1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
— Женская интуиция и есть инстинктивная оценка мудростью опыта прошлых поколений, потому что у женщины ее больше, чем у мужчины. Это тоже понятно почему — она отвечает за двоих. Но вернемся к Шкапской. Я бы сказал, она отличается научно верным изображением связи поколений, отражения прошлого в настоящем. Как это у нее:
Долгая, трудная, тяжкая лестница,
Многое множество, тьмущая тьма!
Вся я из вас, не уйдешь, не открестишься, —
Крепкая сложена плотью тюрьма…
— Одно из лучших,— обрадовалась Сима.— Но мне больше нравится гордое, помните:
Но каждое дитя, что в нас под сердцем дышит,
Стать может голосом и судною трубой!
— Сознание всемогущества матери для будущего. Что ж, скоро оно придет, когда женщина познает свою настоящую силу, и все женщины будут ведьмами.
— Что вы говорите! — рассмеялась Сима, и Гирин снова залюбовался удивительной правильностью ее зубов.
— Я не шучу. Слово «ведьма» происходит от «ведать» — знать и обозначало женщину, знающую больше других, да еще вооруженную чисто женской интуицией. Ведовство — понимание скрытых чувств и мотивов поступков у людей, качество, вызванное тесной и многогранной связью с природой. Это вовсе не злое и безумное начало в женщине, а проницательность. Наши предки изменили это понимание благодаря влиянию Запада в Средневековье и христианской религии, взявшей у еврейской дикое, я сказал бы — безумное, расщепление мира на небо и ад и поместившей женщину на адской стороне! А я всегда готов, образно говоря, поднять бокал за ведьм, проницательных, веселых, сильных духом женщин, равноценных мужчинам!
Сима положила свою теплую, сухую руку на пальцы Гирина:
— Как это хорошо! Вы даже не знаете как!..— Она вдруг насторожилась и поднялась с тахты, ловко минуя угол стола.
Гирин тоже услышал быстрые шаги, скорее бег по лестнице. Сима открыла дверь, раздался звонкий поцелуй. Впереди хозяйки в комнату с уверенностью завсегдатая ворвалась высокая рыжеватая девушка. Увидев гостя, она остановилась от неожиданности.
— Ой, как же так, Иван Родионович? Вы — и вдруг здесь, у Симы. Почему?
— Рита, что ты говоришь? — возмутилась Сима.— По-твоему, получается…
— Ничего не получается, и я, конечно, дура! Просто я давно знаю Ивана Родионовича, и мне папа много рассказывал про него. И вдруг вы…— она смешливо воззрилась на Гирина,— здесь, у моей Симы. Хи! Хи! Ну не сердись же ты на меня, не прядай ушками. Я-то бежала повозмущаться вместе с моим халифом. Мы ездили всей группой помогать на стройку, и я там разругалась вдрызг. До сих пор вся киплю!
— Сначала сядь. Хочешь чаю?
— Ужас как хочу. Но я вам помешала.— Девушка схватила чайник и выбежала на кухню. Гирин посмотрел на часы.
— Вы торопитесь? — Отзвук разочарования мелькнул в вопросе Симы, обрадовав Гирина.
— За сколько времени можно отсюда добраться до Ленинского проспекта?
— Куда именно? Ленинский проспект очень длинен.
— Третья улица Строителей.
— Пожалуй, не меньше чем минут за сорок.
— Тогда есть еще двадцать минут. Вы обещали мне сыграть «Эгле, королеву ужей».
— Почему она вас заинтересовала?
— Хочется узнать, что вы подобрали для будущего выступления.
Сима послушно села за пианино, развернула ноты. Она играла хорошо, во всяком случае, для дилетантского понимания Гирина. И сама вещь, неровная, с перебивами мелодии, врывающимися резкими ритмами и печальными певучими отступлениями, очень понравилась ему. Рита, стараясь не шуметь, забралась на тахту и пила чай чашку за чашкой. Оборвалась высокая нота, и Сима повернулась к Гирину на винтовом стуле. Тот похвалил адажио.
— А я думала, вам не понравится,— сказала с дивана Рита.— Эта вещь современная. Вам должны нравиться больше классические вещи, как большинству людей вашего поколения.
Сима за спиной Гирина покачала головой. Но тот рассмеялся, как и прежде, от всей души.
— Вряд ли вы слыхали испанскую поговорку: «Мужчины только притворяются, что любят сухое вино, тонких девушек и музыку Хиндемита». На деле все они предпочитают сладкие вина, полных женщин и музыку Чайковского.
— Действительно, не знала! — фыркнула Рита.— Вы меня озадачили.
— Я сам себя озадачил. Кроме шуток, я очень люблю Чайковского и вообще музыку мелодическую, широкую, напевную, но и ритмическую, смелую тоже. Всегда я считал себя скучным академистом. А на деле оказалось: когда я встречался с хорошим, как принято сейчас выражаться, «модерном», меня всегда тянуло в эту сторону, будь то музыка, живопись, скульптура. Но многие понимают модернизм не так. Под этим словом вместо широкого понятия современности в искусстве нередко подставляют мелкотравчатое фокусничанье во всем: живописи, архитектуре, поэзии. Даже в науку проникают эти струйки убогого самоограничения, попытки с помощью трюка привлечь к себе внимание и тем «пробиться». А ведь фокусничанье было во все времена, только от древности история, естественно, не сохранила этот хлам. В нашем веке прошло несколько волн таких лжемодернизмов с выдумками не хуже, чем сейчас.
— Я понимаю,— сказала Сима.
— Это хорошо,— заявила Рита.— Значит, вам понравится и Сима. Мы с ней две противоположности. И она как раз такая вот четкая, быстрая, вся ритмическая насквозь. Потому и выбрала это адажио. А что вы любите в книгах? Не ваших ученых, а в романах, рассказах?
— Тут я полностью старомоден и не выношу гнильцы, привлекающей любителей дичи с тухлятинкой, заплесневелого сыра, порченых людей и некрасивых поступков. Для меня любое произведение искусства, будь то книга, фильм или живопись, не существует, если в нем нет глубоко прочувствованной природы, красивых женщин и доблестных мужчин…
— И зло обязательно наказано,— радостно захлопала в ладоши Сима,— и добро торжествует! Простите, Иван Родионович,— спохватилась девушка,— мы все говорим, а вам — пора.
— Очень хотел бы остаться, но ждет больной. К больному нельзя опаздывать — такова старая врачебная этика.
— Разве вы практикуете, лечите? — спросила Сима, провожая Гирина в свою шкафообразную переднюю.
— О нет! Без того не хватает времени на исследования. И все же приходится, меня передают по эстафете от одного тяжелобольного к другому. Дело в том, что у меня есть способность к диагностике. А когда мы увидимся?
— Если хотите — завтра. У меня нет телефона, но я могу позвонить. Назначайте время.
* * *
На следующий день Гирин опускался по полутемной лестнице в цокольный этаж института с отчетливым ощущением чего-то приятного, что совершится сегодня. Ожидание это не относилось к монотонной череде опытов. Не предстояло никакой интересной научной дискуссии, очередные «жертвы», как называл испытуемых Сергей, могли посетить лабораторию только на будущей неделе. Уже два дня назад он отпустил Верочку для какого-то зачета, а сегодня они с Сергеем приберутся, и… он ждал звонка Симы.
И звонок последовал не вечером, как думал Гирин, а едва он успел приоткрыть тяжелую дверь лаборатории. Голос Симы был неровен, как от сдерживаемого нетерпения. Она очень серьезно спросила Гирина, насколько важны его занятия на этой неделе, и, получив ответ, сказала:
— Сегодня четверг. Могли бы вы освободиться на пятницу и субботу? Поехать со мной?
— Хоть на край света! — пошутил Гирин, но Сима не приняла шутки.
— Я так и знала, поеду одна.
— Ничего вы не знали,— энергично возразил Гирин.— Я в самом деле могу освободить себе два дня и еще воскресенье. Куда и когда ехать?
— Самолет летит ночью, и я сейчас поеду брать билеты. Люблю ездить, летать, плавать ночью, когда все загадочно, необычно и обещающе.
— Однако все же…
— Все же нам надо увидеться, и я буду ждать вас против вашего переулка, у памятника. Вы кончаете в пять,— обычным для нее полувопросом, полуутверждением закончила Сима и повесила трубку.
Гирин, озадаченный и обрадованный, мог только благодарить судьбу за то, что приглашение Симы совпало с некоторым застоем в работе. И к пяти часам он стоял у памятника, отыскивая среди сидевших на скамьях людей черное пальто Симы.
— А вы рыцарь, Иван Родионович,— нежно сказала позади него Сима,— и это тоже хорошо, как ваш мысленный тост за ведьм. Но боюсь, что вам предстоит еще одно испытание.— И она рассказала Гирину, что вчера они с Ритой проверили свои четыре лотерейных билета. Выяснилось, что Сима выиграла какой-то ковер стоимостью в сто двадцать рублей.— Судите сами, на что мне ковер,— со смехом рассказывала Сима, а Гирин откровенно любовался ее возбужденно блестевшими глазами на зарумянившемся лице.— И тут меня осенило,— продолжала Сима, еще больше краснея,— это не вещь, а нечаянные деньги, и я могу их потратить на мечту. На свиданье с морем, у которого я была лет шесть назад, во время соревнований по дальности плавания. Теперь техника позволяет слетать в Крым быстрее, чем съездить на Истру. Мне будет громадная радость, и почему-то,— Сима опустила взгляд и договорила на одном дыхании,— мне подумалось, что вам тоже было бы приятно съездить и… так захотелось, чтобы вы побывали у моря вместе со мной. Вот! — И она в упор взглянула на Гирина широко открытыми глазами, в которых он прочитал такую детскую наивную надежду, что созревший в душе мужской отказ замер у него на губах.
И еще он увидел в Симе поразительную беззащитность, главное несчастие тонкой и нежной души, и тут же дал себе клятву никогда не ранить это уже дорогое ему существо с гибким, сильным телом женщины и душой мечтательницы девушки, покорявшей единорога в готических легендах.
— Вы поедете, о-о, хороший, а я так боялась!
— Что я откажусь из-за того, что вы платите за билеты? И то, я ведь собирался! — признался Гирин.
— Нет, не то, что наша поездка не состоялась бы. Другое!
— Ошибиться во мне?
— Да! — шепнула Сима, сияя, и протянула Гирину обе руки.
Так Гирин впервые в жизни попал в весенний Крым. Три дня мелькнули с быстротой киноленты и в то же время были так насыщены впечатлениями, что четко врезались в память всех пяти чувств. От удобного кресла рядом с Симой в слабо освещенном самолете началось то глубокое совместное уединение в природе, какое придало волшебный характер всему путешествию. Ни Сима, ни Гирин не рассказывали друг другу о себе, ни о чем не расспрашивали, радуясь теплой крымской земле, горам и морю, весеннему, тугому от свежести воздуху.
Первый день они провели на склонах Ай-Петри, в колоннаде сосен и цветущих ярко-лиловых кустарников, под мелодичный шум ветра и маленьких водопадов, как бы настраиваясь на тот музыкальный лад ощущений, какой получает каждый человек на земле Крыма, Греции, Средиземноморья, понимающий свое древнее родство с этими сухими скалистыми берегами теплого моря.
Затем Сима повезла Гирина в Судак, где километрах в двух за генуэзской крепостью, на совершенно пустынном склоне берега рос ее «персональный» сад — кем-то давно посаженный арчовый лес. От леска широкая поляна с правильно расставленными, действительно как в саду, кустами можжевельника сбегала к крошечной бухточке с удивительно прозрачной водой, такой же зелено-голубой, как в бухте у Нового Света. Сима, конечно, не выдержала соблазна и выкупалась, а потом, разогреваясь, показала Гирину целое представление по вольной программе гимнастики.
Последний день промелькнул в Никитском саду. Вдоволь налюбовавшись кедрами и деодарами, простиравшими широкие пологи темных ветвей, «священными» гинкго и южными длинноиглыми соснами, они уселись под сенью исполинских платанов на скамью около каскада маленьких прудов. Вода, уже пущенная в каскад, плескалась, переливаясь миниатюрными водопадами, а за спиной звонко шелестела прошлогодняя, не потерявшая величия пампасская трава. Сима, притихшая и задумчивая, почти печальная, читала на память Гирину стихи Цветаевой.
Гирин уже знал, что Сима полна любви к русской старине, искусству и обычаям. К русской природе, русским местам, таким, как их изобразили великие художники Рерих, Васнецов, Нестеров: плакучие березы, громадные ели, стерегущие тайну сказочного леса, заколдованные болота со стелющимся голубым туманом и серебряным блеском месяца на зеркалах неподвижной воды. Степные дороги и волнующиеся поля, курганы и одинокие глыбы гранита или столбы древних памятников. Через эти теперь навсегда изменившиеся ландшафты чувствуется связь с прошлыми поколениями наших предков и тайнами собственной души. Гирин взрослел в такое время, когда чересчур старательно искореняли все старорусское из благих, но глупо выполняемых намерений изъять шовинистический и религиозный оттенок из вновь создаваемой советской культуры. Гирин был равнодушен к Древней Руси, но сейчас под влиянием Симы к нему пришло хорошее чувство интереса к русской старине и единства с жизнью своих предков.
Прежде Гирин не любил и не понимал поэзии Цветаевой, но Сима открыла в ее великолепных стихах глубокую реку русских чувств, накрепко связанных с нашей историей и землей.
Под аккомпанемент первобытных звуков льющейся воды, шелестящей травы и отдаленного плеска моря, в прозрачных, как газовая ткань, весенних сумерках, она читала ему «Переулочки» — поэму о колдовской девке Маринке, жившей в переулочках древнего Киева. Молодец Добрыня едет в Киев, и мать не велит ему видеться с этой девушкой, потому что она превращает добрых молодцев в туров. Конечно, Добрыня первым делом разыскивает Маринку. Той нравится Добрыня, и начинается заклятие. Сперва чарами природы, потом телом прекрасным, потом ликом девичьим… Мороком стелется, вьется вокруг него колдовство, и вот только две души — ее и его — остаются наедине, заглядывая в неизмеримую глубину себя. Сгущается морок, и, наконец, удар копытом, скок, и от ворот по тонкому свежему снегу турий след.
Сима читала поэму, склоняясь все ближе к Гирину, и тот видел, как озорные огоньки все чаще загораются в ее потемневших глазах. Она входила в роль ведьмы, дразняще изгибая тело и приближая лицо к лицу Гирина, точно и в самом деле заглядывая в глубины его души.
— Море, деревья, трава и мы,— сказала Сима низко и глухо, каким-то чужим голосом.
Гирин поддался колдовской силе, исходившей от девушки, ее близкому горячему дыханию, упорному взгляду. Забыв об осторожности, он приказал Симе подчиниться. Девушка, сникнув и опустив ресницы, припала к его груди. Гирин схватил ее, крепко прижал к себе и поцеловал в губы. По телу Симы волной прошла судорога, оно стало твердым, точно дерево, но Гирин уже опомнился и отпустил девушку. Она вскочила, залитая румянцем смущения, поднесла пальцы к вискам и села, опустив голову, подальше от Гирина.
— Ох, как глупо все получилось,— с усилием произнесла Сима,— я не понимаю, как это вышло. Ой, как нехорошо!
— Что ж тут плохого,— улыбнулся Гирин,— мне кажется, что все очень хорошо! Лучше быть не может!
— Вы ничего не поняли! — с возмущением воскликнула Сима.— Так нельзя, ведь я еще не пришла совсем. Захотелось созорничать, и вместо того, как будто мою волю смяло, и я стала покорной, как… раба. Так мечтает Рита, а я… я не могу.
— Простите меня, Сима,— серьезно и печально сказал Гирин, беря руки девушки,— когда-нибудь вы поймете, что здесь виноват и я. Забудем это. Считайте, что ничего не случилось!
Сима слабо улыбнулась, но весь путь до Симферополя держалась слегка отчужденно, часто задумываясь. Только в самолете былая доверчивость вернулась к ней, и она сладко дремала на плече Гирина, а тот сидел недвижный, как изваяние, опасаясь нарушить драгоценное чувство близости своей спутницы.
Внезапно он понял, насколько психологически верна поэма «Переулочки». Ступень за ступенью, отрываясь от элементарных чувств, восходит сознание ко все более широкому восприятию красоты.
«Отлично,— решил Гирин,— вот и заглавие для реферата лекции, который хотят опубликовать художники: „Две ступени к прекрасному“».
Глава 6
Тени изуверов
Гирин встретил Симу на широких ступенях Библиотеки имени Ленина, и они вместе направились в Музей книги. Там не было особой средневековой комнаты — «кабинета Фауста» с готическими сводами, узким окном и тяжелой мрачной мебелью, какая поражает посетителей Ленинградской публичной библиотеки. Но и вполне современное помещение казалось угрюмым от громадных книг в толстых кожаных переплетах, хранящих следы железной оправы от эпох, когда книги приковывались тяжелыми цепями. Сима вся подтянулась и шла, осторожно ступая, будто опасаясь западни. Они вполголоса приветствовали знакомого Гирина — хранителя средневековых инкунабул. Тот подвел их к отдельному столу, на котором лежала порядочно потрепанная книга толщиной более полуметра, в гладком переплете из побелевшей кожи.
— Он? — односложно спросил Гирин.
— Он, «Молот». Издание примерно пятое, конец пятнадцатого века.
— Сколько же изданий насчитывает эта проклятая книга?
— Двадцать девять, последнее в 1669 году, первое в 1487-м. Неслыханное количество для тех невежественных веков!
Гирин хмыкнул неопределенно и угрюмо. Хранитель книг сделал приглашающий жест и удалился. Гирин медленно подошел к столу, глядя на книгу, и стоял перед ней так долго, как будто забыл обо всем в мире. Сима с любопытством наблюдала, как изменилось доброе лицо, уже становившееся для нее близким. Оно стало жестким, суровым, а сузившиеся, холодные глаза, казалось, принадлежали безжалостной мыслящей машине. Сима подумала, что таким должен быть Иван Родионович в часы неудач или поражений, неизбежно сопровождающих настоящую творческую деятельность.
Не оборачиваясь к своей спутнице, Гирин молча раскрыл толстый кожаный переплет. Сима увидела крупные, видимо рисованные, буквы заглавного листа, сохранившие свою грубую четкость. Латинские слова в готической прописи были совершенно непонятны Симе, и она перевела вопрошающий взгляд на Гирина. Беглая гримаса отвращения исказила его хорошо очерченные губы, неслышно читавшие заглавие загадочной книги. Он очнулся, только когда она коснулась его руки.
Лежавшее перед ним чудовище вызывало гнев и боль, породившие, в свою очередь, яростную скачку мыслей. Гирин увидел страшный мир европейского позднего Средневековья, словно отрезанный от всей просторной и прекрасной земли, тонувший во мгле отравленного злобой, страхом, подозрениями религиозного тумана. Тесные города, где в ужасной скученности и грязи жило стиснутое крепостными стенами рахитичное население, променявшее чистый воздух полей на нездоровую безопасность. Но в полях обитатели небольших деревень тоже жили под вечным страхом грабежей, внезапных поборов, голода от частых неурожаев. Запуганные люди находились в жестоких клещах военных феодалов и отцов церкви, более мстительных, изворотливых и дальновидных, чем владетельные сеньоры. Непрерывные угрозы всяческих кар за непослушание и вольнодумство сыпались от власти светской и духовной на головы, склонявшиеся в покорности. Ужасные муки ада, придуманные больным воображением, сонмы чертей и злых духов незримо витали над психикой легковерных и невежественных народов, давя ее неснимаемым бременем.
Как психологу, Гирину была совершенно ясна неизбежность возникновения массовых психических заболеваний. Деспотизм воспитания семьи и церкви превращал детей в фанатиков-параноиков. Плохая, нищая жизнь в условиях постоянного запугивания вызывала истерические психозы, то есть расщепление сознания и подсознания, когда человек в моменты подавления сознательного в психике мог совершать самые нелепые поступки, воображать себя кем угодно, приобретал нечувствительность к боли, был одержим галлюцинациями. Необыкновенное число паралитиков было среди мужчин. Психические параличи, подобные болезни матери Анны, были попыткой бессознательного спасения от окружающей гнусной обстановки. Но еще тяжелее была участь женщин. Вообще более склонные к истерии, чем мужчины, вследствие неснимаемой ответственности за детей, за семью, женщины еще больше страдали от плохих условий жизни. Беспощадная мстительность бога и церкви, невозможность избежать греха в бедности давили на и без того угнетенную психику, нарушая нормальное равновесие и взаимодействие между сознательной и подсознательной сторонами мышления.
Заболевания разными формами истерии неминуемо вели несчастных женщин к гибели. Церковь и темная верующая масса всегда считали женщину существом низшим, греховным и опасным — прямое наследие древнееврейской религии с ее учением о первородном грехе и проклятии Евы. Кострами и пытками церковь пыталась искоренить ею же самой порожденную болезнь. Чем страшнее действовала инквизиция, тем больше множились массовые психозы, рос страх перед ведьмами в мутной атмосфере чудовищных слухов, сплетен и доносов. Перед мысленным взором Гирина пронеслись солнечные берега Эллады — мира, преклонявшегося перед красотой женщин, огромная и далекая Азия с ее культом женщины-матери… и все застлал смрад костров Европы. Чем умнее и красивее была женщина, тем больше было у нее шансов погибнуть в страшных церковных застенках, ибо красота и ум всегда привлекают внимание, всегда выделяются и падают жертвой злобы, вызываемой ими в низких душах доносчиков и палачей…
Гирин провел рукой по лбу и увидел встревоженное милое лицо Симы.
— Что с вами? — спросила она.
— Простите меня, Сима,— выпрямился Гирин.— Слишком велика моя ненависть к этому позору человечества, и я никак не могу подняться на высоту спокойного и мудрого исследования прошедших времен. Мне кажется, что я сам становлюсь участником злодеяний и несу за них ответ. Так вот, книга, лежащая перед нами,— это чудовище, замучившее несметное число людей, главным образом женщин. Мне противно трогать ее страницы, с них, кажется, и сейчас капает кровь. Это «Молот ведьм» — «Маллеус малефикарум», сочиненный двумя ученейшими монахами средневековой Германии — Шпренгером и Инститором. Руководство, как находить ведьм, пытать их и добиваться признания.
— Это вы хотели показать мне? Зачем?
— Чтобы вы острее почувствовали страстную, от всей души убежденность в собственной правоте, в верности своих суждений, ту убежденность, которая составляет силу интеллигентного человека и которой часто не хватает вам, женщинам. Устроенная мужчинами культура даже в своих высших формах кое в чем грешит… даже теперь!
— Оправданием сильного пола и осуждением слабого?
— Да, в самых общих чертах. Но начало этого лежит глубоко, тому доказательство «Молот».
— Неужели он только касался женщин? А колдуны?
— Находились в числе несравненно меньшем. Самое название книги «Маллеус малефикарум» говорит об этом.— Гирин начал читать по-латыни, и звучные четкие слова казались ударами молотка.— «Маллеус малефикарум: консэквэнтер хэрэзис децэнда эст нон малефикорум сэд малефикарум ут а поциори фиат деноминацио». «Молот злодеек, поскольку эта ересь не злодеев, а злодеек, потому так и названо!» — Гирин перевернул несколько страниц и продолжал, уже прямо переводя с латыни: — «Если бы не женская извращенность, мир был бы свободен от множества опасностей. Женщины далеко превосходят мужчин в суеверии, мстительности, тщеславии, лживости, страстности и ненасытной чувственности. Женщина по внутреннему своему ничтожеству всегда слабее в вере, чем мужчина. Потому гораздо легче от веры и отрекается, на чем стоит вся секта ведьм…» Ну, здесь половина страниц занята перечислением гнусностей женского пола, взятых у древнехристианских писателей, вроде Иеронима, Лактанция, Иоанна Златоуста. Даже у древнегреческих, вроде больного истерией Сократа. Хватит, пожалуй?
— Но что же дальше? — воскликнула Сима.— Не в одной же только глупой брани по адресу женщин ужас этой книги?
— Конечно, нет! Это все, так сказать, подготовка для того, чтобы ожесточить сердце судей-мужчин.
— И?..
— Дальше следуют прямые указания. Вот.— И Гирин открыл особенно потертую страницу: — «Необыкновенность и таинственность этих совершенно исключительных дел ведут к беспомощности обычной судебной процедуры. Уликами являются или собственное признание, или показания соучастников. Принцип „хэретикус хэретикум аккузат“ — „еретик обвиняет еретика“ — должен быть положен в основу. Опыт показывает, что признания и имена сообщников добываются лишь силой самой жестокой пытки: „сингуляритас исциус казус экспозит тормента сингуляриа“» — вот видите, строчка, написанная киноварью, будто запекшейся кровью: «особенность этих случаев требует особенных пыток». Отказаться от пыток значило бы в угоду дьяволу «потушить и похоронить все дело», ибо здесь «ведется состязание судей не с человеком, а с самим дьяволом, владеющим еретиками».
Вся остальная книга посвящена описанию пыток, того, как их применять, и технике допроса, ибо добиваться признания во что бы то ни стало — вот естественная задача подобных расследований. Райские венцы были обещаны инквизиторам римской церковью в знаменитой булле папы Иннокентия Седьмого, да и многими более ранними писаниями. Бешеное усердие этих «Домини канес», то есть «собак Господа», приводило лишь к массовому распространению истерических психозов. Груды доносов, наговоров и оговоров на пытках росли горой, уменьшая и без того небольшое население. В одном лишь немецком городке Оснабрюке в шестнадцатом веке за год сожгли и замучили четыреста ведьм при общем числе женского населения около семисот человек! Церковь совершенно не понимала психических заболеваний. Глубочайшее невежество и тупость обусловливали легковерие судей: они верили самым нелепым измышлениям замученных, запуганных и истерзанных людей. Что же говорить про простой народ, пребывавший в чудовищном незнании!
— Так неужели народ не вставал на защиту несчастных женщин? — спросила Сима, все более возмущаясь.
— Не только не вставал, но, хуже того, проклинал и травил осужденных.
— Чем же это можно объяснить?
— Использованием церковной и светской властью скверных условий жизни! Неумелое управление, войны, поборы, истребление людей привели к неустойчивости экономики, и прежде всего сельского хозяйства. Малейшие недостатки в обработке земли, случайности погоды вели к неизбежному голоду среди и без того несытого населения. Возраставшее озлобление народа надо было отвести во что бы то ни стало. Не могли же признаться отцы церкви, что бог бессилен облегчить участь своих «детей», так же как и светская власть не могла признаться в своем неумении управлять.
Очень удобно: неурожай — ведьмы устроили; коровы не дают молока — ведьмы; напала вредная мошкара на виноград — ведьмы, и так во всем. И вот результат: все допросные листы наполнены признаниями несчастных женщин в том, что они вызвали голод, мор скота, болезни людей. Озлобление народа против ведьм росло с каждым годом, по мере того как ухудшалась экономика средневековой жизни. Но церкви этого казалось мало — на ведьм возводились самые чудовищные обвинения в таких гнусностях, что даже говорить противно.
— А все же?
— Ну, например, их обвиняли в выкапывании из могил трупов, особенно младенцев, в пожирании их… Да что там, разве расскажешь о всей мерзости, какую мог выдумать невежественный и гнусно направленный ум, распаленное воображение бездельников и садистов? Помните рисунок Гойи «Нет помощи»? В нем все сказано. Измученная молодая женщина в дурацком колпаке с изображениями чертей привязана к мулу, лицом к хвосту, ее везут, очевидно, на казнь. Широко раскрытые глаза «ведьмы» в мольбе о помощи с безмерной тоской устремлены поверх моря разъяренных и тупых лиц.
— Но неужели же не нашлось ни одного разумного, образованного человека, который смог бы подняться на защиту не с мечом, а с пером в руке?
— Находились! Хотя бы известный ученый богослов Вейер, знаменитый противник инквизиции. Он доказывал, что все эти процессы ведьм — хитрости самого дьявола, им же устроенные. Вот что писал он — я помню почти дословно перевод одного из лучших наших исследователей истории ведьм, Николая Сперанского: «Толпа стоит и смотрит, как на телеге живодера везут ведьм на место казни. Все члены у них часто истерзаны от пыток, груди висят клочьями; у одной переломаны руки, у другой голени перебиты, как у разбойников на кресте, они не могут ни стоять, ни идти, так как их ноги размозжены тисками. Вот палачи привязывают их к столбам, обложенным дровами. Они стонут жалостно и воют из-за своих мучений. Одна вопиет к богу, другая призывает дьявола и богохульствует. А толпа, где собрались и важные особы, и беднота, и молодежь, и старики, глядит на все это, нередко насмехаясь и осыпая руганью несчастных осужденных…»
Гирин остановился, заметив, как повлияли на Симу его слова.
— Думаю, что довольно. Добавлю лишь, что нельзя обвинять в этих ужасных злодействах только католическую церковь. Протестанты, кальвинисты и лютеране едва ли не с большей жестокостью преследовали мнимых злодеек и не уступали католикам в чудовищной изобретательности пыток. И книга, лежащая перед вами,— это не начало, а результат вековых экспериментов в застенках и обдумывания их в монашеских кельях!
— Ужасно! — прошептала Сима.— Я так мало об этом знала.
— Здесь не вы виноваты. Не научились мы еще по-настоящему преподавать историю. Античные времена в учебниках очень красивы, но мало там настоящего экономического марксизма, Средние века стыдливо прикрыты христиански настроенными учеными, и мы их как следует не разоблачили. Только недавно началось равноправие истории Запада и Востока, но и теперь еще ничтожные события Европы мы знаем лучше великих исторических перемен Востока. Надо изучать реальную жизнь: и успехи и ошибки человечества, строящего эту жизнь… особенно такие страшные ошибки, как эта. Мрачные имена Шпренгера и Инститора, Бодена, Дельрио, Карпцова должны служить не пугалами жестокого изуверства, а сделаться предметом научного исследования. Пора отогнать от истории Средневековья церковников или верующих, стремящихся смягчить и замазать этот позор церкви, и призвать материалистически мыслящих ученых, сведущих в психологии и общественных науках.
— Неужели все подозреваемые женщины сознавались в гнусных измышлениях, внушаемых им? — спросила Сима.
— Что же им было делать? Уже по поразительному однообразию их признаний можно было заключить, что тут что-то неладно. Но где было рассуждать их фанатичным палачам? И все же многие протоколы допросов говорят о великолепном геройстве некоторых женщин: и совсем юных девушек, и старух. Я склоняюсь перед их памятью, ибо нет на Земле высшего геройства, чем подобная стойкость. Непреклонность этих женщин ожесточала инквизиторов. Пытку усложняли, доводя до самых высших ступеней, самими судьями называвшихся бесчеловечными. А подсудимые упорно не сознавались или, уступив невероятным страданиям, потом сразу же брали признание обратно. Пытку повторяли множество раз. В одном протоколе записано: пятьдесят три раза! Героини умирали в застенке, оставленные всеми, отрезанные от мира, не сознавшись и не сказав того, что требовали судьи. Не из страха казни (потому что пытка была куда страшнее смерти, «ужаснее десяти смертей», по признанию одного из инквизиторов, «отца»-иезуита Шпе), а из-за своей высокой моральной чистоты, не давшей им оболгать невинных и обречь их на такие же мучения. Полные отвращения, отвергая мерзкие наветы, выдуманные церковниками, в одиночку боролись эти женщины, могущие быть примером и честью человечества. Вот записанные показания, вернее, вопль невинной и стойкой души, какими не раз оглашались проклятые застенки: «Я не виновна, господи Иисусе, не оставь меня, помоги мне в моих муках… Господин судья, об одном молю вас, осудите меня невиновною. О боже, я этого не делала, если бы я это делала, я бы охотно созналась. Осудите меня невиновною! Я охотно умру!..»
Гирин переводил, не замечая, как вздрагивает Сима.
— Дальше тут говорится, что она так и умерла, подобно другой, очень красивой молодой женщине, которая не издала ни звука, хотя в нее «били, как в шубу, сажали на козла и раздробили кости…».
— Но как же это возможно?
— Это явление известно в психологии как истерическая анальгезия, или утрата болевых ощущений от заболевания тяжелой истерией. Среди «ведьм», как я уже говорил, было много нервнобольных, и, уж конечно, психические расстройства возникали от пыток. Но в большинстве случаев, и это физиологически вполне закономерно, что от тюрьмы, голода, страха и пыток психика человека надламывалась. Он превращался в безвольное, покорное своим палачам существо, готовое возвести на себя любую вину, сознаться в чем угодно, лишь бы избавиться от мук. И все шли на костер. Впрочем, не все. Кальвин в отличие от «псов господа» замуровывал женщин живыми. За редчайшими исключениями, никто из схваченных не спасался: слуги божьи не могли ошибаться…
— Довольно! — вырвалось у Симы.
— Я тоже думаю.
— И вы считаете, что связь между несчастьем Нади и «Молотом» — это ненависть к женщине, взращенная церковью…
— Да в этом-то и скрыта суть дела! Воспитанием европейского человека уже примерно веков семнадцать занималась христианская церковь. Не удивительно, если остатки этой морали уцелели в скрытых, подчас неосознанных формах и в нашей Советской стране, давно порвавшей с религией. Именно по отношению к женщине у нас еще много христианских предрассудков, и случай с Надей имеет прямое ко всему этому отношение. Я привел вас к «Молоту ведьм», чтобы показать ту глубину позора и падения, ту кульминацию мракобесия и жестокости, которая не может быть ничем смыта с христианской церкви ни теперь, ни в будущие тысячелетия. Точно так же, как позор фашизма и лагерей смерти ничем не смоется с европейской культуры нашего века!
— Да, всех тяжелей приходилось женщине.
— Христианство полностью взяло из древнееврейской религии учение о грехе и нечистоте женщины. Откуда оно взялось у древних евреев — самого архаического народа на планете, пережившего всех остальных своих современников, кроме разве китайцев,— это нетрудно установить, если подумать о бытовых условиях их жизни на краю пустыни, под ежечасной угрозой нападения соседей. Но сейчас не об этом речь. Дело в том, что эти моральные принципы вошли полностью в христианскую религию и затем прочно усвоились церковью. Основатель римской церкви апостол Павел, с современной точки зрения — явный параноик с устойчивыми галлюцинациями, особенно круто утвердил антиженскую линию церкви.
Церковь к концу Средневековья разрослась в мощную организацию с широкой и неограниченной властью, и по законам диалектического развития зерна ошибок, посеянных при ее основании, разрослись до неизбежного противоречия с самим существом христианской религии — до чудовищного по кровожадности и жестокости преследования ведьм, а заодно и всякого свободомыслия, на века отбросившего назад человечество — вернее, нашу европейскую цивилизацию — и поставившего Европу на грань полного экономического краха. Если бы не подоспело ограбление Азии и Африки, то вряд ли Европа выдержала бы такой крах своей культуры и воспитания. Дошло до того, что красивые женщины в Германии, Испании и других странах стали редкостью!
Испания, где инквизиция особенно разгулялась в течение почти трех веков, постепенно, поколение за поколением, лишилась вообще всех своих наиболее талантливых, мужественных и образованных людей, чем и погубила себя как мировую державу, сделавшись третьеразрядной страной, переставшей влиять на развитие европейской экономики и культуры.
Кстати, у нас на Руси в те времена ничего подобного не было. Ну, конечно, церковники тоже казнили ведьм или колдунов. У нас было больше колдунов, но общественного бедствия не было. Сравните с тем, что писал про Германию того времени священник Мейфарт, цитирую на память по Сперанскому: «Любая беда мерещилась случившейся неспроста и вызывала подозрения и доносы. Честный человек с добрым именем мог гораздо безопаснее, безмятежнее и спокойнее жить среди турок и татар, нежели среди немецких христиан».
— И как мог народ переносить все это? — спросила Сима.
— Сам не понимаю. Я сказал уже, что нужны серьезные исследования. Интересно, что возвращение к нормальным условиям существования, к гуманизму и уважению к женщине вернуло нас к прекрасному и вызвало великое возрождение искусства. Как писал известный исследователь Тейлор, «церковь никогда не смогла добиться всеобщего приятия ее сексуальных правил. Однако по временам она становилась способной так усилить половую воздержанность, что породила массу психических заболеваний. Не будет слишком сильно сказано, что средневековая Европа стала напоминать сумасшедший дом».
— Как же дошла до этого церковь?
— За многие века ее существования машина церкви стала хорошо устроенной и могучей. И фанатики, хоть и в малом числе, что еще опаснее, получили контроль над всей этой машиной. Впрочем, таковы же были и цари, и владетельные сеньоры, все от мала до велика зараженные дикими идеями веры, как я уже сказал, отправившей женщину, ее любовь, ее красоту и ее тело в бездны ада.
До сих пор не обнародовано все, книг об этом очень мало. Да и как было человеку религиозному не стараться замолчать этот позор церкви? Как сама она могла признаться в таких ужасающих злодеяниях? Это бы значило отвратить от себя всех мало-мальски мыслящих людей!
Церковь не справилась со взятой на себя ролью морального воспитателя человечества. Сама организация церкви стала смертельно опасна для нормального развития культуры. Конечно, ее могущество даже на Западе сейчас очень ослабло. Но и римская церковь, и протестанты, и лютеране — все показали себя в Средневековье одинаково, что еще раз подтверждает: в самой основе христианской церкви коренятся гибельные семена нетерпимости, мракобесия и тирании, то есть фашизма.
— Боже мой, как же мало я знала о Средневековье,— горестно покачала головой Сима.
— Разве только вы? Удивительно, что в нашей стране, первом атеистическом государстве мира, нет на подобные темы никакой серьезной литературы. Этот аспект Средневековья нам, как и всем, малоизвестен. Случайно или нет? Думаю, не случайно, мы следуем за церковниками от несознательности. Видите, и вы, родившаяся почти в двадцатилетний юбилей Советского государства, призываете бога. Это только привычное восклицание, но все же. Почему же вы удивляетесь, что так живучи пережитки церковной морали? Почитайте-ка современных литераторов — и в каждой второй книге найдете все эти ревности, женские целомудрия, осуждение «падшей»… Это пишется с добрыми намерениями, во имя укрепления семьи, но не на отживших же церковных принципах надо бороться за новую семью! И «падшие» начинают верить, что они существа неполноценные, жертвы, безответственные.
— Я поняла все! — воскликнула Сима.— По церковной морали мы, женщины, существа низшие, наша любовь и страсть — грех, проклятие Евы лежит на всех ее потомках. Но так как никто, даже самая свирепая религия, не может запретить естественных потребностей, то пришлось религии мириться с физической любовью, да и как иначе стало бы существовать человечество? Но женщина может принадлежать лишь одному избраннику, поэтому должна быть «чиста», то есть целомудренна до брака. Если она кого-то уже любила, то ее можно унижать, проклинать, истязать. Так?
— Так. Считая, что с церковью все покончено и она уже никогда не будет влиять на умы советских людей, мы пренебрегли живучестью старых понятий и не постарались тщательно их искоренить. То там, то сям поднимают голову эти тайные, глубоко запрятанные в душах пережитки Средневековья. Потому и показалось Надиному летчику, что он подло обманут, что он оскорблен. Это основа, а дальше идет еще множество последствий. Когда жрецы мракобесной морали получают неограниченную власть, как то было со средневековой церковью, то результат вот он.— И Гирин показал на страшную книгу, мирно покоившуюся на столе.— Нужна борьба, сознательная, освещенная знанием. Поэтому и вы здесь — перед тем как увидеться с Надей.
Гирин умолк, и Сима долго и пристально смотрела на него. Залившись румянцем, она шагнула вперед и, поднявшись на носки, смело обхватила руками шею Гирина и поцеловала его.
— Иван Родионович, спасибо!
— Не нужно, Сима! Это тоже пережиток.
— Но если так… Найдется у вас еще час-полтора?
— Сегодня — да!
— Я всегда убегаю от огорчений в зоопарк. И сейчас, после экскурсии в прошлое, я не могу сразу вернуться к себе. Пойдемте?
Гирину радостно было чувствовать рядом с собой крепкое плечо Симы, шагать в такт ее быстрой и легкой походке. Они пошли по улице Воровского, где черные деревья подернулись зеленеющей дымкой. На углу Садовой Сима, упорно молчавшая всю дорогу, внезапно остановилась.
— Хорошо, что вы врач, физиолог, психиатр, значит, я получу исчерпывающий ответ на важный вопрос. Последний сегодня! Но мне надо покончить с этим перед тем, как мы придем в зоопарк.
— Смотря какой. Я же не мудрец Востока.
— О,— начала Сима, волнуясь,— вот какой. В этой ревности у мужчин к прошлому женщины, кроме того, о чем вы говорили, сказывается первобытность, а потом церковная мораль. А есть ли еще какая-то основа, как вы ее называли, психофизиологическая? Нечто идущее из психики, но современное, нынешнее?
— Увы! Оттого-то и не умирают отжившие моральные понятия, что попадают на пригодную для них почву.
— И эта почва?
— Возрастающее ослабление физической выносливости и душевной энергии при городской жизни без физической работы и закалки и в то же время при значительной нервной нагрузке. Получается, что все чувства и желания как бы приглушены, стерты и не дают полноты переживаний, глубоких впечатлений, свойственных здоровой психике. Это порождает чувство собственной неполноценности, что, в свою очередь, делает невыносимой самую мысль о сопернике и, следовательно, возможности сравнения у возлюбленной. Ох, как важно заниматься физической культурой!
— Вы это говорите мне! — рассмеялась Сима.— А мне кажется, что я слишком много уделяла внимания развитию тела и отстала в духовном отношении.
— Нет,— с задумчивой уверенностью возразил Гирин,— чем больше я знакомлюсь с вами, тем больше мне кажется, что у вас все хорошо уравновешено. То, что я проповедую и о чем мечтаю,— о лезвии бритвы.
Сима, захваченная прежними мыслями, не смогла отвлечься и молчала до тех пор, пока они не оказались на территории зоопарка. Время было самое удобное: вторая школьная смена уже пошла на занятия, а первая еще не появилась. Главные посетители отсутствовали, и взрослые люди степенно расхаживали между сетками. Сима преобразилась, нежно приветствуя своих любимцев: важную маленькую панду, скуластую, раскосую, восседавшую в углу клетки с миной оскорбленного бюрократа, строптивых и лохматых пони, протягивавших из-за решетки теплые губы к ласковым ее рукам, и старательного волка, рывшего глубокую яму в открытом вольере. Звери прислушивались к голосу Симы и подолгу не сводили с нее бдительных и глубоких глаз.
Стайка молодых диких уток неуклюже карабкалась по размокшей глине, пробираясь к кормушке. Сима подбодряла их, утята переваливались на скользящих лапках, оступались, валились набок, скатывались и снова штурмовали берег.
Гирин любовался Симой, превратившейся в охранительницу жизни, переполненную нежностью и заботой ко всему маленькому, беспомощному, неумелому. Он думал о женщине — кормилице домашних животных и вообще всех животных, потому что ее материнского сердца с избытком хватало не только на собственных детей. Потому-то древние обитатели некогда сказочно богатых зверьем равнин и холмов Ирака, где библейские предания помещали мнимый рай, верили в богиню — владычицу зверей. Они передали эту веру многим народам. Тысячелетия сохранялось представление об особой власти женщины над животными. Обскуранты извратили его, распространяя легенды о ведьмах, повелевавших волками-оборотнями, бешеными медведями, полчищами крыс. Гирин внутренне усмехнулся, представив себе Маргариту Назарову с ее тиграми в древности. На Востоке ее сделали бы богиней, в Европе — сожгли. Тут-то и спрятан ключ, вскрывающий разницу культур, и не в нашу, европейскую, пользу…
Получить лучшее, создать совершенство природа может лишь через бой, убийство, смерть детей и слабых, то есть через страдание,— наращивая его по мере усложнения и усовершенствования живых существ. Это первичный, изначальный принцип всей природной исторической эволюции, и он изначально порочен. Поэтому понятие о первородном грехе, издревле обрушенное на женщину, должно быть перенесено на неладную конструкцию мира и жизни, и, если бы был создатель всего сущего, тогда это — его грех. Ибо мыслящему существу нельзя было не подумать об облегчении страдания, а не увеличении его, какая бы цель ни ставилась, потому что все цели — ничто перед миллиардом лет страданья. Впрочем, черт с ними, с изуверами всех эпох и времен! Сима, расточающая свою нежность животным, так хороша, что эти минуты кажутся важнее всего, что было, есть и будет с ним, Гириным.
— Скажите, вам не смешно мое… мое отношение к зверям? — прямо, по своему обыкновению, спросила Сима.
— Нет, мне оно нравится. Жалею, что сам не могу.
— И хорошо. У мужчин по-другому. Странно, но если мужчина уж чересчур, до сентиментальности любит каких-нибудь зверей или домашних животных, он зачастую эгоист, жесток или нечист совестью!
— Откуда вы это знаете, Сима?
— Не знаю. Наблюдала, может быть, читала.
Прошло уже немало времени, а Гирин с Симой бродили от клетки к клетке, подолгу останавливаясь перед заинтересовавшими их животными.
— Смотрите, какие изумительно ясные глаза у хищников,— говорила Сима, всматриваясь в презрительную морду леопарда.— Хорошо бы нам получить от природы такие же.— Гирин объяснил Симе, что зрение для хищников — вопрос существования всего вида. Поэтому и у хищных птиц, и у плотоядных зверей такие замечательные чистые глаза, иногда еще обладающие способностью аккумулировать свет для охоты в сумерках или ночью.
— Видите, они смотрят прямо перед собой,— показал он на крупную львицу,— их взгляд похож на наш. Это двуглазое, стереоскопическое зрение, отличающееся своей сосредоточенностью от рассеянного взора травоядного. Зато травоядное обладает куда более широким обзором, почти во все стороны, откуда может приблизиться враг. Но это давно известные вещи, а сейчас начинают раскрываться гораздо более сложные приспособления глаз к поляризованному свету и к видению в инфракрасных лучах, позволяющему змеям или совам в полной тьме различать контуры теплого тела и даже выслеживать добычу по оставляемому ею тепловому следу, как выслеживают по оставленному запаху. Глаза крокодилов обладают повышенной способностью к изменению окраски сетчатки, поэтому они видят отчетливо и днем и в сумерках. Можно без конца говорить о чудесном мире животных, об удивительных устройствах их организмов, раскрытие которых ведет к новому пониманию человека.
— А все-таки расскажите еще немного,— попросила Сима.— Я становлюсь крокодилом и начинаю видеть в сумерках.
И Гирин, подчиняясь интересу и вниманию своей спутницы, рассказывал ей о жирафах, пасущихся в тени деревьев, среди саванн, залитых ярким солнцем, и потому вооруженных поляроидными фильтрами в роговице глаз, о древних полукошках Тибета и Горного Китая, обладающих особо молниеносными движениями, о крошечных землеройках, которые так малы, что зимой не могут сохранить нужной теплоты тела и вынуждены находиться в постоянном движении, пожирая за сутки количество пищи, в три раза превосходящее вес тела. Он говорил о крохотной мыши-перогнате из пустынь Северной Америки, весящей всего семь-восемь граммов и никогда не пьющей воды. В полную противоположность нашей землеройке эта мышь приспособилась впадать в спячку при каждом неблагоприятном случае: если становится слишком жарко, или холодно, или не хватает пищи, животное сразу же погружается в продолжительный сон.
От ультразвуковой локации летучих мышей Гирин перешел к радиолокации африканских рыб — мормирусов, обитающих в непроницаемой для зрения илистой воде глубоких речных устьев, к звуковой ориентировке невероятно умных дельфинов, устроенной в точности как сонар современных боевых судов. Он рассказывал о поразительном количестве летучих мышей в Центральной Америке, где в пещерах находят во время их спячки «связки» по пять метров в поперечнике, о смертельно ядовитых вампирах — сосущих кровь летучих мышах, обитающих в Панаме…
— Какая мерзость! — поежилась Сима.— Я представляю себе разных насекомых: клещей, комаров, пьющих кровь, но ведь летучая мышь — вампир — это млекопитающее, даже в какой-то степени родственное низшим приматам!
— О, вы неплохо знаете зоологию,— удивился Гирин.— Но что вы скажете о человеке-вампире?
— В страшных сказках Средневековья?
— В самой реальной действительности. Скотоводческие племена Восточной Африки — ватусси и масаи, кстати сказать, наиболее интеллигентные, красивые и храбрые, питаются в основном молоком, смешанным с кровью коров, которую они берут из шейной вены. Разве это не злодеяние вампира с точки зрения коровы? А с точки зрения человека? Вместо того чтобы убить животное, лучше взять у него немного крови: если делать это с умом, то вреда никакого не будет.
— И верно! Казалось бы, пугающая вещь, а оборачивается даже гуманностью!
— Как все в нашем диалектически сложном мире. И почти всегда мы об этом забываем. Нас с детства учат логике, но однолинейной, однобокой, математической. Пора бы уж подумать об иной педагогике. А то, например, мы привыкли с детства считать, что рыба — типичное холоднокровное животное, стоящее в физиологическом отношении куда ниже наземных позвоночных. Но ведь есть теплокровные рыбы с мясом, похожим на говядину, потому что оно так же обильно снабжено кровью. Это тунцовые, из них меч-рыба и парусная рыба мчатся по океану со скоростью девяносто километров в час. Такая сумасшедшая скорость под силу лишь самым мощным нашим кораблям, а тут просто рыба. Но рыба со стальными мышцами, не поддающимися даже сильным ударам, обильно омываемыми кровью и работающими при той же крайней для белка температуре, что и мускулы самых высших животных. И тут сразу же вступает в силу противоречие: низкий уровень снабжения кислородом через жабры не позволил бы получить нужной для такой скорости энергии, если бы сама скорость не пришла на помощь. Через широко раскрытые жаберные щели на бешеном ходу проносится громадное количество воды, насыщенной кислородом, что и заменяет дыхание высших позвоночных.
Есть рыбы, выкармливающие своих мальков подобием молока, выделяющегося особыми железами прямо на поверхности тела. Это симфизодоны, обитающие в реках бассейна Амазонки.
Таково бесконечное многообразие отношений организма и природы — двух частей одного целого, туго переплетшихся в преодолении противоречий развития за сотни миллионов лет истории Земли.
Теперь мы стали понимать, как лепится животная форма, связанная сложнейшими взаимоотношениями с окружающей средой; это долго оставалось загадкой и было главным козырем идеалистов. Отсюда мы пойдем к человеку, распутывая всю сложность его физиологии и психики, и получим твердую опору для настоящей медицины, новой морали и этики.
— Я ошибаюсь, или мне кажется, что вы пока говорите о желаемом, но не о фактическом состоянии биологии? — спросила Сима.
Гирин усмехнулся с нескрываемой горечью:
— Вы правы. Очень долго бытовал у нас устаревший взгляд на биологию, особенно зоологию, анатомию, морфологию, как на второсортные науки. Только недавно мы наконец обратили внимание на отставание биологии. Энергетика живых организмов, изучение их самоуправления и регулировки породили кибернетику, биоэнергетику и бионику. И в то же время кое-где у нас еще продолжают твердить о ненужности анатомии и морфологии, изучения форм и их соотношения с природой, сокращают ассигнования некоторым лабораториям. Мы долго отдавали на откуп Западу антропологию, генетику человека, психофизиологию и вообще ряд отраслей науки, занимающихся человеком. Довольно длительное время все это было под запретом. А ведь для коммунизма самое главное — человек и, следовательно, все относящееся к нему. Техника — что она без людей: звездолет с автоматическим управлением может вести и дикий в других отношениях человек. Летали же фашистские негодяи на самых сложных самолетах, и не так уж плохо летали! Простите,— спохватился Гирин,— вы затронули больное место, и я обрушил на вас свои заветные мысли. Пойдемте дальше!
— Вы говорили о глазах,— задумчиво сказала Сима.— А вы замечали выражение их у разных животных? Смотрите, какая бездушная, бесстрастная зоркость у хищных птиц, и совсем другие глаза у собак, волков — думающие, тоскующие. Тупые, кроткие и равнодушные у жвачных. А вот посмотрите! — Она показала на большую бурую гиену из Южной Африки, развалившуюся на невысокой полке.— Видите, какие у нее безумные глаза. Такое выражение бывает у сумасшедшего или омерзительно пьяного человека. И я заметила похожее выражение безумия у кенгуру, даже у хорьков. Что это, как не показатели разных мыслительных процессов? Мне становится страшно, когда я смотрю в глаза гиене.
— Очень интересно,— подумав, согласился Гирин.— Ведь и в самом деле птицы наиболее автоматизированы в своих жизненных процессах, это почти роботы, руководящиеся главным образом памятью поколений — инстинктами. Гиены, хорьки, особенно кенгуру — психически низко организованные млекопитающие. Они руководятся подсознательными процессами, регулируемыми древними инстинктами, без активного влияния памяти, для человека это было бы безумием.
Вы натолкнули меня на идею сравнительного анализа психических процессов у всех этих животных. Спасибо. А что вы скажете насчет львов или тигров? — Он показал на ряд клеток с крупными кошками, к которым они снова подошли, миновав гиену.
Сима ответила не сразу, задумчиво глядя на льва, выпрямившегося за прутьями клетки и втягивающего влажный ветер. В его ленивом и гордом выражении не было ничего похожего на бесстрастную автоматику птиц, на вызывающую готовность медведя, низкопоклонство собак. Даже самодовольная замкнутость мелких кошек ничем не напоминала взгляда желтых глаз льва и расположившейся рядом крупной львицы.
— Это спокойная безжалостная сила,— наконец сказала Сима.— Они владыки над другими зверями в их жизни и смерти…— Сима подумала и закончила: — А все-таки жаль, что мы произошли не от этих благородных зверей, а от гнусных обезьян!
— А! И вы тоже! Я терпеть не могу эти пародии на человека, может быть, именно из-за их похожести на нас.
— Но почему тогда обезьяны пользуются таким успехом? — Сима показала на людей, столпившихся перед высокими стеклами обезьянника и со смехом восторгавшихся ужимками и кривлянием своих отдаленных сородичей.
— Потому, что мы сохранили частичку их психологии, увы,— расхохотался Гирин.— Западные психологи назвали бы ее комплексом униженности. Вместе с развитием мозга обезьяны получили способность сравнивать и завидовать. Сознавать свою неполноценность перед могучими хищниками или огромными травоядными. И, завидуя, они всегда рады поиздеваться, оскорбить, осмеять, тем самым удовлетворяя свое недовольство на безопасной высоте деревьев. Самые страшные завистники, ревнивцы и собственники — обезьяны, особенно такие, как павианы, казалось бы — стадные животные.
— Стадные, но не коллективные,— вставила Сима.
Гирин согласно кивнул.
— И, к сожалению, насмехаться над непонятным, издеваться над слабым или больным, унизить чужого — нередкое свойство и хомо сапиенс, стоящего на низкой ступени культуры и дурно воспитанного. В частности, смех над обезьянами, мне кажется, того же обезьяньего происхождения. Вероятно, и корни садизма те же самые.
— Как жаль все же, что мы произошли от завистливых мещан в мире животных, а не от царственных львов или могучих слонов. Я согласна даже на быков! — Сима подошла к толстым рельсам загородки, за которой покачивал тяжкой головой огромный зубробизон.
— Вряд ли было бы хорошо — туповаты звери,— серьезно возразил Гирин,— а со львом и тигром тоже не выйдет. Природа ничего не дает даром. И расплата льва за силу и нервную энергию — короткий век, в который не наберешь мудрости.
— А верно, что немецкий ученый возродил вымерших диких быков — туров — и что их уже целое стадо? — спросила Сима.
— Вероятно, в дальнейшем наука будет способна и не на такие чудеса. Действительно, все признаки туров есть у этой породы быков. Но все же это лишь подобие когда-то живших туров, утратившие могучую силу, накопленную половым отбором за тысячи веков существования вида. У одного английского зоолога я прочел интересное соображение. Он считает, что одомашниванию могли поддаться лишь умственно дефективные особи. Я бы сказал о том же по-иному. Естественные виды животных — это средний стандарт, отобранный за миллион лет, та же мера и середина всесторонней пригодности, как и красота. А искусственно выведенные породы — это фокусы, отклонения, и без помощи человека они были бы вскоре сметены с лица Земли.
Гирин спохватился, взглянул на часы.
— Вы не опоздали? — встревожилась Сима.— Тогда бегите! Не беспокойтесь, я побуду здесь одна, мне надо подумать…
Пожатие крепкой руки, милый взгляд, уже не чужой, все понимающий,— и Гирин вышел на шумную Грузинскую улицу, сразу очутившись в мире спешащих и грохочущих металлом машин.
Сима вернулась на уединенную дорожку у оленьих загонов и замерла в раздумье, едва касаясь пальцами холодной проволоки. Под смех и редкие аккорды гитары к ней направлялась компания молодежи. Ее окликнули две девушки из гимнастической школы. Сопровождавшие их молодые люди тоже были знакомы Симе, веселые и музыкальные ребята из самодеятельности соседнего завода, дружная тройка, часто ожидавшая девушек после занятий.
— Серафима Юрьевна, какую смешную песню нам спел Володя! Ну-ка повтори для Серафимы Юрьевны! — воскликнула одна из девушек, обращаясь к статному парню с кудреватыми золотистыми волосами русского добра молодца. Тот устремил на Симу долгий, пристальный взгляд, и она сразу вспомнила. Этот взгляд всегда провожал ее, когда она встречалась с тремя приятелями. Парень упрямо свел четкие брови и вдруг согласился.
— Я спою другую! — Он озорно подмигнул товарищам и стал перед Симой в нарочитую позу певца. Звучным, хорошим голосом он начал старый романс о глазах, как море, от которых не ждешь ничего хорошего, в темной их глубине видятся странные тени.
В них силуэты зыбкие растений
и мачты затонувших кораблей.
Парень пел, а взгляд его выражал действительно мольбу о том, чего не могло быть. Чем больше настораживалась Сима, тем сильнее расходился певец, рвя гитарные струны. Парни улыбались, а девушки, женским чутьем поняв происходящее, притихли.
С бесшабашным шутовством парень рухнул на колени перед Симой, широко развел руки и отогнулся назад.
И я умру, умру, раскинув руки,
на темном дне твоих зеленых глаз! —
завопил он, нажимая на слово «умру».
Сима склонилась к певцу и тихо сказала:
— Зачем, Володя? Разве можно шутить, унижая себя и ту, для кого это делается? Ведь вы серьезный, хороший человек, глубоко понимающий музыку. Никогда не старайтесь представить свои чувства шутливыми, это не поможет от них избавиться, а только…— Сима замолчала.
— Что — только, Серафима Юрьевна? — так же тихо спросил парень, вскакивая и машинально отряхивая колени.
— Только обесценит их. Для других и для вас самого. А что может быть хуже, как жить по дешевке?
— Что, получил, Володька? — хохотнула одна из девушек, но тут же осеклась от укоризненного взгляда Симы.
— Прощайте, Володя, и будьте всегда сами собой,— сказала Сима, протягивая руку молодому человеку, которую тот крепко сжал.
Сима ласково улыбнулась ему, попрощалась с ученицами и пошла, чувствуя на себе неотрывные взгляды пяти пар глаз.
Глава 7
«Экс Сибериа семпер нови»
— Пора бы сделать перерыв, Иван Родионович! — вырвалось у Веры, когда она получила распоряжение ехать за новой порцией лекарств. Это означало продолжение опытов, длившихся уже третью неделю без особенного успеха.
«Есть интересные факты,— думал Гирин,— но все не то, что я ищу… Все не то». И чем меньше обещали опыты, тем яростнее работали все их участники. Гирин даже ночевал в смежной с лабораторией комнатушке, и Вера была единственной, кто отлучался по делам. Накопился ворох протоколов — стенографических записей, устных рассказов или странных рисунков самих испытуемых, сделанных в моменты галлюцинаций, искусственно вызванной шизофрении. Оба — и Сергей и Иван Родионович — осунулись, побледнели, и сердце лаборантки не могло перенести такого небрежения к себе.
— Зря беспокоитесь, Верочка.— Голос Гирина звучал совсем нежно.— Ничего не случится с Сергеем, а я закален. Мы слишком носимся с опасениями перегрузить мозг. Пустое, мозг способен усвоить непомерно больше того, что мы ему даем. Надо только уметь учить, а емкость мозга такова, что она вместит невероятное количество знаний. Следует усвоить, что можно и надо подвергать и весь организм перегрузкам страшнейшей работой, но только делать потом долгие отдыхи. Так мы устроены, такими мы получились в длительной эволюции, и с этим нельзя не считаться.
— Видишь, Вера, я что тебе говорил,— торжествующе сказал студент,— получила? Иван Родионович доказал, что мы, цивилизованные люди, мало нагружены и мало заняты. А для полной жизни и здоровья нужна полная нагрузка по всем трем линиям: для мозга, для эмоций и для тела. А у нас? То тело нагружено, а голова пуста, голова занята — тело бездействует, если равнодушно ко всему относиться, то и чувства тоже не будут волновать, стимулировать, давать взлет душе и телу. Как тебя никакие чувства ко мне не волнуют, оттого ты и такая… без огня и блеска!
— Сам-то какой блестящий, подумаешь! — рассвирепела Верочка, поворачиваясь спиной к Сергею.— Нет, Иван Родионович, при всем вашем авторитете не соглашусь с вами. Сколько бывает болезней от перегрузки работой!
— Все дело в том, какая перегрузка. Если выравнивать все три линии нагрузки, о которых говорил Сережа, то получится большой психологический подъем, который сделает весь организм невосприимчивым не только к усталости, но и к болезням. Возьмите войну — как редко болеют люди на войне, а ведь худших условий не сыщешь. И перегрузка самая чудовищная по всем линиям. Все ученые, конструкторы, художники, пока захвачены работой, матери с больными детьми не поддаются болезни. Восемьдесят процентов наших болезней — психические, то есть зависят от ослабления психики, за которой следует ослабление главных «биохимических осей» организма. Человек в отличие от животных приобрел могучее мышление и воображение. Животные автоматизированы в гораздо большей степени, чем человек. Поэтому все психические воздействия у них проходят и исчезают очень быстро, а у человека остаются надолго и могут быть причиной болезни. Но есть и другая, сильная сторона того же: человек обеспечен гораздо большей психической силой, что влечет за собой стойкость и выносливость организма, сопротивление смерти и тяжелой болезни значительно большие, чем даже у могучих животных.
— Нет силы с вами спорить, Иван Родионович,— сдалась лаборантка,— и все же…
— И все же отправляйтесь в аптекоуправление. А я сейчас позвоню нашей очередной жертве.
Словно в ответ на слова Гирина, зазвонил телефон.
— Иван Родионович, вас просят срочно подняться в дирекцию,— сказала кинувшаяся на звонок Вера.— Изменений не будет?
— Нет. Поезжайте! Я сам вызову добровольца. Кто у нас на очереди?
— Женщина. Соловьева Татьяна Павловна,— откликнулся Сергей.
— Пожалуй, получится все же перерыв часа на три. Идите погуляйте, Сережа. Или съездите домой. Или пойдите с Верочкой. Работать будем весь вечер допоздна.
Проходя узкими коридорами и темными закоулками, отделявшими изолированную лабораторию от главного здания института, Гирин досадовал на внезапное вторжение в свое отшельничество. Досада превратилась в беспокойство, едва он ступил на широкую, залитую светом лестницу. Будто бы раскрывалось и выставлялось на обозрение что-то его сокровенное, еще незрелое и беспомощное. С этой тревогой он вошел в кабинет директора. Болезненный директор неохотно привстал, здороваясь, и снова опустился в кресло. Рядом с ним восседал маленький коренастый профессор. Гирин знал его как одного из заведующих лабораториями института. По лицам обоих угадывался неприятный разговор.
— Вы работаете у Вольфсона младшим сотрудником со степенью?
— Да, у профессора Вольфсона.
— И что же вы делаете у него?
— Я не уполномочен профессором обсуждать его работу даже с руководством института. Профессор заканчивает на дому свой отчет и, безусловно, даст вам все нужные разъяснения.
— Вот как, секреты!
— Никаких секретов. Элементарная субординация. И научная этика.
— По-вашему, мы неэтичны?
Гирин молча пожал плечами. Директор неприязненно сжал губы. Вмешался сидевший с ним рядом профессор:
— Вы неверно поняли, товарищ Гирин. Вас спросили не о работе вашего руководителя, а о вашей собственной.
— Простите, у меня пока нет своей работы, я выполняю лишь задания профессора Вольфсона. В плане института за мной ничего не значится.
— Не значится! — согласился директор.— Однако вы ведете какую-то свою работу, пользуясь лабораторией, и дирекция ничего об этом не знает. Вы считаете это правильным?
— Ни в коем случае. Я провожу серию психофизиологических опытов по договоренности с профессором Вольфсоном сейчас, когда в его плановых опытах наступил перерыв. Я полагал, что профессор поставил вас в известность. Работа не имеет ничего общего с планом, проводится мною на свои собственные средства, и я пользуюсь лишь помещением и добровольной работой студентов, моих учеников.
— Что это за опыты по существу?
— Попытка раскрытия избыточной информации у одаренных эйдетикой людей.
— М-да! Далеко от чего бы то ни было в нашей тематике. Вам бы, наверное, надо работать у Кащенко. Ну и как же вы ведете это раскрытие?
— Эйдетик получает прием ЛСД-25. Это производное спорыньи, диэтиламид-тартрат д-лизергиновой кислоты. Оно уменьшает выброс фосфора из организма, подавляя действие гормона гипофиза. Тем самым нарушается важнейшая питуитарно-адреналиновая психическая ось во внутренней секреции организма и получается искусственный психоз типа глубокой истерии или шизофрении. На три-четыре часа.
— И зачем вам это нужно?
— Чтобы расщепить нормально сбалансированное сознание, отделив сознательный процесс мышления от подсознательного, и этим путем открыть подавленные сознанием хранилища избыточной информации. Я предполагаю, что в них хранится память прошлых поколений, обычно вскрывающихся у человека только на низших ступенях нервной деятельности и гораздо более развитая у животных, с их сложными инстинктами и бессознательными действиями.
— Но ведь это чепуха! Мистика какая-то!
— Что и требуется проверить опытами. Кибернетику тоже не так давно считали чепухой. А именно кибернетика дала нам возможность впервые создать научное представление о работе мозга. То же будет и с памятью.
— Не намерен с вами спорить. Хотя стоило бы разгромить вас как следует.
— Мы много говорим о спорах. «Надо спорить, спорное утверждение, пьеса, книга» — встречается на каждом шагу. Но как-то забывают, что словесный спор — это всего лишь схоластика, не более. Единственный серьезный и реальный спор — делом, не словами. Спорный опыт — поставьте другой, спорная книга — напишите другую, с других позиций, спорная теория — создайте другую. Причем по тем же самым вопросам и предметам, не иначе. Я тоже не хочу спорить, а просто работаю.
— Работа ваша опасна! — внезапно выпалил директор. Гирин изумленно воззрился на него.— Да, опасна и безответственна. Подумали ли вы, что может случиться с какой-либо из ваших «морских свинок»? Что отвечать придется институту, мне!
— Позвольте, я вас не понимаю. Кто же может прежде всего судить об опасности и безопасности, как не те, кто работает? И кто, как не я — врач,— отвечает в первую очередь? Куда серьезнее, чем вы, тем более что и вся-то ваша ответственность в этом деле больше воображаемая.
— Достаточно. Надеюсь, вы поняли, что я намерен разобраться в этом деле. Кто разрешил использовать лабораторию для ваших опытов? Спасибо профессору Цибульскому,— директор кивнул в сторону сидевшего рядом,— я бы ничего не знал, пока гром не грянул!
Гирин хотел возразить, но лишь махнул рукой.
— Можно подумать, что вы бескорыстный поборник науки,— недобро вмешался Цибульский.— А что это такое? — и он помахал листком бумаги, который схватил со стола директора.
— Да, да, объясните, пожалуйста,— вскинулся директор.— Вы занимаетесь частной практикой?
— Не вздумайте меня допрашивать, потому что такие вопросы вне вашей компетенции. Но на просьбу сообщить извольте: никакой частной практики у меня нет. И не было с момента получения диплома врача. Конечно, при нужде в помощи никогда не отказывал.
— А потом ваши пациенты пишут восторженные письма нам в институт и доказывают, какой вы великий человек,— язвительно проговорил Цибульский.
— Не понимаю, откуда это! Перестаньте издеваться, профессор, это не прибавляет уважения к вам.
— Вот как? А вам прибавляет то, что вы заставили…— Цибульский назвал фамилию геофизика,— и мать и отца, у которых вы якобы спасли сына, писать сюда о ваших доблестях и дали адрес института?
Молниеносная догадка пронзила Гирина, и глубокое отвращение отразилось на его лице.
— Теперь я понял. Действительно, что мне вам сказать,— Гирин запнулся и продолжал: — Какую же надо иметь психологию, чтобы так принять естественную благодарность матери и так оценить мое в этом участие! Жаль, что еще не созданы машины для чистки мозгов от мусора, и особенно для ученых! Извините, товарищ директор, но вы ничего больше не хотите сказать мне? Тогда разрешите откланяться.
И Гирин, покинув начальство, стал медленно спускаться по залитой солнцем центральной лестнице.
— Видели, как мы его скрутили? В бараний рог! — воскликнул Цибульский, едва дверь кабинета закрылась за Гириным.— Ему ничего не осталось, как бежать.
— Да нет,— задумчиво возразил директор,— его уход не был похож на бегство. Так уходят только правые люди, и я тут, очевидно, сделал промах. Можете идти,— отпустил директор Цибульского, озадаченного таким оборотом дела.
Гирин шел в лабораторию бесконечными подвальными переходами и спокойно размышлял о случившемся. Жизненный опыт и знание психологии научили его не огорчаться из-за подобных столкновений с косностью, гнусностью или непониманием. «На то и существуют люди, подобные Цибульскому, чтобы ученый делался крепче, яростнее, убежденнее» — так перефразировал он старую пословицу. Конечно, он попросит помощи у партийной организации, чтобы убедить дирекцию и сохранить за собой лабораторию. Беда в том, что он сам не уверен в правильности своего пути с эйдетикой. Еще не добыты сколько-нибудь убедительные данные. Пусть неудачными окажутся эти первые опыты, все равно они лишь малая часть исследований, намеченных им в ближайшие годы!
Кто-то догонял его, учащенно дыша и в то же время не решаясь обратиться, шагал за его спиной. Гирин по какому-то древнему инстинкту терпеть не мог, когда кто-нибудь неотступно шел позади. Он резко повернулся, встретившись с взволнованным и серьезным Демидовым, которого знал как хорошего работника из лаборатории транквилизаторов.
— Иван Родионович, можно вас на два слова? Извините, что я так… на ходу, но в другое время трудно вас поймать — либо идут опыты, либо вас нет.
Гирин, немного досадуя на перебивку мыслей, подошел вместе с Демидовым к широкому окну нижнего этажа.
— Мне только один ваш совет, как психолога глубинных структур.
— Вы произвели меня в новый чин и новую специальность,— улыбнулся Гирин,— я ведь прежде всего — врач.
— Так и я тоже. Потому и советуюсь,— успокаиваясь, сказал Демидов,— вы работаете с ЛСД и другими галлюциногенами. А мне внезапно пришла в голову такая идея, что показалась куда важнее всего, чем я занимаюсь сейчас. Издавна мечтой людей был напиток счастья, например в Ведах Индии, эта, как ее?..
— Сома?
— Да, да! И помните у поэта: «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой».
— Так вот хотите заняться изобретением напитка?..
— Лекарства!
— Все равно! Лекарства «Сон золотой»?
— Вот именно! Подумайте только…
— Давно уже думано. И отброшено.
— Но почему же?
— Чтобы видеть сны золотые, надо иметь золотую душу. А в бедной душе откуда возьмется богатство грез? Люди лишь отупеют и одуреют, как от алкоголя. Некогда вино вдохновляло поэтов, а теперь обессмыслившиеся от него до скотского состояния мужчины избивают детей и женщин.
— Значит, дело не в лекарстве?
— Вы поняли меня. Надо дать человеку богатство психики — вот за что мы, врачи, должны бороться. А без этого, как бы хорош ни был ваш состав, он неминуемо обернется бедствием, расслабляя торможение и высвобождая дьявола первобытных инстинктов.
Демидов сник. Гирин ласково погладил его по рукаву и пошел к себе.
Вернувшиеся полтора часа спустя Вера и Сергей застали его глубоко задумавшимся над одним из рисунков инженера-электрика: белым цветком, обвитым синей спиралью на фоне сплошной черноты. Молодые люди почувствовали неладное, потому что все материалы и приборы были убраны, даже пучки проводов энцефалографа тщательно смотаны.
— Что-нибудь случилось, Иван Родионович? — испуганно спросила Вера.
— То, на чем вы настаивали,— небольшой перерыв в работе.
— Знаем,— воскликнула лаборантка,— это они… они давно уже косо глядели. Вы такой ученый, а у них просто младший сотрудник, и вдруг какие-то опыты. О, я их знаю!..
— Не стоит вашего огорчения, Верочка,— весело перебил ее Гирин.— Знаете что…
Но лаборантка не дала ему закончить мысль:
— Иван Родионович, если сегодня перерыв, то я скажу вам, я так обещала!
— Что, кому?
— Ей, она звонила, как только вы ушли, спросила меня, очень ли вы заняты, а я знала, что если вас позвали к директору, то помешают сегодня работать… и я сказала, что, может быть, не очень.
— И что же?
— И она попросила меня, если вы не будете заняты, передать вам, что сегодня в девять пятнадцать ее выступление по телевидению. Передача по второй программе, художественная гимнастика.
— Вот и хорошо! В утешение! Надо быть у телевизора в это время. Будем разбегаться, исследователи?
— Иван Родионович,— начал студент,— если хотите, то… можно ко мне, у нас хороший «Рекорд».
— Спасибо, Сережа. У соседей есть «Рубин», и ходить никуда не нужно. До завтра, верные мои ассистенты!
Оставшись одни, молодые люди убирали лабораторию. Внезапно Вера испустила горестный вопль.
— Что случилось? — подбежал испуганный Сергей.
— Дура я, самая что ни на есть. Забыла спросить у Ивана Родионовича. Теперь все пропало!
— Вот так беда! Позвонишь вечером.
— Да не то. Мне так хотелось увидеть, наконец, ее. И я решила, что буду смотреть телевизор во что бы то ни стало. А он как-то заторопился, и я забыла спросить: как же ее зовут? Выступает там много, как я узнаю? Эх, дура!
Сергей облегченно расхохотался:
— Любопытная дочь Евы наказана по заслугам. Но ваша милость недооценивает мои скромные способности. Ручаюсь, что я угадаю сразу, только придется смотреть телевизор у меня. Признаться, мне тоже не терпится, уж очень интересный наш Гирин, занятно, каков его выбор.
Сергей нахмурился, вдруг щелкнул пальцами и добавил:
— Удивляюсь я на скотскую тупость нашего начальства. Такие ученые, как Иван Родионович, очень нужны, прямо необходимы науке. Он — бездна знания, настоящий энциклопедист и всегда будет центром кристаллизации научных идей, всегда держать научную мысль на высоком уровне. Специальность его не имеет значения, ведь он не прямой изобретатель, а разгребатель огромной кучи бессмысленного набора фактов. Он прокладывает дороги сквозь эту кучу, за которой большинство просто не видит пути, а громоздит ее все выше.
— Ого, да ты соображаешь! — поглядела на студента с уважением Вера.
— А ты что думала, зря меня Иван Родионович позвал работать? — важно ответил юноша.
— Пошел хвастаться! Уверена, что не угадаешь. Я, быть может, по женской интуиции еще смогу.
— Ну, тогда не отвертишься, поедем ко мне. Догуляем, пообедаем и разоблачим таинственную обладательницу приятного голоса.
* * *
Рита и Сима, выбежав на улицу, как по команде, жадно вдохнули весенний ветер. Постояв немного, Рита вздрогнула и зябко прижалась к подруге.
— Всегда дрожу перед выступлением,— пожаловалась она,— а ты держишься будто железная. И еще уверяешь, что волнуешься!
— Конечно, волнуюсь. Как иначе? Ведь кажется, что важнее ничего нет на свете, иначе какая же ты спортсменка?
— Ну ясно, и я тоже. Только, знаешь, сегодня особенно страшно. Мама и папа будут смотреть на меня. Ух, ты не представляешь, какой строгий критик мой отец.
— Я думаю, Иван Родионович тоже будет сегодня смотреть. Но если бы я знала, что он смотрит, мне было бы легче. Он взглянет, и на душе делается светлее и спокойнее.
Они сели в полупустой троллейбус, забились в уголок. Рита стала смотреть в окно на весеннюю вечернюю синеву асфальта, а Сима вспомнила события последних дней. Как она говорила с Надей, рассказывая ей о встрече лицом к лицу с чудовищем Средневековья, забытым, но не осужденным человечеством. Юная женщина не разделила ее чувства, а может, и она, Сима, не сумела этого добиться. И все же с Нади свалилось гнетущее ощущение собственной вины. Она начала понемногу оживать. Заботливые подруги довершат внешнее исцеление, но глубокая душевная рана останется надолго. Как прав Гирин, когда говорит, что нельзя выпускать ребенка в мир не вооруженным идейно, не обученным основным знаниям физиологии, наследственности, психологии, исторической диалектики. Только из этих знаний, из серьезной подготовки вырастает устойчивая собственная мораль и убежденность в правоте, которая выдержит любые удары жизни.
Этот счет мы можем предъявить нашим педагогам. В школьных программах все больше расширяется разрыв со сложной современной жизнью, насыщенной наукой, переплетением личных и государственных проблем. И все меньше уделяется времени на воспитание и самовоспитание, а как трудно без этого уверенно искать свое место в жизни…
— Задумалась! Выходить пора!
Сима вскочила на окрик подруги, но так и не смогла оторваться от своих мыслей на всем пути вдоль высокого забора спортивного центра. Она вспомнила странное, кружащее голову чувство, когда, стоя над «Молотом ведьм», Гирин пересказал ей пронесшееся перед ним видение прекрасной Эллады, как бы затянутое дымом костров христианских изуверов. Во внезапном озарении она поняла, что совершенное физическое развитие без образования, так же как и мораль без знания, еще не дают человеку возможности найти свое место в мире, и ему остается лишь вера. Но до чего может довести невежественная вера! Нагромождение чудовищных измышлений, злодейств… Да, озарение в тот момент, в библиотеке, было очень ярким. Оно не ушло, осталось в душе, как нечто крепкое, ясное, вооружающее.
* * *
В глубине телевизорного экрана девушки в черных гимнастических костюмах дефилировали парами, расходясь и исчезая из поля зрения. Сергей и Вера впились в проходящих, стараясь угадать, найти «ее», завоевательницу сердца их руководителя.
— Мне кажется,— шепнул Сергей,— вот эта высокая блондинка, вторая справа, такая стройная и прямая. Хороша-то как!
— Да тут все они замечательные,— отозвалась Вера. Словно отвечая желанию студента, высокая рыжеватая блондинка выступила вперед.
— Мастер спорта Маргарита Андреева,— объявила ведущая.— Рита, может быть, вы расскажете зрителям о себе?
Девушка коротко и живо рассказала о своем увлечении спортом, долгой работе над собой. Затем последовало блестящее выступление Риты с обручем, такое изящное, красивое и точное, что вечно спорящие помощники Гирина следили за ней, не проронив ни слова. Шум аплодисментов пронесся по залу, и Рита исчезла с экрана.
— Ну что, я не прав? — уверенно крикнул Сергей.— Она! Завидую Ивану Родионовичу: у него отличный вкус.
Вера упрямо покачала головой:
— Хороша, но не она. Не забывай, что я говорила с нею два раза, а ты — только раз. Голос не тот. Да и вообще для Ивана Родионовича чего-то не хватает, не знаю, как сказать, оригинальности, быть может.
— Зато у него оригинальности хватит на двоих. Может, так и должно?
— Часто бывает, а все же…— Вера не договорила. Девушки выступали одна за другой, и трудно было решить, какая из них лучше по исполнению, или по красоте сложения, или по тому и другому вместе.
— Да-а,— обескуражено протянул Сергей.— Как на грех, сегодня весь состав у них мастера или перворазрядницы.
— Мастер спорта Серафима Металина выступит без предмета,— раздался голос за экраном.
Черноволосая смуглая девушка выбежала на середину зала, и тотчас же ведущая поднесла к ней микрофон. Камера придвинулась, лицо девушки заняло весь экран, ее необыкновенно большие, показавшиеся темными глаза открыто взглянули на зрителей. Твердый маленький подбородок был задорно приподнят, а бесхитростная улыбка очень располагала к ней.
— Все мы рассказываем о том, как стали гимнастками, и невольно получается так, будто мы какие-то особенные.
Вера так и подскочила на диване:
— Она, это она!
— Погоди, не мешай,— отмахнулся Сергей.— Я еще не уверен.
— Каждая из вас, наши зрительницы, может стать такой же и открыть в себе талант — в ритмике или в силе, гибкости или равновесии. Мы слишком мало обращаем на себя внимания, а наши дорогие спутники жизни — мужчины — говорят, что мы должны украшать их существование. Надо прежде всего украсить самих себя, а это возможно только при долгом и терпеливом физическом воспитании. Гимнастика, танцы, коньки сделают любую фигуру красивой, а здоровье, гибкость, точность и быстрота движений, гордая, прямая осанка несравненно очаровательнее одного лишь красивого лица. Для работы, забавы, для чувства жизни всестороннее физическое развитие так же необходимо, как и для хорошего материнства. Подумайте, как хорошо детям с сильной мамой, не уступающей им в играх, беготне, плавании и умеющей научить их всему этому. Пусть на Западе женщины истощают себя диетой, чтобы затем искусно задрапировывать свои тощие тела в красивые платья. Мне и моим подругам простое платье, облегающее правильную и сильную фигуру, кажется гораздо лучше. Не нужно тех сложных портновских ухищрений, которые отнимают так много времени. Один знаменитый парижский портной сказал, что с его точки зрения идеальная женская фигура — это палка, дающая полный простор искусству драпировки…— Девушка с усилием подавила готовый прорваться смех и продолжала: — Везде, во всех странах, где ценилась подлинная женская красота, а не платье, всегда были особые школы для обучения девушек искусству правильной осанки, гибкости, танцам. Везде, где наши путешественники восхищались женщинами,— в Индии, Индонезии и других странах — женщины носят воду на голове. Эта их работа с детства и до старости вырабатывает и сохраняет великолепную гордую осанку, а простое платье — свободу движений. Вот что я хотела вам сказать. Занимайтесь с детства гимнастикой и танцами, будьте красивыми все без исключения…— Девушка остановилась, чуть смущенная, и закончила: — Это будет так хорошо!
Камера открыла зал. Черноволосая поборница всеобщей гимнастики стояла уже поодаль, в глубине. Она взметнула головой, отбрасывая волосы. Раздались первые аккорды адажио из «Эгле».
Помощники Гирина смотрели на предполагаемую любовь своего патрона, и с каждой минутой в них крепла уверенность, что это — она. Не только отточенное искусство владеть всеми мышцами тела, не только благородная сдержанность движений — в Серафиме Металиной было нечто другое: поэзия, музыкальное совершенство тела, способность так соразмерить и сочетать свои движения, что каждый мгновенный изгиб тела приобретал выразительность мимики лица, одушевленность речи.
— Ну, не ошибся наш Иван Родионович,— восхищенно заявил Сергей, когда с выступлением Металиной закончилась спортивная передача.— Он выбрал из всех ту самую… не знаю уж, как сказать.
— Оригинальную! — сказала Вера.
— Да не в том дело! Оригинальная — это такая, которая нравится немногим, может быть, одному, ну, вот как, например, ты — мне. А ведь она нравится всем!
— Довольно язвить, Сергей, я серьезно. Ее фигура, ну, как тебе сказать, очень женская. Рост невысокий. Такую в платье заметишь не сразу, одетая, она неярка. Вот в нашем институте мужчины увлекаются больше крашеными блондинками в ярких платьях.
— За что и расплачиваются! — изрек студент, делая попытку обнять Веру.— Но я мудр: ты не блондинка и всего лишь в свитере.
* * *
Телевизор светился и в квартире Андреевых. Перед ним сидела целая компания. Екатерина Алексеевна, вернувшаяся из Ленинграда, удобно устроилась в кресле и небрежно разминала очередную папиросу.
— Опять куришь,— упрекнул ее муж, все же поднося зажженную спичку.
— Нельзя корить волнующуюся мать,— спокойно возразила Екатерина Алексеевна.— Смотри лучше, девушки-то какие! Неужто не дрогнет ретивое, Леня?
— Не дрогнет. Девчонки даже слишком хороши, но ведь подумай, как нелепо было бы влюбиться в моем возрасте даже в самую лучшую. Или если бы, например, высокоученый наш Гирин влюбился.
— Знаешь, насчет тебя я уверена, а вот Гирин, мне кажется, мог бы. Кстати, мне Ритка туманно намекала насчет него и своей подруги.
— Какая чепуха, Каточек! Тебе всегда приходят на ум сумасбродные вещи. Ты, слава богу, не совершаешь их сама, а хочешь, чтоб такое случалось с друзьями.
— Ну, хорошо, хорошо. А знаешь, эта черненькая, что выступила с речью, умно говорила об одежде.
— И мне нравится происходящее освобождение от лишней одежды,— отозвалась пожилая стройная дама — известная балерина в прошлом.— Подумать только, сколько ткани накручивали на себя наши бабушки, да что бабушки — мамы! Жаль, медленно идет процесс, еще много у нас ханжества, и не научились мы все радоваться красоте тела.
— То, что процесс идет медленно, это естественно,— попыхивая папиросой, сказала Екатерина Алексеевна.— Ведь надо не только научиться видеть красоту. Необходимо, чтобы и тело перестало быть неприличным, а это возможно только тогда, когда оно привыкнет быть открытым.
— Очень по-художнически, Катя,— возразила старая дама.— Как это перевести на простой язык?
— Примерами. Возьмите народы отсталые, живущие в теплых странах. Там принято ходить обнаженными, и отношение к наготе самое равнодушное при полном непонимании красоты тела. Наоборот, на прекрасную свою наготу навешивают нелепые украшения, накручивают проволоку, протыкают носы и губы, чтобы прицепить какую-нибудь ерунду. Очень характерные случаи подметил наш путешественник профессор Пузанов в Судане еще в 1912 году. Красивые суданки, шествуя гордо и свободно, при встрече с европейцем стараются прикрыться, значит, взгляд европейца, вероятно, излишне возбужден их наготой. Чтобы бороться с могучим азиатско-эллинским восприятием красоты тела через Эрос, христиане и мусульмане кинулись вспять, со страхом и ненавистью относясь к наготе. После этого, с позволения сказать, «воспитания» долгое время могли смотреть на обнаженное тело как на запрет, неприличие и в то же время только под специфическим углом зрения. Теперь новый поворот исторической спирали: мы опять стали понимать и видеть красоту тела. Зачем нам идти вспять, как хотели бы некоторые ханжи? Во имя чего? Назад к мракобесию и греху? Что умерло, то умерло, и слава богу. Но нельзя и одним прыжком вернуться в Элладу, как того требуют разные натуристы и нудисты на Западе. Сейчас время не совершенно обнаженного, а открытого тела, не скрывающего красоту своих линий, но еще не настолько ставшего совершенным, не настолько привычного, чтобы показываться нагим. Поживем, вернее, поживут наши потомки в коммунистическом обществе, тогда увидим. А пока считаю, что мы, женщины, должны всегда склонять головы перед отвагой и высокой моралью наших физкультурниц тридцатых годов, смело появлявшихся в своих купальниках перед тогда еще непривычной, невоспитанной в отношении открытости тела толпой.
— Боюсь, что далеко не все побеждено. Нам, женщинам, все еще приходится сталкиваться с рецидивами прежнего ханжества и дикого взгляда на наш пол,— возразила старая балерина.— Тем более удивительно, что ханжеское отношение к открытому телу вовсе не свойственно нам, русским. Еще смелее в этом отношении узбеки и другие народы нашей Азии,— посмотрите только на их великолепные танцевальные постановки. Мне кажется, это чье-то чужое влияние.
— Не знаю, насколько чужое,— вмешался Андреев,— а вот я замечал, и неоднократно, в любой телевизионной передаче, что стоит лишь начать демонстрировать танец или в откровенном костюме, или чуть повилять бедрами, как операторы моментально оставят на экране танцовщице лишь голову и плечи, и танец тю-тю. Или переключат объектив, и фигурка станет с ноготок. Даже такую прелесть, как Мухабат Абдуллаева из ансамбля «Бахор» с ее великолепной фигурой, едва она начинает арабский танец…
— А ведь ты совершенно прав, Леонид,— согласилась Екатерина Алексеевна,— женщине — нельзя, хотя бы красивой, но в глазах телевизионщиков — неприличной. А вот когда мужики, одетые в какие-то хвосты или шкуры, виляют задами, выпячивают животы и дико вертят бедрами — пожалуйста, сколько угодно, как на показе гвинейского ансамбля. В том же ансамбле, чуть прехорошенькие девчонки начинают извиваться в танце, для женщины естественном, их сразу спрячут от телезрителей. Да что там, в бальных танцах, едва девушки начинают вращение и юбки естественно закручиваются, открывая бедра выше колен, так камера отворачивается в сторону, как стыдливый монашек…
— Это ты, Катя, заметила правильно — для женщины естественное. Именно для женщин извивание в танце и покачивание бедрами — движения естественные, а не специально эротические. Глубокая потребность развития внутренней мускулатуры для материнства, превращающаяся в наслаждение гибкостью и красотой собственного тела. Можете поверить старой балерине. А для мужчин подобные движения — несвойственны и потому некрасивы, неуклюже эротические. Однако хранители морали, ничего не понимая, переворачивают все наоборот, с ног на голову…
— Мне объяснял наш всеведущий Иван Родионович,— сказал Андреев,— что ханжество, непонятный нормальному человеку испуг перед женской красотой и смелостью,— это пережиток церковного отношения к женщине как к ведьме, злому началу… союзнице дьявола. Погодите минуту,— геолог принес старую книгу, нашел нужную страницу и прочитал: — «Женщина есть ехидна, и скорпион, и лев, и медведь, и василиск, и аспид, и похоть несытая, и неправдам кузнец, и грехам пастух, и вапыкательница. Скачет, пляшет, хребтом вихляет, бедрами трясет, головой кивает…» Тут еще много других комплиментов, расточавшихся женщине духовными пастырями старой России. Разве не одни и те же страхи господствуют у нас на телевидении, в художнических комиссиях, в иллюстрациях книг?
— Постой, Леонид, ты прочел какое-то мудреное слово!
— Вапыкательница? От слова «вап» — краска. Иначе говоря, накрашенная.
— Что ж, здорово! Ничего не скажешь, похоже,— согласилась балерина,— я думаю, что наши охранители морали напугались Запада. Не поняли они, где эротика, естественное влечение к красоте и совершенству, а где мразь, как в коммерческих фильмах или фоторевю, где любая тощая девчонка, лохматая и некрасивая, может сниматься, лишь бы обнаженной, в дурацких сценах. Да ладно, видно, немало лет нам еще выбираться из муры к подлинно чистому отношению к женщине, красоте тела и танца! Бог с ними!
— Я очень люблю художницу Татьяну Шишмареву,— продолжала хозяйка.— Перед войной Шишмарева создала много портретов физкультурников и спортивных картин. У меня есть репродукции ее картины тридцать девятого года «Спортсменка» — сидящая девушка в черном купальнике. Кстати, она чем-то похожа на черненькую, что выступала и сказала речь…
— Каточек, не пора ли кормить народ? — спросил хозяин.
Гости поднялись, чтобы выйти в столовую. Звонок, слабо прозвучавший в передней, не привлек ничьего внимания. Спустя минуту все гости насторожились от громкого и радостного возгласа хозяина. Екатерина Алексеевна устремилась навстречу входившим — огромному мужчине могучего сложения и молодой девушке с толстыми русыми косами, с лицом в сплошном румянце волнения.
— Знакомьтесь! — весело завопил Андреев.— Иннокентий Ефимыч Селезнев с дочерью Ириной. Мой старый друг с реки Тунгира, охотник и владыка целого района.
Давний соратник Андреева, геолог Турищев, тоже бывший в числе гостей, поспешил к Селезневу, чтобы очутиться в медвежьих объятиях, от которых хрустнули суставы. Давно прошедшие дни мгновенно ожили в памяти обоих геологов.
Время далеких походов маленьких геологических отрядов с небогатым снаряжением, когда все зависело от здоровья, умения и выдержки каждого из участников. Пути сквозь тайгу, по необъятным ее марям — торфяным болотам, по бесчисленным сопкам, гольцам, каменным россыпям. Переходы вброд через кристально чистые и ледяно-холодные речки. Сплавы по бешено ревущим порогам на утлых лодках и ненадежных карбасах. Походы сквозь дым таежных пожаров, по костоломным гарям, высокому кочкарнику, по затопленным долинам в облаках гудящего гнуса. В липкую летнюю жару и ярую зимнюю стужу, в мокрой измороси или в морозном тумане пешком, верхом или на хрупких оленьих нартах…
Товарищи переглянулись с едва заметными улыбками, но в этой улыбке было все: и несгибаемое упорство, и печальная покорность невзгодам, облегчение от миновавшей опасности и глубокая радость от исполнения намеченного.
В одном из путешествий, на восточносибирской реке Тунгире, Андреев и Турищев встретились с Иннокентием Селезневым, с которым совершили немало походов в наиболее труднодоступные места Олекмо-Витимского нагорья.
Два брата Селезневы жили в усадьбе на берегу Тунгира, примерно в трехстах километрах от ближайшего жилья, и единственный путь к ним вел по этой беспокойной извилистой реке. Они охотничали, рыбачили, заготовляли для приисков по договорам голубику и черемшу. Старший брат, Илларион, был вдов, имел двух дочерей, Настю и Машу. Второй брат, Иннокентий, еще холостой, того же возраста, что и Андреев, жил в той же большой избе. Женской частью хозяйства управляла сестра, молодая вдова, и она же воспитывала обеих племянниц.
Удивительно дружная семья была так гостеприимна и уютна, что Андреев никогда не проезжал мимо и старался подогнать отдых к посещению дома Селезневых.
Не знавшие другой жизни, кроме таежной, проводившие на природе большую часть времени, Селезневы сделались людьми редкой даже для Сибири могутности и здоровья. Такие семьи Андреев встречал среди алтайских староверов, поморов или заволжских степняков. Мужчины — хмурые и добрые, громадного роста, выносливости и медвежьей силы; женщины — крепкие, точно литые, мало уступающие в силе мужикам, всегда веселые, проворные и смешливые. Семнадцатилетняя Настя и Маша, на год ее моложе, спокойно, как на обычное дело, отправлялись на далекую охоту в тайгу, били сохатых, медведей и рысей. На счету сестры Евдокии значилось шесть медведей, у Насти — два, у Маши — один, но такой громадный самец, что на его черную шкуру, снятую «ковром», с уважением поглядывали и бывалые медвежатники.
Братья были любознательными и образованными людьми. Несмотря на уединенное житье, они собрали большую библиотеку, выучили дочерей. Неторопливые вечерние беседы с этими людьми острой наблюдательности и здорового юмора приносили настоящее удовольствие. Ежегодная смена юных коллекторов в экспедициях Андреева и Турищева обязательно влюблялась в девочек Селезневых, и мрачные байроновские физиономии сопровождали геологов до конца экспедиции. Две длиннокосые охотницы могли покорить кого угодно удивительной для городских жителей отвагой, умением управляться с самыми разными делами, неистощимым задором и весельем.
Девушки сопровождали Андреева в один из боковых маршрутов по притокам Тунгира, и он мог оценить их искусство ходить, грести, вязать плоты, рыбачить, разжигать костры. Каждая неизменно предлагала своему очередному поклоннику бороться. На памяти Андреева только один раз шутливая борьба закончилась поражением Насти. В тот год среди его коллекторов был студент Прошко, получеркес-полуукраинец, черный, угрюмый и очень сильный. Чтобы отомстить, Настя и Маша придумали купаться. Тот, кто знает, что реки Восточной Сибири текут по вечной мерзлоте и очень студены даже в разгар лета, может оценить подвох, устроенный хитрыми девчонками. В самую жару девочки повели храброго Прошко к причаленному на глубоком месте карбасу. Заставив его отвернуться и ждать сигнала, они попрыгали в воду и поплыли, позвав коллектора. Тот в мгновение ока разделся и нырнул прямо с борта. Тонкий поросячий визг пронесся над рекой. Прошко, как ошпаренный, выскочил на берег. Шестиградусная вода после тридцатиградусной жары на воздухе была удачной местью. Как после признавался Прошко, «мене как дрючком кто по башке хватив, в глазах потемнело, и я сознания лишився». Но еще горше было, что «те клятущие девчонки плывуть соби да плывуть!». Действительно, закаленным девушкам даже такой перепад температуры оказался нипочем.
Однако храбрый черкес-украинец все же посватался к Насте. Может быть, девушка и согласилась бы, но отец был категорически против. Ребенок, еще три года расти ей надо, потом о замужестве думать.
На предложение Прошко подождать старший Селезнев только покачал головой: «Тебе самому-то сейчас девятнадцать, так ты и через три года будешь тот же щенок, для Насти не годишься. Настоящий жених должен быть не меньше как на семь, а то и на все десять лет старше невесты. Мы, сибиряки, так понимаем. Это у вас в России принято щенков женить, так с того ни хозяйства, ни потомства хорошего». Вероятно, Селезнев и не подозревал, что излагает принятые в Древней Элладе правила брака.
Вконец разобиженный, Прошко поехал дальше еще более мрачным.
Настя тоже погрустнела. Но на следующий год, когда Андреев повстречался с Селезневым по дороге с прииска Калар и заехал на Тунгир, Настя так же заразительно хохотала, как и прежде. На вопрос Андреева старший Селезнев улыбнулся сурово и довольно: «Пока еще дурь эту от них отвожу. Надолго ли, не знаю, больно самостоятельные девчонки, без матери растут, эх!»
— А Евдокия Ефимовна? Она им как мать.
— В заботе-то как мать! А кофточки у всех трех одинаковы!
Ничего не понимающий Андреев оглядел смутившуюся Евдокию, которая погрозила брату кулаком и выскочила за дверь.
В это же посещение Селезневых пришлось Андрееву быть свидетелем еще одного сватовства. На этот раз «задурило», как выразился Иннокентий, старшее поколение.
Верный товарищ Андреева, Турищев, давно присматривался к Дуне Селезневой. Андреев знал, что у товарища крупные семейные нелады, но все оставалось по-прежнему до последнего года.
Евдокия только что вернулась с Усть-Тунгира, пройдя за три дня пешком без малого двести километров. Подвиг молодой женщины окончательно сразил геолога, и тут же состоялось объяснение, закончившееся полным поражением Турищева. Теперь байронический вид принял уже старый товарищ. Но геологи не коллекторы и не ходят вместе, а обязательно разъединяются, чтобы обследовать разные участки района. Поэтому Андреев не мог видеть, насколько серьезны были сердечные страдания товарища.
Только в конце экспедиции, когда оба наслаждались ослепительным светом, теплом и прочим комфортом спального вагона в сибирском экспрессе, особенно ощутительным после суровости проведенных в походе семи-восьми месяцев, Турищев рассказал, как отвергла его Евдокия.
Просто и мудро она возразила на все убеждения: «Ты ученый и не сможешь жить на воле все время, а я другой жизни не знаю и не хочу знать. Видишь, не получится у нас: я уступлю — буду терпеть, пока тоска не одолеет, ты уступишь — то же самое будет. Ученому без города, а мне без тайги не житье».
На горячие убеждения Турищева, что одинокой, как она, жить тоскливо, молодая женщина спокойно ответила, что найдет или не найдет судьбу свою, но судьба эта здесь.
И, вспоминая все эти события, происходившие четверть века назад, Андреев смотрел на взволнованное лицо Турищева и чувствовал, что старый товарищ тоже заново переживает все прошедшее. Последний раз виделись они с Селезневыми в 1935 году. За несколько минут выяснилось, что Настя вышла замуж и уехала, а Евдокия тоже замужем, перебралась на один из Нюкжинских приисков. Иннокентий провоевал всю войну, побывал в Маньчжурии, женился еще в 1939 году, имеет сына и дочь, председательствует в большой охотничьей артели, живет у порожистой части реки Олекмы около Енюков, куда перебрался к нему с Тунгира и старший брат, Илларион, с Машей и ее мужем. Дочь Иннокентия, Ирина, окончила школу в Кудукельском интернате и курсы охотоведов, а сейчас отец взял ее посмотреть Москву, куда и сам-то попал по-настоящему впервые.
Пока шли расспросы, Екатерина Алексеевна уже распорядилась столом, обильно уставленным по андреевскому обыкновению всяческой едой.
Андреев усадил Иннокентия напротив себя и по старой памяти налил полный стакан водки. И вдруг этот огромный человек решительно отодвинул от себя зелье.
— Что ж не спрашиваешь, за каким делом приехал,— зорко глянул он на геолога и погладил аккуратно подстриженную бороду с сильной проседью.
— Сам расскажешь,— ответил Андреев.— Наверное, новости привез. У римлян в древности существовала поговорка: «Экс Африка семпер аликвид нови», то есть «Из Африки всегда что-нибудь новое». Мы теперь можем перефразировать ее: «Экс Сибериа семпер нови» — «Из Сибири всегда новое». А может, и просто так — вас посмотреть, себя показать.
— Просто так не собрался бы. Дел не оберешься, никак не высвободиться.
— Тогда говори дело.
— Вишь, оно пока несподручно. Неловко так, на людях, за столом. Вот уж поедим, тогда узнаешь, почему водку не пью, хоть и раньше-то меня к ней не больно-то тянуло.
Екатерина Алексеевна прервала разговор. Тут же решили, что Селезневы поселятся у Андреевых. Ирина будет передана на попечение Риты, которая вот-вот явится с гимнастического выступления.
Турищев, хватив на радостях больше обычного, ударился в воспоминания о былых походах. Селезнев неторопливо ел, иногда усмехаясь, иногда грустнея от того, что задевал в памяти Турищев.
Наконец охотник закурил и наклонился через стол, ближе к Андрееву.
— Слыхал я, со здоровьем неважно у тебя, Леонид? Потолстел, лицо с бюрократом стало схоже.
— Сердце сдало. Видишь ли, у нас, геологов, жизнь то слишком ходячая, то сидячая зимой. Отвыкаешь, каждый год заново втягиваться надо. Ну, пока был молод, все сходило, а потом пошло под уклон. Своевременно не понял, что форму надо держать строго.
— Ну а как же без пути, без тайги, без гор? Разве можно?
— Представь себе, можно. Я тоже сначала думал, что все погибло и жизни больше нет. Осталась от меня одна пропастина!
— А теперь нашел другую дорогу?
— Нашел. Она оказалась совсем рядом с прежней. Все раздумья, знания, наблюдения, находки, что накоплены за сорок лет работы, пустил в дело, в мою науку. Не для рассуждений и разных там умствований, вроде геотектоники, где пока остроумная спекуляция на первом месте. Нет, использовать свой опыт и знания, как молоток или зубило, в толще горных пород.
Андреев, увлекшись, говорил громко и не сразу заметил, что все умолкли и слушают его.
Видя недоумение в глазах Селезнева, геолог продолжал рассказывать про необозримые дали, открывающиеся перед современной исторической геологией, вооруженной новыми достижениями физики и химии, обогащенной наблюдениями над геологическими процессами современности, не говоря уже о расширяющемся все больше познании геологической истории всех материков.
Андреев рассказывал об измерении направления, силы и длины водных потоков, текших по земной поверхности сотни миллионов лет назад; восстановлении ветров, дувших на исчезнувших материках; определении температуры морей, высохших невообразимо давно; радиации солнца, согревавшего некогда пустыни, и горы, рассыпавшиеся песком, снесенным на дно морей, и временем превращенные в толщи осадочных пород.
Все это записано в горных породах, и надо расшифровать код, каким сделаны эти записи. Кодов много, и с каждой новой ступенью восхождения науки мы получаем возможность читать все большее их количество. Ярче оживает перед нами история Земли, казалось бы, невозвратно исчезнувшая, тем самым давая в наши руки ключ к пониманию будущего.
— Теперь я понял,— сказал молчаливо куривший сибиряк.— Что ж, это тоже дорога, трудная и дальняя, не хуже тех, по каким мы ходили с тобой в молодости. Тут не вдруг пал на коня и попер, пожалуй, заплотов на пути не счесть! Жизнь стоящая. Ты прости меня, Леонид, я чуть не согрешил против тебя, подумалось мне, что ты того…
— Зажирел, отупел, купил дачу! — расхохотался Андреев.
— Ну не так, но вроде.
— Не в коня корм, пусть даже немного мне осталось! Но пойдем ко мне в кабинет, там расскажешь, что с тобой случилось.
Андреев узнал об удивительных видениях, начавших посещать охотника вскоре после войны, едва только он оправился от ранения. Эти картины были настолько четки, что он мог бы все нарисовать по памяти, но очень рваные, путаные, иногда повторявшиеся много раз, иногда сменявшие друг друга в бешеной скачке. Селезнев испугался, что сходит с ума, и попробовал полечиться баней и водкой, но от нее видения стали только более продолжительными и какими-то мутными, страшными. Селезнев отправился на долгую охоту, потом отдыхал на Дарасунском курорте. Понемногу галлюцинации утихли и не появлялись несколько лет.
А год назад, после сильной простуды, они внезапно вернулись с еще большей силой. Местный врач, приятель Селезнева, только разводил руками. Охотник явился в Читу, где его стали уговаривать лечь в клинику нервнобольных, и чем сильнее уговаривали, тем больше тревожился Селезнев. На семейном совете было решено, что ему надо съездить в Москву, кстати повидать столицу, показать ее Ирине.
— Видишь, дело-то какое,— сокрушенно покачал головой сибиряк.— Может, ты что присоветуешь?
— И присоветую, представь себе! Явись ты год назад, я ничем не смог бы тебе помочь. А теперь тут живет мой старый приятель, доктор Иван Гирин.
— Ишь ты, имя какое, старорусское!
— Имя-то ладно. Дело в том, что Гирин как раз занимается такими случаями, вроде твоих. Если я правильно его понял, то ты для него такая же находка, как он для тебя. Завтра созвонимся с ним. А вот и Рита явилась. Как ты ее находишь?
Селезнев ничего не сказал, глядя на стройную дочь друга.
— А мне при первом же взгляде на твою Ирину вспомнились «Стихи в честь Натальи» Павла Васильева, помнишь:
Так идет, что ветки зеленеют,
Так идет, что соловьи чумеют,
Так идет, что облака стоят…
— Захвалите тут в городе, совсем от рук отобьется,— буркнул Селезнев; скрывая довольную усмешку.— У нас до сих пор знали только, как определить, поспела ли девка для замужества и какая из них лучше. Бабы опытные и старухи заставляли девку бежать с горки, а сами смотрели — трясется у нее тело или крепко. Затем сажали на дубовую лавку на орехи. Ежели хрупнут — все в порядке. Не раздавятся — слаба!
— А знаешь, этот мудрый, хотя и жестокий, опыт отражает крепость прежних поколений, во всяком случае,— задумчиво согласился Андреев,— ничего нет жальче и страшнее детей с больной наследственностью. Сердце надрывается глядеть. Вот почему так заботились наши предки о правильном подборе брачующихся пар!
Конец первой части
Часть вторая
Черная корона
Глава 1
Берег скелетов
Необычно суровый январский холод стоял над Неаполем. Лазурный серп залива потемнел, тонкие облака задернули небо, придавая ему безрадостную белесость. Город замер, окутался синим дымом очагов и печей.
Художник Чезаре Пирелли согнулся в кресле, посасывая отсыревшую сигарету. От невеселых дум лицо художника казалось старше; плед, наброшенный на колени, придавал ему вид больного человека.
— Довольно, Чезаре, или я перестану верить, что тебе двадцать шесть лет! — послышался звонкий голос.
Груда халатов и одеял на широком диване зашевелилась. На середину комнаты выпрыгнула растрепанная молодая женщина, поднялась на носки и выгнулась своим гибким телом, едва не падая. Быстро, пританцовывая, прошлась по комнате, закуталась в одеяло и, усевшись напротив Пирелли, потребовала сигарету.
— Раньше ты был другим,— сказала она, прищуриваясь от дыма,— или мне это только казалось? С тех пор как ты вернулся из Рима… Ну, не состоялся большой заказ, подумаешь! Проживем до весны.
— До весны-то проживем, а дальше что? Я как ремесленник, изготовляя вещь, думаю лишь о ее продаже. Художник выполняет поставленную себе задачу, но не для меня эта роскошь.
— Весной всегда что-нибудь случается. Найдется выход и на этот раз. Бери пример с меня.
— Пример чего? Легкомыслия?
— Каро мио, тебе пора поступать на службу. Устройся хотя бы секретарем к какому-нибудь профессору. Лучше всего к приезжему археологу. Это просто, особенно если ты научишься рисовать черепки. Маленький, зато верный заработок. Через десять лет купишь две комнатенки, «Фиат Миллеченто» и сможешь жениться.
— Не на тебе ли?
— Милый, мне двадцать два года, и я еще не стремлюсь к тихому счастью. Я вернусь к тебе лет через пятнадцать-двадцать!
— Рисовать черепки?! Леа, ты просто глупая девчонка. Должен же я, наконец, сделать что-то серьезное, большое! И я способен на это! Хватит с меня картинок для рекламы или «ню» с прекрасной итальянки…
Леа вскочила и вызывающе выпрямилась.
— Если кто из нас глуп, то это ты, Чезаре! Я тоже немного смыслю в искусстве. Хочешь создавать серьезное, большое? Мой мальчик, где ты найдешь босса, который даст тебе такую работу! Тебе придется лет тридцать работать над тем, что ты называешь пустяками. Потом жить впроголодь, чтобы протянуть те годы, когда ты будешь создавать свое, настоящее. Если тебя раньше не снесут в больницу или на кладбище…
Художник с удивлением посмотрел на Леа. Ткнув окурок в пепельницу, он отбросил плед и грохнулся к ногам девушки, заламывая руки. От неожиданности Леа вскрикнула, рассмеялась и погладила склоненную голову Чезаре.
— Так лучше, мой мальчик. Рисуй пока картинки. А станет тепло — увидим, у меня есть кое-какие планы. Но сначала поедем в Калабрию, на Ионическое море. Мы провели там чудесные месяцы, когда ты учил меня плавать с аквалангом!
Леа уселась в кресле, извлекая сигарету из мятой пачки. Вой холодного ветра за окнами действовал угнетающе.
Чезаре присел на ручку кресла и обнял Леа за плечи. Она молча курила, устремив взгляд на темное окно.
— Не огорчайся, кариссима,— тихо сказал художник, касаясь губами ее душистых волос.
— Чезаре, дорогой, не жалей меня,— внезапно рассмеялась Леа.— Я не горюю, я задумалась. Ты знаешь, мне сейчас пришло в голову такое!.. Ох!
— Если что тебе придет в голову, так это будет — ох! — с нежностью ответил художник, вставая.— Говори, а я похожу, холодно!
— Я была недавно у твоей тети…
Чезаре насмешливо фыркнул.
— Погоди, не торопи меня, я могу сбиться! Молчи и зажги мне сигарету!.. Там был старый моряк, он твой дальний родственник.
— Аглауко Каллегари, он? Что его занесло в богобоязненное семейство?
— Я и сама не понимаю. Он был не в своей тарелке. Под конец мы с ним уединились в прихожей, курили. Он мне рассказывал про Берег Скелетов. Мамма миа, как интересно!
— И ты мне ничего не сказала?
— Не успела! Насквозь промерзла.
— Странно…
— Замолчи наконец! Слушай, или я кинусь на тебя и вцеплюсь в волосы, дрянной мальчишка! Берег Скелетов где-то в Южной Африке, бывшая германская колония, которую заграбастала себе Южно-Африканская Республика. Так прозвали это место потому, что там было много кораблекрушений и пустыня, очень опасно: везде открытый берег и страшный прибой. И нет воды, на пятьсот миль пески и низенькие горы. Это запретная страна, потому что на берегу находятся алмазы, а хапуги южноафриканцы не дают их разрабатывать, чтобы не сбить цену на свою монополию. Но в пустыне постоянной охраны не поставишь, там только патрули. И смельчаки иногда успевают за несколько дней обеспечить себя на всю жизнь… Я подумала…
— Поехать туда? Как это на тебя похоже! А дядя Аглауко не говорил, скольких поймала полиция…
— Чезаре! Ты мне начинаешь надоедать! Болен, что ли? Откуда у тебя это хныканье, от тетки?
— Ну, говори, говори,— примирительно улыбнулся художник.
— Так вот, капитан Каллегари подружился в Анголе с одним моряком, португальцем. Тот сколько-то лет назад нанялся в экспедицию морских исследований. Оказалось, это просто компания охотников за алмазами. Они высадились на Берег Скелетов и пробыли там целую неделю. Явилась полиция. Целый отряд на верблюдах! Главный из авантюристов — его тяжело ранили — бросился в прибой и как-то сумел выплыть к яхте, стал тонуть. Тогда моряк-португалец с яхты бросился в море и спас его. То есть все равно не спас, потому что авантюрист умер от ран. Но перед этим он рассказал матросу, который его спас, что они наткнулись на место с крупными алмазами. Они успели скрыть и место, и уже собранные алмазы от полиции. Умирающий набросал карту места и отдал португальцу, а тот дал капитану Каллегари снять копию. На всякий случай, потому что сам он не надеялся попасть туда.
— А почему ты думаешь, что эта карта — настоящая? — спросил заинтересованный Чезаре.— Таких планов с алмазами и в Анголе, и в Южной Африке, в каждом порту — сотни для доверчивых дураков.
Леа торжествующе улыбнулась:
— Потому что португалец не пытался продать его и не уговаривал капитана ехать туда. Он дал так, в знак дружбы, ничего не прося взамен. Это похоже на правду. А потом, это даже и не так важно!
— Опять ты играешь в таинственность!
— Да нет же! Я подумала, что надо туда явиться с аквалангами, нырять под прибой, выходить на берег в любом месте и сразу удирать в море, чуть только полицейские собаки этих жадюг покажутся вдали.
— Не лишено остроумия! И ты сказала это капитану?
|
The script ran 0.022 seconds.