Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Антонио Грамши - Искусство и политика [0]
Язык оригинала: ITA
Известность произведения: Низкая
Метки: sci_history

Аннотация. Основатель и руководитель Коммунистической партии Италии А. Грамши - один из самых значительных мыслителей XX в. Его идеи сформировались как в полемике с итальянским философом Б. Кроче, так и в живом диалоге с крупнейшими советскими теоретиками 1920-х годов, в частности с Н. Бухариным. Его статьи, письма и заметки из «Тюремных тетрадей», касаются как общефилософских проблем эстетики, литературы, искусства, так и отдельных, более частных вопросов, связанных с взаимоотношениями между интеллигенцией и народом, ролью массовой культуры в современном обществе. Для специалистов - философов, эстетиков, социологов, а также читателей, интересующихся проблемами современной культуры.

Полный текст.
1 2 3 

Эти елейные и ханжеские разглагольствования выглядят особенно глупо, если вспомнить, что писал Карло Линати в «Нуова антолоджиа» от 1 февраля 1928 года (статья называлась «Итало Свево, романист»): «Два года назад я был на вечере в клубе миланской интеллигенции. Помню, что вошел какой-то молодой писатель, только-только вернувшийся из Парижа. Он долго рассказывал нам об обеде в Пен-клубе, который парижские литераторы дали в честь Пиранделло, и, кстати, сказал, что в конце обеда знаменитый ирландский романист Джеме Джойс, обсуждая с ним современную итальянскую литературу, заметил: „Но у вас появился великий прозаик, а вы, кажется, даже этого не знаете“. – „Кто же это?“ – „Итало Свево, из Триеста“». По словам Линати, никто не слыхал тогда об этом писателе: естественно, и молодой литератор, беседовавший с Джойсом, тоже не знал. Потом наконец Монтале «открыл» какой-то экземпляр «Дряхлости»: это и было то открытие, о котором Монтале поспешил заявить в «Эзаме». Вот с какой «гордостью» итальянские литераторы «открыли» Итало Свево. Уникальный случай? Не думаю. Могу напомнить редакции «Фьера леттерариа» еще о двух таких случаях – о романах «Равнодушные» Моравиа и «Маладжиджи» Нино Саварезе, о которых заговорили только после того, как они получили премии на литературных конкурсах. На самом деле этим людям наплевать на литературу и поэзию, на культуру и на все искусство – они хвалят и хулят без особенных размышлений. Сечентизм в нынешней поэзии. Самые пристрастные критики-защитники нынешней поэзии, вернее определенной ее части, не скрывают ее барочного, сечентистского характера. Вот, например, Альдо Запасло в статье об Унгаретти (отрывки из нее перепечатывались в «Леонардо» в марте1934 г.) пишет так: «Если бы поэт был более лаконичен, ему не удалось бы ошеломить публику». Это «ошеломить» приводит на память принцип «изумления» поэтов-маринистов: «Бард, изумляй поэзией своей…». Заметим в скобках, что маньеризм XVII века был, к сожалению, популярен-народен и до сих пор остается таковым, потому что образные выкрутасы в стихах очень нравятся народу. А современный сечентизм популярен лишь среди «чистых» интеллектуалов. Унгаретти пишет, что его стихи во время войны нравились однополчанам «из народа». Возможно, так и было. Может быть, они получали удовольствие, слушая «трудную» поэзию и полагая, что чем непонятнее, тем красивее, а автор им казался прекрасен именно потому, что был непостижим, безмерно далек от народа. Так же народ воспринимает и футуристов. В этом секрет и обычного преклонения перед интеллектуалами, которых народ превозносит и вместе с тем, по сути дела, презирает. Чистые литераторы. Народ! О господи! Публика! О господи! Да наши политики-прохвосты то и дело задают мрачные вопросы: «Народ! Что же такое этот народ? Где он? Кто его видел? Кто назвал народ народом?» А сами только и делают что устраивают фокус за фокусом, чтоб захватить побольше голосов на выборах. Сколько опубликовано в Италии за пять лет (1924–1929) новых избирательных актов, документов, поправок![550] Сколько представлено и забраковано проектов нового избирательного законодательства! Интересно было бы составить перечень всех этих ухищрений!.. Так вот, профессиональные литераторы говорят то же, что политики: «Скверное наследство романтических идей – привычка взывать к суду публики. Что есть публика? Кто ее представляет? Где это чудовище ума, познаний, вкуса, безукоризненной честности – где эта жемчужина, где этот верховный судия?» (Дж. Унгаретти, статья в «Ресто дель Карлино» от 23 октября 1929 г. Они не верят в публику, но все же стараются перекрыть дорогу хорошо раскупаемым переводам с иностранных языков, а когда их собственная книга расходится хотя бы тысячью экземпляров, скачут от счастья и бьют во все колокола. (Слово «народ» введено в название крупнейших журналов, тех самых, которые вопрошают каждый день: «Что же такое этот народ?» А ведь они, по идее, адресованы народу.[551]) Наша так называемая «социальная» поэзия. Раписарди. Есть очень интересная статья «Поэзия Марио Раписарди» Нунцио Ваккалуццо («Нуова антолоджиа», 1930, 16 февр.). Раписарди там изображен материалистом, более того – историческим материалистом. Так ли это? Не был ли он, скорее, «мистиком» от натурализма и от пантеизма? При этом, не спорю, его творчество тесно связано с народом, в особенности с родной Сицилией, с ее крестьянами, с ее нищетой и т. д. Статья Ваккалуццо может оказаться полезной для начала большой работы о Раписарди еще и потому, что в ней приведено много нужных фактов. Надо достать библиографию работ Раписарди и т. п. Особенно важен цикл «Правосудие», который, по словам Ваккалуццо, прославил Раписарди как пролетарского (!) поэта, «поэта более пылких слов, чем чувств», хотя именно это «Правосудие», насколько мне помнится, – типичная демократически-крестьянская поэзия. Пьедигротта. Адриано Тильгер пишет в «Лаворо» (1929, 8 сент.), что диалектальная неаполитанская поэзия – а следовательно, и песни участников традиционных состязаний на площади Пьедигротта в Неаполе – переживает сейчас тяжелый кризис. Пересохли два главных источника, питавшие эту поэзию, – реализм и сентиментализм. «Изменение чувств и вкусов было так стремительно и неудержимо, так головокружительно и внезапно и так далек еще какой-либо стабильный и прочный результат, что диалектальные поэты, отважившиеся ступить на эти зыбучие пески в поисках основательности и формальной ясности, обречены на гибель, будут погребены навеки». Кризис поэзии «Пьедигротты» – истинный знак нашего времени. Теоретические выкладки «Страпаэзе», на самом деле способные канонизировать лишь смехотворную, заплесневелую карикатуру на «Страпаэзе», задушили все это объединение. И вообще, нынешняя эпоха склонна не к выражению чувства, а к его подавлению. Никто не смеется от всего сердца; мы умеем только хихикать и отпускать искусственные шуточки в духе Кампаниле. Источник поэзии «Пьедигротты» не иссяк. Он задушен «официальностью»: песенники стали чиновниками. Итальянская литература. Литература чиновничества. См. статью Горацио Педрацци «Антилитературная направленность в традициях итальянского чиновничества» («Италия леттерариа», 1929, 4 авг.). Педрацци не вполне верно разграничивает понятия. Я не думаю, что наши чиновники так уж «против литературы», как это получается у Педрацци, но я согласен, что чиновничество (речь идет о чиновниках высокого ранга) не склонно описывать в литературе собственную деятельность.[552] Однако это разные вещи. Более того, мне кажется, что наши чиновники просто-таки помешаны на литературе, но на литературе «художественной», на «высоком искусстве». Не удивлюсь, если обнаружится, что большинство беллетристического мусора сочинили именно чиновники. С другой стороны, в Италии, безусловно, нет того, чем отличается французская литература и литература некоторых других стран, – нет массы произведений, написанных чиновниками высокого ранга о собственной работе, дипломатами – о международных отношениях, штабными офицерами – о военных действиях и т. д. А если и есть несколько таких книг, они по большей части посвящены самовосхвалению. «Английские и французские генералы и адмиралы пишут для своего народа, а наши – только для своего начальства». То есть литературная продукция нашего чиновничества носит не национальный, а сугубо кастовый характер. Даниэль Варе. Страницы из дальневосточного дневника. Это опубликовано в «Нуова антолоджиа» с 16 сентября по 1 октября 1928 года. Варе – итальянский дипломат, служивший в Китае министром, не помню, по какой части. Это он подписывал соглашения между итальянским и чанкайшистским правительствами в 1928 или 1929 году. Страницы из его дневника кошмарны как с литературной, так и с любой другой точки зрения. Надо бы запретить дипломатам любые литературные публикации без визы специального цензурного комитета, составленного в идеале из умных и понимающих людей. И не только по политическим соображениям, а потому, что их бредни, даже не касающиеся дипломатии, вредят внешней политике ровно столько же, сколько дипломатические ошибки. Они подрывают престиж государства, вручившего им верительные грамоты. Министр Антонио д'Алиа выпустил «Очерк политической науки» (Рим, 1932), который представляет собой и учебник всеобщей истории, и учебник политики и дипломатии (по словам Альберто Люмброзо, который расхваливает эту книгу в «Мар-цокко» от 17 апреля 1932 г.). Книжная ярмарка. Если народ не идет к книге (книге определенного типа – продукции профессиональных литераторов), книга идет к народу. Инициатива первой книжной ярмарки (Милан, 1927) принадлежит редакции «Фьера леттерариа» и в первую очередь тогдашнему главному редактору Умберто Фраккья. Сама по себе выдумка была неплоха и кое-какие незначительные результаты она дала. Но по сути дела, предприятие сводилось не к глубинному, национально-народному контакту с народными массами, а к развлекательному представлению с лотками, зазывалами и т. д. А ведь организация, несущая книжную культуру народу, уже существует, да и раньше существовала: это союз книгопродавцев из Понтремоли. Но распространяемые ими книги – это народная литература самого низкого пошиба, от «Письмовника влюбленных» до «Гуэрина» Антонио да Барберино. Деятельность понтремолийцев заслуживает того, чтобы ее изучали, расширяли, использовали ее опыт, но все же следя за выбором литературы, распространяя по возможности менее глупые книжки и хоть как-то разнообразя их выбор! Джузеппе Зонта. Следует обратить внимание на «Историю итальянской литературы» Дж. Зонта в четырех больших томах с библиографическими указателями Густаво Бальзамо-Кривелли. Она издана в Турине издательством УТЕТ. Существеннее всего, что автор отводит особое место социальному фактору в художественном развитии. Эта «История» прежде публиковалась небольшими брошюрами (1928–1932) и в тот период, по-видимому, не вызвала бурных дискуссий, по крайней мере мне не попадалось никаких публикаций на эту тему (единственная – беглая заметка в «Италия леттерариа»). Вообще же, Зонта – не новичок в филологии. См. его работу 1924 года «Дух девятнадцатого века». НАРОДНАЯ ЛИТЕРАТУРА Перевод Р. И. Хлодовского Понятие «национально-народное». В заметке, напечатанной в «Критика фашиста» от 1 августа 1930 года, сетуют на то, что две солидные газеты, одна в Риме, другая в Неаполе, начали публиковать фельетонами следующие романы: «Граф Монте-Кристо» и «Джузеппе Бальзамо» Александра Дюма и «Тяжкий крест матери» Поля Фонтене. «Критика» пишет: «Никто не спорит. Девятнадцатый век во Франции был „золотым веком“ романа-фельетона, но какое же жалкое мнение о своих читателях должны иметь газеты, перепечатывающие вековой давности романы так, словно с тех пор ничто не изменилось – ни во вкусах читателей, ни в интересах, ни в литературных навыках. Но дело даже не только в этом: отчего было бы не посчитаться с тем, что вопреки распространенному мнению, ныне существует современный итальянский роман? И подумать, что эти самые господа готовы проливать чернильные слезы над злосчастной судьбой отечественной литературы». «Критика» смешивает проблемы разного порядка: вопрос об интересе народа к так называемой художественной литературе и вопрос об отсутствии в Италии собственной «народной» литературы, из-за чего газеты «вынуждены» снабжать себя из-за границы. (Конечно, теоретически ничто не препятствует существованию художественной и вместе с тем народной литературы. Самое очевидное доказательство тому – «народный» успех великих русских романов, притом даже в настоящее время. Но на практике действительно художественная литература не популярна у народа и в Италии действительно не существует «народной» литературы местного производства. А не существует ее потому, что у нас отсутствует идентичность миропонимания, объединяющего «писателей» и «народ»; то есть чувства и чаяния народа не переживаются писателями как их собственные чувства и чаяния. Писатели не играют у нас «национально-воспитательной» роли, то есть они никогда не ставили и не ставят вопроса о формировании в народе чувств и настроений, которые были пережиты ими самими и сделались их собственными чувствами и настроениями.) «Критика» даже не задумывается над такого рода вопросами и не способна сделать реалистические выводы из того, что если романы столетней давности до сих пор нравятся широкому читателю, то это значит, что вкус и идеология народа остались точно такими же, какими они были сто лет тому назад. Газеты – организм политически-финансовый, и они никогда не возымеют намерения распространять «на своих полосах» беллетристику, если эта беллетристика не увеличивает их прибылей. Роман-фельетон – средство проникновения в народные классы (припомнить в связи с этим пример генуэзской «Лаворо», когда ее редактировал Джованни Ансальдо, который перепечатал всю французскую бульварную литературу как раз в то самое время, когда он пытался придать остальным частям газеты оттенок самой утонченной культуры), а это означает, что он приносит газете успех политический и успех финансовый. Вот почему газета ищет такой роман, такой тип романа, который «наверняка» нравится народу, который обеспечивает ей «непрерывную» и постоянную клиентуру. Если человек из народа покупает газету, то он покупает только одну газету, и выбор ее для него дело даже не личное, чаще всего семейное; на выбор газеты очень влияют женщины, отдающие предпочтение той газете, в которой печатается «хороший, интересный роман». (Это вовсе не означает, будто мужчины не читают романов, но, несомненно, именно женщины интересуются прежде всего романами и хроникой всякого рода происшествий). Вот почему всегда получалось так, что политические газеты, газеты, насаждающие определенные убеждения, никогда не могли получить широкого распространения (за исключением периодов острой политической борьбы): они покупаются молодежью, мужчинами и женщинами, не слишком обремененными семейными заботами и заинтересованными в расширении своего политического кругозора, а также незначительным количеством семей, крепко сплоченных в идейном отношении. Вообще же, читатели газет, как правило, не разделяют убеждений покупаемой ими газеты и в незначительной степени находятся под их влиянием. Вот почему необходимо изучить с точки зрения техники журнализма опыт «Секоло» и «Лаворо», публиковавших до трех романов-фельетонов зараз, чтобы с их помощью поднять свои тиражи и постоянно поддерживать их на высоком уровне. (Почему-то не задумываются над тем, что для многих читателей роман-фельетон является тем же самым, чем является первоклассная «литература» для людей образованных: знать «роман», печатающийся в «Стампа», своего рода «светский долг» привратницкой, двора, общего балкона, каждый очередной отрывок романа дает пищу для «беседы», в которой «самые незаурядные» блистают своей психологической проницательностью, своими способностями логически мыслить; можно утверждать, что читатели романа-фельетона интересуются и увлекаются своими авторами гораздо искреннее и с более живым человеческим участием, нежели в так называемых великосветских салонах некогда интересовались романами Д'Аннунцио, а ныне интересуются произведениями Пиранделло.) Однако самый интересный вопрос состоит вот в чем: почему итальянские газеты 1930 года, когда они хотят получить распространение (или просто выжить), вынуждены печатать романы-фельетоны столетней давности (или такого же рода современные произведения)? И почему в Италии нет «национальной» литературы этого жанра, хотя такая литература должна была бы приносить доходы? Надо заметить, что во многих языках слова «национальное» и «народное» являются синонимами, или почти синонимами (так в русском языке, так в немецком, где слово «volkisch» имеет еще более интимное, расовое значение, так вообще в славянских языках; во французском же языке слово «национальное» имеет значение, в котором понятие «народное» оказывается политически наиболее разработанным, так как оно связано с понятием «суверенитет», национальный суверенитет и народный суверенитет означают или означали для француза одно и то же). В Италии понятие «национальное» имеет крайне узкое идеологическое значение и, уж во всяком случае, не совпадает с понятием «народное», ибо в Италии интеллигенция далека от народа, то есть от «нации», и связана с кастовой традицией, которая никогда не ломалась мощным народным или национальным политическим движением снизу; традиция эта книжная и абстрактная, типичный современный итальянский интеллигент чувствует себя гораздо больше связанным с Аннибалом Каро или Ипполито Пиндемонте, чем с апулийским или сицилийским крестьянином. Существующее ныне понятие «национальное» связано в Италии с этой интеллигентской и книжной традицией; вот почему до смешного легко и, в сущности, рискованно называть антинациональным всякого, кто не разделяет столь допотопных и обветшалых представлений о нуждах и интересах страны. Надо посмотреть статьи Умберто Фраккья в «Италия леттерариа» за июль 1930 года и «Письмо к Умберто Фраккья о критике» Уго Ойетти в «Пегасо» за август 1930 года. Сетования Фраккья очень напоминают сетования «Критика фашиста». Так называемая «художественная» «национальная» литература в Италии не популярна. Кто в этом виноват? Публика, которая не читает? Критика, которая не умеет приобщить публику к литературным ценностям? Газеты, которые, вместо того чтобы печатать фельетонами «современный итальянский роман», перепечатывают старого «Графа Монте-Кристо»? Но почему в то время как в других странах публика читает, в Италии она не читает? А кроме того, правда ли, что в Италии никто не читает? Не правильнее ли было бы поставить вопрос так: почему итальянская публика читает иностранную литературу, бульварную и серьезную, но не читает литературу итальянскую? Разве тот же Фраккья не опубликовал ультиматум издателям, печатающим (а следовательно, соответственно, и продающим) иностранные произведения, угрожая им правительственными санкциями? И разве не имела места, во всяком случае отчасти, попытка правительственного вмешательства со стороны депутата Микеле Бьянки, исполняющего должность заместителя министра внутренних дел? Что означает тот факт, что итальянский народ читает по преимуществу иностранных писателей? Это значит, что он подчиняется интеллектуальной и моральной гегемонии иностранной интеллигенции, что он ощущает себя больше связанным с иностранной интеллигенцией, чем с отечественной, иными словами, это значит, что в стране не существует национального интеллектуально-морального блока ни иерархического, ни тем более эгалитарного. Интеллигенция не выходит из народа, хотя какой-нибудь ее отдельный представитель случайно может оказаться сыном рабочего или крестьянина; она не ощущает связи с народом (если отбросить риторику), она не знает народа, не понимает его нужд, потребностей, чаяний; наоборот, в своем отношении к народу интеллигенция в Италии предстает как нечто от него оторванное, беспочвенное, кастовое, иными словами, она не является органически функционирующим органом самого народа. Проблема эта должна охватывать всю национальную народную культуру, а не ограничиваться одной лишь повествовательной литературой: то же самое следует сказать о театре, о научной литературе вообще (естествознание, история и т. д.). Почему в Италии не появляются писатели вроде Фламмариона? Почему в Италии не возникло научно-популярной литературы, как во Франции или других странах? Подобного рода иностранные книги, будучи переведенными на итальянский язык, у нас читаются, имеют спрос и нередко на их долю выпадает крупный успех. Все это свидетельствует о том, что весь «образованный класс», во всей своей интеллектуальной деятельности, оторвался от народа-нации не потому, что народ-нация не проявлял и не проявляет интереса к такого рода деятельности на всех ее уровнях от самого низкого (роман-фельетон) до самых высоких, но потому, что отечественный интеллектуальный элемент оказался у нас более иностранным по отношению к народу, чем иностранцы. Проблема эта возникла отнюдь не сегодня; она была поставлена с момента основания итальянского государства, и ее существование в прошлом – фактор, объясняющий запоздалое политически-национальное объединение полуострова. Книга Руджеро Бонги о ненародности итальянской литературы. Вопрос о языке, поставленный Мандзони, также отражает эту проблему – проблему нравственного и интеллектуального единства нации и государства, отыскиваемого в данном случае в единстве литературного языка. Однако единство языка – одно из внешних и не абсолютно необходимых проявлений национального единства. Во всяком случае, это следствие, а не причина. Работы Ф. Мартини о театре; о театре существует большая литература, и она продолжает все время расти. В Италии всегда отсутствовала и продолжает отсутствовать национально-народная литература – и повествовательно-прозаическая, и других жанров. (В поэзии у нас отсутствуют поэты вроде Беранже и вообще типа французских «шансонье».) Однако в Италии существовали отдельные народные писатели, имевшие огромный успех: успех имел Гверацци, его книги продолжают издаваться и расходятся; когда-то читали, а может быть, все еще читают Каролину Инверницио, хотя она писательница еще более низкопробная, чем всякого рода Понсоны и Монтепены. Читался Ф. Мастриани и т. д. (Дж. Папини написал во время войны, где-то около 1916 г., статью об Инверницио, опубликованную в «Ресто дель Карлино». Надо посмотреть, вошла ли она в его книгу. Папини написал что-то любопытное об этой почтенной наседке народной литературы и специально отметил, что она усиленно потакала самому непритязательному читателю из низов. Возможно, в библиографии работ Папини, помещенной в очерке Пальмьери или в какой-нибудь другой библиографии, можно найти дату опубликования этой статьи и прочие данные.) Из-за отсутствия своей современной литературы, некоторые слои простонародья изыскивают другие пути для удовлетворения своих интеллектуальных и художественных запросов, которые у них все-таки существуют, пусть даже в примитивной, неразвитой форме. Свидетельство тому: распространение средневекового рыцарского романа – «Короли Франции», «Гуэрино по прозвищу Горемыка» и т. д. – особенно в Южной Италии и горных районах; «Майские представления» в Тоскане (сюжеты, изображаемые в «Майских представлениях», берутся из книг, новелл, легенд, ставших народными, вроде легенды о Пии деи Толомеи; существует ряд публикаций, посвященных «майским представлениям» и их репертуару). Светская интеллигенция не сумела выполнить своей исторической задачи по воспитанию народа-нации, выработке его сознания и нравственного самосознания, она не смогла удовлетворить интеллектуальные запросы народа. Интеллигенция осталась связанной с миром устаревшим, затхлым, абстрактным, чересчур индивидуалистическим или кастовым. Именно потому она не представляет светскую культуру, именно потому она не сумела разработать современный «гуманизм», способный, как того требуют интересы нации, получить распространение даже среди самых некультурных и неотесанных слоев населения. Напротив, французская народная литература, наиболее распространенная в Италии, в той или в иной мере, в формах более или менее приемлемых, все-таки представляет этот современный гуманизм, эту современную светскую культуру. Культуру эту некогда представляли у нас Гверацци, Мастриани и немногие другие отечественные народные писатели. Но если светские интеллигенты потерпели полное фиаско, то и успехи католиков оказались не лучшими. Нет надобности обольщаться тем скромным распространением, которое получили некоторые католические книги: они обязаны успехом не собственным художественным качествам, а той широкой и мощной организации, которой располагает церковь. Католические книги раздариваются на многочисленнейших церковных церемониях, и священники вынуждают прихожан читать их в качестве наказания, епитимьи. Поражает тот факт, что в жанре приключенческой литературы католики не сумели создать ничего, кроме самых жалких поделок. А ведь путешествия и беспокойная, зачастую связанная с опасностями жизнь миссионеров являются для католических писателей превосходным источником. Тем не менее даже в период наибольшего распространения приключенческого географического романа католическая литература этого жанра была крайне бедной и не шла ни в какое сравнение с такого же рода светской литературой на французском языке. Наиболее значительным произведением стала здесь книга о злоключениях кардинала Массайя в Абиссинии, в остальном – все заполонили книги Уго Миони (бывшего иезуита), которые ниже всякой критики. Даже в научно-популярной литературе католикам нечем похвастать, и это несмотря на то, что у них имеются крупные астрономы вроде отца Секки (иезуита), и несмотря на то, что астрономия является как раз той наукой, которая больше всего интересует народ. Вся эта католическая литература провоняла апологетикой, как монах козлом, а от ее убогости начинает мутить. Несостоятельность католической интеллигенции и плачевная судьба католической литературы являются одним из наиболее выразительных указаний на глубокую пропасть, существующую в Италии между религией и народом. Народ пребывает в состоянии полнейшего безразличия к вопросам веры и лишен подлинно духовной жизни. Религия осталась у нас на стадии предрассудков, но, по причине импотентности светской интеллигенции, не была заменена новой светской, гуманистической моралью. (Религия не была у нас ни потеснена, ни преобразована и национализирована, как это произошло в Америке с все тем же иезуитством; народная Италия по-прежнему находится в условиях, сложившихся сразу после Контрреформации; религия, в лучшем случае, перемешалась с языческим фольклором и осталась на этой стадии.) См. что я написал о «Графе Монте-Кристо» как показательной модели романа-фельетона. Роман-фельетон заменяет человеку из народа фантазирование и вместе с тем будоражит его воображение, это самые настоящие сновидения в состоянии бодрствования. Надо бы посмотреть, что говорят Фрейд и психоаналитики о сновидениях в состоянии бодрствования. В данном случае можно сказать, что у народа фантазирование порождено «комплексом неполноценности» (социальной), обусловливающим длительность фантазий о мести, о наказании тех, кто виноват в постигших народ бедах. В «Графе Монте-Кристо» наличествуют все элементы, которые позволяют лелеять такого рода мечты, а следовательно, дают наркотик, облегчающий чувство боли. Народные писатели. В «Марцокко» от 13 сентября 1931 года Альдо Сориани (часто пишущий в различных газетах и журналах о народной литературе) поместил статью «Современные народные романисты», в которой комментирует серию очерков о «Знаменитых незнакомцах», опубликованную Шаренсолем в «Нувель Ли-терер» (заметка об этих очерках дальше). «Речь идет о популярнейших авторах приключенческих романов и романов-фельетонов, совсем или почти совсем неизвестных литературной общественности, но обожаемых и слепо почитаемых тем широким читателем, который обеспечивает газетам астрономические тиражи и вовсе не разбирается в литературе, требуя от нее только увлекательных, интересных, сенсационных любовных и уголовных историй. Для народа авторы эти самые настоящие писатели. Народ восхищается этими романистами и благодарен им за то, что они поставляют издателям горы материалов, требующих неусыпного и непосильного, не скажу умственного, но, во всяком случае, физического труда». Сориани отмечает, что писатели эти «выполняют изнурительную работу и несут реальную общественную службу, поскольку огромное число читателей и читательниц не может без них обойтись, а также поскольку их неустанная деятельность обеспечивает издателям громадные прибыли». Сориани употребляет выражение «реальная общественная служба», но дает ему пошлое истолкование, не имеющее отношений к тому, о чем говорится в данных заметках. Сориани замечает, что эти писатели, как явствует из статей Шаренсоля, «придерживаются строгих нравов и ведут сейчас более благонравную жизнь, чем в те, теперь уже далекие времена, когда Понсон дю Террайль или Ксавье де Монтепен требовали признания светского общества и делали все возможное, дабы заручиться его поддержкой (…), заявляя, что, в сущности, они не отличаются от своих академических собратьев ничем, кроме стиля. Они пишут так, как говорят, тогда как члены Академии пишут так, как не говорят». (Однако «знаменитые незнакомцы» входят во Франции в ассоциацию писателей, и в этом смысле они не отличаются от Монтепена. Вспомним также, как завидовал Бальзак светским и финансовым успехам Сю. Далее Сориани пишет: «В значительной мере неискоренимость такого рода народной литературы (…) обусловлена любовью к ней читателя. Именно широкий читатель Франции, тот самый читатель, которого некоторые считают самым строгим, придирчивым и пресыщенным читателем в мире, остался верным приключенческому роману и роману-фельетону. Пролетариат и буржуазия в массе своей все еще настолько наивны (!), что нуждаются в бесконечных рассказах, трогательных и чувствительных, страшных и „слезных“, чтобы с их помощью ежедневно насыщать свое любопытство и питать свою сентиментальность; им все еще хочется видеть себя в окружении героев преступного мира или героев правосудия и вендетты». «В отличие от читателя Франции английский и американский читатель набрасывается на исторический приключенческий роман (а французский читатель нет?!) и на роман детективный» (общие места о национальных характерах). «Что же касается Италии, то тут, как мне кажется, надо бы задаться вопросом, почему в Италии не популярна народная литература. После Мастриани и Инверницио у нас, по-моему, не появилось ни одного романиста, способного захватить толпу, заставить наивных, доверчивых и жадных читателей проливать слезы или содрогаться от ужаса. Почему у нас перевелись (?) такого рода романисты? Или наша литература даже в своих самых нижних этажах чересчур академична и литературна? Или наши издатели не умеют взрастить древо, почитаемое слишком презренным? Или у наших писателей недостает воображения для того, чтобы вдохнуть жизнь в газетные подвалы и в тоненькие тетрадки отдельных выпусков? Или же мы и в этой области будем, как и прежде, довольствоваться импортом товаров, изготовляемых в других странах? Несомненно, мы не изобилуем, как Франция, „знаменитыми незнакомцами“, и какая-то причина для этого должна существовать Возможно, стоило бы до нее докопаться». Различные типы. народного романа. Существует известное разнообразие типов народного романа. Необходимо отметить, что хотя все эти типы получают распространение и пользуются успехом одновременно, тем не менее один из них превалирует над другим, причем превалирует весьма внушительно. На основании этого превалирования можно определить изменения во вкусах читателей, точно так же как на основании одновременного успеха разных типов романа можно прийти к выводу о том, что в народе существуют различные культурные слои, различные «массы чувств», преобладающие в том или другом слое, а также различные народные «модели героя». Поэтому для целей данной статьи важно каталогизировать эти типы и исторически установить их относительно больший или меньший успех: 1) тип Виктор Гюго – Эжен Сю («Отверженные», «Парижские тайны») – тип с ярко выраженным идеолого-политическим характером, демократической тенденцией, связанной с идеологиями 1848 года, 2) тип сентиментальный, в строгом смысле не политический, но в котором выразилось то, что можно было бы определить словами «сентиментальная демократия» (Ришебур – Декурселль и другие), 3) тип, выдающий себя за роман чистой интриги, но обладающий консервативно-реакционным идеологическим содержанием (Монтепен), 4) исторический роман А. Дюма и Понсона дю Террайля, обладающий помимо исторического также идеолого-политическим характером, но не ярко выраженным, Понсон дю Террайль, однако, консерватор-реакционер, и восхваление аристократов и их преданных слуг имеет у него совсем иной характер, нежели в исторических картинах романов А. Дюма, которые придерживаются, впрочем, не ярко выраженной политико-демократической тенденции, а, скорее, проникнуты неопределенными, «пассивными» демократическими чувствами и зачастую приближаются к «сентиментальному» типу, 5) детективный роман в своем двойном аспекте (Лекок, Рокамболь, Шерлок Холмс, Арсен Люпен[553]), 6) черный роман (привидения, таинственные замки и т. п. Анна Радклиф и другие), 7) научно-фантастический и географический роман, который может быть тенденциозным или оставаться просто романом интриги (Ж. Верн – Буссенар) Каждый из этих типов имеет различные национальные аспекты (в Америке приключенческий роман – это эпопея пионеров). Можно отметить, что в целом литературная продукция всякой страны проникнута националистическим чувством, выражаемым не риторически, а искусно вписанным в самую ткань повествования. У Жюля Верна и французов сильно проявляются антианглийские настроения, связанные с утратой колоний и горечью военных поражений на море: в географическом приключенческом романе французы сталкиваются не с немцами, а с англичанами. Но антианглийские настроения живо ощущаются также и в историческом романе и даже в романе сентиментальном (Жорж Санд) (реакция на Столетнюю войну и казнь Жанны д'Акр, а также на гибель Наполеона). В Италии ни один из этих типов не нашел сколько-нибудь выдающихся писателей (Выдающихся не в литературном отношении, но хотя бы с точки зрения коммерции, отличающихся выдумкой, умением построить хорошо закрученный сюжет, пусть даже надуманный, но обладающий хоть какой-то логикой). Даже детективный роман, имевший столь большой международный успех (обернувшийся для их авторов и издателей успехом финансовым), не обрел в Италии своего писателя. А между тем Италия, ее исторические судьбы, ее города, области, институты, люди дали сюжеты многим романам, прежде всего историческим. История Венеции, с ее политической организацией, полицией, тюрьмами, поставляла и продолжает поставлять материал для народных романистов всех стран за исключением Италии. Некоторый успех в Италии имела народная литература о жизни разбойников, но она была самой что ни на есть низкопробной. Последний, наиболее современный тип народной книги представляет романизированное жизнеописание, которое в какой-то мере представляет неосознанную попытку удовлетворить культурные запросы тех слоев народа, которые уже настолько пообтесались, что не желают довольствоваться историей в духе Дюма. Это литература тоже имеет в Италии немногих представителей (Маццуккелли, Чезаре Джардини и другие). Итальянские писатели этого жанра не только не идут ни в какое сравнение с писателями французскими, немецкими, английскими по своей численности, плодовитости, художественной занимательности изложения, но, что гораздо более показательно, берут свои сюжеты вне Италии (Маццуккелли и Джардини – во Франции, Эукардио Момильяно – в Англии), дабы приноровиться к итальянскому народному вкусу, воспитанному прежде всего на французских исторических романах. Итальянский литератор никогда не написал бы романизированное жизнеописание Мазаньелло, Микеле ди Ландо, Кола ди Риенцо без того, чтобы обязательно не напичкать его «риторическими подпорками», ибо трудно поверить невозможно представить и т. д. Правда, успех романизированных жизнеописаний побудил многих издателей начать издание биографических серий, но в данном случае мы имеем дело с книжками, которые от носятся к романизированному жизнеописанию так же, как «Монахиня из Монцы»[554] относится к «Графу Монте-Кристо»: мы имеем дело с тривиальной биографической схемой, нередко филологически корректной, которая обеспечит книге самое большее тысячу-другую читателей, но никогда не сможет ввести ее в народную литературу. Необходимо отметить, что некоторые из вышеперечисленных типов народного романа имеют свои соответствия в театре, а теперь также и в кинематографе. В театре Д. Никомеди пользовался довольно большим успехом, благодаря вот чему: он сумел драматизировать некоторые моменты и мотивы, тесно связанные с народной идеологией, пример тому «Коротышка», «Эгретта», «Взлет»[555] и др. У Дж. Форцано тоже можно найти нечто в том же роде, но по образцу Понсона дю Террайля с консервативной тенденцией. Театральное произведение, имевшее в Италии наибольший успех у народа, – «Гражданская смерть» Джакометти, пьеса собственно итальянского характера. Сколько-нибудь значительных подражателей у нее не нашлось (во всяком случае, в литературном отношении). В разделе, посвященном театру, можно отметить, что целый ряд драматургов, произведения которых обладают большими литературными достоинствами, способны доставлять удовольствие также и народному зрителю: «Кукольный дом» Ибсена очень нравится городскому народному зрителю, так как изображенные автором чувства и его нравственная тенденция находят широкий отклик в народной психологии. Да и чем, в сущности, должен быть так называемый «идейный театр», если не изображением страстей, связанных с нравами и получающих драматическую развязку, представляющую «прогрессивный» катарсис, обрисовывающий драматический конфликт с точки зрения морально и интеллектуально наиболее передовой части общества, выражающей историческое развитие, совершающееся в глубине существующих ныне обычаев и нравов. Однако эти страсти и эта драма должны изображаться, а не служить развитию определенного тезиса, не оказаться пропагандистской речью, иными словами, автор должен жить в реальном мире со всеми его противоречивыми требованиями, а не выражать чувства, вычитанные им из книг. Роман и народный театр. Народная драма пренебрежительно именуется аренной драмой или даже аренной драмищей, видимо, потому, что в некоторых городах существуют открытые театры, называемые Аренами (Арена дель Соле в Болонье). Надо напомнить о том, что писал Эдоардо Бутет о спектаклях классического репертуара (Эсхил, Софокл), которые Постоянная группа Рима, руководимая Бутетом, давала в болонской Арена дель Соле по понедельникам – день домашней стирки, и о том большом успехе, который имели эти спектакли. (Театральные воспоминания Бугета впервые были опубликованы в журнале «Вианданте», издававшемся Т. Моничелли в Милане в 1908–1909 гг.) Необходимо также выделить успех, который неизменно имеют у народных масс некоторые пьесы Шекспира, что как раз и доказывает возможность быть великим художником, оставаясь в то же время художникам «народным». В «Марцокко» от 17 ноября 1929 года напечатана очень примечательная заметка Гайо Анджоло Орвьето: «Дантон», мелодрама и «роман в жизни». В заметке говорится: «Театральная труппа новейшей „формации“, составившая свой репертуар из знаменитых народных спектаклей – от „Графа Монте-Кристо“ до „Двух сирот“ справедливо надеясь, что он поможет ей привлечь в театр побольше народа, имела аншлаги – и это во Флоренции! – показывая пьесу современного венгерского драматурга о Французской революции „Дантон“». Пьесу эту написал Де Пекар, и сама она – «просто-напросто патетическая сказка с самыми невероятными по своей вольности деталями» (к примеру: Робеспьер и Сен-Жюст присутствуют на процессе Дантона и переругиваются с ним). «Но это превосходно скроенная сказка, использующая старые, безотказные приемы народного театра, избегающая опасностей модернистских вывертов. Все предельно просто, скромно, выдержанно. Яркие краски и патетические возгласы должным образом перемежаются с нежными излияниями чувств, и весь зрительный зал вздыхает и умиляется. Публику охватывает восторг, и видно, что она искренне развлекается. Ну так что же, разве не является все это лучшим способом завлечь зрителя на драматический спектакль?» Вывод Орвьето весьма примечателен. Итак, в 1929 году для того, чтобы заполнить зрителями театральный зал, надо было ставить «Графа Монте-Кристо» и «Двух сироток», а в 1930 году для того, чтобы принудить публику читать газеты, приходится печатать в них (фельетонами «Графа Монте-Кристо» и «Джузеппе Бальзамо». Жюль Верн и научно-географический роман. В книгах Жюля Верна никогда нет ничего абсолютно невозможного: «Возможности», которыми располагают герои Жюля Верна, превышают те, которые реально существовали в его время, но превышают их ненамного, а главное, не выходят за пределы основного направления в развитии тогдашних научных открытий; воображение у Жюля Верна не полностью «произвольно» и потому обладает способностью заставлять работать фантазию читателя, уже находящегося во власти идеологии фатальности научного прогресса в области овладения силами природы. Другой пример – Уэллс и По. У них по большей части господствует «произвол», хотя их отправная точка может быть логичной и корениться в конкретной научной реальности. У Жюля Верна существует союз между человеческим разумом и материальными силами; у Уэллса и По владычествует разум. Вот почему Жюль Берн был гораздо популярнее: он был понятнее. Вместе с тем такая уравновешенность в романтических построениях Жюля Верна обусловила ограниченность его популярности во времени (оставляя в стороне малую художественность его произведений): наука обогнала Жюля Верна, и его книги перестали быть «психическими стимуляторами». Нечто подобное можно сказать о полицейских приключениях, например, у Конан Дойла. Некогда они будоражили читателя, теперь они его почти не трогают. Причин тому немало. Прежде всего мир полицейских баталий ныне всем хорошо известен, тогда как в свое время Конан Дойл мир этот открывал, во всяком случае, для подавляющего большинства мирных обывателей. Однако еще важнее то обстоятельство, что в Шерлоке Холмсе существовало рациональное (и даже слишком рациональное) равновесие между умом сыщика и наукой. Сейчас же больший интерес вызывают личные качества героя, «психологическая» техника как таковая. Вот почему По и Честертон кажутся значительно более интересными и т. д. В «Марцокко» от 19 февраля 1928 года Адольфо Фаджи («Впечатления от Жюля Верна») пишет, что антианглийский характер многих романов Жюля Верна надо связать с периодом англо-французского соперничества, достигшего своей кульминации в событиях в районе Фашода.[556] Утверждение ошибочное и анахронистическое. Антибританизм был (и, возможно, продолжает оставаться) одним из основных элементов французской народной психологии; антигерманство – явление относительно новое, имеющее менее глубокие корни, чем антибританизм; антигерманство не существовало до Французской революции, оно сформировалось после 1870 года, после поражения и как результат печального осознания того, что Франция перестала быть в военном и политическом отношении наиболее мощной нацией Западной Европы, ибо Францию победила одна Германия самостоятельно, не вступая в коалицию с другими государствами. Антибританизм восходит ко времени формирования Франции как единого современного государства, то есть ко временам Столетней войны, и связан еще с теми отражениями, которые получила в народной фантазии эпопея Жанны д'Арк. В дальнейшем антибританизм был усилен борьбой за гегемонию над континентом (и над миром), высшей точкой в которой стали Французская революция и Наполеон. События в районе Фашода, при всей их серьезности, не могут идти ни в какое сравнение с такой давней и внушительной традицией, о которой свидетельствует вся французская народная литература. О детективном романе. Детективный роман возник на обочине литературы о «нашумевших процессах». Впрочем, с этой литературой связаны и романы типа «Граф Монте-Кристо». Разве в «Графе Монте-Кристо» не говорится о «нашумевших процессах», рассказ о которых расцвечивается народными представлениями о судебных Органах, и особенно ярко тогда, когда представления эти переплетаются с политическими страстями? Разве Роден из «Агасфера»[557] не типичный организатор «гнусных интриг», который не останавливается ни перед самыми страшными преступлениями, ни перед убийством? И разве, наоборот, князь Рудольф[558] не тот «друг народа», который разрывает сети интриг и предотвращает убийства? Переход от подобного типа романа к романам чистой интриги связан с процессом схематизации интриги, очищаемой от всякого налета демократической и мелкобуржуазной идеологии: теперь речь идет уже не о борьбе между добрым, простым, великодушным народом и темными силами тирании (иезуиты, тайная полиция, стоящая на страже государственной безопасности или интересов отдельных аристократов), теперь речь идет лишь о борьбе между профессиональными преступниками и силами существующего порядка, представленными обществом или частным лицом и твердо стоящими на почве уголовного кодекса. Серия «Нашумевшие процессы», в ее широко известном французском издании, имела аналогии в других странах; французская серия, во всяком случае, в той ее части, которая касалась знаменитых европейских судебных процессов, была переведена на итальянский язык: дело Фюальде об убийстве лионского курьера и т. д. Правозащитная деятельность всегда вызывала и вызывает к себе интерес. Отношение общественного мнения к судебным органам и полиции (постоянно себя дискредитирующим, откуда успех частного сыщика или сыщика-любителя) и к преступнику часто меняется или окрашивается в иные тона. Крупный преступник зачастую изображался более могущественным, чем полиция, и прямо-таки носителем «истинной» справедливости: влияние «Разбойников» Шиллера, рассказов Гофмана, Анны Радклиф, бальзаковского Вотрена. Тип Жавера из «Отверженных» любопытен с точки зрения народной психологии. Жавер погрешает против «истинной справедливости», но Гюго изображает его с симпатией, как «человека с характером», приверженного «абстрактному» долгу и т. п. Возможно, к Жаверу восходит традиция, согласно которой даже сыщик может быть «порядочным человеком». Рокамболи Понсона дю Террайля. Габорио продолжает реабилитацию сыщика своим «господином Лекоком», открывающим дорогу Шерлоку Холмсу. Неверно, будто англичане в своем «полицейском» романе изображают «защиту закона», в то время как французы прославляют преступника. Речь идет о «культурном» оттенка, обусловленном проникновением такого рода литературы в более образованные слои общества. Напомнить, что очень читаемый демократами из средних классов Сю изобрел всю систему подавления профессиональной преступности. В детективной литературе всегда существовало два направления: механическое – голой интриги – и художественное. В настоящее время крупнейшим представителем «художественного» аспекта является Честертон; в прошлом им был По. Бальзак с его Вотреном занимается преступником, но «технически» он не автор полицейских романов. 1) Надо посмотреть книгу Анри Жаго «Видок» (Париж, изд. Берже – Левроль, 1930). Видок послужил прототипом Вотрена и дал материал Александру Дюма (некоторые его черты можно обнаружить у Жана Вальжана Гюго и особенно у Рокамболя). Видок из-за собственной оплошности был осужден на восемь лет как фальшивомонетчик, 20 побегов и т. п. В 1812 году поступил на службу в полицию Наполеона и 15 лет командовал специально для него созданным отрядом; прославился сенсационными арестами. Уволенный Луи-Филиппом, создал частное агентство сыщиков, но не имел успеха: он мог действовать только в рядах государственной полиции. Умер в 1857 году. Оставил «Мемуары», написанные не им самим, в которых много преувеличений и бахвальства. 2) Надо посмотреть статью Альдо Сориани «Конан Дойл и судьба детективного романа» в «Пегасо» за август 1930 года. В статье примечательны анализ этого литературного жанра и различные определения, которые ему давались. Говоря о Честертоне и серии рассказов о патере Брауне, Сориани не учитывает двух культурных моментов, которые, однако, представляются мне существенными: а) он не отмечает атмосферы карикатурности, особенно явственной в книге «Простодушие патера Брауна» и составляющей важный художественный элемент, высоко поднимающий детективную новеллу Честертона, особенно в тех случаях (не всегда), когда она получает у него совершенное выражение; б) он не отмечает того, что рассказы о патере Брауне являются «апологетикой» католицизма и римского духовенства, которое благодаря исповедованию прихожан и в процессе исполнения своих обязанностей духовных пастырей и посредников между человеком и богом превосходно разбирается в тончайших изгибах человеческой души, а также и того, что эта «апологетика» направлена против «сциентизма» и позитивистской психологии протестанта Конан Дойла. В своей статье Сориани сообщает о различных и имеющих огромное литературное значение попытках (главным образом англосаксонских) технически усовершенствовать детективный роман. Архетипом в данном случае служит Шерлок Холмс, с его двумя основными характерными особенностями – ученого и психолога. Предпринимаются попытки улучшить либо одну из этих сторон, либо другую, либо и ту и другую вместе. Честертон со своим Брауном налег на психологию, на игру в дедукции и индукции и, кажется, переусердствовал, создав тип Габриэля Гэля, сыщика-поэта. Сориани набрасывает картину неслыханного успеха детективного романа во всех слоях общества и пытается определить его психологические корни. Он усматривает в этом проявление протеста против механичности современной жизни и стандартизации, бегство от пошлой повседневности. Но такое объяснение можно применить ко всем формам литературы, как народной, так и художественной, – от рыцарской поэмы (разве Дон Кихот тоже не пытался убежать и притом в самом прямом смысле от пошлости и стандартности повседневной жизни испанского селенья?) до всякого рода романов-фельетонов. Но значит ли это, что вся литература и вся поэзия является наркотиком, помогающим бежать от пошлой повседневности? Как бы там ни было, а без статьи Сориани не обойтись при будущем, более органичном изучении этого жанра народной литературы. Проблема состоит вот в чем: почему широко распространена детективная литература? Не является ли проблема эта одним из аспектов более общей проблемы: почему широко распространена нехудожественная литература? Несомненно, по причинам практическим и культурным (политическим и моральным). Такого рода общий и даже очень общий ответ наиболее точен в пределах своей приблизительности. Но разве художественная литература получает распространение также не по причинам практическим и политически-моральным, разве на ее распространение влияют только суждения вкуса, только поиски прекрасного и наслаждение красотой? На деле книги читаются под воздействием побуждений практического порядка (и надо бы изучить, почему некоторые из них генерализуются легче, чем другие), а перечитываются по соображениям эстетическим. Эстетическое чувство почти никогда не возникает при первом прочтении. Наиболее очевидно все это проявляется в театре, где в интересе зрителя эстетическое чувство в процентном отношении сведено до минимума: в театральном спектакле главную роль играют совсем другие элементы, многие из которых относятся даже не к духовной жизни человека, а к его физиологии, как, например, «sex appeal»;[559] и т. п. В других случаях эстетическое чувство порождается в театре не самой драмой, не литературным текстом, а той интерпретацией, которую дают драме актеры и режиссер. В этих случаях необходимо, однако, чтобы литературный текст не был «трудным» и психологически изощренным, надо, чтобы он был «элементарным и народным», то есть чтобы изображаемые в драме чувства были глубоко «человечными» и связанными с непосредственным жизненным опытом (вендетта, честь, материнская любовь и т. п.). Таким образом, и в этих случаях анализ достаточно осложняется. Великие традиционные актеры имели в «Гражданской смерти», в «Двух сиротках», в «Корзине папаши Мартена» 3 гораздо больший успех у зрителей, чем в пьесах со сложным психологическим механизмом: в первом случае аплодисменты звучали восторженно и безоговорочно, во втором они бывали более сдержанными и обособляли любимого публикой актера от пьесы, в которой он играл, и т. д. Объяснения, похожие на те, которые приводит Сориани, говоря об успехе народного романа, содержатся в статье Филиппе Бурцио о «Трех мушкетерах» Александра Дюма (опубликованной в газете «Стампа» от 22 октября 1930 г. и напечатанной в отрывках в «Италии леттерариа» от 9 ноября). Бурцио считает роман «Три мушкетера» таким же блистательным воплощением мифа авантюры, как «Дон Кихот» и «Неистовый Орландо», «то есть чем-то внутренне присущим природе человека, которая, видимо, все больше и все стремительнее отчуждается от современной жизни. Чем рациональнее становится существование (или, вернее, принудительно рационализированным, ибо если оно рационально для господствующих групп, то оно никак не рационально для групп, над которыми господство осуществляется; это связано с практически-экономической деятельностью, в процессе которой принуждение, хотя и не непосредственно, распространяется также и на „интеллигентные“ слои), чем оно организованнее, чем жестче социальная дисциплина, чем точнее и предсказуемое задачи, возникающие перед индивидуумом (но, как показал кризис и исторические катастрофы, задачи эти не могли быть предсказаны теми, кто стоит у кормила), тем меньше места остается для авантюр – так заборы частных владений теснят свободно произрастающий лес… Тейлоризм – вещь прекрасная, а человек – животное, которое ко всему приспосабливается, однако, вероятно, существуют какие-то пределы его механизации. Если бы у меня спросили, в чем глубокие причины мучительной тревоги, охватившей Запад, я не поколебавшись указал бы на упадок веры (!) и оскудение духа авантюры. Кто победит, тейлоризм или „Три мушкетера“? Это вопрос другой. Тридцать лет тому назад ответ на такой вопрос был очевиден, а теперь с ним придется повременить. Если ныне существующая цивилизация не погибнет, мы, видимо, станем свидетелями забавного переплетения тейлоризма с авантюризмом». Вопрос тут вот в чем: Бурцио не принимает во внимание того, что деятельность большей части человечества всегда была тейлоризирована и железно дисциплинирована и что эта большая часть человечества всегда пыталась вырваться из тесных рамок угнетающей ее организации с помощью мечты и фантазии. Разве религия, эта самая великая авантюра и самая великая «утопия», которую коллективно создало человечество, – разве религия не является формой бегства от «земного мира»? Не в этом ли смысл фразы Бальзака о лотерее как об опиуме нищих[560] – фразы, подхваченной потом другими? (см. в тетради № 1 «Вопросы культуры»[561]). Но самое примечательное это то, что подле Дон Кихота существует Санчо Панса, который жаждет не «авантюр», а жизненной определенности, и то, что большинство людей терзается как раз кошмарами «непредсказуемости» завтрашнего дня, ненадежностью своей повседневной жизни, то есть избыточностью возможных «авантюр». В современном мире вопрос этот получает иную окраску, чем в прошлом, в силу того, что принудительная рационализация существования бьет больше всего по средним классам и интеллигенции, бьет неслыханно, но даже, имея в виду средние классы и интеллигенцию, приходится говорить не о выветривании духа авантюр, а о чрезмерной авантюрности повседневной жизни, то есть о крайней ненадежности самого существования, сопровождаемой уверенностью в том, что одному человеку с этой ненадежностью не совладать; вот почему возникает тяга к «красивой» и интересной авантюре, обусловленной собственной свободной инициативой и направленной против авантюры «грубой» и отталкивающей, обусловленной обстоятельствами не предлагаемыми человеку, а навязываемыми ему извне. Объяснения, предложенные Сориани и Бурцио, в равной мере применимы к спортивным «болельщикам», так как они объясняют все, а следовательно, ничего. Феномен по меньшей мере так же древен, как религия, и он многогранен, а не односторонен. У него имеется также своя положительная сторона, а именно стремление «воспитаться», познавая ту жизнь, которую простой человек считает выше своей, стремление совершенствовать свою личность, оглядываясь на идеальные образцы (см. запись о народных истоках сверхчеловека в «Вопросах культуры»), стремление как можно лучше узнать мир и людей, насколько это позволяют известные условия, снобизм и т. д. и т. д. Мысль о «народной литературе как опиуме народа» отмечена в заметке о другом романе Дюма, о «Графе Монте-Кристо». Культурные влияния романа-фельетона. Надо посмотреть номер «Культуры» за 1931 год, посвященный Достоевскому.[562] В своей статье Владимир Познер справедливо отмечает, что романы Достоевского в культурном отношении восходят к романам-фельетонам типа Э. Сю и т. п. Эту связь полезно иметь в виду, развивая идеи данной рубрики, посвященной народной литературе, ибо она доказывает, что определенные культурные течения (нравственные мотивы и интересы, идеологии и т. д.) могут иметь двоякое выражение чисто механическое, ограничивающееся сенсационной интригой (Сю и другие), и «лирическое» (Бальзак, Достоевский, отчасти В. Гюго). Современники не всегда замечают второсортность некоторых из этих литературных явлений, как то и случилось в некотором роде с Э. Сю, который поначалу читался всеми социальными группами и «волновал» даже представителей «высокой культуры» и только потом скатился в «писатели, читаемые одним лишь народом». («Первым прочтением» создается только, или почти только, впечатление от произведения на уровне «культуры», впечатление от содержания, «народ» – это читатель первого прочтения, читатель некритический, который волнуется, потому что он сочувствует общей идеологии, выражением которой, зачастую искусственным и надуманным, является читаемая книга). В связи с этим же самым вопросом надо посмотреть: 1) Марио Прац, «Плоть, смерть и дьявол в романтической литературе», Х – 505 стр., Милан – Рим, изд. Ла Культура (см. рецензию Л. Ф. Бенедетто в «Леонардо» за март 1931 г., из коей явствует, что Прац не сделал четких различий между разными уровнями культуры, чем и вызваны некоторые возражения Бенедетто, который, впрочем, по-видимому, и сам не уловил исторической сложности историко-литературного вопроса), 2) Серве Этьен «Le genre romanesque en France depuis l'apparition de la „Nouvelle Hйloise“ jusqu'aux approches de la Rйvolution», ed Armand Colin, 3) Alice Killen «Le Roman Ternfiant ou „Roman noir“ de Walpole a Anne Radcliffe, et son influence sur la letterature francaise jusqu'en 1840, ed Chapion и Реджинальд Хартленд» (у того же издателя), «Walter Scott et le Roman frenetique» (утверждение Познера о том, что роман Достоевского является «приключенческим романом», возможно, восходит к очерку Жака Ривьера, посвященному приключенческому роману и напечатанному, кажется, в «N. R. F.». В этом очерке приключенческий роман определяется как «широкая картина драматических и вместе с тем психологических событий» в понимании Бальзака, Достоевского, Диккенса и Джордж Элиот), 4) очерк Андре Муффле о стиле романа-фельетона, опубликованный в «Меркюр де Франс» 1 февраля 1931 года. Статья Андре Муффле в «Меркюр де Франс» от 1 февраля 1931 года, посвященная роману-фельетону. Согласно Муффле, роман-фельетон порожден потребностью в «иллюзии», которую испытывали, а может быть, по-прежнему испытывают несчастные существа, желая сломить монотонность серых будней, на которые они видят себя обреченными. Такое наблюдение слишком общо его можно сделать в связи со всяким романом, а не только с романом-фельетоном. Необходимо проанализировать, какие особые иллюзии создает у народа роман-фельетон и как эти иллюзии меняются со сменой историко-политических периодов. В данном случае имеет место своего рода снобизм, но в основном в классическом романе-фельетоне отражаются демократические стремления. «Черный» роман Радклиф, роман интриги, приключенческий роман, роман полицейский, детективный, роман о преступном мире и т. д. Снобизм выражается в предпочтении романа-фельетона, описывающего жизнь аристократов и вообще привилегированных классов, но такого рода роман нравится также женщинам, особенно девушкам, каждая из которых считает, что красота может распахнуть перед нею двери в высшее общество. Согласно Муффле, существуют «классики» романа-фельетона, причем он вкладывает в такое определение вполне определенное содержание. По-видимому, классический роман-фельетон – это роман демократический, причем самых разных оттенков – от В. Гюго до Сю и Дюма. Статью Муффле надо прочесть, однако необходимо не упускать из виду того, что он исследует роман-фельетон с точки зрения стиля и т. д., как проявление «народной эстетики», а это неверно. Народ – «содержанист», однако, если народное содержание выражается большими художниками, он отдает предпочтение этим последним. В этой связи припомнить о том, что я написал о любви народа к Шекспиру, к греческим классикам, а из писателей нового времени к великим русским романистам (Толстой, Достоевский). То же самое в музыке – Верди. В статье Ж. А. Росни «Литературный меркантилизм», опубликованной в «Нувель Литерер» от 4 октября 1930 года, говорится, что В. Гюго написал «Отверженных» под влиянием «Парижских тайн» Эжена Сю и того успеха, который имел этот роман, успеха настолько огромного, что даже спустя сорок лет он повергал в изумление издателя. Лакруа Росни пишет «Романы-фельетоны, хотели ли того или нет издатели газет и сами фельетонисты, отражали вкусы читателей, а вовсе не вкусы их авторов. Такое наблюдение тоже односторонне. Росни сделал ряд замечаний, касающихся коммерческой литературы в целом (а, следовательно, также и порнографической) и коммерческой стороны литературы. То, что „рынок“ и определенный читательский вкус соответствуют друг другу, не является чем-то случайным. Вот почему романы-фельетоны, написанные около 1848 года и обладавшие определенной социально-политической направленностью, даже сегодня имеют широкий спрос и читаются публикой, все еще живущей интересами 1848 года». В связи с В. Гюго припомнить о его близких отношениях с Луи-Филиппом и, следовательно, о той позиции сторонника конституционной монархии, которую он занимал в 1848 году. Небезынтересно отметить, что одновременно с «Отверженными» В. Гюго писал свои заметки – «Встречи и впечатления» (изданные посмертно) – и что эти два произведения не во всем согласны друг с другом. Задуматься над этими вопросами, потому что обычно Гюго рассматривается как цельная монолитная личность (об этом должна быть статья, напечатанная в «Ревю де де Монд» в 1928–1929, а вернее всего, в 1929 году). Простонародные истоки «сверхчеловека». Всякий раз, когда сталкиваешься с каким-нибудь почитателем Ницше, полезно задаться вопросом, восходят ли его «сверхчеловеческие» концепции, направленные против условной морали и т. д. и т. п., собственно к Ницше, то есть являются ли они продуктом мысли, которую можно отнести к сфере «высокой культуры», или же концепции эти восходят к несравненно более скромным истокам и связаны, например, с бульварной литературой (Разве сам Ницше полностью избежал влияния французского романа-фельетона? Необходимо напомнить, что такого рода литература, ныне докатившаяся до дворницкого чтива, вплоть до 1870 года была столь же популярна у интеллигенции, как сегодня у нее популярны так называемые «желтые» романы). Как бы то ни было, а, по-видимому, можно утверждать, что столь соблазнительная ницшеанская «сверхчеловечность» имеет свои истоки и прообраз отнюдь не в Заратустре, а всего-навсего в «Графе Монте-Кристо» Александра Дюма. Тип, наиболее полно воплотившийся у Дюма в Монте-Кристо, нашел множество повторений в других романах этого автора: тип этот можно, к примеру, узнать в Атосе из «Трех мушкетеров», в «Джузеппе Бальзамо» и, вероятно, также в других персонажах. Точно так же не надо умиляться, когда прочтешь, что такой-то объявляет себя почитателем Бальзака: в Бальзаке тоже немало от романа-фельетона, Вотрен, на свой манер, тоже сверхчеловек, и в речи, которую в романе «Отец Горио» он произносит перед Растиньяком, много ницшеанства в самом вульгарном смысле. То же самое надо сказать о Растиньяке и Рюбампре (Винченцо Морелло превратился в Растиньяка благодаря такого рода филиации вульгарных идей и выступил в защиту «Коррадо Брандо»). Судьба Ницше оказалась довольно сложной, полное собрание его сочинений было издано Монанни, а известно, к каким культурно-идеологическим истокам восходят Монанни и вся его восторженная клиентура. Вотрен и «друг Вотрена» оставили глубокий след в литературном творчестве Паоло Валера и в его «Толпе» («Фолла»). Много вульгарных последователей оказалось у «мушкетерской» идеологии, почерпнутой в романах Дюма. Нетрудно понять, что как-то неловко мысленно обосновывать свои идеи, ссылаясь на романы Дюма и Бальзака. Вот почему их обосновывают ссылками на Ницше и вот почему Бальзаком восхищаются как художником, а не как создателем романтических персонажей в духе бульварной литературы. Между тем в культурном отношении связь тут, видимо, вполне очевидна. Монте-Кристо – это тип «сверхчеловека», освобожденный от того специфического ореола «фатализма», который свойствен второсортному романтизму и который еще окружает Атоса и Дж. Бальзамо. Войдя в сферу политики, Монте-Кристо оказывается до крайности колоритен, борьба ведется против его личных врагов. Можно отметить, что некоторые страны также и в этой области обнаруживают свою провинциальность и отсталость. В то время как для большей части Европы даже Шерлок Холмс уже устарел, некоторые европейские государства так и застряли на Монте-Кристо и Фениморе Купере (см. «дикари», «железное кружево»). См. книгу Марио Праца «Плоть, смерть и дьявол в романтической литературе» (изд-во «Культура»), наряду с исследованием Праца можно было бы осуществить следующее исследование «сверхчеловек» в народной литературе и его влияния на реальную жизнь и на нравы (мелкая буржуазия и нижние слои интеллигенции находятся под особенно сильным влиянием такого рода романтических образов, резко контрастирующих с пошлостью и серостью их реального, обыденного существования и являющихся для них «опиумом», «искусственным раем»): отсюда широкое распространение некоторых поговорок, вроде «лучше один день прожить львом, чем сто лет овцой»; поговоркой этой чаще всего пользуются как раз те, кто в полном смысле и уже бесповоротно «обовечились». Сколькие из таких «овец» твердят: «О, если бы хоть на день мне дали власть»; сделаться неумолимыми судьями, – вот о чем мечтают подпавшие под влияние Монте-Кристо. Адольфо Омодео заметил, что в культуре существуют своего рода земли «мертвой руки», занятые религиозной литературой, которой, кажется, никто не желает заниматься, словно она не имеет ни малейшего значения и не играет никакой роли в жизни нации и народа. Если оставить в стороне эпиграмму о «мертвой руке» и пренебречь тщеславием духовенства, вызванным тем, что клерикальная литература якобы не поддается критическому анализу, то надо будет признать, что имеется еще одна область национальной и народной культурной жизни, которая никого не интересует и которую критически пока еще никто не рассматривал, а именно – литература романов-фельетонов в собственном смысле и в широком значении этого слова (в этом смысле она включает в себя Виктора Гюго и даже Бальзака). В романе «Граф Монте-Кристо» имеются две главы, в которых совершенно явно говорится о бульварном «сверхчеловеке»: глава, озаглавленная «Идеология», – в ней Монте-Кристо встречается с Вильфором – и глава, где описан завтрак у виконта Морсерф во время первого приезда Монте-Кристо в Париж. Надо бы посмотреть, нет ли в других романах Дюма такого же рода «идеологических» эпизодов. В «Трех мушкетерах» у Атоса еще больше черт рокового героя, свойственного второсортной романтической литературе: в этом романе вульгарные индивидуалистические настроения читателя подстегиваются прежде всего авантюрными и противозаконными действиями самих мушкетеров. В «Джузеппе Бальзамо» могущество отдельной личности связано с силами черной магии и поддерживается европейским масонством. Поэтому для простонародного читателя пример Бальзамо обладает значительно меньшей притягательностью. У Бальзака в художественном отношении образы более конкретны, но все-таки и они окружены атмосферой простонародного романтизма. Растиньяка и Вотрена, конечно же, не спутаешь с героями Дюма. Вот почему не стыдно признаваться, что находишься под их влиянием. В этом признаются не только люди вроде Паоло Валера и его сотрудников из «Фолла», но также и заурядные интеллектуалы наподобие В. Морелло, которые, впрочем, считают, что они принадлежат к деятелям «высокой культуры» (и многими действительно почитаются за таковых). К Бальзаку близок Стендаль с его Жюльеном Сорелем и некоторыми другими героями из его романтического репертуара. Говоря о «сверхчеловеке» Ницше, надо иметь в виду помимо влияния французских романов (и вообще культа Наполеона) расистские тенденции, достигшие своей высшей точки у Гобино (а следовательно, и у Чемберлена) и в пангерманизме (Трейчке, теория силы и т. д.). Однако, возможно, вульгарного «сверхчеловека» на манер Дюма следует рассматривать как «демократическую» реакцию на концепцию феодальных истоков расизма и связывать его с прославлениями «галльского духа», звучащими в романах Эжена Сю. Говоря о реакции на эту тенденцию во французском народном романе, необходимо вспомнить Достоевского: Раскольников – это Монте-Кристо, «критикуемый» православным панславистом. О влиянии, оказанном на Достоевского французским романом-фельетоном, можно справиться в номере журнала «Культура», специально посвященном Достоевскому. В вульгарном по своему характеру «сверхчеловеке» содержится много театрального, чисто внешнего, много такого, что напоминает больше «примадонну», чем «сверхчеловека»; в нем много «субъективного и объективного» формализма, много от детского желания быть «первым в классе», а еще больше – считаться первым. Об отношениях между второсортным романтизмом и некоторыми сторонами современной жизни (атмосфера в духе графа Монте-Кристо) можно прочитать в статье Луи Жилле в «Ревю де дё Монд» от 15 декабря 1932 года. Этот тип «сверхчеловека» получил свое выражение в театре (прежде всего французском, в некотором отношении продолжающем бульварную литературу, порожденную идеологией 1848 г.). Тут надо обратиться к «классическому» репертуару Руджеро Руджери – к «Маркизу ди Приола», «Когтю» и т. д. – и многим пьесам Анри Бернстейна. Бальзак (см. другие заметки: указание на то, что Бальзаком восхищались основоположники философии практики; неизданное письмо Энгельса, в котором это восхищение получает критическое обоснование[563]). Просмотреть статью Поля Бурже «Политические и социальные идеи Бальзака» в «Нувель Литерер» от 8 августа 1931 года. Бурже начинает с указания на то, что теперь все большее значение придается идеям Бальзака: «Традиционалистская школа (то есть крайне реакционная. – А. Г.), которая растет буквально на глазах, ставит его имя рядом с именами Бональда, Ле Плайа и даже самого Тэна». Между тем в прошлом это было совсем не так. Сент-Бёв в статье «Понедельник», посвященной Бальзаку и написанной уже после его смерти, даже не упоминает о его социальных и политических воззрениях. Тэн, восхищавшийся Бальзаком, автором романов, не придавал его идеям ни малейшего значения. Даже католический критик Каро, писавший в начале Второй империи, считал идеи Бальзака вздорными. Флобер писал, что политические и социальные воззрения Бальзака не заслуживают серьезного разговора. «Он был католиком, легитимистом, собственником, – писал Флобер, – безгранично добрым малым, но весьма заурядным». Золя писал: «Нет ничего более странного, чем этот поборник абсолютизма, чей талант был по самому своему существу демократическим и который создал самые революционные произведения». И так далее. Статью Бурже можно понять. Речь идет о том, чтобы отыскать в Бальзаке истоки позитивистского романа, но только реакционного. Наука ставится на службу реакции (типа Морраса). Впрочем, сформулированному Контом позитивизму такое было на роду написано. Бальзак и наука. См. предисловие к «Человеческой комедии», где Бальзак пишет, что вечной заслугой естествоиспытателя останется то, что он показал, что «живое существо – это основа, получающая свою внешнюю форму, или, говоря точнее, отличительные признаки своей формы, в той среде, где ему назначено развиваться. Животные виды определяются этими различиями… Проникнувшись этой системой, я понял, что общество подобно природе. Ведь общество создает из человека, соответственно среде, где он действует, столько же разнообразных видов, сколько их существует в животном мире. Различие между солдатом, рабочим, чиновником, адвокатом, бездельником (!!), ученым, государственным деятелем, торговцем, моряком, поэтом, бедняком (!!), священником так же значительно, хотя и труднее уловимо, как и то, что отличает друг от друга волка, льва, осла, ворона, акулу, тюленя, овцу и т. д.». То, что Бальзак серьезно писал обо всем этом и воображал, будто с помощью подобной метафоры он построит всю общественную систему, не должно нас особенно удивлять, и это ни в коей мере не умаляет величия Бальзака-художника. Примечательнее другое – то, что сегодня Бурже и, как он выражается, «традиционалистская школа», основываясь на столь жалких «научных» фантазиях, конструируют социально-политические системы, которые ни в коей мере не оправдывают их собственное художественное творчество. Исходя из таких предпосылок, Бальзак поставил вопрос о «максимальном совершенствовании этих общественных видов» и об установлении гармонии между ними, а так как «виды» были созданы средой, то он пришел к выводу, что надобно «сохранить» и упорядочить данную среду для сохранения и совершенствования данного вида. И так далее. Флобер, по-видимому, не ошибся, сказав, что не стоит тратить силы на обсуждение общественных воззрений Бальзака. Статья Бурже доказывает только, до какой степени закоснела французская традиционалистская школа. Однако, хотя все построения Бальзака не имеют значения как «практическая программа», то есть с той точки зрения, с которой их рассматривает Бурже, все же в них имеются элементы, представляющие интерес для воссоздания художественного мира Бальзака, его мировоззрения в той мере, в какой оно реализовалось эстетически, то есть его «реализма», который, пусть он и имел реакционные идеологические корни, консервативные и монархические, не становился от этого менее действенным реализмом. Нетрудно понять, почему основоположники философии практики восхищались Бальзаком: Бальзак ясно ощутил, что человек – это совокупность социальных условий, в которых он сформировался и в которых живет, и что для того, чтобы «изменить» человека, необходимо изменить совокупность этих условий. А то, что «политически и социально» Бальзак был реакционером, явствует только из внеэстетической части его произведений (отступления, предисловия и т. д.). Правильно также и то, что эта «совокупность условий», или «среда», понималась Бальзаком натуралистически: Бальзак предшествовал определенному направлению во французской литературе. Статистические наблюдения. Сколько романов итальянских авторов опубликовали такие наиболее распространенные народные периодические издания, как «Романцо Менсиле», «Доменика дель Коррьере», «Трибуна иллюстрата», «Маттино иллюстрато»? «Доменика дель Коррьере», кажется, ни одного (почти за 36 лет) из сотни напечатанных в ней романов. Кое-что опубликовала «Трибуна иллюстрата» (в последнее время появилась серия детективных романов о князе Витторио Пиньятелли); но надо отметить, что «Трибуна» имеет несравненно меньшее распространение, нежели «Доменика», хуже организована в редакционном отношении и менее требовательна в выборе романов. Было бы интересно посмотреть, к какому типу приключенческого романа принадлежат печатаемые произведения и какой национальности их авторы. «Романцо Менсиле» и «Доменика» напечатали много английских романов (хотя должны были бы преобладать французские), принадлежащих к типу детектива (они опубликовали «Шерлока Холмса» и «Арсена Люпена»), но в них печатались также романы немецкие, венгерские (баронесса Орци пользуется большой популярностью, и ее романы о Французской революции перепечатывались многими газетами, в том числе «Романцо Менсиле», издающейся солидными тиражами) и даже австралийские (много раз печатался Ги Бутби). Бесспорно, преобладает детективный роман и близкие ему по типу романы, пропитанные консервативными и ретроградными идеями, или же романы безыдейные, построенные на голой интриге. Интересно бы узнать, учитывая хорошую организацию «Коррьере делла сера», кому именно из редакции «Коррьере» поручено отбирать романы для печати и какие на этот счет существуют инструкции. «Маттино иллюстрато», хотя газета эта выходит в Неаполе, печатает романы того же типа, что и «Доменика», но руководствуется финансовыми соображениями, а зачастую и литературными амбициями (поэтому, как я считаю, они напечатали Конрада, Стивенсона, Лондона). То же самое надо сказать о туринской «Ил-люстрационе дель Пополо». Относительно, а может быть, даже и абсолютно редакция «Коррьере» – крупнейший центр распространения народных романов: газета печатает весьма солидными тиражами по меньшей мере 15 романов в год. За «Коррьере делла сера» должно идти издательство Сонзоньо, которое, видимо, тоже имеет свои периодические издания. Если бы проделать сопоставительное исследование того, как с течением времени менялась деятельность издательства Сонзоньо, то это дало бы приблизительно точную картину изменений, произошедших во вкусах народного читателя. Такое исследование несколько затруднительно, так как Сонзоньо не указывает года издания и чаще всего не нумерует перепечатки, но критическое рассмотрение каталогов дало бы некоторые результаты. Интересными оказались бы уже сопоставления каталогов полувековой давности (когда «Секоло» был в расцвете) с каталогами, выпускаемыми в настоящее время: весь слезливо-сентиментальный роман должен был быть предан забвению, за исключением нескольких «шедевров» этого жанра, которым удалось уцелеть («Черноголовка с мельницы» Ришебурга). Из этого, впрочем, вовсе не следует, будто такого рода книги до сих пор не пользуются спросом у некоторой части провинциальных читателей, которые все еще «смакуют» «фривольности» Поль де Кока и с жаром обсуждают философию «Отверженных». Представляло бы также интерес проследить публикацию романов, печатающихся отдельными выпусками, и некоторых других изданий, вплоть до тех, которые служат предметом спекуляций, стоят десятки и десятки лир и связаны с литературными премиями. Определенное число народных романов опубликовал Эдоардо Перино, а совсем недавно – Нербини. У того и другого романы антиклерикальны по духу и связаны с традицией Гверацци (нет надобности напоминать о Салани, являющемся народным издателем по преимуществу). Следовало бы составить список народных издателей. «Герой» народной литературы. Одна из самых характерных черт отношения народного читателя к литературе состоит в следующем: народного читателя нисколько не интересует имя и творческая индивидуальность автора – его интересует персонаж. Войдя в сферу духовной жизни народа, герои народной литературы отрываются от своих «литературных» истоков и приобретают значение исторического лица. Народного читателя интересует вся жизнь героя от его рождения до смерти, и это объясняет успех всякого рода «продолжений», даже самых надуманных. Случается, что первый создатель определенного персонажа в процессе работы заставляет героя умереть, а «продолжатель» воскрешает его к великому удовольствию читателей, у которых воскресший герой опять вызывает чувство любви и восхищения. В этом случае «продолжатель» подновляет персонаж, пользуясь для этого имеющимся у него под рукой материалом. Не надо понимать выражение «историческое лицо» слишком буквально, хотя случается, что народные читатели не умеют четко отграничить реальный мир истории от мира художественного вымысла и рассуждают о персонажах романов так, словно бы те прожили живую жизнь, но в переносном смысле. Мир вымысла приобретает в духовной жизни народа совсем особую, сказочную конкретность. Бывает, к примеру, что происходит контаминация разных романов: народный рассказчик объединяет вокруг одного героя приключения, которые претерпели разные герои, и он уверен, что так и должен поступать «интеллигентный» рассказчик. «Агасфер». Распространение «Агасфера» в период Рисорджименто. Просмотреть статью Баччо М. Баччи «Диего Мартелли, друг ушедших в маки», напечатанную в «Пегасо» в марте 1931 года. Баччи приводит, отчасти полностью, отчасти в извлечениях, некоторые страницы из неизданных «Воспоминаний моего детства» Мартелли, в которых тот рассказывает, как нередко (между 1849 и 1859 г.) в их доме собирались друзья его отца, такие же, как и он, патриоты и ученые люди: Атто Ваннуччи, Джузеппе Арканджели, преподаватель греческого и латинского языков; Винченцо Монтери, химик, создатель системы газового освещения во Флоренции; Пьетро Туар, Антонио Мордини; Джузеппе Маццони, входивший в триумвират вместе с Гверацци и Монта-нелли; Саллваньоли, Джусти и другие; они спорили об искусстве и политике и порой читали нелегально распространяемые книги. Вьёссе перевел «Агасфера»; его-то и читали в доме Мартелли друзьям, наведывающимся из Флоренции и других мест Италии. Диего Мартелли рассказывает: «Кто рвал на себе волосы, кто топал ногами, кто грозил кулаком небу…» В статье Антонио Бальдини («Коррьере делла сера», 1931, 6 дек.), посвященной Паолине Леопарди (Tutta-di-tutti[564]) и ее отношениям с Просперо Виани, указывается, основываясь на ряде писем, опубликованных К. Антона-Траверси («Чивильта модерна», год изд. III, № 5, Флоренция, Валлекки), что Виани имел обыкновение посылать Леопарди романы Эжена Сю («Парижские тайны», «Агасфер»), которые Паолина находила «милыми». Не надо забывать о характере Просперо Виани, эрудите, корреспонденте Круски, и окружении Паолины, которая жила бок о бок с крайним реакционером Мональдо, писавшим в журнал «Воче делла Раджоне» (Паолина исполняла должность его главного редактора) и бывшим убежденным противником железных дорог. Научность и последыши низкопробного романтизма. Следует обратить внимание на стремление левой итальянской социологии к интенсивным занятиям вопросами преступности. Связано ли это с тем, что к левым течениям примыкали Ломброзо и многие из его самых «блестящих» последователей, почитавшихся в ту пору последним словом науки и влиявших на литературу своими профессиональными уродствами и своими специфическими проблемами? Или же речь идет о последыше низкопробного романтизма 48-го года (Сю и его корпения над романтизированным уголовным кодексом)? Или все это связано вот с чем: некоторые круги итальянской интеллигенции были поражены огромным количеством кровавых преступлений и решили, что нельзя идти дальше, не объяснив «научно» (то есть натуралистически) подобное проявление «варварства»? Народная литература. См. книгу Э. Бренна «Воспитательная народная итальянская литература в XIX веке». Милан, 1931, 246 стр. Из рецензии, написанной профессором Э. Формиджини-Сантамариа («Италия ке скриве», 1932, март), можно извлечь следующее: книга Бренны получила поощрительную премию на конкурсе Равицца, темой которого была, видимо, именно «воспитательная народная литература». Бренна дала картину эволюции романа, новеллы, популярных брошюр на нравственные и социальные темы, драматургии, сочинений на местных диалектах, очень распространенных в XIX веке, соотнесла все это с XVIII столетием и увязала с литературным движением в его глобальном развитии. Бренна придает понятию «народное» очень широкое значение, «включая в него также буржуазию, которая не превращает культуру в цель своей жизни, но способна приобщаться к искусству»; таким образом, она рассматривает как «воспитательную народную литературу всякую литературу, не пользующуюся торжественным и изысканным стилем, включая в нее, например, роман „Обрученные“, романы д'Адзелио и им подобные, стихотворения Джусти, а также поэтические произведения, описывающие житейские мелочи и красоты природы вроде стихов Пасколи и Ады Негри». Формиджини-Сантамариа выдвинула несколько интересных соображений: «Такое понимание темы оказывается оправданным, если вспомнить, сколь мало в первой половине прошлого века была распространена грамотность среди крестьян и ремесленников (однако народная литература распространяется не только посредством индивидуального чтения, но и посредством коллективных читок; другие формы распространения – „майские представления“ Тосканы и кантастории Южной Италии; они присущи как раз отсталым районам, где больше всего развита неграмотность; то же самое можно сказать о поэтических состязаниях на Сардинии и на Сицилии) и сколь мало тогда печаталось книг, пригодных (что значит – „пригодных“? и разве не литература порождает новые потребности?) для усвоения их неповоротливым умом батраков и чернорабочих. Возможно, автор полагала, что, если она обратится только к такого рода книгам, исследование окажется слишком узким. Однако мне представляется, что цель предложенной темы состояла не только в том, чтобы отметить скудость сочинений народного характера, существовавших в XIX веке, но и указать на необходимость писать книги, пригодные для народа, а также, основываясь на анализе опыта прошлого, установить критерии, которыми должна была бы руководствоваться народная литература. Я не хочу этим сказать, что следовало бы оставить без всякого внимания издания, которые, согласно намерению их авторов, должны были служить воспитанию народа, но не справились с этой задачей; однако обращение к такого рода изданиям должно было бы еще яснее показать, почему добрые намерения сочинителей так и остались всего лишь намерениями. Но существовали ведь и другие произведения (особенно во второй половине XIX в.), заботившиеся прежде всего о коммерческой выгоде, а уж потом о воспитании и пользовавшиеся большим успехом в народных кругах. Правда, занявшись их исследованием, Бренне очень часто пришлось бы расставаться с искусством, но зато, анализируя подобные книги, которые распространялись и по сей день распространяются среди народа (например, бессмысленные, запутанные, неудобочитаемые романы Инверницио), изучая все эти вульгарные драмы, исторгающие слезы и аплодисменты у воскресной публики, посещающей второсортные театры (драмы, впрочем, всегда взывающие к мужеству зрителей и их чувству справедливости), можно было бы лучше определить наиболее очевидные аспекты народной души, разгадать секрет того, что могло бы воспитывать народ при помощи средств менее поверхностных и более бескорыстных». Потом Формиджини отмечает, что Бренна пренебрегает изучением фольклора, и напоминает, что необходимо заниматься хотя бы такими сказками и рассказами, какие собирали братья Гримм. Формиджини напирает на слово «воспитательное», но не определяет того содержания, которое следовало бы вложить в это понятие; между тем в этом-то и состоит суть вопроса. «Тенденциозность» народной литературы, намеренно воспитательной, столь пошла и фальшива, столь мало отвечает духовным интересам народа, что непопулярность ее более чем оправданна. «Популистские» тенденции. См. очерк Альберто Консильо «Популизм и новые тенденции во французской литературе» («Нуова антолоджиа», 1931, 1 апр.). Консильо отталкивается от опроса, проведенного «Нувель Литерер» на тему «рабочий и крестьянский роман» (июль – август 1930 г.). Статью эту надо будет перечесть, когда возникнет надобность в органической разработке данного вопроса. Тезис Консильо (сформулированный им более или менее ясно и недвусмысленно) состоит в следующем: на возрастающую политическую и социальную силу пролетариата и его идеологию некоторые слои французской интеллигенции отреагировали пресловутым движением «в народ». Сближение с народом, таким образом, означает новый подъем буржуазной мысли, не желающей терять своей гегемонии над народными классами и усваивающей часть пролетарской идеологии для того, чтобы осуществлять эту гегемонию еще полнее. Это, с точки зрения Консильо, возвращение к наиболее существенным «демократическим» формам формально «демократического» движения. Надо посмотреть, не является ли такого рода феномен очень показательным и исторически значительным, не представляет ли он необходимую переходную фазу, эпизод в косвенном «воспитании народа». Перечень «популистских тенденций» и анализ каждой из них мог бы оказаться интересным: можно было бы «открыть» одну из, говоря словами Вико, «хитростей природы», то есть показать, как социальная тенденция, имеющая определенную цель, приводит к прямо противоположному результату. Романизированные биографии. Если верно, что романизированная биография в известном смысле продолжает народный исторический роман типа романов Александра Дюма-отца, то можно сказать, что в этой области в Италии «заполняется пробел». Надо посмотреть, что печатают издательство «Корбаччо» и некоторые другие; и особенно – книги Маццуккелли. Однако следует отметить, что, хотя романизированная биография имеет народного читателя, она не является в такой же мере целиком народным жанром, в какой является им роман-фельетон: она адресуется к читателям, претендующим на действительное или мнимое обладание более высокой культурой, к сельской и городской мелкой буржуазии, считающей, что она сделалась «господствующим классом» и арбитром Государства. Современный тип народного романа – это роман детективный, «желтый», и тут полный нуль. Точно так же начисто отсутствует приключенческий роман в широком смысле этого слова, будь то роман типа Стивенсона, Конрада, Лондона или же роман современного французского типа (Мак-Орлан, Мадьро и другие). Театр. Альберто Манци пишет: «Слезная драма и сентиментальная комедия наводнили сцену безумцами и всякого рода преступниками. Французская революция, если исключить несколько случайных примеров, никак не побудила драматургов встать на новый путь в искусстве и отвлечь публику от таинственных подземелий, опасных лесов, домов для умалишенных…» (Альберто Манци. Граф Жиро, итальянское правительство и цензура. – «Нуова антолоджиа», 1929, 1 окт.). Манци приводит выдержку из брошюры адвоката Мариа-Жака Бойельдье, напечатанной в 1804 году: «В наши дни сцена преобразилась: ныне не редкость увидеть на ней убийц в пещерах и безумцев в сумасшедших домах. Неужели нельзя оставить трибуналам обязанность карать чудовищ, позорящих имя человека, а врачам – лечить несчастных, проступки которых больно ранят чувство гуманности, даже будучи представленными актерами? Что может привлечь и увлечь зрителя в картине зла, нравственно и физически истребляющего род человеческий, зла, достойного сожаления, жертвой которого мы сами окажемся со дня на день, как только хотя бы чуть-чуть сдадут наши чересчур натянутые нервы? Зачем ходить в театр, чтобы увидеть „Бандитов“ (пьеса типа „Робер, атаман разбойников“ Ламартельера, закончившего свою жизнь государственным чиновником; „Робер“ восходит к „Разбойникам“ Шиллера, громадный успех его в 1791 году предопределила фраза „Мир хижинам, война дворцам“), „Безумцев“ и „Свихнувшихся от любви“ (пьесы вроде „Нина, обезумевшая от любви“, „Шевалье де ла Барр“, „Безумие“ и т. п.)». Бойельдье критикует «жанр, который в самом деле представляется мне опасным и достойным сожаления». Статья Манци содержит некоторые указания на позицию наполеоновской цензуры по отношению к такого рода спектаклям, особенно когда изображаемые в них патологические случаи затрагивали принцип монархии. Эдмондо Де Амичис и Джузеппе Чезаре Абба. Значение «Военной жизни» Де Амичиса. «Военную жизнь» надо поставить рядом с некоторыми публикациями Дж. Ч. Аббы, хотя внутренне она очень отлична от них и занимает иную позицию. Дж. Ч. Абба – больше «воспитатель» и в большей мере «национально-народен»: он, бесспорно, на деле демократичнее Де Амичиса, ибо политически он более тверд, а нравственно – более целен. Вопреки чисто внешним качествам Де Амичис более угодлив по отношению к патерналистски правящим группам. В «Военной жизни» надо посмотреть главу «Итальянская армия во время холеры 1867 года», потому что в ней изображено отношение сицилийского народа к правительству и к «итальянцам» после восстания 1866 года.[565] Война 1866 года, восстание в Палермо, холера – все эти факты не могут быть изолированы друг от друга. Надо бы посмотреть другую литературу о холере во всей Южной Италии в 1866–1867 годах. Игнорируя этот вопрос, нельзя судить об уровне гражданской жизни того времени. (Существуют ли официальные публикации, касающиеся преступлений, направленных против властей, солдат, офицеров и т. д. во время холеры?) Гуэрин Горемыка. В газете «Коррьере делла сера» от 7 января 1932 года напечатана статья, подписанная «Радиус» и озаглавленная «Народные классики. Гуэрин, прозванный Горемыкой». Подзаголовок – «Народные классики» – расплывчат и неопределенен: «Гуэрин» и ряд других подобных книг («Короли Франции», «Бертольдо», рассказы о разбойниках, рассказы о рыцарях и т. д.) представляют вполне определенную народную литературу, наиболее наивную и примитивную, распространенную среди самых отсталых и «обособленных» слоев народа, – на Юге, в горах и т. д. Читатели «Гуэрина» не читают Дюма или «Отверженных» и уж тем более Шерлока Холмса. Этим слоям соответствуют определенный фольклор и определенная «общность» взглядов. Радиус лишь бегло пролистал книгу и не слишком хорошо знаком с филологией. Он дает «Горемыке» глупейшее объяснение: «Такое прозвище было дано герою по причине крайней убогости его родословной». Это – грубейшая ошибка, искажающая всю народную психологию книги и извращающая психологически-сентиментальное отношение к ней читателей. То, что Гуэрино королевского рода, выясняется сразу, однако злая судьба делает его «рабом», то есть, как говорили в Средние века, «смердом» (meschino). Такое значение этого слова встречается у Данте (в «Новой жизни» – помню это великолепно). Таким образом, речь идет о королевском сыне, низведенном до положения слуги, благодаря своим собственным усилиям и заслугам добивающегося положения, подобающего ему по праву рождения. В среде самого простого народа существует традиционное почтение к хорошему происхождению, и именно поэтому простонародный читатель испытывает «жалость», когда на героя сыплются удары жестокой судьбы, и приходит в восторг, когда герой, вопреки злой судьбе, вновь обретает свой социальный статус. «Гуэрино» как «итальянская» народная поэма: с этой точки зрения следует отметить, насколько груба и беспорядочна вся эта книга; то есть отметить, что она не получила никакой отделки и обработки по причине культурной изолированности народа, предоставленного самому себе. Возможно, именно это объясняет отсутствие в «Гуэрино» любовной интриги и полное отсутствие в нем эротики. «Гуэрино» как «народная энциклопедия»: следует обратить внимание на то, сколь низка должна быть культура тех слоев, которые читают «Гуэрино», насколько мало их занимает, например, «география», если они могут довольствоваться «Гуэрино» и принимать его всерьез. Можно было бы проанализировать «Гуэрино» как «энциклопедию» и извлечь из него примеры, свидетельствующие об интеллектуальной грубости, полнейшем равнодушии к культуре широких слоев народа, для которых «Гуэрино» все еще служит духовной пищей. «Спартак» Раффаэле Джованьоли. В «Коррьере делла сера» от 8 января 1932 года опубликовано письмо, которое 25 июня 1874 года Гарибальди послал с Капреры Раффаэле Джованьоли – сразу же по прочтении романа «Спартак». Письмо очень интересно для этой рубрики о «народной литературе», ибо Гарибальди тоже писал «народные романы» и в письме содержатся основные положения его «поэтики» этого жанра. С другой стороны, «Спартак» Джованьоли – один из немногих итальянских народных романов, получивших распространение за пределами Италии в тот период, когда «народный роман» у нас был «антиклерикальным» и «национальным», то есть обладал чертами сугубо местными и провинциально ограниченными. Насколько мне помнится, «Спартак» хорошо подходит для попытки, которая в известных пределах могла бы сделаться методом: то есть его можно было бы «перевести» на современный язык: очистить его повествование от риторических и барочных форм, подправить кое-что в его технике и стиле, придать ему «актуальность». Для этого пришлось бы сознательно проделать ту самую работу по приспособлению к новому времени, к новым чувствам и новому слогу, которую испокон века проделывали народные литературы, когда их произведения еще передавались изустно и не были зафиксированы и законсервированы с помощью записей и печати. Если это делалось с шедеврами классической литературы, которые каждая эпоха переводила на свой лад и которым она подражала согласно требованиям новой культуры, то почему нельзя и не должно проделать того же самого с произведениями вроде «Спартака», имеющими не столько художественную, сколько «народно»-культурную ценность. Точно такая же работа по приспособлению до сих пор осуществляется в народной музыке с популярными, получившими широкое распространение мотивами. Сколько любовных песен после двух-трех обработок сделалось песнями политическими! Это происходит во всех странах, и тут можно было бы привести довольно любопытные случаи. (Так, например, тирольский гимн Андрееса Гофера дал музыкальную форму песне «Молодая гвардия».) Для романов здесь могло бы послужить препятствием авторское право, которое теперь, кажется, имеет силу в течение восьмидесяти лет со времени первой публикации. (Нельзя, однако, осуществлять модернизацию некоторых произведений, вроде «Отверженных», «Агасфера», «Графа Монте-Кристо», первоначальная форма которых зафиксирована слишком отчетливо.) «Ля Фарфалла». См. статью Антонио Бандини «Диссонансы пятидесятилетней давности»: «Фарфалла петрольера»[566] в «Нуова антолоджиа» от 16 июня 1931 года. «Ля Фарфалла» был основан Анджело Соммаруга в Кальери и два года спустя (около 1880 г.) переведен в Милан. В конце концов этот журнал стал органом группы «артистов-пролетариев». В нем писали Паоло Валера и Филиппе Турати. В то время Валера редактировал «Плебе» и сочинял свои романы «Неизвестный Милан» и «Бунтари» являвшиеся продолжением «Неизвестного Милана». В нем писали также Чезарио Теста, главный редактор «Анти-Христа», и Улиссе Барбьери. Типография издательства «Фарфаллы» выпускала «Натуралистическую библиотеку» и «Социалистическую библиотеку», «Альманах атеистов на 1881 год». Золя, Валлес, Гонкуры, романы о ночлежках, тюрьмах, публичных домах, больницах, жизни улицы (lumpenproletariat[567]), антиклерикализм, атеизм, натурализм (Стеккети «гражданский поэт»), Дж. Аурэлио Костанцо, «Герои чердака» (в детстве, видя эту книгу у себя дома, мы думали, что в ней рассказывается о войнах мышей). Кардуччи «Гимны Сатане». Барочный стиль, как у Турати (вспомнить его стихи, включенные Скьяви в «Антологию социальных песен»): Будда, Сократ, Христос изрекали: «Сатане неверный клянется. Мертвые живы, душить их напрасно». (Этот эпизод из «артистической» жизни Милана следовало бы изучить и восстановить ради его курьезности, но также и потому, что он представляет некоторый литературно-критический и воспитательный интерес. О «Фарфалле» в тот период, когда этот журнал издавался в Кальяри, писал Раффаэле Гарциа в статье «К истории нашей литературной журналистики», напечатанной в «Глосса Перенне» за февраль 1929 г.) «Узник, который пел» Юхана Бойера (перевод Л. Грэй и Г. Даули, Милан, изд-во Биетти, 1930). Следует отметить два связанных с культурой аспекта: 1) «пиранделловскую» концепцию главного героя, непрерывно воссоздающего свою физическую и нравственную личность, которая у него все время иная и все-таки всегда одна и та же. Это может представить интерес для судьбы Пиранделло в Европе, и тогда надо будет справиться, когда Бойер написал свою книгу; 2) аспект собственно народный, заключенный в последней части романа. Выражаясь «религиозными» понятиями, автор отстаивает в пиранделловской форме старую религиозную и реформистскую идею «зла»; зло заложено в самом человеке (в абсолютном смысле); в каждом человеке, так сказать, сидят Каин и Авель, которые борются между собой; если всем хочется уничтожить зло в мире, то надо, чтобы каждый победил в себе Каина и дал восторжествовать Авелю; проблема «зла», таким образом, проблема не политическая или социально-экономическая, а «моральная», или моралистическая. Изменение внешнего мира, ценности взаимосвязей – все это ни к чему: важна лишь проблема личной нравственности. Во всяком человеке сидит «иудей» и «христианин», эгоист и альтруист: каждый должен бороться с собой и т. д., убить в себе «иудея». Интересно, что Бойер использовал пиранделлизм, чтобы приготовить такое старое блюдо, и что концепция, почитаемая за антирелигиозную и т. д., использована для изображения извечного христианского понимания проблемы зла и т. д. Луиджи Капуана. Выдержка из статьи Луиджи Тонелли «Характер и творчество Луиджи Капуаны» («Нуова антолоджиа», 1928, 1 мая): «Король Неряха» (это сказочный роман: благодаря чарам и заклинаниям, «долго ли – коротко ли» и в пору «жили-были», сотворен XX в., однако, пережив несколько горьких испытаний, король разрушает его, предпочитая вернуться в стародавние, доисторические времена) представляет для нас интерес также и с идеологической точки зрения, ибо в пору увлечения (!) социалоидным интернационализмом он имел смелость (!) заклеймить (!) «глупые сентиментальные желания всеобщего мира, разоружения и не менее глупое сентиментальное стремление к экономическому равенству, к общности имущества», сказать о настоятельной надобности «покончить с агитацией, уже породившей Государство в Государстве, безответственное правительство», и заявить о необходимости национального сознания: «Нам недостает национального достоинства; надо вызвать к жизни благородную гордость своим национальным достоинством, доведя ее до крайности. Это – единственный случай, когда крайность не повредит». Тонелли – глуп, но Капуана тоже не шутит, прибегая к фразеологии провинциальной газетенки эпохи Криспи. Надо бы посмотреть, какое значение имела тогда его идеология «жили-были», прославляющая в тогдашней Италии анахронистический и уж никак не национальный патернализм. В связи с Капуаной необходимо упомянуть о диалектальной драматургии и о его суждениях о языке в театре, высказанных им при обсуждении вопроса о языке итальянской литературы. Некоторые комедии Капуаны («Джачинта», «Кавалер Паданье») были написаны первоначально на итальянском языке и лишь потом переведены на диалект. Успех они имели только на диалекте. Тонелли, который ничего не понимает, пишет, будто к диалектальным формам в драматургии Капуану привела не только уверенность в том, «что надо пройти через диалектальные театры, если действительно хочешь прийти к театру национальному», «но прежде всего особый характер его драматических произведений, которые являются утонченно (!) диалектальными и именно на диалекте обретают свое наиболее естественное и непосредственное выражение». Но что значит: «произведения утонченно диалектальные»? Факт объясняется самим этим фактом, то есть не объясняется никак. (Надо также напомнить и о том, что Капуана писал на диалекте письма к своей «содержанке», женщине из народа, и, следовательно, хорошо понимал, что итальянский язык помешает ему быть правильно и «сочувственно» понятым теми элементами народа, культура которых была не национальной, а региональной или национально-сицилийской. Как в таких условиях можно перейти от театра диалектального к театру национальному, остается загадкой. Такого рода утверждения доказывают весьма слабое понимание проблем национальной культуры.) Надо посмотреть, почему в театре Пиранделло одни пьесы написаны по-итальянски, а другие на диалекте. Изучение Пиранделло окажется особенно интересным, ибо Пиранделло в определенный момент приобретает космополитически культурный облик, то есть облик его становится итальянским и национальным, поскольку он полностью депровинциализируется и европеизируется. Язык еще не приобрел «историчности» массы, не сделался еще фактом национальным. «Лиола» Пиранделло, написанная на итальянском литературном языке, не произвела бы никакого впечатления, а между тем «Покойный Маттиа Паскаль», давший сюжет этой пьесе, до сих пор читается с удовольствием. В итальянском тексте автору не удается говорить в унисон с публикой; у него нет исторической перспективы языка, когда его персонажи стремятся быть конкретно итальянскими перед лицом итальянского зрителя. Действительно, в Италии существует множество «народных» языков, и к местным диалектам прибегают, как правило, в интимной беседе для выражения повседневных, обычных чувств и страстей; литературный язык в Италии в значительной своей части все еще является языком космополитическим, своего рода «эсперанто», и потому его возможности для выражения чувств и понятий оказываются ограниченными и т. д. Когда говорят, что литературный язык обладает огромным богатством выразительных средств, то выдвигают неясное, двусмысленное положение; в этом случае смешивают «возможное» экспрессивное богатство, зарегистрированное в словаре или заключенное в классических «авторах», и индивидуальное богатство, которое может тратиться лично и которое является тем единственно реальным, конкретным богатством, которым можно измерять степень национального языкового единства, даваемую живой речью народа, степенью национализации языкового наследия. В драматургическом диалоге значение этого элемента очевидно. Сценический диалог должен порождать живые образы во всей исторической конкретности их выразительности, а вместо этого он зачастую вызывает образы книжные, изуродованные непониманием языка и его оттенков. Слова обыденной семейной беседы воспринимаются зрителем как воспоминания о словах, прочитанных в книгах и газетах или найденных в словаре; у зрителя возникает впечатление, будто он слышит на сцене французскую речь человека, выучившегося французскому языку по книгам, без учителя, слова костенеют, они утрачивают гибкость оттенков, не позволяют понять их точное значение, даваемое всем периодом, и т. д. Возникает чувство, что либо ты дурак, либо тебя дурачат. Замечено, что человек из народа делает множество ошибок в произношении итальянских слов «profugo» и «roseo»[568] и т. д. Это значит, что слова эти были им прочитаны, а не постоянно воспринимались в потоке речи, то есть не были помещены им в различные перспективы (в различные периоды), каждая из которых заставляет сверкать какую-нибудь одну из сторон того многогранника, которым является всякое слово (Еще показательнее – ошибки синтаксические). Ада Негри. Статья Микеле Скерилло в «Нуова Антолоджиа» от 16 сентября 1927 года. Об Аде Негри надо бы написать историко-критическое исследование. Может ли она называться – в определенный период своей жизни – «пролетарской поэтессой» или просто – «народной»? В области культуры она представляет, как мне кажется, крайнее крыло романтизма 48-го года, народ становится все более пролетарским, однако все еще рассматривается как народ не потому, что содержит в себе зародыши подлинной перестройки, но, скорее, в силу того обстоятельства, что переход от «народа» к «пролетариату» представляется падением (В «Утренней звезде» – изд-во Превес, 1921 – Негри рассказывает о своем детстве и отрочестве). Эпизод с Сальгари. Эпизод с Сальгари, противопоставленным Жюлю Верну, и выступление по этому поводу министра Феделе (стихотворная кампания в «Радуно», органе профсоюза писателей и литераторов, и т. д.) следует поставить в один ряд с инсценировкой фарса «Галантное приключение на водах в Черноббио», показанного 13 ноября 1928 года Альфонсине во время торжеств по случаю столетия со дня смерти Винченцо Монти. Этот фарс, опубликованный в 1858 году в качестве издательского комплимента театральной деятельности Джованни Де Кастро, принадлежит какому-то Винченцо Монти, бывшему в ту пору учителем в Комо (Достаточно прочесть его, чтобы стало совершенно ясно, что фарс этот никак не может быть сочтен произведением Монти). Тем не менее он был «открыт», приписан Монти и показан Альфонсине в присутствии местных властей на официальных торжествах по случаю монтивского юбилея (Надо бы при случае выяснить в тамошних газетах, кто был автором cero замечательного открытия и кто из официальных лиц проглотил подобную пилюлю). Эмилио Де Марки. Почему Де Марки, несмотря на то, что некоторые из его книг содержат многие черты народности, никогда не был и до сих пор не является широко читаемым писателем? Перечесть его и проанализировать эти черты, особенно в «Джакомо идеалисте» (О Де Марки и романе-фельетоне Артуро Пом-пеати напечатал в «Культуре» очерк, но он мало что проясняет). Католический раздел. Иезуит Уго Миони. На днях (август 1931 г) я прочел роман Уго Миони «Хоровод миллионов», опубликованный издательством святого Павла в Альбе. Помимо сугубо иезуитского (и антисемитского) характера этого весьма своеобразного романчика меня поразило в нем полнейшее пренебрежение Миони стилистикой и грамматикой. Печать ужасна, роман кишит опечатками и ошибками, это особенно непростительно в книгах, предназначенных для народной молодежи, книгах, по которым она нередко учится читать. Но если даже стиль и грамматика Миони могут быть извинены отвратительным изданием, все равно писатель этот мерзок по существу, он по самой своей сути безграмотен и несуразен. Тут Миони порывает с традицией чинной степенности и даже некоторой элегантности, свойственной иезуитским писателям вроде падре Брешани. Кажется, что Уго Миони (ныне монсеньер U M) не является больше иезуитом из Общества Иисуса. В серии «Tolle et lege»,[569] выпускаемой издательством «Благочестивое Общество святого Павла», Альба – Рим. напечатано шестьдесят пять романов Уго Миони (из ста одиннадцати названий, содержащихся в списке на 1928 г.), и это, конечно, далеко не все произведения, сочиненные этим плодовитым монсеньером Он написал не только множество приключенческих романов, но также несколько работ по апологетике, социологии и даже пространный трактат «Миссионология». Католические издательства народной литературы. Они осуществляют также периодическое издание романов, плохо отпечатанных и небрежно переведенных. НАЦИОНАЛЬНЫЙ ЯЗЫК И ГРАММАТИКА Перевод А. Д. Виткавской Очерк Кроче: «Этот круглый стол квадратный».[570] Очерк этот ошибочен даже с позиций самого Кроче. Уже то, как Кроче употребляет это предложение, показывает, что оно «экспрессивно» и тем самым оправдано; то же можно утверждать в отношении любого «предложения», даже «технически» не выдержанного с точки зрения грамматики, которое может быть экспрессивным и оправданным в силу того, что оно выполняет определенную функцию, пусть даже негативную (чтобы указать на грамматическую «ошибку», можно использовать грамматическую неправильность). Таким образом, проблема ставится по-другому, в смысле «подчиненности историчности языка» в случае, когда речь идет о «грамматических неправильностях» (которыми являются отсутствие «умственной дисциплины», неолализм, провинциальный партикуляризм, жаргон и т. д.), или в другом смысле (в случае с указанным примером Кроче ошибка определяется тем, что подобное предложение может возникнуть в представлении «сумасшедшего», ненормального и т. д. и приобрести абсолютное экспрессивное значение; ибо как показать «нелогичность» человека, как не вложив в его уста «нелогичные слова»?). В действительности все то, что «грамматически» неверно, может быть, однако, оправдано с точки зрения эстетической, логической и т. д., если оно рассматривается не в плане особой логики непосредственного механического выражения, но как элемент более широкого и емкого представления. Вопрос, который хочет поставить Кроче: «Что такое грамматика?» – не может быть решен на его примере. Грамматика – это «история» или «исторический документ»: это фотографический снимок определенной фазы национального (коллективного), исторически сложившегося языка или негатив этого снимка. Практически же вопрос можно поставить так: для чего нужен подобный снимок? Для того, чтобы описать историю одной из форм цивилизации, или для того, чтобы эту форму цивилизации изменить? Заявление Кроче привело бы к отрицанию какого-либо смысла в картине, представляющей, среди прочего, к примеру сирену, то есть следовало бы прийти к заключению, что любое высказывание должно соответствовать правдивому или правдоподобному и т. д. (Само по себе высказывание может быть нелогичным, но в то же время «когерентным» более широкому представлению) Сколько может существовать грамматических форм? Разумеется, множество. Есть форма «имманентная» самому языку, вследствие которой человек говорит, «следуя требованиям грамматики», не отдавая себе в этом отчета, как мольеровский персонаж, говоривший прозой сам того не сознавая. Это замечание не представляется излишним, поскольку Панцини («Введение в итальянскую грамматику» восемнадцатого столетия), кажется, не различает «такую» грамматику и грамматику «нормативную», письменную, о которой говорит он и которая, видимо, представляется ему единственно возможной существующей грамматикой. В предисловии к первому изданию не счесть перлов, которые особенно знаменательны для автора (к тому же слывущего специалистом), пишущего о грамматике, например, утверждение, что «мы способны писать и говорить и без знания грамматики». На самом же деле кроме «имманентной грамматики» в каждом языке существует также реально, даже если она не отражена письменно, одна (или несколько) «нормативных» грамматик, основанных на взаимном контроле, взаимном обучении, взаимной «цензуре», проявляющейся в вопросах «Что ты имел в виду?», «А именно», «Выражайся яснее» и т. д., которые сопровождаются высмеиванием и подшучиванием и т. д. Весь комплекс этих действий и реакций на них в совокупности определяет некий грамматический конформизм, то есть устанавливает «нормы» и представления о правильности или неправильности и т. д. Однако это «спонтанное» проявление грамматического конформизма неизбежно является непоследовательным, разорванным, ограниченным местными социальными слоями или местными центрами (Крестьянин, становящийся горожанином, в силу давления среды в конце концов приспосабливается к городскому говору, в деревне стараются подражать городской речи, классы нижестоящие стараются походить в разговоре на классы вышестоящие, интеллектуалов и т. д.) Можно было бы набросать общую картину «нормативной грамматики», спонтанно действующей в каждом данном обществе в силу его стремления к объединению как территориально, так и в культурном отношении, то есть в силу того, что в нем существует определенное ведущее направляющее сословие, деятельность которого признается всеми и является предметом подражания. Количество «спонтанных» или «имманентных» грамматик неисчислимо, и теоретически можно предположить, что каждый обладает какой-то своей грамматикой. Однако наряду с таким «расслоением» на деле следует отметить унифицирующие величины большей или меньшей важности, как-то территориальная область или «лингвистический объем». Письменные «нормативные грамматики» стремятся охватить всю национальную территорию и весь «лингвистический объем» с целью создания какого-то единого национального лингвистического конформизма, который, впрочем, поднимает на более высокую ступень индивидуальную экспрессивность, поскольку создает прочный и однородный для лингвистического организма нации каркас, выразителем и толкователем которого является каждый отдельный индивид (Система Тейлора и самообучение). Грамматики исторические, а не только нормативные. Очевидно, что составитель нормативной грамматики не может не учитывать истории языка, предлагая определенную фазу развития его в качестве образцовой, «единственно» достойной «органически» и «целиком» стать «общим» языком какой-нибудь нации, фазу, соперничающую с другими фазами и типами или структурами уже существующими (связанными с традиционными направлениями развития или с неорганическими и непоследовательными проявлениями тех сил, которые, как нам известно, постоянно воздействуют на спонтанные и имманентные грамматики). Историческая грамматика не может быть «сопоставительной», это утверждение, если его основательно проанализировать, указывает на глубокое сознание того, что лингвистическое явление, как и любое другое историческое явление, не может иметь строго определенных национальных границ, но что история – это всегда «мировая история» и что каждая история в отдельности существует в рамках мировой истории. Нормативная грамматика преследует другие цели, хотя и нельзя представить себе национальный язык в отрыве от других языков, воздействующих на него неисчислимыми способами, часто с трудом поддающимися контролю (кто может уследить за лингвистическими инновациями, обязанными своим появлениям эмигрантам, репатриантам, путешественникам, читателям газет на иностранных языках, переводчикам и т д.?) Письменная нормативная грамматика предполагает, таким образом, «определенный отбор» и культурную направленность и тем самым всегда является политическим культурно-национальным актом. Можно спорить о том, как лучше представить этот «отбор» и «направленность», чтобы они были приняты добровольно, то есть можно спорить о наиболее подходящих средствах для достижения этой цели, не может быть сомнения в том, что существует определенная цель, которой необходимо достичь, что для этого необходимы соответствующие подходящие средства, т e что речь идет о политическом акте. Возникают вопросы какой характер носит этот политический акт и вызовет ли он «принципиальные» разногласия, деловое сотрудничество, разногласия по отдельным вопросам и т. д.? Если исходить из предположения централизации того, что уже существует в разбросанном, рассеянном, но неорганизованном и непоследовательном состоянии, становится очевидным, что разумнее не «принципиальное» разногласие, а, напротив, деловое сотрудничество и добровольное принятие всего того, что могло бы послужить созданию общего национального языка, отсутствие которого определяет разногласия прежде всего в народных массах, в психологии которых особенно устойчивы местные партикуляризмы и проявления ограниченности и провинциальности, в общем, речь идет об усилении борьбы с неграмотностью и т. д. На деле оппозиция уже существует в нежелании масс отказаться от привычек и проявлений местнической психологии И еще одна оппозиция, которую составляют поборники интернациональных языков. Вполне понятно, что при таком положении дел не может обсуждаться вопрос о «борьбе» одной ведущей национальной культуры с другими национальностями или остатками национальностей. Панцини далек от постановки подобных задач, и поэтому его публикации по грамматике нечетки, противоречивы и неустойчивы. Он, например, не задается вопросом о том, что является глубинным центром изучения лингвистических инноваций, – Флоренция, Рим или Милан, хотя эта проблема имеет немаловажное практическое значение. Впрочем, он не ставит и вопроса о том, существует ли (и каков он) центр спонтанного изучения сверху, т. e. имеющий относительно органический, непрерывный, действенный характер, и можно ли его регулировать и интенсифицировать. Очаги распространения лингвистических инноваций в языковой традиции и национального лингвистического конформизма в широких народных массах: 1) Школа, 2) газеты, 3) авторы художественных произведений и популярной литературы, 4) театр и звуковое кино, 5) радио, 6) разного рода массовые собрания, в том числе и религиозные, 7) «разговорные» отношения между разными слоями населения, разного уровня образования,[571] 8) местные диалекты, по-разному понимаемые (от диалектов узколокализованных до тех, которые охватывают более или менее широкие области: таким является неаполитанский диалект для юга Италии, диалекты Палермо и Катанео для Сицилии и т д.). Поскольку процесс формирования, распространения и развития единого национального языка проходит через целый ряд более мелких процессов, целесообразно иметь представление обо всем процессе в целом, дабы быть в состоянии активно и максимально успешно в него вмешиваться. Подобное вмешательство не следует рассматривать как «решающее» и воображать, что поставленные цели будут достигнуты по всем направлениям, то есть что будет достигнуто образование вполне определенного единого языка: единый язык будет получен, если в нем есть необходимость, а организованное вмешательство ускорит протекание уже существующего процесса. Каким же будет этот язык, предвидеть и предопределить невозможно, в любом случае, если вмешательство «разумно», то оно будет органически связано с традицией, что немаловажно в целях сохранения культуры. Сторонники Манцони и «классики» выдвигали один тип языка в качестве превалирующего. Было бы несправедливо утверждать, что обсуждения этого вопроса были бесполезны и не оставили следов, пусть даже довольно незначительных, в современной культуре. На самом деле в наш век ширится процесс единения культуры, а следовательно, и единения общего для всех языка. Однако вся история формирования итальянской нации происходила слишком замедленными темпами. Каждый раз, когда тем или иным образом затрагивается вопрос о языке, одновременно поднимается целый ряд других вопросов: формирование и расширение правящего класса, необходимость установления более близких и прочных отношений между господствующими классами и народными национальными массами, то есть реорганизация гегемонии в области культуры. В настоящее время наблюдаются различные явления, указывающие на возрождение подобных проблем публикации Панцини, Трабальца, Аллодоли, Монелли, заметки в газетах, выступления городских властей и т. д. Разновидности нормативной грамматики. Школьная грамматика для так называемых образованных людей. В действительности различия возникают из-за разницы в уровне интеллектуального развития преподавателей или ученых, а следовательно, и неоднородности методов обучения или углубления органического национального языка, применяемого к тем школьникам, в отношении которых из педагогических соображений нельзя обойтись без некоторой не допускающей возражений суровости («говорить нужно так!»), а также к тем «другим», которых необходимо «убедить», чтобы они добровольно приняли какое-то определенное решение как наилучшее (которое было продемонстрировано как наилучшее для достижения поставленной цели, единой для всех, в том случае, когда она действительно едина для всех). Кроме того, не следует забывать, что традиционное изучение нормативной грамматики включает в себя другие элементы учебной общеобразовательной программы, как, например, некоторые элементы формальной логики, можно спорить о том, уместно ли это включение, правомерно или нет изучение формальной логики (нам оно представляется правомерным, так же, как то, что изучение формальной логики идет наряду с изучением грамматики в большей степени, чем арифметики, в силу их внутреннего сходства, а также поскольку изучение формальной логики вместе с грамматикой становится проще и живее), но не стоит уходить от самой проблемы. Историческая грамматика и грамматика нормативная. Установив, что нормативная грамматика является своеобразным политическим актом и что только исходя из этой точки зрения можно «научно» обосновать ее существование и то огромное терпение и труд, которого требует ее изучение (сколько труда требуется для достижения того, чтобы из сотен тысяч новобранцев самого различного происхождения и умственного развития вышло однородное войско, способное двигаться и действовать дисциплинированно и одновременно, сколько «практических и теоретических» занятий по изучению воинского устава!), следует установить и ее соотношение с исторической грамматикой. Тем, что это соотношение до сих пор не было определено, объясняется большая непоследовательность нормативных грамматик, включая и грамматику Трабальца-Аллодоли. Речь идет о двух вполне определенных предметах, которые различаются приблизительно так же, как история и политика, но которые, подобно истории и политике, немыслимы вне связи друг с другом. Впрочем, поскольку изучение языка как явления культуры было вызвано политической необходимостью (более или менее осознанной и осознанно выраженной), потребность в нормативной грамматике повлияла на историческую грамматику и на ее «законодательные основы» (или по крайней мере этот традиционный элемент углубил в прошлом веке применение позитивно-натуралистического метода в изучении истории языков, которое понималось как «наука о языке»). Из грамматики Трабальца, а также из краткого изложения ее, сделанного Скьяффини (Nuova Antologia, 16 сентября 1934 г.), явствует, насколько даже так называемые «идеалисты» не оценили той новизны, которую внесло в лингвистическую науку учение Бартоли.[572] Стремление к идеализму нашло свое наиболее законченное выражение у Бертони: речь идет о возврате к старому положению риторики о словах по сути своей «красивых» и «уродливых», положению, приукрашенному с помощью нового псевдонаучного языка. В действительности же это попытка найти формальное объяснение нормативной грамматике, показав при этом так же формально ее теоретическую и практическую «ненужность». Очерк Трабальца по «Истории грамматики» мог бы дать полезные сведения о взаимозависимости исторической грамматики (вернее, истории языка) и грамматики нормативной, об истории вопроса и т. д. Грамматика и техника. Можно ли ставить в отношении грамматики тот же вопрос, что и в отношении «техники» вообще? Является ли грамматика просто техникой языка? И справедливо ли в любом случае утверждение идеалистов, особенно Джентиле, о ненужности грамматики и об исключении ее из круга школьных дисциплин? Если мы говорим (выражаем наши мысли словами) в соответствии с исторически определенными для нации и лингвистического ареала нормами, то можно ли исключить из круга предметов обучения эти «исторически определенные нормы»? Если допустить, что традиционная нормативная грамматика несостоятельна, то является ли это достаточным поводом для того, чтобы не преподавать никакой грамматики, то есть никоим образом не заботиться об ускорении изучения определенной для некоего лингвистического ареала манеры говорить, и допустить, чтобы «язык усваивался через живую речь», – здесь можно привести еще какое-нибудь подобного рода выражение, используемое Джентиле и его последователями. По существу, речь идет об одной из наиболее странных и сумасбродных форм «либерализма». Расхождения между Кроче и Джентиле. Обычно Джентиле исходит из позиций Кроче, доводя до абсурда некоторые теоретические положения. Кроче утверждает, что грамматика не входит ни в один из видов духовной теоретической деятельности, которые он разработал, но в конечном итоге он находит в «практике» обоснование многих видов деятельности, не нашедших места в области теории. Джентиле поначалу исключает даже из практики то, что он отрицает в теории, хотя впоследствии находит теоретическое обоснование уже пройденных и нашедших обоснования в практике явлений. Нужно ли «систематически» изучать технику? Предположим, технике Форда противостоит техника деревенского мастерового. Сколько существует способов постижения «промышленной техники»: мастеровой, в ходе того же фабричного трудового процесса, наблюдает за тем, как работают другие, и, следовательно, постигает ее с большими затратами времени и сил, и только частично, профессиональные училища (где профессия изучается системно, хотя некоторые изученные понятия понадобятся в жизни лишь несколько раз или вообще никогда), комбинация различных способов, система Тэйлора – Форда, вырабатывающая новый тип квалификации и профессиональной подготовки, обслуживающий отдельные фабрики, и даже машины или моменты производственного процесса. Нормативная грамматика, которая только в идее может считаться отделенной от живой речи, имеет своей целью обучение всему организму определенного языка и создание такого внутреннего состояния, которое давало бы способность всегда ориентироваться в области языка (см. замечание об изучении латыни в школах классического обучения).[573] То, что грамматика исключена из школьной программы и не «записана», не означает, что она может быть исключена из реальной жизни, как уже было сказано в другом замечании; исключается лишь организованное вмешательство одновременно и в изучение языка, и в действительность, исключаются из изучения правильного языка национальные народные массы, поскольку высший правящий класс, обычно говорящий на «языке», передает его из поколения в поколение путем медленного процесса, который начинается с первого лепета ребенка, поправляемого родителями, и продолжается всю жизнь в разговорных отношениях (со своими «так нужно говорить», «так говорят» и т. д.); в действительности грамматика изучается постоянно (с подражанием нравящимся нам моделям и т. д.). В позиции Джентиле гораздо больше политики, чем принято считать, и много бессознательной реакционности, что, впрочем, было отмечено в других случаях и при других обстоятельствах; здесь налицо вся реакционность старой либеральной позиции – «невмешательство, отстраненность», которые не оправдываются, как у Руссо (а Джентиле больший сторонник Руссо, чем он сам полагает), неприятием косности школ иезуитов, а становится абстрактной, «неисторичной» идеологией. Так называемый «вопрос о языке». Очевидно, что «О народном красноречии» Данте следует считать в основном актом национально-культурной политики (национальной в том смысле, как это понималось и во времена Данте вообще, и самим Данте); так называемый «вопрос о языке» всегда был определенным видом политической борьбы и в этом смысле представляет интерес для изучения. Он был реакцией мыслящих людей на распад политического единства, которое существовало в Италии под названием «равновесия итальянских государств», на распад и дробление экономических и политических классов, которые сформировались после одна тысячного года с образованием коммун, а также представлял собой политику, в значительной степени удачную, сохранить и даже усилить единый интеллектуальный слой, существование которого должно было иметь немаловажное значение во времена Рисорджименто (в XVIII и XIX вв.). Трактат Данте имеет немаловажное значение и для того времени, когда он был написан: мыслящие люди Италии периода расцвета коммун не только фактически, но и теоретически обоснованно порывают с латынью и защищают разговорный язык, превознося его в сравнении с «элитарностью» латыни; в то самое время, когда разговорный язык так ярко проявляет себя в области искусства. То, что попытка, предпринятая Данте, имела огромное новаторское значение, становится видно позже, с возвращением латыни статуса языка образованных людей (и здесь возникает вопрос о двустороннем значении Гуманизма и Возрождения, которые были в основном реакционными с точки зрения нации и народа, но прогрессивными в смысле выражения развития культуры итальянских и европейских интеллектуальных слоев). Лингвистика. Джулио Бертони и лингвистика. Бертони как лингвиста следовало бы подвергнуть суровой критике за ту позицию, которой он придерживался в своем недавнем сочинении в «Пособии по лингвистике» и в книжечке, опубликованной Петрини. Мне представляется возможным доказать, что Бертони не удалось ни дать общую картину того нового, что внес Бартоли в лингвистику, ни понять, в чем состоит это новое и каково его практическое и теоретическое значение. В сущности, в опубликованной несколько лет назад в «Леонардо» статье по вопросам итальянских исследований в области лингвистики он совершенно не выделяет Бартоли из общего ряда и даже при помощи различных уловок помещает его во второй ряд; в отличие от него Газелла в своей последней статье в «Марцокко»[574] по поводу «Сборника трудов» Асколи особо отмечает оригинальность Бартоли; в статье же Бертони в «Леонардо» следует обратить внимание на то, насколько Кампус кажется значительнее Бартоли, хотя его исследования в области велярных звуков в индоевропейских языках всего лишь небольшие эссе, в которых попросту применяется общий метод Бартоли и которые основаны на концепциях самого Бартоли. И ведь именно Бартоли бескорыстно отметил заслуги Кампуса и всегда старался выдвинуть его вперед; Бертони же в такой статье, как статья в «Леонардо», где приходится чуть ли не подсчитывать слова, отведенные каждому лингвисту, чтобы дать справедливое общее представление, устроил так, возможно прибегнув к этой академической уловке, что Бартоли было отведено лишь чрезвычайно скромное место. Со стороны Бартоли было ошибкой сотрудничество с Бертони в составлении «Пособия», ошибкой, имевшей научное значение. Бартоли ценят за его вполне конкретные труды, и то, что написание теоретической части он поручил Бертони, вводит студентов в заблуждение и толкает их на неверный путь: в подобных случаях скромность и бескорыстие приходится вменять в вину. Впрочем, Бертони не понял как Бартоли, так и эстетику Кроче, в том смысле, что из эстетики Кроче он не сумел вывести критериев исследования и построения науки о языке, но лишь парафразировал, а также восторженно и высокопарно воспроизвел полученное впечатление; здесь мы имеем дело с настоящим позитивистом, расточающим приторные похвалы идеализму только потому, что это модно и позволяет заниматься пустословием. Удивляет то, что Кроче похвалил «Пособие», не увидев и не отметив непоследовательность Бертони; мне представляется, что Кроче хотел прежде всего положительно отметить то, что в этой области науки, где торжествует позитивизм, делаются шаги в направлении идеализма. Мне представляется, что между методами Бартоли и Кроче совершенно нет прямого соотношения: есть соотношение с историзмом вообще, но не с определенной его формой. Новаторство Бартоли именно в том и состоит, что он лингвистику, которую узко понимали как естественную науку, превратил в науку историческую, корни которой следует искать «в пространстве и во времени», а не в понимаемом физиологическом аппарате речи. Бертони следовало бы подвергнуть критике не только в этой области, в качестве ученого его фигура всегда меня отталкивала; в нем есть что-то фальшивое, неискреннее в буквальном смысле слова, не говоря уже о многословности и недостаточной «прозорливости» в исторических и литературных суждениях. В «лингвистике» к крочеанцам принадлежит и Фосслер; но какова связь между Бертони и Фосслером, а также между Фосслером и тем, что обычно называют «лингвистикой»? Напомним в этой связи статью Кроче «Этот круглый стол квадратный» (в «Проблемах эстетики»), от критики которой нужно оторваться, чтобы установить точное понимание этого вопроса. Поразительна та положительная рецензия на «Язык и поэзию» (Библиотека Эдитриче, Риети, 1930), которую Наталино Сапеньо опубликовал в «Пегасе» за сентябрь 1930 года. Сапеньо не замечает, что теория Бертони о том, что «новая лингвистика есть тонкое разграничение и отделение слов поэтических от слов практических», вовсе не нова, потому что мы имеем дело с возвратом к старому педантскому представлению риторики, согласно которому слова делятся на «красивые» и «некрасивые», на поэтические и «непоэтические», или антипоэтические и т. д., подобно тому, как таким образом делились языки на красивые и некрасивые, цивилизованные и варварские, поэтические и прозаические и т. д. Бертони не внес в лингвистику никакого вклада, кроме каких-то старых предрассудков; и удивительно, что его нелепые утверждения были одобрены самим Кроче и учениками Кроче. Что представляют собой отвлеченные слова, оторванные от литературного произведения? Они уже не являются частью эстетики, но частью истории культуры, и таковыми их изучает лингвист. И какое объяснение дает Бертони «натуралистическому анализу языков как явления физического и явления социального»? Какое физическое явление? Может быть, и человек должен изучаться не только как элемент политической истории, но как элемент биологический? Может быть, нужно производить химический анализ художественных полотен и т. д.? Может быть, было бы полезно установить, сколько мышечных усилий стоила Микеланджело скульптура Моисея? То, что все это ускользнуло от сторонников Кроче, поразительно и указывает на ту путаницу в этой области, распространению которой способствовал Бертони. Сапеньо прямо так и пишет, что исследование Бертони (о красоте отдельных, вырванных из контекста слов, как будто самое «изношенное и избитое, слово не может в конкретном художественном произведении вновь обрести всей своей изначальной свежести и чистоты) сложно и требует тонкого подхода, но не теряет при этом своей важности; оно приведет языкознание, точнее, науку о языке, задачей которой является установление более или менее жестких и четких законов, к тому, что оно превратится в историю языка, чье внимание направлено на отдельные явления и их духовное значение». И далее: «Ядром этих рассуждений (Бертони) является, как может видеть каждый, обладающее постоянной жизненной силой и плодотворное положение эстетики Кроче. Но оригинальность Бертони состоит в том, что он развил и обогатил его, идя по вполне конкретному пути, на который лишь указал Кроче, или, вернее, по которому он только начал следовать, но не до конца и без особой уверенности». И надо сказать, что если Бертони не только «возрождает мысль Кроче», но даже обогащает ее, и если Кроче узнает свои мысли у Бертони, то значит, он очень снисходительно отнесся к Бертони, не выяснив этого вопроса до конца и руководствуясь соображениями «дидактического» характера. Изыскания Бертони отчасти и в некотором смысле являются возвратом к старым этимологическим системам: «sol quia solus est» – как прекрасно, что «солнце» несет в себе имплицитный образ одиночества в огромном небе и так далее и тому подобное, как прекрасно, что в Пулье стрекоза, крылышки которой образуют с ее тельцем крест, носит название, омонимичное слову «смерть». Вспомним приведенную Карло Досси в одном из его сочинений историю о профессоре, который объясняет, как образуются слова: вначале упал плод, раздался звук «bum» и отсюда слово pomo (яблоко). А если бы упала груша? – спрашивает молодой Досси. Антонио Пальяро: «Обзор индоевропейского языкознания. Выпуск I: Исторические заметки и вопросы теории».[575] Эта книга необходима для того, чтобы иметь представление о прогрессе, сделанном лингвистикой за последнее время. Мне представляется, что многое изменилось (судя по рецензии), но что основа, на которой следует сосредоточить лингвистические исследования, еще не найдена. Отождествление языка и искусства, сделанное Кроче, позволило сделать определенный шаг вперед, разрешить одни проблемы и обнаружить несущественность и спорность других, но те лингвисты, которые стоят преимущественно на исторических позициях, оказались перед другой проблемой: возможно ли существование истории языка вне истории искусств? А кроме того, возможно ли существование истории искусств? Ведь лингвисты изучают языки именно не как искусство, а как «материал» для искусства, как социальное явление, выражение культуры данного народа и т. д. Вопросы эти или еще не решены, или решены путем возврата к старой, но приукрашенной риторике (см. Бертони). У Перротта (и у Пальяро?) отождествление искусства и языка приводит к признанию неразрешимости (или спорности?) проблемы происхождения языка, что в свою очередь приводит к постановке вопроса: почему человек есть человек (язык, воображение, мысль); мне представляется, что здесь есть неточность, что проблема эта не может быть решена из-за недостатка документальных свидетельств, и поэтому она спорна; выходя за определенные исторические границы, можно заниматься гипотетической, предположительной, социологической, но не «исторической» историей. Подобное отождествление позволило бы определить, что в языке является ошибкой, то есть не языком. Ошибка – это нечто искусственное, надуманное, нестойкое, нечто субъективное, присущее индивиду, взятому вне общества. Мне кажется, можно было бы сказать, что язык равен истории, а не произволу. Искусственные языки – это своего рода жаргоны: неправильно было бы совсем не относить их к языкам, потому что в некотором смысле они полезны; однако их социально-историческое содержание очень ограничено. То же происходит и при сравнении диалекта и национального литературного языка. И все же диалект – это тоже язык, искусство. Различие между диалектом и национальным литературным языком лежит в среде культурной, политической, моральной, в области чувств. История языков – это история лингвистических инноваций, но не индивидуальных (как в искусстве), а целой социальной общности, которая обновила свою культуру, «продвинулась вперед», исторически; эти инновации, естественно, также носят характер индивидуальности, но индивидуальности не отдельного художника, а некоего цельного, конкретного историко-культурного элемента. В языке также не существует партеногенеза, то есть порождения одного языка другим, но есть то новое, что возникает в результате процесса взаимовлияния различных культур, происходящего самыми различными способами, – как путем проникновения целых масс лингвистических элементов, так и путем проникновения отдельных элементов (например: латынь как «масса» внесла новое в кельтский язык Галлии, но на германский язык повлияла по мелочам, то есть внеся в него отдельные слова и формы). Массовое и частичное влияние возможно и в пределах одной и той же нации, между различными ее слоями; новый класс, становясь у власти, обновляет «массово», а профессиональный жаргон, или отдельные социальные группы, вносят лишь отдельные изменения. Художественная оценка в этих новых элементах носит характер «культурного» вкуса, а не художественного; то есть по тем же причинам, по которым нравятся брюнетки или блондинки, меняются и эстетические «идеалы», обусловленные определенной культурой. Язык у Данте. Следует отметить важность сочинения Энрико Сикарди «Итальянский язык у Данте», изданного в Риме в издательстве Оптима с предисловием Франческо Орестано. Я читал рецензию на него, сделанную Г. С. Гаргано («Язык во времена Данте и истолкование поэзии») в «Марцокко» за 14 апреля 1929 г. Сикарди настаивает на необходимости изучать «языки» различных писателей для точного истолкования их поэтического мира. Не знаю, правильно ли все то, о чем пишет Сикарди, а в особенности, возможно ли историческое изучение «особых» языков отдельных писателей, учитывая отсутствие существенного документального свидетельства: обширных сведений о разговорном языке во времена отдельных писателей. Тем не менее с методологической точки зрения призыв Сикарди обоснован и важен (вспомним в книге Фосслера «Идеализм и позитивизм в изучении языка»,[576] эстетический анализ басни Лафонтена о вороне и лисице и ошибочное толкование son bec,[577] вызванное незнанием исторического значения son. Бартоли «Вопросы лингвистики и права наций». Речь, произнесенная на церемонии начала учебного года в Турине в 1934 г., опубликованная в 1935 году (см. заметку в «Культуре» за апрель 1935 г.). Из заметки кажется, что речь носит очень спорный характер по некоторым общим вопросам, например утверждение, что «диалектальность Италии едина и нераздельна». Заметки о лингвистическом атласе, опубликованном в двух номерах «Бюллетеням». ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ Перевод П. М. Кудюкина На самом деле феномен Людвига и «историческая беллетристика» не новинки послевоенного времени: феномены содержались in nuce в журналистике, в толстых популярных журналах: предшественниками Людвига и K° были авторы статей третьей страницы,[578] исторических набросков и т. п. Поэтому феномен носит, в сущности, политический, практический характер; он принадлежит к тому роду общественных движений, которые Кроче подводит под общую характеристику «антиисторизма».[579] С этой точки зрения позиция Кроче может быть определена как критика общественных движений, которые стремятся войти в историю, но еще не добились признания и успеха, которые пока являются случайными и тем самым «абстрактными», иррациональными эпизодами исторического движения, общего хода мировой истории. Он сам забыл (а когда критик становящейся истории забывает такое, это означает, что он не историк, а политический деятель), что каждый момент становящейся истории – это борьба между рациональным и иррациональным; под иррациональным понимается то, что в последнем счете не восторжествует, не станет действительной историей, но что на самом деле также является рациональным, поскольку необходимым образом связано с рациональным, является его неотъемлемым моментом; что в истории, даже если всегда побеждает общее, все же и «частное» борется за свое утверждение и в конечном счете утверждается хотя бы тем, что определяет то, а не иное развитие общего. Но в современной истории «частное» имеет уже не то значение, которое оно имело у Макиавелли и Гвиччардини, оно уже не означает чисто индивидуального интереса, потому что в современной истории историко-политическим «индивидом» является не биологический «индивид», а социальная группа. Только борьба, с ее успешным завершением, и притом успехом не ближайшим, а таким, который проявляется в прочной победе, скажет, что является рациональным или иррациональным, что «достойно» победить, так как продолжает существовать по-своему и преодолевает прошлое. Практическая позиция Кроче – элемент для анализа и критики его философской позиции, более того, это основополагающий элемент у Кроче философия и «идеология» в конце концов совпадают, и философия проявляет себя не иначе как «практический инструмент» организации и действия организации партии – даже интернационала партий – и линии практических действий. Речь Кроче на философском конгрессе в Оксфорде, по существу, является политическим манифестом международного союза виднейших интеллектуалов всех стран, особенно европейских, и нельзя отрицать, что он может развиться в значительную партию, которая может сыграть немалую роль и решить крупные задачи. Можно сказать, что уже сегодня в современном мире в общих чертах проявляется феномен, схожий с расхождением между «духовным» и «преходящим» в период средневековья феномен гораздо более сложный, чем тогда, поскольку более сложной стала современная жизнь. Ретроградные и консервативные общественные группы все больше возвращаются к своей начальной экономико-корпоративной фазе, в то время как прогрессивные и обновленческие группы еще находятся в своей начальной фазе, также экономико-корпоративной. Традиционная интеллигенция, отрываясь от общественной группы, наиболее высоким и осознанным выражением которой она до сих пор являлась, представляя тем самым наиболее широкое и совершенное сознание современного государства, осуществляет акцию огромного исторического значения. Они показывают и санкционируют, что кризис современного государства принял окончательную форму. Но эта интеллигенция не имеет ни церковной организации, ни чего-либо, ее напоминающего, и поэтому современный кризис острее, чем средневековый, который развертывался в течение нескольких веков, вплоть до Французской революции, когда социальная группа, бывшая после тысячного года движущей экономической силой Европы, смогла предстать как целостное «государство» со всеми интеллектуальными и моральными силами, необходимыми и достаточными для организации полного и завершенного общества. Сегодня «духовное», которое отрывается от «преходящего» и отличается от него как само в себе сущее, есть нечто неорганичное, децентрализованное, это нестабильная распыленная общность видных деятелей культуры «без папы» и без территории. Процесс распада современного государства поэтому более катастрофичен, чем аналогичный процесс в Средние века, который являлся одновременно и распадом и объединением, если иметь в виду ту группу, которая была движущей силой исторического процесса и существовавший в Европе после тысячного года тип государства, которое не знало современной централизации и могло бы называться скорее «федеративным государством господствующих классов», чем государством одного господствующего класса. Необходимо посмотреть, насколько «актуализм» Джентиле соответствует позитивной фазе государства, к которой, напротив, находится в оппозиции Кроче. Принцип «единство в действии» дает Джентиле возможность признавать «историей» то, что для Кроче – антиистория. Для Джентиле история полностью есть история государства, для Кроче она имеет «этико-политический» характер, то есть Кроче хочет сохранить различие между гражданским обществом и политическим обществом, между гегемонией и диктатурой, видные интеллектуалы осуществляют гегемонию, которая предполагает определенную степень сотрудничества, то есть активное и добровольное (свободное) согласие, то есть либерально-демократический режим. Джентиле считает корпоративно-экономическую фазу этической фазой в истории: гегемония и диктатура неразличимы, сила является в то же время и согласием, невозможно отличить политическое общество от гражданского, существует только государство и, естественно, государство-правительство и т. д. Та же самая позиция противостояния, которая в сфере философии обнаруживается между Кроче и Джентиле, в политической экономии проявляется между Эйнауди и учениками Джентиле (см. полемику Эйнауди – Бенини – Спирито в «Нуови Студи» за 1930 г.). Концепция гражданина как служащего государства, принадлежащая Спирито, прямо исходит из отсутствия различия между политическим обществом и гражданским обществом, между политической гегемонией и политико-государственным управлением, таким образом, в действительности, из антиисторизма или аисторизма (имплицитного концепции Спирито, несмотря на его решительные заверения и полемическую брань) в понимании государства. Факт, который не хочет признать Спирито, состоит в том, что поскольку любая форма собственности связана с государством, то, даже по мнению экономистов-классиков, государство постоянно вмешивается в экономическую жизнь, которая представляет собой непрерывную ткань переходов разных форм собственности. Конкретно концепция Спирито представляет возврат к чистому экономизму, в котором он упрекает своих противников. Интересно заметить, что в этой концепции содержится «американизм», поскольку Америка еще не превзошла экономико-корпоративную фазу, пройденную европейскими странами в Средние века, то есть еще не создала мировоззрения и группы выдающихся интеллектуалов, которые руководят народом в сфере гражданского общества в этом смысле верно, что Америка находится под влиянием Европы, европейской истории (Этот вопрос о форме-фазе государственного развития Соединенных Штатов очень сложен, но ядром вопроса мне представляется именно это). Мелодраматическое мировоззрение.[580] Неверно, что лишь в некоторых слоях мелкой интеллигенции можно встретить книжное, а не естественное отношение к жизни. В народных классах в равной мере существует «книжное» принижение жизни, которое определяется не только книгами, но и другими орудиями распространения культуры и идей. Музыка Верди или, лучше сказать, либретто и сюжеты музыкальных драм Верди повинны в целом ряде «искусственных» манер, образа мыслей, «стиля» в народной жизни. «Искусственное», пожалуй, не совсем точное слово, потому что у народных элементов эта искусственность приобретает наивные и трогательные формы. Барокко, оперность кажутся в образе действий и мыслей многих простолюдинов чрезвычайно обворожительными, для них это способы избегать того, что они считают низким, ничтожным, презренным в своей жизни, в своем образовании, и для того, чтобы войти в более утонченную сферу высоких чувств и благородных страстей. Романы-фельетоны, читаемые в дворницкой (вся эта слащавая, приторная, слезливая литература), поставляют героев и героинь; но опера наиболее заразительна, потому что положенные на музыку слова запоминаются лучше и как бы создают форму, в которую вливается в своем движении мысль. Отметить, как пишут многие простолюдины: они воспроизводят определенный набор штампованных фраз. С другой стороны, не нужно чрезмерного сарказма. Надо помнить, что мы имеем дело не со снобистским дилетантизмом, но с чем-то глубоко прочувствованным и пережитым. Национальные гении. У всякой нации есть свой поэт или писатель, в котором сосредоточена интеллектуальная гордость нации и расы. Гомер для Греции, Данте для Италии, Сервантес для Испании, Камоэнс для Португалии, Шекспир для Англии, Гете для Германии. Следует заметить, что во Франции нет такого великого деятеля, который бесспорно представлял бы ее, то же и в Соединенных Штатах. Можно ли говорить о Толстом для России? О Конфуции для Китая? Французский случай заслуживает внимания, поскольку Франция традиционно является страной единой по преимуществу (Виктор Гюго), также и в области культуры, даже особенно в этой области. Время, когда эти фигуры появляются в истории всякой нации – интересная основа для определения вклада каждого народа в общую цивилизацию, а также для определения его «культурной актуальности». Отражается ли на Греции величие Гомера как действующий в современности «идеологический элемент»? Люди, восхищающиеся Гомером, обычно склонны отделять древнюю Грецию от современной. Я указывал уже раньше[581] на важное место, которое занимают во всякой стране великие гении (как Шекспир для Англии, Данте для Италии, Гете для Германии). Из них сохраняют действенность и сегодня, или по крайней мере сохраняли до войны, только двое: Шекспир и Гете, особенно последний, из-за исключительности своей личности. Утверждают, что роль этих великих людей в том, что они нас учат:[582] как философы – тому, во что мы должны верить, как поэты – тому, как мы должны воспринимать (чувствовать), как люди – тому, как мы должны поступать. Но кто может подойти под такое определение? Не Данте, из-за своей отдаленности во времени, из-за периода, который он выражал – перехода от средневековья к Новому времени. Лишь Гете всегда обладает определенной актуальностью, потому что выражает в четкой и классической форме то, что у Леопарди, например, еще затуманено романтизмом: веру в творческую деятельность человека, в природу, воспринимаемую не как враждебная и антагонистическая сила, а как сила, которую нужно познать и ею овладеть, с отказом, без сожаления и отчаяния, от «старых сказок», которые сохраняют аромат поэзии, делающий еще более мертвыми их веру и убеждения. (Следует посмотреть книгу Эмерсона «Избранники человечества» и «Героев» Карлейля.) Индивидуализм и индивидуальность (сознание индивидуальной ответственности), или личность.[583] Следует рассмотреть, когда индивидуалистические настроения являются оправданными, а когда – ошибочными и опасными. По необходимости противоречивый подход. Два аспекта индивидуализма – положительный и отрицательный. Значит, вопрос надо ставить исторически, а не абстрактно, не схематически. Реформация и Контрреформация. Вопрос необходимо ставить по-разному в странах, прошедших через Реформацию, и в странах, парализованных Контрреформа-цией. Навязанный человек-коллектив, или конформизм, и предложенный человек-коллектив, или конформизм (но в таком случае можно ли по-прежнему называть это конформизмом?). Критическое сознание не может возникнуть без разрыва с католическим, авторитарным конформизмом и, таким образом, без расцвета индивидуальности: должно ли соотношение между человеком и действительностью быть прямым или опосредованным кастой священнослужителей (как отношение между человеком и богом в католицизме? которое к тому же оказывается метафорой отношения между человеком и действительностью)? Борьба против индивидуализма – означает борьбу против определенного индивидуализма, против определенного его социального содержания, а именно против экономического индивидуализма в период, когда он становится анахроническим и антиисторическим (что не означает, однако, что этот индивидуализм не был исторически необходим и не имел прогрессивной фазы развития). Борьба за разрушение авторитарного конформизма, ставшего ретроградным и мешающим движению, приводит через фазу развития индивидуальности и критической личности к человеку-коллективу. Это диалектическая концепция, которую трудно воспринять схематическим и абстрактным сознанием. Так же, как трудно понять, что через разрушение государственной машины приходят к созданию другой, более сильной и сложной и т. д. Фрейд и коллективный человек.[584] Наиболее здравым и непосредственно приемлемым ядром фрейдизма является требование изучать болезненные отклики, которые вызываются всяким строительством «коллективного человека», всяким «социальным конформизмом», на любом уровне цивилизации, особенно в тех классах, которые «фанатично» делают своей «религией», мистикой и т. д. новый тип человека, к которому надо стремиться. Следует посмотреть, не является ли фрейдизм необходимым завершением либерального периода, который характеризуется именно большей ответственностью (и чувством такой ответственности) избранных групп в создании неавторитарных, спонтанных, анархистских[585] и т. д. «религий». Мобилизованный солдат не будет чувствовать таких угрызений совести за совершаемое на войне кровопролитие, как доброволец и т. д. (первый скажет: мне приказали, я не мог поступать иначе и т. д.). То же самое можно заметить по отношению к разным классам: подчиненные классы имеют меньше моральных переживаний, так как то, что они делают, их по большому счету не касается и т. д. Вот почему фрейдизм является «наукой», применимой в большей мере к высшим классам, и можно сказать, перефразируя Бурже (или эпиграмму на Бурже), что «бессознательное» появляется лишь после достижения дохода во столько-то десятков тысяч лир. Так же и религия не столь сильно ощущается народными классами как основа моральных переживаний; эти классы, пожалуй, недалеки от убеждения, что и Иисус Христос был распят за грехи одних богатых. Встает проблема, можно ли создать «конформизм», коллективного человека без возбуждения определенной доли фанатизма, без создания табу, критически и в конечном счете как сознания свободно принятой необходимости, которая «практически» признана таковой, после учета целей и адекватных им средств и т. д. Фрейд и фрейдизм. Распространение фрейдистской психологической теории, похоже, дало результат в виде рождения литературы, сходной по типу с литературой восемнадцатого века:[586] на смену «дикарю» приходит фрейдовский тип. Борьба против правового порядка начинает вестись посредством фрейдовского психоанализа. Это один из аспектов вопроса, насколько можно судить. Я не имел возможности изучать теории Фрейда и не знаю другого рода так называемой «фрейдистской» литературы: Пруст, Свево, Джойс. Можно ли сказать, что либидо Фрейда является «медицинским» развитием «воли» Шопенгауэра? Мне кажется, можно найти некоторые точки соприкосновения между Фрейдом и Шопенгауэром. ПРИЛОЖЕНИЕ: УКАЗАТЕЛЬ ПЕРИОДИЧЕСКИХ ИЗДАНИЙ «Аванти!» («Вперед!») — ежедневная газета, издающаяся в Риме (1896–1926) с 1944 официальный орган Итальянской социалистической партии. В ее пьемонтском издании (Турин) в 1916–1920 активно сотрудничал Грамши. «Аввенире д'Италия» («Будущее Италии») – католическая газета, издается в Болонье с 1896 (до 1902 – «Аввенире») В 1968, объединившись с миланской «Италиа», вновь издается под названием «Аввенире». «Аннали делль'Иструционе медиа» («Труды по среднему образованию») – официальное издание министерства просвещения (Рим). «Ационе Рассенья либералеe национале» («Действие либеральное и национальное обозрение») – миланский журнал движения «молодых либералов», выступавшего за активную экспансию в Средиземноморье. «Библиография фашиста» — журнал, издававшийся в 1926–1943 в Риме под ред. Дж. Джентиле. «Боллетино делль'Иституто Национале дель драма антико» («Бюллетень Нацинального института античной драмы») – театроведческое издание (Сиракузы). «Боллетино Сторико библиографико Субальпино» («Приальпийский историко-библиографический бюллетень») – издание Приальпийского исторического общества (Турин, с 1896). «Вита э пенсьеро» («Жизнь и мысль») – католический журнал, основан в 1914 А. Джемелли (Милан). «Воче» («Голос») – журнал, основанный Дж. Преццолини во Флоренции (1908–1916), ставил своей задачей участие в духовном обновлении Италии, в нем был представлен широкий спектр интеллектуальных и политических сил либералов, меридионалистов, социалистов, сторонников философии Кроче и Джентиле и др. После перехода руководства к Дж. Де Робертису журнал стал проповедовать принцип неангажированности литературы. «Воче делла Раджоне» («Голос Разума») – журнал, издававшийся в Пезаро в 1832–1835. «Вьянданте» («Путник») – журнал, издававшийся Т. Моничелли в Милане (1908–1909). «Гадзетта дел Пополо» («Народная газета») – политическая газета, издающаяся в Турине с 1849, первоначально орган национал либералов, в начале XX в была антиджолиттианской, в 1915 выступала за вступление Италии в войну, поддержала фашизм. «Глосса Перенне» («Нетленные заметки») – литературно-критический журнал (Болонья, 1929). «Гридо дель пополо» («Клич народа») – социалистический еженедельник, издававшийся в Турине, в нем активно сотрудничал Грамши. «Давиде Рассенья д'артеe ди философия» («Давид Художественный и философский журнал») – издавался в 1925–1926 в Турине. «Джорнале д'Италиа» («Итальянская газета») – ежедневная газета, основана в Риме в 1901 по инициативе С. Соннино и других правых либералов, противостояла джолиттианству, в 1922 выступила против фашизма, что привело к смене редакции. «Доменика дель Коррьере» — воскресное справочно-развлекательное приложение к «Коррьере делла сера» (Милан, с 1899). «Идеа национале» («Национальная идея») – ежедневная газета, орган итальянского националистического движения, выходила в Риме в 1911–1925. «Италия» — католическая ежедневная газета, издается в Милане с 1912 (основатель – Ф. Меда), наследница «Уньоне» (1908–1912) и «Оссерваторе каттолико» (1864–1907). «Италия ке скриве» («Пишущая Италия») – библиографический журнал, основан в 1918 в Риме А. Ф. Формиджини. «Италия леттерариа» («Литературная Италия») – литературный еженедельник, основан в 1925 (Милан) У. Фраккья под названием «Фьера леттерариа» («Литературная ярмарка»), с 1929 выходил в Риме с новым названием до 1936, направление издания отличалось эклектизмом. «Квадривио» («Перекресток») – иллюстрированный литературный еженедельник (Рим, 1933), фашистский официоз, инициатор в 1938 антиеврейской кампании, в 1940 объединился с «Те вере». «Коррьере делла сера» («Вечерний курьер») – ежедневная газета, выходящая в Милане с 1876, при редакторе Л. Альбертини (1900–1925) самое популярное издание Италии. Грамши сравнивал его с «Таймс» и указывал на связи с ломбардской текстильной и резиновой промышленностью. «Критика» (журнал литературы, истории и философии) – издавалась Б. Кроче в 1903–1944 (до 1913—совместно с Дж. Джентиле). «Критика сочиале» – социалистический журнал, издававшийся в 1891–1926 Ф. Турати и А. Кулешовой. «Критика фашиста» (юридический журнал фашизма) – выходил в Риме под ред. Дж. Боттаи, 1923–1943. «Культура» — еженедельный журнал «философии, литературы и искусства», в целом крочеанской направленности, издавался Ч. де Лоллисом (до 1928) в Риме и Болонье, 1921–1935. «Лаворо» («Труд») – независимая социал-реформистская газета, издающаяся в Генуе с 1903 палатой трудящихся и кооперативами. «Лаворо фашиста» — официальный орган «корпораций». «Лачерба» — флорентийский литературный, художественный и политический журнал, издавался в 1913–1915 Дж. Папини и А.Соффичи, был близок футуристам. «Леонардо» — журнал резко антипозитивистского направления, издавался Дж. Папини в 1903–1907 во Флоренции, пропагандировал различные идеалистические учения. «Леонардо» — ежемесячный библиографический журнал, издавался в Риме (1925–1929) под руководством Дж. Преццолини и Л. Руссо, затем в Милане и Флоренции (1930–1947) Ф. Джентиле. «Либри дель джорно» («Книги дня») – информационно-библиографический журнал (Милан, 1918–1929). «Марцокко» (герб Флоренции – лев со щитом и лилией) – флорентийский литературный журнал эстетико-националистического направления (1896–1932), основан братьями Орвьето. «Меркюр де Франс» («Французский Меркурий») – литературный журнал (Париж, 1890–1940, 1944–1965), первоначально орган символистов. «Монд» — литературный журнал левой интеллигенции, основан в 1928 А. Барбюсом. «Мондо» («Мир») – политическая газета леволиберального направления (Рим, 1922–1925). «900» («Новеченто» – «Двадцатый век») – литературный журнал, основанный M. Бонтемпелли и К. Малапарте, орган «новечентистов» («страчитта»), издавался в Риме, 1926–1927 на французском, 1928–1929 на итальянском языке. «Нувель Литерер» («Литературные новости») – французский литературный, художественный и научный еженедельник (Париж, 1922–1940, с 1945). «Нувель Ревю Франсез» («Новый французский журнал») – литературный журнал, издавался в Париже в 1909–1941, 1944, отстаивал свободу художественного творчества и выступал за «пересмотр европейских ценностей», привлек к сотрудничеству многих видных писателей и публицистов. «Нуова антолоджиа» («Новая антология») – журнал, посвященный вопросам культуры, основан в 1866 (Флоренция), с 1878 в Риме. «Нуова Италиа» («Новая Италия») – ежемесячный литературно-общественный журнал, издавался во Флоренции (1930–1943) под редакцией Л. Руссо, затем Э. Кодиньоли, К. Пеллегрини и Н. Сапеньо «Нуова Ривиста Сторика» («Новый исторический журнал») – основан в Риме в 1917 К. Барбагалло. «Нуови студи ди диритто, экономиа э политика» («Новые исследования в праве, экономике и политике») – журнал, издававшийся в Риме в 1927–1935 У. Спирито и А. Вольпичелли. «Ордине нуово» («Новый строй») – печатный орган в Турине под редакцией А. Грамши, в 1919–1920 еженедельник, в 1921–1922 – ежедневная газета, в 1924–1925 выходил раз в две недели. «Оссерваторе романо» («Римский обозреватель») – ежедневная газета, орган Ватикана, основана в 1861. «Патриа» («Родина») – болонский журнал движения «молодых либералов». «Пегасо» – ежемесячный литературно художественный журнал, выходил во Флоренции в 1929–1933 под редакцией У. Ойетти. «Персеверанца» («Упорство») – журнал, основан в Милане в 1860 умеренными либералами из «Правой», издавался до 1920. «Политика» — орган националистов, издавался в Риме (1918–1943) под редакцией Ф. Копполы и А. Рокко. «Пополо д'Италиа» («Народ Италии») – ежедневная газета, основана в Милане Б. Муссолини (1914), после «похода на Рим» – официальный орган фашистской партии, закрыта 25.7.1943. «Ревю де де Монд» («Обозрение Старого и Нового света») – литературный, научный и художественный журнал (Париж, 1829–1944). «Ревю де метафизикe де мораль» («Журнал метафизики и этики») – французский философский журнал, издается в Париже с 1893. «Ресто дель карлино» (в названии игра слов – «Этого еще не хватало» и «Сдача с карлино» – мелкой монеты) – ежедневная газета, выходящая с 1885 в Болонье, одна из первых массовых газет в Италии, продавалась в табачных киосках, откуда и второй смысл названия. После первой мировой войны под ред. M. Миссироли занимала леволиберальные позиции. «Ривиста интернационале ди шенце сочиали э дишиплине аузильярие» («Международный журнал общественных наук и вспомогательных дисциплин») – основан в 1893 в Риме Католическим союзом социальных исследований, с 1927 в Милане под названием «Ривиста интернационале ди шенце сочиали». «Риволюционе либерале» («Либеральная революция») – антифашистский еженедельник, издававшийся П. Гобетти в Турине (1922–1925). «Риформа сочиале» («Социальная реформа») – социал-реформистский журнал, издававшийся в Риме и Турине в 1894–1935. «Ронда» («Патруль») – римский литературный журнал (1919–1923), возник как ответ на движение «Воче», программа – возвращение к традиционному стилю и создание политически неангажированной литературы («артистической прозы»). «Саджаторе» («Весы») – двухнедельный журнал политических и моральных проблем леволиберального направления (Неаполь, 1924–1925). «Секоло» («Век») – миланская газета. «Сельваджо» («Дикарь») – в 1924–1927 политический, а в 1927–1942—литературный журнал под редакцией M. Маккари (Флоренция), орган течения «страпаэзе». «Стампа» («Печать») – ежедневная газета, основана в Турине в 1895. была близка к курсу Дж. Джолитти. «Студи дантески» («Дантовские исследования») – журнал, основанный в 1920 M. Барби. «Тевере» («Тибр») – римская официозная газета. «Травазо делле идее» («Переливание из пустого в порожнее») – юмористический еженедельник политики и нравов, основан в Риме в 1899. «Трибуна» – ежедневная газета, выходила в Риме в 1883–1944. «Унита» («Единство») – политический еженедельник (Флоренция, 1911–1920) меридионалистского направления, издавался Г. Сальвамини. «Унита каттолика» («Католическое единство») – ежедневная газета, основанная Дж Марготти в Турине (1863–1929). «Фарфалла» («Бабочка») – литературный журнал веристского направления, издававшийся А. Соммаругой в Кальяри (1876–1877) и в Милане (1877–1878). «Фронтеспицио» («Фронтиспис») – литературный журнал (1929–1940) флорентийских католиков-герметиков. «Фьера леттерариа» — см. «Италиа леттерариа». «Чивильта Каттолика» («Католическая культура») – историко-политический двухнедельник иезуитов, основан в 1850 (Неаполь) А. Брешани, с ноября 1850 в Риме. «Чивильта модерна» («Современная культура») – двухмесячный литературно-критический и философский журнал (Флоренция, 1929–1942), стоял на «левокрочеанских» позициях. «Эдукацьоне фашиста» («Фашистское образование») – журнал, издававшийся в 1927–1933 Фашистским институтом культуры.

The script ran 0.041 seconds.