нежных родителей. «Розга и обличение дают мудрость; но отрок, оставленный в небрежении, делает стыд своей матери». Идеологическая обработка, подкрепленная психологическим давлением и физической болью, – вот вам совершенная система Павлова. Но, к несчастью для религии и политической диктатуры, человек как лабораторное животное менее надежен, чем собака. Что касается Тома, Мэри и Джин, заданные условия сработали должным образом. Том сделался священником, а Мэри вышла замуж за священника и в свое время умерла при родах. Джин осталась дома, ухаживала за матерью, когда та болела раком, а последующие двадцать лет пожертвовала одряхлевшему, впавшему в маразм основателю рода. Что ж, что хорошо, то хорошо. Но с четвертым ребенком, Анни, все обстояло иначе. Анни была хорошенькой. В восемнадцать лет ей сделал предложение драгунский капитан. Но капитан принадлежал к англиканской церкви и пребывал в преступном заблуждении относительно предопределения и благой воли Господа. Родители не дали согласия на брак. Казалось, Анни предстоит разделить судьбу Джин. До двадцати восьми лет она терпела, но потом позволила себя соблазнить второму помощнику капитана, служившему на судне Ост-Индийской компании. Семь недель она была безумно счастлива – впервые с тех пор, как себя помнила. Лицо ее казалось невыразимо прекрасным, каждое движение было полно живости. Затем помощник капитана отбыл в двухлетнее плавание к Мадрасу или Макао. Через четыре месяца Анни, беременная, не имея ни единого друга, который мог бы ее поддержать, в отчаянии бросилась в Тэй. Далее идет Александер: он сбежал из школы и присоединился к компании актеров. В доме владельца канатной фабрики было запрещено упоминать его имя. И наконец, Эндрю – самый младший, Вениамин. Образцовый ребенок! Послушный, старательный – послания апостолов он знал назубок. Но будто нарочно для того, чтобы подкрепить веру матушки в человеческую испорченность, произошел следующий случай. Мать застала малыша играющим гениталиями. Эндрю высекли до крови, но через неделю застали за тем же занятием. Его высекли опять и посадили на хлеб и воду, внушив, что он согрешил против Святого Духа и что именно за этот грех его мать обречена болеть раком. Все детские годы Эндрю не оставляли кошмарные видения адских мук. Искушения также неотступно преследовали его, и он поддавался им – но делал это тайком, в уборной на задворках сада, испытывая мучительный страх перед грядущим наказанием. – Подумать только, – заметил Уилл, – и еще жалуются, что в современной жизни нет смысла. Представьте, какова была та жизнь. Это повесть, поведанная глупцом, или же повесть, поведанная кальвинистом? Я выбираю глупца! – Допустим, – сказал доктор Макфэйл. Но, быть может, существует еще и третья возможность? Помимо россказней имбецила или параноика. – Повесть, поведанная человеком совершенно здоровым, – вставила Сьюзила, – Да, ради разнообразия, – подхватил доктор Макфэйл, – ради благословенного разнообразия. К счастью, несмотря на предопределение, даже самый яростный, дьявольский напор воспитателей не способен был сломить человека. По всем правилам Фрейда и Павлова, моему прадеду предстояло вырасти духовным калекой. Но из него получился, если можно так выразиться, духовный атлет. Что наглядно доказывает, – мимоходом добавил доктор Роберт, – несостоятельность обеих разрекламированных психологических школ. Фрейдизм и бихевиоризм – это разные полюса, но они совершенно совпадают в оценке присущей индивидуумам несхожести. Как ваши заласканные психологи подходят к этим фактам? Очень просто. Они не замечают их. Они вежливо притворяются, что подобных фактов не существует. Отсюда их неспособность иметь дело с человеческим характером – таким, каков он есть, или хотя бы дать ему теоретическое объяснение. Рассмотрим, например, наш случай. Братья и сестры Эндрю в окружающей их обстановке либо делались ручными, либо погибали. Эндрю не был сломлен, но и не сделался ручным. Почему? Потому что на рулетке наследственности он выиграл счастливый номер. Он обладал более упругой конституцией: имел иную анатомию, иную биохимию, иной темперамент. Родители обходились с ним куда более жестоко, чем с остальным потомством. Но Эндрю выскочил из переделки с развевающимися знаменами, почти без единой царапины. – Несмотря на прегрешения против Святого Духа? – От этого, к счастью, он избавился на первом же курсе медицинского факультета в Эдинбурге. Он был тогда совсем мальчик, едва исполнилось семнадцать. (В те годы все рано начинали.) В прозекторской он наслушался ужасающих непристойностей и богохульств: так его товарищи студенты старались поддержать бодрость духа среди медленно разлагающихся трупов. Поначалу он слушал с ужасом, в тошнотворном страхе ожидая Господнего отмщения. Но ничего не происходило. Богохульства цвели пышным цветом, студенты во всеуслышание сквернословили и прелюбодействовали, отделываясь временами, в худшем случае, легким триппером. Страх ушел, уступив место чувству облегчения и свободы. Осмелев, Эндрю сам принялся отпускать соленые шутки. Когда он впервые произнес слово из четырех букв, он осознал себя освобожденным – и это было истинно религиозное переживание! На досуге он прочел «Тома Джонса», прочел «Опыт о чудесах» Юма, читал безбожника Гиббона. Усовершенствовавшись в знании французского, который изучал в школе, он стал читать Ламетри и доктора Кабаниса. Человек – это машина; мозг выделяет секрет так же, как печень выделяет желчь. Как просто это казалось, как ясно и очевидно! Со всею пылкостью новообращенного на собрании евангелистов, он ратовал за атеизм. При данных обстоятельствах этого следовало ожидать. Если вы уже не перевариваете Святого Августина, вы не станете повторять вздор Афанасия Великого. Вынимаете затычку – и спускаете все это в канализацию. Какое блаженство! Но долго оно не длилось. Эндрю почувствовал, что чего-то недостает. Дитя опыта оказалось выплеснутым вместе с теологической грязью и мыльной водой. Природа, впрочем, не терпит пустоты. Счастье сменяется растерянностью. Так поколение за поколением страдают от сменяющих друг друга Весли, Пьюзи, Муди и Билли, Санди и Грэхемов – работающих, как бобры, чтобы откачать теологию из сточного колодца. Они надеются вернуть обратно и ребенка, однако у них это никогда не получается. Лучшее, что может евангелист – это нацедить немного грязной воды. Которую вновь приходится спускать. И так далее до бесконечности. Довольно скучное занятие, как понял наконец доктор Эндрю, и совершенно бесполезное. И все же он увлекся им в первом порыве своей новообретенной свободы. Взволнованный, ликующий, он скрывал от мира свое состояние души, представая перед ним неизменно серьезным, учтивым, независимым, – А что его отец? – спросил Уилл. – Между ними состоялась битва? – Ничего подобного: Эндрю не выносил споров. Он был из тех, кто идет своей дорогой, не заявляя об этом открыто и не переубеждая людей, предпочитающих жить иначе. Старику так и не представился случай выступить в роли Иеремии. Эндрю ни словом не обмолвился о Юме и Ламетри и внешне придерживался заведенных установлений. Но, закончив учение, он не вернулся домой. Вместо этого он поехал в Лондон и нанялся, в качестве врача и натуралиста, на военное судно «Мелампус», направлявшееся в южные моря с предписанием составлять карты, вести наблюдения, собирать образцы и защищать протестантских миссионеров, а также британские интересы. Плавание «Мелампуса» длилось три года. Они заходили на Таити; два месяца провели на Самоа и месяц на Маркизских островах. Б сравнении с Пертом острова казались раем, невинные обитатели которого не ведали, что такое кальвинизм, капитализм и индустриальные трущобы; но, к сожалению, они не знали и того, кто такой Моцарт или Шекспир, не занимались наукой и не умели мыслить логически. Да, там был рай, но рай неподвижный. Плавание продолжалось. Они посетили Фиджи, Каролинские и Соломоновы острова. Составили карту северного побережья Новой Гвинеи, а в Борнео, сойдя на берег, поймали беременную самку орангутанга и добрались до вершины горы Кинабалу. Неделю пробыли на острове Панай, и две недели на архипелаге Мергуи. Оттуда повернули на запад, взяв курс на Андаманские острова, а после Андаманских островов отплыли в Индию. Там прадед упал с лошади, получив перелом правой ноги. Капитан «Мелампуса» нанял другого врача, и корабль взял курс на Англию. Через два месяца, поправившись, доктор Эндрю приступил к медицинской практике в Мадрасе. Врачей в те времена недоставало, зато болезни были распространены повсеместно. Молодой человек стал преуспевать. Но жизнь среди торгашей и окружных чиновников казалась ему невыносимо скучной. Он чувствовал себя будто в изгнании, однако настоящее изгнание привлекает приключениями и неизвестностью, а это была всего лишь ссылка в провинцию вроде Суонси или Хаддерсфилда, только в тропиках. И все же он противостоял искушению взять билет на пассажирское судно и отбыть в родные края. Если уж он терпел пять лет, следует подождать еще немного, заработать побольше денег и затем купить хорошую практику в Эдинбурге – нет, лучше в Лондоне, в Вест-Энде. Будущее манило его, переливаясь золотыми и розовыми красками. Он женится на девушке с каштановыми волосами, взяв за ней скромное приданое. У них будет четверо или пятеро детей, которые получат атеистическое воспитание без розги, и будут чувствовать себя счастливыми. Практика его будет постоянно увеличиваться, и он будет лечить пациентов из высших кругов общества. Богатство, хорошая репутация, знатность – возможно, ему пожалуют дворянство. Сэр Эндрю Макфэйл, выходящий из своей кареты на Белгрейв-Сквер; благородный сэр Эндрю, королевский врач. Его приглашают в Петербург – оперировать великого князя; в Тюильри, в Ватикан, в Великую Порту. Сладостные мечты! Но дальнейшие события, которым предстояло случиться, превзошли всяческие ожидания. Одним прекрасным утром в его приемную вошел смуглокожий незнакомец, пояснив на ломаном английском, кто он такой. Незнакомец прибыл с острова Пала по поручению его величества раджи, чтобы сыскать и привезти искусного хирурга-европейца. Вознаграждение будет царским. Царским, настаивал он. Доктор Эндрю принял приглашение. Отчасти из-за денег; но в основном по причине скуки: ему хотелось перемен, хотелось изведать приключений. Поездка на запретный остров – непреодолимый соблазн! – Тогда, – напомнила Сьюзила, – на Палу попасть было еще трудней, чем теперь. – Вообразите, как охотно молодой доктор Эндрю ухватился за возможность, предоставленную ему посланником раджи. Через десять дней их корабль бросил якорь у северного побережья запретного острова. Доктора с медицинским саквояжем и жестяным сундучком, в котором находилась его одежда и самые необходимые книги, перевезли на каноэ, через ходящие ходуном буруны, а затем пронесли в паланкине по улицам Шивапурама на царский двор. Царственный пациент с нетерпением дожидался его. Не дав доктору ни побриться, ни переодеться, его ввели в царские покои, где он увидел тщедушного человечка с коричневой кожей, лет сорока, изможденного болезнью, что только подчеркивало его парчовое одеяние; распухшее, с искаженными чертами лицо, казалось, не было лицом человека, и говорил раджа еле слышно, сиплым шепотом. Доктор Эндрю осмотрел его. Опухоль, начинаясь от верхнечелюстной полости, распространялась по всем направлениям. Она заполнила нос, проникла в правую глазную впадину и наполовину забила горло. Дыхание сделалось затрудненным, глотание сопровождалось острой болью, и спать было невозможно, так как пациент задыхался во сне, и просыпался, судорожно глотая воздух. Было очевидно, что без хирургического вмешательства раджа проживет не более двух месяцев. При хирургическом вмешательстве – и того меньше. В те добрые старые времена операции проводились без хлороформа. Даже при самых благоприятных обстоятельствах для каждого четвертого пациента обращение к помощи хирурга завершалось роковым исходом. Где условия были менее сносными, шансы значительно уменьшались: пятьдесят против пятидесяти, тридцать против семидесяти, ноль против ста. В настоящем случае прогноз был наихудшим. Пациент уже очень ослаб, а операция предстояла затяжная, сложная и чрезвычайно болезненная. Существовала опасность, что он умрет на операционном столе, либо через несколько дней после операции – от заражения крови. А в случае смерти больного, размышлял доктор Эндрю, какая судьба ожидает хирурга-иностранца, который убил короля? И потом – кто будет держать царственного пациента во время операции, когда тот под ножом будет корчиться от боли? У кого достанет решимости не повиноваться приказу, если господин, не выдержав муки, криками потребует отпустить его? Возможно, самое благоразумное было сказать – здесь и теперь – что случай безнадежен, что врач при данных обстоятельствах ничего не может сделать, и попросить, чтобы его отправили назад, в Мадрас. Доктор Эндрю вновь взглянул на больного. Сквозь гротескную маску, в которую превратилось его лицо, раджа неотрывно смотрел на врача, как осужденный на своих судей, безмолвно моля о помиловании. Тронутый этим немым призывом, доктор Эндрю ободряюще улыбнулся и похлопал монарха по руке. И тут ему в голову неожиданно пришла некая мысль: она была нелепой, безумной, совершенно невероятной, и все же… Пять лет назад, когда он еще был в Эдинбурге, доктору Эндрю попалась статья в «Ланцете», развенчивающая печально знаменитого профессора Эллиотсона за его пропаганду животного магнетизма. Эллиотсон имел дерзость говорить о безболезненных операциях, когда пациент пребывает в гипнотическом трансе. Профессора объявили либо легковерным идиотом, либо бессовестным мошенником, а его так называемые свидетельства – не имеющим никакой ценности вздором. Все это очевидный обман, шарлатанство, откровенное вранье. Праведное возмущение изливалось в шести столбцах. Доктор Эндрю, тогда еще увлекавшийся Ламетри, Юмом и Кабанисом, прочитал статью с ревностью ортодоксального одобрения. И тут же начисто забыл о животном магнетизме. Но сейчас, в присутствии больного раджи, он вдруг вспомнил ту статью – и подумал о безумном профессоре, магнетических пассах, а также о безболезненных ампутациях, низком уровне летальных исходов и быстром выздоровлении пациентов, Как знать, может, что-то в этом и есть. Он молчал, глубоко задумавшись, пока наконец больной не заговорил с ним. Раджа обучался английскому у молодого моряка, который, сбежав с корабля в Рендан-Лобо, ухитрился пересечь пролив и добраться до острова Пала. Ученик усвоил беглость речи, однако, старательно подражая наставнику, перенял также сильный, ярко выраженный выговор кокни. «Ох, уж этот акцент! – рассмеялся доктор Макфэйл. – Мой прадед неоднократно упоминает о нем в своих мемуарах». Видимо, ему казалось неподобающим, что король разговаривает как Сэм Уэллер. И тут дело касалось не только социального статуса. Раджа, будучи верховным правителем, обладал также незаурядным интеллектом и самой изысканной утонченностью; он был не только глубоко религиозен (ведь даже неотесанный нростофиля может иметь религиозные убеждения) – он познал религию через опыт и был наделен духовной проницательностью. И такой человек выражал свои мысли на кокни! Смириться с этим шотландцу ранневикторианской эпохи, читавшему «Записки Пиквикского клуба», было куда как непросто. Но и радже, в свою очередь, очень непросто было исправить огрехи в произношении, несмотря на тактичные поучения моего прадеда. Однако все это ожидало их в будущем. А сейчас, при первой встрече, в столь трагических обстоятельствах, этот шокирующий говор простолюдинов показался ему даже трогательным. Сложив с мольбою руки, больной прошептал: – Помог'ите мне, дохтор Макфэйл. Помог'ите. Призыв подействовал. Доктор Макфэйл взял исхудавшие руки раджи в свои и со всею доверительностью поведал ему о недавно открытом, чудесном новом способе лечения, который освоен пока только самыми выдающимися врачами. Обернувшись к слугам, которые все это время стояли поодаль, он велел им выйти из помещения. По-английски они не понимали, но интонации и жеста оказалось достаточно. Поклонившись, слуги удалились. Доктор Эндрю снял пиджак, закатал рукава рубашки и принялся делать те самые прославленные магнетические пассы, о которых некогда с таким скептическим удовольствием читал в журнале. От макушки головы, вдоль лица – – вниз, к надчревной области, снова и снова, пока пациент не погрузится в гипнотический сон, или пока (согласно язвительному замечанию анонимного автора статьи) «врач-шарлатан не заявит, что околпаченный им пациент находится сейчас под магнетическим воздействием». Мошенничество, надувательство и вранье. Но все же, все же… Доктор упорно работал в тишине. Двадцать пассов, пятьдесят пассов. Больной вздохнул и закрыл глаза. Шестьдесят, восемьдесят, сто, сто двадцать. Жара была удушающей, рубаха доктора насквозь промокла, руки болели. Но доктор Эндрю все повторял и повторял нелепые жесты. Сто пятьдесят, сто семьдесят пять, двести. Пусть это надувательство и вранье, он во что бы то ни стало добьется, чтобы этот бедняга погрузился в гипнотический сон, даже если придется трудиться весь день. – Вы засыпаете… засыпаете…– сказал он вслух после двести одиннадцатого взмаха. – Вы засыпаете… Голова больного чуть глубже погрузилась в подушки, и вдруг доктор Эндрю услышал громкий храп. – Вы спите не задыхаясь, – поспешно добавил он. – Воздух проходит свободно, и вы не задыхаетесь. Дыхание раджи стало ровным. Доктор Эндрю сделал еще несколько пассов, а потом решил, что теперь можно немного отдохнуть. Он отер пот с лица, встал, вытянул руки и сделал несколько вращательных движений вперед-назад. Снова сев у кровати, он взял худое, как трость, запястье раджи и нащупал пульс. Час назад он насчитал сто ударов в минуту, теперь же только около семидесяти. Он поднял руку пациента: она повисла как неживая. Доктор Эндрю отпустил ее – и рука, упав, застыла неподвижно на постели. – Ваше величество, – позвал он несколько раз, с каждым разом все более громко, – ваше величество! Раджа не откликался. Пусть все это шарлатанство и вранье, но действовал метод безотказно, теперь он видел это воочию… Ширококрылый, ярко окрашенный богомол спорхнул на перекладину в изножье кровати, сложил бело-розовые крылья и протянул удивительно мускулистые передние лапки в молитвенном жесте. Доктор Мак-фэйл достал увеличительное стекло и склонился, чтобы рассмотреть насекомое. – Gongylus gongyloides, – определил он. – Окраской напоминает цветок. Когда невежественные мошки приближаются попить нектар, он хватает и высасывает их. Самки богомола пожирают своих самцов. – Убрав стекло, доктор Роберт откинулся на спинку стула. – Мир привлекает нас своей невероятностью. Gongylus gongyloides, Homo sapiens, приезд моего прадеда на Палу, гипноз – все это самые невероятные вещи. – Да, – откликнулся Уилл Фарнеби. – Но еще невероятней мой приезд на Палу и гипноз; на Пале я оказался, потерпев кораблекрушение и затем сорвавшись в пропасть, а в гипнотический сон погрузился, слушая монолог об английском соборе. Сьюзила рассмеялась. – К счастью, мне не пришлось прибегать к пассам. В нашем тропическом климате! Я восхищаюсь доктором Эндрю. Порой требуется три часа, чтобы пациент перестал чувствовать боль. – Но доктор Эндрю этого добился? – Блестящим образом. – И провел операцию? – Да, операцию он сделал. Но не сразу, – ответил доктор Макфэйл. – Потребовалась длительная подготовка. Сначала доктор Эндрю внушил пациенту, что тот может глотать без боли. В течение трех недель он кормил его, между приемами пищи погружая в сон. Наш организм творит чудеса, если предоставить ему соответствующую возможность. Раджа поправился на двадцать фунтов и почувствовал себя новым человеком, полным надежд и уверенности в будущем. Он знал, что преодолеет суровые испытания. И то же самое чувствовал доктор Эндрю. Пока он укреплял веру раджи в предстоящий успех, возросла и его собственная убежденность. Но она не была слепой. Доктор Эндрю чувствовал, что операция пройдет удачно. Однако, несмотря на уверенность, он делал все, чтобы обеспечить себе успех. Он не оставлял работы над гипнотическим сном. Сон, внушил он своему пациенту, с каждым днем будет становиться все глубже, но наиболее глубоким он будет в день операции. То же касалось и длительности сна. «Вы проспите, – уверял он раджу, – еще четыре часа после операции, а когда проснетесь, не почувствуете ни малейшей боли». Стараясь вселить уверенность в своего пациента, доктор Эндрю испытывал смешанные чувства: убежденность соседствовала со скептицизмом. Умом он понимал, что, исходя из предшествующего опыта, можно смело надеяться на успех. И все же предстоящая операция была делом совершенно новым. Но разве невозможное не случалось уже несколько раз? И опять случится. Надо только говорить о том, что это произойдет обязательно, повторять снова и снова. Так он и поступал, но самым лучшим его изобретением были репетиции. – Что же он репетировал? – Операцию. Чуть ли не десять раз он подробно пересказывал ее пациенту, погрузив его в гипнотический сон, деталь за деталью. Последняя репетиция состоялась утром перед операцией. В шесть часов доктор Эндрю пришел к больному и, весело поболтав с ним, начал делать пассы. Через несколько минут пациент впал в глубокий сон. Далее доктор Эндрю скрупу-лезнейше описал, что именно он собирается делать. Коснувшись скулы у правого глаза раджи, он сказал: «Я натянул кожу. А теперь, вот этим скальпелем (он провел по щеке кончиком карандаша) я делаю надрез. Вы не чувствуете боли, у вас нет никаких неприятных ощущений. А теперь я рассекаю подкожные ткани, но боли вы не чувствуете. Вы спокойно лежите и спите, пока я разрезаю щеку до носа. Я то и дело останавливаюсь, чтобы перевязать кровеносный сосуд, а потом опять продолжаю. Подготовительная часть работы проделана, и теперь я добрался до опухоли. Она растет из полости под скулой, проникая в глазную впадину, и распространяется вниз, проникая в глотку, И пока я вырезаю ее, вы лежите, как и лежали – спокойно, удобно, расслабившись. А теперь я приподнимаю вашу голову». Сказав это, он приподнял голову раджи и склонил ее чуть вперед. – Я приподнял и наклонил ее, чтобы стекала кровь, попавшая в рот и глотку. Часть крови попала в дыхательное горло, и вы выкашливаете ее, не просыпаясь. Раджа кашлянул раз или два и, едва доктор Эндрю разжал руки, уронил голову на подушку, продолжая спать. – Вы не кашляете даже тогда, когда я удаляю опухоль из вашего горла. – Доктор Эндрю открыл радже рот и просунул два пальца ему в глотку. – Я вытаскиваю ее, но вы не кашляете. Если же вы кашлянете, чтобы удалить кровь, то сделаете это во сне. Да, во сне, в глубоком, глубоком сне. Репетиция закончилась. Через десять минут, сделав еще несколько пассов и велев пациенту спать еще глубже, доктор Эндрю приступил к операции. Он натянул кожу, сделал надрез, рассек щеку и отсек корни опухоли в глотке. Раджа лежал спокойно, пульс его был устойчив и не превышал семидесяти пяти ударов в минуту, боль совершенно не ощущалась, словно это опять была репетиция. Доктор Эндрю проник в горло; раджа кашлянул, но не проснулся. После операции пациент проспал еще четыре часа. Пробудившись, он улыбнулся из-под бинтов и на певучем кокни спросил у доктора, когда же начнется операция. Доктор Эндрю покормил его и обтер губкой, а потом, проделав пассы, велел спать еще несколько часов и набираться сил. Так прошла неделя: шестнадцать часов гипнотического сна ежедневно и восемь часов бодрствования. Раджа почти не чувствовал боли, и, несмотря на то, что и операция, и перевязки происходили без применения антисептических средств, раны не нагнаивались и заживали хорошо. Вспоминая ужасы, которые ему доводилось наблюдать в эдинбургском лазарете, и еще большие ужасы в хирургических палатах в Мадрасе, доктор Эндрю просто глазам своим не верил. Вскоре ему представился еще один случай убедиться, что можно сделать при помощи животного магнетизма. Старшая дочь раджи была на девятом месяце беременности. Рани, под впечатлением чудесного выздоровления мужа, послала за доктором. Войдя к ней в покои, он застал ее вместе с хрупкой испуганной шестнадцатилетней девочкой, которая на ломаном кокни объяснила ему, что и она, и ее ребенок должны погибнуть. Когда она шла по тропинке, путь ее пересекли три черных дрозда, и так повторялось три дня подряд. Доктор Эндрю не стал ничего доказывать. Уложив ее, он принялся делать пассы. Через двадцать минут дочь раджи погрузилась в гипнотический сон. В его стране, принялся уверять он пациентку, считается, что черные дрозды приносят счастье; они знаменуют благополучные роды и радость. Ребенка она родит легко и без боли. Она не будет чувствовать боли – так же, как и ее отец во время операции. Совсем никакой боли, пообещал он, совсем никакой. Через три дня, после трех-четырех часов усиленного внушения, все благополучно завершилось. Проснувшись перед ужином, раджа увидел жену, сидящую у его кровати. – У нас родился внук, – сказала рани, – и наша дочь здорова. Доктор Эндрю сказал, что завтра тебя отнесут к ней в комнату, и ты дашь им обоим свое благословение. Через месяц раджа распустил совет регентов и стал сам осуществлять верховную власть. Доктора Эндрю, спасшего жизнь ему и (рани была в этом уверена) его дочери, он сделал своим советником. – Значит, он не возвратился в Мадрас? – Ни в Мадрас, ни в Лондон. Он остался на Пале. – Чтобы исправить произношение раджи? – Да, но главное, ради того чтобы изменить жизнь на острове. – Чего он добивался? – Вряд ли доктор Эндрю сумел бы ответить на данный вопрос. Тогда у него еще не было никаких планов – только некоторые симпатии и антипатии. Что-то на Пале ему нравилось, но многое не нравилось. Но о Европе, а также о странах, где он побывал во время плавания на «Мелампусе» он мог бы сказать то же самое: что-то он всей душой одобрял, иное с отвращением отвергал. У доктора Эндрю сложилось мнение, что для людей цивилизация – это и благо, и наказание. Она приносит им расцвет, однако она же губит лучшее в зачатке или внедряет червя в самую сердцевину бутона. Может быть, на этом запретном острове удастся избежать червоточины и позволить каждому бутону расцвести с наибольшей пышностью? Вот вопрос, на который и раджа, и доктор Эндрю искали ответ, со временем все более осознавая, как именно он прозвучит. – И они нашли его? – Оглядываясь назад, можно только удивляться тому, чего сумели добиться эти двое. Шотландский врач и паланезийский верховный правитель; кальвинист, сделавшийся атеистом, и ревностный махаяна-буддист – что за странная пара! Но это была пара неразлучных друзей, взаимно дополнявших друг друга и складом характера, и способностями, не говоря уж о философских взглядах и запасе знаний. Каждый из них восполнял пробелы другого, побуждая к развитию врожденных способностей. Раджа был человеком острого и тонкого ума, но он ничего не знал о мире, лежащем за пределами острова, и не был знаком с европейской наукой, технологией, искусством, европейским образом мышления. Доктор Эндрю не уступал ему в интеллектуальных способностях, но зато он ничего не знал об индийской живописи, поэзии и философии. Не знал он также, что существует наука о человеческой душе и искусство выживания. В последующие после операции месяцы и врач, и пациент стали учить друг друга. Конечно же, это было только начало. Но они не были просто частными лицами, которые занялись самосовершенствованием. Раджа правил миллионом подданных, а доктор Эндрю был фактически его первым министром. Их самосовершенствование обернулось усовершенствованием всего общества. Король и доктор учились друг у друга лучшему, чего достигли разные культуры – восточная и европейская, древняя и современная, для того, чтобы эти достижения могла воспринять вся нация. Взять лучшее от двух культур – но что я говорю? Взять лучшее из мировой культуры, воплощенной в культурах национальных, используя все потенциальные возможности. Таков был их дерзкий замысел, и недостижимость цели только подстегивала их задор; и они очертя голову ринулись туда, куда боятся ступать ангелы, и в конце концов доказали всем, что были не такими уж безумцами. Конечно же, им не удалось использовать для решения своих задач мировую культуру в полном объеме, но предпринимая к тому дерзкие попытки, они достигли большего, чем может вообразить себе скромный, благоразумный человек, даже не помышляющий о примирении непримиримого. – «Глупец, упорствующий в своем недомыслии, – процитировал Уилл „Пословицы Ада“, – становится мудрецом». – Вот именно, – согласился доктор Роберт. – Но самая выдающаяся глупость – та, что описана Блейком. Ее-то и вознамерились совершить раджа и доктор Эндрю – сочетать браком Небеса и Ад. Но если вы все-таки упорствуете в этой беспримерно неразумной затее, вас ожидает великая награда. Разумеется, упорствовать надо с умом. Глупый безумец ничего не достигнет, и только умный, знающий безумец способен сделаться мудрецом, или достичь замечательных результатов. К счастью, оба наших дурака были умными безумцами. Во всяком случае, они начали осуществлять свою безумную затею наиболее скромным и находящим отклик способом. Первым делом они научили людей избавляться от боли. Паланезийцы были буддистами. Они знали, что несчастья человека проистекают из состояния его души. Вы к чему-то прилепляетесь, чего-то страстно желаете, отстаиваете свои права – и живете в созданном вами аду. Стоит вам только отрешиться от желаний, и в душе наступает мир. «Я покажу вам страдания, – сказал Будда, – и я покажу вам конец страданий». Итак, доктор Эндрю обладал особым методом отрешения от страданий, позволившим справиться с физической болью. При помощи раджи, а также рани и ее дочери, выступавшими в качестве переводчиц, если аудиторию составляли женщины, доктор Эндрю давал уроки повитухам, врачам, учителям, матерям, инвалидам. Предлагая роды без боли, наши друзья снискали симпатии всех женщин Палы. Удаляя безболезненно камни и катаракту, леча геморрой, они завоевали расположение со стороны всех стариков и больных. Одним ударом они добились того, что более половины взрослого населения страны сделалось их союзниками, относившимися к ним дружески или, по крайней мере, способными воспринять без предубеждений следующую реформу. – Каков же был их следующий шаг? – Реформирование агрокультуры и языка. Из Англии был приглашен человек для основания Ротамстеда-в-Тропиках, и наряду с этим они ввели в употребление еще один язык, помимо паланезийского. Пале предстояло оставаться запретным островом; доктор Эндрю всецело был согласен с раджой, что миссионеры, плантаторы и предприниматели представляют собой опасность. Но если сюда нельзя пустить иностранцев, нужно помочь местному населению проникнуть во внешний мир. Если не физически, то хотя бы мысленно. Но их язык и архаическая версия брахманского алфавита являлись как бы тюрьмой без окон. И они не могли оттуда выйти, даже просто выглянуть наружу, не изучив английский язык вкупе с освоением латинского алфавита. Среди придворных лингвистические успехи раджи уже породили моду. Благородные паланезийки и паланезийцы пересыпали свою речь словечками на кокни, иные из них даже выписывали с Цейлона учителей, чтобы выучиться английскому. Теперь же мода переросла в политику. Учредили английские школы и пригласили бенгальских печатников, которые прибыли из Калькутты вместе со своими станками и шрифтами Каслона и Бодони. Первой английской книгой, изданной в Шива-пураме, стала «Тысяча и одна ночь» (в отрывках), второй – перевод «Алмазной Сутры», до того существовавшей только в рукописях на санскрите. Все, кто желал ознакомиться с приключениями Синдбада и Ма~ руфа или интересовался Мудростью с Иного Берега, поторопились взяться за изучение английского. Это было начало длительного образовательного процесса, который превратил нас в двуязычную нацию. Мы говорим по-паланезийски, когда готовим, рассказываем анекдоты, беседуем о любви или занимаемся любовью (кстати, мы обладаем самым богатым в юго-восточной Азии запасом эротической и эмоциональной лексики). Но обращаясь к бизнесу, к науке, к спекулятивной философии, мы говорим преимущественно по-английски. К тому же большинство паланезийцев предпочитает писать по-английски. Любому писателю литература необходима как эталон; он ищет там образцы для подражания – или опоры для отталкивания. Пала имеет хорошую живопись и скульптуру, замечательную архитектуру; искусство танца здесь восхитительно, а музыка поражает тонкостью и выразительностью. Но у нас нет настоящей литературы, нет национальных поэтов, прозаиков, драматургов. Только барды, пересказывающие буддийские и индусские мифы, да еще монахи пишут проповеди и плетут метафизическое кружево. Приняв английский в качестве мачехи, мы получили литературу с богатым прошлым и настоящим. Мы получили основу и духовную опору, набор стилей и приемов, и неистощимый источник вдохновения. Одним словом, мы обрели возможность возделывать поле, которое прежде никогда не возделывали. Благодаря радже и моему прадеду, у нас теперь существует анг-ло-паланезийская литература, современным светилом которой – добавлю – является Сьюзила. – Я остаюсь в тени, – запротестовала она. Доктор Макфэйл закрыл глаза и, улыбаясь, процитировал: Так, ушедшая в небытие, я рукою Будды Предлагаю несорванный цветок, монолог лягушки Посреди листьев лотоса, перепачканный молоком детский рот И налитую полную грудь, подобно незастланному облаками небу, Являющему и горы, и клонящуюся к закату луну; Пустоту, которая есть чрево любви, Поэзию безмолвия. Он вновь открыл глаза. – И не только поэзию безмолвия, но и науку, философию, теологию безмолвия. А теперь вам самое время поспать. – Доктор Макфэйл поднялся и подошел к двери. – Пойду принесу для вас стакан фруктового сока. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ «Патриотизм ограничен. Ограничено все, что бы вы ни взяли. Наука, религия, искусство также ограничены. Политика и экономика не могут заменить собою все, и то же можно сказать о любви и о долге. Ограничен любой ваш поступок, даже самый бескорыстный, и любая мысль, как бы она ни была возвышенна. Ничто не является достаточным, поскольку лишено всеохватности». – Внимание! – прокричала вдали птица. Уилл поглядел на часы: без пяти двенадцать. Он закрыл «Заметки о том, что есть что», достал бамбуковый альпеншток, принадлежавший некогда Дугласу Макфэйлу, и отправился на свидание с Виджайей и доктором Робертом. Главное здание Экспериментальной станции находилось менее чем в четверти мили от бунгало доктора Роберта. Однако день был жарким; к тому же предстояло преодолеть два пролета ступенек. Правая нога хотя и заживала, но находилась пока в лубках, и потому путешествие представлялось нелегким. Медленно, мучительно Уилл проделал путь по извилистой тропе и взобрался по ступенькам. На верхней площадке он остановился, чтобы перевести дыхание и вытереть пот со лба. Держась поближе к стене, где была узкая полоска тени, он направился к двери, над которой была надпись: «ЛАБОРАТОРИЯ». Дверь была приоткрыта; распахнув ее, он увидел длинную комнату с высоким потолком. Обыкновенная лаборатория: раковины и рабочие столы, шкафы со стеклянными дверцами, где хранятся колбы и реактивы, запах химикалий и лабораторных мышей. Сначала Уилл подумал, что в комнате никого нет, но вдруг в стороне за шкафом, почти заслонявшим правый угол, заметил Муругана, который сидел, поглощенный чтением. Уилл постарался войти как можно тише, чтобы доставить себе удовольствие застать юношу врасплох. Шагов не было слышно из-за шума электрического вентилятора, и Муруган заметил Уилла, только когда он вплотную приблизился к столу. Юноша виновато вздрогнул, с панической поспешностью засунул книгу в кожаный портфель и, потянувшись за другой, поменьше, что лежала перед ним раскрытой, придвинул ее поближе. С гневом он взглянул на незваного посетителя. – Это я, – с улыбкой успокоил его Уилл. Юноша облегченно вздохнул, – А я думал, это…– Он осекся, не окончив фразы. – Кто-нибудь из тех, кто мешает заниматься чем хочешь? Муруган ухмыльнулся и кивнул курчавой головой. – Где остальные? – поинтересовался Уилл. – В поле – подрезают, опыляют и все такое прочее, – презрительно сообщил Муруган. – Кот за порог – мышам раздолье. Что это вы так увлеченно читали? С невинным лукавством Муруган показал лежащую на столе книгу: – Она называется «Начальная экология». – Это я вижу, – заметил Уилл. – Но я спросил вас о той, что вы читали до нее. – Ах та, – Муруган пожал плечами. – Вам она не покажется интересной. – Мне интересно все, что пытаются спрятать, – заверил его Уилл. – Это порнография? Муруган, позабыв о притворстве, обиженно взглянул на него. – За кого вы меня принимаете? За нормального парня, чуть было не ответил Уилл, но вовремя удержался. Юному другу полковника Дай-пы его слова могли показаться оскорблением или намеком. Уилл шутливо поклонился. – Прошу прощения у вашего величества, – сказал он. – Но я ужасно любопытен. Можно взглянуть? – Он положил руку на раздутый портфель. Муруган, поколебавшись, рассмеялся: – Действуйте! – Вот это книжища! – Уилл вытащил из портфеля увесистый том и положил на стол. – «Сирз Роубак и К°. Весенне-летний каталог», – прочел он вслух. – Прошлогодний, – извиняющимся тоном сказал Муруган. – Но с тех пор, наверное, мало что изменилось. – А вот тут вы ошибаетесь, – возразил Уилл. – Если бы стили не менялись ежегодно целиком и полностью, какой смысл покупать новую вещь, когда старая еще не износилась? Вы не знакомы с первейшим принципом современного потребления. – Он наудачу открыл книгу. – «Мягкие танкетки на платформе, большие размеры». – Открыв каталог на другой странице, Уилл наткнулся на иллюстрированное описание бледно-розовых бра с дакроновым и хлопковым абажуром. Перелистнул страницу и там – memento mori [26] – нашел то, что предстояло носить покупателю бра через двадцать лет – оснащенный ремешками набрюшник для поддержания живота. – Самое интересное в конце, – сказал Муруган. – Всего в книге одна тысяча триста пятьдесят восемь страниц, – заметил он. – Подумать только! Тысяча триста пятьдесят восемь! Уилл перелистнул первые тысячу пятьдесят. – О-о, здесь будет поинтересней, – воскликнул он. – Наши прославленные револьверы и автоматы двадцать второго калибра. Далее, за лодками из стекловолокна, рекламировались надежные бортовые моторы в двенадцать лошадиных сил. Навесные моторы стоили всего лишь двести тридцать четыре доллара девяносто пять центов, включая резервуар для топлива. – Какой большой выбор! Но Муруган не был любителем мореплавания. Взяв книгу, он с нетерпением перелистнул еще несколько страниц. – Взгляните на этот итальянский мотороллер! Пока Уилл вглядывался, Муруган прочел вслух: – «Этот элегантный спидстер проходит до ста десяти миль на галлон топлива». Только подумайте! – Обычно угрюмое лицо юноши сияло воодушевлением. – И даже на этом мотороллере в четырнадцать с половиной лошадиных сил вы пройдете шестьдесят пять миль на галлон. А вот этот обеспечит вам семьдесят пять – причем скорость гарантируется! – Отлично! – поддакнул Уилл. – Вам прислали эту замечательную книжку из Америки? – осведомился он с любопытством. Муруган покачал головой: – Мне дал ее полковник Дайпа. – Полковник Дайпа? Что за странный подарок от Адриана Ангиною! Уилл вновь взглянул на изображение мотоцикла, а потом перевел глаза на сияющее лицо Муругана. И вдруг его осенило; цель полковника Дайпы была ясна: «Змей обольстил меня, и я ела». Древо посреди сада носило название «Потребительские товары», и обитатели любого низкоразвитого Эдема, познав хотя бы однажды вкус запретного плода или просто увидев одну тысячу триста пятьдесят восемь приманчивых листьев запретного древа, со стыдом осознавали, что они, с промышленной точки зрения, наги. Будущий раджа Палы был вынужден признать, что он всего-навсего голоштанный правитель племени дикарей. – Вам следует, – продолжал Уилл, – ввезти миллион каталогов и раздавать их всем подданным – разумеется, бесплатно, как и противозачаточные средства. – Зачем? – Чтобы пробудить в них аппетит к собственности. Тогда они все начнут выступать за прогресс – за нефтяные скважины, вооружение, за Джо Альдехайда и советских специалистов. Муруган нахмурился и покачал головой. – Не поможет. – Вы хотите сказать, что их нельзя соблазнить? Даже при помощи элегантных спидстеров и бледно-розовых бра? Невероятно! – Да, невероятно, – с горечью ответил Муруган, – и тем не менее это факт. Им это неинтересно. – Даже молодым? – Я и говорю о молодых. Уилл Фарнеби насторожился. Подобное отсутствие интереса вызывало интерес. – А вы не догадыветесь, почему? – Что тут догадываться? Я это знаю наверняка. Невольно пародируя свою мать, Муруган вдруг заговорил с интонацией праведного негодования, совершенно не вязавшейся с его годами и внешностью. – Начать с того, что они слишком заняты…– Муруган поколебался и наконец с отвращением прошипел сквозь зубы ненавистное слово: – …Сексом. – Но сексом занимаются все. И тем не менее не устают домогаться высокоскоростных спидстеров. – Здесь секс другой, – настаивал Муруган. – И причиной тому – йога любви? – спросил Уилл, припоминая восторженное лицо юной сиделки. Юноша кивнул. – Они испытывают что-то такое, что позволяет им вообразить себя счастливыми, и не желают ничего другого. – Какое блаженство! – Никакого блаженства здесь нет, – отрезал Муруган. – Одна только мерзость и глупость. И речи нет о прогрессе; только секс, секс и секс. Да еще эти ужасные наркотики. – Наркотики? – изумился Уилл. Наркотики в стране, где, по словам Сьюзилы, нет наркоманов? – А что за наркотики? – Они приготовляют их из поганок. Из поганок! Голос юноши звенел – точь-в-точь как у рани, когда она вдохновенно чем-либо возмущалась; сходство было довольно комическое. – Из таких симпатичных красноватых поганок, на которых обычно сидели гномы? – Нет, из желтых, которые люди обычно собирали в горах. А теперь их выращивают на особых грядках сотрудники высокогорной Экспериментальной станции. Научное разведение поганок. Мило, не правда ли? Дверь хлопнула, послышались голоса и шаги по коридору. Неожиданно негодующий дух рани улетучился, и Муруган вновь превратился в недобросовестного школьника, пытающегося скрыть свою провинность. В один миг «Начальная экология» заняла место Сирза Роубака, а подозрительно раздутый портфель оказался под столом. И тут же в лабораторию стремительно вошел Виджайя – обнаженный до пояса, потный после работы, его кожа сияла, как натертая маслом бронза. За ним вошел доктор Роберт. Муруган поднял глаза от книги: теперь он изображал собой образцового студента, которому помешали заниматься посторонние. Уилл, позабавившись, искренне переключился на вошедших. – Я пришел слишком рано, – ответил он на извинения Виджайи, – и помешал нашему юному другу заниматься. Мы проболтали все это время. – О чем же вы беседовали? – поинтересовался доктор Роберт. – Обо всем на свете. О королях и капусте, о мотороллерах, об отвисших животах… Когда вы вошли, мы говорили о поганках. Муруган сказал мне, что из ядовитых грибов здесь вырабатывают наркотики. – «Что в имени?», – со смехом отозвался доктор Роберт. – Все что угодно. К несчастью, Муруган воспитывался в Европе, и потому он называет это наркотиками, испытывая, в силу условного рефлекса, закономерное отвращение. Мы же называем это препаратом мокша – проявителем реальности, пилюлей красоты и истины. Непосредственный опыт подтверждает, что эти имена даны препарату заслуженно. Однако наш юный друг никогда не применял мокша-препарат, и его невозможно уговорить даже попробовать. Для него это наркотик, а к наркотикам порядочные люди не прикасаются. – Что скажет его высочество? – спросил Уилл. Муруган покачал головой. – Что это дает, кроме иллюзий? – пробормотал он. – С какой стати я должен сбиваться с пути – чтобы надо мной потешались? – В самом деле! – с добродушной иронией заметил Виджайя. – Ты, в нормальном состоянии, единственный, над кем не потешаются и кто не имеет никаких иллюзий! – Я такого не говорил, – запротестовал Муруган. – Я просто хотел сказать, что не нуждаюсь в вашем фальшивом самадхи. – А откуда тебе известно, что оно фальшивое? – спросил доктор Роберт. – Потому что по-настоящему люди достигают этого состояния после долгих лет медитации, тапас и… воздержания от отношений с женщиной. – Муруган – пуританин, – пояснил Виджайя Уиллу. – Его возмущает, что четыреста миллиграммов мок-ша-препарата даже начинающим – да-да, даже мальчикам и девочкам, которые занимаются любовью, – позволяют увидеть мир таким, каким он предстает свободному от оков «это» взору. – Но то, что они видят – нереально, – настаивал Муруган. – Нереально! – повторил доктор Роберт. – Опыт собственных чувств также можно назвать нереальным. – Напрашивается вопрос, – возразил Уилл. – Опыт может быть реален в отношении внутреннего раздражителя, безотносительно ко внешнему? – Конечно, – подтвердил доктор Роберт.

The script ran 0.002 seconds.