Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Кен Кизи - Пролетая над гнездом кукушки [1962]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, Психология, Роман

Аннотация. В мире есть Зло. Это точно знают обитатели психиатрической больницы, они даже знают его имя и должность - старшая медсестра Рэтчед. От этой женщины исходят токи, которые парализуют волю и желание жить. Она - идеальная машина для уничтожения душ. Рыжеволосый весельчак Макмерфи знает, что обречен. Но он бросает в чудовищную мясорубку только свое тело. Душа героя - бессмертна...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

Значит, пришло время, говорю себе. Все к лучшему. Показался Старина Пете, с лицом, похожим на прожектор. Он в пятидесяти ярдах слева от меня, но я могу видеть его настолько ясно, словно между нами вообще нет никакого тумана. Может быть, он на самом деле совсем близко, просто очень маленький, в этом я не уверен. Он говорит мне, как сильно устал, и, когда он это произносит, вижу всю его долгую жизнь на железной дороге, вижу, как он изо всех сил старался следить за часами, обливался потом при каждой попытке сунуть нужную пуговицу в прорезь на железнодорожном комбинезоне, делал абсолютно невероятные усилия, чтобы удержаться на этой работе, которая так легко давалась другим, что им оставалось только сидеть, развалясь, на стуле, обитом картоном, и почитывать детективы и дамские романы. Не то чтобы он когда-нибудь по-настоящему рассчитывал, что разберется, — он с самого начала знал, что эта работенка ему не по силам, — но он изо всех сил старался удержаться на этом месте, чтобы не пропасть. Целых сорок лет он жил если и не совсем в мире людей, то, во всяком случае, на его краешке. Вижу все это, и мне больно, как было больно от того, что видел в армии во время войны. Так же больно, как тогда, когда видел, что случилось с папой и с племенем. Я думал, что перестал видеть такие вещи и что никогда больше не буду мучиться из-за них. В этом нет никакого смысла. И ничего нельзя поделать. — Я устал, — вот что он сказал. — Знаю, что ты устал, Пете, но тебе не будет проку с того, что я буду из-за этого переживать. Ты знаешь, что я не могу. Пете уплывает вслед за старым полковником. Следом появляется Билли Биббит, он приплыл тем же путем, что и Пете. Они все проходят передо мной один за другим, в строгом порядке, чтобы я успел бросить на них последний взгляд. Знаю, что Билли не может быть дальше от меня чем на несколько шагов, но он такой маленький, будто нас разделяет почти миля. Его лицо выныривает передо мной, словно лицо нищего, которому нужно больше, чем ему смогут дать. Рот как у маленькой куколки. — И д-д-даже когда я эт-то п-п-предложил, я свалял дурака. Я сказал: «Д-д-орогая, в-выйдешь за м-м-меня з-з-з-з… пока девушка не н-начала хохотать». Откуда-то раздается голос Большой Сестры: — Твоя мима рассказывала мне об этой девушке, Билли. Очевидно, она была значительно ниже тебя по положению. Что в ней было такого, что так сильно напугало тебя, Билли? — Я б-б-был влюблен в нее. Я ничего не могу сделать для тебя, Билли. И ты это знаешь. Никто из нас не может. Ты должен понять, что, как только человек собирается помочь кому-либо, он становится беззащитным. Высовываться нельзя, Билли, и ты это знаешь не хуже других. Что я могу сделать? Я не могу исправить твоего заикания. Я не могу стереть шрамы от лезвия бритвы с твоих запястий или сигаретных ожогов с тыльной стороны твоих ладоней. Я не могу дать тебе новую мать. А если Большая Сестра будет издеваться над тобой и твоими недостатками и от унижения и обиды ты растеряешь свое человеческое достоинство — я все равно ничего не смогу с этим поделать. В Анзио одного из моих парней привязали к дереву в пятидесяти ярдах от меня. Он кричал и просил воды, его лицо покрылось волдырями на солнце. Они хотели, чтобы я помог ему освободиться. И тогда бы они продырявили меня. Отвернись, убери свое лицо, Билли. Они продолжают проходить мимо, один за другим. И на каждом лице, словно табличка, застыло выражение: «Я — слепой», как у того итальянца, который играл на аккордеоне в Портленде, только табличка была у него на шее. А на их табличках написано: «Я устал», или «Я боюсь», или «Я умираю от больной печени», или «Я со всех сторон повязан машинерией, и люди все время толкают меня». Я могу прочитать все таблички, какой бы мелкий ни был шрифт. Некоторые лица оглядываются и смотрят друг на друга, и могли бы прочитать чужие таблички, если бы хотели, но какой в этом смысл? Лица растворяются в тумане, словно конфетти. Так далеко я еще не бывал. Это похоже на смерть. Так, наверное, существуют и чувствуют себя Овощи: ты просто теряешь себя в тумане. Ты не двигаешься. Они питают твое тело, пока оно в конце концов не перестает есть; а потом его сжигают. Это не так уж плохо. Нет боли. Я почти ничего не чувствовал, кроме холодного прикосновения иглы, которое я знал, появится в свое время. Вижу, как мой командир прикрепляет на доску объявлений приказы, что нам сегодня надевать. Вижу, как министерство внутренних дел США нападает на наше маленькое племя со своей камнедробильной машиной. Вижу, как папа вприпрыжку выбегает из засады и замедляет ход, чтобы хорошенько прицелиться в большого оленя-самца, мчащегося меж кедров. И почти сразу пуля вылетает из ствола, вздымая пыль вокруг самца. Я выхожу из укрытия вслед за папой и укладываю оленя со второго выстрела, когда он уже начал подниматься в гору. И улыбаюсь папе. — Первый раз вижу, чтобы ты промазал, папа. — Глаза уже не те, парень. Не могут удержать прицел. Мушка у моего ружья дрожала, словно пес, который выковыривает косточку из персика. — Говорю тебе, папа, это кактусовое питье, которое делает Сид, старит тебя раньше времени. — Послушай меня, парень, кто пьет это, тот уже постарел раньше времени. Идем и освежуем животное, пока его не облепили мухи. Это происходит ведь не сейчас. Понимаете? Вы ничего не можете поделать с тем, что случилось в прошлом, — вот так. Посмотри сюда, что это… Я слышу, как шепчутся черные ребята. Этот старый дурак Брум сполз со стула и уснул. Это так, вождь Брум, это так. Ты спишь и неподвластен их бедам. Да. Мне больше не холодно. Думаю, я уже почти сделал это. Я ушел туда, где холод не может до меня добраться. Я могу остаться здесь. Я больше не боюсь. Они больше меня не достанут. Только слова долетают, да и они уже едва слышны. Итак… раз уж Билли решил больше не участвовать в дискуссии, может быть, кто-то еще расскажет о своих трудностях? — Правду сказать, мадам, тут кое-что произошло… Это Макмерфи. Он далеко-далеко. Он все еще пытается вытащить ребят из тумана. Почему бы ему не оставить меня в покое? — …Помните ли вы, что мы голосовали день или два назад насчет времени пользования телевизором? Ну так, сегодня пятница, и я думаю, не набрался ли кто-нибудь храбрости, чтобы еще разок обсудить этот вопрос? — Мистер Макмерфи, целью этих собраний является терапевтическое воздействие, это — групповая терапия, и я не уверена, что эти незначительные жалобы… — Да, правильно, мы уже слышали это раньше. Мы с некоторыми ребятами решили… — Минуточку, мистер Макмерфи, позвольте задать группе вопрос: не ощущает ли кто-либо, что мистер Макмерфи слишком активно навязывает некоторым из вас свои личные желания? Я начинаю думать, что многие будут рады, если его переведут в другое отделение. Одно мгновение все молчат. Затем кто-то произносит: — Дайте ему устроить голосование, почему он не может этого сделать? Почему вы хотите отправить его в буйное только за то, что он хочет проголосовать? И почему нельзя смотреть телевизор в другое время? — Ну что ж, мистер Скэнлон, хочу напомнить, что вы в течение трех дней отказывались принимать пищу, пока мы не позволили вам включать телевизор в шесть вместо шести тридцати. — Человеку ведь нужно посмотреть новости, разве не так? О боже, они могли разбомбить Вашингтон, а мы бы целую неделю ничего не знали. — Да? И вы согласны заменить последние новости на бейсбол, где кучка мужчин перебрасываются мячиком? — Мы не можем позволить себе и то и другое, верно? Нет, полагаю, что не можем. Ну что ж, и черт с ним — не думаю, что они собираются бомбить нас на этой неделе. — Дайте ему устроить голосование, мисс Рэтчед. — Очень хорошо. Но я думаю, что это — вполне достаточное свидетельство того, как сильно он расстраивает некоторых из наших пациентов. Что же именно вы предлагаете, мистер Макмерфи? — Предлагаю снова проголосовать за то, чтобы смотреть телевизор после обеда. — Вы уверены, что еще одного голосования будет достаточно? У нас есть более важные дела… — Думаю, что да. Мне просто хочется посмотреть, у кого из этих птичек кишка тонка, а у кого — нет. — Именно такого рода беседы, доктор Спайвей, заставляют меня задуматься что многим нашим пациентам будет спокойнее, если Макмерфи переведут в другое отделение. — Позвольте им проголосовать, почему нет? — Разумеется, мистер Чесвик. Проведем голосование прямо сейчас, перед группой. Как вы полагаете, мистер Макмерфи, будет ли достаточно, если пациенты просто поднимут руки, или вы настаиваете на тайном голосовании? — Я хочу видеть их руки, а также и тех, кто не поднимет руки. — Все, кто за то, чтобы изменить время просмотра телевизора на послеобеденное, прошу поднять руки. Первой поднимается рука самого Макмерфи, я узнаю ее по повязке, которую наложили, когда он порезался, поднимая контрольную панель. А потом я вижу, что и другие руки тоже поднимаются, вынырнув из тумана. Будто большая красная рука Макмерфи ныряет в туман и ловит парней, вытаскивает их за руку, ослепших и моргающих на белый свет. Сначала одного, потом другого, потом третьего. Одного за другим, по линии Острых, выдергивая их из тумана, пока они не встают на ноги — все двадцать. И они поднимаются не только ради того, чтобы смотреть телевизор, но и против Большой Сестры, против ее попыток отправить Макмерфи в буйное отделение, против того, как она с ними говорила и как действовала, против того, как она побеждала и держала их в повиновении долгие годы. Чувствую, насколько все ошеломлены — и пациенты, и персонал. Большая Сестра не понимает, что случилось; вчера, до того как он попытался поднять панель, не набралось бы и четырех-пяти голосующих. Но когда она начинает говорить, ни за что не догадаешься, что она тоже крайне изумлена. — Я насчитала только двадцать голосов, мистер Макмерфи. — Двадцать? Ну и что не так? Нас тут и есть двадцать человек… — Его голос дрогнул, когда он начал осознавать, что она имеет в виду. — Постойте, подождите-ка одну минуточку, леди… — Боюсь, что голосование оказалось недействительным. — Да подождите же одну минутку, черт возьми! — В отделении находится сорок пациентов, мистер Макмерфи. Сорок пациентов, а проголосовало только двадцать. Для того чтобы изменить распорядок отделения, нам нужно большинство голосов. Боюсь, что голосование завершено. Руки по всей комнате идут вниз. Ребята, которые знают, что их поймали на мушку, стараются ускользнуть обратно в безопасную неопределенность тумана. Макмерфи вскочил на ноги: — Ну что ж, будь я последний сукин сын. Здорово вы все повернули. Хотите посчитать голоса всех этих старых глухих тетеревов, которые здесь сидят? — Разве вы не объяснили ему процедуру голосования, доктор? — Боюсь, что «большинство» подразумевает буквальный смысл этого слова, Макмерфи. Она права, она права. — Большинство, мистер Макмерфи; это записано в конституции отделения. — И я полагаю, единственный способ изменить конституцию отделения — это получить большинство голосов. Точно. На фоне всего вонючего дерьма, какое я когда-либо видел, это — Бог свидетель — просто повидло! — Мне очень жаль, мистер Макмерфи, но вы можете своими глазами прочесть это в правилах поведения в отделении, если соизволите их прочитать… — Значит, именно так работает ваша дерьмовая демократия. Черт бы побрал, теперь я все понял! — Вы выглядите расстроенным, мистер Макмерфи. Разве он не выглядит расстроенным, доктор? Возьмите это себе на заметку. — Не надо лишнего шума, леди. Когда парню выкручивают яйца, он имеет право кричать. А нам выкрутили яйца на все сто восемьдесят градусов. — Доктор, может быть, учитывая состояние пациента, нам следует сегодня закончить наше собрание пораньше… — Подождите! Минуточку, дайте мне поговорить с парой-тройкой этих старых ребят. — Голосование завершено, мистер Макмерфи. — Разрешите мне поговорить с ними. Он идет через дневную комнату в нашу сторону. Он становится все больше и больше, лицо его начинает краснеть. Он входит в туман и пытается вытащить Ракли на поверхность, потому что Ракли — самый молодой. — Как насчет тебя, старина? Ты хочешь посмотреть финальные игры? Бейсбол? Бейсбольный матч? Просто подними руку… — Трахнуть его жену. — Ну ладно, забудь об этом. А ты, дружище, как насчет тебя? Как там тебя зовут — Эллис? Что ты скажешь, Эллис, насчет того, чтобы посмотреть по телику бейсбольный матч? Просто подними руку… Руки Эллиса прибиты к стене гвоздями и не могут считаться за голос. — Я сказала, что голосование закончено, мистер Макмерфи. Вы просто устраиваете здесь театр одного актера. Он не обращает на нее никакого внимания. Он двигается вдоль линии Хроников. — Ну же, ну же, только один голос с вашей стороны, птички мои, просто поднимите руку. Покажите, что вы все еще это можете. — Я пытаюсь, — говорит Пете и кивает. — Ночь есть… Тихий океан. — Полковник читал по своей руке и не мог отвлекаться на голосование. — Один из вас, ребята, скажите это, крикните вслух! Именно здесь вы подошли к самому краю, разве вы не видите? Мы должны сделать это, иначе нас всех отымели! Может ли кто-нибудь из вас, придурки, понять, о чем я тут вам толкую, понять настолько, чтобы поднять руку? Ты, Габриэль? Джордж? Нет? Ты, Вождь, как насчет тебя? Он стоит передо мной в тумане. Почему бы ему не оставить меня в покое? — Вождь, ты наша последняя надежда. Большая Сестра складывает бумаги; остальные сестры стоят вокруг нее. Наконец она поднимается. — Итак, собрание переносится, — слышу, как она произносит эти слова. — И примерно через час прошу вас собраться в комнате для персонала. Итак, если нам больше не о чем гово… Но уже слишком поздно, чтобы все остановить. Макмерфи в тот день сделал что-то такое, будто сглазил, наворожил своей ручищей, так что мои руки мне не подчиняются. В них нет никакой силы, любой мог это видеть; я сам никогда бы не стал этого делать. Большая Сестра стоит передо мной с открытым ртом и не находит слов, и я понимаю, что попал в беду, но не могу остановить ее. Макмерфи привел в действие спрятанные пружинки, идущие к ней, медленно потянул за них, чтобы вытащить меня из тумана на белый свет, где идет честная игра. Он сделал это, и… Нет. Это неправда. Я поднимаю ее сам. Макмерфи вскрикивает и тащит меня вверх, я стою, а он колотит меня по спине. — Двадцать один! Двадцать один — вместе с голосом Вождя! И, бога ради, если это не большинство, я готов съесть свою шляпу! — Да-а-а, сэ-э-эр! — вопит Чесвик. Остальные Острые столпились вокруг меня. — Собрание окончено, — произносит она. Улыбка все еще на месте, но ее затылок, когда она выходит из дневной комнаты и входит на сестринский пост, стал таким красным и распухшим, словно ее в любую секунду может разорвать на части. Но она не взрывается, во всяком случае не сразу, держится еще целый час. Ее улыбка за стеклом сестринского поста выглядит кривой и фальшивой, такой мы никогда раньше не видели. Она просто сидит. И я вижу, как поднимаются и опускаются ее плечи с каждым вдохом и выдохом. Макмерфи смотрит на часы и говорит, что игра началась. Он у питьевого фонтанчика вместе с другими Острыми на коленях отмывает плинтус. Я подметаю в кладовке для веников — наверное, уже в десятый раз за этот день. Скэнлон и Хардинг таскают полотер туда-сюда по коридору, выписывая свежим воском сияющую восьмерку. Макмерфи снова говорит, что игра уже должна начаться, и встает, бросив тряпку. Больше никто не прекратил работу. Макмерфи проходит мимо окна, из которого она смотрит на него, усмехается, словно знает, что теперь победил ее. Когда он поворачивает голову и подмигивает ей, ее голова слегка дергается. Все продолжают заниматься своими делами, но украдкой следят, как он устанавливает кресло напротив телевизора, поворачивает выключатель и садится. На экране закружилась картинка с попугаем, летающим над бейсбольным полем и распевающим кровожадные песни. Макмерфи поднимается и прибавляет звук, чтобы перекрыть музыку, доносящуюся из громкоговорителя на потолке, откидывается на спинку кресла, взгромоздив ноги на стул, и закуривает сигарету. Почесал живот и зевнул. — Ух ты! Мужики, все, что мне теперь нужно, — жестянку пива и чего-нибудь остренького. Большая Сестра смотрит на него, лицо покраснело, губы дергаются. На секунду она отводит взгляд и видит, что все ждут ее дальнейших действий — даже черные ребята и маленькие сестрички исподтишка смотрят на все, а тем временем практиканты подтягиваются на собрание персонала — даже им интересно. Она плотно сжала губы, смотрит на спину Макмерфи и ждет, пока закончится кровожадная песня. Потом она поднимается и подходит к стальной двери, где расположены электрические щитки, дергает рубильник, и картинка в телевизоре гаснет. Ничего не осталось на экране, кроме крошечного глазка, пятнышка света, направленного прямо на Макмерфи. Этот глазок ни капельки его не расстроил. Сказать по правде, он даже не двинулся, он ничем не показывает, что картинка исчезла; берет сигарету в зубы и натягивает кепку на свои рыжие кудри так, что ему приходится откинуть голову назад, чтобы что-то видеть из-под козырька. Так он и сидит, со скрещенными за головой руками, заброшенными на спинку стула ногами, дымящаяся сигарета торчит из-под козырька кепки — сидит и смотрит на экран телика. Большая Сестра терпела это сколько могла; потом она подходит к двери сестринского поста и кричит, чтобы он помог другим с уборкой. Он не обращает на него никакого внимания. — Я сказала, мистер Макмерфи, что в эти часы нужно работать. — Ее голос такой тугой и писклявый, словно электрическая пила вгрызается в ствол вековой сосны. — Мистер Макмерфи, я вас предупреждаю! Все остановились, никто уже ничего не делает. Она осматривается, а потом делает шаг от сестринского поста в сторону Макмерфи. — Вы обязаны, вы понимаете. Вы… под моей юрисдикцией… моей и персонала. — Она поднимает указательный палец, красно-оранжевые ногти огнем горят на ее руке. — Под моей юрисдикцией и контролем… Хардинг остановил полотер. Он бросает его в коридоре, берет стул, ставит его рядом со стулом Макмерфи и садится. И тоже зажигает сигарету. — Мистер Хардинг! Вернитесь к своим обязанностям! Голос звучит так, словно она вбивает гвоздь, и это кажется мне таким забавным, я едва не рассмеялся. — Мистер Хардинг! А потом подходит Чесвик и тоже приносит себе стул, а потом подходит Билли Биббит, а за ними Скэнлон, Фредериксон, Сефелт, а потом и мы все бросаем швабры, веники, тряпки и приносим себе стулья. — Прекратите это. Прекратите! И вот мы сидим перед погасшим телевизором, вглядываясь в серый экран, будто на самом деле смотрим бейсбольный матч, а она машет руками и пронзительно кричит у нас за спиной. Если бы кто-нибудь вошел и увидел, как взрослые мужики сидят перед выключенным телевизором, а пятидесятилетняя женщина их наставляет и пронзительно вопит у них за спиной что-то про дисциплину, порядок, наказание, он бы подумал, что тут все до одного — полные психи. Часть вторая Краем глаза вижу белое эмалевое лицо на сестринском посту, качающееся над столом, вижу, как оно сворачивается и оплывает и как изо всех сил пытается вернуть себе прежнюю форму. Остальные тоже смотрят, хотя старательно делают вид, что ничего не происходит. Вперили взгляд в пустой телеэкран, но любой мог бы заметить, что они исподтишка бросают взгляды на Большую Сестру, сидящую за стеклом, так же как и я сам. В первый раз за все время она оказалась по ту сторону стекла и теперь может испытать на себе, каково это — находиться под присмотром, когда ты больше всего на свете желаешь одного: завесить лицо зеленой занавеской, отгородить его ото всех этих глаз, от которых не можешь скрыться. Практиканты, черные ребята и маленькие сестрички тоже смотрят на нее, ожидая, когда она пойдет на совещание, которое сама же и созвала, и что будет делать теперь, когда стало ясно, что она может вот-вот потерять контроль над больными. Она знает, что они все наблюдают за ней, но не двинулась с места. Она остается на месте даже тогда, когда они начинают протискиваться в комнату для персонала без нее. Замечаю, что вся машинерия утихла, словно и она ждала от нее какого-то движения. Тумана больше нет — нигде. Неожиданно вспоминаю, что должен убрать комнату для персонала. Я всегда убираюсь во время совещаний, которые они там устраивают, и делаю это долгие годы. Но сейчас я слишком напуган, чтобы встать со стула. Мне разрешали убирать комнату, потому что считали глухим, но сегодня они видели, как я поднял руку по просьбе Макмерфи. Догадались ли они, что я слышал их все эти годы, подслушивал секреты, предназначенные только для их ушей? И что они сделают со мной, если догадаются об этом? И все же я должен быть там. Если меня там не будет, они окончательно убедятся, что я слышу, и опередят меня. Они подумают: его здесь нет, он не убирается, разве это не доказывает главного? Совершенно очевидно, что нам следует предпринять… Я представил, какой опасности мы себя подвергли, когда Макмерфи вытащил нас из тумана. Рядом — черный парень, стоит у двери, прислонившись к стене, руки сложены, розовый язык острым кончиком ходит туда-сюда, облизывая губы, смотрит, как мы сидим перед теликом. Глаза бегают туда-сюда, как и язык, остановились на мне, и я вижу, как его кожаные веки чуть-чуть приподнялись. Он смотрит на меня долго-долго, думаю, размышляет, как я вел себя на собрании группы. Затем он отделяется от стены, идет в кладовку и приносит ведро с мыльной водой, поднимает мои руки и вешает на них ведро с губкой, словно подвешивает чайник в каминном отверстии. — Пора идти, Вождь, — говорит он. — Вставай и приступай к своим обязанностям. Я не двигаюсь. Ведро качается у меня на руке. Делаю вид, что не услышал. Он пытается обмануть меня. Снова просит меня встать, и, когда я не двигаюсь, он закатывает глаза к потолку, вздыхает, потом наклоняется и берет меня за воротник, слегка тянет, и я встаю. Он сует губку мне в карман и показывает в коридор, где находится комната для персонала, и я иду. Пока я иду по коридору с ведром, прямой словно свечка, Большая Сестра обгоняет меня, как всегда спокойная и решительная, и открывает дверь. Это заставляет меня задуматься. Стою один в коридоре и замечаю, как чисто вокруг — нигде никакого тумана. Остался только холодок там, где прошла Большая Сестра, и белые трубки в потолке, вокруг которых циркулирует морозный свет, — словно бруски морозного льда, как спирали морозилки в холодильнике, доработавшиеся до того, что побелели от инея. Трубки тянутся в конец коридора к двери в комнату персонала, куда направилась Большая Сестра, — тяжелой стальной, такой же, как дверь в шок-шоп в главном корпусе. Отличие состоит лишь в том, что на этой выдавлен номер, да еще у нее имеется маленькое стеклянное окошечко, чтобы персонал мог увидеть, кто стучится. Когда я подхожу ближе, вижу, что из окошка просачивается зеленый свет, горький, словно желчь. Там вот-вот начнется совещание персонала, поэтому зеленая желчь и сочится оттуда. Когда пройдет первая половина совещания, она будет там повсюду: на стенах и на окнах, и мне придется собирать ее губкой и выжимать в ведро, а потом губку промывать под краном в уборной. Убираться в комнате для персонала всегда неприятно. Какие вещи мне приходится убирать во время этих совещаний! Ужасные вещи. Яды, которые просачиваются через поры кожи, и кислота в воздухе, достаточно крепкая для того, чтобы растворить в ней человека. Я это видел. Я был на таких совещаниях, когда ножки столов деформировались и кривились, стулья завязывались узлами и стены скрежетали, наезжая одна на другую, до тех пор, пока не выдавливали тебя, словно пот, прочь из комнаты. Я бывал на совещаниях, на которых они говорили и говорили о каком-нибудь пациенте, до тех пор, пока он не материализовывался перед ними во плоти, без одежды, на кофейном столике: уязвимый, открытый любому дьявольски жестокому замечанию, которые они отпускали; мешали с грязью, так что от него оставалась бесформенная кучка. Именно поэтому я нужен им на этих совещаниях, потому что кто-то же должен за ними убирать, тот, в ком они могут быть уверены, что он не способен вынести ни словечка за дверь этой комнаты. Я пробыл здесь так долго, оттирая, выметая и надраивая полы в этой комнате и в предыдущей, деревянной, которая была в другом здании, что персонал, обычно не замечает меня; они смотрят сквозь меня, как будто меня там и нет, — они хватились бы в единственном случае: если бы по комнате перестали перемещаться ведро с водой и губка. Но на этот раз, когда я стучу в дверь, Большая Сестра выглядывает в окошечко, смотрит на меня невидящим, мертвым взглядом и не открывает дольше обычного. Ее лицо приняло нормальную форму, и мне кажется, что она сильна, как всегда. Все остальные сидят, продолжая размешивать сахар в чашках с кофе и стреляя друг у друга сигареты, как делали это до совещания, но в воздухе висит напряжение. Сначала я подумал, что это из-за меня. А потом замечаю, что Большая Сестра даже не присела, даже не побеспокоилась, чтобы сделать себе чашку кофе. Она позволяет мне проскользнуть в дверь и снова пронзает меня взглядом, когда я прохожу мимо нее, закрывает за мной дверь, запирает ее, поворачивается и еще некоторое время с подозрением смотрит на меня. Она не выглядит взбудораженной, вид у нее невозмутимый. По-видимому, она спрашивает себя теперь: как это мистер Бромден услышал, когда Макмерфи попросил его поднять руку на том голосовании? Она думает, как же это он догадался положить на пол швабру и усесться вместе с Острыми перед телевизором? Ни один из Хроников такого не сделал. Она размышляет, не пришло ли время провести Вождю Бромдену кое-какую проверку. Я повернулся к ней спиной и забился в угол со своей губкой. Поднимаю губку над головой, чтобы все в комнате могли видеть, что она покрыта зеленой желчью и как усердно я тружусь; затем наклоняюсь и принимаюсь тереть изо всех сил, тереть, как никогда. Но как бы усердно я ни трудился, как бы ни пытался показать, что не обращаю внимания на Большую Сестру, все равно чувствую, как она стоит у двери и сверлит взглядом мой череп — и будет стоять так, пока я не сдамся и не закричу, и расскажу им все, если она не отведет от меня глаз. И тут она осознает, что на нее саму смотрит весь персонал. Они, так же как она, размышляют обо мне, гадают, что она намерена предпринять в отношении этого рыжеволосого парня. Они внимательно следят за ней, прикидывая, что она о нем скажет, и им дела нет до какого-то глупого индейца, стоящего в углу на четвереньках. Они ждут ее реакции, и она перестает смотреть на меня, проходит вперед и наливает себе чашку кофе, усаживается и размешивает сахар так аккуратно, что ложечка даже не касается чашки. Первым нарушает молчание доктор: — Итак, коллеги, можем ли мы перейти к делу? Он улыбается, глядя, как практиканты пьют кофе. Он старается не смотреть на Большую Сестру. Она сидит так спокойно, что это заставляет его нервничать и суетиться. Он хватает очки и цепляет их на нос, чтобы посмотреть на часы, потом продолжает вертеть их в руках все время, пока говорит. — Уже четвертый час. Мы начинаем сегодня поздно. Итак, мисс Рэтчед, как большинству из нас известно, называет это «собраться вместе». Она позвонила мне перед началом собрания терапевтического общества и сообщила, что, по ее мнению, Макмерфи является зачинщиком всех беспорядков в отделении. Может быть, это было интуитивное предвидение, учитывая то, что произошло несколько минут назад, как вы думаете? Он перестает вертеть очки и теперь сидит улыбаясь и барабанит маленькими розовыми пальчиками по тыльной стороне ладони другой руки, ожидая ответа. Обычно после такого вступления она берет руководство совещанием на себя, но сейчас она не сказала ни слова. — Сегодняшний день показал, — продолжает доктор, — что теперь никто не станет утверждать, что мы имеем дело с ординарным человеком. Нет, разумеется, нет. И он является причиной нарушения спокойствия, это — очевидно. Итак… да… как я понимаю, итог сегодняшней дискуссии — решить, какой тактики придерживаться в отношении этого пациента. Я верю, что сестра собрала нас на эту встречу — поправьте меня, если я ошибаюсь, мисс Рэтчед, — чтобы обсудить ситуацию, так сказать, при закрытых дверях и выработать единое мнение о том, что же нам делать с мистером Макмерфи? Он бросает на нее умоляющий взгляд, но она по-прежнему молчит. Она поднимает лицо к потолку, делая вид, что не слышала ни — одного слова из того, что он сказал. Доктор поворачивается к практикантам, сидящим напротив: сидят, одинаково скрестив ноги, и у всех на коленях чашки с кофе. — Я понимаю, коллеги, — говорит доктор, — что у вас не было достаточно времени, чтобы поставить пациенту соответствующий диагноз, но вы имели возможность наблюдать за его действиями. Что вы думаете? Они вскидывают головы. Умно, ничего не скажешь, он тоже выставил их на ковер. Переводят глаза на Большую Сестру. Каким-то образом за несколько коротких минут она обрела свою былую власть. Только что сидела, улыбаясь в потолок и не произнося ни слова, и вдруг снова обрела надо всем контроль, дала каждому понять, что является силой, с которой следует считаться. Если эти мальчишки не станут играть по ее правилам, они рискуют закончить ординаторскую карьеру в Портленде, в больнице для алкоголиков. Они начинают понемногу суетиться — так же как и доктор. — Он и в самом деле оказывает некоторое негативное влияние, это так. — Первый из мальчишек сыграл в защиту. Они отхлебнули кофе и призадумались. Следующий мальчишка произносит: — И он может представлять собой определенную опасность. — Это правда, — отзывается доктор. Мальчишка думает, что, может быть, нашел ключик к заветной шкатулке, и потому продолжает. — Немалую опасность, это факт, — говорит он и слегка двигается вперед на стуле. — Не забывайте, что этот человек совершал акты насилия с целью избежать пребывания в трудовой колонии и обеспечить себя относительной роскошью и комфортом в этой больнице. — Он планировал акты насилия, — говорит первый мальчишка. Третий бормочет: — Разумеется, сама природа подобных планов свидетельствует, что он — просто хитрый изощренный преступник, а никакой не душевнобольной. Он оглядывается, чтобы увидеть ее реакцию, но она сидит с безразличным видом, будто не слышит его. Остальные уставились на него, словно он сказал нечто ужасное. Он понял, что перешагнул дозволенную черту, и пытается свести дело к шутке, хихикая и поспешно добавляя: — Вы знаете, как «тот, кто шагает не в ногу, возможно, слышит другой барабан»… Но — слишком поздно. Первый из практикантов ставит чашку с кофе, достает из кармана трубку размером с кулак и поворачивается к говорившему: — Честно говоря, Алвин, я в тебе разочаровался. Даже если человек не читал его историю болезни, ему вполне достаточно обратить внимание на его поведение в отделении, чтобы понять, насколько абсурдным является подобное предположение. Этот человек не только очень болен, но я даже полагаю, что он, без сомнения, потенциально опасен. Видимо, это и подозревала мисс Рэтчед, когда собирала нас. Разве ты не распознаешь архетипа психопата? Никогда не встречал более ясной картины. Этот человек — Наполеон, Чингисхан, Аттила. Еще один вступает в игру. Припомнил, как сестра упоминала буйное отделение. — Роберт прав, Алвин. Разве ты не видел, как вел себя сегодня этот человек? Когда один из его планов провалился, он чуть было не полез в драку. Расскажите нам, доктор Спайвей, что написано в его истории насчет насилия? — Отмечено пренебрежение к дисциплине и власти, — говорит доктор. — Верно. История его болезни показывает, Алвин, что он раньше и теперь проявляет враждебность к людям, обладающим властью и авторитетом, — в школе, на военной службе, в тюрьме! И я думаю, что его демонстративное поведение свидетельствует о том, чего нам следует ожидать от него в будущем. — Он умолк и нахмурился, потом, раскрутив трубку, бросил косой взгляд сквозь желтое облако дыма на Большую Сестру; видимо, он принял ее молчание за знак согласия. Продолжил с большим энтузиазмом и уверенностью: — Остановись на минуту и представь себе, Алвин, - говорит он, и его слова, смешанные с дымом, звучат мягко, — представь себе, что бы случилось, окажись мы один на один с Макмерфи на индивидуальной терапии. Представь, что ты приближаешься к весьма болезненному терапевтическому прорыву, а он в это время решает, что уже получил все, что хотел, — как он это назовет? — «чертова привычка лезть человеку в душу»! Ты станешь говорить ему, что он не должен проявлять враждебность, а он ответит «к чертям все это», ты попросишь его успокоиться — конечно же властным голосом, — и тут эти двести десять психопатических ирландских фунтов, и тебя от них отделяет только терапевтический стол. Готов ли ты или любой из нас, если уж говорить прямо, к тому, чтобы иметь дело с Макмерфи в подобные минуты? — Он сует свою десятидюймовую трубку в угол рта, обхватывает руками колени и ждет. В эту минуту каждый думает о толстых красных руках Макмерфи, его покрытых шрамами ладонях и о том, как его голова возвышается над больничной футболкой, словно ржавый клин. Практикант по имени Алвин от этих мыслей бледнеет, будто желтый табачный дым, которым дышал на него приятель, выкрасил его лицо. — Вы полагаете, что разумнее, — спрашивает доктор, — перевести его в буйное? — Полагаю, это будет, как минимум, безопасно, — отвечает парень с трубкой, закрывая глаза. — Боюсь, что должен отказаться от своего предложения и согласиться с Робертом, — говорит им Алвин, хотя бы ради собственной безопасности. Они смеются. Наконец все немного расслабились, уверенные, что они выработали план, который ей по душе. Все они делают по глотку кофе, кроме того парня с трубкой, а он слишком занят, потому что трубка у него то и дело гаснет и он все время раздувает ее, изводя массу спичек, пыхтя и шлепая губами. В конце концов он раскуривает трубку и говорит не без гордости: — Да, боюсь, что старине Макмерфи светит буйное отделение. Знаете, что я подметил, наблюдая за ним эти несколько дней? — Шизофреническая реакция? — спрашивает Алвин. Трубка качает головой. — Латентная гомосексуальность с реактивной конституцией? — спрашивает третий парень. Трубка опять качает головой и закрывает глаза. — Нет, — говорит он и улыбается на всю комнату. — Негативный эдипов. Все хором поздравляют его. — Да, я полагаю, что на это указывает многое, — произносит он. — Но каким бы ни был окончательный диагноз, мы должны помнить об одном: мы имеем дело с неординарной личностью. — Вы очень и очень ошибаетесь, мистер Гидеон. Это — Большая Сестра. Все головы дернулись в ее сторону — и моя тоже, но я за собой следил и скрыл движение, прикинувшись, что пытаюсь соскрести пятнышко, которое только что обнаружил на стене. Все смущены и сбиты с толку. Думали, что предлагают именно то, чего она сама хочет, ради чего она сама же и собрала их. И я тоже так думал. Я видел, как она подводила всех к мысли, что Макмерфи следует отправить в буйное, но она делала это только потому, что оставался шанс, что они насадят его на вертел и начнут поджаривать; но теперь, когда она получила этого норовистого бычка, который бодался и бросал вызов ей и всему персоналу, парня, про которого было ясно только одно: он покинет отделение раньше, чем наступит вечер, она сказала «нет». — Нет, я не согласна. Не совсем. — Она улыбается им. — Я не согласна, что его следует отправить в буйное, поскольку это будет самый легкий путь, самый простой способ — переложить проблему на плечи другого отделения, и я не согласна, что он является неординарным, чем-то вроде суперпсихопата. Она ждет, но никто не торопится высказать свое несогласие. В первый раз за все время она делает глоток кофе — на чашке остается краснооранжевый отпечаток. Я смотрю на край чашки, потрясенный; она не может красить губы помадой такого цвета. Этот цвет на ободке кружки — цвет раскаленной печи, а ее губы просто тлеют, словно угли. — Должна признать, что, когда я начала осознавать, что Макмерфи представляет собой разрушительную силу, моей первой мыслью было отправить его в буйное. Но теперь, я полагаю, уже слишком поздно. Разве это исправит тот вред, который он нанес нашему отделению? Не думаю. Особенно после того, что произошло сегодня. Я полагаю, что перевод его в буйное — это именно то, чего ожидают пациенты. Он станет для них мучеником. Они хотят видеть в этом человеке ни больше ни меньше — как подчеркнули вы, мистер Гидеон, — «неординарную личность». — Она делает еще один глоток и ставит чашку на стол; звук такой, словно прошуршал гравий; все молчат, выпрямившись на стульях. — В нем нет ничего экстраординарного. Он — просто мужчина, и ничего больше, и является средоточием страхов, малодушия, робости, которые свойственны любому человеку. Дадим ему еще несколько дней, и мы получим этому подтверждение. И не только мы, но и все остальные пациенты. Если оставим его в отделении, вскоре увидим — в этом я убеждена, — как его наглость пойдет на убыль, его доморощенное бунтарство истощится и сойдет на нет, и… — она улыбнулась, как будто это было известно только ей одной, — наш рыжеволосый герой сам превратит себя в нечто, не вызывающее уважение: хвастливое и напыщенное существо, которое забирается на трибуну и созывает последователей, как это вечно делает мистер Чесвик, и который мгновенно отступает, как только возникает хоть какая-то опасность для него лично. — Пациент Макмерфи, — мальчишка с трубкой пытается защитить свои позиции, не упасть в их глазах, — не кажется мне трусом. Я ожидал, что она разъярится, но нет, она просто смотрит на него снисходительным взглядом, который означает «поживем — увидим», и говорит: — Я не сказала, что мы имеем дело именно с трусом, мистер Гидеон. Нет. Просто он любит одного человека. Будучи психопатом, он слишком любит мистера Рэндла Патрика и не станет зря подвергать его опасности. — Она одарила парня такой улыбкой, что на этот раз он вытащил трубку изо рта и забыл о ней. — Если мы немного подождем, наш герой — как вы говорили у себя в колледже? — сдаст свои позиции. Так? — Но это может занять не одну неделю, — начинает было мальчишка. — И они у нас есть, — отвечает Большая Сестра. Она встает довольная собой. Пожалуй, такой я ее не видел с тех пор, как неделю назад Макмерфи потревожил своим появлением ее покой. — У нас есть недели, и месяцы, и даже годы, если потребуется. Не забывайте, что Макмерфи — осужденный. И сколько времени он проведет в клинике — зависит от нас. А теперь, если на повестке дня больше ничего нет… * * * То, как уверенно себя чувствовала Большая Сестра на совещании персонала, беспокоило меня некоторое время, но для Макмерфи это не имело особых последствий. Все выходные и всю следующую неделю он так же грубил ей и ее черным ребятам, и пациентам это нравилось. Он доводил Большую Сестру, как и обещал, что, впрочем, не мешало ему вести себя как обычно, слоняясь туда-сюда по коридору, насмехаясь над черными ребятами, раздражая весь персонал, — один раз он дошел даже до того, что подошел к Большой Сестре и прямо в коридоре спросил, не откажется ли она сообщить ему, каков конкретный — в дюймах — размер ее большой груди, которую она все время безуспешно пытается скрыть от окружающих. Она прошла мимо него, словно и не расслышала вопроса, проигнорировала его, как когда-то решила игнорировать саму природу, наградившую ее этими выдающимися символами женственности, держась так, словно она выше всего этого, — выше Макмерфи, выше секса, выше всего, что имеет отношение к плоти и к плотской слабости. Когда она вывесила на доске объявлений список назначений и Макмерфи прочитал, что назначен дежурным по уборной, он отправился в ее кабинет, постучал в стеклянное окно, и лично поблагодарил за оказанную ему честь, и сообщил, что всякий раз, вытирая шваброй мочу, будет вспоминать о ней. Она ответила, что в этом нет необходимости — просто делайте свою работу, этого будет вполне достаточно, благодарю вас. По большей части он просто проходился щеткой вокруг унитазов, громогласно распевая какую-нибудь песенку, затем плескал хлорку, и на этом уборка заканчивалась. — Достаточно чисто, — сообщал он черному парню, который приходил проверить его работу, считая, что тот справляется с ней подозрительно быстро. — Может быть, для некоторых людей это и недостаточно чисто, но лично я собираюсь в них отливать, а не есть из них ленч. И когда Большая Сестра наконец откликнулась на просьбу черных ребят проверить работу Макмерфи, она принесла с собой маленькое зеркальце и засовывала его за ободок унитаза. Обошла весь туалет, качая головой и повторяя: — Ну, это просто безобразие… безобразие… — у каждого унитаза. Макмерфи скользил рядом с ней, морща нос и повторяя в ответ: — Нет, это — просто унитаз… просто унитаз! Но она и в этот раз не дала вывести себя из равновесия, держала себя в руках. Она использовала то же ужасающее, медленное, терпеливое давление, которое применяла против каждого, а он стоял перед ней и выглядел как мальчишка, свесив голову и топча носком одного башмака носок другого, и говорил: — Я стараюсь и стараюсь, мадам, но боюсь, что мне никогда не удастся стать главным говнюком. Один раз он что-то написал на обрывке бумаги — странные письмена, похожие на иностранный алфавит, — и прилепил его под ободок одного из унитазов куском жвачки. Она подошла к унитазу со своим зеркалом, прочитала отраженную в нем записку, коротко вскрикнув. Но и тут не утратила самообладания. Ее кукольное лицо и кукольная улыбка оставались такими же самоуверенными. Она выпрямилась над унитазом, бросив на него испепеляющий взгляд, и сказала, что его работа заключается в том, чтобы сделать уборную чище, а не грязнее. Хотя на самом деле чистоте стали уделять меньше внимания, чем раньше. Как только наступало послеобеденное время, когда по графику полагалось приступить к уборке, одновременно наступало и время бейсбольных матчей по телевизору, так что все собирались, расставляли стулья перед экраном, и до ужина никто не вставал с места. И не имело никакого значения, что электричество на сестринском посту было отключено и мы не могли видеть ничего, кроме темного экрана. Зато Макмерфи часами развлекал нас, сидел и болтал, рассказывал разные истории, например, как он один раз заработал за месяц тысячу долларов, провернув сомнительную сделку, а потом проиграл все до цента одному канадцу, соревнуясь с ним в метании топора, или как они с приятелем уговорили одного парня прокатиться на быке во время родео в Олбани, завязав глаза повязкой. — Не быку завязать глаза. Я хочу сказать, что парень должен был завязать глаза повязкой. Они сказали парню, что повязка нужна, чтобы голова не закружилась, когда бык начнет крутиться; а потом, когда они завязали ему глаза платком так, что он вообще ничего не мог видеть, посадили его на быка задом наперед. Макмерфи рассказывал эту историю пару раз и каждый раз, вспоминая ее, хлопал себя по бедрам шляпой и хохотал. — В повязке на глазах и задом наперед… И будь я сукин сын, если он не продержался сколько надо и не выиграл кошелек. А я был вторым; если бы бык его сбросил, я оказался бы первым и получил бы хорошенький маленький кошелечек. И я поклялся, что в следующий раз возьму и надену повязку на глаза этому чертову быку. — И он колотил по полу ногами, запрокидывал голову, смеялся, тыча большим пальцем в ребра соседу, пытаясь заставить его тоже рассмеяться. В ту неделю, когда я слышал его раскатистый хохот — будто в отделении на полную мощность включили электродрель — и смотрел, как он чешет живот, потягивается, зевает, откидывается на стуле, чтобы подмигнуть тому, над кем он подшучивает, и все это выходило у него так естественно, как просто дышать, я наконец перестал беспокоиться о возможной опасности со стороны и Большой Сестры и Комбината, стоявшего у нее за спиной. Я думал, что он достаточно силен, чтобы оставаться собой, и что ей никогда не удастся его сломать — так, как она надеется и рассчитывает. Я стал подумывать, что, может быть, он и вправду необыкновенный. Он — то, что он есть. Может быть, именно это и делает его достаточно сильным, потому что он всегда остается самим собой. Все эти годы Комбинат не мог добраться до него; так почему эта чертова Большая Сестра полагает, что ей удастся сделать это в какие-то несколько недель? Он не позволит переделать себя и превратиться в продукцию. А позже, спрятавшись в уборной от черных ребят, я глядел на себя в зеркало и думал, как кому-то удается такая невероятная вещь — оставаться самим собой. В зеркале отражалось мое лицо, темное и жесткое, с крупными высокими скулами — словно щеки под ними были выхвачены топориком, с глазами — черными и жесткими, такими, как у папы и суровых мужественных индейцев, каких вы видите по телевизору, и я подумал: это не я, это — не мое лицо. Я никогда не был самим собой: просто выглядел так, как того хотели люди. Как же Макмерфи удается оставаться самим собой? Я сразу увидел это отличие, как только он вошел сюда в первый раз; я видел в нем больше чем просто громадные ручищи, рыжие бачки, ухмылка под сломанным носом. Он делал вещи, которые никак не вязались с его лицом или руками, например нарисовал картину в трудовой терапии, нарисовал настоящими красками на чистом листе бумаги, где не было ни линий, ни номеров, подсказывающих, где и чем красить, или как он писал письма — красивым, ровным подчерком. Как же мог человек — вроде него — рисовать картины, писать письма или расстраиваться и беспокоиться, а я видел его таким разок, когда письмо вернулось нераспечатанным. Таких вещей можно было бы ожидать от Билли Биббита или от Хардинга. У Хардинга руки будто специально созданы для живописи, хотя он никогда не рисовал. Макмерфи был не таким. Он не позволял своей жизни принять тот или иной оборот, равно как Комбинату перемолоть его и подмять под себя. Я увидел, что многое изменилось. Я решил, что туманная машина сломалась, когда в пятницу на собрании они заставили ее работать сверх своих возможностей, так что теперь она не могла гонять по отделению туман и газ и искажать видимость вещей. В первый раз за многие годы я видел людей без всегдашних черных контуров, а однажды ночью даже сумел разглядеть кое-что за окнами. Как я говорил, раньше почти каждую ночь они привязывали меня к кровати и давали эту таблетку, профессионально вырубали меня и держали до утра в отключке. А если у них что-нибудь разлаживалось с дозой и я просыпался, мои глаза все равно были покрыты коркой, а спальня полна дыма, и провода в стенах работали на полную мощность, изгибаясь и разбрасывая в воздухе смерть и ненависть, — все это было для меня чересчур, так что я совал голову под подушку и пытался уснуть снова. А когда я украдкой высовывался из своего укрытия, то чувствовал запах паленых волос и мяса на раскаленной сковороде. Но этой ночью, через несколько ночей после большого собрания, я проснулся, и в спальне было чисто и тихо; было слышно только дыхание мужчин да как похрипывает сердце за хрупкими ребрами парочки старых Овощей. А так в отделении стояла мертвая тишина. Окна открыли, и воздух в спальне был чистым и с таким привкусом, что у меня закружилась голова и я почувствовал себя немного навеселе. И мне захотелось встать с кровати и что-нибудь сделать. Я выскользнул из-под простыней и прошлепал босиком по холодному кафелю между кроватями. Я чувствовал кафель под ногами и гадал, сколько раз, сколько тысяч раз я водил шваброй по этому кафельному полу и никогда его не чувствовал. Это махание шваброй теперь казалось мне сном, я не мог до конца поверить, что потратил на это столько лет, что все это было со мной. В ту минуту холодный кафель у меня под ногами был единственной реальной вещью, только он один. Я шел между ребятами, возвышавшимися по обе стороны от меня длинными белыми рядами, словно сугробы, стараясь ни на кого не наткнуться, пока не дошел до стены с окнами. Я пошел к окну, где занавеска слегка покачивалась от сквозняка, и прижался лбом к ячейкам проволочной сетки. Проволока была холодная и жесткая, я прижимался к ней то одной щекой, то другой. И вдруг уловил запах ветра. Начинается листопад, думал я, в воздухе стоит запах силоса, похожий на запах неочищенной патоки, чую, будто кто-то жжет дубовые листья, оставляя их тлеть на ночь, потому что они еще слишком зеленые. Начинается листопад, продолжал думать я, листопад, будто это самая странная вещь из всех, что когда-либо случались. Листопад. За окнами совсем недавно была весна, потом — лето и вот уже осень. Глаза мои все еще закрыты. Я закрыл их, когда прижался лицом к сетке, словно боялся выглянуть наружу. Теперь пришлось их открыть. Я выглянул в окно и увидел — в первый раз за все время, — как далеко от города расположена наша больница. Луна висела в небе низко-низко над пастбищами; ее лицо было изрезано шрамами и истерто там, где его пронзали спутанные кроны дубов и земляничных деревьев, поднимавшихся на горизонте. Звезды, которые ближе к луне, — бледные; но, отступая из круга света, управляемого гигантской луной, они становились смелее и ярче. Мне вспомнилась та же картина, когда я лежал, закутанный в одеяла, сотканные бабушкой, чуть в стороне от того места, где папа и другие мужчины сидели после охоты около костра, передавая по кругу кувшинчик с кактусовой водкой. Я смотрел на гигантскую луну, висевшую в небе надо мной, которая заставляла окружающие ее звезды устыдиться себя. Я хотел увидеть, не потускнела ли луна, не засияют ли звезды ярче, пока роса не начала покрывать мои щеки, и мне пришлось натянуть одеяло на голову. Что-то промелькнуло по земле под моим окном — длинная и путаная тень, прыгавшая по траве и скрывшаяся из вида где-то у живой изгороди. Когда тень вернулась и я смог ее разглядеть, оказалось, что это собака, несмышленый, неуклюжий щенок дворняги, ускользнувший из дому, чтобы разобраться, что же происходит на свете с наступлением темноты. Он обнюхивал норы земляных белок, чтобы понять, куда они деваются в такой час. Он совал морду в нору, хватал зубами воздух и ускользающий хвост, перебегал к другой норе. Мокрая трава блестела вокруг него под луной, и, когда он бежал, оставляя за собой след, словно кто-то клал мазки темной краски на голубом сиянии газона. Кидаясь от одной интересной норы к другой, он до такой степени увлекся происходящим, был так очарован всем, окружавшим его, — луной в небе, ветром, полным заманчивых запахов, который действовал на собаку опьяняюще, — что опрокинулся на спину и стал кататься. Он вертелся и крутился, как рыба, спина изогнута, словно лук, живот кверху, а когда наконец вскочил на ноги и встряхнулся, брызги полетели с него в лунном свете, словно серебряная чешуя. Он снова по-быстрому обнюхал все норы, чтобы хорошенько запомнить запах, а потом неожиданно застыл с поднятой лапой, наклонив голову, прислушиваясь. Я тоже прислушался, но не услышал ничего, кроме трепетания оконной занавески. А потом откуда-то издалека до меня донесся едва уловимый гогот. Он приближался. Это канадские гуси отправлялись на юг зимовать. Я вспомнил, как во время охоты полз на животе, стараясь изо всех сил убить гуся, но мне так и не удалось добыть хотя бы одного. Я проследил взглядом за собакой, чтобы разглядеть стаю, но было слишком темно. Гогот становился все ближе и ближе, казалось, что гуси летят прямо над спальней, над моей головой. Они пересекли луну — черное ожерелье, выстроившееся клином вслед за гусем-вожаком. На мгновение он оказался в центре круга, он был больше остальных, черный крест его крыльев раскрывался и складывался, а потом стая птиц пропала из вида, растворившись в черном небе. Я слушал, как стихает их клич, до тех пор, пока все, что я мог расслышать, осталось лишь в моей памяти. А собака их слышала еще долго после меня. Пес все еще стоял с поднятой лапой; когда они пролетали, он не двинулся и не залаял. Но когда и он больше не мог их слышать, бросился в том направлении, куда они скрылись, в сторону шоссе. Я задержал дыхание и мог слышать шлепанье его больших лап по траве, а потом услышал, как взвизгнули тормоза машины. Огни передних фар выхватили подъем и устремили свет вдаль по шоссе. Я смотрел, как машина и собака движутся к одному и тому же участку дороги. Пес был уже рядом с оградой, где кончались земли больницы, когда я вдруг почувствовал, как кто-то проскользнул у меня за спиной. Двое. Я не повернулся, но знал, что это — черный парень по имени Гивер и сестра с родимым пятном и распятием на цепочке. Я услышал, как у меня в голове страх запускает свой мотор. Черный парень взял меня за руку и повернул к себе. — Я его поймал, — сказал он. — Здесь, у окна, слишком холодно, мистер Бромден, — сказала мне сестра. — Не лучше ли вернуться в нашу хорошенькую тепленькую постельку? — Он не слышит, — сказал ей черный парень. — Я его отведу. Он вечно развязывает простыни и бродит вокруг. Я двинулся, и она тут же отступила на шаг и сказала черному парню: — Да, пожалуйста, сделайте это. Она теребит цепочку на шее. Дома она запиралась в ванной — подальше от чужих глаз, снимала с себя одежду и терла распятием грязное пятно, бегущее от уголка рта тонкой линией вниз, через плечи и грудь. Она терла и терла, и взывала к Деве Марии, и просила ее совершить чудо очищения, но пятно остается. Она смотрела в зеркало, но пятно становилось еще темнее. В конце концов она брала проволочную щетку, которой обычно сдирают краску, и старалась соскоблить пятно, надевала ночную рубашку на ободранную до крови кожу и заползала в постель. Но в ней было слишком много всякой дряни. И когда она спала, это поднималось из горла, проникало в рот, просачивалось через уголок рта, словно лиловая слюна, и спускалось вниз по горлу, разливаясь по телу. Утром она видела, что снова запачкана, и почему-то убеждала себя, что это идет не изнутри. Как такое возможно? У доброй католички? И считала, что это из-за того, что ей приходится ночами работать в отделении с такими, как я. Это все — наша вина, и она намеревалась отплатить нам, даже если это будет последним, что она сделает в жизни. Хочу, чтобы Макмерфи проснулся и помог мне. — Привяжите его к кровати, мистер Гивер, а я приготовлю лекарство. * * * На групповых собраниях обычно молчали, но теперь все изменилось, и то, невысказанное давным-давно, теперь выплывало на свет. Макмерфи понемногу возвращал их к жизни, ребята позволяли себе обсуждать все, что им не нравилось в отделении. — Почему спальни закрывают по выходным? — спрашивал Чесвик или кто-нибудь еще. — Разве человек в выходной не может себе позволить отдохнуть? — Да, мисс Рэтчед, — повторял Макмерфи. — Почему? — Если оставлять спальни открытыми, и это нам известно из прошлого опыта, вы после завтрака снова ляжете спать. — А это что, смертный грех? Я хочу сказать, что нормальные люди обычно по выходным спят подольше. — Вы, дорогие мои, находитесь в этой больнице, — обычно отвечала она, повторяя одно и то же по сотне раз, — потому что доказали свою неспособность приладиться к обществу. Мы с доктором полагаем, что каждая минута, проведенная в обществе других, с некоторыми исключениями, разумеется, является терапией, тогда как каждая минута, проведенная в одиночестве, только усиливает вашу изоляцию. — Вот почему нужно собрать, как минимум, восемь ребят для того, чтобы их отвели из отделения на трудотерапию, психотерапию или на какую-нибудь физиотерапию? — Это верно. — Вы хотите сказать, что это болезнь — желание побыть в одиночестве? — Я этого не говорила… — Вы хотите сказать, что, если я отправляюсь в уборную, чтобы справить нужду, я должен взять с собой, как минимум, семерых приятелей, чтобы они удержали меня от размышлений на унитазе? Пока она нашлась, что на это ответить, Чесвик вскочил на ноги и крикнул ей: — Да, именно это вы и имели в виду? А другие Острые, сидя кружком, как это и полагается на собрании, повторяли: — Да-да, она это имела в виду? Ей приходилось ждать, покуда они утихнут и на собрании снова установится тишина, а потом спокойно говорила: — Если вы успокоитесь и будете вести себя как взрослые люди, а не как группа мальчишек на детской площадке, мы спросим доктора, не считает ли он разумным внести определенные изменения в распорядок отделения. Доктор? Все прекрасно знали, какой ответ даст доктор, и, прежде чем он успевал отозваться, Чесвик выкрикивает следующую жалобу: — Так как насчет сигарет, мисс Рэтчед? — Да, как насчет этого, — ворчали Острые. Макмерфи поворачивался к доктору и задавал вопрос ему, прежде чем Большая Сестра успевала найтись с ответом. — Да, док, как насчет сигарет? Какое она имеет право держать сигареты — наши сигареты — сложенными в кучку у себя в столе, как будто она их законный владелец, и выдавать нам по пачке тогда, когда ей заблагорассудится. Меня не слишком увлекает идея купить пачку сигарет и потом ждать, чтобы кто-то мне сказал, когда я могу их покурить. Доктор наклонял голову, чтобы взглянуть на сестру через очки. Он не слышал, что она забирает лишние сигареты, чтобы прекратить азартные игры. — Так что насчет этих сигарет, мисс Рэтчед? Я не могу поверить тому, что слышу… — Я полагаю, доктор, что три или четыре, а иной раз и пять пачек сигарет в день — это намного больше того, что может выкурить мужчина. Но похоже, что так и происходило на прошлой неделе — после прибытия мистера Макмерфи, — и именно поэтому я подумала, что будет лучше взять пачки, которые они приобрели в буфете, и выдавать каждому только по пачке в день. Макмерфи наклонился и громко прошептал Чесвику: — Подскажи ей решение насчет походов к унитазу; парень не только должен брать с собой в уборную семерых приятелей, но его посещения также ограничиваются двумя подходами в день и только тогда, когда она скажет. — Он откинулся назад на стуле и рассмеялся так громко, что примерно минуту никто ничего не мог расслышать. Макмерфи был зачинщиком этих перебранок и, думаю, сам удивлялся тому, что не испытывает больших притеснений со стороны персонала, что Большая Сестра делала ему замечания не чаще обычного. — Я думал, что старая индейка окажется пожестче, — сказал он как-то Хардингу после одного из собраний. — Чтобы приструнить ее, нужно было разок хорошенько ее осадить. Плохо лишь то, — тут он нахмурился, — что она ведет себя словно все козырные карты у нее, за этими белыми манжетами. И он продолжал веселиться вплоть до среды следующей недели. Тогда-то он узнал, почему Большая Сестра была так в себе уверена. В среду они собирают всех, у кого нет каких-нибудь гнойников или заразы, и ведут в плавательный бассейн, хотим мы этого или нет. Когда в отделении был туман, я обычно прятался в нем, чтобы не идти. Бассейн всегда меня пугал; я боялся, что шагну — и пойду ко дну, а там меня всосет в водосток и смоет в море. Когда я был мальчишкой, в Колумбии, воды совсем не боялся. Ходил над водопадом, как и все другие мужчины, карабкался по камням, а вода — зеленая и белая — бурлила вокруг меня, и в тумане плясали радуги, и у меня даже не было сапожных гвоздей, как у других мужчин. Но когда я увидел, как мой папа начал бояться многих вещей, тоже стал бояться и дошел до того, что не мог плавать даже в мелком водоеме. Мы вышли из раздевалки, бассейн серебрился и переливался перед нами и был полон обнаженных мужчин; крики и вопли поднимались к высокому потолку, как это всегда бывает в закрытых бассейнах. Черные ребята загнали нас в воду. Вода была теплая, но я не хотел отрываться от бортика (черные ребята ходили по краю с длинными бамбуковыми шестами и сталкивали тебя оттуда, где ты ухитрился ухватиться), так что я держался поближе к Макмерфи, поскольку знал, что они не станут гнать его на глубину, если он не захочет. Он разговаривал со спасателем, а я стоял в паре футах в стороне. Макмерфи, должно быть, находился над углублением, потому что ему приходилось грести, а я доставал ногами до дна. Спасатель стоял на краю бассейна со свистком; на нем была футболка с написанным на ней номером отделения. Они с Макмерфи обсуждали разницу между больницей и тюрьмой, и Макмерфи говорил, насколько больница все-таки лучше. Спасатель не был в этом так уверен. Я слышал, как он говорил Макмерфи, что, если тебя определили сюда, это вовсе не то, как если бы тебя посадили. — Когда сажают в тюрьму, ты знаешь свой срок и день, когда тебя освободят вчистую, — сказал он. Макмерфи перестал шлепать по воде и брызгаться. Он медленно подплыл к краю бассейна и, уцепившись за бортик, посмотрел на спасателя. — A если тебя определили? — спросил он после паузы. Спасатель пожал плечами, поиграв мускулами, и подергал свисток на шее. Это был старый профессиональный футболист со следами от зажимов на лбу. Всякий раз, когда его выпускали из отделения, к его глазам и губам поступал сигнал, и он видел всех под номерами и бил пенальти, промахивался и попадал по какой-нибудь идущей мимо медсестре, врезая ей плечом по почкам, чтобы дать время полузащитнику проскочить в образовавшуюся брешь. Именно поэтому его и держали в буйном; когда он не был спасателем, он в любую минуту мог выкинуть что-нибудь подобное. Он снова пожал плечами в ответ на вопрос Макмерфи, потом огляделся, чтобы посмотреть, нет ли поблизости черных ребят, и опустился на колени поближе к краю бассейна. Показал Макмерфи руку: — Видишь гипс? Макмерфи посмотрел на его огромную руку: — У тебя на руке нет гипса, приятель. Спасатель только ухмыльнулся: — Понимаешь, на ней — гипс, потому что я заработал серьезный перелом в прошлой игре с коричневыми. Я не могу вернуться в команду, пока перелом не срастется и я не пройду комиссию. Медсестра в моем отделении говорит, что она тайком лечит мне руку. Да, парень, она говорит, что, если я не буду ее напрягать и все такое, она провернет дело с комиссией, и я смогу вернуться в футбольный клуб. Он постучал костяшками пальцев по мокрому кафелю и перешел в позицию «на три точки», чтобы проверить, как поведет себя рука. Макмерфи с минуту смотрел на него, а потом спросил, когда они ему скажут, что рука здорова и он может покинуть больницу. Спасатель медленно поднялся и потер руку. Похоже, вопрос Макмерфи его больно задел. — Меня сюда определили, — сказал он. — Если бы это от меня зависело, меня бы здесь уже не было. Может быть, я и не могу «играть первую скрипку» со сломанной рукой, но мог бы складывать полотенца, разве нет? Я мог бы делать что-нибудь. Эта медсестра из моего отделения, она все время говорит доктору, что я еще не готов. Даже для того, чтобы складывать полотенца в этой убогой старой раздевалке. Он повернулся и зашагал к своему спасательскому стулу, вскарабкался на него по лесенке, как подвыпившая горилла, и уставился на нас сверху, выпятив нижнюю губу. — Меня взяли за пьянку и нарушение порядка, и я здесь уже восемь лет и восемь месяцев, — сказал он. Макмерфи оттолкнулся от края бассейна, улегся на воду и принялся это обдумывать. Его срок равнялся шести месяцам, два месяца принудительных работ в исправительной колонии, осталось еще четыре — еще четыре месяца он готов был провести в заключении, где угодно. В этом сумасшедшем доме он уже почти месяц, и это намного лучше, чем в исправительной колонии: здесь хорошие кровати, апельсиновый сок на завтрак, но не настолько лучше, чтобы провести здесь еще пару лет. Он подплыл к ступеням в мелкой части бассейна и просидел там остаток времени, теребя клок шерсти на груди и хмурясь. Я смотрел, как он сидит один и хмурится, вдруг вспомнил, что Большая Сестра сказала на собрании, и испугался. Дали свисток, чтобы мы выходили из бассейна, и мы пошли, толкаясь, в раздевалку. Нам встретилось другое отделение, которое пришло в плавательный бассейн в назначенное ему время, а в душе в ножной ванне, через которую все должны пройти, лежал парень из их отделения. У него была большая розовая голова, как губка, раздутые бока и кривые ноги. Он лежал в ножной ванне, издавая звуки, словно сонный тюлень. Чесвик и Хардинг помогли ему встать, но он тут же лег обратно. Его голова, словно поплавок, качалась в дезинфицирующей жидкости. Макмерфи смотрел, как они снова пытаются поставить его на ноги. — Кто он такой, дьявол его побери? — спросил он. — У него гидроцефалия, — ответил ему Хардинг. — Что-то вроде недостатка лимфообмена, я полагаю. Голова наполняется жидкостью. Помоги нам поднять его. Они выпустили парня из рук, и он снова улегся в ножную ванну; выражение его лица было терпеливым, беспомощным и упрямым; он пускал слюни и выдувал пузыри в белой, похожей на молоко воде. Хардинг опять попросил Макмерфи помочь им, и они с Чесвиком снова склонились над парнем. Макмерфи оттолкнул их и, перешагнув через парня, прошел в душ. — Оставьте его, — сказал он, намыливаясь под душем, — может быть, он не любит глубокую воду. Я видел, что это началось. На следующий день он увидел всех в отделении, поднявшись рано и отдраив уборную так, что она засверкала, а потом отправился натирать полы в коридоре, стоило только черным ребятам попросить его об этом. Он удивил всех, кроме Большой Сестры; она вела себя так, будто в этом не было ничего удивительного. В тот день на собрании Чесвик сказал, что надо прийти к какому-то решению насчет сигарет. — Я не маленький мальчик, чтобы прятать от меня сигарету, словно это печенье! Мы хотим, чтобы было что-то сделано, разве не так, Мак? Чесвик ждал, что Макмерфи его поддержит, но тот промолчал. Он посмотрел в угол на Макмерфи. И все посмотрели. Макмерфи сидел на месте, изучая колоду карт, которые то появлялись, то исчезали в его руках. Он не поднял глаз. Был чрезвычайно молчалив; слышалось только шлепанье засаленных карт и тяжелое дыхание Чесвика. — Я хочу, чтобы что-нибудь сделали! — вдруг завопил Чесвик. — Я вам не маленький мальчик! Он затопал ногами и огляделся, словно потерялся в большом городе и в любую минуту мог расплакаться. Он сцепил руки и прижал их к полной груди, стиснул их так, что весь задрожал. Он никогда не казался большим — был низенький и слишком толстый, и на макушке у него была лысинка, которая сияла, как розовый доллар. Но, стоя вот так, один, в центре дневной комнаты, он выглядел таким маленьким. Чесвик посмотрел на Макмерфи, но тот на него не взглянул, и тогда он двинулся вдоль линии Острых, высматривая помощь. И всякий раз, когда кто-то отводил глаза и отказывался поддержать его, все явственнее проступала на его лице паника. В конце концов его взгляд остановился на Большой Сестре. И он снова топнул ногой. — Я хочу, чтобы было что-нибудь сделано! Слышите меня? Я хочу. Чтобы что-нибудь было сделано! Что-нибудь! Что-нибудь! Что… Двое здоровых черных парней схватили его сзади за руки, а третий стянул их ремнем. Он осел и сдулся, словно проколотый шарик, и двое больших парней поволокли его в буйное; было слышно, как он с глухим звуком переваливается со ступеньки на ступеньку. Когда они вернулись и уселись, Большая Сестра посмотрела на Острых, сидевших напротив нее. С тех пор как Чесвик покинул нас, никто не произнес ни слова. — Ожидается ли продолжение дискуссии, — спросила она, — насчет количества сигарет? Я смотрю вниз, на ряд угасших лиц, прижавшихся к стене напротив меня, и наконец нахожу глазами Макмерфи, сидящего, в углу на стуле, сосредоточившегося на том, чтобы перетасовать одной рукой карточную колоду… и почувствовал, как белые трубы в потолке снова начали качать ледяной свет… и как он проникает прямо мне в желудок. Поскольку Макмерфи больше не вступается за нас, некоторые из Острых стали поговаривать, что он просто пытается перехитрить Большую Сестру, дескать, подслушал, что она готова перевести его в буйное, и поэтому решил немного умерить пыл, чтобы не давать никакого повода. Другие утверждают, что он усыпляет ее бдительность, а потом выкинет какую-нибудь новую штучку, что-нибудь покруче, чем обычно. Слышу, как они обсуждают все это, собираясь группками и гадая о том, что будет. Но я-то знаю почему. Я слышал, как он говорил со спасателем. Он становится осторожней, вот и все. Так же, как поступил папа, когда понял, что не сможет ничего поделать с этой группой городских, которые хотели, чтобы правительство построило дамбу, — из-за денег и рабочих мест, которые она принесет, и чтобы избавиться от деревни: пусть эти вонючие индейцы убираются отсюда вместе со своей рыбой и со своими двумя сотнями долларов, которые правительство им заплатило, и пусть поищут себе какое-нибудь другое местечко! Папа умно поступил, подписав бумаги; он бы ничего не выиграл, если бы начал брыкаться. Правительство все равно бы получило то, что хотело, раньше или позже; и то, что племени заплатили деньги, было хорошо. Это было умно. Я это понимал. И Макмерфи умно поступил. Он сдался, потому что это было самое умное, что можно было сделать, а не по тем или иным причинам, которые выдвигали Острые. Он ничего никому не объяснял, но я знал и сказал себе, что это было умно. Я говорил это себе снова и снова: это безопасно. Как будто ты спрятался. Это поступок умного человека, и никто не скажет ничего другого. Я знал, что он делает. А однажды утром и остальные Острые это понимают, понимают, по какой причине он отступил, а те причины, которые они придумывали, были просто способом обманывать самих себя. Он никогда не упоминает о разговоре со спасателем, но они знают. Я полагаю, что Большая Сестра передала это ночью — по всем этим маленьким линиям на полу спальни, — потому что они понимают это все сразу. Я чувствую это по тому, как они смотрят на Макмерфи в то утро, когда он вошел в дневную комнату. Они не то что бы злы на него, или сбиты с толку, или разочарованы, нет, они, как и я, понимают, что Большая Сестра выпустит его отсюда, если он будет слушаться. И все же им не хотелось, чтобы дело обернулось таким образом. Даже Чесвик смог это понять, и потому не обвиняет Макмерфи, что он не пошел дальше и не устроил большого скандала из-за сигарет. Он вернулся из буйного в тот же день, когда Большая Сестра передавала информацию в спальню, и лично сказал Макмерфи, что понимает, почему он так действовал, и что это, без сомнения, самое умное, что можно было сделать, принимая во внимание все обстоятельства, и, если бы он подумал, что Мака сюда определили, не стал бы в тот день пытаться втянуть его в спор. Он сказал это Макмерфи в тот день, когда нас снова повели в плавательный бассейн. Но когда мы уже были в бассейне, он добавил: а все-таки хотелось бы что-нибудь сделать — и прыгнул в воду. Пальцы его застряли в решетке, которая прикрывала слив на дне бассейна, и ни здоровенный спасатель, ни Макмерфи, ни двое черных парней не смогли разжать пальцы, и к тому времени, как они притащили отвертку, отвинтили решетку и вытащили Чесвика, все еще сжимавшего решетку пухлыми посиневшими пальцами, он захлебнулся. * * * Вижу, как прямо передо мной, в очереди за обедом, в воздух взлетает поднос — зеленое пластиковое облако, пролившееся дождем из молока, бобов и овощного супа. Сефелт вылетает из очереди на одной ноге, болтая в воздухе обеими руками, падает на спину, изогнувшись в дугу, мимо меня мелькают белки его слепых закатившихся глаз. Голова ударяется об пол с таким звуком, с каким камни уходят под воду, спина все еще изогнута и походит на трясущийся мост, который вот-вот рухнет. Фредериктон и Скэнлон одним прыжком оказываются рядом, чтобы помочь, но большой черный парень отстраняет их и вытаскивает из заднего кармана плоскую палку, обернутую липкой лентой в коричневых пятнах. Действуя ею, словно рычагом, он открывает рот Сефелта и сует палку между зубов, и я слышу, как палка хрустит. Я чувствую во рту вкус щепы. Судороги у Сефелта замедляются, но становятся мощнее, превращаясь в сильные жесткие рывки, — подъем и падение, медленнее и медленнее, пока Большая Сестра не приходит и не становится над ним, и он обмякает, растекается по полу серой лужей. Она складывает руки перед собой, как будто держит свечу, и смотрит на то, что от него осталось, то, что вытекает из-под обшлагов его штанов и куртки. — Мистер Сефелт? — спрашивает она у черного парня. — Точно… уф. — Черный парень дергается, чтобы убрать свою палку. — Миста Сефелт. — И мистер Сефелт утверждал, что он больше не нуждается в лекарствах. — Она кивает и делает шаг назад, потому что Сефелт растекается в сторону ее белых тапочек. Она поднимает голову и смотрит на Острых, собравшихся вокруг. Она снова кивает и повторяет: — Больше не нуждается в лекарствах. Ее лицо, улыбающееся, сожалеющее, терпеливое, одновременно выражает отвращение — давно отработанное выражение. Макмерфи ничего подобного не видел. — Что с ним случилось? — спрашивает он. Она опускает глаза к луже, не поворачиваясь к Макмерфи. — Мистер Сефелт страдает эпилепсией, мистер Макмерфи. Это означает, что подобный припадок мог случиться в любое время, если не следовать медицинским предписаниям. Но он всегда лучше знает. Мы говорили ему, что случится, если он не будет принимать лекарства. И тем не менее, он вел себя непростительно легкомысленно. От линии Острых отделяется Фредериксон, нахмурив брови. Это мускулистый малокровный парень со светлыми волосами, белыми, словно веревка, бровями и длинным подбородком. Он все время пытается вести себя как Чесвик — громко кричит, вечно обзывает одну из сестер и заявляет, что намерен покинуть это вонючее местечко. Ему всегда позволяют поорать и помахать кулаками, пока он сам не утихомирится, а потом спрашивают: «Не закончили ли вы, мистер Фредериксон, потому что мы будем оформлять вам выписку». Потом открывают на сестринском посту книгу и возятся с ней до тех пор, пока он не начинает стучать в стекло с виноватым видом и просить прощения, и говорит, что все эти слова он наговорил под горячую руку, а бумажки можно убрать на день-другой, ладно? Он подходит к сестре, тряся перед нею кулаком. — О, так ли это? Так ли все это, а? Вы решили распять старину Сефелта, как будто он делал все это вам назло? Она успокаивающим жестом кладет руку на его кулак, и кулак разжимается. — Все в порядке, Брюс. С твоим другом все будет хорошо. Очевидно, он не принимал дайлантин. Просто не знаю, что он с ним делал. Она знает не хуже других; Сефелт прячет капсулы во рту, а после отдает их Фредериксону. Сефелт не любит принимать пилюли из-за их, как он говорит, «ужасающего побочного действия», а Фредериксон предпочитает принимать двойную дозу, потому что до смерти боится припадков. Сестра это знает, это слышно по ее голосу, но если бы в тот момент посмотрели на нее, такую сочувствующую и добрую, вы бы поклялись, что на целом свете ее не интересует ничего, кроме Фредериксона и Сефелта. — Д-д-да, — произносит Фредериксон, но у него уже нет сил, чтобы возобновить атаку. — Да, хорошо, вам не нужно делать вид, что все так просто — принимать таблетки или не принимать. Вы знаете, как Сеф беспокоился о том, как он выглядит, и что женщины считают его уродливым и все такое, и вы знаете, что он думал, что дайлантин… — Я знаю, — отвечает она и снова трогает его руку. — Он считал, что лысеет именно из-за лекарств. Бедный старик. — Он не так уж стар! — Я знаю, Брюс. Но почему вы так расстроились? Не могу понять, что происходит между вами и вашим другом, что заставляет вас все время его защищать! — Ну, черт, все равно! — говорит он и сует кулаки в карманы. Большая Сестра наклоняется и расчищает себе на полу маленький пятачок, становится на колено и пытается придать Сефелту некоторую форму. Она приказывает черным ребятам остаться с бедным стариком, а сама пойдет и пришлет каталку; его нужно будет откатить в спальню и дать поспать остаток дня. Поднявшись на ноги, она хлопает Фредериксона по руке, и он ворчит: — Мне тоже приходится принимать дайлантин, вы же знаете. Именно поэтому я переживаю за Сефелта. Я хочу сказать, вот почему… ну хорошо, черт побери. — Я понимаю, Брюс, через что приходится проходить вам обоим, но не думаете ли вы, лучше все, что угодно, чем это? Фредериксон смотрит туда, куда она указывает. Сефелт наполовину приобрел прежние очертания, и колышется верх-вниз от тяжелого, сырого, дрожащего дыхания. На голове, где он ударился об пол, виднеется уродливая шишка, и красная пена пузырится вокруг палочки, там, где она входит ему в рот, а глаза закатились, видны только белки. Его руки пригвождены по обе стороны тела ладонями вверх, и пальцы, подергиваясь, сжимаются и разжимаются, как у того парня, которого я видел в шок-шопе, когда он был привязан к столу в форме креста, и дым поднимался вверх от его запястий при каждом ударе тока. Сефелт и Фредериксон никогда не были в шок-шопе. Они генерируют в себе достаточное напряжение, накапливающееся в их позвоночниках, которое включают на расстоянии, с сестринского поста, если они выбивались из строя, и это лучшая из всех грязных шуток, и можно выгибать и трясти их, задействовав маленький участок у них на спине. Не надо возиться с ними, чтобы таскать в шоковую комнату. Большая Сестра немного потрясла руку Фредериксона, чтобы не дать ему заснуть, и повторяет: — Даже если вы примете во внимание вредное воздействие лекарств, не думаете ли вы, что это все же лучше, чем такое? И пока Фредериксон смотрит вниз, на пол, его светлые брови поднимаются все выше, будто он в первый раз видит, как сам выглядит, как минимум, раз в месяц. Сестра улыбается, разводит руками и направляется к двери, строго взглянув на Острых, словно хочет пристыдить их за то, что они собрались здесь и глазеют на такую вещь; потом уходит, а Фредериксон вздрагивает и пытается улыбнуться. — С чего это я разозлился на старую деву, ведь она не сделала ничего такого, что дало бы мне повод вот так взорваться, разве не так? Не похоже, что он ждет ответа; скорее удивляется, что не может найти оправдания. Он снова вздрагивает и принимается потихоньку отодвигаться от группы. Макмерфи подходит к нему и спрашивает, понизив голос, что именно они принимают? — Дайлантин, Макмерфи, противосудорожное, если тебе нужно знать. — Не действует или что-то еще? — Думаю, что оно действует нормально — если ты его пьешь. — Тогда что за базар — принимать его или нет? — Смотри, если тебе интересно. Есть одна грязная штука, когда ты его принимаешь. — Фредериксон протянул руку и схватил себя за нижнюю губу большим и указательным пальцами, чтобы показать изъеденные розовые бескровные десны вокруг длинных белых зубов. — Твои дешны, — выговаривает он, — дайлантин разъедает, а припадок расшатывает твои жубы. И ты… С пола слышен какой-то звук. Там стонет и хрипит Сефелт, а черный парень вытаскивает вместе со своей палкой два его зуба. Скэнлон хватает свой поднос и бросается прочь со словами: — Черт бы побрал эту жизнь. Сплошное проклятие: и если ты что-то делаешь, и если не делаешь. На человека нужно надеть смирительную рубашку, вот что я вам скажу. — Да, — отзывается Макмерфи, глядя на расправляющееся лицо Сефелта. — Я понимаю, что ты хочешь сказать. — И его лицо приобретает то же дикое и озадаченное выражение, что и лицо человека, лежащего на полу. * * * Что бы там ни разладилось в их механизме, они уже почти привели его в порядок. Чистое, рассчитанное электричеством движение вернулось на круги своя: шесть тридцать — подъем, семь часов — столовая, восемь часов — головоломки для Хроников и карты для Острых… Я видел, как на сестринском посту белые руки Большой Сестры летают над тумблерами. * * * Иногда меня берут вместе с Острыми, а иногда — нет. Один раз они берут меня с ними в библиотеку, и я брожу вдоль технического раздела, стою там и смотрю на корешки книг по электронике, книг, которые помню с того года, как поступил в колледж; помню, что внутри эти книги полны схем и рисунков, и уравнений, и теорий — твердые, точные, безопасные вещи. Хочу заглянуть в одну из книг, но боюсь. Боюсь что-то делать. Я словно плыву в пыльном желтом воздухе библиотеки — ровно посредине между дном и вершиной. Стеллажи с книгами раскачиваются надо мной в сумасшедшем зигзагообразном ритме, наклоняясь под разными углами друг к другу. Одна полка клонится влево, другая — вправо. Некоторые из них наклоняются надо мной, и я не понимаю, почему книги с этих полок не падают. Они поднимаются все выше и выше, явственно исчезая из вида, хрупкие стеллажи, сбитые вместе тонкими филенками, подпираемые шестами, нависающие над лестницами со всех сторон от меня. Вытаскиваю одну книгу, и один только Господь знает, каким ужасным может оказаться результат. Слышу, как кто-то вошел, это один из черных парней из нашего отделения, он ведет с собой жену Хардинга. Они заходят в библиотеку, болтая и хихикая друг с другом. — Посмотри, Дэйл. — Черный парень зовет Хардинга, который читает книгу. — Посмотри, кто пришел тебя навестить. Я говорил ей, что сейчас — не приемное время, но ты знаешь, как она умеет уговаривать, так что все-таки заставила меня привести ее сюда. — Он оставляет ее с Хардингом и уходит, произнеся таинственно: — Только не забудьте, слышите? Она посылает черному парню воздушный поцелуй, а потом поворачивается к Хардингу, выставив бедра вперед: — Привет, Дэйл. — Дорогая, — отзывается он, но не делает ни малейшего движения навстречу ей. Все наблюдают за ними. Она такая же высокая, как и он. Туфли на высоких каблуках, а в руках — черная сумочка, без ремешка, и она держит ее будто книгу. Ее красные ногти словно капли крови на блестящей лакированной коже сумочки. — Эй, Мак. — Хардинг зовет Макмерфи, который сидит от него через комнату, разглядывая книжку с комиксами. — Если ты на минутку прервешь свои литературные изыскания, я представлю тебя моей благоверной Немезиде; мог бы выразиться банальнее: моей лучшей половине, но полагаю, что эта фраза предполагает изначально равное положение, не так ли? Он пытается рассмеяться, и два тонких, цвета слоновой кости пальца ныряют в карман рубашки за сигаретами и, беспокойно двигаясь, выуживают из пачки последнюю. Сигарета дрожит, когда он сует ее в рот. Они все еще не сделали ни малейшего движения навстречу друг другу. Макмерфи поднимается со стула и, приблизившись к ним, стаскивает с головы кепку. Жена Хардинга смотрит на него и улыбается, приподняв одну бровь. — Добрый день, миссис Хардинг, — произносит Макмерфи. Она улыбается еще шире и говорит: — Терпеть не могу «миссис Хардинг». Мак, почему бы вам не называть меня Верой? И они вдвоем усаживаются на кушетку, где расположился Хардинг, и он начинает рассказывать жене о Макмерфи, о том, как Макмерфи довел Большую Сестру, и она улыбается и говорит, что ее это ни капельки не удивляет. И пока Хардинг рассказывает эту историю, забывает о своих руках, и они летают в воздухе перед ним и рисуют картину, которую можно разглядеть, они танцуют в такт мелодии его голоса, словно две прекрасные балерины в белом. Но как только Хардинг заканчивает рассказ, замечает, что Макмерфи и жена смотрят на его руки, и он тут же загоняет их в ловушку между коленями. Он первым смеется над этим, а жена говорит: — Дэйл, когда ты научишься нормально смеяться, а не издавать этот мышиный писк? То же самое сказал ему Макмерфи в первый день, но как-то по-другому; когда сказал Макмерфи, это успокоило Хардинга, а ее слова заставляют его нервничать еще больше. Она просит сигарету, и Хардинг снова лезет в карман и обнаруживает, что он пуст. — Нам теперь выдают сигареты, — говорит он, заворачивая плечи вперед, словно пытаясь спрятать свою наполовину выкуренную сигарету, — по одной пачке в день. Похоже, эта практика не оставляет мужчине никаких возможностей оставаться рыцарем, Вера, моя дорогая. — О, Дэйл, тебе никогда ничего не хватает, разве не так? Пока он смотрит на нее, улыбаясь, его глаза приобретают хитрое, лихорадочно-пугливое выражение. — Мы говорили в переносном смысле или все еще имеем дело с конкретной сигаретой «здесь и сейчас»? Не имеет значения; ты знаешь ответ на вопрос, каким бы образом ты его ни поставила. — Я не имела в виду ничего, кроме того, что сказала, Дэйл… — Конечно, ты под этим ничего не имела в виду, сладкая моя; ты использовала «никогда» и «ничего», что составляет двойное отрицание. Макмерфи, английский Веры может соперничать по безграмотности с вашим. Послушай, дорогая, ты должна понять, что между «никогда» и «всегда» существует… — Ну хорошо! Достаточно! Я имела это в виду в обоих случаях. Я готова это сказать как угодно, лишь бы ты понял. Я хотела сказать, что тебе все время ничего не хватает! — Вечно всего, мое одаренное дитя. Секунду она смотрит на Хардинга, а потом поворачивается к Макмерфи, сидящему рядом с ней: — А вы, Мак, что скажете? Способны ли вы справиться с простой маленькой задачей — предложить сигарету? Его пачка уже лежит на ладони. Он смотрит на нее так, словно ему хочется, чтобы ее не было, а потом говорит: — Точно, у меня всегда есть сигареты. Причина в том, что я их стреляю. Стреляю, когда только есть такая возможность, поэтому моей пачки мне хватает дольше, чем Хардингу. Он курит только свои собственные. Вы же видите, он скорее сбежит, чем… — Вам не стоит извиняться за мое неадекватное поведение, друг мой. Это не соответствует вашему характеру и не делает чести моему. — И вправду нет, — говорит Вера. — Все, что от вас требуется, — это зажечь мне сигарету. — И она так глубоко наклоняется, чтобы дотянуться до его спички, что даже через комнату я отчетливо вижу содержимое ее блузки. Она еще немного поболтала о некоторых друзьях Хардинга, которые, как она надеется, наконец прекратят шататься вокруг дома, выискивая его. — Вы ведь знаете этот тип людей, ведь правда, Мак? — говорит она. — Шикарные ребята с такими красивыми длинными волосами и с тонкими нежными руками, которыми они так мило дают пощечины. Хардинг спрашивает, только ли его они хотят навестить, и она отвечает, что любой мужчина, который хотел бы увидеть ее, способен дать пощечину скорее, чем он с его чертовыми тонкими ручками. Неожиданно она встает: ей пора уходить. Берет Макмерфи за руку и говорит ему, что надеется вскоре увидеть его снова, и выходит из библиотеки. Макмерфи не может произнести ни слова. При звуке ее высоких каблуков все повернули голову в ее сторону и смотрели, пока она не скрылась из вида. — И что ты думаешь? — говорит Хардинг. Макмерфи набирает воздух в легкие. — Черт побери, ну у нее и буфера. — Сейчас он может думать только об этом. — Такие же огромные, как у старушки Рэтчед. — Я не имел в виду физиологию, друг мой, я хочу сказать, что ты думаешь… — Черт побери, Хардинг! — неожиданно кричит Макмерфи. — Я не знаю, что и думать! Чего ты от меня хочешь? Я что, брачный консультант? Я знаю только одно: никто поначалу не бывает большой шишкой, и мне кажется, что люди тратят всю свою жизнь на то, чтобы унизить других. Знаю, что ты от меня хочешь; хочешь, чтобы я пожалел тебя, чтобы сказал, что она — настоящая сука. Ну и ты же никогда не давал ей возможности почувствовать себя королевой. Имел я и тебя, и твое «что ты об этом думаешь»! У меня достаточно своих проблем, чтобы цеплять на себя еще и твои. Просто отвали! — Он обвел взглядом других пациентов. — Вы все! Хватит доставать меня, черт вас побери! — И он натягивает на голову кепку и идет в другой конец комнаты к своим комиксам. Острые смотрят друг на друга разинув рты. С чего это он на них взъелся? Никто ничем его не доставал. Никто ни о чем не попросил, когда поняли, что он пытается ограничить свое пребывание рамками срока и не попасть под принудительное лечение. Все удивлены тем, как он взорвался и наехал на Хардинга, и не могут сообразить, почему он сгреб со стула свой журнал, уселся и закрыл им лицо — то ли для того, чтобы люди не смотрели на него, что ли для того, чтобы самому не смотреть на людей. В тот вечер перед ужином он извинился перед Хардингом и сказал, что сам не знает, что на него нашло в библиотеке. Хардинг ответил, что, возможно, это из-за его жены — она часто манипулирует людьми. Макмерфи уставился в свою чашку с кофе, а потом говорит: — Не знаю, парень. Я в первый раз встретил ее сегодня днем. Но не из-за нее же я видел плохие сны в эту тошнотворную неделю. — Ну что ж, мис-тур Макмерфи, — кричит Хардинг, стараясь говорить как мальчишка-практикант, который явился на собрание, — вы обязательно должны рассказать нам об этих снах. Подождите, я достану свой карандаш и блокнот. — Хардинг старался быть забавным, ему неловко, что перед ним извинялись. Он схватил ложку и салфетку и сделал вид, что собирается записывать. — Итак. Расскажите нам подробно, что именно вы видели в этих… э… снах? Макмерфи даже не улыбнулся. — Я не знаю, парень. Ничего, кроме лиц… да, мне кажется — только лица. На следующее утро Мартини залезает под контрольную панель в ванной комнате, изображая пилота реактивного самолета. Игроки в покер приостанавливают игру, чтобы похихикать. — И-и-и-у-у-у-ум. Я земля, я земля. Объект обнаружен, вероятно, вражеская ракета. Действуйте немедленно. И-и-и-у-у-м. Вертит диск, двигает рукоятку вперед и наклоняется, имитируя крен корабля. Он поворачивает стрелку на приборной панели на отметку «наполнить», но вода не идет. Они больше не используют гидротерапию, и никто не поворачивает ручку, чтобы пошла вода. Новенькое хромовое оборудование и стальная панель никогда не использовались. Не считая хрома, и панель и душ выглядят как приспособления для гидротерапии, которые они использовали в старой больнице пятнадцать лет назад: вода из форсунок могла добраться до любой части тела под любым углом, а техник в резиновом фартуке стоял на другой стороне комнаты, манипулируя рычагами на панели, определяя, струя из какой форсунки и куда должна бить, с какой силой, насколько горячая — струи были то успокаивающе-мягкими, то вонзались резко, словно иглы, — и ты мотался там между форсунками на парусиновом ремне, вымокший, беспомощный, пока техник наслаждался своей игрушкой. — И-и-и-у-у-у-м-м-м… «Воздух — земля», «воздух — земля»: ракета обнаружена; входит в зону видимости… — Мартини сгибается и целится через круглое отверстие форсунки. Он зажмуривает один глаз и смотрит в отверстие другим. — По мишени! Приготовиться… Цель… Огонь! Его руки соскользнули с панели, и он выпрямляется во весь рост, волосы развеваются, глаза таращатся на душевую кабину с таким диким и пугающим выражением, что все карточные игроки поворачиваются на стульях и смотрят, что он там увидел, но не видят ничего, кроме щитов, подвешенных среди форсунок на крепких новых полотняных ремнях. Мартини обернулся и смотрит прямо на Макмерфи. Больше ни на кого. — Ты их видишь? Ты видишь? — Кого, Март? Я ничего не вижу. — Среди всех этих ремней? Не видишь? Макмерфи поворачивается и косится на душ: — Нет. Ничего. — Погоди минутку. Им нужно, чтобы ты их увидел, — говорит Мартини. — Черт тебя побери, Мартини, говорю же тебе, я их не вижу! Понимаешь? Не вижу вообще ничего! — О, — говорит Мартини. Он кивает и отворачивается от душевой кабины. — Ну что ж, тогда я их тоже не вижу. Я просто тебя дурачил. Макмерфи собирает колоду и энергично ее тасует. — Мне не нравятся такого рода шутки, Март. — Он снова начинает тасовать, и карты разлетаются по всей комнате, когда колода вдруг рассыпалась под его дрожащими руками. * * * Помню, что снова была пятница, прошло три недели, как мы голосовали насчет телевизора, и всех, кто мог ходить, погнали в первый корпус; они пытались нас убедить, что всем надо сделать рентген грудной клетки на случай туберкулеза, но я знаю, это для того, чтобы убедиться, что вся машинерия функционирует нормально. Расселись на длинной скамье вдоль коридора, ведущей к двери с табличкой «Рентген». Следующая за рентгеном — дверь с табличкой «ЛОР», где они зимой проверяли нам горло. Напротив нас другая скамья, и она ведет к металлической двери. С рядом заклепок. И на ней не висит никакой таблички. Два парня дремлют на скамье между двумя черными парнями, тогда как еще один внутри получает свою дозу терапии, и я слышу его крики. Дверь открывается внутрь рывком, и я могу разглядеть в комнате мерцающие трубы. Они выкатывают еще дымящегося пациента, я вцепился в скамью, чтобы меня не всосало в дверь. Черный парень и белый поднимают одного из ожидающих парней со скамьи, он качается и пошатывается от большого количества лекарств, которое они в него впихнули. Они обычно перед шоком дают красную капсулу. Они вталкивают его в дверь, и техники подхватывают его под руки. Вижу, парень на одну секунду осознает, куда его притащили, упираются обеими пятками в цементный пол, чтобы не дать им затащить себя на стол. А потом дверь захлопывается, пфу-ф, металлический удар обшивки — и я больше его не вижу. — Парень, что здесь такое происходит? — спрашивает Макмерфи у Хардинга. — Здесь? Ну, это интересно, не так ли? Ты и не должен был получить удовольствие. Жалость. Опыт, который не миновал ни одно человеческое существо. — Хардинг переплетает пальцы на затылке и откидывается, чтобы посмотреть на дверь. — Это шок-шоп, я тебе не так давно о нем рассказывал, друг мой, ЭШТ, электрошоковая терапия. Эти счастливые души, которых ты здесь видишь, выиграли путешествие на Луну. Нет, если подумать, это не совсем бесплатно. Ты оплачиваешь услугу клетками мозга — вместо денег, а у каждого на депозите — миллиарды клеток мозга. Какая разница, если ты потеряешь несколько. — Он хмурится, глядя на одинокого парня, оставшегося на скамье. — Похоже, что сегодня не слишком много клиентов, ничего общего с толпами народа в прошлом году. Но се ля ви, увлечения приходят и уходят. И боюсь, что мы являемся свидетелями заката ЭШТ. Наша дорогая старшая сестра одна из немногих имеет силы выступать в защиту великой фолкнеровской традиции в лечении нарушений здравомыслия: поджаривания мозгов. Дверь открывается. Каталка с шумом выезжает из комнаты, никто ее не толкает. Она на двух колесах огибает угол и, дымясь, исчезает в коридоре. Макмерфи смотрит, как подводят к двери последнего парня. — То, что они делают, — Макмерфи на мгновение прислушался, — так это берут сюда какую-нибудь птичку и пропускают электричество через ее череп? — Если выражаться кратко, то да. — Но, черт возьми, ради чего? — Ну конечно же ради пользы пациента. Все, что здесь делается, делается ради пользы пациента. Ты живешь все время в одном отделении, и у тебя может создаться впечатление, что больница — это эффективный механизм, который будет функционировать так же хорошо, если бы даже пациентов сюда не помещали, но это не так. ЭШТ не всегда используется для карательных целей, как это заведено у нашей старшей сестры, и это также не чистый садизм со стороны персонала. Некоторое количество потенциально неизлечимых были возвращены к контакту с миром благодаря шоку, такому же количеству удалось помочь с помощью лоботомии и лейкотомии. Шоковое лечение имеет кое-какие преимущества: оно дешево, быстро и совершенно безболезненно. Оно просто стимулирует припадок. — Что за жизнь, — стонет Сефелт. — Дайте одним из нас пилюли, чтобы остановить припадок, назначьте остальным шок, чтобы его вызвать. Хардинг наклоняется вперед, чтобы объяснить это Макмерфи. — Вот откуда все это пошло: два психиатра посетили бойню, бог его знает, по какой такой ошибке, и наблюдали, как скот убивают ударом кувалды между глаз. Они заметили, что не весь скот погибает, что некоторые падают на пол в состоянии, которое очень сильно походило на эпилептические конвульсии. «Ах, фот оно, — сказал первый доктор. — Это именно то, фто нам нушно для наших пациентоф, — искусственный припадок!» Его коллега конечно же согласился. Известно, что человек, переживший эпилептический припадок, на какое-то время становится более спокойным и миролюбивым, а самые буйные, с которыми совершенно не удавалось установить контакт, становятся способными после припадка вести разумные беседы. Никто не знал почему; они до сих пор не знают. Но было очевидно, что если вызвать эпилептический припадок у неэпилептика, то результаты могут быть самые благоприятные. И за всем этим стоял человек, который то и дело устраивал эпилептические припадки — и с неизменным успехом. Сканлон предположил, что этот парень использовал молот вместо бомбы, но Хардинг это высказывание полностью игнорирует и продолжает свои объяснения: — Молот это то, что использовал мясник. И именно в этом месте коллега сделал небольшую оговорку. В конце концов, человек — это не корова. Кто знает, а вдруг молот соскользнет и сломает ему нос? Или даже выбьет зубы? И что тогда с ними будет, учитывая высокую стоимость работы дантиста? Если они намереваются бить человека по голове, они должны использовать что-то более надежное и более аккуратное, нежели молот; и в конце концов оба сошлись на электричестве. — Господи, разве они не думали, что это может нанести определенный вред? Разве публика не подняла из-за этого шум? — Думаю, вы не до конца понимаете публику, мой друг; в этой стране, когда некоторые из нас съезжают с катушек, самый быстрый путь привести нас в чувство — и есть самый лучший. Макмерфи трясет головой: — Ничего себе! Пропускать электричество через голову. Ребята, это похоже на казнь за убийство на электрическом стуле. — Оба действия гораздо больше связаны друг с другом, чем можно себе представить; и то и другое — лечебные средства. — И ты говоришь, это не больно? — Я лично это гарантирую. Совершенно безболезненно. Один разряд, и ты немедленно теряешь сознание. Никакого газа, никаких иголок, никаких кувалд. Абсолютно безболезненно. Проблема заключается лишь в том, что никто не хочет пройти через это еще раз. Ты… меняешься. Ты забываешь вещи. Это, — он прижал руки к вискам, закрыв глаза, — это словно удар, который наносится по масленичному колесу твоих представлений, эмоций, воспоминаний. Эти колеса, ты их видел; зазывала принимает твою ставку и нажимает кнопку. Бац! Со всеми этими огнями, и звуками, и номерами, круг за кругом, сливаясь в одно, и, может быть, ты в конце концов выиграешь, а может быть, проиграешь, и тебе придется платить снова. Плати парню за следующую поездку, сынок, плати ему. — Спокойно, Хардинг. Дверь открывается, и каталка выезжает наружу с парнем под простыней, и техники отправляются за кофе. Макмерфи запустил руку в волосы. — Похоже, я не сумею врубиться во все то, что вы мне напихали в голову. — Во что? В шоковую терапию? — Да. Нет, не только в нее. Во все это… — Он описал рукою круг. — Все эти вещи происходят... Рука Хардинга касается колена Макмерфи. — Приведи в порядок свой удрученный разум, друг мой. Судя по всему, тебе не следует беспокоиться насчет ЭШТ. Она уже почти вышла из моды и используется только в исключительных случаях, когда уже совсем ничего нельзя добиться, как лоботомия. — А лоботомия — это когда удаляют часть мозга? — Ты снова прав. Ты очень сильно поднаторел в смысле жаргона. Да, удаляют мозг. Кастрация передних долей. Я полагаю, что, если она не может отрезать то, что ниже пояса, она отрежет то, что выше глаз. — Ты имеешь в виду Рэтчед? — Совершенно верно. — Не думаю, чтобы сестра могла решать такого рода вещи. — Но она решает. Макмерфи рад прекратить разговор о шоке и лоботомии и вернуться к разговору о Большой Сестре. Он спрашивает Хардинга, что с ней не так. У Хардинга, Сканлона и некоторых других есть на этот счет кое-какие соображения. Они некоторое время рассуждают о том, является ли она корнем всех здешних бед, и Хардинг заявляет, что в ней — корень большинства из них. Остальные ребята по большей части тоже так думают, но Макмерфи все еще в этом не уверен. Он говорит, что одно время тоже так думал, но сейчас он не знает. Даже если убрать ее с дороги, это вряд ли что сильно изменит; тут есть что-то более значительное, что устраивает весь этот бардак. Он даже пытается сформулировать, что, по его мнению, это такое. Но в конце концов сдается, потому что объяснить этого не может. Макмерфи этого не знает, а только почуял то, что я осознал давным-давно: это не Большая Сестра сама по себе, но весь Комбинат, Комбинат шириной во всю страну является по-настоящему большой силой, а сестра — всего лишь их высокопоставленный чиновник. Ребята не согласны с Макмерфи. Они говорят, что знают, что именно не так, а потом пускаются в спор. Они спорят до тех пор, пока Макмерфи их не прерывает. — Черт побери, вы только себя послушайте, — говорит Макмерфи. — Все, что я слышу, — это нытье, нытье и еще раз нытье. В отношении старшей сестры, персонала, больницы. Скэнлон хотел бы разбомбить это заведение. Сефелт во всем винит лекарства. Фредериксон — свои семейные проблемы. Ребята, фишка совсем не в этом. Он говорит, что Большая Сестра — просто жестокая, старая карга с ледяным сердцем, а все попытки заставить его выставить против нее рога — это полная фигня и не принесет никому ничего хорошего, в особенности ему самому. И заткнуться насчет нее вовсе не означает заткнуться насчет всех тех, по-настоящему серьезных подводных камней, которые порождают нытье. — Ты полагаешь, что нет? — спрашивает Хардинг. — В таком случае, поскольку ты неожиданно так ясно осознал проблему душевного здоровья, скажи нам, в чем проблема? Что это за глубоко спрятанные подводные камни, как ты их исключительно умно обозначил? — Говорю вам, ребята, не знаю. Я никогда не видел ничего подобного. — Он минуту просидел тихо, прислушиваясь к жужжанию из рентгенкабинета, а потом сказал: — Но вы говорите, что дело ни больше ни меньше как в этой старой сестре и ее сексуальных тревогах. В таком случае решение ваших проблем в том, чтобы просто опрокинуть ее на спину и избавить от тревог, так? Скэнлон хлопает в ладоши: — Ч-черт побери! Так и надо! Мы выбираем тебя, Мак, ты — как раз тот жеребец, который подходит для этой работы. — Только не я. Нет, сэр. Вы выбрали не того мальчика. — Почему нет? Я думаю, что ты — супержеребец, если надо трахнуть по-быстрому. — Скэнлон, приятель, я планирую держаться от этой старой индейки так далеко, как это только возможно, дабы не запятнать своей чистоты. — Это я заметил, — отзывается Хардинг улыбаясь. — Что происходит между вами двумя? Сначала ты ее на какое-то время втягиваешь в это дело, потом отпускаешь веревку. Неожиданное сострадание к нашему ангелу милосердия? — Нет, я тут выяснил пару-тройку вещей, вот почему. Порасспрашивал кое-кого в разных местах. И выяснил, почему вы все лижете ей задницу, раболепствуете, позволяете ходить у вас по головам. И я допер, для чего вы решили меня использовать. — О? Это интересно. — Ты совершенно прав, черт возьми, это интересно. Интересно и то, что вы, бездельники, не сказали мне, какому риску я подвергаюсь, накручивая ей таким образом хвост. Да, конечно, она мне не нравится, но это вовсе не значит, что я собираюсь доводить ее, чтобы она добавила к моему заключению годик или около того. Вам следовало бы время от времени поступаться своей гордостью и не спускать глаз со старушки Номер Один. — Ну что ж, друзья, не кажется ли вам, что имеются какие-либо основания для слухов, будто наш Макмерфи решил принять действующие правила, чтобы увеличить свои шансы на досрочное освобождение? — Ты знаешь, о чем я говорю, Хардинг. Почему ты не сказал мне, что она может держать меня здесь, пока ей это не надоест? — Ну что ж, я просто позабыл о том, что тебя сюда определили. — Лицо Хардинга посредине пошло складками — такая широкая у него ухмылка. — Да. Ты становишься хитрецом. Как и все мы. — Черт побери, конечно, станешь тут хитрым. Почему это я должен лезть на рожон на всех собраниях по поводу этих дурацких жалоб про спальню, сигареты на сестринском посту? Поначалу я не понял, почему вы, ребята, хотите сделать из меня своего спасителя. А потом случайно узнал, что главное слово всегда остается за старшей сестрой, и кого отсюда выписывают, а кого — нет. И я, черт побери, очень быстро поумнел. Я сказал: «Ну что ж, эти коварные ублюдки меня провели, обвели вокруг пальца и заставили сунуться к их старой кошелке. Если это не игра, то ты продул, старый шулер П.Р. Макмерфи». — Он откидывает голову назад и с ухмылкой смотрит на нас. — Вы же понимаете, ребята, я хочу выбраться отсюда так же сильно, как и вы все. Поэтому ссориться с этой старой индейкой мне так же опасно, как и вам. — Он ухмыляется, шмыгает носом и тычет большим пальцем в ребра Хардингу: мол, говорить больше не о чем и давайте с этим покончим, но тут Хардинг добавляет кое-что еще: — Нет, друг мой. В любом случае ты теряешь больше. — Хардинг ухмыляется, поглядывая искоса пугливым взглядом нервной кобылы, готовой вот-вот взбрыкнуть. Все подвинулись ближе. Мартини выходит из-за экрана рентгена, застегивая куртку и бормоча под нос: «Никогда бы в это не поверил, если бы сам не видел», и Билли Биббит двинулся к черному стеклу аппарата, чтобы занять место Мартини. — Ты теряешь больше, чем я, — снова говорит Хардинг. — Меня сюда не определили. Я здесь добровольно. Макмерфи не сказал ни слова. На его лице все то же озадаченное выражение, будто что-то здесь не так, но что он понять не может. Он сидит и смотрит на Хардинга, с лица которого постепенно сходит улыбка, и он начинает ерзать и отодвигаться от Макмерфи, который так странно на него смотрит. — Честно говоря, в нашем отделении только несколько человек, которых сюда определили. Только Скэнлон и кое-кто из Хроников. И ты. Во всей больнице не так много тех, кого поместили сюда принудительно. В самом деле, совсем не много. — И тут он останавливается, его голос постепенно стихает, словно моросящий дождь, под взглядом Макмерфи. Помолчав немного, Макмерфи мягко спрашивает: — Ты что, вешаешь мне лапшу на уши? Хардинг мотает головой. Вид у него испуганный. Макмерфи встает и кричит на весь коридор: — Что вы мне тут гоните? Никто не отвечает. Макмерфи прошелся туда-сюда вдоль скамьи, теребя свои густые жесткие волосы. Он идет в конец очереди, разворачивается и подходит к рентгеновскому аппарату. — Скажи, Билли, ради Христа, тебя-то наверняка определили? Билли поворачивается к нам спиной, упирается подбородком в черный экран, привстав на цыпочки. — Нет, — говорит он куда-то в машину. — Тогда почему? Почему? Ты же молодой парень! Ты должен кататься в открытом авто, должен бегать за девчонками. А все это… — И он обводит вокруг себя руками. — Что тебе здесь делать? Билли ничего не отвечает, и Макмерфи отворачивается от него к другой парочке. — Скажите — почему? Вы жалуетесь, целыми неделями ноете, что вам здесь противно, что не можете выносить сестру и все, что с ней связано; оказывается — вас тут никто не держит! Я могу понять тех старых парней в отделении. Они — психи. Но вы… Вы, конечно, не слишком похожи на людей, которых каждый день встретишь на улице, но вы не психи. Они с ним не спорят. Макмерфи двинулся к Сефелту. — Сефелт, а как насчет тебя? С тобой ведь все в порядке, просто у тебя бывают припадки. Черт, у меня был дядя, у которого были истерические припадки вдвое хуже, чем у тебя, и у него были видения — он даже дьявола видел во всех подробностях, — но он же не заперся в сумасшедшем доме! Ты мог бы так жить, только у тебя кишка тонка… — Точно! — Это Билли, повернувшийся от экрана, с лицом, залитым слезами. — Точно! — кричит он снова. — Если бы у н-н-нас не была к-к-кишка тонка! Я бы вышел отсюда сегодня же, если бы у меня духу хватило. Моя мать д-д-добрая подруга мисс Рэтчед, и мне бы сделали выписку сегодня же, еще до ужина, если бы у меня хватило духу! — Он сдергивает свою куртку со скамейки и пытается натянуть ее на себя, но у него сильно дрожат руки. В конце концов он отшвыривает ее и поворачивается к Макмерфи: — Ты д-д-думаешь, нам хочется оставаться здесь? Д-д-думаешь, я не хочу открытую м-м-машину и п-п-подружку? Но над т-т-тобой к-к-когда-нибудь смеялись люди? Нет, потому что ты т-т-такой большой и т-т-такой крутой! А я не большой и не крутой. И Хардинг тоже. И Фредериксон. И д-д-даже Сефелт. О черт, ты… ты говоришь т-т-так, как будто нам здесь нравится! Черт, эт-то бесполезно объяснять… Он плачет и заикается, и уже больше ничего не может сказать, вытирает глаза тыльной стороной руки, чтобы хоть что-то видеть. Один из засохших струпьев у него на руке содрался, он размазывает кровь по лицу и глазам. Наконец он уже ничего не видит и бросается по коридору с лицом, измазанным кровью, а за ним бежит черный парень. Макмерфи поворачивается к остальным, открыл было рот, чтобы спросить что-то еще, и осекается на полуслове, видя, как они на него смотрят. Он стоит так минуту, их взгляды направлены на него — тусклые, словно заклепки; потом произносит «черт побери» внезапно ослабевшим голосом, натягивает на голову кепку, надвигает ее глубоко на глаза и возвращается на свое место на скамье. Двое техников уже выпили кофе и теперь возвращаются назад, в ту комнату; дверь распахивается, в воздухе пахнет кислотой, как бывает всегда, когда они перезаряжают батарею. Макмерфи сидит на скамье, глядя на дверь. — Я просто не могу в это врубиться… * * * Обратно в отделение Макмерфи тащится в самом хвосте группы, засунув руки в карманы зеленой крутки, надвинув кепку как можно ниже на глаза и жуя незажженную сигарету. Все притихли. Билли они успокоили, он шагает во главе группы с черным парнем по одну руку и тем белым парнишкой из шок-шопа по другую. Я начал отставать, пока не оказался рядом с Макмерфи. Я хотел сказать ему, чтобы он не мучился из-за всего этого, что все равно ничего нельзя поделать, потому что видел, что он что-то задумал, какая-то мысль засела ему в голову — как пес кружит над норой, не зная, кто затаился внутри, и один голос говорит ему: пес, забудь об этой норе, тебе нет до нее дела — она слишком большая и слишком черная, и следы повсюду указывают на медведя или на кого еще хуже. А другой голос, похожий на хитрый шепот, голос самой его породы, не слишком приятный, слишком настойчивый, твердит: взять его, пес, взять его! Я хотел сказать ему, чтобы он не мучился, и уже было раскрыл рот, когда он поднял голову, сдвинул кепку на затылок, быстро догнал черного парня, хлопнул его по плечу и спросил: — Сэм, а не остановиться ли нам у буфета, чтобы я мог купить себе пачку-другую сигарет? Мне пришлось пробежаться, и от этого мое сердце забилось так сильно, что его стук отозвался у меня в голове высоким, пронзительным звоном. Даже в буфете я все еще слышал этот звенящий, пульсирующий ритм у себя в голове, хотя сердце мое теперь билось вполне нормально. Этот звук напомнил мне о том, как я обычно чувствовал себя, стоя в пятницу вечером у края футбольного поля в ожидании первого удара по мячу и начала игры. Звон в голове становился все сильнее и сильнее, пока не начинало казаться, что я больше не устою на месте; а потом был удар по мячу, звон смолкал, и игра снова шла своим чередом. И сейчас я слышал тот же пятничный вечерний звон и ощущал то же дикое, дрожащее и нарастающее нетерпение. Мои чувства были обострены до предела, как это бывало перед игрой, как было совсем недавно, когда я смотрел в окно спальни; и все вокруг было таким ясным и резким, что я уже и позабыл, что так бывает. Зубная паста и шнурки, выложенные в линию, ряды солнечных очков и ряды шариковых ручек, на которых красовалась гарантия, что они способны писать на чем угодно и в любых условиях, и все это защищено от воров лупоглазым отрядом игрушечных медведей, сидящих над прилавком высоко на полке. Макмерфи, топая, подошел к прилавку вместе со мной, засунул руку в карман и попросил дать ему пару блоков «Мальборо». — Лучше три, — сказал он, улыбаясь во весь рот. — Собираюсь много курить. Звон в голове в тот день не прекращался вплоть до собрания. Я слушал вполуха, как они обрабатывают Сефелта, пытаясь заставить в полной мере осознать насущность его проблем, чтобы он мог к ним приспособиться («Это все дайлантин!» — в конце концов завопил он. «В данное время, мистер Сефелт, вы нуждаетесь в помощи, будьте же честны», — сказала она. «Но разве не дайлантин разрушает мои десны?» — «Джим, вам сорок пять лет…»), когда неожиданно поймал взгляд Макмерфи, сидевшего в углу. Он не вертел в руках карты и не смотрел в журнал, как обычно делал на всех собраниях в течение последних двух недель. И больше не сутулился. Сидел на стуле выпрямившись, с открытым и дерзким выражением лица и то и дело переводил взгляд с Сефелта на Большую Сестру. И пока я смотрел на него, звон в голове становился все громче. Его глаза — две синие полоски под светлыми бровями двигались туда-сюда, точно так же, когда он следил за картами, которые открывали за покерным столом. Я был уверен, что в любую минуту он может совершить какую-нибудь безумную выходку, после которой его точно отправят в буйное. Я видел такое же выражение на лицах других ребят, прежде чем они бросались на кого-нибудь из черных парней. Я вцепился в подлокотники стула и ждал, страшась того, что может случиться, и (я только-только начал это понимать), чуть-чуть того, что ничего не случится. Он сидел молча и наблюдал, пока они не закончили с Сефелтом; потом повернулся вполоборота и стал смотреть, как Фредериксон пытается отыграться за то, что они насадили на вертел и поджарили его друга, устроив на несколько минут шум из-за сигарет, которые держат на сестринском посту. Фредериксон высказал все, что думает, потом вспыхнул, как всегда, извинился и сел на место. Макмерфи не сделал ни единого движения. Я слегка отпустил подлокотник стула, начиная думать, что, вероятно, ошибся. До конца собрания оставалось всего пара минут. Большая Сестра собрала бумаги, положила их в корзину, спустила корзину на пол, а потом мельком посмотрела на Макмерфи, желая убедиться, что он не спит и слушает. Сложила руки на коленях, посмотрела на свои пальцы и глубоко вздохнула, качая головой. — Мальчики, я долго думала над тем, что собираюсь сказать. Я обсуждала это с доктором и с остальным персоналом, и, как ни жаль, мы все пришли к общему выводу: должно быть определено какое-то наказание за безобразное отношение к обязанностям по уборке помещения три недели назад. — Она подняла голову и огляделась. — Мы долго ждали в надежде, что вы без посторонней помощи догадаетесь принести извинения за ту недисциплинированность. Но ни один из вас не выказал ни малейших признаков раскаяния. — Ее рука поднялась, чтобы предупредить любые возражения, которые могли быть высказаны, — движение гадалки по картам Таро. — Пожалуйста, поймите: мы никогда не навязываем определенных правил или ограничений без предварительных и весьма долгих размышлений насчет их терапевтической ценности. Большинство из вас находятся здесь потому, что вы не можете приспособиться к правилам общества во внешнем мире, пытаетесь обойти или избежать их. Когда-то, может быть в детстве, вам, вероятно, позволяли безнаказанно пренебрегать ими. И когда вы нарушали правило, знали, что последует наказание, но оно не приходило. Эта глупая снисходительность со стороны ваших родителей, возможно, и была тем эмбрионом, который впоследствии развился в вашу сегодняшнюю болезнь. Я говорю вам об этом в надежде, что вы поймете: когда мы устанавливаем в отделении дисциплину и порядок, это — исключительно для вашего блага. — Она повернула голову и обвела глазами комнату. На лице она изобразила сожаление о том, какую работу ей приходится выполнять. Было мертвенно тихо, только у меня в голове стоял горячечный, исступленный звон. — В подобных условиях поддерживать дисциплину довольно трудно. Вы должны это понимать. Что мы можем с вами сделать? Вас нельзя арестовать. Вас нельзя посадить на хлеб и воду. Вы прекрасно видите, что персоналу нелегко. Что мы, можем сделать? У Ракли была кое-какая идея, что можно сделать, но она не обратила на него внимания. Раздалось тиканье, лицо ее задвигалось, приняло совершенно другое выражение. Наконец она ответила на свой собственный вопрос: — Нам придется лишить вас какой-нибудь привилегии. Внимательно изучив обстоятельства имевшего место возмущения, мы решили, что будет совершенно справедливо лишить вас привилегии пользоваться ванной комнатой, которую вы используете для игры в карты. Разве это несправедливо? Ее голова не двинулась. Она ни на кого не смотрела. Но — один за другим — все взгляды обратились к нему, сидящему в своем углу на стуле. Даже старые Хроники, не могущие взять в толк, с чего это все уставились в одном направлении, вытянули тощие шеи, словно птицы, и повернулись, чтобы видеть Макмерфи, — все лица были обращены к нему, полные неприкрытой, испуганной надежды. В моей голове звучала единственная высокая нота, словно шины мчались по асфальту на страшной скорости. Он сидел на стуле очень прямо, лениво почесывая на носу большим красным пальцем шрамы от швов. Он улыбнулся всем, кто смотрел на него, взял кепку за козырек и вежливо приподнял ее, а потом посмотрел на Большую Сестру. — Итак, если мы не собираемся дискутировать по поводу нового правила, я полагаю, что час уже прошел… — Она замолчала и теперь уже сама посмотрела на него. Он пожал плечами, шлепнул руками по коленям и рывком поднялся со стула. Потянулся, зевнул, снова почесал нос и двинулся через дневную комнату в сторону сестринского поста, где она сидела, подтягивая на ходу большими пальцами штаны пижамы. Я увидел это слишком поздно, чтобы удержать его от глупостей, что бы там ни было у него на уме, и потому только смотрел, как и все остальные. Макмерфи шел широким шагом, чересчур широким, большие пальцы он снова сунул в карманы куртки. Железные набойки на каблуках выбивали молнии, звеня о кафель. Он снова был лесорубом, хвастливым шулером, здоровенным рыжеволосым скандальным ирландцем, ковбоем из телика, выходящим на середину улицы, чтобы принять вызов. Макмерфи подходил все ближе, и глаза Большой Сестры вылезли из орбит и побелели. Она не рассчитывала на ответный ход. Полагала, что это будет ее полная и окончательная победа над ним, думала, что он примет ее правила игры — раз и навсегда. Но вот он идет прямо на нее, огромный, словно дом! Она попыталась было что-то выдавить из своего кукольного ротика и обернулась в поисках черных ребят, но Макмерфи остановился, не доходя до нее. Он остановился напротив ее окна и сказал медленным, низким голосом, что ему хотелось бы получить одну пачку сигарет, которые он купил сегодня утром, после чего его кулак врезался в стекло. Стекло разлетелось на мелкие части, словно это были водяные брызги, а Большая Сестра закрыла уши руками. Он дотянулся до блока сигарет со своим именем, вытащил из него пачку, затем положил обратно и повернулся к Большой Сестре, похожей на меловую статую, и очень нежно принялся стряхивать серебряные осколки стекла с ее шапочки и плеч. — Мне очень жаль, мадам, — сказал он. — Какой я неловкий. Стекло в окне прямо-таки безупречно чистое, так что я совсем про него забыл.

The script ran 0.02 seconds.