Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмманюэль Мунье - Манифест персонализма [1999]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. Издание включает важнейшие произведения Э. Мунье (1905 -1950), основоположника и главного теоретика французского персонализма. Созданные в драматический период истории Франции они ярко передают колорит времени. В них развиты основные темы персоналистской философии: духовных мир личности, межчеловеческое общение, свобода и необходимость, вера и знание, выбор и ответственность. С позиций личностного существования рассматриваются также проблемы социальной революции, государства, власти, демократии, национальных отношений. Главной же темой остается положение личности в современном мире, смысл ее жизни и деятельности. Большинство произведений, вошедших в издание, впервые публикуется в переводе на русский язык. Для читателей, интересующихся историей современной философии, проблемами культуры. От редактора fb2 - требуется вычитка по бумажному оригиналу.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

Помимо простого воздержания, неучастие может предстать в виде пассивного непослушания. Таковой является, например, забастовка. Она становится объектом юридического разбирательства, которое, несомненно, проливает свет на институт ненасильственного (повстанческого) права. Ниже[81] мы рассмотрим этот трудно поддающийся определению переход от незаконного к законному, одновременно с которым установленная власть переходит от законного к незаконному. Очевидно, что поле исследования здесь чрезвычайно обширно; забастовка против условий труда, забастовка против налогов, забастовка против привилегий, забастовка против несправедливых законов или государства как такового. Это право, по существу, еще не утвердилось, ибо ему недостает как метафизики, так и исполнительных органов. Мы постараемся рассмотреть этот вопрос. Далее мы переходим к саботажу и бойкоту: обязательство не покупать определенные газеты и книги, систематические протесты против руководителей и иже с ними, как только какое-нибудь их двурушничество или цинизм становятся чересчур оскорбительными; освистывание непристойных зрелищ и т. п. Недавно мы наблюдали кампанию, с большим шумом начатую торговцами укрытий против авиации за организацию пассивной защиты, которая была решительно подавлена при своем возникновении и объявлена антинациональной, и она оставалась бы таковой, если бы два весьма компетентных и авторитетных генерала не оказали ей поддержку. Очень жаль, что аналогичная кампания не стала возможной, чтобы сначала изменить голосование в пользу национальной лотереи, а потом отговорить подписчиков от этой аморальной авантюры. Были бы в таком случае затронуты общественные финансы? Если бы в ходе этой же кампании нашим милейшим французам отсоветовали вообще платить их налоги, то, как говорят, это во много раз увеличило бы результат. Чтобы составить себе какое-то представление о сложности и внутреннем содержании обязательств, к которым нас могут привести эти новые требования, рассмотрим в качестве особого примера поступки, которые могут вытекать из нашего противостояния принципам и механизмам мира денег. Во-первых, этот мир устанавливает некоторое число основополагающих способов жизни. Во-вторых, этот мир налагает математическую меру на всякую жизнь, противопоставляя великодушию скупость, стремясь превратить все формы человеческого взаимообмена в совершенную систему эквивалентов. Приглашение за приглашение, подарок за подарок, и т. д. Отсюда первое правило: в своих отношениях с другими людьми руководствоваться не эгоистическими желаниями и капризами, а бьющим через край, немного сумасшедшим и беспорядочным великодушием. Тактично отучать другого от привычки «ты мне — я тебе». В-третьих, этот мир выдает себя за эталон решения социальных проблем и основу классового согласия. Второе правило таково: дезертировать всякий раз, когда мне предоставится случай и когда все поступки моего класса, которые со своей стороны выражают волю к обособлению, не будут совпадать с человеческими поступками в широком смысле слова, которые, к сожалению, свойственны какой-то одной касте людей (точный язык, врожденная учтивость); например, я безусловно могу, если обычно езжу в вагонах высшего класса, решиться на поездку в 3-м классе всякий раз, когда этому не препятствуют непреодолимые соображения, связанные со скоростью передвижения или с состоянием здоровья. То же самое можно сказать о местах в театре, в гостинице и т. п. Наконец, мир денег стремится нивелировать все виды энергии, уравняв в идеале поражающее взгляд богатство, комфортабельную посредственность, надежную безопасность, всеобщую обеспеченность. Третье правило: сначала восстановить в моей духовной и материальной жизни чувство бедности и простоты, затем соответственно оценить неустойчивость и непредвиденность, или, если хотите, дух приключенчества при условии, что подлинно духовные искания всегда нацелены на что-то высокое и избегают легковесности. Перейдем к механизмам. Все они сводятся в сущности к центральному механизму: процветание, которое дают деньги вне зависимости от затраченного труда и оказанных услуг. Укажем выборочно на несколько воздержаний, которые здесь необходимы: воздержание от займов под постоянный фиксированный процент (за вычетом, если не считать добровольного проявления героизма, завоеванных положений, от которых нельзя отказаться без ущерба); воздержание в более общем плане от всякого барыша, полученного без труда или оказанной услуги (от участия в денежных лотереях[82], особенно когда эти лотереи превращаются в обычный способ получения общественных или частных доходов; от постов, существующих исключительно за счет спекуляции или создаваемых исключительно из-за потребностей спекуляции; ото всех инициативных постов в соревнованиях и связанных с ними тотализаторов, от должностей в откровенно искусственных, паразитарных, посреднических органах, живущих за счет сбора комиссионных; от должностей администраторов, не совершающих никакой реальной деятельности и не несущих ответственности). Если по той или иной причине (включая и наши слабости) в наши руки попадают доходы от подобных мероприятий, то моральный долг каждого состоит в том, чтобы полностью вернуть их сообществу, не требуя за это никаких наград. Наконец, даже вполне законное обладание благами приводит нас к определенному числу обязанностей, которые уже сами по себе были бы революционными, если бы каждый выполнял их. Мы уже видели[83], что за исключением личностно необходимого (включая и осуществление личностного призвания) все излишки в приобретенных каждым из нас благах, которые обычно направляются на создание богатств, комфорта и обеспечение безопасности, по праву целиком принадлежат сообществу, поскольку «собственник» является лишь их распределителем, изменяющим свою роль, если не возвращает их ему. В ожидании того, когда более справедливый, но более пессимистичный по сравнению с либеральным строй направит в нужном направлении слабеющую добрую волю, я, осознав эту обязанность, должен буду опередить законодательство — не предавать проклятию всех богов, предписывающих мне любовь к ближнему, а вернуть коллективу либо в форме дара, либо, по меньшей мере, включив в оборот все мои излишки[84]. Этот долг a fortiori{50} касается всех отслуживших свой век благ, на которые не простирается моя живая власть: обширные невозделанные или отведенные под пустой досуг земли, акции, с которых я получаю дивиденды, не осуществляя даже символического участия в делах, к которому теоретически меня призывает строй (изучение дела, часть которого принадлежит мне: работа в Генеральных ассамблеях и выступления на них). Мы как-то уже говорили о людях, сопротивляющихся духовной революции. Когда им говорят о соучастии и скрытом пособничестве миру денег, их добропорядочная совесть порой возмущается, услышав подобные обвинения. Сумеют ли они благодаря этому наскоро проведенному анализу понять, что все мы — и революционеры и нереволюционеры — в той или иной мере связаны с осуждаемым нами строем? А кто, если не мы сами, начнет осуществлять разрыв с ним? Эти разрывы, отмечали мы, являются конструктивными уже потому, что защищают нас от иллюзий, словесного энтузиазма и проявлений сентиментальности. Они вводят нас в круг новых деяний, которые наносят ущерб нашим телу и духу, если незаметно включаются в установленный беспорядок. В конце, на вершине иерархической пирамиды, состоящей из упомянутых нами средств, одновременно духовных и воплощенных, мы ставим создание органов будущего общества. Такому обществу необходимы зрелые и ответственные личности. По этому поводу мы уже достаточно много говорили. Человек, который формирует другого человека, если говорить о его призвании, вырывает его из состояния распыленности, выводит из убежища, в котором он скрывается от жизненных невзгод, чтобы открыть для него тот смысл, к которому он сам взывает, и подчинить ему его жизнь, делает для духовной революции больше, чем сотни публичных лекций. Вот почему мы в «Эспри» считаем, что наш долг — поддерживать и развивать контакты с любым человеком, идти до конца без всяких поблажек, руководствуясь любовью к истине, которую он ищет. Даже если он упорствует в том, что мы без всякой гордыни со своей стороны можем рассматривать как самое глубокое заблуждение, истина, к которой он испытывает страсть, и то, что он привносит в нее уже одним своим присутствием, не останутся без плодотворных результатов. Град будущего требует от нас, кроме того, создания основ органических сообществ. В истории каждый раз, когда утвердившиеся сообщества распадались, в процессе самого распада вокруг нескольких устойчивых очагов формировались новые фрагментарные сообщества, затерянные, как островки в океане. Создавать, выявлять, поддерживать, соединять между собой подобные унаследованные от прошлого сообщества — это также одна из главных задач органической революции. Некоторые из них, к примеру профсоюзное движение, уже обрели определенную известность, достигнутую, правда, не без компромиссов с существующим беспорядком; однако несмотря на его искажения, профсоюзное движение тем не менее имеет в своем активе гораздо больше полезной работы, чем партии, основывающиеся на парламентской игре. Другие подобные сообщества менее известны. Есть и такие, которые еще не существуют, которые только зарождаются: ныне наблюдается единодушное стремление к созданию своего рода «светского порядка», при котором средства, подобные тем, что мы определили в ходе этих кратких заметок, привели бы к признанию ценности чести и благодаря своему публичному характеру, который они приобрели бы, стали весьма притягательными[85]. Новые движения являются первыми ответами на эту потребность. Они вышли из глубин того же движения, которое воодушевляло пишущего эти строки, поэтому мы ждем от них, что они определят предназначение нашего поколения[86]. Ноябрь 1933 г. Октябрь — ноябрь 1934 г. 4. Уроки одного бунта, или Революция против мифов[87] 6 февраля 1934 года{51} явилось как бы молнией, пронзившей мрак, окутавший нашу эпоху. Она внезапно все осветила — и широкие пейзажи, и темные углы, порождая фантастические блики, которые так быстро возникали и исчезали, что до сих пор остаются загадкой для людей доброй воли. Они видят, сколько усилий прилагается к тому, чтобы включить этот день в великую историю. Они слышат велеречивые моральные восхваления в адрес этого дня. Между тем, несмотря на все призывы, касающиеся чести и очищения, они чувствуют себя по-прежнему пребывающими в скверном мире, и они правы. Мы говорили не о предреволюционном разложении, а о разложении, предшествующем 6 февраля. Те люди, которые год тому назад упрекали нас в том, что мы воем вместе с волками, сегодня прозрели: установленный беспорядок невозможно больше скрывать. Он вошел в разряд всеобщих очевидностей. Мы говорим о новом разложении, разложении периода войны, которое началось в районе где-то 6 февраля. Лагерь вдруг раскрыл свои границы, собрав под свои знамена сыновей духа, взбунтовавшихся, но не отступников, которые отныне заняли оборонительные позиции, продолжая, правда, сохранять готовыми к атаке свои войска и бездумных своих союзников. С началом сражений на первый план выдвигается ложь, являющаяся богом, присущим современным битвам. Наиболее серьезным событием этого беспокойного месяца явился не видимый беспорядок, а быстрое распространение лжи и духовных угроз, оказывающих воздействие на самих революционеров. Пути движения лжи, которые мы уже описали, хорошо известны. Циничная ложь наименее опасна, особенно если она наталкивается на непоколебимое безразличие тех, кто стал жертвой обмана. Гораздо опаснее ложь, которая далеко не всегда ощутимо проникает в глубь человека и внутрь партий и превращает общественную жизнь в нечто противоречащее частной жизни, общезначимые слова — в то, что абсолютно не соответствует общезначимым актам. Ее наиболее опасной формой является миф. Миф предстает как внешняя сторона нашей искренней убежденности, он обладает видимостью величия. При более близком рассмотрении убежденность оборачивается предвзятостью, которая не контролирует ни свои истоки, ни свои состояния, ни свои утверждения, а горячность — непристойной сентиментальностью, нередко граничащей с корыстными интересами и предрассудками. Чтобы придать спорам значение и потрафить одураченным, все прикрывается моральным красноречием, которое вводит в заблуждение простодушные сердца, а в сознание партии и каждого из ее членов внедряет самые привлекательные и вместе с тем самые корыстные устремления под флагом подлинных духовных ценностей. Так начинают предавать истину и самого человека. Эти чудовищные расплывчатые образования, где на первый взгляд наилучшее соседствует с наихудшим, благодаря тому, что они легко усваиваются в той неразберихе, в которой мы пребываем, создают иллюзию четкости, благодаря своей театральности — иллюзию дерзания, благодаря своим словесным ухищрениям — иллюзию духовности. Они ослепляют ум и волнуют кровь: грубая реальность событий, которая вовсе не требует упрощенчества, бремя ответственности каждого перед лицом перемен, которые потребовали бы больше самопожертвования, легко предаются забвению, когда встревоженные сердца любуются зрелищем, и вы без каких бы то ни было дополнительных усилий обряжаетесь в красивые одежды и получаете обильную пищу для собственных переживаний. Партии — это чудесные механизмы, устраняющие необходимость думать, делать выбор, действовать, и в то же время неустанно твердящие о мышлении, решимости, деятельности. Мифы — это привлекательные убежища, где заслуженный авторитет подменяется авторитетом пожалованным, внутреннее усилие — умиротворяющим раболепством. Безволие душ, о котором говорят образы, создаваемые «Комеди Франсез». У мифов есть своя элита и свой плебс. Существует мелкобуржуазный способ обосноваться в мифе, как в уютном кресле. Существует героический способ потрясать мифом как знаменем и, не замечая его легковесности, отдавать ему все лучшее, что есть в твоем сердце. Особенно опасно то, что ныне мифы заполнили то пространство, которое религиозная жизнь оставила свободным у своих приверженцев. Из-за них люди готовы поубивать друг друга, и в этом величие мифа. Но меня ужасают эти смерти. Для человека распроститься с жизнью означает достичь своего завершения, и меня приводит в смятение то, что столько людей завершают свой жизненный путь ради политической лжи. Другими словами, это свидетельствует о том, до какой степени выросло обожествление государства. Остается обозначить перспективы. Когда мы покушаемся на искусственно изобретенные почести, это не значит, что мы покушаемся на благородство. Говорят о демагогии: но как раз те люди, которые именно тогда, когда мы разоблачаем эту бесчестную ложь, прикидываются дурачками и по очереди обвиняют нас в том, что мы предпочитаем малодушие и слабоволие, или же в том, что мы принижаем добродетели обездоленных из-за лицемерного стремления к чистоте[88]. Как если бы подлинное благородство не было бы тем самым благородством, которое постепенно проникает в сердца обездоленных и немощных: мы не элита, мы не пуристы, но мы, выдвигая требования во имя чистоты, которая выше нас, говорим от имени слабых, робких людей, которым несть числа и к которым мы сами принадлежим: мы отвергаем придуманные почести и невероятное двуличие ради последовательного и безусловного достижения таких решений, принимая которые нам уже никак не избежать ответственности. В противоположность парадной революции мы хотим совершить трудовую революцию бедняков. Мы считаем ее первоочередной задачей. Революция уже сегодня должна быть революцией, направленной против мифов. Посмотрим, что же происходит на самом деле. А на деле разражается скандал. Это не случайный скандал, вызванный побочными обстоятельствами, а периодическое возмущение строем, основанным на спекуляции: пузырь раздувается и лопается, но кто-то вновь надувает его и так без конца. Какая-то партия, представляющая собой парламентское большинство, в данном случае чувствует себя особенно задетой. То, что таковой оказалась именно эта партия, является совершенно случайным: правые силы не остаются в долгу, когда речь заходит о финансовых скандалах. Что бы ни говорили — это факт. Тогда в дело пускается первый миф: честь партии. Об этом начинают говорить всерьез. Первой заботой руководства становится спасение этой чести (хотя нужно было подумать об этом раньше), а именно: замять дело, прикрыть виновных, в порядке компенсации во что бы то ни стало найти виновных в соперничающей партии, и их конечно же находят, достаточно только ткнуть пальцем куда угодно. Избраны-то они были как борцы с коррупцией, для защиты кое-каких незначительных добродетелей, а теперь «честь» требует шантажа, доблестного возмущения виновных, поспешного разоблачения, благодаря которому, быть может, спасется каждый, кто предаст друга, товарища, сотрапезника, доверенное лицо. А на противоположной стороне подобная возня становится забавой. Предлагается миф, неожиданный, привлекательный только потому, что кажется новым. До сих пор левые силы были фантомом, политическим мошенничеством, чем-то неуловимым. Однако люди более бедные были здесь менее уязвимыми в своей политической деятельности. Появляется возможность выдвинуть формулу: левые силы — это силы коррупции и направить против них, гнев тех, кто стоит на антипарламентских позициях, гнев, которого они так боялись в последнее время. Каждое утро через «Аксьон франсез», «Ами дю пёпль», «Лё жур», каждый вечер через «Либерте», «Пари суар», «Энтран» публику призывают поддерживать повседневную беспринципность грязного романа-фельетона, который уводит ее в сторону от фундаментальнейших проблем. Пресса ждет сигналов, считает наносимые удары, втайне желает побольше коварства, шума и радостей, связанных с распространением сенсационных новостей, манипуляций клеветой без всякой опасности для себя, низвержения идолов, возможности столкнуться с жандармом и половить рыбку в мутной воде. С помощью подобных продуктов гниения пресса собирает огромный урожай. В результате игры в подстрекательство назревает гражданская война. Достаточно искры, и взашей выгоняют префекта полиции. А слева над всеми страхами витает миф — миф о молодом вожде. Кричат об энергичности, о смелости. Смелость? Либо господин Шиап должен быть изничтожен во имя большой политики, а соображений этого рода вполне хватает, но надо было год назад обладать такой смелостью, чтобы выполнить это предвыборное обещание. Либо он должен быть изничтожен из-за компрометирующих данных, установленных в деле Ставиского{52}, а смелость состояла бы в том, чтобы противостоять парламентским интересам вплоть до того момента, когда обвинения будут в достаточной мере установлены, чтобы определить меру наказания. Но нет. Жест делается в тот момент, когда, нанося удар человеку из правых, в то же время укрывают радикал-социалистов, нагревших руки на этом мошенничестве; чтобы увести в сторону народное негодование, все можно представить только как сиюминутное подрывное действие. В ответ на столь неловко выполненный маневр начинают неистовствовать все лицемеры. Правительство дало слишком много оснований для обвинений против себя, включая и назначение полицейского в качестве правителя Олимпа, назначение, достойное улыбки. Но в этой реакции налицо не только фарисейство, это также и усложнение игр в обман. Перенесемся в тот кровавый вторник. Левые провозгласили миф о фашистских бандах. И они были не так уж не правы. В сливающихся воедино колоннах, направляющихся к Палате, шли не отдельные индивиды, а «Патриотическая молодежь», «Аксьон франсез», «Огненные кресты»{53}, «Французская солидарность», ассоциации ветеранов войны, шли с соблюдением дисциплины и очевидной согласованности, что и стремятся доказать недавно опубликованные документы. Поэтому пусть не пытаются этим полемическим упрощенчествам, идущим от левых, противопоставить миф о парижанах. Или миф о ветеранах войны. Разве 150 000 членов профсоюзов, которые молча прошли колоннами 12 февраля от Венсенского леса до площади Наций, не принадлежат к народу Парижа? И может быть, не следовало бы путать ассоциации ветеранов с теми ветеранами, которые в ходе войны разыграли все свои человеческие проблемы и именно поэтому вовсе не думают о том, чтобы извлечь из своего героизма строго определенные вечные интересы, связанные с выгодой или престижем. Поскольку это сказано, миф о фашистских бандах также питает ложь и легковесность. У демонстрантов на площади Согласия наблюдалось подлинное негодование, их поступь и духовный порыв были иного свойства, нежели у тех охваченных страхом людей, которые, прячась за спинами военных, спешили сократить свой путь и спрятаться в подворотнях. Кому это было на руку, что их объединяло? Они все кричат «Держи воров!», но для того чтобы обозначить их, по ту сторону баррикад они располагают неким Тардьё, который превратил коррупцию сначала в образ личной жизни и в способ управления, а чтобы вывести их на улицу вместе с несколькими порядочными людьми, за дело берутся один Муниципальный совет, известный как самое взяточническое собрание в Европе, руководители «Аксьон франсез», которые не постеснялись воспользоваться деньгами Коти, выкрутившись затем посредством отрицания этого факта вплоть до того, что сами запутались; крупные экономические интересы, а мелкие вопят против крупного капитала и его авантюр лишь для того, чтобы укрепить свой собственный хилый капитализм, построенный по меркам наличных у них средств и их мелких душонок. Молодежь, справедливый гнев, внезапная реакция здорового народа: паразиты, не стесняясь, коверкают эти ценности, ломают их неопределившуюся мятущуюся душу, которая, быть может, и не обходится без того, чтобы почувствовать содрогание от добродетели крика о добродетели. Долой воров! Среди мертвых, конечно, найдется какой-нибудь коммерсант или шелкопромышленник. Несомненно также, что в толпе найдется множество коммерсантов, лавочников, предпринимателей. Мы их не знаем. Мы только спрашиваем: скольких из них следовало пригвоздить к позорному столбу их собственными криками, сколько из них должны бы пасть под ударами собственного гнева? Они все кричат: «Долой воров!» — республиканцы, роялисты, коммунисты, напуганные мелкие буржуа, молодые люди, проникнувшиеся героизмом, вперемешку с фанфаронами и грабителями. Какое столпотворение возникло бы, если бы им пришлось провозгласить какой-нибудь позитивный лозунг! Тогда раздалось бы: «Да здравствует республика!», «Да здравствует король!», «Да здравствуют Советы!», «Да здравствует неприкосновенность моих доходов!», «Да здравствуют беспорядки, когда можно пограбить витрины!» Можно вообразить себе и другие подобные выкрики. Так стоит ли дать убить себя при всем справедливом гневе ради экономических интересов, ради аристократической и националистической революции или же вместе с республиканской гвардией ради парламентской гнилости? Продолжим. Надежду мы сможем обрести только после разоблачения всех разновидностей лжи. Сутки спустя на Париж нисходит улыбка. Не человек, а улыбка. Для толп людей, которые ей аплодируют, это не что иное, как улыбка, то есть здравый смысл, успокоение, оптимизм. Улыбка должна думать, улыбка должна преуспевать. Наконец-то этот ужасный кошмар прошел, кончились страхи, погасли опасные эмоции, исчезли проблемы, испарились усилия, которые необходимо было прилагать при полной неизвестности. Улыбка теперь будет думать за нас, действовать за нас, а нам уже делать будет нечего, нам ничем не придется жертвовать. В течение одних суток улыбка появляется на тысячах лиц. Она говорит, и ей верят. Улыбка говорит: новое! И раздаются аплодисменты, славящие одно министерство, подсчеты которого, по убеждению одного хроникера, подводят итоги за двенадцать предшествующих веков, а расчеты держатся лишь двое суток. Улыбка говорит: собственность! И раздаются аплодисменты, славящие другое министерство, которое имеет в своем составе трех самых коррумпированных людей режима: Тардьё, Лаваля и Фландена. Улыбка говорит: национальное единство! И все опять-таки в который раз принимают это не за перемирие, в основе которого лежат жалость или осмотрительность, а за метафизическую истину, это — то самое национальное единство, которое правые никогда не мыслили иначе как возглавляемое и руководимое его людьми, как «беспристрастное» царство технократов, которое в нынешних условиях на деле является не чем иным, как царством капитализма, сохраняющимся благодаря молчанию его противников. Здесь мы опять-таки не собираемся давать политических оценок. Но наш долг — включиться в дело и дать людям ответ, которые перед лицом неотложности событий спрашивают: «Что же нам следует делать?» Конечно же, объединяться, но на основе истины, а не заблуждения, противоречивости, лжи и лицемерия. Пусть это раздувает и усиливает борьбу мятежных группировок, согласны. Но никакая политическая целесообразность не может заставить умолкнуть великие мистические споры, от которых зависит искренность и прочность самого мира и его будущего. С этой точки зрения мы тем не менее будем вынуждены пойти на сотрудничество на ограниченное время и для решения ограниченной задачи (как, например, голосование и бюджет); поскольку же мы не продаем свою душу, мы не можем сотрудничать с ложью ради укрепления священного единства, ради молчаливой поддержки режима, ради содействия усилению фашизма. Мы не можем также обманывать самих себя и других, входя в политические революционные лагеря. Из них только два идут в счет: коммунистический и фашистский. Как тот, так и другой предлагают нам тоталитарное государство, которое на сегодняшний день является самой большой опасностью. Если говорить о коммунизме, к которому нас влечет борьба с нищетой и возможность использовать революционную энергию, то нам вместе с тем пришлось бы взять на себя и его материализм и атеизм, которые мы отвергаем еще более фундаментальным образом, чем его политические позиции. Что касается фашизма, к которому ничто нас не влечет, вступая с ним в один лагерь, нам пришлось бы принять более или менее переделанный лицемерный капитализм, политику войны и заурядную диктатуру обыкновенной корыстной аристократии. В тот момент, когда массы людей, уставшие от того, что считали себя свободными, и от ответственности, которую взяли на себя, принимают эти мифы ради тех выгод, какие они им сулят, для нас становится неизбежным один вывод: если духовная революция не желает предать себя, ей сегодня нельзя включаться в политическую игру. В условиях, когда общее не отличающееся глубиной сознание чрезмерно возбуждено, невозможно достичь быстрого успеха, не принимая мифов или не создавая в свою очередь свои собственные мифы; это означает, что ложь и обман станут для тех, кто пойдет за нами, новым опиумом, а затем последует разочарование, тем более жестокое, чем больше они поверят нам. Но в таком случае это бегство от жизни? Да нет, сегодня именно политическое действие является таким бегством. — Но время торопит — революция стучится в дверь. — Именно так. Революция стучится в дверь. Если революция стоит на пороге, то всем революционерам духа некогда накачивать свою силу, которая, по вашему мнению, оставалась бы верной делу духовной революции (нам известны недостатки всех свершившихся революций). Но здесь нельзя и торопиться, чтобы не пойти на предательство вместе со всеми теми, кто уже сегодня готов делать ее. Итак, внесем ясность. Если революция должна быть совершена немедленно, то это не та революция, к которой мы стремимся. Так не будем вовсе думать о ней, будем трудиться, проникая в глубь этой чужой нам истории, чтобы способствовать вызреванию проблем и готовить постреволюционные свершения, которые предстанут перед нами после этой чуждой нам революции, вопреки ей, а может быть, и вместе с ней, но только тогда, когда мы станем достаточно сильными, чтобы подчинить ее себе вместо того, чтобы оказаться поглощенными ею. Для этого требуется презрение к сиюминутному успеху и к борьбе в одиночку. Если же революция откладывается на более поздний срок, тогда эта глубинная работа будет располагать временем, чтобы подготовить верные себе силы: начатое сегодня дело пойдет своим путем. Есть ли необходимость говорить о том, что мы никого не стремимся увести в сторону от движений, более чистых, более молодых по сравнению с партиями? Каждый сам должен решать, приобщаться ему к тем или другим, и руководствоваться при этом он должен идеей о наименьшем зле. И если такие-то молодые объединения, сохраняя свое единство, способны смотреть вперед, тогда то, что у них сегодня являет собой наименьшее зло, завтра может привести к добру. Но в то же время пусть каждый подумает о том, чтобы, оставаясь бдительным, отстоять свою человечность; поэтому-то мы и зовем его работать вместе с нами, окунуться в наши дела, трудиться на пользу правому делу, которое мы осуществляем в наших группах во имя более отдаленной цели. Напомним его основное содержание. 1) Революция против мифов. Выявить царящую повсюду — и в коллективах и в отдельных индивидах — ложь. Отвергнуть легковесные, бесхребетные точки зрения, представляющие мир беспроблемным, комфортабельным. Отбросить технократические, политические, псевдоспиритуалистические мистификации, которые не лишены внешней привлекательности и требуют, чтобы их принимали безотчетно и бездумно. Взрастить собственную душу и нравы, опираясь на чувство ответственности и свободы. Укрепить свое сердце, чтобы оно смогло принять эти достаточно жесткие требования, не впадая в уныние, чтобы оно было способно противостоять лицемерию, чтобы его не оставила радость бытия. 2) Неумолимая борьба против мира денег, который, не будем забывать об этом, является первейшей причиной зла. Эта борьба включает в себя постоянное противостояние буржуазным институтам, теоретическую и техническую подготовку нового строя — ведь господство денег проникает в нашу жизнь, в наши мысли, в наши поступки, в нашу деятельность (поэтому надо вести с ними непрерывную борьбу, изгоняя их из всех пор нашей повседневной жизни, надо отказаться служить деньгам, что повлечет за собою самые героические действия). 3) Длительная подготовка духовной революции. Мы вновь возвращаемся к уже множество раз определенным нами видам деятельности Работа по разоблачению мифов, способствующая избавлению от них наших сердец. Глубокие раздумья и пересмотр теоретических позиций, что даст основание для подлинного понимания открывающихся перспектив. Технические разработки с целью уточнения господствующих формулировок, избегающие окончательных решений; исследование нарождающегося жизненного опыта и внесение в него необходимых корректив, разработка практических рекомендаций, которые послужат осуществлению такого опыта. Вся эта работа может оказаться пустой, если за ней не будет стоять человек, в котором необходимо воспитывать стремление к добру и совершенству, без чего он перестает быть человеком. 4) Деятельность, которую необходимо осуществлять сегодня же: отказ от союза с политическими партиями, в противном случае — постоянная самокритика и стремление к революционному обновлению, необходимые тем, кто внутренне полагает, что способен вывести эти партии из рутинного состояния и спасти их реальные силы; бдительное отношение к новым движениям, которые, как представляется, в целом разделяют наши позиции, но при постоянной заботе о том, чтобы поддерживать в них целостность, терпеливость, стремление к совершенствованию и великим свершениям, без чего они, подчиняясь течению жизни, вскоре отвергнут те самые принципы, которые их и породили. Бдительное внимание к разного рода подделкам. Уточним этот способ действия на одном весьма показательном примере. Все революционные партии ныне ощущают, что они раздваиваются между фактом своей национальной принадлежности и своими универсалистскими устремлениями. Сегодня не тот момент, когда можно либо превозносить отличия (или свое невежество), либо отвергать универсальное. Универсальное живет в людях, говорящих на разных языках, и каждый из них выявляет какую-то его специфическую сторону. Вот в чем суть спора, если отвлечься от различных политических позиций. У француза существует свой особый культурный мир и способ его освоения. Даже те, кто отрицает это, сами находятся в таком же положении. Следовательно, должен существовать особый аспект духовной революции, из которого возникнут институты и способы действия, соответствующие французскому характеру: чувство индивидуальной свободы, ответственность, сопротивление социальным силам, тяготеющим к иррационалистической мистике. Он должен также отражать наши несовершенства. Поостережемся канонизации национального чванства, засилия непристойности, революционной театральности: поостережемся Бонапарта! Но берегитесь также и абстрактного интернационализма, который, следуя устаревшей логике, путает универсальное и безличностное. Надо вновь обрести французскую революционную традицию, отмеченную чистотой и универсализмом, не позволяя национализму сбивать ее с пути; эта линия представляется нам вполне определенной, и мы способны без особого труда следовать ей. Быть может, мы уже выходим из периода брожения и вступаем в пору братства. Братство — это творчество, постоянное обновление и, как мы полагаем, самая высокая форма мужества. Февраль 1934 г. IV. Разрыв между христианским порядком и установленным беспорядком 1. Исповедь для нашего брата христианина[89] И взяла нарядные твои вещи из Моего золота и из Моего серебра, которые Я дал тебе, и сделала себе мужские изображения, и блудодействовала с ними. (Иезекииль 16:17) Господи, ты вылепил их из земли, Так не удивляйся, что они оказались приземленными! (Шарль Пеги) Среди христиан живет одна тайна — тайна их предательств. Об этом говорят шепотом, про себя (если вообще говорят). То тут то там их уточняют с покорным смирением. Все ждут человека, у которого хватит смелости говорить об этом вслух. А до этого стремятся ограничить свой взгляд только той зоной, которую поразила язва, чтобы затем смазать ее успокоительным бальзамом. Однако среди нас живет множество честных людей, множество святых. Очевидно, что в мире дела обстоят плохо, но никто не сожалеет об утерянном граде Божием. Разве не очевидно, что мы здесь ни при чем? Разве мы не обладаем истиной? Вот я, торговец сукном, я исправно плачу своим поставщикам, декларирую свои доходы и совсем не имею дела с полицией. Но тогда, не правда ли, это другие. Другие: франкмасонская опасность, социалистическая пропасть, школа без Бога, нудизм, стоячие лужи, профсоюзы, короткие стрижки, кубисты, большевики, кто там еще, о великий Боже! Ты, христианин, говоришь «другие», а если все же это был ты? Может быть, и другие, но если именно ты позволил это другим? Умирают не только ради других. По большей части умирают ради себя самого. У каждого свое зло. Есть такие, у кого зло чужое, и оно отягощает их. Но я хотел бы думать, что в предстоящей расплате ты, христианин, захочешь исповедаться прежде всего за свое зло, раз ты идешь в мир с исповедью. Подлинное раскаяние состоит в том, чтобы быть дальновидным, независимо от того, идет ли речь о падении или о возвышении. В тот день, когда мы, содрогнувшись, признаем, что огромная часть христианского мира и христианских жизней отдана на откуп язычеству, в тот день можно будет считать, что час исцеления близок. Боятся позора: «Ах! Вы их не знаете. Они быстро повернут против нас первые же наши признания. Здесь не остановятся ни перед чем, будь то престиж, догматы или крест». Давайте-ка оставим их в покое. Неужели вы верите в то, что они станут ждать ваших признаний, чтобы подвергнуть разоблачению то, что вы говорите, и то, чего вы не говорите, а сверх того, раз вы оставляете им свободу действий, то и то, чего вы не делаете. Почитайте-ка их прессу, поговорите с ними: вам нечего сказать им. Будем откровенны: вы боитесь шокировать не неверующего, а благочестивца. Тогда вспомните, что существует два вида позора. Существует позор, который мы своим молчанием и своим лицемерием поддерживаем в миллионах сердец, впавших в детство по отношению к религиозной истине, которые, как дети, могут познавать христианский универсум не иначе как через затемненную пленку, которую им вручают люди, или же изнывая от ран, которые им наносят люди: это позор, который ведет в геенну огненную тех, благодаря кому он и существует. На противоположном конце — жгучий позор, тот, который воспламеняет истина в угасших сердцах. Это тот позор, который привел бы наши души к покаянию. Допустим, что он убьет несколько мертвых. Но знаете ли вы, скольким живым он даст свободу? Вот и настали героические времена. Христианин знает, что вратам ада не устоять перед церковью, что и на земле нить, ведущая в Царство Божие, не будет оборвана. Но кто гарантирует от того, что эта нить однажды не окажется в руках десятка праведников, распятых на кресте? Речь идет не о статистике, учреждении или власти. Речь идет о том, живет ли в наших сердцах misereor super turbam{54}. сострадание Христа к людям, к каждому человеку, каков бы он ни был. Пока мы находимся в преддверии революционного периода, в течение которого общество будет перестраиваться снизу доверху, а сам человек будет пересматривать свое наследие, начиная с самой первой копейки, вопрос стоит очень просто: хотим ли и мы умереть вместе с тем, что умирает, или же мы хотим отделить свои вечные ценности от мира, который погружается в бездну, и вернуть им первозданную чистоту, чтобы они смогли плодотворно воздействовать на мир, который грядет. Но не будем торопиться. Сам Маркс обладал чувством времени и знал толк, говоря о вызревании истории. Все так перепуталось в нашей жизни, в наших привычках, даже в нашей душе, в каждом ее закоулке, между карикатурой и подлинным образом, между вечным принципом и его земным воплощением существует такая взаимосвязь и такая общность, что невозможно одним махом без скачков и ложных движений отличить хорошее от самого что ни на есть плохого. Но разве недостаточно того, что мы знаем свою цель? Речь идет не о том, чтобы знать все, а о том, чтобы отыскать вечное, которое одно только способно обеспечить биение пульса и постоянное обновление. У нас есть либерализм, более того, различные формы либерализма, но все они вызывают омерзение: это низкое попрошайничество у лакеев истории. Некоторые люди, имея в виду именно нас, употребили термин «неохристиане»: христианство до такой степени оказалось в забвении, что каждый раз, когда оно утверждает свое самое скромное присутствие, это воспринимается как потрясение его основ. Нет, христианство не латает свою одежду заплатками из кусочков современности. В его тунике нет швов. «Неохристиане», нет, нам не подходит это декадентское название, нам чужд компромисс между сиюминутными вожделениями и расплывчатыми академическими прогнозами. Либо христианство ограничивает себя земным ходом дел, либо оно движет историей: если возникающие сегодня новые мифы подтверждают свою истинность тем, что высекают искру справедливости в сердцах людей, то мы доходим до истоков справедливости, как таковой, и должны суметь превзойти их в справедливости. Обновлению подлежим только мы сами. Нет, надо принимать решение и действовать незамедлительно, ибо время торопит нас: либо ограничиться противостоянием чуждым обществам, руководствуясь исключительно чувством неприязни, плохим настроением или заботясь о безопасности, либо взять наконец инициативу в свои руки во имя пришествия Царства Божьего. Во всех атеистических музеях СССР висит плакат безбожников, который заставляет кое о чем задуматься. На нем папа держит на плече винтовку с крестом на конце, неся вахту у сейфа, из которого течет кровь. Папа на этом плакате стоит там, где менее хитроумные западные коммунисты помещают простого священника. И в самом деле, так лучше, ибо папа является символом целостного бытия церкви. Верно ли, что современный мир довел церковь до того, что она утратила самое свою сущность? Если да, то как могу я оставаться еще хотя бы на мгновение в этом опустевшем теле? Если нет, то мне следует обратить свой взор к свету, идущему от него, и задуматься о своих грехах. Недавно меня попросили ответить на вопрос: «Почему я христианин»? Я сказал, что (в сугубо декларативном смысле) быть можно только кавалером ордена Почетного легиона, что первичный и естественный для христианина вопрос звучит так: «В чем я не являюсь христианином»? а если заставить его таким образом поразмыслить о себе самом и о христианском мире, то этот вопрос приобрел бы тогда некоторый оттенок печали: «Почему я еще остаюсь христианином (и особенно католиком)?» Для большей ясности здесь необходимо сделать несколько пояснений[90]: Христианин занимает среди людей особое положение. Как гражданин двух миров — естественного и сверхъестественного, земного и божественного — он живет в первом, разделяя потребности и заботы всех, а получает свое развитие не только как христианин, но и как человек, во втором. Первичным социальным порядком, очагом, в каждое мгновение согревающим всю его жизнь, является не видимое тело, составленное из людей и институтов, а духовный социальный порядок, образуемый телом и душой церкви. Всякая другая жизнь сосредоточивается в нем: его дружеские связи и узы любви, его обязанности и намерения приобретают в этом свое подлинное значение, они преображаются. В своей жизни христианин вынашивает мысль о другой жизни, он пребывает среди людей, храня в своем сердце тайну. Он то оставляет эту тайну, то вновь обретает ее (и многие люди принадлежат к этой жизни, не называя себя христианами), но он является христианином в собственном смысле слова, только если так или иначе принадлежит этому порядку, живет жизнью церкви. Между тем с точки зрения католической теологии церковь душой и телом представляет собой реальность, трансцендентную по отношению ко всякой природной реальности; реальность эта — собственно Тело Христа, постоянное присутствие Христа. Ее вершиной является сама Троица, в которой она участвует и которой подражает всей своей жизнью. Ее догмы, институты — словом, все, что мы видим воочию, — никогда не может адекватным образом выразить дух, который все одушевляет, ибо формы такого выражения, оставаясь в той или иной мере человеческими, никогда не достигают своего божественного объекта. Но все же они существенным образом выражают его, не подвергая искажению. Церковь является незыблемым сообществом в собственном смысле слова: она может быть так или иначе смешана с грехом, подобно тому как вино смешивается с водой, но она, как и вода, остается при этом всегда чистой. Хотя ее представители и могут проявить малодушие, они не в силах изменить сущности того, что стоит над ними: священная жизнь все еще движет рукой греховного священника, она не лишается души церкви, ибо идет к человеку непосредственно от Бога и всегда находит свой путь в этой части непорочного тела. Что же касается правоверного, предающего церковь, то он сам отлучает себя от нее. Оставим в стороне легковесную статистику, о которой наш читатель, несомненно, только что подумал. Святость церкви всегда актуальна, другими словами, она всегда обладает сокровищами милосердия, несмотря на все свои грехи. Но оставим и это в стороне. Даже если предположить наихудшее, что все христиане, все священнослужители и сам папа ныне пребывают в состоянии смертного греха, то все равно на земле продолжала бы оставаться не только душа церкви, но и ее незапятнанное тело, ибо грязь не может коснуться Божественного Тела. Наша правоверность держится не на расчетах: когда говорят об упадке церкви, предательствах церкви, то следует подразумевать, что речь ни в коем случае не идет о церкви как таковой, о ее душе и теле. Самое большее, о чем можно было бы говорить в этой связи, так это о некоторой внешней оболочке церкви, которую может затронуть зло, как своего рода онтологически чуждая церкви ржавчина, проникающая в эту таинственную зону, где вера связана с творениями рук человеческих. Католик может только, подобно Карлу Барту, считать, что утверждение церкви в мире восходит к греху. Если это утверждение истинно, если оно в сердцах и нравах людей ищет Царство Божие, а не господство материального, то только оно и является законным утверждением, ибо только оно не связано с принуждением и только оно несет в себе не знающую покоя жизнь. Утверждать обратное значило бы отрывать церковь от земли, отрицать грядущее воплощение Христа и отделять от него человека. Тем не менее хотя церковь в своей внутренней жизни применяет только сверхъестественные средства ради сверхъестественной конечной цели (связь Христа с возможно наибольшим числом душ путем прямого научения, продолжающего путь невидимой сопричастности), то все же эти используемые средства являются частично естественными. Каждому христианину знаком постоянный конфликт, существующий в его жизни между уверенностью, что горячая вера способна сдвинуть горы, и трезвым взглядом на недостатки его собственной веры, заставляющие его вполне сознательно вновь и вновь обращаться к совершенно естественным средствам действия. Если он придает им излишне большое значение, разве это не свидетельство недостаточности в нем жизни? Если же он пренебрегает ими, то в самом ли деле это истинная вера или же это высокомерие? Между тем мирские средства всегда тяжеловесны, а в результатах, достигнутых с их помощью, всегда есть что-то непристойное. Они могут довести до того, что апостольская деятельность христианина будет попрана, а сам он полностью станет гражданином мира земного. В таком случае христианин будет рассматривать христианство уже не как сверхъестественное сообщество, чуждое математическим подсчетам, где одиннадцатый час идет в счет так же, как и первый, где десять праведников образуют целую армию, а как борющееся по какую-то сторону баррикад человеческое общество. Империализм in spiritualibus[91]{55}. Кто-то бывает католиком подобно тому, как бывают люди определенного класса или определенной социальной среды (мы знаем города, где то и другое совпадает). Начинается подсчет дебета и кредита, браков по расчету и браков по любви, интриг, статистических данных, сил влияния. Мир, существующий за пределами этого узкого круга, в расчет не принимается, его измеряют мысленно и издалека, подобно тому как ребенок думает о том, что находится за пределами его садика; на жизнь, которая там бьет ключом, не обращают внимания, потому что на ней нет соответствующего клейма. Мошенническое рвение профессиональных вербовщиков обращенных (другие вступают в браки), притворная апологетика, нужная для того, чтобы отрицать очевидность прошлых грехов. Клерикальная гордыня (а сколько светских людей надевают ее одеяния!). Мания защищенности или мания преследования, и все мелкие приемчики, нужные для того, чтобы перехитрить реальное или предполагаемое недоброжелательство противника. «Дела», которые виртуозно расстраивают планы неконфессиональной нищеты. Сговор с глупостью и посредственностью добродетельной прессы, добродетельного кино, добродетельных романов, здравого смысла. Вместо надежды — набор ловких приемов, с помощью которых душат зародыш под предлогом его защиты. Что же касается веры, то о ней лучше и не говорить. И все это не в пользу Царства Божьего. Тело церкви, Тело Христа распадается на отдельные республики, мелкие товарищества. Часовни — и те туда же: это — торговые точки вне освященной территории, греющиеся от ее лучей, подобно тем лавчонкам, хозяева которых распространяют свою проказу вдоль путей нашего паломничества. Служение человечеству не позволяет церкви обойтись без временных средств. Сбор пожертвований во время богослужения возмутителен, но без пожертвований не было бы ни храма, ни богослужения; а вы, господин, смогли бы выжить в катакомбах? Но христианин без опасения может общаться с миром лишь в том случае, если его глаза и сердце устремлены к совершенству. Христос начал свое апостольское деяние с отказа от богатств и земной власти: вот та звезда, которая вынуждает христианина отдать предпочтение «бедным средствам», потому что они очищают. «Ибо мы, ходя во плоти, не по плоти воинствуем. Оружия воинствования нашего не плотские…»[92] Пока существует христианский духовный порядок и распространяется вера, в том, что касается ее предмета, если даже не всех средств, мы все еще пребываем в рамках сверхъестественной жизни церкви. Предательство христиан, как мы уже говорили, подобно ржавчине, затрагивает ее только внешнюю сторону. Но под сенью сверхъестественной жизни существует жизнь земная. Цели принадлежат к временному порядку, так же как и средства, нужные для их достижения. Эта жизнь образует естественный христианский порядок, историческое осуществление христианства в определенной точке времени и в плоти мира. Это непрочное здание: временное не сводится к материальному, хотя оно и погружено в материю, отягощается ею, вплоть до мечтаний (это хорошо понял Маркс); оно не является также грехопадением, хотя и несет на себе его следы, ибо оно является человеческой плотью, а плоть человека была создана с подобающим ему достоинством и реабилитирована вместе с плотью как таковой, благодаря непреходящим добродетелям воплощения. Вот что касается пределов временного и его укорененности. Если говорить о его вершинах, то они остаются открытыми, автономными, но подчиненными сверхъестественной жизни и одухотворяемыми только ею: христианин — человек, а не человеколюбивое существо. Но этот порядок — от мира сего. Он, собственно, и является христианским миром. Распростертый между двумя силами тяготения: требовательной — сверху и несущей обещания — снизу, он является полем сражения, областью зла и предательств. Именно здесь корень нашего малодушия. II Когда речь заходит о компромиссе христианства с миром, то большинство принимает во внимание только политический аспект. Такую позицию мы категорически отвергаем. Не потому, что вопрос вообще не стоит в этом плане; прежде всего, пусть его не ставят только так, чтобы он с очевидностью унижал души. Известно фактическое положение дел. В ряде случаев во многих странах под собственным именем или, как во Франции, анонимно существует католическая партия, и программа этой партии, как правило, несмотря на некоторые внутренние противостояния, совпадает с намерениями реакционных сил. Такое надо согласовать с логикой, а это весьма неудобно. В XVI веке буржуазия родилась в противовес христианскому духу при содействии морали голландских или флорентийских торговцев и финансистов. Она укрепилась вместе с индивидом, а затем, опираясь на революционную идеологию, обеспечила себя грамотой о благородстве: Декларация прав. Кодекс чести совершеннейшего эгоиста, или Трактат о сплоченности буржуев. Она естественным образом обрела метафизику в лице вольтерианства: Бог — устроитель миров, бесчувственный технарь, подобный одному из буржуа, который для собственного удобства выдвинул идею о беспрецедентной обеспеченности бесконечного прогресса, гарантированного от всякого риска, то есть идею о постоянном обогащении ведущих акционеров, принеся в жертву человечность, как это и должно быть на хорошо работающем предприятии. Единство буржуазии и церкви, обеспеченное при реставрации с помощью трона, на самом деле было только видимостью. Пойдем дальше: Луи Филипп заменяет Вольтера, зонтик одерживает верх над плюмажем; а чтобы быть благодарным наследником, буржуа сохраняет вольтерианство. Чем дальше, тем больше изменений: буржуа идет на мессу, у него есть даже своя особая месса, которая совершается тогда, когда для простых смертных солнце уже высоко стоит в небе, а он зевает в ожидании обильного обеда. Обращение? Ну нет! Буржуа просто испугался: испугался сначала республики и ее демократической машины, а потом, уже сегодня, когда он создал для себя республиканский комфорт, он испугался коммунизма. Все это хорошо известно. В каждой из наших провинций (исключения здесь так редки!) утверждается тождество между газетой католической и газетой консервативной, между католическим депутатом и депутатом консервативным. Буржуа хитер. Включив в свою программу все католические основания, но в стерилизованном, нейтрализованном, парафинированном виде, он начинает кричать о единении на «чисто религиозной почве», как только какой-нибудь оригинал делает вид, что действует и существует по-католически, но не по-буржуазному. Кто объяснит, что во Франции объединение «на чисто религиозной почве», то есть умолчание о дополнительных операциях, до мозга костей всегда осуществлялось консерваторами? Мы далеки от того, чтобы защищать парламентскую демократическую республику. Но «существует же, — говорил Пеги, — какая-то причина того, что как только в стране святого Людовика и Жанны д'Арк, в городе святой Женевьевы начинают говорить о христианстве, все понимают, что речь идет о Мак-Магоне, а когда собираются что-нибудь сказать о христианском порядке, все понимают, что речь идет о 16 мая»{56}. Не будем заблуждаться по этому поводу. В любом деле есть свои неподкупные, несгибаемые упрямцы, начиная с Марена и кончая Фердинандом Бюиссоном. Но буржуа, руководящий игрой, меняет лагерь лишь для того, чтобы обеспечить постоянство своим низменным целям: вчера вместе с народом против религии, сегодня вместе с религией против народа, потому что рабочий готов взорвать его завод. Ну чем не Голгофа? Вот и приехали: «Когда они распяли Его, делили одежды Его, бросая жребий, да сбудется реченное в Писании: „разделили ризы Мои между собою и об одежде Моей бросали жребий“»{57}. Католики посчитали, что, протестуя против «правых католиков», хорошо будет сделаться «левыми католиками». Мы слишком быстро продвигаемся вперед, и все эти истории вряд ли стоят внимания. Рецепт хорошо известен: разбавить традиционные предсказания равной долей современных передовых учений, набраться немного храбрости и много осторожности и тщательно размешать все. Но буржуа не выпустил ниточку из рук: в его игре появилась новая кукла. А поскольку добрый малый далеко не всегда является смелым человеком, эти передовые католики поспешно стремились сделать уступки, придавая своим учениям эластичность, как только заходили чересчур далеко и чувствовали, что при свете нового солнца их тень перемещалась по другую сторону от них. Пусть нас не обвиняют в недостатке признательности и великодушия. Мы знаем, что наш путь был подготовлен ценой заблуждений и, увы, страданий. Заблуждаясь, люди могут израсходовать все богатства любви, и нам известны те, кто исчерпал себя, прилагая много усилий для размежевания. Но искренность не умаляет заблуждения: эти люди продолжали оставаться верными себе, они не выходили из игры. Для чего нужно разъединять трансцендентные ценности в одном месте, чтобы вновь соединять их в трех десятках метров от этого места (я говорю о депутатских креслах в Палате, и пусть не объясняют мне, что ряды метафизиков не измеряются метрами и что пешки здесь иного рода, нежели на шахматной доске!). Если бы «правое» и «левое» были действительно противоположны, то это обладало хотя бы видимостью логики или… безумия. Но мы полагаем, что в достаточной мере показали бесспорную путаницу или, лучше сказать, два представления, с которыми связаны эти два понятия, чтобы операция показалась необдуманной. Нет даже надобности обсуждать «левую идеологию». Это из другой оперы. Пока мы не очистили свою плоть от последних проявлений «правого рефлекса» или «рефлекса левого», пока мы не сумели оставить где-то далеко позади то спонтанное раздражение, которое у одних вызывает пенсне господина Блюма, а у других — усы господина Марена, мы еще не будем стоять на уровне проблемы. Мы считаем, что это неподходящий момент для обсуждения вечных вопросов. III Итак, перед нами более солидные реалии: государственные институты и человеческие сердца. Каким образом представляет себе христианин вне рамок особенного воплощения схему всякого временного сообщества? В сущности — как общность личностей, сотворенных по образу и подобию Бога. Благо, ближайшее и отдаленное, естественное и сверхъестественное, каждой личности, — вот цель сообщества, а не всесильное государство или абстрактное сообщество. Личности, обладающие естественной склонностью к социальной жизни и имеющие одну и ту же конечную цель, связаны между собою в расходящемся кругами конкретном сообществе человеческим естественным материальным благом. Обеспечение естественного общего блага и является миссией сообщества. В этом плане оно обязано подчинять материальное человеческому, то есть подчинять управление вещами организации людей, руководство экономикой — политике, и там, где кончается политика, готовить каждого человека, содействуя его расцвету как личности, помогая ему совершить решительный выбор, которого от него требует дух. Теперь вернемся к современному обществу. Не будем даже думать об атеистическом государстве (нам уже говорили[93], каким образом христианин мог бы реагировать на то, что называется светским государством). Что касается наших дочеловеческих истоков, то там многое принадлежит преисподней. Развитие людей зависит от капризов рождения и случая. Государство сосредоточено на своей собственной игре, занимаясь парламентской возней или предвыборными комбинациями, что не имеет никакого отношения к жизненным сообществам. Или скорее так: правительства — это какой-то привычный обман. Нет больше сообщества, нет больше государства, нет больше правительств. Силы денежного мешка захватили всю систему. Огромный паразит присосался к государствам, сковал парламенты, средства информации, волю и незаметно подкрадывается к самому сердцу. Нет Германии, Данцигского коридора, Дуная, Маньчжурии. Все это оккупировано. Везде только одно — царство денег. Муссолини убил Маттеотти. Доллар на наших глазах устраивает расправу над тридцатью миллионами безработных[94]. Пока «католические» газеты с настойчивостью, достойной Евангелия, не будут кричать об этом с утра до ночи, указывая имена и факты, им придется подождать нашего доверия. Кое-кто из нас уже поднабрался опыта. Теперь мы более чем уверены в том, что сегодня нельзя быть стопроцентным христианином, не становясь на сторону восставших. Перед лицом современного мира мы должны один за другим проделать свой путь в Дамаск. Вопрос, который нас ждет в конце пути, известен: «Господи, что повелишь мне делать?»{58} Прежде всего, не бежать от жизни. Как метко заметил Ривьер, христианин с некоторым пессимизмом, по меньшей мере с некоторым безразличием взирает на судьбу нашего социального устройства. Психология этого чувства весьма сложна. В него входит, во-первых, то, что можно назвать христианским релятивизмом. Христианин был свидетелем стольких империй, ушедших в небытие. Существует только одно общество, которое идет в счет: небесный Иерусалим. Сколько шума, сколько хлопот, чтобы снабдить республиканских генералов политикой Ришелье, а нищету крепостного крестьянина переделать в нищету безработного. Очевидно, что этот релятивизм питает чувство снисходительности к законам и человеческой судьбе и связан с чувством вечного. Кроме того, разве могут утопии и легенды одурачить его: история для него не является черно-белой, геометрически правильной, поднимающейся из тьмы, доводящей человека до освобождения и завершающейся утверждением незыблемого золотого века; она для него является вечной сменой света и мрака, и он знает, что мрак будет сопровождать его до самого конца. Во-вторых, в него входит то, что я назову христианской сосредоточенностью. Христианин — это человек, который живет за кулисами мира, по ту сторону от самого себя. Он знает, что как добро, так и зло добираются до самого его сердца. Тогда какое значение имеют все эти разрушения команд, институтов, программ? Разве, как раньше, так и теперь, это не те же самые люди, не те же самые механизмы, не те же самые устремления и не то же самое наследие? Поскольку речь идет не о том, чтобы в той или иной мере интересоваться этим, а о том, чтобы посвятить ему всю свою жизнь, то это, в сущности, не представляется чересчур серьезным делом. И со своей стороны он опасается, что увянет тот сад, где расцветают мечты и живет созерцание, он, который боится велеречивости, суеты и крайнего одиночества человека, пребывающего в толпе. Разве вместе с основами веры его не учили тому, что созерцание стоит выше действия? В-третьих, надо учитывать также христианский персонализм. Начиная с Бога и кончая им самим и ему подобными, христианин с нежностью думает только о личностном мире, в котором каждое существо названо по имени, избрано. Усредненные меры, общие декреты толкают его к скептицизму, делают безразличным. Наконец, некоторым следует напомнить также о христианской отрешенности. В конце концов, какое значение имеет для христиан то, что мир причиняет им зло? Существует нечто более ценное, чем счастье. И если верно, что человек достигает величия только на кресте, то как оскорбительно для него было бы желание отбросить саму идею креста? Да, все эти чувства органически свойственны христианину. Человек, живущий сверхъестественной жизнью, не может отдать ни все свое сердце, ни значительную часть его тому, чтобы способствовать развитию социального благосостояния в том мире, который для всех людей был бы почти справедливым, достаточно справедливым, чтобы предоставить каждому рискованную возможность самому прожить собственную жизнь, и справедливым достаточно дикой справедливостью, чтобы люди в нем не погрязли в роскоши. Процветание, строй… — это совсем не его дело; в нем он растратил бы в тяжких трудах слишком драгоценные силы. Именно в этом смысле церковь требует уважения к любой установленной власти, за исключением тирании. В нормальных же условиях, если смотреть сверху, одно стоит другого. Не следовало бы, однако, как это нередко делается, искаженно представлять данную христианскую мысль как призыв к смирению и социальной пассивности. История напоминает нам, что ни один институт, инициатива введения которого ранее не принадлежала бы христианскому милосердию, не был узаконен. И в центре Евангелия стоит мысль о взаимопомощи. Об этом же говорит и вторая заповедь, которая вносит свою долю в божественность первой. Существует известная обычному христианину теология, говорящая о мистическом Теле и о союзе святых, которая вполне могла бы быть теологией нынешнего времени. Мы, конечно, не смешиваем коммунизм и сопричастность людей, в чем недавно обвинила нас «Аксьон франсез». Но Царство Божие существует не только в нас, оно находится и среди нас, мы об этом почти забыли со времен Возрождения и Реформации. Укрепление социальных связей и служб могло бы дать нам возможность открыть неизведанные сферы человека. А это значит, что даже в нормальных условиях христианин не должен бежать от жизни. Между тем в периоды насилия, подобные тому, который мы сейчас переживаем, он испытывает сильное желание совершить такое бегство. Нередко к этому его толкает собственный темперамент. Весьма развитая, но плохо приспособленная к внешнему миру внутренняя жизнь замкнула бы его в себе самом. Из-за такой малости, а именно из-за того, что мир сурово обошелся с ним, он стал искать удовлетворения во внутренней жизни. Самой малости (все смешалось!) достаточно, чтобы страх перед жизнью показался ему жаждой созерцания. Но это означало просто забвение того, что созерцание не имеет никакого отношения к душе и что не следует принимать сладкие слезы одиночества за путь во мраке. Подлинное созерцание преисполнено милосердия особенно у начинающих, у тех, кто еще не достиг и, несомненно, никогда не достигнет сфер, где созерцание уже само по себе является действием. Горестные переживания — это самая высокая форма внутренней сосредоточенности. Эсхатологическое мышление, которое так сильно волновало первых христиан, не совсем исчезло из нашего сознания. «Царство Божие не от мира сего. Этот мир порочен. Ничего не поделаешь. Грехопадение, грехопадение. Прогресс, реформы: грубые устремления хорошо живущего человека. Остается только стенать, насмехаться, пророчествовать». А воплощение? А обещания? А надежда? А притча о талантах? И наконец, теология, ибо если есть в католической идее пружина, то ею является учение о том, что человек был глубоко задет, но не опорочен в основе своей первородным грехом. Он не утратил своего оружия в борьбе с грехом. И хотя окончательного успеха нам не достичь в этом мире, пока существует мир, человек никогда не успокоится и не будет торжествовать победу; и тем не менее случается, что святой добивается победы еще при жизни; так почему же общество не смогло найти подступы к ней? Перед лицом современного мира, где катастрофические грехопадения совершаются постоянно, наша тревога имеет два основания. Во-первых, существует беспорядок сам по себе: многие христиане, хотя еще и колеблются в том, что касается выбора образа действия, который от них требуется, уже ясно осознали это. Однако существует нечто большее: мир ценностей рушится вместе с этим беспорядком в какой-то мере потому, что лавина все увлекает за собой, но в какой-то мере и потому, что сами ценности участвовали в создании беспорядка. Именно эта сторона дела причиняет столько страданий пятидесятилетним людям. У них был свой собственный мир. С какого времени он существовал? Со времени Революции? Со времени Возрождения? Трудно сказать. Но в нем они так уютно чувствовали себя, окруженные понятиями, которые на протяжении длительного времени оттачивались их отцами: семья — это было то, что надо, свобода — тоже, предприятие — тоже; и государство, и право, и нация, и собственность, и городская жизнь, и все. Откуда сегодня такая неприязнь ко всем этим привязанностям? Разве они не прошли проверку на подлинность? А теперь они лишаются своей плоти. Христианин, знающий силу привязанностей, понимает эти страдания. Однако, сталкиваясь с ними, может ли он иметь какую-либо иную идею, кроме идеи всеобщего спасения земли и неба? В этом мы уже никак не можем сомневаться, когда оказываемся на переломном пункте истории. Одна цивилизация идет к своему закату, восходит другая (позже, на расстоянии, мы трезво оценим все то, что вторая унаследовала от первой). Не существует механического детерминизма истории. Тем не менее существует своего рода биология истории: одни люди рождаются, умирают, на их место приходят другие, благодаря способности человека к размножению, но также и в соответствии с тайными предначертаниями управления миром. Между тем цивилизация — это земная штука. Она воплощает духовные ценности, которые как раз и переживают свою молодость, но она воплощает их hic et nunc{59} в соответствии с различными аналогиями. Но в своих попытках она не затрагивает вечное и оставляет после себя незатронутыми силы воскрешения. Сколько раз и с каких сторон свобода раскрывала себя человеку? Это божественная ценность, ее не исчерпают никакие осуществления, но некоторые из них деформируются. Так что же, если свобода Возрождения и XVIII века умирает, то мне следует отказаться от того, чтобы подняться на необходимую высоту, принять оборону, скомпрометировать все во имя спасения всего? Мы переживаем эпоху, являющуюся распятием для тех, кто живет в ней, но это подлинно божественная эпоха, когда собственно писание и дух должны быть отделены друг от друга; каждую вечную ценность необходимо вновь воспринимать во всей ее чистоте, чтобы без спешки обеспечить ее вхождение в новую плоть, подобно тем драгоценным рисункам, которые переносятся с одного полотна на другое. Ну, а сверх того существует проблема беспорядка. Она гораздо более существенна. Именно она является узловой точкой в судьбе нашего поколения. Мы обязаны нести ответственность за то, чему посвятим свои жизни. Католическая теология[95] всегда считала послушание установленной власти, законному или фактическому правительству долгом христианина. По отношению к правительствам, фактически существующим и плодотворно работающим, она ограничивает наши обязанности тремя пунктами: подчинение справедливым законам; выполнение общественных повинностей; содействие правительству, если при этом соблюдаются приличия и нет необходимости идти на сделку с совестью. Эти обязанности не запрещают деятельность, направленную на свержение узурпаторской власти как при помощи законных средств, так и при помощи силы, если такой насильственный переворот обладает признаками законного волеизъявления. Уже в силу этого мы могли бы рассматривать царство денег как фактически существующее узурпаторское состояние, свержение которого даже незаконными средствами оправдывается, поскольку соответствует принципам власти, разделяемым общественным мнением. Но существует нечто большее. Хотя ни один христианин не может бороться с установленной властью, исходя из личной амбициозности или жажды к приключениям, существует момент, когда это фактическое подчинение в соответствии с теологической традицией перестает быть для подданного долгом. Это происходит тогда, когда режим становится тираническим, то есть когда принципы власти руководствуются не идеей обеспечения общего блага, а идеей частного блага тирана. «De Regimine principium»[96]{60} перечисляет злодеяния такого режима: разрушение, пролитие крови, отсутствие безопасности; свобода погружается во мрак; великодушие и радость покидают сердца, в стране множатся распри, а унижение становится в центр политических притязаний. В такой момент подстрекателем становится сам принцип власти, поскольку именно он уничтожил душу законной власти — «единство правосудия и общей пользы», именно он идет против сообщества; тогда революционный акт становится актом служения сообществу. Весь наш опыт последних лет подтверждает только что сделанное нами описание. Мы знаем, почему в нашем капиталистическом обществе существуют кризисы, войны, коррупция, забастовки, ненависть. Вопрос о том, соответствует ли этот строй определению тирана, для нас уже не стоит. Скорее надо сказать, что тирания еще никогда на протяжении всей истории не обладала такой универсальной властью для калечения людей, обрекая их на нищету и войны, что еще ни один тиран с таким спокойствием не совершал стольких разрушений и несправедливостей. Но имеется нечто большее. Между личностью тирана и его подданными должны существовать хоть какие-то человеческие отношения, пусть даже ненависть. Но где же он, Левиафан{61} нынешнего века? Анонимные общества с безответственными администрациями, счета в банке, кредиты, слепая финансовая машина (в колеса которой попадет какой-нибудь хлопковый плантатор из-за падения цен), служители которой сами признают, что ныне они утратили функции контроля. Если душой правления являются чувства дружбы и верности, которые органически связывают управляемых и власть, то с чем ее сегодня можно связать? В восстании теологи различают бунт, или мятеж, против законной власти, который является грехом и всегда запрещается, и сопротивление. Пассивное сопротивление и активное законное сопротивление не ставят серьезных проблем: они являются нормальным проявлением политической активности гражданина. Остается насильственное и незаконное активное сопротивление, революция. Теологи робко допускают ее при определенных условиях, которые мало-помалу уточнялись, начиная со святого Фомы и Суареса — Лемкула до Катрейна и Кастелена. Последний перечисляет пять таких условий. Требуется, чтобы 1) тирания стала повседневной и значительной; 2) не оставалось никакого другого средства пресечь тиранию, например молитвы, увещевания, пассивное сопротивление, и предварительно все средства были испробованы; 3) тирания была явной, «по общему признанию мудрых честных людей»; 4) существовал определенный шанс на успех; 5) имелись основания полагать, что падение тирана не приведет к возникновению более серьезных зол того же порядка, что и сама тирания. «De Regimine»[97] в самом деле опасается, что в случае неудачи восстания тиран усилит угнетение или же что его преемник заменит существующую тиранию еще более жестокой. Если бы речь шла только о том, чтобы подвергнуть риску собственную жизнь и собственные блага, даже жизнь и блага большого числа людей, это одно, но Фома Аквинский и его комментатор, напротив, полагают, что не существует таких бед, усмотрение которых должно остановить спасение сущностных благ человека. Первые два условия сегодня мы можем считать выполненными: парламентаризм доказал свое бессилие даже в лице своих последних энергичных людей, глотку прессы заткнули деньгами; оба орудия демократии находятся в непригодном состоянии. Что касается третьего, то уже достаточно литературы, чтобы утверждать его наличие, начиная от энциклики «Quadragesimo anno» и кончая последней речью господина Кайо. Остается четвертое, которое люди действия рассмотрят в свое время, но которое, вне всякого сомнения, обеспечивается агонией капитализма; наконец, последнее, которое также не составляло бы особой проблемы, настолько трудно представить себе строй более бесчеловечный, чем нынешний строй, если бы революция не содержала ныне риска открыть пути прихода к власти коммунистам: последнее — это, несомненно, единственный вопрос совести, который христиане-революционеры должны задать себе. Мейер в «Institutiones Juris Naturalis»{62} специально уточнил природу и разновидности этого права на восстание. Его предшественники считали, что законное восстание не может рассматриваться как грех против власти, поскольку тиран уже не обладает авторитетом. Народ по отношению к нему, говорит Мейер, тогда уже становится не подданным своего суверена, а нравственной личностью, пребывающей в состоянии законной обороны, поскольку речь идет о самой личности и ее сущностных благах. Если он не осознает такой опасности, то «любая группа граждан, даже если она не образует нравственную личность в полном объеме или органическое социальное объединение в силу личного права, присущего каждому индивиду, может в этом крайнем случае объединить силы всех, чтобы противопоставить всеобщему угнетению коллективное сопротивление»[98]. В таком случае нет надобности в юрисдикции, чтобы принять решение в пользу законной обороны индивидов. А «оборона» не означает «пассивность». Оборонительной войне не противопоказана инициатива наступления; отец Катрейн уточняет, что, когда он говорит о сопротивлении, «речь идет об активном сопротивлении с применением силы, о сопротивлении с оружием в руках»[99]. Наконец, после всего того, что мы сказали выше, можно поставить вопрос, а не становится ли бесполезной любая аргументация, оправдывающая право на восстание в условиях нынешнего строя в силу следующего факта: сегодня не существует ни правительства, ни тирана, существует слепая и бесчеловечная материальная сила, которая заняла место людей во главе государства. Долг завтрашнего дня связан не с восстанием, а с выполнением общественных работ. Два последних возражения тем не менее все еще имеют значение для христианина. Разве могут те, кому было сказано: «блаженны миротворцы», даже в самом серьезном случае считать необходимым прибегнуть к насилию? Это возражение не слишком серьезно и связано с общей психологией. Мы уже отмечали, что в эпоху технической революции, которая, впрочем, может происходить в форме ускоренной эволюции, нам надо раз и навсегда избавиться от ходячих представлений о мятеже, которые ныне образуют главное препятствие на пути прозорливых людей. Повсюду слишком много думают об актах насилия, что мешает увидеть гораздо чаще существующие состояния насилия, например такое состояние, такой порядок, при котором миллионы людей лишаются работы, умирают и теряют человеческий облик, и что точно так же, как тиран оказывается подлинным мятежником, подлинным насилием в одиозном смысле слова становится сохранение существующего строя. Христианин может также задать себе вопрос, не обладает ли терпение как в политике, так и в личных делах большим совершенством, чем сопротивление. Здесь налицо путаница по поводу христианского смирения, которая уже давно используется в предвыборной литературе. Для собственного совершенствования христианин может согласиться на испытание несправедливостью, которая обрушивается на него. Это его личное дело. Но он не одинок в мире. Переносить испытание не значит санкционировать его, и он вполне может сочетать стремление не обращать внимания на личное оскорбление с долгом борьбы против утверждения несправедливости в мире. Строй, подобный современному капитализму, это своего рода социальный грех, в котором все принимают участие в той или иной степени, у которого есть своя инерционная сила, гораздо более мощная, чем все индивидуальные грехи вместе взятые. Христианин призван бороться не против своего личного несчастья, а против зла, и хорошо известно, что в такой борьбе нуждаются все. IV Наша ли вина в том, что приходится говорить о власти, экономике, агитации? Наша подлинная забота не об этом. Наше сердце принадлежит не этому, оно живет рядом с людьми, природой. Богом. Призыв к новому служению, услышанный нами, исходит именно от них. Призвание одних подталкивает их в этом направлении, призвание других толкает их назад: ну и что же? Христианство — это не утонченная религия; вчера — мечта, сегодня — каторга. Таков человек. Мы несем ответственность за любые последствия. И тем не менее самым значительным является то, что мы чувствуем, как революционный гнев проникает в сердца, в самую их глубину. Однако ничего не произойдет, та же серая сила будет отягощать новые органы, если мы не донесем огненное дыхание до этого глубокого убежища зла. Не лишним будет напомнить христианину о его собственном положении в духовном универсуме. Непосредственно ему противостоит чувственный мир, тяжеловесный, но исполненный света, он поражает его разрядами молний, возбуждающими поэтическую интуицию, и вместе с тем для своего постижения требует нелегкой работы ума, сохраняя в то же время в себе нечто непроницаемое и таинственное; только молитва и вера оказываются способными пройти через него. В основе принципа его действия лежит закон любви, самопожертвование во имя любви, полное самозабвение в любви: Ama et fac quod vis{63}. Вся его жизнь устремлена к любви к Богу. Единственное основание: воздать Богу по его милости, любовью за любовь. Единственный закон для него — это закон совершенства, предписания, а не совета. Святость не является сверхъестественным призванием, это естественное, хотя и не обычное призвание христианина[100]. Под нею и на подъеме к ней располагаются ступеньки, перила и контрфорсы, и их все тяжелее и тяжелее преодолевать, но благодаря им взору вашему открываются парящие в небе соборы, покоящиеся на поддерживающих их сводах! Где бы ни находился христианин, вокруг него сразу же образуется атмосфера героизма. Questa aventura[101]{64}: христианин, жаждущий приключений, имеющих конкретную цель, но неисчерпаемых, подвергает свою жизнь постоянному риску; чтобы сняться с якоря, ему надо только следовать Евангелию. Христианин не является моральным существом: он существо духовное, а это нечто совершенно иное. Он ни на йоту не пренебрегает моральными правилами, ибо знает, что всякое высокомерие для него губительно. Но правила обладают добродетельностью лишь благодаря живой личности, и даже буква Евангелия может убить за пределами этой жизни[102]. Наконец, никакая дорога не ведет христианина к общему благу, если она не проходит через распятие на кресте. Радость у него не отнята, более того, она сопровождает его на всем его жизненном пути. Но безмятежное счастье не является радостью. Мгновенная радость со слезами на глазах или пылкая скрытая радость в течение длительного времени — вот естественное состояние христианина. Именно поэтому Пеги говорил, что сутью католицизма является нежность. Израненная нежность. В противоположность всему этому существует буржуа. Я предчувствую, как нарастает раздражение. Каждый из нас несет в себе половинку, четвертинку, осьмушку или двенадцатую часть буржуа, и этот буржуа раздражается, когда слышит свое имя, подобно тому, как раздражается демон внутри одержимого верой. Внесем ясность. Мы не выходим за границы буржуа, достигнув определенной величины доходов. Буржуа существует на всех широтах и долготах. И хотя его мораль была порождена одним классом, сегодня она, подобно тяжелому газу, проникла в нижележащие сферы общества. Наверху расположились несколько крупных капиталистов, или пиратов индустрии, спасаясь от него и оставаясь буржуа в социальном плане. Внизу — насильники. Между ними — земля, полная белых пятен, подобная карте неосвоенного континента. Мы знаем также, какие несметные сокровища, сверкающие огнями, таятся нередко под застывшей оболочкой. Мы слишком любовно взираем на мир, чтобы не быть насильственными, но сам мир слишком переполнен любовью, чтобы быть «миром вообще». «Буржуа» от этого не становится воображаемой моральной сущностью. Это — историческая сущность, такая же сущность, какой обладает стоик, эпикуреец, христианин. Мы не собираемся, вслед за Зомбартом, переделывать его систематику или вслед за Максом Жакобом, посвящать ему шуточную симфонию с вариациями. Буржуа — это не только нечто курьезное и забавное в том, что занимает нас в данном случае; он являет собою человеческий облик Антихриста: и это еще не самый гнусный облик. Первая аксиома: буржуа — это человек, который утратил смысл бытия. Чувственный мир уже не очаровывает его. Он прогуливается среди вещей, которые не взывают к нему, существуют наряду с ним, и их можно классифицировать. Есть две категории вещей — полезные вещи и вещи, не имеющие значения; или же еще: дела и потерянное время. Потерянное время, любовь к вещам и заупокойная по миру. Потерянное время: оно как раз потому такое, что ему в нем нечего терять. Так станет ли он мыслителем, да к тому же и строгим? Он испытывает уважение к мысли, а это далеко не то же самое. Прежде всего — это само собою разумеющееся уважение к мыслителю, который состоит у него на службе и придает значение интересам, обладающим старой солидной репутацией, которые в противном случае могли бы считаться эгоистическими. Он не отказывает в таком уважении также и независимому мыслителю, во-первых, потому, что его присутствие в мире, подобно присутствию сестер милосердия, придает ему уверенность, когда речь заходит о его собственном положении: они должны усмирять богов. Что же касается возможности видеть в них нечто иное, чем функционеров определенного ранга, то такая мысль ему просто не приходит в голову. Для него существуют только практические вопросы. Мыслителям конечно же следует дать возможность писать «тезисы» и создавать утопии, чтобы чем-то занять их неопределившиеся призвания, к ним необходимо проявлять великодушие, чтобы не выглядеть неблагодарными. К счастью, под рукой всегда имеется та или иная «гипотеза» и существует здравый смысл, чтобы спасти мир. Что касается тайны, то неверно, будто буржуа ее отвергает: просто где вообще-то он мог бы столкнуться с ней? Он делает мир своими руками. Этот мир не причастен Богу, он самодостаточен. Как бы мог он поддерживать физическую обеспеченность, которую он вносит в мир, если бы в этом мире было нечто большее, чем то, что он сам утверждает в нем? Вторая аксиома: буржуа — это человек, которого покинула любовь. Он думает, что любит, потому что не может жить без симпатии. Но любить, то есть ничего не брать, любить, то есть жертвовать всем вплоть до самого себя, просто любить, то есть любить совершенным образом, — такой любви можно научиться только с помощью Бога. А поскольку буржуа не любит, он не обладает и верой. Он не верит в события, он не верит в людей, он не верит в инициативы, он не верит в безумие. Как «верующий», он верит ровно настолько, чтобы не задевать народ и его предрассудки, верит верой утонченной, праздной, разумной. Как неверующий, он бесстрастен и всегда остерегается касаться такого вопроса, как «религия для народа». Из этого видно, что вера — это удел народа и что атеизм, благочестивый или свободомыслящий, — это классовая философия. Сам буржуа — это нравственное существо. Более того, он только таким и является. Вот только добродетели, отделенные от их невидимой жизни, служат ему для приспособления к окружающему миру. Любовь, совершенство, героизм, приключение — вся иерархия покачнулась, и теперь он устроил свой собственный мирок и расположил по полочкам заповеди закона, подобно тем маленьким алтарям, которые возводятся в каком-нибудь общедоступном месте на полях великих сражений. Первая ценность — порядок. Не порядок следования, не перекресток, где сталкиваются судьбы. Нет: порядок — это спокойствие. Существует буржуа-янсенист, который составил себе о порядке устойчивый, нетленный образ, и буржуа — милое дитя, который готов улыбаться любому упорядочению, лишь бы все устроилось. Но разница между ними небольшая: и для того и для другого все идет хорошо, если не поднимается шум. Это не значит, будто они всегда чувствуют в себе уверенность. В душе буржуа — это человек, который всегда чего-то боится. Боится борьбы, боится того непредусмотренного дня, который наступит вопреки его ожиданиям, боится меняющегося облика людей, боится всего того, что не является его собственностью. Он приобретает все новые и новые страховки. Он не хочет, чтобы время, хрупкое, как живая плоть, текло, он не хочет творить свою жизнь, следуя времени, испытывая поражения и чувство неуверенности; он хочет, чтобы его жизнь была совершенно замкнутой и гарантированной, как бы заданной заранее. Он, стремясь к безопасности своего существования, своих благ, своих детей, своей страны, возводит вокруг себя непроницаемую стену. Он привык к регулярности. Он отдает дань уважения всему тому, что обеспечивает внешнюю видимость порядка: полиции, армии, этикету, осторожности, корректности. Он не Кант, а Коперник, если говорить о морали. Все добродетели, которые проложили свои орбиты вокруг милосердия, для него вращаются вокруг добродетели порядка. Их мерой является уже не любовь, создающая миры, а кодекс, обеспечивающий социально-психологическое спокойствие. Жизнь буржуа подчинена закону счастья. Счастье — это стремление к наслаждению, находящемуся, подобно звонку, вызывающему домашнюю прислугу, всегда под рукой, основательному, не случайному, обеспеченному. Aurea mediocritas{65}. Вызолоченная посредственность. Счастье подчинено закону собственности, то есть чувству прочности, чувству комфорта. Если главная забота христианина — это быть, то у буржуа нет другой цели, кроме иметь. Послушайте только, как он говорит: моя жена, мой автомобиль, мои земли, — в этом отлично чувствуется, что в счет идет не жена, не авто, не земли, а именно сочное притяжательное местоимение «мое». Поэтому-то он и любит деньги: надо быть очень скупым, чтобы ничего не оставить судьбе. Для этого-то он и трудится над алтарем своего общества. «Религия, — пишет один из них, — превращая труд в священный долг, а безделие — в преступление, становится душой и пищей всякой полезной индустрии»[103]. Именно поэтому он любит действие, которое поддерживает оптимизм и дает силу. Буржуа не знает того креста, который по ежедневному опыту знает самый последний нищий, самый последний бунтовщик. Он обставляет себя красивыми вещами, в ряду которых и его жена, то есть вещами приятными, он ведет себя благонравно и совестливо, он жизнерадостен. А вот безобразие, грех, смерть — ничего такого в его жизни не представлено; еще менее представлено одиночество; буржуа — это человек, окруженный со всех сторон. Не будем говорить об отречении: отречение — это не экспроприация? Оно не хорошо ни для греха, ни для милости, ни для несчастья, ни для радости, говорил Пеги. Человек доброго здравия, человек счастья, человек блага, человек, который обрел уравновешенность, — это обойденное милостью существо. В конечном счете настоящим буржуа является мелкий буржуа. Любой крупный буржуа здесь только случайный прохожий, что чувствуется по его манерам. Когда мелкий буржуа окружает себя соответствующей атрибутикой, он только усиливает очевидность этого факта: она чересчур значительна для него, для его мирка, для его мелочных взглядов. Он чувствует себя в своей тарелке, только когда окружен посредственностью. Первый французский звуковой фильм{66} дает нам представление о его душе. Вот тот человек, который возник вместе с эпохой комфорта. Мы уже должны были бы пожалеть о том, что подобная карикатура на человека родилась в истории и завладела христианским миром. Поскольку этот человек подрывает основы мира, мы кричим: «Берегись!» — и переходим к обороне. Поскольку он стремится выдать свои ценности за ценности христианские, то на этот раз он может достать нас повсюду, что, однако, не помешает нам свидетельствовать против его лицемерия. Важно то, что люди, имеющие в своих руках ключи к миру и иногда именующие себя христианами, предательски относятся к своей человеческой миссии. Но мы не можем больше допускать того, чтобы они мерили вечные ценности своими ничтожными мерками, чтобы они превращали их в вывески для своих лавчонок с целью привлечения клиентуры, чтобы им удавалось, используя и искажая их облик, отвращать от них массы людей. Только двум людям, достигшим пятидесятилетнего возраста, достало мужества разоблачить буржуа, рядящегося в религиозные одеяния: Пеги и Блуа. Один из них пришел извне и в своем восстании против буржуа продемонстрировал христианское горение. Второй родился внутри и благодаря своей христианской принципиальности закалил свой гнев против буржуа. Сегодня мы уже не одиноки. Увлекший нас жизненный поток породил в нас жажду к чистоте и разоблачению. Личность, семья, родина, свобода — мы принимаем на себя все эти ценности. Но сначала их нужно вырвать из рук фальсификаторов. Наступило время великого размежевания. Март 1933 г. 2. Существует ли христианская политика? В 1933 году выпуском специального номера «Эспри» под названием «Разрыв между христианским порядком и установленным беспорядком» мы надеялись положить начало ряду инициатив, направленных на то, чтобы вывести христианский мир из оцепенения и прервать цепь творимых им предательств. Манифест, опубликованный год спустя группой, состоящей из пятидесяти французских католиков[104], среди которых многие поставили свои подписи под этим выпуском «Эспри», явился в данном отношении, если смотреть вперед, весьма важным актом. Мы не считаем, что в нем уже все сказано, да еще и так, как этого хотелось бы. Но он приобретает значение общего документа, отражающего перспективы, которые открываются перед нашей эпохой. В нем выражается сожаление по поводу образования двух блоков: блока «порядка» и блока «революции» — и от имени христиан провозглашается двойное нет: «тем, кто для того, „чтобы перекрыть путь фашизму“, хотел бы завербовать их в ту армию, в которой труд и человеческая жизнь превращены в материалистический идеал и где учат, что религия — это опиум народа», и «тем, кто для того, „чтобы преградить путь коммунизму“, хотел бы завербовать их в ту армию, где добродетели порядка, власти, дисциплины оказались скомпрометированными классовыми предрассудками и интересами, чересчур узкой концепцией национального интереса и бесчеловечным пренебрежением к миру труда и где религия слишком часто рассматривается как средство временного управления». Хорошо известно, что христиане и особенно католики (во Франции в большинстве случаев речь идет именно о них) обычно не имеют привычки первыми вступать в новые формирования, но зато в ряде случаев, кажется, имеют непреодолимое влечение ко вторым формированиям. Тем, кто ныне говорит только о силе во внутреннем и внешнем порядке, заявление напоминает, что они «путают насилие с добродетелью силы, которая потребуется от них и которая не существует без справедливости и других добродетелей души». Для тех, кто по забывчивости, причиной которой являются скорее недостатки воспитания, чем обдуманный эгоизм, упускает из виду главную цель революции, оно напоминает об упрямстве евреев перед лицом нового послания Мессии и подчеркивает, что столь же значительный вопрос стоял перед людьми при каждом приходе Бога в историю. «Были ли мы достаточно внимательны к поучениям пап, касающимся социальных проблем, прочувствовали ли мы всю ту ответственность, к которой нас обязывают слова Пия XI: „Самым большим пороком XIX века явилось то, что церковь фактически утратила влияние на рабочий класс“? Нашли ли в себе христиане этого периода решимость встать на пути этого позора? Он прекратится лишь в том случае, если христиане перестанут солидаризироваться с людьми, которые в погоне за прибылью „не боятся угнетать трудящихся“, а иногда, стремясь прикрыть ее именем свои подлые лихоимства, и „злоупотребляют самой религией“, „оказываются причиной того, что церковь совершенно незаслуженно стала выглядеть греховной и получать обвинения в том, что она заняла сторону богатых“; и если христиане будут в первых рядах тех, кто будет бороться с кровавым материализмом цивилизации, разбухшей от несправедливости и ставящей огромную массу людей в бесчеловечные условия». Кроме того, христиане призывают признать то, что рабочий мир, «вопреки патерналистской идеологии, достиг своего рода социальной зрелости», и, вместо того чтобы нападать на такую эмансипацию, «он в состоянии способствовать таинственному приближению человечества к своей полной зрелости». Содействуют ли они замалчиванию жертв, которые 9{67} и 12 февраля и каждую последующую неделю понесли рабочие под пулями полиции или просто взбесившихся буржуа, продолжают ли они настаивать на безусловном разграничении «жертв порядка» и «возмутителей беспорядка»? Их призывают если и не к полному политическому повороту, то по меньшей мере к минимуму духовной стыдливости. «Эти погибшие, все эти погибшие имеют право на нашу молитву, на одинаковую жалость, на одинаковую молитву. Все они, даже те, проявить интерес к которым не удосуживается хорошо продуманное общественное мнение, обладают бессмертной душой, которую любит и хочет спасти Бог. Помолились ли мы за всех них? Оплакали ли мы их как братьев и сограждан своих? Почтим ли мы во всех них самоотверженность и общую боль человеческую? — Размышляя над стихами Пеги: Падшие во имя какого-то божества, которое не было подлинным Богом, Принесенные на какой-то алтарь, который не был алтарем искупления, Помянули ли мы подлинного Бога ради тех, кто его не познал? Выделяя эти строки, мы хотели бы предостеречь от того, чтобы это заявление, выработанное на основе чистых требований духовности, выглядело как подчиненное какой-то эксцентричной перспективе, какому-нибудь временному предрассудку. Мы не считаем, что это так. В каждую историческую эпоху существует некоторое число временных позиций, которых требует подлинно христианское миропонимание. Необходимо только обозначить их. Приведенное заявление попыталось выполнить эту задачу, но не пожелало идти дальше этого. Полагая, что во имя третьего пути необходимо отвергнуть оба существующих блока, оно не порицает тех, кто считает своим долгом совести сделать выбор в пользу той или другой из борющихся партий». Тем не менее оно дает им достаточно ясные направления, чтобы поколебать эту совесть и эту уверенность. В коротком предисловии составители заявления предусмотрели ту роль, которая ему, как и любому специфически христианскому утверждению, отводится в политической сфере. Поскольку никто не хочет вникать в излишне конкретно изложенные принципы, которые все без исключения пронизаны исторической случайностью, зависят от технических и тактических подходов, одни жалуются на то, что высказано слишком мало, другие, требуя теоретической точности и не желая отвлекаться от непреложных требований опыта или игнорировать первичные временные выводы, непосредственно вытекающие из этих принципов, нередко одухотворяются животворной верой, но, не сумев проникнуться ею в своих политических взглядах, жалуются на то, что сказано слишком много. И те и другие своими протестами определяют два полюса проблемы, которую мы хотели бы обозначить здесь во всей ее значимости. Существует проблема христианской политики, подобно тому как существует проблема христианской философии, причем обе эти проблемы взаимосвязаны. Вопрос ставился так: что дают философу откровение и христианская жизнь: материал для размышления, внутреннюю помощь, необходимую его мышлению, или же изменение в самой природе его мышления, которое не может быть достоянием неверующего философа? Другими словами, обладает ли христианский философ особым философским даром и особым способом свидетельствования, не выводящим его за рамки собственно философии, при этом здравой философии? Аналогичным образом можно поставить вопрос: обладает ли христианский политический мыслитель или деятель методом и способами, которые диктовались бы ему самим христианством, не переставая при этом оставаться действенно политическими? Иногда под различными предлогами христианскому мыслителю отказывают в такой привилегии. Это происходит прежде всего благодаря клерикализму. Я не говорю о том властном клерикализме, который, оставаясь нерешительным в своих применениях, очень часто проявляется в пограничной зоне «косвенной власти», которую духовное начало по праву берет на себя по отношению ко всему временному. Речь скорее идет о клерикализме разума, присваивающего себе право суверенно судить о всякой проблеме от имени нескольких расплывчатых, весьма общих принципов с тем распространенным чувством непререкаемости, которое дает принадлежность к чему-то великому. Посредством деформации смысла «единственно необходимого» он убеждает себя в том, что в излишнем доверии к мирским средствам, восходящим к разуму, опыту и технике, или в излишней трате времени на прямую борьбу с миром, который страдает от зависимости и необеспеченности, присутствует что-то безбожное. Когда святой Павел писал, что «человек оправдывается верою», мог ли он предвидеть, как будет использовать его слова посредственное малодушие, укрывшееся в тепличном комфорте?! Итак, вот наш обычный христианин. Если говорить о милосердии, то он, между прочим, может быть здесь самым подкованным. Наше отношение к нему строится не на том, что он чересчур привычно обращается с идеями и действием. У него нет рационального доказательства существования Бога, он просто знает, его научили, что это существование доказывается неопровержимым образом. К зрелой вере его привела не драма обращения, которая должна была пройти через всю его жизнь (что такое религиозный дух, если не постоянно совершаемое обращение?), он уже с детства обосновался в абсолютном и гармоническом, он знает, что существует вечность, справедливость, истина. Он живет, он движется в пространстве абсолюта и гармонии, если не непосредственно в их реальности, то по меньшей мере там, где они утверждаются. Он не тревожится, как школьник, перед началом решения задачи. Операция всегда заканчивается правильным ответом, а поскольку его достоинство и заключается в том, чтобы правильно кончить, он не видит ничего плохого в том, чтобы чуточку менять действие и искажать доказательство; чувство богоугодного дела лишает его сознание ошибки как раз в тот момент, когда он ее совершает. В то же время у него есть свои мнения, свои предпочтения, свой более или менее торжествующий здравый смысл. Другие, когда похваляются таким скудным багажом, делают это из упрямства или тщеславия. У него же это нечто гораздо более важное. Его суждения проникнуты миссией. Как только самые серьезные оплошности здравого смысла приобретают какое-то по меньшей мере словесное сходство с формулами его веры и его традиции, он тут же набрасывает на него одежды вечных идей и говорит о них с такой уверенностью, которая далеко не всегда свидетельствует о его прозорливости. Именно таким образом, например, католики нередко пользуются положениями из энциклик и даже словами Священного писания; они выстраивают из них нечто вроде низкого потолка над своей головой, до которого можно без труда дотянуться рукой, но он закрывает им и небо и землю, потому что они не позволяют себе спуститься на землю, полную человеческих противоречий и противодействий, идущих от материи. Сколько читали мы таких статей, слышали таких лекций, в которых общее благо, справедливость и милосердие, институты и нравы, справедливый капитализм и справедливые требования так хорошо сочетались друг с другом, что, конечно, по мере того, как должно развиваться «восхищение чудесным синтезом, которым мы обладаем» (в сейфе?), мы чувствуем, как гармония самих формул делает их самодостаточными и ограниченными. Не только честные и точные в своем мышлении неверующие возмущаются подобными чересчур поспешными канонизациями, идущими от лености, но и самые требовательные христиане, считающие своим первейшим долгом пройти вместе со всеми другими скромную школу опыта, естественно-научных факультетов и жизни, ибо им не было сказано, что они в одиночку будут потом своим добывать духовную пищу. Значит ли это, что духовная деятельность со своими общими жизненными принципами, с одной стороны, и политическая, экономическая, социальная технология — с другой, являются двумя сферами, полностью не зависимыми друг от друга до такой степени, что вмешательство во вторую от имени первой якобы является иллюзией, несуразностью или даже непоследовательностью, поскольку духовный человек прекрасно может обходить стороной технические проблемы и выдвигать требования, не поддающиеся решению? Известно, к сколь резким и жестоким спорам привела эта проблема: сначала со стороны позитивистских, светских философов, затем со стороны крайне правых эмпириков[105]. Мы не сможем воспроизвести их здесь во всех деталях. Очень часто те, кто ратовал за разделение, грешили излишним обособлением, а те, кто ратовал за сближение, в свою очередь грешили излишней взаимосвязанностью. Здесь опять-таки требуется «разделить, чтобы объединить»; это сочленение христианского политического и духовного начал требует столь же кропотливой работы, которую в свое время мы провели, обсуждая понятие христианской философии. Необходимость разграничения между этими двумя областями, вероятно, не была в достаточной степени осознана (или просто учтена) теми, кто стремился показать всеобщий характер христианского видения. Очевидно, что для христианина история государств, как и история индивидов, включена в историю Царства Божьего, что ни одно событие не избегает воздействия провидения и закона: в той мере, в какой христианин участвует в этой истории, его долгом является не участие в игре амбиций и авантюр, а стремление обнаружить знаки провидческой истории; в той мере, в какой он предлагает обществу цели, он не может абстрагироваться от своей конечной цели и назначения каждого из членов общества; между тем цели института неизбежно накладывают свой отпечаток на его формулировки, а универсальность действий не может не найти своего отражения в предлагаемых им средствах. В этом мы целиком и полностью согласны. Что значила бы первичность духовного, если бы порядок конечных целей не был компетентен там, где речь идет о структурах и о средствах? Но обычным недостатком христиан, по меньшей мере христиан с добрыми намерениями, о которых мы здесь говорим, является не то, что они грешат эмпиризмом. Как мы уже видели, они скорее стремятся чересчур поспешно вывести из принципов, взятых в слишком общем плане, свое видение мира и правила своей деятельности. Они слишком легко забывают о порабощении, угрожающем плоти. Это порабощение, как и животворное воздействие духа, является законом и для христиан, и для любого человека. Это то, что его постоянно беспокоит. Опыт является для христианина своего рода естественным откровением, а история, которая только во времени воплощает вечные реальности, — это своего рода восхождение, которое предлагается ему, чтобы он мог служить этим реальностям, оставаясь всегда живым и внимательным к людям. Из чего же состоит плоть истории? Совокупность ее взаимосвязей, с одной стороны, и вперемешку с ними весь тот живой мир божественных намерений и свободных человеческих актов, который предстает перед каждым как запутанный клубок противодействий, проблем, тревог, двусмысленностей, противоречий. Представим себе на мгновение весь этот сонм беспрерывно движущихся конкретных данностей, которые предлагаются вниманию политического деятеля. Никто не может обойтись без того, чтобы не обеспечить свое присутствие в этом конкретном опыте (а как иначе можно обеспечить присутствие, если не посредством прямого опыта), и христианин — менее чем кто бы то ни было, ибо как только он, подобно любому другому, согласится пройти их школу, быть может, получит дополнительные возможности для обретения прозорливости или осуществления деятельности. Для точности необходимо сказать, что он должен принимать детерминизм как детерминизм, трудности как трудности, противоречия как противоречия, избавляясь от всякого пустословия, чересчур быстро приходящей уверенности и излишне легко достигаемой гармонии. Присутствовать в мире. Это одновременно проблема духовности и психологического самообладания. Если в своих социальных проповедях христианин так часто кажется неспособным справиться с живыми реальностями, то это происходит не потому, что его принципы малоэффективны, а чаще всего потому, что христианская энергия, которая должна была бы придать ему остроту (существует много значений этого слова), притупляется в нем, благодаря безотчетному благочестию, так что даже лучшим из них резкость и негодование кажутся случайными, а признание существования детерминизма, технической необходимости, временно неразрешимых противоречий — неверием. Именно поэтому из-за недостаточной твердости — впрочем, одно связано с другим — христианин слишком легко переходит от общих принципов к легковесным формулировкам, не признающим (о чем мы говорили выше) противоречий и данностей опыта, которые составляют предмет непосредственного спора. Одновременное воскрешение человека и христианства, следовательно, не должно, как этого можно опасаться при виде наплыва принципов, духа духовной революции, приводить к росту словопрений и морализаторских призывов. Морализаторские речи несут ответственность за усреднение позиций и посредственность действия, ибо мораль морализаторства — это побочный и переродившийся продукт духовной жизни. Она существует в той же плоскости, что и идеалистическая мысль, в той усредненной (и политически умеренной) зоне, которую не посещает ничто великодушное, идет ли речь о духовном начале или о материи. Мы уже несколько раз приглашали христианских демократов поразмышлять над их заблуждениями, не ставя при этом под сомнение подлинность их намерений и их демократизм, как это можно было бы предположить. Я не стану несправедливо упрекать их в том, будто все их вдохновение сводится к такому морализаторству, к которому они, впрочем, как и многие другие, непосредственно причастны, ибо, с тех пор как началась борьба против янсенизма, оно является одним из постоянных недостатков, присущих христианскому миру. Но и они иногда не обходятся без того, чтобы не почувствовать свое согласие с критическими замечаниями в их адрес, говорящими об их неприспособленности к миру, в котором опытная данность социально-политического дела оказалась попранной столь серьезным образом. А может быть, они продолжают изрекать формулы, уже ставшие всего лишь малодейственными обращениями к доброй воле, поскольку не сумели телесно переделать себя, чтобы найти контакты с новыми данностями? Телесно переделать себя, чтобы сохранить саму вечность, — именно в этом состоит постоянное служение христианским принципам. Говорить о неохристианстве или же, когда намерение оказывается менее добрым, о дипломатии — значит забывать о том, что вечный закон труда, осуществляемого по отношению к материи, — это беспрерывное и внезапное возникновение нового. Сегодняшним призванием христианина является, по всей видимости, требование телесного присутствия в целостном мире, о котором мы говорили с такой настойчивостью, потому что оно как никогда ранее является неотложной необходимостью. В индивидуальном плане проблема взаимоотношений между телом и духом веками обогащалась усилиями теологии. В социально-политическом плане она представляется нам почти незатронутой. А не слишком ли часто сама теология соскальзывала на почву того самого индивидуализма, с которым она воевала, когда боролась против протестантства? В ближайшие годы, возможно, мы станем свидетелями беспрецедентного возрождения общностной теологии мистического Тела, а в моральной теологии — исследования коллективного призвания христианина. Вот мы и подошли к тому пределу, где заканчивается наша компетентность. В более непосредственном плане предшествующие размышления, как мне представляется, напоминают христианскому политическому деятелю (поскольку ему беспрерывно говорят об этом) о той коренной осторожности, которая ему крайне необходима: ему придется убедиться в том, что соединение духовных принципов с опытом и технологией — это весьма непростое дело, и зачастую ему придется держаться той и другой линии на протяжении длительного пути, не достигая их соединения друг с другом; долг его, пребывающего в таком мучительном положении (как и во всяком другом христианском положении), состоит в том, чтобы держать в руках кончики обеих нитей, короче, не предполагать, что внутренняя жизнь избавляет от необходимости обладать практической компетентностью. Охотно воображают, что христианин способен лишь выносить моральное суждение о вещах мира. Это заблуждение. Чисто техническое суждение, конечно, делается, с его точки зрения, как бы в преддверии более глубокого взгляда, поскольку в его глазах не существует такого механизма, который не служил бы божественному управлению или не ставился бы на службу человеческой свободе. Но в большинстве случаев он далек от обладания знанием об этом глубоком предустановлении. Тогда скромность и уважение религиозного смысла истории требует от него выполнения технической работы при твердом, но ненавязчивом направляющем действии общих принципов социальной морали. В области политики существуют проблемы, неразрешимые с точки зрения технической, биологической и социальной. Они уже сами по себе достаточны для того, чтобы осудить всякую систематизацию. Здесь могут существовать несколько возможных решений, руководствующихся одним определенным духовным требованием, им может быть придан иерархический порядок. Таким образом, mutatis mutandis{68}, христианин в других областях может выносить логические суждения, не прибегая к помощи своей веры, или же делать выбор (за исключением некоторых направлений) между многими философиями, не становясь при этом ни в одной из них христианским философом[106]. С точки зрения практической мудрости вся проблема состоит в том, чтобы определить, какие именно философские или политические позиции являются, с одной стороны, неприемлемыми для христианина, а в остальном — что именно вынуждает его проводить различие между моральными суждениями и суждениями техническими. Возьмем пример. Капитализм, рассматриваемый как экономическая система, основывающаяся на частном присвоении капитала и предприятий и свободном обмене, не гибнет под ударами морального осуждения. Частное присвоение само по себе не является ни более, ни менее аморальным, чем коллективное присвоение. Несомненно, именно это имеют в виду энциклики, когда говорят, что капитализм по своей внутренней сути не является злом. Становится очевидным, насколько опасно насильственно включать духовное туда, где ему нет места, выносить моральные суждения о той или иной форме собственности, придавать ей «священный» характер и объединять духовные силы, пользуясь сомнительными мифами. Если от теоретического определения капитализма мы перейдем к историческому факту его существования, то обнаружится, что в своем развитии он чреват рядом катастрофических явлений. Одно из них: концентрация, сверхоснащенность, безработица, перепроизводство являются техническими недостатками капитализма. Следовательно, он подлежит критике по различным пунктам именно как система, как это, например, приветствовали Маркс и Прудон. Несомненно, что капитализм как данность, как система включает в себя и метафизические, и моральные элементы (так же как и коррумпированность человека, что не принимается в расчет либеральным оптимизмом), их необходимо выявлять. Но все отмеченные позиции принимают во внимание лишь общие пороки, присущие системе; коррумпированность может выступать в самых разнообразных формах, она свойственна любому беспорядку; а пренебрежение ближайшими причинами, доступными непосредственному наблюдению, означает уклонение от борьбы против беспорядка. Но капитализм включает в себя и другой ряд катастрофических явлений: утрата человеческих ценностей в погоне за прибылью, разрыв между классами, угнетение, убийственная нищета, скудость внутренней жизни, увековечение социальной несправедливости. По этим последствиям капитализм непосредственно подпадает под нравственное осуждение. Это осуждение, в свою очередь, затрагивает и его механизмы, но проблема оказалась бы запутанной, если бы мы стремились осудить этот механизм, исходя непосредственно из моральных соображений. Другой пример. Христианин, как таковой, не должен становиться на сторону ни правой, ни левой мифологий, определенных как нечто абсолютное. Но он может констатировать, что фактически требование социального порядка в большинстве случаев оборачивается сохранением глубоко несправедливого порядка, если иметь в виду человечность, что фактически дело справедливости оказалось в руках той или иной партии, политический авантюризм которой очевиден, теория и практика которой не отмечены глубокой революционностью, нацеленной против превратного порядка, с которым она как будто борется. Это — моральное осуждение. В том, что касается установления максимума справедливости и подлинного порядка, христианин опять-таки сталкивается с техническими проблемами, которые при сохранении всех моральных оснований связаны с соотношением наличных сил, с учетом мнений и с тысячами дополнительных обстоятельств, игнорировать которые он не может. Вся опасность перехода от мистики к технике и от техники к действию состоит в том, что «мистика не смешивается с политикой». Вот почему надо сохранять бдительность и молиться. Таким образом, христианин должен прежде всего думать и жить по-христиански: тогда он обретет чувство христианских перспектив и проникнется духом христианства. Затем, из уважения к общему закону труда, он должен идти в первых рядах при обсуждении технических проблем и определении собственной позиции. Таким способом ему удается сохранить молодость и завладеть всеми сокровищами истины. Если требуется более точным образом определить то, чем может быть политическая христианская мудрость, то мы должны проявить большой интерес к тому, как эту проблему непосредственно рассматривает христианская философия. Мы прежде всего будем исследовать то, что может дать политической жизни сумма добродетелей, делающая христианина живым человеком. Необходимо повторять, что святость не дает компетентности в практических делах. Но она говорит об осмотрительности, представляющей собою мужественную и беспристрастную науку действия. А поскольку христианин не может применять любые средства, которые отравляли бы политическое действие и в большинстве случаев проистекали бы из материального насилия, обмана, хамства, авантюризма и взяточничества, он обязан определить для себя ту «технологию духовных средств», которые придадут его действию эффективность, не лишая ее чистоты. Наряду с этим косвенным вкладом моральных добродетелей мы должны определить, какой вклад внесло христианство в разработку концепции сообщества, отношений между его членами и перспектив его развития. Так, например, представляется бесспорным, что понятие универсального сообщества, понятие ближнего и понятие милосердия представляют собою специфически христианские образования, несоизмеримые с понятиями общества или гражданина в античном обществе. Если верно, что сообщество может быть только сообществом личностей, то не следует забывать, что именно многовековые теологические споры привели к современному понятию личности, которое также оставалось неизвестным греко-римской античности. Надо будет также, например, уточнить, понимается ли под понятием общего блага нечто отличное от расплывчатого выражения «всеобщий интерес». То же самое относится к целому ряду понятий, более или менее искаженных переменчивым употреблением слов, которые потребуется не только уточнить, но и наделить конструктивным содержанием. Наконец, понятия и цели, которые могут быть общими у христиан и нехристиан, мы должны проверить на предмет того, насколько они соответствуют тем небесам, под которыми произрастают, и не вызывает ли свет, падающий с этих небес, глубокие изменения в них. Первым делом христианина, работающего над этими общими понятиями, будет очищение их образа, который нередко заимствуется у посредственной традиции и чистота которого оказалась в ряде случаев искаженной многочисленными языческими влияниями и собственными предательствами христианина, что довело его до карикатурной неузнаваемости. Это — дело размежевания, следовало бы даже сказать — дело воскрешения. Затем он должен учесть, что каждый раз, когда он отступает, вместо него начинает работать мир. Иногда плохо, иногда хорошо. Пусть он откажется от своей неблагодарной роли выдающейся личности, стоящей в стороне, и вместо того, чтобы противопоставлять нарождающемуся новому то, что сделали его предки, повернется лицом к тому, что не отмечено их печатью; пусть научится узнавать и любить в этом истину, которую отнюдь не интересует, кому она конкретно принадлежит. Таким путем он, может быть, и сумеет избежать необходимости отречения от собственных слов, скорее опасных, чем смешных. Отрицать в течение шестидесяти лет эволюцию видов, чтобы затем стать большим эволюционистом, чем сама школа (а сколько таких авантюр можно назвать), не служит ни делу христианства, ни делу истины. Существует множество социально-политических проблем, и сегодня самое время исключить подобные происшествия. Наконец, именно в тот момент, когда христианин завершает работу по примирению со всякой истиной, представленной в мире, по бескорыстному сотрудничеству со всеми, кто ищет истину, даже если в его глазах это и не вся истина, ему остается увенчать совместные позиции добродетелью нового Евангелия. Он должен, например, желать общества справедливости, а когда он клевещет на справедливость, проповедуя расплывчатую веру в автоматизм милосердия, он профанирует одну из первейших христианских ценностей. Но он должен также сказать, что раз не бывает милосердия без прочного укоренения победно шествующей справедливости, то общество поддерживает себя в рамках справедливости, только если оно утверждает то самое отношение любви каждого к каждому, без которого все механизмы лишаются души. Он должен также помнить, что поскольку ни политика, ни свобода, ни минимальное благосостояние не являются конечной целью человека, то когда все это будет достигнуто, перед человеком раскроются новые возможности. Остается определить, какими именно средствами следует осуществлять христианскую политику. Кое-кто, бросая взгляд на соседние страны, сожалеет о том, что у нас нет партии, которая официально воплощала бы ее. Увы! Опыт показал, что такие конфессиональные партии главным результатом своей деятельности имели привлечение внимания самодовольных сердец и переключение их энергии на ту самую «социологическую действенность» религии, которая является для нее постоянной внутренней опасностью. Впрочем, стремление даже вне партий объединить в политическом плане всех христиан или даже всех католиков значило бы обрекать себя на бессилие по причине эклектизма. Между христианскими принципами и историческими суждениями, касающимися условий, средств и целей действия, нередко существует расхождение. Между тем только эти суждения способны приводить в движение, а поскольку христиане расходятся в их оценке, то они с неизбежностью включаются в различные действия, даже идущие в разных направлениях, даже если все они, будучи христианами, воздерживаются от некоторых целей и некоторых средств. Заблуждаются те (а их множество), кто соглашается с некоторыми принципами, руководствуясь общим мнением, при котором голос подает только их набожность или добрая воля; они отбрасывают их непосредственные следствия, которые тогда ненамеренно затмеваются классовыми или корыстными интересами. Объединение для общего политического действия людей с такими разнообразными позициями, даже если при этом реализуется принципиальное согласие (например, относительно какой-то энциклики), может осуществляться только в плане расплывчатого морализаторства, о котором выше мы говорили, что оно остается чуждым как плоти мира, так и требованиям духа[107]. Согласованное действие христиан в мирской политике, таким образом, будет обладать эффективностью, как это представляется, лишь при условии их вовлечения в конкретные дела, связанного со всей совокупностью исторических суждений и определенных практических свершений. Таким образом удастся объединить лишь меньшинство христиан: главное в том, чтобы они решились быть подлинными христианами там, где они осуществляют свою деятельность, подобно тому как другие являются таковыми на основе иных точек зрения. Объединяясь с другими христианами в сопричастии к сверхъестественному, даже работая вместе с ними над определением той христианской политической мудрости, которая у них должна быть общей, они тем не менее останутся разъединенными в их политических действиях. Они выбирают эту политику по христианским мотивам, считая ее более отвечающей требованиям справедливости, но на основе личных причин, которые не затрагивают христианства. Внутренне же они отдают себя на суд Божий, чтобы он поставил их на свое место. Но они уже включились в историю, вместо того чтобы морализировать по поводу религии. Такое объединение христиан, обращенных к будущему, вероятно, возможно, оно подготавливается с разных сторон, но сможет воплотиться только в немощном теле пророка-паломника, бредущего по варварскому миру и соглашающегося участвовать на митингах лишь для того, чтобы говорить о не известном никому Боге. Иудея распростерлась на всей поверхности земли. Ныне она вынашивает в себе благородных. Речь идет о том, чтобы еще раз убедить христиан, которые, быть может, вступают в новую фазу своего существования, о чем говорил святой Павел, в том, что они не являются ни греками, ни иудеями, ни скифами, ни варварами, что град Божий — это не какая-то земля или партия и что им ныне надлежит подать пример другим обществам: помнить о своей миссии, прежде чем думать о безопасности. Май 1934 г. V. О будущем Это послесловие адресуется разочарованному читателю. Чего он ждал, открывая эту книгу? А чего он ждет от любого из движений, на которые взирает с такой нетерпеливостью? Чаще всего то, чтобы ему преподнесли готовое будущее или попросту схему будущего, которая успокоила бы его возбужденное тревогой и путаницей воображение. Некогда от движения требовалось, чтобы оно было «динамичным», то есть чтобы оно производило много шума из ничего. Сегодня те же люди, требующие абсолютного на словах, требуют от него быть «конструктивным», то есть чтобы оно с самого начала обрисовало утопические общества, предвидело каждую их черточку и заранее разрешало любой из «каверзных вопросов», подобно тому как современный профессор, специалист в области уравнений, предусматривает все движения какой-нибудь переменной величины. «Стройте», говорят нам, то есть давайте нам системы, чтобы убедить нас, успокоить нас, польстить нам, избавить нас от того трудного усилия по осуществлению возрождения, которого мы так боимся, и все это — с помощью простого ключика. Мы еще раз выходим здесь на след одной из тех жизненных позиций, которые более глубоки, чем партии, ибо стоят на прямо противоположной стороне. При партийных позициях движение осуществляется вне жизненных требований и реального вовлечения, жизнь идет в рамках «кто-то что-то сказал», в рамках формулировок, высказанных на площади, а когда осознается рутинность всего этого, то, чтобы спасти мир, одну утопию заменяют другой. Таков подлинный грех спиритуализма, который Маркс разоблачил, выступая против университетского высокомерия младогегельянцев. Разум здесь отказывается дать свой ясный и одновременно человеческий ответ на вопрос о том, где скрываются воплощенные идеи, даже если он изучит причины и повседневные тяготы людей. Он хочет прежде всего, следуя промышленному способу, к которому приучили его общие привычки, обладать совершенным чертежом завтрашнего дня, машиной, поддающейся теоретической доводке и демонтажу, если следовать инженерным планам, короче, он предпочитает мир без времени, без свободы, без плоти, без милосердия. А поскольку разум не может переступить через собственные законы, то чаще всего эту видимость познания под его прикрытием разыгрывает воображение. Глубокие духовные и телесные революции развиваются совсем не так. Они не осуществляются ни по коллективным, ни по идеологическим полномочиям. Они не противопоставляют наличному злу, в первую очередь, образ будущего, они ему противопоставляют прежде всего негодование, протест, волю, присутствие в настоящем. Революционное существование исходит из этого присутствия, в противном случае оно угасает. Речь идет прежде всего о невыносимом чувстве конфликта между существующим порядком и иерархией ценностей, которые личность открывает или обнаруживает вновь, благодаря размышлению и следуя необходимости. С точки зрения людей, находящихся вовне, это так называемый «негативный» период, потому что они замечают кричащие расхождения, которые вызывает конфликт, но еще не позитивную силу, которая доведет его до состояния зрелости: ее заменяют критика, размежевание, разложение, возмущение. Те, кто несет в себе ростки будущего, тоже не всегда выявляют все его черты, а в ряде случаев выступают людьми, не представляющими себе даже его главной значимости, но они чувствуют его неопровержимое наличие и слышат несколько простых новых слов, которые оно им нашептывает, оглушая своей простотой и новизной (поэтому кое-кто упрекает их в том, что они ничего не изобрели сами). Таким образом, воля получает направленность благодаря новому требованию. Если конфликт, то актуальный, если отрицания, то актуальные, и воля, которая делает поворот в новом направлении в этот момент, в гораздо большей мере устремляется к новой цели. Фаза отрицания дополняется радикальной волевой ориентацией, осознанием руководящих принципов и жизненных задач, глубочайшее размышление сотрудничает в этом с сознательно проведенным анализом, разоблачением и решимостью. Только тогда для доброго порядка наступает время включить в дело предвосхищающее воображение. На этом этапе оно отнюдь не бесполезно, оно связывает движение с той далекой звездой, до которой, как мы знаем, никогда не добраться, но известно все же, что спасение лежит на пути, который связывает нас с ней, или же его вообще нигде нет. Между этой предельной схематичностью и задачами нынешнего дня можно представить ряд промежуточных предвидений, поддающихся все большей и большей конкретизации; они представляют собою ступеньки между моим духом и идеалом, который он для себя избрал. Я должен буду рассматривать их как символические тем больше, чем больше они отдалены, и как опасные тем больше, чем больше они претендуют на то, чтобы предписывать мне определенное действие, а не только на то, чтобы придавать ему направленность, и как еще более опасные, если они отвращают меня от деятельности. Но, проявляя осторожность, я могу принять их как временные формы овладения неизвестным, как импульс для моего действия, как его ориентацию. Становится очевидным, какую нечестную войну ведут те, кто обвиняет нас и нашу «духовную революцию» в бегстве в мир «мистических компенсаций» (они-то понимают под этим мистификаторские компенсации), вместо того чтобы лицом к лицу сойтись с беспорядком эпохи. Мы отвергаем всякую солидарность с тем «спиритуализмом», который громил Маркс и который чересчур поспешно в пылу сражения был им отождествлен с любой возможной формой спиритуализма, в частности с чисто христианской традицией. Буржуазный спиритуализм, как мы говорили выше, это отказ от связи с бытием, от духовного присутствия (которое является еще более глубоким, чем деятельность)[108]. Маркс, сосредоточивая внимание на материальных условиях жизни духа и его актуальном порабощении, послужил истине в борьбе против бесчеловечного спиритуализма даже несмотря на то, что скомпрометировал ее, подвергнув систематизации. Еще раз поле сорных трав взрастило доброе зерно хотя бы тем, что шокировало рационализированную истину и академические притязания. Со своей стороны мы считаем тщетной «борьбу с марксизмом» в плане политической полемики вперемешку с коалиционными интересами, как с чем-то полностью завершенным в тех формах, в каких это выражают партии. Мы стремимся подняться до самых его истоков и идем дальше, чем он. И если мы подхватываем то призвание, которое марксизм отклонил после того, как частично понял и взял на себя, призвание, которое дало глубокие корни в человеке, то все же направляем в иную сторону ток живительного сока, который его еще питает. Мы не радуемся тому, что разгромили или одолели его, а только испытываем удовлетворение оттого, что нам удалось спасти все то позитивное, что нынешний наш противник дал человечеству. У нас есть свой способ «быть марксистами»: он будет состоять в том, чтобы вновь найти универсальность воплощения и наделить его нашим присутствием. Вот почему живое дело, которое мы предлагаем в этом произведении, должно получить свое развитие во времени, а чтобы быть живым с самого начала, оно не должно перескакивать через этапы. Сегодня мы лишь едва можем начать работу по предвидению того, чем станут наши институты через двадцать, через сто лет; от этого отказываются даже самые проницательные люди. Те же, кто претендует на точное знание в данной области, дурачат нас или же дурачат самих себя, уводя в сторону от самого главного. А главное сегодня, задача нынешнего дня — это прежде всего вызывать повсюду, где этому еще препятствует инерция привычек и стремление к комфорту, необходимый нравственный конфликт между фактическим беспорядком и духовными ценностями, еще пребывающими в дремлющем состоянии у огромного числа людей. В то же время следует ускорить развал беспорядка посредством постоянной критики различных его сторон и способов сопротивления ему, которые он сам изобрел. Этому осознанию вкупе с осознанием собственной причастности злу мы должны подготовить, пока оно созревает, духовное основание, на котором борцы завтрашнего дня, когда настанет время сражений, смогут найти себе не убежище, автоматически обеспечивающее безопасность и выгоду, а фундамент для создания в новой атмосфере омоложенной всепобеждающей души. Наконец, в начале строительных работ мы должны определить направления и первые этапы деятельности. Пока ни мы и никто другой не знает, какие именно трудности встретятся на этих путях, но какое это имеет значение сегодня, какое это имеет значение вообще, если наше человеческое призвание всегда будет состоять в том, чтобы пойти по правильному пути и не сбиться с него, а вовсе не в том, чтобы на первом же этапе устроиться в комфортабельной гостинице или купить путеводитель, чтобы совершать путешествие, сидя в кресле. Прежде чем пытаться решить проблемы, которые восходят к опыту живого изобретательства, мы должны обратить свое внимание на фундаментальные человеческие ситуации, которые обосновывают новый стиль жизни. Дух, сколь бы мало внимания он ни уделял перспективам завтрашнего дня, не может не предчувствовать, насколько безнадежно устареют даже в наших глазах большинство политических споров, которые сегодня создают политико-идеологический климат. Мы все еще завалены безнадежно устаревшими проблемами, по меньшей мере поскольку они существуют в той форме, в какой настойчиво ставятся: все проблемы парламентской политики с их полярностью «правые — левые», проблемы, которые касаются формы правления, тогда как значение ныне имеют только формы строя, «социальные, политические, экономические структуры, лежащие в его основании», «защита демократии» в тот момент, когда речь идет не о том, чтобы оправдать ее первые начинания, а о том, чтобы создавать ее заново в новом мире. Кроме того, существует известное число проблем, еще сохраняющих свою актуальность, но быстро устаревающих, таких, как критика капитализма или старая либеральная критика социализма. Надо отвести некоторое время и тем и другим проблемам, поскольку они продолжают еще существовать. Но мы сумеем пойти дальше и сохранить подлинную актуальность лишь в том случае, если благодаря какому-нибудь пророческому порыву сумеем понять духовные перспективы завтрашнего дня, которые поддаются воображению с гораздо большей степенью безусловности, чем его технические структуры. Нам представляется, что в конкретном историческом развитии нашего времени (не будем говорить о неподдающихся предвидению духовных спорах) будут превалировать три трудные для решения проблемы. Когда экономические революции освободят производство и созданные им блага от капиталистической дани, механизм будет работать без принуждения, что диктуется бесконечно ускоряющимся производством. Как об этом все время говорит Жак Дюбуэн, мы перейдем из мира дефицита в мир изобилия, и — в соответствии с законом роста потребления — из мира наличных денег в мир, где денег не будет вовсе. Следовательно, мы идем к такому стилю жизни, при котором жизненно необходимый труд, сегодня занимающий весь день у большинства людей, станет всего лишь одним из занятий наряду с другими и будет все больше и больше уходить в тень по сравнению со свободно избранной деятельностью и досугом. Это будет мир, из которого мало-помалу исчезнут тревога за прожиточный минимум, тяжелый физический труд, забота о завтрашнем дне. В то же время комфорт и удобства существования посыплются, как из рога изобилия. Изобилие, безопасность, комфорт. Но что станет с самим человеком: либо он удовлетворится буржуазной посредственностью, либо, опираясь на материальное освобождение, устремится к новому духовному подъему? Все будет зависеть от внутренних требований, с которыми столкнется это материальное изобилие. Быть может, после того, как веками человечество испытывало бедность духа в условиях материальной бедности, оно будет призвано к более тяжкому испытанию в осуществлении духовности в условиях материального изобилия. Во всяком случае, требуется предусмотреть и изобрести совершенно новый стиль жизни. Очевидно, что речь идет не только о том, чтобы жить в соответствии с обедненной политической формулой «чем-то занять досуг», но и о том, чтобы придать досугу новый смысл, а это нечто совсем другое. В соответствии с выбором, который мы совершим, производство создаст либо мир сытых мелких буржуа, либо же людей, ставших наконец свободными и способными на протяжении большей части дня вести мистические споры и предаваться собственно человеческим занятиям. Берегись революции, побеждающей нищету бедняка (и в этом ее духовность), если она ставит на ее место ужасающую нищету богача. Со своей стороны, мы осуществляем одновременно и против нищеты и против богатства революцию бедности, формы которой мы не предвидим, но которая, не отворачиваясь от нового мира, использует царящее в нем изобилие для приумножения как его плодотворности, так и бескорыстия. Централизация производства, взаимопереплетение интересов, сближение индивидов и коллективов благодаря увеличению скорости дает нам сверх того все более взаимосвязанный и организованный мир. По мере того как исчезают индивидуально-семейные ячейки экономики, имеющие краткосрочное значение, достаточно четко обособленные, которые составляли арматуру мира наших отцов, коллектив стремится увеличить свое место и свою власть. Удачливая эволюция, с одной стороны: социальное расточительство будет значительно сокращено, а общественное пробуждение, которое в течение четырех веков тормозилось господством разнузданного индивидуализма, найдет в этих коллективных организациях если не свою душу, то по меньшей мере своих жаждущих его сторонников. Но было бы ребячеством скрывать то, что такое расширение коллективной власти и коллективной организованности таит в себе наряду с бесценными обещаниями и страшную опасность. Первичной человеческой ценностью является личность, сообщество, — это только конечная гармония личностей; нам не удастся построить сообщество, противостоящее личностям или даже просто без участия в нем личностей; мы сможем достичь сообщества только благодаря личностям, которые являются его вершиной. Между тем коллективы, так же, как и личности, и еще более настойчиво, чем они, неизбежно будут тяготеть к злоупотреблению своей властью. Такова вторая апория завтрашнего дня: каким образом в условиях значительно коллективизированного строя сумеем мы сохранить суверенную автономию личности, если иметь в виду ее развитие в гармонии с господством права? Первая зона безопасности должна создаваться вокруг воспитания ребенка. Тоталитарные коллективы будут стремиться подчинить его канонам своей официальной метафизики; не будучи столь наивными, чтобы развивать личности, эти неуничтожимые центры нонконформизма, они станут поточно фабриковать маленьких коммунистов, маленьких фашистов и других граждан по определенной мерке Уже сегодня наши дети готовятся главным образом к выполнению своих социальных ролей, а не к своему метафизическому бытию. В противовес либеральному воспитанию мы выдвигаем требование иерархии ценностей и выбора. Но такая иерархия и такой выбор могут быть доступны только личности, тогда как долг государства состоит в том, чтобы поставить ей на службу материальные ресурсы и (весьма деликатно) предоставить в ее распоряжение врачей, психологов, профессиональных наставников, духовных воспитателей, которые помогут ей выявить свои специфические особенности. Далее, взрослого человека должна охранять зона экономической безопасности. Человек, который потенциально может жить и есть за счет своих собственных средств, может плевать на прусского короля. Определенная форма частной собственности, которая, впрочем, может быть иной, чем собственность на какое-нибудь благо, например, собственностью на функцию или на такое право, как право на труд, установит некоторое буферное заграждение между возможным злоупотреблением властью со стороны коллектива и законной автономией личности. Именно поэтому мы предусматриваем также на всех уровнях экономической или политической организации такой строй, который мы, чтобы лучше обозначить его принцип, называем строем, децентрализованным вплоть до личности. Поскольку власть стремится следовать собственным путем, мы, в соответствии с прудоновской формулой, будем бдительно следить за тем, чтобы распределить ее между рядом сообществ, из которых одни будут рядоположенными (с арбитражным органом), а другие сочлененными (с определенной автономией на каждом уровне). Таким образом, когда более широкое сообщество попытается злоупотреблять своими властными полномочиями, промежуточные сообщества (или сообщества боковых ответвлений) напомнят ему о необходимой мере, а когда, напротив, индивидуализм отдельных людей или узких сообществ сделает попытку анархического обособления, те же промежуточные коллективы вернут их к исполнению социального долга. Мы, разумеется, предполагаем, что эти компенсационные механизмы, чуждые как либерально-индивидуалистическому, так и коллективистскому оптимизму, не будут зависеть от игры денег или каких-либо сил внутренней инерции. Мы предполагаем — это плохо сказано. Не строя себе иллюзий относительно превратностей человека и тяжеловесности наилучшим образом смонтированных механизмов, мы считаем, что здесь необходим постоянный и по возможности автоматический контроль, чтобы в любой момент можно было исправить отклонение, ведущее к беспорядку. Здесь мы можем указать лишь принцип, а специалисты в области наук о человеке должны будут, опираясь на опыт и извлекая из него уроки, определить целую систему предохранительных клапанов, противовесов, рулей, компенсаторных механизмов, сигналов, которые будут корректировать недостатки социально-политической машины, подобно тому как они уже делают это по отношению к промышленной машине. Но этим все не кончается. Это первый шаг человека на пути своего избавления от инерции привычки и стремления поставить себе на службу механизмы, а может быть, в какой-то мере использовать их в борьбе с самим собой. И при всем при этом ему необходимо оставаться человеком. Личность нельзя спасти вопреки ее собственному желанию. Когда детство прошло, все средства воспитания взрослого человека: ремесло, пресса, зрелища и т. п. — должны постоянно работать и воссоздаваться для того, чтобы вырвать его из-под влияния коллективного конформизма и включить в деятельность, которую он исполнял бы с чувством ответственности. Общественная жизнь должна будет стать в достаточной степени ненавязчивой, чтобы обеспечить каждой личности возможность уединяться и предаваться размышлениям, ведущим его к свободе, на которую имеет право каждый человек и посягать на которую не имеет права никакая сила в мире. Частная жизнь, которую буржуазные нравы отравили, сделав ее замкнутой, которая одновременно станет открытой и еще более интимно-личной, должна будет сделаться обновленной ячейкой общности, где испытывается человечность людей и их самоценность. Наконец, каждый общественный пост функционально должен будет обладать ответственностью, пропорциональной уровню власти, которая ему предоставляется. Таким образом, возрожденные и организованные в сообщество личности займут место класса, а соединенные вместе власть и бедность станут наиболее притягательными ценностями. Манифест персонализма Mourner E Manifeste au service du personnalisme Pans, 1936 На русском языке публикуется впервые. Перевод В. M. Володина. Наш век увидит, наконец, как конкуренция между светской властью и властью духовной достигнет своего накала. В самом деле, очевидно, что сила светской власти в ближайшие годы чрезвычайно возрастет, так что голова ее держателей пойдет кругом. Политическая централизация почти повсюду ставит политическую машину в зависимость от нескольких удачно расположенных постов; фашизм доводит ее до крайности; политическая власть и власть экономическая тяготеют к тому, чтобы сосредоточиться в одних руках. Противостоять такой консолидации власти могут только личности, их совесть и их свобода; тоталитарное государство начинает утверждать свои права и на эту область. А поскольку доступ к духовной или культурной жизни будет получать бесконечно возрастающее число людей, становится очевидным, какую угрозу представляет собой такое расширение власти Уже сегодня надо бдительно следить за любыми проявлениями национализма или этатизма, сколь бы незаметными они ни были, видеть в них симптомы серьезной болезни (а именно обожествление публичной власти), свойственной XX веку, бороться с которой мы еще не кончили Наша молодежь, таким образом, наметила свою жизненную линию. Завтра, быть может, катастрофа, вызванная крушением беспорядка, прервет ее. Все окунется во мрак, и не будут слышны голоса людей. Но самонадеян тот, кто посчитает нашу молодость побежденной Поприветствуем заранее тех, кто в один прекрасный день вновь начнет ревностно пожинать плоды ее деятельности. Март 1935 г. Предисловие Надо было бы извиниться за название «Манифест» и предупредить против опасности, какую содержит в себе слово «персонализм». Отнюдь не без колебания мы поместили эти первые исследования под заголовком, в котором одни могли бы узреть некую неуместную претензию, а другие — поддержку какого-нибудь нового конформизма. Но существует необходимость, которая перевешивает эти колебания: необходимость придать вес, осознанность, жизненную силу еще недостаточно оформившимся устремлениям, которые мы пытаемся здесь определить. За месяц до появления отдельным томом эта работа стала предметом рассмотрения в специальном номере журнала «Эспри»[109]. В самом журнале, где подводились итоги четырехлетней деятельности, она носила тот же характер, который мы хотели бы сохранить и в данной самостоятельной публикации: характер первых итогов намеченного фронта работ, а не окончательных решений, не детально составленного формуляра; характер, который фиксировал бы наряду с первыми результатами заблуждения и колебания, от чего мы конечно же еще не свободны. Раз уж мы посвящаем этот «Манифест» молодежи, который, собственно, и родился благодаря ее заботам, ее историческому положению и — надо честно об этом сказать — благодаря ее повседневному сотрудничеству с нами в течение четырех лет, то делаем это для того, чтобы она, как подлинная молодежь, услышала в нем призыв к творческой изобретательности и отвратила бы от него всех тех, кто считал бы должным отыскать в нем нечто такое, что заменило бы собой мышление или деятельность. Октябрь 1936 г. Особенности нашей деятельности Мы называем персоналистским всякое учение, всякую цивилизацию, утверждающие примат человеческой личности над материальной необходимостью и коллективными механизмами, которые служат опорой в ее развитии. Объединяя посредством идеи персонализма общие устремления, которые пробивают себе дорогу по ту сторону фашизма, коммунизма и разлагающегося буржуазного мира, мы отдаем себе отчет в том, что слово «персонализм» может быть так или иначе использовано многими людьми для того, чтобы замаскировать пустоту своего мышления или его неустойчивость. Мы предвидим, что персоналистские формулировки могут двусмысленно использоваться конформизмом, подобно тому как это происходит со всякой словесной оболочкой, отделенной от постоянно и творчески развивающегося содержания. Поэтому мы незамедлительно уточняем: для нас персонализм — это только общезначимый пароль, суммарное обозначение, подходящее для различных учений, которые, однако, в той исторической ситуации, в которой мы находимся, могут приходить к согласию относительно лишь элементарных физических и метафизических условий (возникновения) новой цивилизации. Таким образом, персонализм не заявляет об утверждении новой школы, открытии еще одной часовни, изобретении новой замкнутой системы. Он свидетельствует об общем волеизъявлении и, не касаясь имеющегося здесь разнообразия, ставит себя ему на службу, чтобы вести поиск средств, дающих возможность эффективно воздействовать на историю. Следовательно, мы должны бы употреблять множественное число, говорить о различных формах персонализма. Наша ближайшая цель состоит в том, чтобы в противовес обобщенным и отчасти античеловечным концепциям цивилизации определить совокупность первичных принципов согласия, которые могут стать основанием цивилизации, посвящающей себя человеческой личности. Эти принципы согласия должны в достаточной мере опираться на истину, чтобы этот новый порядок не рухнул и не обернулся против самого себя, а также быть в достаточной мере понятными, чтобы сплотить вокруг себя всех тех, кто руководствуется этим духом, несмотря на принадлежность к различным философским течениям. Строгое уточнение конечных истин философских концепций вовсе не является целью совместной хартии, набросок которой мы здесь делаем: это задача, которая требует размышлений и добровольного согласия каждой из них. И в том случае, если такое уточнение, как это обычно бывает, приводит к различному видению высших целей цивилизации, то само наше вдохновение не допускает стремления свести эти жизненные позиции к одной общей идеологии, чуждой каждой из этих позиций и опасной для них всех. Достаточно того, чтобы между ними возможно было согласие относительно структуры общества, где будет обеспечена их свободная конкуренция. Более того, фундаментальные истины, которые могли бы служить основанием для наших выводов и нашей деятельности, придуманы не вчера. Новым может и должно быть только их историческое укоренение в новой реальности. Произнося это специфическое слово «персонализм», мы тем самым даем сигнал к объединению сил, ищущих пути к такому историческому результату. Последующие строки имеют целью уточнить все сказанное. Ни доктринерства, ни морализаторства Опасаясь превращения персонализма (а стало быть, и наших идей) в пустословие, мы призываем судить о нас по нашим конкретным действиям. Однако не любая акция является конкретным деянием. Действие является подлинным и эффективным лишь постольку, поскольку оно соизмеряется прежде всего с истиной, придающей ему смысл, и с исторической ситуацией, определяющей как его масштаб, так и условия осуществления. Как только со всех сторон под предлогом неотложности нас вынуждают действовать как угодно и в каком угодно направлении, первой необходимостью становится напоминание об этих двух фундаментальных требованиях действия. Они противопоставляют нас как идеологам, так и политикам. Опираясь на точку зрения политиков, которые насмехаются над истиной и заблуждением и принимают за историческую действительность различные факты, очевидный всем непосредственный результат или событие, отягощенное страстями и не имеющее будущего, легко сформулировать концепцию цивилизации, которая начинается с обрисовки пережитков, представляя их в качестве духовных абсолютов. Ее следует скорее отнести к ряду идеологий и утопий. Именно в этой связи мы должны избавить свой метод от порока, свойственного большинству спиритуалистических позиций. Иногда они принимают форму более или менее жесткого рационализма. Тогда с помощью идей или, как это происходит в последнее время, технических теоретических построений они конструируют всеобъемлющую систему, которую и надеются навязать истории. Когда же живая история или человеческая реальность сопротивляются этому, они полагают, что остаются тем более верными истине, чем сильнее цепляются за собственную систему, тем более чистыми, чем больше придают своей утопии математически точное выражение. В этом нетрудно узнать тех доктринеров-консерваторов, которые спекулируют на идее революции. Но не менее опасны и морализаторы. Оставаясь, как и доктринеры, чуждыми живой истине истории, они противопоставляют ей не разумную систему, а моральные требования, взятые в их самом широком смысле. Вместо того чтобы воздействовать на историю с позиций духа, которая посредством углубленного познания необходимости и с помощью технических средств приобретала бы черты отлаженно действующего механизма, они растрачивают огромную энергию на добропорядочное, но недейственное краснобайство. Они могут удачно критиковать силы зла с позиций духа. Но как только они переходят в наступление, то оказываются способными принимать во внимание только моральные силы, в особенности индивидуальные моральные силы. Они, на манер сюльпицийского искусства{69}, гармонично соединяют друг с другом различные предположения, совершенно не связанные с социальной реальностью. Они слащаво призывают индивидов культивировать добродетели, составляющие силу обществ, забывая при этом, что исторические силы, вырвавшиеся из-под власти духовности, создали коллективные структуры и породили материальную необходимость, которые нельзя сбрасывать со счетов, если, конечно, «духовное само не является телесным». Они несут в себе постоянную опасность, вынуждающую духовные силы, которые по нашему представлению как раз и должны вдохновлять историю, пройти мимо истории — над ней или рядом с ней. Следовательно, для нас ссылка на духовные ценности, утверждение их верховенства уже не могут стать продолжением доктринерского или морализаторского заблуждения. Мы стремимся постичь цивилизацию во всем ее объеме. Цивилизация — это сплав технических реалий, структур и идей, приводимых в действие людьми, творческими и свободными. В ней все элементы внутренне связаны между собой: достаточно исключить или нарушить хотя бы один из них, чтобы такое действие пошатнуло все здание целиком. Между тем технические реалии и структуры пронизаны детерминизмом, омертвевшими остатками прошлого, угасшими силами, которые, продолжая свое действие, вовлекают в него историю. Идеи загромождены идеологиями, абстракциями, лишенными движения и упрощенными с целью широкого употребления, моделирующими сознание людей и противодействующими духовному творчеству. В противоположность отвергнутым нами идеализму и морализаторству мы в своем суждении о цивилизации и технике действия, предлагаемой нами в противовес тому и другому, придаем значение этим базовым элементам и закономерностям, которые в них входят. Открытие реализма, от которого они отвернулись, само является уроком для тех, кто защищает духовность, уроком, который извлекают при анализе крайностей марксизма. Пробудившись таким образом от догматической спячки, мы не только не будем компрометировать основательность своих конечных целей, но, напротив, поставим их на прочную почву. Тогда мы можем сказать, что не только развитие технических возможностей, не только господствующие идеологии, ни даже счастливые преуспеяния объединившихся свободных людей еще сами по себе не составляют душу цивилизации, ее существо. Она являет собой прежде всего метафизический ответ на метафизический призыв, приключение, длящееся целую вечность, осуществление которого предложено каждому из нас в отдельности, путем выбора и осознания собственной ответственности. Уточним терминологию. Назовем цивилизацией в узком смысле путь последовательного приспособления человека как биологического и социального существа к собственному телу и окружающей среде; культурой — рост его сознания, умений, завоевываемых напряжением духа, участием последнего в делах и размышлениях человека, свойственных той или иной эпохе или группе, к которой он принадлежит, и в то же время тяготеющих к универсальности; духовностью — открытие глубинной жизни личности. Таким образом, мы определили три уровня последовательного становления целостной концепции гуманизма. Мы полагаем, и в этом мы близки марксизму, что воплощенная духовность, подверженная угрозе со стороны плоти, имеет своим первичным долгом освобождение себя и освобождение людей от порабощающей их цивилизации, а не укрытие в страхе, сожалениях или увещеваниях. Но в противоположность марксизму мы утверждаем, что существуют только метафизически ориентированные человеческие цивилизации и культуры. Только труд, цели которого выше затраченных усилий и выше производства, только наука, цели которой выше утилитарности, только искусство, цели которого выше наслаждения, в конечном итоге, только личная жизнь каждого человека, верного духовной реальности, устремленного в высшие сферы, способны поколебать груз мертвого прошлого и привести к новому порядку. Вот почему, приступая к действию, мы думаем прежде всего о том, чтобы найти меру человека и меру цивилизации. Характер нашего действия Наша деятельность в противоположность тому, что думают по этому поводу реформисты разного толка, должна иметь широко открытые границы. С исторической точки зрения кризис, который побуждает нас действовать, не ограничивается ни рамками политическими, ни даже рамками сугубо экономическими. Мы присутствуем при крушении целой эпохи в жизни цивилизации, возникшей в конце средних веков, укрепленной и одновременно подрываемой индустриальным развитием, эпохи капиталистической, если говорить о ее структурах, либеральной по своей идеологии, буржуазной по своей морали. Мы присутствуем при зарождении новой цивилизации, реальные черты и нравы которой остаются еще неясными, смешанными с распадающимися формами бьющейся в конвульсиях уходящей цивилизации. Любое действие, которое не поднимается до уровня такого исторического понимания, любая доктрина, которая не учитывает эти факты, являются тщетным делом рабов. Пять веков истории подвергаются взвешиванию, пять веков истории начинают осмысливаться со всей очевидностью. В такой критической точке только от нашей предусмотрительности зависит, затеряются ли наши непосредственные действия в водовороте текущих событий или же их последствия отзовутся в далеком будущем. Нельзя отказывать страждущему в обычной медицинской помощи на том основании, что помощь эта, исцеляя, может причинить страдания, нельзя не учитывать тот факт, что в медленно развивающейся истории случаются сломы; следуя этой логике, надо решительно убеждать тех, кто ныне изо всех сил стремится укрыться от потрясений или проигнорировать их, в том, что эти потрясения неизбежны и что, если люди не возьмут власть над ними, они их раздавят. Наше духовное устремление должно быть не менее мощным, чем исторические тенденции. Будем ли мы говорить о создании нового человека? В одном смысле — нет, в другом — да. Нет — если под этим понимается то, что каждая эпоха производит человека, коренным образом отличного от человека предшествующих лет только потому, что он живет в других условиях и пребывает на другой ступени коллективной эволюции человечества. Мы полагаем, что внешние структуры благоприятствуют развитию человека или калечат его, но ни в коей мере не создают нового человека; новый человек рождается только тогда, когда индивид сам прилагает усилия, чтобы стать личностью. Мы полагаем также, что эти структуры не исчерпывают всего человека. Мы верим в некоторые непреходящие реальности, а также в вечное предназначение человеческой природы. Для того чтобы обозначить их границы, мы слишком скромны, и здесь ничего не поделать. За свою историю мы до такой степени привыкли к историческим болячкам, что далеко не всегда можем распознать их природу. Потребуется бесконечное число проб и ошибок, чтобы установить пределы человеческого и античеловеческого начал. В том месте, где мы надеялись встретить податливую породу, мы наткнулись на каменную глыбу; но и это сопротивление, которое кое-кто считает вечным законом универсума, тоже отступит неожиданным образом. Было бы самонадеянно или наивно полагать, что природа — все, или утверждать, что она ничто. Последний тезис, который мы отвергаем, питает определенный мессианизм, столь же расплывчатый, сколь и утопичный, говорящий о создании нового исторического человека. Но мы, безусловно, воздерживаемся от того, чтобы отвергать данное утверждение на манер самонадеянных людей, которые путают служение вечному с сохранением собственных привилегий, или людей, лишенных воображения и отождествляющих человеческую природу со случайными обстоятельствами, порожденными беспорядком, присущим той или иной эпохе. Нельзя усомниться в том, что мы уже не можем в значительной мере обновить жизнь большинства людей, освобождая их от порабощения, которое, отягчающе воздействуя на них, искажает их человеческое предназначение. Мы конечно же верим в духовный смысл человеческой судьбы, но еще более очевидно то, что человек может обогатить мир чудными плодами своего творчества, что он еще далеко не исчерпал ресурсы своей не полностью осуществленной и изученной природы и что история обладает далеко не одним-единственным обликом, какие бы реалии и пределы ни были ей предписаны. Новая цивилизация, новый человек: говоря так, мы рискуем скорее ослабить наши устремления, чем превысить ожидания. Нам хорошо известно, что каждая эпоха создает нечто достойное человека только в том случае, если ей удалось услышать сверхчеловеческий зов истории. Нашей отдаленной целью остается то, что мы определили для себя в 1932 году: после четырех веков заблуждений, без суеты, коллективно — возродить Возрождение. В соответствии с предложенным методом мы будем опираться прежде всего на критическое изучение цивилизаций, тех, что уже свершили свой цикл, или тех, что претендуют на то, чтобы заменить собой предшествующие цивилизации. В столь кратком рассмотрении мы вынуждены прибегнуть к определенной систематизации и вычленить в истории идей чистые формы, предельные позиции. Гениальность или ловкость их сторонников, сложность исторической реальности, в которой они осуществляются, сопротивление или содействие им со стороны живых личностей — все это придает им тысячи оттенков и видимость истины. Тем не менее остаются три-четыре наиболее масштабных направления, оспаривающих друг у друга право соответствовать ходу истории. Каждое из них по-своему трактует случайность и реальных людей, по-своему оценивает значение той или иной цивилизации, прокладывающей свой путь сквозь водовороты и потрясения, который ведет ее сначала к застою, а затем к гибели. Выявляя всякий раз этот путь, мы не будем отклоняться от собственного предмета исследования, а станем только схематично обрисовывать нашу концепцию, которая, как мы надеемся, в будущем обогатится ничем не заменимым опытом ее осуществления. I. Современный мир против личности 1. Буржуазно-индивидуалистическая цивилизация Буржуазно-индивидуалистическая цивилизация, совсем недавно господствовавшая в западном мире, все еще прочно укоренена в нем. Даже те общества, которые официально отказались от нее, остаются полностью пропитанными ею. Тесно связанная с основами христианства, разложению которого она способствовала, смешанная с пережитками военно-феодального времени, с первыми ростками социализма, она образует специфическую смесь тех и других, рассмотрение разновидностей которой здесь заняло бы слишком много места. Мы ограничимся анализом ее последнего исторического этапа и выявлением его доминант, стремясь отвлечься от всего того, что привносится в него отдельными удачливыми индивидами, случаем или людскими судьбами. Для обозначения этой цивилизации мы избрали весьма значимое выражение: буржуазно-индивидуалистическая, — но мы не хотели включать в его содержание ничего такого, что не имело бы никакого основания. Известная манера карикатурно изображать любую буржуазию, шаблоны, выходящие из-под пера левой прессы, нередко более вульгарны, чем сами модели; мы, со своей стороны, вовсе не отрицаем того, что некоторым привилегированным слоям буржуазного общества все еще свойственны определенные добродетели. Мы не игнорируем также того факта, что животворный смысл свободы и человеческого достоинства может придавать жизненность некоторым защитительным речам в пользу индивидуализма и делать это более глубоким образом, чем заблуждения, которые они же пропагандируют. Однако, поскольку мы берем буржуазную цивилизацию в обобщенном виде, все несущественные виды сопротивления тонут в общем потоке, а именно они-то и составляют ее тираническую действительность. В данном отношении буржуазная цивилизация является завершающим этапом той более обширной цивилизации, которая развивается со времени Возрождения до наших дней. В ее истоке лежит бунт индивида против социального механизма, ставшего слишком тяжеловесным, и против закосневшего духа, также превратившегося в механизм. Этот бунт отнюдь не был целиком и полностью беспорядочно-анархическим. В нем содержались законные требования личности. Но эта концепция быстро превратилась в ограниченную концепцию индивида, что уже с самого начала грозило ей гибелью. То, что главное внимание уделяется отдельному человеку, само по себе еще не грозит социальному сообществу разрушением, как это иногда считают, но опыт показывает, что всякое разложение социальных сообществ базируется на ослаблении личностного идеала, предлагаемого каждому из их членов. Индивидуализм является в первую очередь упадком индивида и лишь во вторую очередь — его изоляцией; он изолировал людей как раз в той мере, в какой обесценил их. Упадок индивида: от героя к буржуа Индивидуалистические времена начались с героической фазы. Их первым идеалом человека был герой, то есть человек, в одиночку сражающийся против чудовищных сил и в этой своей борьбе испытывающий пределы человечности. Его представители были мужественные люди: конкистадор, тиран, реформатор. Дон Жуан. Его добродетели: дух приключенчества, отвага, независимость, гордость, а также ловкость, но лишь в той мере, в какой она умножает отвагу. Постепенно все это приобрело цивилизованные формы: защита инициативы, риска, соперничества — последние приверженцы либерализма еще пытаются похваляться своим генеалогическим древом. Они могут делать это, только скрывая тот факт, что буржуазное общество обрекло эти ценности на вымирание. В самом деле, в течение какого-то времени капитаны индустрии — читай: некоторые финансовые авантюристы — продолжали в своих операциях широкомасштабные традиции, чего и мы не запрещаем. Поскольку они боролись с вещами и с людьми, то есть с сопротивляющейся живой материей, они закаляли в этом бесспорную добродетель, состоящую из смелости и (зачастую) аскетизма. Распространяя свое влияние на все континенты, индустриальный капитализм предоставил им временное право на авантюрное развитие. Но когда его деньги заработали, как машины, финансовый капитализм открыл мир легкой жизни, из которой всякая напряженность готова была вот-вот улетучиться. Вещи с их особым ритмом, сопротивляемостью, длительностью растворяются в нем под воздействием бесконечно умножаемой мощи, которую естественным силам придает не размеренный труд, а спекулятивная игра, игра прибыли, добытой без соответствующих (реальных) усилий, то есть по типу, на который стремится равняться капиталистическая прибыль как таковая. Тогда страсть к приключению постепенно уступает место страсти к комфорту, к обезличенному механически добываемому благу и чувству удовлетворенности, не знающему меры, не ощущающему опасности: тому самому чувству, которое распределяют машина и рента. Стоило цивилизации вступить на этот нечеловеческий и сам себя проторяющий путь, как она перестала творить и побуждать людей к творчеству; даже ее творения производятся все больше для того, чтобы сковать людей и подчинить инерции. Два атлета с помощью рекламы заставляют двадцать тысяч индивидов сидеть в креслах и воображать себя спортсменами. А какой-нибудь Бранли или Маркони привязывает к креслам двадцать миллионов индивидов; целая армия акционеров, чиновников, рантье паразитирует на индустрии, которая между тем с каждым днем требует все меньше рабочих рук, все меньше квалифицированной рабочей силы. Именно таким образом замена индустриальной прибыли спекулятивным барышом, ценностей творчества — ценностями комфорта мало-помалу развенчала индивидуалистический идеал и открыла сначала для правящих классов, а затем и для народных масс дорогу к тому, что мы называем буржуазным духом, который представляется нам наиболее ощутимым антиподом всякой духовности. Каковы его ценности? Он горделиво хранит вкус к силе, но силе легковесной, перед которой деньги устраняют любое препятствие, готовясь к фронтальному наступлению; к силе, которая гарантирована от всякого риска, которой обеспечена безопасность. Таковой была ничтожная победа, о которой мечтает и богач нынешних времен; спекуляция и автоматизм сделали ее доступной любому. Это уже не победа феодала, близко стоящего к своим богатствам и своим вассалам; и угнетение не одного человека, а многих людей. Деньги разделяют. Они разделяют людей, коммерциализуя всякий обмен, извращая слова и поступки тех, кто способен, довольствуясь сознанием собственной обеспеченности, жить в своих кварталах, ходить в свои школы, носить свои костюмы, ездить в своих вагонах, селиться в своих отелях, иметь свои связи и свое окружение, тех, кто способен довольствоваться лишь привычным для себя зрелищем. Вот мы уже очень далеко ушли от героя. Богач возвышенной эпохи тоже находится на пути к исчезновению. На алтаре этой мрачной церкви осталось только улыбающееся и отвратительно симпатичное божество: буржуа. Человек, утративший смысл бытия, живущий лишь среди вещей, лишенных внутренней тайны, предназначенных только для использования. Человек, потерявший любовь; христианин, лишенный чувства тревоги, бесстрастный атеист, он ниспровергает все добродетели, безумно и безостановочно устремляясь к ценностям социально-психологического свойства, обеспечивающим ему спокойствие: счастье, здоровье, благоразумие, стабильность, наслаждение жизнью и комфортом. В буржуазном мире комфорт является тем же, чем в эпоху Возрождения был героизм, а в христианском средневековье — святость: наивысшей ценностью, движущей силой деятельности. Буржуа ставит себе на службу престиж и претенциозность. Престижность — это то, что в социальном плане наиболее свойственно буржуазному духу: когда комфорт уже не доставляет радости буржуа, он, по меньшей мере, с гордостью хранит репутацию владельца комфорта. Претенциозность же для него — самое обычное чувство. Он превращает право, эту упорядоченную справедливость, в крепостное укрепление, под прикрытием которого он может чинить несправедливость. По этой причине он является ярым сторонником юридического формализма. Чем меньше он любит вещи, которые себе присваивает, тем более внимательно он относится к своим правам, которые являются для человека порядка высшей формой самосознания. Обладая чем-либо, буржуа чувствует себя прежде всего собственником, он одержим чувством собственности: собственность заняла место обладания[110]. Между буржуазным духом, кичащимся своей незыблемостью, и мелкобуржуазным духом, озабоченным тем, чтобы достичь положения буржуа, по существу, нет разницы; они отличаются друг от друга только своими аппетитами и используемыми средствами. Ценности мелкого буржуа — это ценности богача, только более убогие и потускневшие от чувства зависти. Одолеваемый даже в своей личной жизни заботой о продвижении вперед, подобно тому как буржуа наполнен заботой о престижности, он думает только об одном: пробиться. А чтобы пробиться, он знает лишь одно средство — экономию; это не та экономия, к которой прибегает бедняк, чтобы хоть как-нибудь защитить себя от мира, ополчившегося против него, а экономия алчная, осмотрительная, экономия ради безопасности, которая нарастает шаг за шагом, отнимая радость, великодушие, фантазию, доброту. Бесплотный дух Лишив таким образом человека старого героического индивидуализма, подобно тому как этот последний отлучил его от святости, буржуазный индивидуализм тем не менее претендует быть духовным наследником всего прошлого. Однако он хранит свой «дух» лишь ценой отрыва как от всей духовной реальности, так и от живой плоти человека, попирая его естественную тягу к деятельности. Защитники и противники духовного (начала), от молодых, крайне правых, революционеров и до марксистов, единодушно сплачиваются в своей (правда, не всегда равноценной) критике лишенного жизни спекулятивного идеализма, который лежит в основе буржуазных доктрин[111]. Его источником или, по меньшей мере, моментом его зарождения можно считать то время, когда картезианский дуализм решительно расколол монолитное здание христианства. Духовное (начало) в мире, ориентированном на воплощение, скорость и машину, выявляло свое присутствие во всем универсуме, в природе и в человеке. Чувственный мир сосредоточивался у папертей соборов, витал вокруг капителей, наносил свои узоры на ковры и витражи, смешиваясь с молитвой; в храме люди обменивались своими навыками, идеями и молитвами, словом, своим непосредственным опытом. Однако не стоит приукрашивать средневековье: это было время крепостничества, феодализма, войн, а там, где чеканили монету, — время первых шагов капитализма. Тем не менее во взаимоотношениях духа и плоти принцип порядка господствовал над варварским беспорядком, подобно тому как колокольня господствует над селом, где дома неверующих и верующих составляют единое целое. Идея служила молитве, которая соединяла вместе орудия труда, корпорацию и хлеб насущный. Материя уже была живой плотью, она не мыслилась вне человека, она была с ним заодно. С тех пор мы познали сначала в идее, а затем отлитой в сталь и цемент определение материи — инертной, податливой, обесчеловеченной. Ловкая индустрия сделала материю изощренной, что способствовало ее отделению от духовной жизни. По мере того как человек, заботясь о своих удобствах, все более и более эксплуатировал материю, он забывал о жизни духовной, а затем и просто попрал ее, в итоге мир вновь утратил свое единство. Эксплуатация шаг за шагом отбрасывала на задворки человечества класс людей, прочно связавших себя с трудом, но утративших величие труда, которое заключается в мастерстве, творчестве, в осуществлении человеческого промысла; в итоге было попрано достоинство человека, и это гораздо более жестоко, чем его ущемление в том, что касается средств существования, культуры, свободной жизни, тихой радости труда; многие люди оказались выброшенными из жизни и отчужденными от самих себя. Духовность, лишенная своих основ, становится воздушным шариком, парящим над этим грубым миром, чтобы наблюдать за ним со стороны, а иногда и развлекать его. «Дух», наполненный пустотой, легковесен и эгоистичен; «разум», горделивый и безапелляционный, равнодушный к таинству реального существования; сложная, причудливая игра «интеллекта»: вот так создается особая порода людей, глухих к страданию, нечувствительных к жестокой судьбе, слепых по отношению к несчастьям. Эти прекрасные души боятся некой злой силы, которая может нарушить порядок в их спокойных играх в идеологические кегли. Они находят реальную жизнь грубой, непристойной, потому что она постепенно и в буквальном смысле дает перебои. Они любят идеи как убежища, они готовы идти на штурм, если при этом нет никакого риска; мышление для них — это средство для упражнений в абсолютной, безопасной и безответственной власти, для оправдания или ниспровержения мира, на который они взирают, сидя за письменным столом. Духовное становится прерогативой небольшой привилегированной касты людей. Это означает не только лишение духа остроты, придания ему вычурности, картинности, энциклопедической манерности. Это — глобальное крушение культуры, попрание самой духовной жизни. Мы видим, как ее место занимают разного рода эрзацы: то это самоуверенное умствование и болтовня, то — расплывчатые мечтания, этот побочный продукт мышления, воображения и чувственности, который претендует на верховенство над опытом; кое-где это застоявшаяся в миллионах душ пресная водица мнений, взращенных зашоренной прессой, огромное публичное болото, в которое выливаются зловонные сплетни, рождающиеся в салонах и кафе. Кто удивился бы тому, что людей, живущих в изнурительном труде и борьбе, сражающихся с лишениями, презрением, изоляцией, когда они оказываются перед лицом такого дорогостоящего разложения, тошнит от этой шумихи и что они, неумелые на слова, равняются на знамя материализма? Что они нередко воспринимают заученные формулировки, если не как требование жить в нормальном мире, то по меньшей мере как жажду собственной подлинности? Их столь прочно втиснули в эту жизнь, что ныне они способны соприкасаться с воображаемой действительностью только с позиций труда, достоинство которого вновь следовало бы обретать. Материализм, который они исповедуют, нередко оказывается всего лишь выражением их неприязни к этому лощеному, лакированному, вечно юному лику, который им предлагают Слово, Печать и буржуазная мораль. Наивная вера в величие мира, молодость и простоту; потребность в возрождении целостной жизни, уже давно утратившей свою сущность; гневное презрение к лживым и пустым словам и прекраснодушию, в которых в конечном итоге проституируются последние остатки духа; потребность в вовлеченности, основательности, плодотворности, свойственная человеческому призванию; неуничтожимый инстинкт присутствия. Материализм (к этому мы еще вернемся) страдает своего рода теоретическим примитивизмом, весьма опасным для культуры и человека. Но для полурабов, у которых отняли возможность любого другого духовного опыта, материализм является не только символом их порабощения; своей реакцией против двуличия «духа» он свидетельствует уже о начале восстания, о дующем свежем ветре в нашем замшелом мире. Раскол сообщества Отделив человека от его духовных привязанностей и лишив материальной пищи, либеральный индивидуализм тем самым расколол естественные сообщества. Он начал с отрицания единства, существующего между структурой человека и его призванием, этого универсального принципа равенства и братства, который христианство утверждало вопреки разобщенности античного полиса. Первый этап: нет истины, а есть только абстрактная форма разума, люди связаны между собой не общим призванием, а только структурой. Второй этап: нет единства разума, есть только профессора, которые верят в причинность, негры, которые в нее не верят, и писатели, которым поручено ознакомить нас с их уникальными, не поддающимися передаче чувствами. Кое-кто еще цепляется за идею национальной истины и борется в рамках своего окружения с индивидуализмом, который они же неистово отстаивают на национальном уровне. Еще кое-кто укрывается в своем одиночестве и твердит об исключительном характере ощущений, об остроте идей и в них одних находит достаточную привлекательность, чтобы заполнить скукой укрытую от внешних влияний жизнь. По отношению к массе, которая трудится с утра до вечера, лучшим средством отделить ее от вечного и универсального (за исключением универсальности ее труда) было бы сделать недоступным ей возможность самовыражения, осуществления мысли и героического присутствия в духовной жизни. Эволюция права закрепляет в качестве обычаев то, что философская эволюция подготавливает в качестве идей. Она наделяет суверенным достоинством некоего абстрактного индивида, эдакого славного дикаря-одиночку, не имеющего ни прошлого, ни будущего, ни привязанностей, ни плоти, снабженного не имеющей ни ориентации, ни силы свободой, то есть обременительной игрушкой, пользуясь которой он, обладающий всяческими претензиями, не должен ущемлять соседа и которая все более и более блокирует его в состоянии изоляции. Общества в таком мире представляют собой всего лишь распухших индивидов, и они, подобно этим индивидам, замкнуты в себе, к тому же они укрепляют их эгоизм и самодостаточность. XIX век тщился спаять воедино этих разрозненных членов с помощью наивной и лицемерной концепции договорного общества, согласно которой свободные индивиды занимаются индустрией, торговлей, имеют правительства и способны сами определять для себя те границы, которые их устраивали бы. Маркс лучше, чем кто бы то ни было, показал (и это главная часть его творчества) иллюзорность такой псевдосвободы в мире, где господствуют товарная необходимость и деньги, где искусственная свобода либерализма привела к тому, что весь социальный организм постепенно оказался во власти оккультных сил. Анонимная власть денег захватила один за другим все посты в экономической жизни, а затем тайком проникла во все поры общественной жизни и, наконец, подчинила себе частную жизнь, культуру и даже религию. Сведя человека к абстрактной индивидуальности, не имеющей ни призвания, ни ответственности, не способной на сопротивление, буржуазный индивидуализм содействовал утверждению царства денег, то есть, как это прекрасно передают слова, — анонимного общества безличных сил; стало быть, он должен нести за все это ответственность. [112] То там то здесь «духовные силы» сопротивлялись этой тирании, благодаря которой экономические силы одерживали верх. Но надо признать, что в целом они проиграли сражение. Оправданием им может быть только то, что, непривычные к столь мощному давлению необходимости, порожденной миром денег, они длительное время умели обнаруживать зло, правда, только в морально-индивидуальном плане. В один прекрасный день они оказались поверженными. Сегодня, чтобы восстановить «духовные силы», следует прежде всего признать их поражение и несостоятельность. Мы собираемся разоблачить здесь не только грубые, более или менее преднамеренные формы компромиссов со стороны тех, кто объявляет себя сторонником духовного (начала), используя при этом однажды подобранные нами слова, получившие широкое употребление, — установленный беспорядок. Подобные компромиссы совершаются во все времена, и их видно невооруженным глазом. Мы гораздо в большей степени имели в виду опасное коррумпирование духовных ценностей, которые беспорядок нещадно эксплуатирует, чтобы воспользоваться их престижностью. Именно таким образом постепенно и исподволь сложились буржуазный гуманизм, буржуазная мораль и, что парадоксально, буржуазное христианство. Духовные ценности, укоренившиеся в памяти многих и многих простых людей, ныне уже неотделимы от их лицемерного употребления и больше не могут вновь браться на вооружение без того, чтобы тот, кто это делает, не казался причастным к этому лицемерию. Поэтому наше конечное усилие в борьбе с буржуазным миром будет состоять в том, чтобы вырвать из его рук эти ценности, которые он односторонне истолковывает и неадекватно использует, чтобы повернуть против него самого то оружие, которое он узурпировал. 2. Фашистские цивилизации Так и хочется объединить как принадлежащие к одному типу фашистскую, национал-социалистскую и коммунистическую концепции, несмотря на их заметные расхождения. С точки зрения требований человеческой личности, суждение которой в конечном итоге и является единственно законным, даже самые глубокие расхождения этих учений исчезают, поскольку их общей целью является подчинение личностей с их своеобразными судьбами временной централизованной власти, которая, уже присвоив себе все виды технико-технологической деятельности нации, претендует сверх того на установление своего духовного господства повсюду, вплоть до самых интимных сторон жизни людей. Эта новая перевернутая вниз головой теократия, которая приписывает земной власти духовное всевластие, по своему историческому масштабу выходит за рамки тех или иных определенных обстоятельств и оказывается связанной, с одной стороны, с антикоммунизмом, а с другой — с пролетарским движением. Именно так мы и будем оценивать ее, не обращаясь к конкретным фактам, и наши суждения мы будем выносить, опираясь на материальное воплощение или мистические откровения как той, так и другой системы. И все же коммунизм мы ставим отдельно, и это потому, что уважаем слишком очевидные его отличия, если иметь в виду его происхождение, хотя с точки зрения исторического процесса он родствен двум другим рассматриваемым концепциям. Фашизм как факт Мы нередко слышим, как фашистскими именуются все движения, которые отличны от коммунистических или капиталистических, а антифашистскими — все объединения, враждебные любым видам диктатуры за исключением крайне левой. В самом прямом смысле слова фашизмом называется только тот режим, который в 1922 году установился в Италии. Но в обычной жизни важно использовать это слово для более широкого обозначения совершенно определенного послевоенного феномена, который кратко можно описать так. В какой-то изнуренной и истощенной стране, во всяком случае стране, одержимой неотвязным чувством отсталости, совершается сговор между пролетариатом, потерявшим надежду как в экономическом, так и идеологическом плане, и средними классами, испытывающими тревогу по причине возможной пролетаризации (которую они связывают с успехами коммунизма). Благодаря интуиции некоего руководителя выкристаллизовывается определенная идеология, апеллирующая к попранным добродетелям: честность, национальное примирение, патриотизм, служение делу, преданность человеку; революционность, привлекающая к себе экстремистски настроенную молодежь и (чтобы умерить ее пыл) мелкобуржуазный мистицизм: престиж нации, «попятное движение» (к земле, к ремесленничеству, к корпоративности, к историческому прошлому), культивирование образа спасителя, любовь к порядку, уважение к власти. Созданное таким образом движение является более или менее консервативным и выступает под национальными знаменами и волей-неволей объединяет рядом стоящие силы: застарелых националистов, армию, денежных магнатов (отождествлять его с последними было бы несправедливо, хотя они нередко и становятся его заложниками). Фашизм возник в разных странах, имеющих весьма схожее историческое положение; его обоснование как целостной доктрины свершилось постфактум. Но ныне фашизм стремится систематизировать свое учение; он определяет общественные связи, тип человека и стиль жизни и, учитывая национальные особенности людей, предлагает в то же время довольно целостную концепцию. Именно это позволяет ныне ставить вопрос о фашизме в широком плане при условии, конечно, достаточно строгого применения этого слова. Верховенство иррационального и силы При первом же знакомстве с фашизмом видно, что он противопоставляет примату духовного начала верховенство силы. Когда я слышу слово «дух», говорил как-то Геринг, я хватаюсь за пистолет{70}. Фашизм любит выражать свой прагматизм в нарочито вызывающих терминах. Он славится тем, что единственной целью его является само движение. «Наша программа? — заявляет Муссолини. — Мы просто хотим править Италией». А одному депутату, который наивно попросил Муссолини уточнить его концепцию государства, тот ответил: «Уважаемый Гронки попросил меня определить государство, я же довольствуюсь тем, что правлю им». Привлекательная сторона этих каламбуров состоит в революционном отрицании буржуазного рационализма, республики профессоров, тех, кто, как однажды сказал один из них, признавали, что «деятельность носит творческий характер». И мы не можем не согласиться с подспудно изрекаемой в этих формулировках истиной, что человек создан для того, чтобы добровольно включаться в действие и оставаться верным ему, а не для того, чтобы анализировать мир, избавляя себя от какой бы то ни было ответственности. Но фашистская идеология идет дальше. Сам поиск истины, осуществляемый с помощью мятущегося духа, который противопоставляет тезис и антитезис, соотносит его с бесплодным либерализмом, отравляющим ум народов. Разум разъединяет: теоретическая и юридическая абстракции лишают человека и жизнь движения, он — это еврей и его подрывная диалектика, это механизм, убивающий душу и множащий нищету, это марксизм, разрушающий сообщество, это интернационализм, расчленяющий родину. Но и этого мало. Молодого фашиста учат отождествлять рационализм с интеллектом и духовностью до такой степени, что любая нормальная реакция против буржуазного рационализма оборачивается недоверием ко всякому применению ума, если речь идет о деятельности, и отвержением во имя «разума» какого бы то ни было руководства политикой со стороны всеобщих ценностей. Верно то, что фашизм претендует на совершение духовной революции. Муссолини писал: «Фашизм не был бы понят во многих своих практических проявлениях, будь то партийная организация, система воспитания, дисциплина, если бы он не рассматривался как общая концепция жизни. Эта концепция является спиритуалистической»[113]. Тот, кто без предвзятого мнения посещал страны, где правит фашизм, и вступал в контакты с их организациями, с их молодежью, не мог не поразиться действительно духовному подъему, которым охвачены эти люди, насильственно вырванные из состояния буржуазного разложения, обретшие рвение, веру и смысл жизни. Отрицать это или бороться с подлинными, хотя и искаженными ценностями, слезливо клянясь в преданности разлагающемуся миру или бумажным добродетелям, противопоставлять пристрастное непонимание или увещевания обывателей тем людям, которые вновь обрели чувство собственного достоинства, молодежи, которую избавили от безнадежности, гражданам, которые после долгих лет мелкобуржуазного прозябания вновь познали, что такое преданность, самопожертвование, мужская дружба, значило бы еще в большей степени впадать в заблуждение, чем когда мы осуждаем бьющее ключом бесцельное великодушие. Если судить о духовном уровне народа только по воодушевленности, которая для каждого отдельного человека значит больше, чем его природные силы, и возвышает его над миром посредственности, если мерить его исключительно по меркам героизма, то, несомненно, фашизм может претендовать на то, что ему принадлежит заслуга духовного пробуждения людей, тем более подлинного, конечно, чем более мы удаляемся от насилий и интриг, царящих в центре, в глубинку, которая вновь обретает веру в себя. Большинство реакций против крайностей рационализма, либерализма, индивидуализма являются здоровыми в своих истоках. Фашизм вернул значимость множеству ценностей, справедливо указав их истоки, но то, как он их осуществляет, вызывает одно лишь сожаление. Лишим мистику вождя идолопоклонничества, которое ее искажает, и обнаружим, что она отражает потребность людей, жаждущих уважения и личной преданности; устраним из дисциплины дух принуждения и мы без труда столкнемся с самой сутью персонализма, подавленного различными формами угнетения. Мы упрекаем фашизм не за пренебрежение духовным (началом) или за его отрицание, а за то, что он ограничил дух, требуя от него лишь опьянения жизнью, и тем самым незаметно устранил высшие ценности, а на их место поставил самые что ни на есть опошленные «духовности» и двусмысленную «мистику»[114]. Римский фашизм, в соответствии с имперской традицией, упивается излишне жестокой государственной дисциплиной, в то время как государство подвергается поэтизации. Националсоциализм, воспринимающий историческое наследие германского романтизма, выдает себя за метафизику, надстраивающуюся над земными силами и мрачными сторонами жизни. В то время как рационализм, освобождая человека от инстинктивного страха перед предысторией, толкает его навстречу прогрессу, нацистский мистицизм, напротив, как писал Тиллих накануне революции, возвращает нас к первоистокам человека: человек, ослабленный и раздраженный современной цивилизацией, замыкается в себе, он ищет защиту и помощь у своей плоти, подобно тому как он инстинктивно ждет спасения, обращаясь к своему детству. Почва, кровь, нация являются для него новым Lebensraum, новым органическим жизненным пространством. И ему кажется тогда, что он уже не затерялся, что он не изолирован, что он среди таких же одиноких, как и он сам. Он может коснуться этого жизненного пространства своими руками, может измерить его собственным взглядом, присоединиться к нему своим трудом и почувствовать, как оно бьется в нем, соответствуя ритму, с каким бьется в нем его чисто германская кровь. Такая грубая реакция темных сил не так уж и удивительна после долгого и мрачного периода разложения буржуазного идеализма. Ее неистовство можно понять, если оно носит временный характер. Но опасность состоит в том, что эти инстинктивные импульсы стремятся превратиться в систему. Тогда можно наблюдать, как вопреки намерениям их авторов рождается новый рационализм, более жесткий, чем старый: дело в том, что систему можно создавать из инстинктивных элементов нисколько не хуже, чем из элементов рациональных, они не являются ни менее искусственными, ни менее жестокими, ни менее бесчеловечными, когда ловкие законоведы, такие, например, как г. Уго Спирито или г. Панунцио, стараются доказать, что в фашистском государстве человеческие противоречия «спонтанно» уничтожаются благодаря непогрешимому режиму, когда г. Розенберг неуклюже силится объяснить всю человеческую историю через конфликт между представителями нордической расы и негроидами; мы не можем заметить, в чем же их превосходство по сравнению с либеральным профессором или сторонником марксистской диалектики. И пусть не говорят, что это только не заслуживающие внимания упражнения философов, уполномоченных на создание задним числом метафизического обрамления режиму: несколько сот тысяч солдат и рабочих в Эфиопии, жертвы 30 июня 1935 года{71} в Германии хорошо знают, на какой наковальне выковывается спонтанное единство между индивидуальными волями и судьбами имперского государства. Национальный престиж, жизненный порыв — все эти пьянящие вина, даже если те, кто их наливает, не имеют целью отвратить человека от самого себя, сохраняют свое воздействие; коллективный психоз усыпляет в каждом индивиде его больную совесть, огрубляет чувствительность и сводит на нет его высокие духовные порывы. Это более укрепленная, более скрытная, более страшная своим совращением тюрьма, чем идеологическая западня. И если, несмотря ни на что, это целенаправленное неистовство пробуждает какие-то глубинные силы человека, неутомимое желание общения, деятельности, верности, то тем более плачевно видеть, как они становятся факторами нового угнетения личности Примат национального коллектива Одновременно с антиинтеллектуализмом фашизм проповедует антииндивидуализм. И мы могли бы только приветствовать его, если бы фашизм, отбрасывая индивидуализм, вместе с тем не попирал неотчуждаемые свойства человеческой личности, а стремясь восстановить социальное сообщество, не делал бы этого с помощью угнетения. Заметим сразу, что как у итальянского фашизма, так и у нацизма идея человеческого сообщества и стремление к универсальности, несмотря на все уверения и посулы этих наскоро состряпанных идеологий, даже и не возникают. Откроем «Хартию труда», являющуюся Декларацией прав итальянского фашизма. Мы находим в ней (статья 1) индивида, подчиненного нации, «наделенной существованием, обладающей целями и средствами высшей силы и продолжительности»; при этом нация отождествляется с фашистским государством, в котором «она осуществляется целостным образом». Что это — простая юридическая фикция? Муссолини предостерег бы нас от такого вывода: он провозглашает, что «государство — это истинная реальность индивида», что «все — в государстве и ничто человеческое не существует и не обладает a fortiori ценностью вне государства». Это сказано предельно четко. Многие мыслители занялись обоснованием этого абсолюта фашистского государства с позиций юриспруденции, социологии, психологии и мифологии. Когда они доказывают, что государство-нация — это единственное пространство, способное организоваться для достижения родовых целей (Рокко), то кладут в основу своей доктрины не личность, а социальную биологию. Когда стремятся доказать, что государство является первостепенной духовной потребностью индивида (Панунцио), «подлинным выражением становления духа», «единством универсального и индивидуального», и что, следовательно, оно содержит в себе основание наших прав и наших обязанностей, причины развития нашей индивидуальности и определения ее границы (Джулиано), то не остается больше никакого сомнения относительно антиперсоналистской онтологии, которая составляет сущность системы. В высказываниях Муссолини и многих его комментаторов разоблачать надо не только строго юридический этатизм; следует понять, что их формулировки вдохновляет настоящий религиозный пантеизм, в прямом смысле этого слова. Государство мне внутренне ближе, чем я сам; настоящая свобода — это присоединение к нему и полное слияние с его волей, которая включает в себя мою волю и воодушевляет ее; цель индивида — самоотождествление с государством, аналогично тому, как цель личности для христианина — это отождествление (в данном случае сверхъестественное и возвышающее) с личностью Бога. Такова, например, диалектика г. Уго Спирито. А если кто-то выдвигает требование в защиту личности, он отвечает с наивностью догматика, что конфликт между личностью и государством — это всего лишь словесная трескотня, возможная только при либеральном режиме, что сам факт рассмотрения данной проблемы — это следование поверхностностной терминологии, общей для либерализма и социализма. Ницшеанский индивидуализм, который проскальзывает в некоторых речах Муссолини, заигрывание зарождающегося фашизма с экономическим либерализмом не должны порождать никаких иллюзий. Антиперсонализм итальянского фашизма радикален. «Индивид живет в нации, ничтожно малой и временной частицей которой он является, и если говорить о цели нации, то он должен рассматривать себя только как ее орган и орудие»[115] (Джино Ариас). Личностью не только надо пренебречь, но она вообще есть враг нации, зло. Именно здесь мы сталкиваемся с самым глубоким пессимизмом относительно человека, который лежит в основе как фашизма, так и всех тоталитарных доктрин, начиная с учений Макиавелли и Гоббса: индивид неизбежно тяготеет к обособлению и эгоизму, то есть к состоянию войны, он становится опасным и сеет вокруг себя беспорядок. Только прозорливость разума, соединенная со слаженной механикой страстей (как сказали бы латиняне), или же только безусловное утверждение публичной силы (как сказали бы немцы) могут породить гражданский порядок, обуздывающий зло и противостоящий хаосу. А чтобы совладать со злом, индивиду требуется максимум управления, а отнюдь не его минимум, как думает либерализм, вдохновленный руссоистским оптимизмом. Гражданский порядок непререкаем, так как только он является духовным и человеческим. Он даже божествен: дело в том, что в фашистской литературе государство нередко определяется как некая церковь, даже более, чем церковь, ибо оно признает реальность личностей и промежуточных групп только внутри своей собственной реальности. Индивид якобы не может обладать правами, локализованными в рамках его собственной личности, поскольку он является некоторым социумом и обладает существованием только в его целостности (Чимьенти, Вольпичелли). Государство требует абсолютного подчинения себе частной жизни, экономики, духовной жизни, и через посредство своего активного органа — партии — своему вождю: таким образом, коллективная диктатура выливается в личную диктатуру, благодаря диктатуре действующего меньшинства, которому помогает полиция. И пусть оно еще не достигло этого всеобъемлющего растворения индивидов в государстве, движение «национальной воли к самоопределению» (Спирито) продолжается через индивидов даже вопреки их воле, а слова Муссолини: «Государство — это не только настоящее, но и в особенности — будущее» — как раз призваны напомнить, что государство, подобно человечеству Ренана, является создающим самого себя Богом. Национал-социализм питается не столько кесаревыми, сколько вагнеровскими концепциями национального сообщества. В нем первичной реальностью, мистической субстанцией является уже не государство, а «сообщество народа», Volkstum, Volksgemeinschaft{72}, понятие органического государства, противостоящего статическому понятию (как и показывает его название) о государстве. Здесь это понятие не поглощается юридически понятым государством, национальное государство — это только аппарат в ряду других аппаратов, стоящих на службе немецкого народа. Римское государство может присоединить к себе империю, лежащую за пределами проживания римского народа, если это требуется для его усиления; оно тяготеет к расширению своих границ. Немецкое государство не может произвольно трактовать права крови и исторического сообщества, которые определяют немецкий народ. Рейх: оно — сторонник ирредентизма{73}, по меньшей мере, поскольку под давлением инстинктов остается верным своей мистике. Земля, кровь, единство народа — вот три составляющие, посредством которых можно охарактеризовать такую уплотненную и опасную в своей неопределенности реальность, как Volkstum. Они лежат в основе общностной мистики, сливающейся с мистикой (исторических) истоков, свойственной натурализму, аналогию которому можно отыскать в учениях известных реакционных французских кругов. «Природа — на стороне правых», — пишет Рамю. Мистификация крестьянина и идея возврата к земле, которую развивает националсоциалистская Германия, — это не только средства борьбы против марксистского учения о рабочем классе; они содействуют мистификации расы, поддержанию которой в чистоте, вдалеке от городов, крестьянин способствует, как никто другой: крестьянство выступает безупречным источником немецкой крови, хранителем ее добродетелей и фактором распространения; в противоположность рабочему, оно не является продуктом капитализма (В. Дарре); более того, оно рассматривается как своего рода священнослужитель, скрыто взаимосвязанный с землей-кормилицей. Весьма близка к этой позиции трактовка женщины, по природе более, чем мужчина, предназначенной жить в соответствии с тайными ритмами жизни; отсюда вытекает то значение, которое ей отводит режим: он не считает нужным способствовать ее освобождению или развитию как личности, рассматривая ее исключительно в связи с ее функцией деторождения. Что касается расы, то мы уже, кажется, сказали все. Значительность, с какой развертывается пропаганда расизма, в то время как мировая наука, если говорить о ней вне ее отношения к идеологии, не может дать содержательное понятие чистой расы, а многие немецкие ученые сами незаметно спасовали перед расизмом, свидетельствует о религиозном характере этой пропаганды, претендующей на научность. Чтобы найти решение нескольким безусловно трудным ситуациям, совсем не требуется, чтобы г. Розенберг выставлял себя в самом что ни на есть смешном виде. Однако немецкое сообщество, чтобы поверить в себя, нуждается в убедительнейших мифах. Как уже было замечено, расизм — это не столько теоретический догматизм, сколько дополнительное средство усиления и утверждения немецкого народа в качестве исторического сообщества. Это последнее представляет собой подлинную имманентную божественность, соответствующую по своей значимости священному государству итальянского фашизма. Именно оно определяет своей глубинной жизнью социализм сообщества, заменяющий научный социализм, подобно тому как religi заменяет ratio; именно оно вдохновляет партию, в которой следует видеть не орудие, стоящее на службе у государства, а сердце и душу нации; именно оно вдохновляет эту странную феодальную экономику, целиком опирающуюся не на трудовое соглашение или ассоциацию трудящихся, а в определенном смысле на личное доверие, иными словами, на клятву, связывающую заводского «фюрера», представляющего национальное сообщество, и его «продолжение». По отношению к человеческой личности национал-социализм не афиширует той неприязни, которая внутренне присуща римской теории права. В нем, внутри его системы, в самих контактах людей, легче обнаружить зародыши персонализма, чем в этатизме Муссолини. Его поддерживает своего рода биологический и одновременно национальный оптимизм. Некое «очарование святой пятницы» нисходит на славный немецкий народ. Мы далеки от Макиавелли и Левиафана, от холодного и развратного идола государства, подчиняющего себе хаотически живущих индивидов. Это все то же язычество, но язычество приукрашенное и доверчивое. Ток любви идет от народа к его фюреру, ее нежность в корне отлична от римского безумия. Если вы хотите удивить нациста, скажите ему, что он живет при диктатуре. Итальянский фашист, напротив, хвастает этим. Изменилось содержание, форма же осталась идентичной. Volkstum требует от своих членов верности и энтузиазма. А того, кто сопротивляется этому, выбрасывают из сообщества с такой грубостью, которая не идет ни в какое сравнение с силой, с какой режим расточает свои улыбки. Величие немецкой нации остается высшей ценностью для всех. Один-единственный человек, посланец Всесильного (такова безличностная манера именовать Бога), расшифровывает тайные пути избранной судьбою нации. Он движется, как лунатик, руководимый только светом своей негасимой звезды, который отражается во всех сопутствующих системах местечковых фюреров, подобно тому как передавалась от ближнего к ближнему феодальная преданность. Он является непогрешимым божественным судьей немецкого народа: без него ему не обрести спасения, кроме него никто не властен объявлять что-либо справедливым или несправедливым. Тоталитаризм этой мистики должен был завершиться созданием немецкой религии, стоящей на службе у государства. Таким образом, и с одной и с другой стороны мы видим, как самостоятельность и инициатива личности либо отрицаются, либо подавляются коллективами, стоящими на службе у режима. Однако фашизм непосредственно не вытекает из индивидуалистической позиции. Он возник на основе исчерпавших себя демократий, пролетариат которых, со своей стороны, оказался в значительной степени деперсонализирован. Фашизм — это лихорадка, это безумие людей. Масса индивидов, выбитых из колеи и потерявших себя, оказались до такой степени дезориентированными, что у них осталось только одно желание — избавиться от собственной воли, от ответственности, от совести и отдаться во власть Спасителя, который будет решать за них, хотеть за них, действовать ради них. Не все, конечно, являются пассивными орудиями этого безумия. Овладевая страной, безумие возбуждает энергию, подспудно вызывает инициативу, поднимает жизненный тонус, повышает уровень деятельности. Конечный выбор, единственно способный закалить человека в свободе, отдан на откуп коллективности. Личность оказалась экспроприированной: она была такой в условиях беспорядка, такой же осталась и теперь вследствие навязанного порядка. Смешался шаг, но не изменилось направление движения. 3. Новый человек марксизма Антимарксизм является позицией не менее путаной, не менее лживой, чем антифашизм. В зависимости от непосредственной опасности персонализм может по-разному относиться к тому и другому из этих блоков, но он не должен раз и навсегда сосредоточиваться на тех сущностных проявлениях, которые связывают оба блока с отвергаемыми им режимами. Наш отказ выбирать между этими формированиями вне зависимости от конкретных ситуаций не является проявлением нерешительности или раздвоения мысли. Персонализм выступает единственной основой, на которой может начаться честное и эффективное сражение с марксизмом. Между тем антимарксистский блок, в том виде, как он складывался до сих пор, является организацией, защищающей капитализм. Нельзя победить заблуждение с помощью беспорядка, который его породил. Как мы знаем, кто вступает в этот блок, искренне следуя духовным мотивам, тем самым прячет свой страх, эгоизм, классовые инстинкты, не осознавая того, что, вопреки самому себе, связывает их с установленным беспорядком. Наконец, как и всякая коалиция, руководствующаяся скорее интересами или инстинктами, чем идеями, антимарксизм обычно путает ряд реальностей, которые не только не совпадают друг с другом, но нередко и расходятся; к ним относятся пролетарское движение и его систематизация в трудах Маркса; искажение этого направления мысли расхожим марксизмом; искажение вульгарного марксизма второй степени некомпетентным или недобросовестным толкованием, которое осуществляют его противники; искажение идей коммунизма вообще и русского коммунизма в частности; наконец, трактовка коммунизма новыми командами руководителей. Что касается тех или иных вариантов социализма, то в них смешивается множество различных традиций и устремлений, из которых одни являются строго марксистскими, другие мелкобуржуазными, наконец, третьи персоналистскими по многим положениям, так что они в еще большей мере не поддаются единому и безоговорочному осуждению. Честность и забота об эффективности критики вынуждают нас раздельно подходить к этим проблемам. Надо добавить, что метод полемического опровержения, который недооценивает противника и скопом ошибочно отвергает истины, находящиеся у него на вооружении, — это метод, наиболее способный укрепить силу, которую заблуждение извлекает из этих плененных истин. Еще важнее всех этих методологических соображений тот факт, который делает трагическим всякое сражение с марксизмом для людей, судьбы которых тесно связаны с судьбами самых страдающих и обездоленных, самых бедных и угнетенных людей. Везде, где марксизм имеет возможность заявить о себе, он получает отклик у нищих. Сколь бы поверхностно ни залегали его корни (и некоторые события в достаточной мере показали это), он в настоящее время для мира нищеты является символом освобождения; марксизм придает самым законным требованиям, огромнейшему человеческому богатству нынешнего времени такую форму, которую он считает выражением своих собственных устремлений. Впрочем, нельзя оспаривать и то, что марксистские партии, сколь основательными ни были бы претензии, которые уместно им предъявить, в огромной мере способствовали росту сознательности народных масс и развитию социальной организации. Любая стрела, выпущенная в них, ранит стоящих за ними справедливо возмутившихся людей, компрометирует наше дело в их глазах, и эти раны приходится долго залечивать. Вот почему наша самая решительная полемика приобретает особое значение. Поэтому от нас здесь требуют больше, чем от других. Только полный, безусловный, без всяких сожалений разрыв (как в нашей частной жизни, так и в наших учениях) с силами угнетения и денег может придать авторитет двойному противопоставлению, которое мы делаем: противопоставлению духовных ценностей установленному беспорядку, противопоставлению необходимой революции марксизму. Марксистский гуманизм Долгое время официальный марксизм при обосновании социализма откладывал на завтрашний день рассмотрение проблемы человека. Ранее его позиция в этом вопросе состояла даже в утверждении невозможности ее решения до тех пор, пока не созданы условия, которые должны вызвать рождение нового человека. «В течение ближайших пятидесяти лет, — писалось тогда, — проблемы человека не будут поставлены»[116]. И если мы, со своей стороны, пытались выявить тогда метафизику советских достижений, нас могли упрекать в попытках превращения в систему чего-то временного и в движении в сторону неизвестного, чего мы и сами опасались. Ситуация изменилась, как только марксизм отказался от позиции воздержания и, вернувшись к своим первоистокам, начал уточнять свой взгляд на человека. Напомним главное в этом отношении. Материалистическая диалектика Вслед за Гегелем Маркс мыслит историю как продукт диалектики, как развивающееся взаимообогащение идеи и природы. Отметим, что основной вопрос марксизма ставится в категориях, в которых человеческая личность как первичная экзистенциальная реальность вообще не имеет места. Не столь уж важно то, что Маркс, в чем он сам горделиво поздравляет себя, перевернул гегелевскую диалектику, которую он, по его словам, поставил с головы на ноги, и что он вернул природе ее всемогущество и предсуществование по отношению к идее. На самом деле из природы, а именно из природы, преобразованной человеком в экономику, рождаются идеологии, которые, погружаясь вновь в природу (материя и промышленность), обогащаются сами и обогащают ее, вызывая новый этап человеческого прогресса. Вся драма проходит через поколения, для которых человек в качестве личности остается только свидетелем и орудием. Новый марксистский гуманизм, родившийся приблизительно в 1935 году, выделяет три стороны этого учения, которыми до тех пор пренебрегали: 1) Он не является фатализмом, или абсолютным детерминизмом, апологией пассивности, если речь идет о деятельности. В самом деле, когда один «тезис» А (например, капитализм) производит «антитезис» Б (в данном случае — пролетариат), именно их взаимодействие, а не обусловленность второго первым порождает «синтез» В (коммунизм); а поскольку значительная доля иррационального проникает в отделы Б и В, то только исторический опыт, а не абстрактные выкладки способен дать им жизнь. Кроме того, взаимодействие природы и идеи, базиса (экономического) и надстройки (идеологической — философия, мораль, религии, право и т. д.) не является односторонним. К. Маркс и Ф. Энгельс неоднократно отмечали, что формы «идеологического отражения» (то, что мы называем духовным началом) хотя и не обладают собственной реальностью, а представляют собою только продукты экономических процессов, тем не менее в свою очередь воздействуют на материальные процессы. Недавно увидели свет тексты, в которых Маркс и Энгельс приносят свои извинения за то, что необходимость акцентирования деятельности помешала им шире осветить это обратное воздействие человека и его идей. 2) Диалектика не является философией, обосновывающей всеобщее потрясение, абсолютную прерывность истории, «революцию» в подлинном понимании этого слова. В слове «aufheben», обозначающем переход к синтезу, выявляется троякий смысл уничтожения (революционный элемент), сохранения и поступательного развития. Новая коммунистическая политика стремится воспринять и спасти культурное наследие предшествующих веков и преобразовать его. 3) Диалектическая философия в противоположность буржуазному идеализму и, в частности, идеализму гегелевскому, превращающему действительность в «перевоплощение идеального», является философией деятельности и конкретного человека. Известны знаменитые формулировки: «Сова Минервы начинает свой полет только в сумерках». «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Такова основа «социалистического реализма», стоящего в центре нового гуманизма. Он радикальным образом противостоит буржуазному рационализму. Этот последний превращает разум в убаюкивающего протекционистского идола, предназначенного для того, чтобы скрыть от буржуа те силы, которые осуществляют насилие посредством связанной системы форм, концентрирующих в себе ее жесткую реальность; или же стремится дать ему возможность оправдать свое положение и мистифицировать самого себя, свои подлинные мотивы и действия. Марксистский неореализм, не отрицая эти критические замечания, ныне, однако, стремится реабилитировать буржуазный рационализм в той мере, в какой он представляет собой стремление ко всеобщности и универсальности: чтобы основать Интернационал, полагает он, достаточно покинуть плоскость абстрактной жизни сознания и перейти к творчеству, то есть, по его терминологии, к производству. Положение человека Каково место человека-личности в таком развитии истории? Согласно марксизму, его существование целиком коренится в экономическом базисе. Но сам человек пока не подозревает об этом, а его идеологически извращенное сознание мистифицирует истинное положение дел. Существует только два класса людей: эксплуататоры и эксплуатируемые, — и любой человек может быть исчерпывающе объяснен своей принадлежностью к тому или иному классу. Эксплуататор черпает свою силу из субстанции эксплуатируемого и называет силой духа омерзительное обожание идеологий, которые он придумывает, чтобы оправдать себя и угодить себе. Эксплуатируемый в свою очередь попадает в сети мистификаций, которые расставляет эксплуататор. Возьмем индивида-пролетария. Он трудится. Но капитализм постоянно лишает его плодов собственного труда, даже самой способности к трудовой деятельности. Посредством этой деятельности он дает жизнь не человеческой действительности, где все люди могли бы общаться друг с другом, а миру вещей и товаров, которые оцениваются только сквозь призму денег. Люди вступают в отношения между собой не иначе как только через этих обесчеловеченных посредников. При таком строе все индивиды оказываются как бы опустошенными, «отчужденными» от самих себя: буржуа попадает в такое положение по собственной воле, ибо он сам избавляет себя от труда и в своей идеологии отвергает всякую человечность; трудящийся — сначала вопреки своей воле, когда у него отнимают его труд, являющийся его субстанциальной сущностью, а затем по собственному согласию, когда, опустошенный таким образом, он пытается спастись с помощью мистификаторских идеологий (дух, внутренняя жизнь. Бог), вырывающих его из его конкретной судьбы и отвращающих от революционного осознания его угнетенного положения. Социалистический реализм не ставит проблему внутреннего преобразования буржуа систематическим образом, он просто обращает против него свое оружие: классовую борьбу. Что касается трудящихся, то, приводя их к осознанию собственного положения и собственной судьбы посредством разрушения «идеалов», которые отделяют их от самих себя, он надеется придать им волю, необходимую для преобразования мира вопреки тем, кто стремится усыпить их или обратить в бегство. Непосредственной целью такого преобразования является низвержение капитализма и утверждение нового экономического строя. В результате трудящийся должен превратиться из объекта истории в ее субъекта. Здесь-то я начинается другая история. После этой технической операции преобразование нацеливается на создание нового человека. Какова структура этого нового субъекта, как можно вызвать его к жизни, каков тот идеал, который ему предназначается? Новый человек Когда коммунистов упрекают в том, что они не ставят проблему суверенного человека, человека-личности, они, особенно в последнее время, напоминают о том, что коллективная диктатура пролетариата — это только временная необходимость и что марксизм всегда ставил высшей целью революции «освобождение индивида», «царство свободы» и исчезновение государства. Эти темы, на самом деле гораздо более живые и органичные у раннего Маркса, чем у защитников «временной» диктатуры, которая длится вот уже без малого двадцать лет, свидетельствуют о том, что проблема личности предусматривалась им, тогда как последовательный фашизм вообще отказывается ставить ее. И тем не менее проблема личности остается весьма расплывчатой у самого Маркса и у его последователей. Они не опираются ни на какую основательную антропологию, они уже давно с полным равнодушием избавились от этой антропологии. Ныне мы начинаем получать по поводу содержания этих общих формулировок кое-какие уточняющие указания. Воспользуемся ими. Но, чтобы не менять глубинные перспективы марксизма в угоду его временным вариациям, вынесем их за пределы метафизических нэпов и поместим в центр учения, где марксизм, являясь целостной концепцией человека, предстает в качестве религии. В основе марксизма, в самом деле, лежит кардинальное отрицание духовности как самостоятельной, первичной, творческой реальности. Это отрицание имеет две формы. Во-первых, марксизм отбрасывает вечные истины и ценности, существующие в пространстве и времени, трансцендентные по отношению к индивиду; другими словами, в сущности, уже своим исходным постулатом он отвергает не только христианство и веру в Бога, но и любую форму духовного реализма. В духовной реальности он видит только «идеологическое отражение», по меньшей мере вторичное состояние бытия. Далее, в своем видении мира и его организации он не оставляет никакого места той высшей форме духовного существования, которой является личность, и ее собственным ценностям: свободе и любви. Конечно, он допускает воздействие духовного начала, идеологии и воли на диалектически осуществляемый прогресс истории. Но если идеи и волеизъявления, которые они приводят в движение, и «оказывают обратное влияние на все общественное развитие, даже на экономическое», тем не менее они «находятся под господствующим влиянием экономического развития»[117]. В той или иной степени, пишет также Энгельс, мышление может сыграть роль первой скрипки в экономически отсталой стране, но это мышление если и родилось в ином месте, то возникло оно по законам экономического детерминизма: например, буржуазная философия фактически управляет эволюцией Франции XVIII века, но родом она из Англии, где ее сформировала новая экономика. Следовательно, в конечном итоге мышление всегда является вторичной реальностью, имманентной экономическому процессу. Вопрос о другой форме духовности даже не ставится. Что касается «производства» мысли в ходе экономического процесса, то марксизм вносит в этот сюжет только своего рода жалкую, примитивную, путаную материалистическую мистику. Ее убогость проявляется здесь со всей очевидностью: марксизм колеблется между расплывчатыми терминами «рефлекса» и «внутренней связи» и, как бы там ни было, вновь впадает в рационализм, весьма близко стоящий к старому буржуазному рационализму, не замечая того, что отвергает для себя право поступать так, если остается верным чистому материализму. Недавнее решение французских неокоммунистических интеллектуалов по поводу культурного наследия XVIII века подчеркнуло эту родственную близость и в то же время выявило философскую нерешительность, то есть философскую убогость марксизма, как только он выходит за рамки социальных наук. Именно исходя из этого (некоторые допущения внешнего характера не меняют дело коренным образом), мы можем определить, что признает марксизм в качестве основной движущей силы истории. Это не духовная реальность. Это не буржуазный разум, несостоятельность которого он разоблачил. Это непогрешимый труд научного разума, проложенный промышленностью, цель которого заключается в том, чтобы сделать человека (в соответствии с картезианским идеалом лишенного ореола христианской трансценденции) хозяином и властелином природы. Вот он — имманентный бог и в то же время дух (физико-математический), он же и техника, и железо, и цемент. Именно с этого момента марксизм становится религией. Его бог, который постепенно сам себя создает, подобно итальянскому государству или немецкому народу, и в самом деле является объектом непререкаемой фантастической веры. Он добр: несовершенство экономических условий — это единственный источник зла, царящего среди людей и в самом человеке. Будем развивать науки, организовывать труд, отдадимся на милость коллективного спасения, и мало-помалу исчезнут нищета, болезни, ненависть, а может быть, и смерть. Несовершенство материальных условий жизни — это единственное препятствие для расцвета нового человека. Нет hom duplex{74}, нет неизбежного зла. Господство техники в этом порядке заменяет миф о всеобщей воле, и добрый цивилизованный человек сменяет доброго дикаря. Таким образом, марксистский гуманизм следует словам Бебеля: «Социализм — это наука, примененная ко всем областям человеческой деятельности». Он мог бы написать слово «Наука» с заглавной буквы и добавить то, что все в то время подразумевали: марксистский гуманизм в самом деле возникает как высшая философия определенной исторической эры, которая жила под влиянием физико-математических наук и соответствующего им специфического и чрезмерно узкого рационализма, бесчеловечной, централизованной формы промышленности, временно воплощающей их технические применения. Нередко в сознании марксистов духовное, вечное и индивидуальное уподобляется биологическому, что является существенным предрассудком. Даже не выходя за пределы научно-технической проблематики, как раз в тот момент, когда биологические науки и науки о человеке начинают свой взлет, который, несомненно, продлится многие века и выведет нас далеко за пределы жесткого индустриализма прошлых веков, марксизм превращает в спасительную формулировку чрезвычайную напряженность умирающей цивилизации. Жаль только, что его имманентный бог — это существо 1880 года[118]. Истина и ложь коммунизма «Самым опасным в коммунизме, — писал Бердяев в первом номере „Эспри“{75}, — является соединение истины и заблуждений. Речь идет не об отрицании истины (в марксизме), а о ее отделении от заблуждения». Уточним: самым опасным в марксизме является сочетание коренных заблуждений с частично правильными и бесспорно плодотворными взглядами, плюс заблуждение относительно причин страдания, которые окружают нас со всех сторон. Заблуждение уничтожают не насилием или другим заблуждением, а истиной. Истина, способная расшатать данное заблуждение, как раз и является той долей истины, которая заключена в заблуждении. Только благодаря истине заблуждение живет, распространяется, завоевывает сердца. Она как бы обладает особой миссией. Только отделив эту истину от заблуждения, которое ее до сих пор держит в своих объятиях, и дав ей выход в историю, мы лишим заблуждение его притягательной силы. Усеченный реализм Разоблачение марксизмом буржуазного идеализма и его лицемерия явилось, или могло бы явиться, значительным вкладом в обретающий себя гуманизм. Марксизм давал главный ориентир, на основе которого христиане, в частности, чувствовали свое родство с ним. В этом марксизм пошел гораздо дальше, чем фашизм. Для него человек — это человек, живущий в нищете, и именно здесь проходит линия его судьбы. Марксизм понял историческое значение пролетарского движения и первым дал ему целостное обоснование, оправдание, нередко опираясь, впрочем, вопреки самому себе, скорее на твердые моральные постулаты, чем на общеизвестные научные выводы. Там же, где речь идет о формировании идеологий, об отчуждении современного человека, марксизм приближается к надежным выводам. Но под предлогом разрешения противоположности между духом и материей марксизм переворачивает реальные отношения с ног на голову. Разумеется, нередко марксизм оказывается правым в пределах той плоскости рассмотрения, в которой он располагается, правым в той мере, в какой человек отступает от духовных реальностей и отказывается от собственной свободы: идеологии — это чаше всего продукт интересов, в то время как интересы не столь подвержены влиянию идеологий. Они, по меньшей мере, находятся в постоянном взаимодействии, одна из исторически существеннейших фаз которого замалчивалась идеалистической социологией и психологией. Конечно, и об этом говорилось выше, мы не безразличны ко всему здравому, что есть в «материализме» и что маскируется используемыми им понятиями. Справедливые слова о «понимании материальной причинности»[119], которое мстит за себя, и о пристрастном толковании буржуазной идеологии. Но для нас речь идет о спасении духовной реальности человека, а не о какой-то там идеологии. Поэтому самые простительные, даже самые здоровые реакции в один прекрасный день должны быть избавлены от инстинкта и получить свет истины. Уже один тот факт, что марксизм в своем полемическом задоре не сумел различить материализм и реализм и противопоставить бесплотному спиритуализму интегральный духовный реализм, главные линии которого задолго до его идеалистического искажения проложила классическая философия, показывает, до какой степени несовершенным является создаваемый им образ человека. Между тем вопреки марксизму мы обосновываем реальность человека совершенно иным образом. Главнейшее призвание человека — это не господство над силами природы. Или, если кто-то предпочитает более широкую формулировку: господство над силами природы — это не всеобщее и даже не главное средство для осуществления (или хотя бы для понимания) человеком своего призвания. Устраним некоторые недоразумения. Мы знаем, что миллионы людей еще пребывают в цепях; труд для них — это каторга, к тому же им в массовом порядке отказывают в возможности трудиться; нехватка продуктов первой необходимости составляет их повседневную заботу; короче, им недостает минимума материальных условий, необходимых для развертывания духовной жизни. Такое положение пролетарских масс является достаточным основанием, чтобы извинить, даже оправдать грубое пренебрежение со стороны этих масс культурой, или духовными ценностями, которые слишком долгое время казались им как бы искусственно созданным и недоступным для них достоянием эксплуататоров. Именно этого достаточно для того, чтобы оправдать значительные затраты на возрождение народа, особенно в новых странах, который с энтузиазмом трудится для того, чтобы обрести свободу и веру в себя. Повторим, что любая наша критика направлена не против технического развития, необходимого для радикальной борьбы с нищетой, а против систематической мистификации труда, научного разума и индустриализации. Мы опять-таки не присваиваем себе права осуждать людей, которых сбивает с пути страдание и ожесточает унижение, в то время как мы пользуемся привилегией не быть раздавленными поисками элементарных средств существования. Но мы не видим ничего лучшего, что можно сделать для них, как поддерживать и способствовать созреванию того видения мира, благодаря которому они только и станут людьми, когда нищета будет преодолена; именно это мы и будем делать вместе с ними и благодаря той самой нашей привилегии, какой является свобода. У нас нет никакой аристократической неприязни (идеалистического происхождения) по отношению к труду рабочего, мы не поддерживаем миф о неприкосновенности природы, истоки которого следует искать в искусственно насаждаемом примитивизме декадентского типа. Нельзя отрицать также и того, наконец, что проблема страдания и зла целиком оказывается извращенной, когда вся жизнь людей вплоть до их частной и даже внутренней жизни испытывает на себе давление социально-экономического строя, который оставляет свободе лишь минимальную возможность проявить себя. То, что мы извлекли из природы и чего достигла человеческая изобретательность, остается пока весьма малой толикой по сравнению с тем, что из них еще можно извлечь. Не будет самонадеянным вообразить, сколько элементарных страданий было бы устранено, сколько духовных требований было бы осуществлено, сколько человеческих проблем разрешено благодаря новым научным открытиям или лучшему устройству жизни людей. Подвергать критике научный или социальный прогресс под тем предлогом, что он все равно не разрешит всех проблем человека, значило бы прикрывать скверными доводами недостаток воображения или преступную инерцию мышления. Считая, что зло и страдание навсегда останутся в человеке, мы чувствуем себя только увереннее, чтобы безоговорочно сотрудничать в деле возрождения государственных институтов и организаций: это и в самом деле будут механизмы, технологию которых можно четко разработать, они гораздо легче поддаются очищению и развитию, чем каждый человек в отдельности. Следовательно, научно-промышленная деятельность человека не бесполезна для духовного развития. Она не поражена неизвестно каким первородным грехом. Но когда она присваивает себе жизнь человека и его метафизику, с этим мы согласиться не можем. Достаточно только посмотреть вокруг, чтобы убедиться в том, что исчезновение элементарных забот и доступ к лучшим условиям жизни с неизбежностью влекут за собой не освобождение человека, а скорее ведут его к обуржуазиванию и духовной деградации. Покорение природы и создание лучших условий жизни — это приспособление, однако они необходимы для самой жизни и даже для жизни духовной, но до известных пределов; в противном случае это смертоносный процесс. Вот почему в материальном прогрессе мы видим только основание и необходимое, но отнюдь не достаточное условие для более человечной жизни, а вовсе не средство для ее завершения или элементарного пропитания людей. Революция ради изобилия, комфорта и обеспеченности, если ее мотивы не являются более глубокими, верным путем — через потрясения и взрывы — ведет к универсализации отвратительного мелкобуржуазного идеала, а не к подлинному духовному освобождению. Более справедливое общество, требуемое сегодня настоятельнейшим образом, завтра может оказаться всего лишь обеспеченностью, уменьшением риска в игре человеческих сил. Как и всякая легковесность, в моральном плане это таит в себе опасность расхлябанности. Именно в этом плане мы отвергаем гуманизм комфорта и материального изобилия, а отнюдь не ради аскетизма, который с точки зрения утверждения коллективной нормы остался бы чисто внешним требованием, не обладающим созидающей ценностью. Когда мы утверждаем, что человек всегда находит спасение в бедности, мы не стремимся лицемерно увековечить нищету, которая ведет к деградации. Мы только хотим подчеркнуть значение того, что каждый человек, одолев однажды нищету, становится легкомысленным в своих привязанностях, он умиротворяется: каждый сам должен познать себя и свои силы, найти меру человечности. Это значит, что мы не противопоставляем революцию духовную революции материальной; мы утверждаем только, что не может быть плодотворной материальной революции, которая не имела бы духовных корней и духовной направленности. Есть марксисты, которые страстно жаждут духовного обновления человека. Мы в этом не сомневаемся. Но тем не менее мы не верим, будто обновления можно достичь путем чисто экономического потрясения, если в него не внести или хотя бы не стремиться внести иные ценности, нежели ценности комфорта и силы. А такое внесение означает радикальный переворот. Тогда глубинная революционная работа будет состоять не в том, чтобы разбудить в угнетенном человеке осознание его угнетенности, направляя его таким образом в сторону ненависти и непомерных притязаний, а следовательно, к новому отречению от себя; она будет прежде всего состоять в том, чтобы указать ему в качестве конечной цели этого восстания ответственность и стремление к самопреодолению, без которых все механизмы будут лишь хорошими орудиями в руках плохих работников; и уже сегодня необходимо воспитывать его в духе ответственного и свободного существа вместо того, чтобы распылять его человеческую энергию в славном коллективном сознании, пусть даже активном, и заставлять ждать чуда от «материальных условий». С точки зрения теоретической это «уже сегодня» является принципиальным тактическим расхождением, которое разделяет нас и лучших из числа марксистов. Наконец, мы считаем, что достижение господства человека над природой не избавило бы его от раздумий о самом себе и от его старых болезней. Ни к чему так быстро не привыкают, как к удобствам, и в результате вновь появляется одиночество. Тем, кого нищета ослепляет, позволительно принимать благополучие за счастье, а социальную революцию за Царство Божие. Другие же из-за наивности и нищеты духовной полагают, что проблемы зла и ненависти, нищеты и смерти станут тем менее настоятельными, чем более нормальные условия жизни им будут обеспечены. Если в канун войны старый сциентистский рационализм пережил свое время, доказал свою близорукость и свою неспособность отделить себя от исчерпавшей себя упадочной цивилизации, открывая перед современным человеком безграничные технические возможности, послевоенный научно-промышленный взрыв в новой форме привел его к опьянению от всех этих завоеваний сказочных земель и достижений науки, имеющих сугубо внешний характер и не обеспечивающих ему подлинного бытия. Но опыт все равно возвращает к тому же: ни мощь, ни умствующий разум не удовлетворяют призвание человека; новое развлечение, недолговечная цивилизация — меняются только цепи, а время расплаты отодвигается. Марксизм против личности Следовательно, в конечном итоге оказывается, что главное упущение марксизма — это недооценка внутренней реальности человека, реальности личной жизни. В мире технического детерминизма, как и в мире ясных идей, личности нет места. Представляется, что в какой-то момент Маркс совсем близко подошел к пониманию личностной диалектики, в частности, в своем анализе «отчуждения». Отчуждение рабочего в чуждом ему труде, буржуа — в том, чем он обладает, потребителя — в мире, обесчеловеченном коммерциализацией товаров, — вот сколько, как мы считаем, существует форм обезличивания, то есть растущей бездуховности, которая на место мира живой свободы ставит мир предметов. Между тем именно здесь мы непосредственно соприкасаемся с тем, что противоположно нашему учению: оптимизм, который в противовес фашизму исповедует марксизм, имея в виду будущего человека. Речь идет об оптимизме человека коллективного, прикрывающем радикальный пессимизм личности. Концепция отчуждения предполагает, что индивид не способен сам себя изменить, избежать самомистификации; в тщетном усилии он ускользает, убегает от самого себя, отчуждается, оставаясь лицом к лицу лишь с частичной реальностью. Массы же, напротив, являются непоколебимыми, основательными и творческими: они удерживают индивида на земле и преобразуют его, как бы направляя его благодаря своим структурам. Это означает, будто в личность можно внедрить какую угодно идеологию. Это означает, будто в массы можно внедрить какую угодно идеологию. Таким образом, массы рассматриваются как орудие дрессировки личности, а идеология — как орудие дрессировки масс. Но ни личность, ни массы не терпят дрессировки, и тщетно было бы этого хотеть; ни личность, ни массы не создают идеологию: они только испытывают ее влияние, пребывая в толпе и передавая ее от человека к личности. Марксистская диктатура может быть только рационалистической, потому что она не знает другого сплочения, кроме того, которое возникает из дрессировки, и не признает ни радикального сотрудничества между личностями, ни ценности испытания. Находясь в зависимости от рационализма, скрепляя массы партийными лозунгами, марксизм в основе своей базируется на исходном пренебрежении к личности. В противоположность ему мы утверждаем, что только личность несет ответственность за свое спасение и что только ей принадлежит миссия привнести дух туда, откуда он исчез. Массу создают лишь условия существования, жизненно необходимые, но лишенные творчества. Если масса и обладает ценностью, то только потому, что ее составляют личности, и только благодаря их единению, предварительным условием которого является жизнеутверждение каждой из них. Марксистская революция, напротив, утверждается как революция масс не только в том очевидном смысле, что для низвержения сильной власти надо собрать равную ей силу, но и в том более значимом смысле, что только массы являются творцом революционных ценностей или даже шире — ценностей человеческих. Учитывая весь духовный опыт предшествующих веков, мы выступаем против такого духовного господства коллективного человека. Надо добавить, что невозможно из плоскости существования перейти к тому недоступному центру личности, от которого всякое действие получает свою значимость, а человек — ответственность только посредством индивидуализации выводов всеядной науки. Как раз наоборот — лишь личность может поставить человеческую отметку на всех творениях своих рук и ума. Следовательно, марксизм исходит из ложного начала, когда отвечает нам, что его будущий строй — это индивидуализированный строй, где каждый человек получает по потребностям, определяемым с помощью науки. Нам не чуждо его стремление организовать гигиену умственного труда индивида после окончания периода революционного аскетизма. Однако выявляется, что его коммунизм — это всего лишь утонченный индивидуализм. Нам остается показать, что личность, во имя которой мы выдвигаем свои требования, — это нечто совсем иное, чем более осведомленный индивид. II. Что такое персонализм? 1. Принципы персоналистской цивилизации Персоналистская цивилизация — это цивилизация, структуры и дух которой направлены на то, чтобы каждый из составляющих ее индивидов мог реализовать себя как личность. Она признает их реальность и целевые установки, отличающие их от простой суммы индивидуальных интересов и имеющие верховенство над интересами индивидов, взятых в материальном плане. Тем не менее их конечная цель состоит в том, чтобы дать каждому человеку возможность жить в качестве личности, то есть возможность развивать максимум инициативы, ответственности, духовной жизни. Что такое личность? Стремление дать a priori определение личности в начале главы было бы нарушением нашего правила. Нам надо было бы включить в такое определение те философские и религиозные принципы, по поводу которых мы сказали, что их необходимо оградить от всякой путаницы и эклектизма. Но если требуется некоторое определение, достаточно строгое с точки зрения поставленных нами целей, то мы скажем: Личность — это духовное существо, конституируемое, как таковое, способом существования и самостоятельностью в своем бытии; она поддерживает это существование посредством принятия некоторой иерархии свободно применяемых и внутренне переживаемых ценностей, посредством ответственного включения в деятельность и постоянно осуществляемого обращения; таким образом, она осуществляет свою деятельность в свободе и сверх того развивает посредством творческих актов свое призвание во всем его своеобразии. Из-за намеренной краткости этого обозначения его нельзя принимать за подлинное определение. В действительности, поскольку личность является присутствием человека, его конечной характеристикой, она не поддается строгому определению. Кроме того, она не является объектом чисто духовного опыта, отделенного от всякой разумной деятельности и чувственного мира. Но она раскрывается через имеющий решающее значение опыт, предложенный каждому человеку, живущему в свободе; речь идет не о непосредственном опыте субстанции, а о последовательно развивающемся опыте жизни, личной жизни. Никакое понятие не может отобразить это. Для тех, кто еще не подошел к такому опыту, не соприкоснулся с ним, все наши требования будут непонятными, недоступными. В пределах, задаваемых нам избранными рамками рассмотрения, мы можем лишь описать личную жизнь, ее разновидности, ее пути и призвать человека пройти по ним. Учитывая некоторые возражения, адресованные персонализму, необходимо, конечно, признать, что есть люди, которые остаются «слепыми к личности», подобно тому как другие люди остаются слепыми к живописи или глухими к музыке, только с тем различием, что в первом случае это слепцы, в какой-то степени ответственные за собственную слепоту: личная жизнь — это не какой-то особый опыт, а в строгом смысле слова завоевание, совершить которое предложено всем, по меньшей мере, если преодолен известный уровень нищеты. Скажем сразу же, что к этому требованию основополагающего опыта персонализм добавляет утверждение ценности, акт веры: утверждение абсолютной ценности личности. Мы не говорим, что личность человека — это Абсолют (хотя для верующего Абсолют — это Личность, а строгость термина заставляет сказать, что духовное может быть только личностным). Мы также предостерегаем против смешения абсолютности человеческой личности с абсолютностью биологического или юридического индивида (в дальнейшем мы покажем бесконечное различие между тем и другим). Мы хотим сказать, что личность, как мы ее обозначаем, — это абсолютное начало по сравнению с любой другой, материальной или социальной, реальностью и любой другой человеческой личностью. Ее никогда нельзя рассматривать как часть некоего целого: семьи, класса, государства, нации, человечества. Никакая другая личность, а тем более никакой коллектив, никакой организм не могут на законных основаниях использовать ее как средство. Согласно христианскому учению, даже Бог уважает ее свободу, внутренне вдохновляя ее: теологическое таинство свободы и первородного греха покоится на этом достоинстве, доверенном свободному выбору личности. У кого-то такое утверждение ценности может быть результатом решения, менее иррационального и более обогащенного опытом по сравнению с другими ценностными постулатами. Для христианина оно выковывается на основе веры в то, что человек создан по образу Бога уже в своем естественном строении и что он призван совершенствовать этот образ через все более глубокое участие детей Бога в высшей свободе. Если начинают с того, что любой диалог о личности ведут не в этой глубинной плоскости существования, а ограничиваются выдвижением требований в пользу публичных свобод и прав воображения, то такая позиция принимается без особого внутреннего сопротивления, ибо тогда рискуют защищать только привилегии индивида, которые во многих обстоятельствах должны уступать требованиям определенной организации общественного порядка. Когда мы говорим о защите личности, то нас охотно подозревают в желании в стыдливой форме восстановить старый индивидуализм. Поэтому как раз и настало время провести более строгое различие между личностью и индивидом. Это различие, естественно, вынуждает нас давать описание личной жизни, следуя от внешней стороны к внутренней. И на этом пути мы обнаруживаем пять основополагающих моментов. 1) Воплощение и вовлечение Личность и индивид Как мы уже сказали, не бывает спонтанного опыта личности. Когда впервые я пытаюсь постичь себя, то сначала схватываю себя в качестве расплывчатого образа на поверхности своей жизни и передо мною предстает скорее некоторая множественность. Я получаю о себе неопределенные, меняющиеся образы, которые дают мне разрозненные акты посредством многократного их отображения, и я наблюдаю, как в них циркулируют различные персонажи, в которых я утопаю, рассеиваюсь или ускользаю от себя. Я с удовольствием хотел бы овладеть всеми ими в этом распылении, что представляется мне своего рода фантазией, легкой и возбуждающей. Это распыление, это растворение личности в материи, этот движущийся во мне поток неупорядоченной и безликой множественности материи, объектов, сил, влияний — именно это мы будем называть индивидом. Но было бы ошибочным представлять себе индивидуальность как такое упрощенное и пассивное подчинение поверхностному переливу множества моих восприятий, эмоций и реакций. В индивидуальности содержится более скрытная потребность, являющаяся источником собственности, которая в случае с самообладанием является тем же, чем алчность является в подлинном обладании. Она дает индивиду как бы первичную позицию, которой он подчиняется, и эта позиция заставляет его ревновать, претендовать, завидовать, а затем оберегать любую собственность, в результате чего он создает для себя неприступную крепость из эгоизма, чтобы защищаться от неожиданностей любви. Распыление, алчность — вот два признака индивидуальности. Личность же — это обладание и выбор, она — само великодушие. Следовательно, по своей внутренней направленности она идет в прямо противоположном направлении по сравнению с индивидом. Вместе с тем не следовало бы раз и навсегда фиксировать это необходимое различие между личностью и индивидом, пользуясь таким пространственным образом. Если говорить языком, который просто удобен нам, то во мне несомненно не бывает такого разрозненного состояния, которое не было бы хотя бы в какой-то степени персонализованным, ни какой-либо зоны, где моя личность не была хотя бы в какой-то степени индивидуализирована, или, что то же самое, — материализована. В пределе индивидуальность — это смерть: распад элементов тела, тщетность духовного порыва. Личность, напрочь лишенная алчности и целиком сосредоточившаяся на своей сущности, опять-таки была бы мертва, хотя и в другом смысле, например в христианском смысле перехода в вечную жизнь. В этом противопоставлении индивида личности следует усматривать только двухполярность, диалектическую напряженность между двумя внутренними движениями: одно — к распылению, другое — к сосредоточению. Это значит, что личность субстанциально воплощена в человеке, смешана с его плотью, оставаясь трансцендентной по отношению к ней, соединенной с ней столь же внутренне нерасторжимым образом, как вино смешивается с водой. Отсюда вытекают многие важные следствия: никакой спиритуализм безличного духа, никакой рационализм чистой идеи не имеют отношения к судьбам человека; все они — бесчеловечные игры бесчеловечных мыслителей; игнорируя личность, даже тогда, когда они возвеличивают человека, они рано или поздно приходят к ее подавлению; не бывает более жестокой тирании, чем та, которая осуществляется во имя идеологии; тесное переплетение духовной личности и материальной индивидуальности приводит к тому, что судьба первой непосредственно зависит от тех условий, которые создаются второй. Мы первыми заявляем, что пробуждение личной жизни возможно вне рамок героизма, но только при достижении минимума благосостояния и обеспеченности. Самое скверное зло капиталистического и буржуазного строя состоит не в умерщвлении людей, а в подавлении у большинства из них — либо с помощью нищеты, либо в результате следования мелкобуржуазному идеалу — возможности или даже намерения быть личностью. Когда миллионы людей оказываются таким образом отстраненными от призвания человека, первым долгом каждого из нас становится не спасение своей личности (в этом случае мы думаем скорее о какой-либо особой форме своей индивидуальности, если отстраняемся подобным образом), а ее вовлечение в деятельность (непосредственную или будущую), что и позволит изгнанникам вновь обрести минимум материальной свободы. Очевидно, что жизнь личности — это не обособление, не бегство, не отчуждение, а присутствие и вовлечение. Личность — это не внутренняя отставка, не строго очерченная область, к которой извне добавлялась бы моя деятельность. Это — активное присутствие человека во всей его целостности, вся его целеустремленная деятельность. Тэн, Бурже полагали, что открыли конкретного человека, сопрягая сферу социально-биологической причинности со сферой моральных отношений или собственно человеческих актов и считая, что обе эти сферы, взятые по отдельности или вместе, обусловливаются особого рода механической причинностью. Чтобы в противоположность этому чудовищу с двумя головами восстановить единство воплощенного человека, социалистический реализм утверждает силу и законодательство материи. Персонализм вновь находит воплощение личности и смысл ее материальной укорененности, не отрицая, однако, ее трансцендентность по отношению к индивиду и материи. Только этот смысл спасает одновременно живую реальность человека и направляющую его истину. 2) Целостность и своеобразие Личность и призвание Хотя и хорошо напомнить об этих зависимостях личности, являющихся вместе с тем необходимой опорой ее развития — кто хочет быть ангелом, тот оказывается глупцом, — тем не менее не следует все же забывать о том, что личность устремляется в направлении, противоположном индивидуальности. Индивидуальность — это распыление, личность — это объединение. Воплощенный индивид — это иррациональный образ личности, через который к ней поступает грязная пища, всегда более или менее смешанная с небытием. Мы постигаем личность в ее собственной сущности, опираясь не на ее рациональность (не будем так говорить, ибо слово это расплывчато), а на интеллектуальную законодательную активность. В самом деле, известно, с каким трудом даже биологическая индивидуальность, уже охарактеризованная гораздо лучше, чем индивидуальность физическая, поддается определению. Человеческий индивид, это высшее животное, появляется в результате случайного столкновения, неустойчивого соединения, сомы, и распыленной непрерывности зародышевой плазмы, в то время как и то и другое в разной степени зависят от среды, от которой они в свою очередь никогда не отделены точно определенным кругом явлений. Перенесемся в сферу сознания, стоящего выше моей распыленной индивидуальности; когда я едва продвигаюсь вперед, мне удается заметить то, что может казаться как бы напластованиями, заготовками для моей персональности: персонажи, роль которых я играю, рождающиеся из соединения моего темперамента и каприза, часто остающиеся в ней или неожиданно возвращающиеся в нее; персонажи, которыми я был и которые выживают по инерции или же благодаря трусости; персонажи, которыми я, как я думаю, был, потому что я им завидую и воспроизвожу их или же позволяю оставить во мне след благодаря моде; персонажи, которыми я хотел бы быть и которые мне дают уверенность, потому что я убежден, будто являюсь ими. То тот то другой из них берет во мне верх: и ни один мне не чужд, ибо каждый является огнем, зажженным от невидимого пламени, горящего во мне; но каждый оказывается для меня убежищем, в котором я прячусь от того более скрытого огня, который способен осветить все их крохотные истории, рассеять все их маленькие хитрости. Оставим персонажей в стороне и пойдем глубже. Вот мои желания, мои хотения, мои надежды, мои призывы. Я ли уже это?! Одни из них как бы поднимаются из моей крови. Мои надежды, мои желания предстают передо мною достаточно скоро как небольшие ограниченные системы, противостоящие жизни, непринужденности и любви. Мои действия, в которых, как считаю, я наконец узнаю самого себя, настолько выразительны, насколько даже лучшие из них представляются мне чуждыми, как если бы в последний момент мои руки оказались замененными чьими-то чужими руками. Еще одно усилие, и я разбиваю это сопротивление, чтобы проникнуть еще далее внутрь. Вырисовывается пока еще анархическая клеточная организация центров инициативы, которые, однако, маскируют более глубокие ориентации. Возрастающая унификация всех моих актов, а через них и моих персонажей, или состояний, — это уже собственно личностный акт. Это не абстрактная систематическая унификация, а нарастающее вычленение некоторого духовного принципа жизни, который не сводит на нет то, что интегрирует, а спасает, реализует, творчески преобразуя изнутри. Этот живой творческий принцип и есть то, что в каждой личности мы называем ее призванием. Его первоценность состоит не в том, что оно своеобразно, ибо, характеризуя человека уникальным образом, оно сближает его с тем, что обще всем людям. Но оставаясь объединяющим принципом, призвание в то же время и сверх того является своеобразным. Следовательно, цель личности ей каким-то образом присуща внутренне: личность — это непрерывное следование собственному призванию. Отсюда вытекает, что цель воспитания должна состоять не в том, чтобы формировать ребенка по меркам какой-то функции или же придавать ему какой-либо устоявшийся облик, а в том, чтобы способствовать его созреванию и вооружать (а иногда и разоружать) его наилучшим образом, чтобы открыть то призвание, которое составляет самую его сущность и единый центр его человеческой ответственности. Правовой, политический, социальный и экономический механизм в целом не имеет никакого иного назначения, кроме обеспечения формирующимся личностям, во-первых, зоны изоляции, защиты, деятельности и досуга, которая позволит им при полной духовной свободе познать свое призвание; во-вторых, помощи (без принуждения) в избавлении от конформизма и ошибочных ориентации; наконец, в-третьих, через социально-экономический организм материальные средства, необходимые для того, чтобы призвание каждой из личностей смогло максимально плодотворно выразиться. Необходимо указать, что эта помощь нужна всем без исключения, что она должна быть сдержанной, ненавязчивой и давать простор риску и инициативе. Личность сама находит свое призвание и сама строит свою судьбу. Никто другой — ни человек, ни коллектив — не может брать на себя этот груз ответственности. Любой конформизм и духовное угнетение находят в этом себе приговор. 3) Превосхождение Личность и снятие облачений При первом приближении мы определили личность как унифицирующее призвание. Это выражение кажется нам обозначением некой модели, целиком сложившейся, подобно вещи. Между тем мы непосредственно не имеем дела с завершенной реальностью этого призвания. Призвание моей личности и его осуществление всегда остаются незавершенными. Моя личность — это не мое самоосознание. В зависимости от глубин, которые обнаруживает в этом осознании мое личное усилие, оно открывает капризы индивида, глубже — персонажи, роли, которые я играю, еще глубже — мои желания, действия, в той или иной мере опирающиеся на мое призвание. Хотя я и называю персональностью не беспрерывно меняющиеся лики моей индивидуальности, а ту слитную конструкцию, которая в каждый момент обнаруживает свое присутствие как временный результат моего усилия персонализации, но это все еще не моя личность, а только более или менее неустойчивая пульсация моей личности, которую я постигаю. Персональность интегрирует отражения и проекции индивида, различных персонажей, с которыми я себя идентифицирую, и более тонкие, иногда едва осознанные приближения к личности — с помощью обостренного инстинкта. Но моя личность, как таковая, всегда остается по ту сторону своей актуальной объективации, сверхсознательной и сверхвременной, более широкой по сравнению с ее видимыми мне образами, более внутренней, чем построения, с помощью которых я подвергаю ее испытанию. Таким образом, реализация личности — это отнюдь не концентрация в индивиде или персональности благоприобретенных богатств, напротив, это ее трансцендентность (или, если быть более скромным в выражениях, «трансцендирующее движение»), то есть постоянное усилие превосхождения и избавления от обладания, усилие отвержения, отказа от владений, тяга к одухотворению. Здесь мы коснулись процесса одухотворения, характерного для персоналистской онтологии; он одновременно является и процессом избавления от обладания, и процессом персонализации. Мы не говорим об интериоризации, ибо это слово остается расплывчатым и не указывает, каким образом это снятие приобретенных обличий приводит к возникновению более мощной силы вовлечения и единения. Вслед за Бердяевым можно сказать, что жить как личность — значит беспрерывно переходить из той зоны, где духовное оказывается объективированным, натурализованным (то есть от внешнего к внутреннему: от механического, биологического к социальному, психологическому, моральному), к экзистенциальной реальности субъекта. Здесь опять-таки необходимо избавиться от магии слов: субъект в том смысле, в каком мы его здесь берем, — это способ духовного существования; рационализм слишком долго приучал нас использовать в обыденном языке слово «субъективность» как символ иррациональности. Субъект — это одновременно определенность, свет, призыв, возникающий внутри существа, сила трансцендирующего движения, присущая бытию. Он не только не совпадает с субъектом биологическим, социальным или психологическим, но и непрерывно прорывает их временные рамки, чтобы призвать их к объединению, по меньшей мере, к поиску самого себя с помощью остающихся открытыми значений. Движимая его импульсом жизнь личности есть в сущности история, и эта история необратима. Именно эта истинная жизнь личности, пульсирующая во всех наших актах, является четким ритмом человеческого существования. Только она отвечает потребности в подлинности, в вовлечении, в полноте, которые марксистский материализм и фашистский натурализм стремятся представить в качестве объективной реализации человека. Истинную жизнь личности нельзя ничем заменить. Заблуждение математиков, писал Энгельс, состоит в том, что они считают, будто индивид один может осуществить то, что в силах сделать все человечество в его бесконечном развитии{76}. Мы отвечаем, что заблуждение фашизма и марксизма состоит в том, что они считают, будто нация, государство или человечество в своем коллективном развитии могут и должны взять на себя то, что может и должна взять на себя личность в своем личностном развитии. Имеющийся у нас основополагающий опыт личностной реальности — это опыт разбитой судьбы, судьбы трагичной, как уже было сказано, опыт, протекающий в экстремальной ситуации. Тревога, подвижность — это не ценности сами по себе. Но в силу того, что они разоблачают наши благополучие, осмотрительность, хитрость, они открывают нам, что в наших руках нет никакого лекарства от мучений, что мы не найдем успокоения ни в увеличении изобилия, способствующего удовлетворению наших противоречивых желаний, ни даже в упорядочении, поскольку оно только заставит нас устремиться вперед. Жертвенность, риск, опасность, страдание, отсутствие чувства меры неизбежно входят в судьбу личной жизни. Через них слабость, а кто-то скажет — грех проникают в наш совокупный опыт. Вместе с ними в самую сердцевину нашей человечности входит страдание. Ему нет места ни в мире чистого разума, ни в мире науки, и тем не менее, связанное с жертвенностью, оно остается суверенным испытанием всякого опыта. Мы должны бороться против любой несправедливости, любого беспорядка, которые открывают дорогу страданию. Мы должны защищать себя от всякой бездумной торговли с ним, от всякого легковесного отказа от радости, которая соединяет духовное со страданием. Но мы знаем, что страдание остается неизбывным, ибо оно укоренено в самой сердцевине нашей личности независимо от наших психологических состояний и нашего сознания. Там оно протягивает руку навстречу смерти. Своих единомышленников мы узнаем по тому признаку, что они не поддаются искушению счастья. И все же мы узнаем их в том — и здесь нет никакого противоречия, — что они любят радость, полноту и даже безмятежность, если таковая дана им, ибо это плодотворный лучезарный мир: мы не хотим посредственности. Мы жаждем обладания и наслаждения. Но мы великодушны ко всему, что является великодушным, не считая при этом, что было бы отступничеством бороться за своеобразие людей и любить красоту вещей и в то же время истину, любимую ради нее самое. Мы — люди, ищущие свет, который высветил бы живой порядок, ненавязчивое освобождающее бескорыстие в полноте мира, в полноте человеческих сердец. Мир личности, как самоуверенно пишет один молодой коммунист, — это не тот мир, которого достигает человек, когда он состарится, отбросив или обуздав свои желания. Но он представляет собой еще в меньшей мере тот безнадежный бег к небытию, который усматривают в нем те, кто только слышал, что говорят о персонализме в статьях о Кьеркегоре. Это мир, зовущий к сверхбытию, это мир надежды. В противоположность миру без глубин, о котором говорится в различных формах рационализма, личность — это свидетельство таинства. Здесь надо поостеречься недоразумения. Таинство — это не нечто таинственное, не та бумажная декорация, за которой скрывается совершенно определенная тщеславная вульгарность, складывающаяся из интеллектуальной немощи и легковесной потребности в своеобразном чувственном ужасе перед тем, что сокрыто. Это не усложнение механических вещей. Это не нечто редкостное и конфиденциальное или же на время освященное невежество. Это само присутствие реальности, столь же обыденное, столь же универсальное, как и поэзия, которой оно отдается с гораздо большей охотой. Я познает его в себе с чистотой, гораздо большей, чем где бы то ни было, познает как шифр собственного своеобразия, не поддающийся расшифровке, ибо оно раскрывается как позитивный центр активности и рефлексии, а не только отказов и уверток. Мы узнаем своих единомышленников потому, что они обладают чувством таинства, то есть видят подоплеку вещей, людей и слов, и это сближает нас друг с другом; в конечном счете, мы узнаем их потому, что они связывают таинство со своей непорочностью, с тем, что имеется в них смиренного, потому что они не изображают из себя хитрецов. Это усилие личностного трансцендирующего порыва составляет собственно человеческое качество. Оно различает людей между собой не только по своеобразию их несоизмеримых призваний, но прежде всего по тому внутреннему качеству, которое дается каждому из них и которое отбирает людей совсем не по их наследственности, талантам или положению, а по чему-то, коренящемуся в самой сердцевине их существа. Таким образом, воссозданная изнутри личность не терпит никакой материальной или коллективной мерки, всегда остающейся меркой безличностной. Именно в этом смысле можно было бы сказать о персоналистском гуманизме словами, донельзя искаженными в обыденном употреблении, что он является антиэгалитаристским, или аристократическим. Но только в этом смысле. Поскольку в наших глазах каждая личность обладает особой ценностью, а для нас, христиан, ценностью бесконечной, между личностями существует своего рода духовная тождественность, которая запрещает навсегда любой из них относиться к другой личности как к средству или же разделять людей на классы по наследственности, социальным значимости и положению. В этом смысле наш персонализм представляет собой фундаментальный антиаристократизм, что нисколько не исключает функциональные организации, но ставит их на соответствующее место и предупреждает тех, кто пользуется ими, от двух взаимосвязанных тенденций: злоупотреблений по отношению к себе и злоупотреблений по отношению к другим. Практически такая позиция приводит нас к необходимости опасаться появления во всякой организации, во всяком строе одеревенелости системы взаимосвязей и одновременно фатального расслоения на руководителей и руководимых, автоматического превращения функционеров в особую касту людей. Институты должны предупреждать эти связанные со структурой дефекты любого управления людьми, отделяя привилегию от ответственности и постоянно следя за гибкостью социальных органов. Следовательно, персонализм отвергает и аристократизм, который разделяет людей только по внешним, лежащим на поверхности критериям, и демократизм, который хотел бы игнорировать принцип внутренней свободы и своеобразия людей. Это две формы материализации, объективации личной жизни. Аристократизм и демократизм прямо противоположны персонализму и открываемым им перспективам. 4) Свобода Личность и автономия Мир объективных отношений и детерминизма, мир позитивной науки — это одновременно самый безликий, самый бесчеловечный и самый отдаленный от существования мир. Личности в нем нет места, потому что в перспективе, которую этот мир получает от реальности, он никак не считается с тем новым измерением, которое приходит в него вместе с личностью: речь идет о свободе. Мы говорим здесь о духовной свободе. Ее следует тщательно отличать от свободы буржуазного либерализма. Авторитарные режимы имеют обыкновение утверждать, что в борьбе с либерализмом они защищают подлинную свободу человека, собственным актом которой является не возможность приостанавливать свои действия или безостановочно отказываться от них, а акт вовлечения. Они правы в том, что либерализм, лишенный всякой веры, отождествил ценность свободы, ее конечную цель со способом ее осуществления. Духовность свободного акта представляется ему тогда состоящей не в том, чтобы определять или хотя бы намечать цель, а в том, чтобы стоять перед выбором, всегда оставляя его возможным, незавершенным, неосуществленным. Делать вывод, переходить к действию — это либерализм считает крайней вульгарностью. Угнетенное положение личности, к которому привлек внимание марксизм, разделило людей там, где речь идет об осуществлении духовной свободы. Одни, в достаточной степени избавленные от материальной нужды, имеющие возможность позволить себе роскошь этой свободы, превращают ее в вид своего досуга, связанного с бесконечным наслаждением и полностью лишенного любви. Другие же, кому не дано знать иной свободы, кроме свободы политической, получают только ее видимость в условиях строя, постепенно отнимающего у них всякую дееспособность и лишающего тех, кто ею пользуется, свободы материальной, которая делала бы для них возможной подлинную духовную свободу. Фашизм и марксизм правы, когда разоблачают иллюзорность и несостоятельность такой свободы. Свобода личности состоит в том, чтобы самой обретать свое призвание и свободно находить средства для его реализации. Это не свобода уклонения от действия, а свобода вовлечения в действие. Она не только не исключает материальное принуждение, как таковое, но в самых существенных своих проявлениях требует дисциплины, являющейся непременным показателем ее зрелости. В рамках социально-экономического строя она требует также необходимых материальных принуждений всякий раз, когда в силу данных исторических условий материальная свобода, предоставленная личностям или группам личностей, оборачивается порабощением или ставит в униженное положение другую личность. Достаточно сказать, что требование духовной свободы никак не связано с защитой жульничества, со свободой скрытого угнетения, которые либеральная анархия внедрила в социально-политический строй современных демократий. Но насколько необходимы эти уточнения, настолько же важно разоблачать примитивно-грубую дискредитацию, которой кое-кто ныне стремится подвергнуть свободу вместе с агонизирующим либерализмом. Свобода личности — это вовлечение. Однако вовлечение является собственно личностным только в том случае, если оно оказывается вновь и вновь возобновляемым включением в действие, добровольным согласием вести освободительную духовную жизнь, а не просто связью, устанавливаемой силой, или энтузиазмом, вызываемым общественным конформизмом. Недопущение анархии в закрытой авторитарной системе не означает организации свободы. Следовательно, извне личность не может получить ни духовную свободу, ни сообщество. Все, что может, и все, что должен сделать для личности институциональный строй, — это уравнять между собой определенные препятствия внешнего характера и способствовать движению личности по определенным направления. Это означает: 1) уничтожить любую форму угнетения личности; 2) обеспечить личности независимость частной жизни, которая давала бы ей возможность и гарантию выбора деятельности в системе социальных принуждений; 3) организовывать все социальные механизмы на основе принципа личной ответственности, так чтобы его автоматическое действование было направлено на расширение выбора каждого индивида. Вот таким образом можно достичь в принципе негативного освобождения человека. Что же касается подлинной духовной свободы, то ее надлежит завоевывать каждому самостоятельно. Нельзя, не впадая в утопию, путать сокращение материальной тирании с «царством свободы». 5) Причастность Личность и сообщество Мы говорили, что индивид, обладающий персональностью (объективированные и материализованные аспекты личности), имеет своей главной движущей силой чувство притязания и обладания. Индивиды находят удовольствие в обеспеченности, не доверяют друг другу и отвергают друг друга. Индивиду, следовательно, чтобы достичь личности, недостаточно выйти из распыленного состояния. «Персональность», у которой будет изменена кровь и переделано лицо, человек, которого поставят на ноги и активность которого станет более напряженной, может получить лишь плодотворную пищу для взращивания собственной алчности. В действительности после выхода человека из стадии индивидуализма перед сложным делом его персонализации открываются два пути. Один ведет к апофеозу «персональности», к ценностям, которые с возрастающей скоростью движутся от агрессивности к героической напряженности. Герой — это ее высшее достижение. Здесь можно было бы выделить множество разветвлений: стоическое, ницшеанское, фашистское. Другой ведет к подлинным глубинам личности, которая обретает себя, только если отдает себя другим, и путь этот ведет к тайнам бытия. В конце этого пути стоит святой, подобно тому как в конце первого пути стоит герой. Второй путь также требует героизма и духовной силы, но только преобразованных: скажем, это путь, который человек соизмеряет с собственной возможностью реального присутствия, со способностью брать и отдавать. Здесь мы касаемся центрального парадокса личности. Личность оказывается местом, в котором пересекаются, борются, взаимодействуют напряжение и пассивность, обладание и дарение. Пока нам достаточно того, что мы направили взгляд на эти глубины и обозначили их место. Различные духовные союзы, которые должны вести совместную битву за персоналистскую организацию града человеческого, привносят в эти конечные и вполне достижимые реальности, в способ, которым можно закрепить возведенное здание, только что описанное нами, различного рода устремления, которые уже выходят за пределы этого града. Таким образом, мы находим сопричастие, внутренне присущее самой личности, неотделимое от ее существования. 2. Персоналистская цивилизация. Принципы общностной цивилизации Сегодня, когда краснобайство отвергает добродетели либерализма, чтобы петь дифирамбы коллективному началу, нелишним будет в свою очередь разоблачить все те иллюзии, которые подготавливаются с этой стороны после того, как испита чаша иллюзий свободы[120]. Ни возможность манипулирования группами, ни их чрезмерное разрастание не убеждают нас в том, что дух сообщества делает реальные и основательные успехи. Увеличивающееся богатство может скрывать глубокое органическое разложение. Как отмечает Бергсон, беспорядочное размножение может быть признаком абсурда, а гигантизм — признаком слабости. Со времени окончания войны мы уже насмотрелись на таких величественных гигантов, которые казались крепко скроенными, но в один прекрасный день рухнули все до основания. После того как мы выявили основы личности, необходимо, таким образом, отыскать органические условия подлинного сообщества. Степени сообщества Обезличивание современного мира и обесценивание идеи общности представляются нам одним и тем же разложением. Они приводят к одним и тем же побочным результатам в движении человечества: к безликому обществу, состоящему из людей, не имеющих лиц, к миру безличного начала[121], где над индивидами, лишенными характеров, витают расплывчатые идеи и мнения, к миру нейтральных позиций и объективного познания. Именно в этом мире царит мотивация, выражаемая безликими «говорят», «делают», которые превозносят массы, скопления людей, нередко подвергающиеся насильственным воздействиям и не обладающие индивидуальной ответственностью[122]. Когда же наконец наши политики оставят эти оскорбительные слова, из которых они стряпают мифы? Массы — это остаточные явления, а не начинания. Обезличенная в каждом из своих членов, а следовательно, обезличенная как целое, масса характеризуется своеобразной смесью анархии и тирании, тиранией анонимности, самой оскорбительной из всех, тем более что она прикрывает силы, которые поддаются точной идентификации и в свою очередь прикрываются ее обезличенностью. Мир пролетариев, затерявшийся в сумраке кабальных городов-гигантов, жилищ-казарм, где господствуют политический конформизм и экономическое подавление, тяготеет именно к образованию массы. Мелкобуржуазное уныние требует сплочения в массу. Парламентская либеральная демократия, забывая о том, что первоначально демократия была требованием личности, толкает к сплочению в массу. «Общества» в них могут множиться, «коммуникации — сближать» их членов, но никакое сообщество невозможно в мире, где уже больше нет ближнего, где остаются только подобные друг другу люди, которые даже не смотрят в сторону друг друга. Там каждый живет в одиночестве, не осознавая его как одиночество, не зная присутствия другого; более того, он называет «своими друзьями» каких-то двойников самого себя, которые могут его удовлетворить и в которых он может быть уверенным. Первым актом приближения к личной жизни является осознание анонимности собственной жизни. Соответственно первым шагом моего приближения к общностной жизни является осознание моего безразличия по отношению к другим, поскольку оно вызвано другими, все это лежит ниже того порога, где начинается взаимная жизнь личности и сообщества. Массы бывают иногда охвачены сильнейшей потребностью самоутверждения и превращаются в то, что мы уже называли обществами нашего особенного брата. Например, «публика» или «фронт» борьбы. Здесь мы сталкиваемся с первой ступенью сообщества. Мир «безличного» не имел границ, «мир нашего особенного брата» наделяется определенными качествами, привычками, энтузиазмом. Мир безличного не обладал общей волей, «мир нашего особенного брата» имеет свои границы и энергично утверждается в них. Мир безличного — это мир инертного движения и безразличия; «мир нашего особенного брата» сплачивается сознательным (а часто и героическим) отречением в пользу общего дела. Однако это насильственно утверждаемое «мы» для каждого из его членов, определяющих себя этим «мы», не является личным делом, вовлечением его особенной воли. Слишком часто оно служит ему средством для того, чтобы избежать тревоги, когда бывает необходимо сделать выбор, принять решение, спрятавшись за столь удобный коллективный конформизм. Он приписывает себе победы этого «мы» и списывает на них собственные ошибки. Чтобы возбудить себя и тем самым привести в возбуждение индивида, эта элементарная форма сообщества, если не принять мер предосторожности, может обернуться против личности. Такое сообщество тяготеет к гипнотическому действованию, подобно тому как анонимная масса тяготеет к спячке. Как мы уже видели в случае с фашизмом и проверили на примере политических фронтов, оно оказывается не чем иным, как предсмертной конвульсией распадающегося общества. В силу собственной склонности оно тяготеет к сплоченности и гигантизму, то есть к превращению в механизм, и вместе с тем к угнетению. Более гибкой, более живой формой сообществ «мы — наш брат — особенные» по сравнению с обществами типа «блок» является общество, которое нам предлагает товарищество, или дружина. В нем осуществляется богатая частная жизнь, и хотя амплитуда его деятельности ограничена, она распространяется на всех и на каждого, затрагивая душу группы в самый момент ее возникновения. Это уже гораздо более гуманное, по сравнению с предыдущим, сообщество: трудовая бригада, спортивный клуб, команда, молодежное объединение. Однако, поскольку оно возбуждено и буквально бурлит, такое сообщество может породить иллюзии относительно собственной прочности; подлинные жизнь и динамизм тяготеют к более глубокой реальности. Основанное на увлечении, такое сообщество остается поверхностным, и человек рискует потеряться в нем, не обретя подлинного присутствия и взаимного обмена с другими людьми. Жизненные общества, несомненно, стоят ниже по духовности, но гораздо выше с точки зрения организованности по сравнению с теми, которые мы только что рассмотрели. Связь в них устанавливается в силу самого факта совместного проживания и стремления организоваться так, чтобы лучше прожить жизнь. Следовательно, жизнь здесь развивается в широком биологическом направлении. Ценности, которые ею руководят, — это спокойствие, благополучие, счастье, другими словами, это нечто полезное, более или менее непосредственно связанное с приятным. Например, крохотное родное местечко, хозяйство, семья, в основе которых нет никакой другой связи, кроме привычек и ставшего автоматическим разделения домашних работ. Функции распределены, но они не персонализуют ответственных: строго говоря, люди остаются взаимозаменяемыми. И здесь еще каждый человек в некотором роде живет в состоянии гипноза; если он мыслит, то мыслит идеями, отражающими интересы объединения. Он мыслит ими в агрессивной форме, не стремясь выявить объективные ценности, которым эти идеи могли бы служить, или понять драму, присущую каждому другому члену ассоциации. Личность еще ничего не выигрывает от этой формы объединения. Всякое общество склоняется к обществу замкнутому, эгоцентрическому, если его изнутри не воодушевляет другое — духовное — сообщество, в которое оно вписывается. Жизнь неспособна на универсальность и самопожертвование, она способна только на самоутверждение и экспансию. Здесь выявляется иллюзия и опасность всякого пробуждения общности, основывающегося только на возвеличивании жизненных сил или на научной организации общего бытия. Разумное общество, которое основывается на безличном разуме буржуазного рационализма или материалистической научности, полагает, что избегает этой опасности. Но такой разум отнюдь не отличается подлинной человечностью. Мы видели, как это общество мечется между двумя полюсами: Общество умов, где ясность безличной мысли (в пределе — строго логический язык) якобы обеспечивает согласие между индивидами и мир между народами. Получается так, как будто некий искусственно организованный опыт в состоянии заменить личное устремление и стать на место живой реальности! Основываясь на некоторых примерах прошлого, мы можем представить себе, какого уровня свирепая тирания могла бы достичь в таком обществе под маской университетской беспристрастности или узаконенного фанатизма. Чем больше догматики верят в автоматическую непогрешимость своих лозунгов, тем меньше они расположены предоставлять людям свободу, время, которые нужны, чтобы добраться до истины, а поскольку они оказываются еще и аристократами, они устанавливают железное полицейское надзирательство за тем, чтобы узаконенные ими конформизм и лицемерие строго соблюдались. Договорные юридические общества, поскольку они именно такими и остаются, не обращают внимания не только на личностей, на их своеобразие и обязательства, на эволюцию их воли, но даже и на содержание договора, который их связывает. Это значит, что вне живой организации правосудия, служителем которого только и должно быть право, они в самой своей юриспруденции несут зародыши угнетения. Итак, совершенно определенным образом выявляется невозможность основать сообщество, игнорируя личность, даже на базе так называемых человеческих ценностей, дегуманизированных уже потому, что они обезличены. Поэтому мы сохраняем название «сообщество» только для подлинного, прочного сообщества, сообщества персоналистского, которое не только символически представляет собою личность личностей. Если было бы необходимо обрисовать его далекое будущее, мы описали бы сообщество, где каждая личность реализует себя во всей полноте своего призвания и где сопричастность целостности является живым результатом ее особенного самоосуществления. Каждая личность в нем была бы незаменимой, и в то же время она гармонировала бы с ним как с целым. Первичной и основной связью в нем была бы любовь, а не какое бы то ни было внешнее принуждение, экономический или жизненный интерес. Каждая личность нашла бы в нем, в его общих ценностях, трансцендентных по отношению к месту и времени, специфичную для себя связь, которая объединяла бы все личности. Было бы в высшей степени опасно предполагать, будто эта схема может быть осуществлена в истории. Но будем ли мы относиться к ней как к мифу или же верить, как это свойственно христианам, что она осуществится по ту сторону истории, в ней все равно будет содержаться нечто такое, что придаст истории основополагающую ориентацию: именно она должна служить ориентиром общностного идеала персоналистского строя. Формирование Мы в самом деле не может обойтись без формирования Я. Мы сопутствует Я и следует за его превратностями: анонимность масс складывается путем разложения индивидов, сплочение обществ «мы — наш брат — особенные» соответствует той стадии, когда персональность нацелена на самоутверждение и замыкается в себе, лелея собственный героизм. Но когда я начинаю интересоваться реальным присутствием людей, признавать их присутствие передо мной, обучать личность тому, как открыться мне в качестве Ты, выступать передо мной уже не в неизвестном «третьем лице», не в облике чуждой мне живой вещи, а как другое Я, тогда я полагаю первый акт сообщества, без которого никакая институциализация не будет основательной. Следовательно, только скудость нашего языка вынуждает нас определить это состояние двумя словами: общностная и персоналистская революции. Объективированное, экстериоризованное, рассматриваемое в отрыве от сообщества социальное начало — это уже не человеческая и не духовная ценность: самое большее — это необходимый и в какие-то моменты опасный для человеческой подлинности организм. Публичное начало — это извращение, если оно противостоит частному началу и если, вместо того чтобы опираться на него, оно его умаляет и ущемляет. Тогда оно становится систематическим беспорядком там, где идет поиск персональности, или частной жизни, который приводит человека к тому, что тот оказывается рабом своего эгоизма. Человечество — это только немыслимая абстракция, а моя любовь к человечеству — это всего лишь глупость, если я не даю окружающим меня людям свидетельств того, что она является активным предварительным влечением к другим личностям, как таковым, дверью, открытой для любого «другого». Само собою разумеется, что организация общего бытия на практике должна предшествовать этому внутреннему росту сообщества в той мере, в какой безразличие и эгоизм сдерживают его и в какой материальное сближение, последовательно усложняясь, побуждает людей ко все более органичному единению там, где, казалось бы, они проявляют все меньше и меньше охоты для этого. Нельзя ждать, пока все люди согласятся стать личностями, и только после этого строить сообщество. Нельзя ждать, пока духовная революция свершится в сердцах людей, и только после этого начинать институциональную революцию, которая, по меньшей мере, способна предотвратить кризис внешних структур и вызвать к жизни определенную институциональную дисциплину, которой подчинились бы уклоняющиеся от нее индивиды. Мы подняли эту проблему не для того, чтобы оторвать ее от действительности. Человеческие сообщества не организуются по чистой случайности или следуя идеальным ситуациям. Люди, которые их создают, могут полностью подчиниться своей индивидуальности; общества, которые для блага всех присваивают себе права на их индивидуальность, сами в большей или меньшей степени оказываются неорганическими, далеко отстоящими от совершенного сообщества, а следовательно, не могут использовать свои права на индивидов, даже в нормальный период своего существования, без угнетения личностей. Между теоретической неотчуждаемостью личности и правами индивида, с точки зрения непосредственных обществ, в каждом случае будет существовать расхождение: история сообщества будет включать в себя чрезмерные субординации, компромиссы, столкновения. Вместо гармонии — напряженность, всегда чреватая расколом. Но эта напряженность является источником жизни. Она предохраняет индивида от анархии, а общества — от конформизма. Тоталитарные режимы, надеющиеся снять эту напряженность, не знают о взрывоопасной энергии, которая накапливается в сердце человека и в один прекрасный день оборачивается против них. Одиночество и сообщество В этой борьбе личность никогда не сможет достичь искомых ею совершенной свободы и совершенной сопричастности. Следовательно, никакое человеческое общество не способно устранить драму одиночества, сколь бы значимым оно ни было. Одному писателю левой ориентации, не так давно посчитавшему для себя желательной такую организацию общества, которая заставила бы человека забыть об одиночестве, голос с крайне правого крыла справедливо ответил, что центральная проблема гуманизма, может быть, и состоит в том, чтобы научить человека тому, как познать и вынести одиночество. Вопреки всему это также и проблема деятельности. Будем с недоверием относиться к тому политику, который не признает одиночества и не оставляет ему места в своей жизни, в своем познании людей и в своем видении будущего: он ничем не отличается от буржуа, озабоченного исключительно внешней деятельностью, ее материальным результатом; он не трудится для человека, даже если и считает себя революционером. Чувство одиночества возникает от осознания бездуховности, следовательно, безличностного характера моей внутренней жизни и моих отношений. Это не показатель несоциальности Я (здесь мы говорим не о негативном чувстве изоляции), а следствие неполноценности личности: быть может, Я никогда не испытывает его сильнее, чем тогда, когда оно бежит от самого себя и, умножая объективные отношения с людьми, не может удовлетворить свою жажду общения. Но нельзя бороться с одиночеством внешними средствами, путем расширения внешних отношений, раздувания публичной жизни; нельзя делать этого также, как полагали наши добрые социологи, посредством укрепления функциональной солидарности. Все эти чувства могут разрушать препятствия, порождать рефлексы, удовлетворять ожидания. Но даже если они способны отвлечь и развлечь нас, они не могут заглушить тот стон, что живет внутри нас. Чем более высоким оказывается качество нашей внутренней жизни, тем более сильно мы испытываем чувство одиночества. Вот почему наивысшим свойством человека и является, быть может, умение осознать смысл одиночества. Многие люди представляют себе общество своей мечты, следуя модели буржуазного идеала, который они сами создают по меркам собственной личной жизни. Для этой последней было бы скромным, но все же достаточным счастьем оставаться «окруженной» заботой до самой смерти. Для социального организма — это пирамида, где все щели законопачены, где индивид обеспечен всесторонними социальными «контактами», «конкретными» непринужденными связями, которые скрывают от него драму его существования и избавляют от собственного усилия, нацеленного на развитие его воображения или расширение прямых действий. При этом забывают, что абстрагирование во всех своих многообразных формах — это тоже человеческое действие, то есть действие духовное. Познание вещей и людей через непосредственные контакты и с помощью чувственной близости — это самый низкий уровень познания и сопричастности; такое познание лежит в основе наиболее примитивного и наименее очеловеченного действия. При переходе от ремесленника, который способен усвоить две-три элементарные операции, к руководителю индустриально развитого предприятия, под которым мы понимаем руководителя, действительно держащего в своей голове и подчиняющего своему авторитету всю сложную жизнь своего предприятия, мы имеем реальный прогресс, а отнюдь не упадок. Когда критикуют абстрактность современного мира, то хотят сказать, пусть без достаточного понимания соответствующего различия, что только одна специфическая и в высшей степени обесчеловеченная форма абстракции — абстракция математическая — завладела и самим миром, и его руководителями, поскольку она не признает ни людей, ни форм их деятельности, по существу нацеливаясь на такие из них, которые человек уже не может понять и которые его подавляют. Кого же страшит это пресыщенное собственными творениями человечество, те ошибочно используют категории, которые мы только что употребляли: возврат человека к предметам, которые он мог бы потрогать рукой, как если бы вопрос состоял не в том, чтобы возвысить их до уровня предметов, о которых он может реально мыслить, а круг которых — расширять; возврат к земле, к ремесленничеству, защита мелкой торговли, наивное местничество и множество других форм «учения о близости», основная иллюзия которых состоит в том, будто бы сообщество зависит исключительно от материального сближения человека и вещей или же людей между собой. Превращая преобразования в систему, мы увидим, что необходимо преодолеть множество препятствий, чтобы устранить одиночество и придать человеческому приключению достойное значение. Чтобы видеть в человеке героя, уместно напомнить о том, что между чувством одиночества и тягой к сообществу должна существовать определенная напряженность. Личность — это величина, масштаб которой трудно определить. Она создана совсем не для того, чтобы поощрять посредственные системы в их борьбе за собственное величие. III. Основополагающие структуры персоналистского строя За историческую инициативу Вера в то, что духовное в некой конечной форме, как обычно его мыслят, остается «частным делом» индивидуальной морали, свойственна всем учениям, которые мы отвергаем: буржуазному идеализму, отдающему социальное начало на откуп «непререкаемым законам»; фашистскому реализму, попирающему всякий духовный авторитет даже в частной жизни и признающему исключительно авторитет государства; марксистскому материализму, объявляющему духовное и личностное псевдореальностью, не обладающей приоритетом в делах человеческих. Напротив, персонализм, который мы только что описали, ставит духовную ценность, личность, понимаемую как средоточие, или корень, всех других ценностей, в центр человеческой реальности как таковой. Личность — это не один из коэффициентов социальной арифметики в ряду других, как нередко считают. Она противится тому, чтобы ее низводили до роли простого корректива чуждой ей системы духа. В отвергаемых нами учениях о цивилизации мы всегда стараемся заметить любой, даже едва заметный след персоналистского вдохновения. Это внимание к очагам персонализма везде, где они только возникают под обломками современного мира, эта чуткость к его разнообразным аспектам столь настоятельно диктуется самим духом персонализма, что нам и в голову не приходит отвергать их во имя какого-то нового догматизма, в котором мы просто утратили бы самих себя. Важно только, чтобы наше внимание не рассеивалось. Делать выбор в пользу ценностей, которые мы обозначили словом «персонализм», значит делать выбор в пользу вдохновения, которое должно накладывать свой отпечаток на фундаментальные структуры и даже на детали всех человеческих инициативных органов. Отныне персонализм должен осознать свою решающую историческую миссию. Вчера он был только расплывчатым, а порой и эксцентричным импульсом в самых различных культурах, политических и социальных движениях. Как и любая ценность, ищущая свое место в истории, он в течение какого-то времени вдохновлял скорее нерешительность, чем упорство, воздержанность, чем инициативу. Ныне он собрал воедино достаточно волений, вполне определенно заявив о своих основополагающих принципах и непосредственных обязательствах, чтобы открыто испытать собственный шанс перед лицом буржуазного мира, марксизма и фашизма. Служа источником вдохновения также и для обоснования целостной концепции цивилизации, будучи связанным с глубинной судьбой реального человека, он не нуждается в том, чтобы выпрашивать себе место ни внутри какой-бы то ни было фатальности, ни в политической тусовке; сегодня он должен непредвзято и бескорыстно, как это соответствует учению, стоящему на службе у человека, взять в свои руки историческую инициативу в тех странах, которые готовы к этому. Мы знаем, что все формы реакционного позитивизма: технократическая, фашистская или марксистская, — не задумываясь, откажут ему в компетентности. С их точки зрения, историей управляют политический, технический или экономический детерминизм. Брать в качестве первичного по отношению к обществу, экономике или деятельности какой-либо «теоретический» или «чувственный» предрассудок, говорят они, значит присоединять три опасности к трем заблуждениям: Во-первых, законы индивидуальной морали неправомерно переносятся в социальную сферу: как и при всяком неправомерном присвоении компетентности, это выливается в анархию. В одном случае коллективным болезням рекомендуются неэффективные индивидуальные методы лечения, в то время как в другом огромное количество полезной энергии отвлекается от борьбы с социальным злом. Во-вторых, к естественным реальностям, подчиняющимся своим собственным закономерностям, применяются идеальные мерки, не имеющие над ними никакой власти, потому что они проистекают либо из пустой сентиментальной фразеологии, либо из чисто логической непреклонности и неприменимого на практике пуризма, либо берутся из сверхъестественного мира, который не имеет никакого отношения к бренным делам истории. Результат? Нулевой или даже отрицательный: немного ослабляют то, что обладает силой, немного подрывают то, что стоит крепко, немного обесценивают (во имя морального идеала)[123] то, что представляется благородным в земных действиях и институтах. Наконец, в-третьих, если власть попадает в руки идеологов или же их последователей, то они не могут обойтись без того, чтобы не превратить ее в своего рода теократию или духовный клерикализм, являющиеся выражением в институтах первичности духовного начала, которыми руководствуются их доктрины. Эти критические замечания и предостережения частично направлены против известного доктринерского и морализаторского идеализма, от которого мы отмежевались. Наш персонализм, когда он основывает свои поиски даже технического характера на первичности личности, движется в сторону совершенно другого универсума по сравнению с универсумом, о котором говорит разного рода спиритуализм. Поскольку персонализм является от начала и до конца реализмом, с вниманием относящимся как к предыстории, так и к сверхистории, он приемлет и включает в свое видение существование естественных коллективов и исторической необходимости, решать проблемы которых индивидуальная моральная технология сама по себе не в состоянии, как мы об этом уже говорили в начале настоящего «Манифеста». Мы подчеркиваем, хотя такое акцентирование никогда не может быть чрезмерным, что коллективные проблемы требуют хотя бы минимума коллективных же решений, что морального совершенствования, коренным образом необходимого для упрочения институтов, недостаточно для достижения технической компетентности и исторической эффективности, наконец, что институты способны изменяться гораздо быстрее, чем люди, а потому должны как предотвращать деградацию индивидов, так и делать все возможное для осуществления их доброй воли. Но мы говорим, что детерминизм, как бы могуществен он ни был, должен быть подчинен высшим человеческим целям и что естественные коллективы не достигнут вершин, следуя собственной логике, — они должны быть подчинены зарождению и осуществлению личностей. Мы разоблачали и никогда не передавали разоблачать злодеяния тех чересчур жестких, оторванных от всякой реальности идеологий, которые присваивают себе право говорить о духовном начале и, считая, что служат истине, противопоставляют истории моральные изречения, общезначимые рецепты или логические схемы. Этот горделивый ригоризм ничего общего не имеет с духовным реализмом. Даже те люди, которые считают истину метафизической, трансцендентной истории, предполагают, что она воплощена и обладает одной и той же душой, независимо от своих исторических ликов, меняющихся вместе с изменением пространства, времени, людей. Верховенство духовного над техническим, политическим и экономическим аспектами ни в чем не похоже на логическую жесткость или формальное морализаторство, претендующие на то, чтобы извне направлять историю и институты в заранее определенные рамки, которые необходимо принять или отвергнуть. В этом смысле персоналисты не являются также и «моральными» людьми. Это значит, что персоналистский «идеал» — это исторически конкретный идеал, который никогда не входит в сделку со злом или заблуждением; он непременно сочетается с многосложной исторической реальностью, в которой действуют живые личности, чтобы каждый раз в зависимости от времени и места вести ее к максимальной реализации. Концепция государства, которую мы изложим в дальнейшем, содержит достаточно пояснений на этот счет; в ней речь идет о нашем чувстве гадливости по отношению ко всякому строю, который посредством коллективных заповедей навязывает личностям то, что должно проистекать из свободного выбора каждого отдельного человека. Таким образом, мы возвращаемся к нашей изначальной позиции: мы не доктринеры, мы не морализаторы. Идеология и моральное краснобайство — это как раз и есть та неопределенная эфемерная инстанция, которую марксисты и буржуа готовы поместить на полпути между пустым небом и чуждой им землей. Персонализм хочет наполнить животворной мудростью подчиненные человеку механизмы, чтобы воздействовать на них не извне, а руководить ими и направлять их движение изнутри. Общие направления Теперь нам надлежит позаботиться о том, чтобы приблизить достижение конечных результатов этой мудрости. Современный мир придумал, испытал, испробовал множество систем, укрепляющих всесилие государства, анархию индивидов или же верховенство экономического начала. Он едва-едва ощутил и в общих чертах обрисовал цивилизацию, которая, сохраняя все позитивные завоевания прошлого, была бы ориентирована на становление и защиту человеческой личности. Сегодня необходимо сначала с концептуальной целостностью и строгостью определить институты персоналистского общества, а затем подвергнуть их испытанию. Здесь надо приложить немало труда и потратить много времени, а не ограничиваться указанием предварительных условий и общих требований и не привязывать к временным результатам то, что должно оставаться источником вдохновения начинающегося поиска. Персонализм должен придать институтам двоякую ориентацию: 1) Негативная обусловленность — никогда не превращать личность в жертву институтов или использовать последние в качестве орудия тирании; ни в частной, ни в общественной жизни никогда не покушаться на собственно личностную сферу конкретных людей; защищать эту священную область от возможного угнетения со стороны других индивидов или институтов; ограничивать необходимое принуждение требованиями естественной необходимости и необходимости, связанной с общественным порядком, наделенным гибким режимом контроля, проверки и развития. 2) Позитивная ориентация: давать всевозрастающему числу людей и каждому отдельному человеку соответствующие инструменты и обеспечивать эффективную свободу, что позволило бы им реализовать себя как личность; пересмотреть снизу доверху механизмы коллективной жизни, которые в течение последнего столетия развивались с ошеломляющей скоростью, не заботясь о личностях, а следовательно, в ущерб им; подчинить все механизмы сообщества добродетелям личности, максимально развивая на любом уровне и в любой точке инициативу, ответственность, децентрализацию. Указания, которые мы здесь даем, родились во Франции и опираются на французскую реальность, они несут в себе — в своих принципах и в самом своем стиле — след своего происхождения, чего мы не скрываем. Ложной универсальности вневременных формул мы предпочитаем живую универсальность, которую легко ощутить, опираясь на свидетельства. И пусть другие национальные характеры отыщут то же вдохновение в формах, более свойственных именно им, на другом человеческом материале, в других государственных структурах. Первые симптомы, свидетельствующие о долговременном характере традиции, позволяют нам признать, что создание персоналистского сообщества является оригинальным вкладом в революцию XX века со стороны западных стран, в которых чувство свободы и осознания личности особенно живо: Франции, Англии, Бельгии, Швейцарии, Испании, в частности. Столь близкому каждому человеку принципу ничто не мешает в дальнейшем распространить свое плодотворное влияние, усиленное неожиданными находками, далеко за пределы этих стран. В следующем очерке мы станем руководствоваться не требованиями тактического порядка; мы будем идти от институтов, ближе всего стоящих к личности, к институтам более широкой ориентации. 1. Воспитание личности Принципы персоналистского воспитания[124] Для общества, которое хочет способствовать становлению личности, так же как и для общества, которое хочет подчинить себе личности, основное дело начинается с пробуждения личности: с детства. Поэтому институту воспитания, вместе с ним и институтам, регулирующим частную жизнь, персонализм придает первостепенное значение. В их основу он кладет принципы, столь же противостоящие обезличенному «нейтрализму», как и подчинению личности ребенка коллективам. 1. Воспитание не имеет своей целью приучить ребенка подчиняться социальной среде или принимать на веру ту или иную государственную доктрину. Ему нельзя также определять в качестве конечной цели приспособление к той функции, которую он будет выполнять в системе социальных отношений, или к роли, которая предусматривается для него какой-либо системой частных отношений. Воспитание в своей сущности не нацелено ни на то, чтобы сформировать гражданина, ни на овладение определенной профессией, ни на создание какого-либо социального персонажа. Его главная функция состоит не в том, чтобы лепить сознательных граждан, славных патриотов, маленьких фашистов, коммунистов или светских людей. Его миссия состоит в том, чтобы пробудить в человеке личность, чтобы он был способен вступать в жизнь и действовать как личность. Следовательно, мы противники всякого тоталитарного режима в школе, который, вместо того чтобы готовить личность к осуществлению своей свободы и ответственной жизни, с самого начала игнорирует личностное начало, подчиняя ребенка скверной привычке мыслить в соответствии с приказом, действовать, руководствуясь лозунгом, и не иметь других устремлений, кроме как безмятежно и с достоинством жить в клетке, то есть в самодовольном мире. И хотя определенный уровень овладения профессией является необходимым минимумом для достижения материальной свободы, без которой личная жизнь оказывается удушенной, подготовка к профессии, функционально-техническое обучение не могут стоять в центре или быть движущей силой воспитательного процесса. 2. Активность личности — это свобода, направленная к достижению определенной цели и обретению веры. Следовательно, хотя воспитание личности не может быть тоталитарным, то есть идущим извне, материально-насильственным, оно тем не менее может быть только всеобъемлющим. Оно нацелено на человека во всей его целостности, на целостность его понимания и целостность его мировоззрения. В такой перспективе немыслимо какое-либо нейтральное воспитание. Чтобы устранить все недоразумения, здесь необходимы уточнения. Идея нейтралитета может означать, по меньшей мере, выражение трех различных и даже несовместимых друг с другом духовных позиций. Для одних она содержит в себе требование полного исключения из учебного процесса всех предметов, которые неразрывно связаны с определенной концепцией жизни, а следовательно, и собственно воспитания в полном смысле этого слова, как мы его понимаем[125]. Таковой, собственно, является концепция, которую мы как христиане здесь отвергаем по очевидным причинам, нехристиане делают это ради возвеличения человека и его эффективности, которое они возлагают на светскую школу. Такая концепция предполагает, будто можно без ущерба отделить обучение от воспитания: воспитание в этом случае, как и религия, оставалось бы частным делом семьи, а школа, получившая таким образом облегчение, обеспечивала бы обучение при полном безразличии к духовности. Но ведь такое отделение было бы на руку только семьям, обладающим материальными средствами и свободным временем для обеспечения ребенку полноценного воспитания. Кроме того, как мы полагаем, хотя и не без оговорок, все это вообще допустимо, если иметь в виду лишь некоторые предметы обучения, а именно точные и технические науки. Что касается всего остального, то мы говорим твердое «нет». Между тем школа, начиная с первой ступени, выполняет функцию обучения жизни, а не просто функцию накопления знаний и умений. Ведь миру личностей присуще то, что в нем нельзя научиться жизни посредством обезличенного обучения, преподносимого в формах готовых истин. Такая концепция образования основывается на рационалистическом предположении о существовании истины, целиком поддающейся выявлению, которую можно внушить личности академическим способом, без последующего размышления над ней (в чем она должна быть заинтересована), чтобы стать целеустремленным и обладающим ценностями субъектом. Решительно игнорируя конечную цель воспитания — вовлеченность личности в жизнь — и соответствующие ей средства, мыслимая таким образом школа рискует ограничиться практическими целями, диктуемыми социальным организмом: технической подготовкой производителя и формированием гражданина. Она ослабляет свою защиту против вмешательства этого организма, когда для спасения хотя бы видимости культуры она пресекает бездумное накопление «предметов» обучения. Наконец, практика понимаемого таким образом нейтралитета грозит завести в тупик, каким бы путем она ни шла: либо школа, стремясь быть нейтральной, позволит незаметно просачиваться в преподавание какому-нибудь модному учению: сегодня — буржуазной морали с ее классовыми ценностями или ценностями денег, ее национализмом, концепцией труда, порядка и т. п.; либо она вынуждена будет наблюдать, как ее «нейтралитет» поддерживают преподаватели, являющиеся людьми с убеждениями, не соглашающимися жить как калеки и открыто или скрытно, сознательно или неосознанно, прямо или косвенно реализующими католическую, марксистскую, релятивистскую и т. п. приверженность. И здесь неуместно возмущение: это — обычная реакция человека на абстрактность системы. Наконец, давая личности только чувство никчемной свободы, она готовит ее к безразличию или игре, но не к ответственному включению в действие и не к живой вере, которые являются собственным призванием личности. В противоположность этому существуют два других понятия о нейтралитете, в которых идеи, обычно обозначаемые этим словом, оказываются для нас приемлемыми. Метафизическое разделение носителей духа в современном обществе создает право как для семьи, настроенной агностически, так и для других семей получать от созданной для них школы не только образование, но и воспитание. Это воспитание будет совсем не нейтральным в том смысле, который определяется воздержанием от всякого утверждающего суждения о человеке и от всякого внушения ребенку. Персонализм как непосредственная основа свободы образования определяет исходный целостный взгляд на человека и на отношения между людьми, взгляд глобальный и вместе с тем строго определенный. В обществе, берущем его за основу, никакая школа не может оправдывать или прикрывать эксплуатацию человека человеком, господство социального конформизма или духа государственности, моральное и гражданское неравенство рас и классов, верховенство в общественной и частной жизни лжи над истиной, инстинкта над любовью и бескорыстием. Именно в этом смысле мы говорим, что сама светская школа не может и не должна быть нейтральной с воспитательной точки зрения. В будущем она должна защищать персоналистскую концепцию человека (а через нее — и ребенка) от государства, которое в сфере воспитания будет путать светскость с индифферентностью или же контроль с подчинением. Она может быть нейтральной только в том смысле, что и подспудно не отдаст предпочтения никакой системе объективных ценностей, даже если это не касается формирования личности. С тем, что только этот второй вид нейтралитета может быть регулирующим законом школы, которую мы назвали агностической семьей персоналистского общества, могут, как нам представляется, согласиться и верующие и неверующие. Христианин, а вместе с ним и любой человек, который верит во всеобщую истину там, где речь идет о человеке, считает, что его свобода не безразлична, что он, как свободная личность, имеет свое призвание и свою судьбу: как могли бы они согласиться с тем, что им было бы лучше проигнорировать этот призыв, нежели с самого детства руководствоваться им? Следовательно, при прочих равных условиях нельзя запретить верующим считать более приемлемой ту школу, которая, по их мнению, является более универсальной, как, впрочем, нельзя запретить неверующему считать школу завершенной системой. Среди самих католиков есть такие, которые согласны признать за так называемой нейтральной школой только существование «по гипотезе»[126] и по факту; другие же считают, что исторически устойчивое различие сознаний как раз и превращает гипотезу в своего рода перспективное право, но что уже одно уважительное отношение к движению личности создает подлинное право всякого агностика, даже в условиях режима католического большинства, на гражданское равенство. Во всяком случае любовь, которую торжественно обещают школе ее защитники по ту сторону нейтралитета, понимаемого как воспитательная индифферентность, должна привести их к персонализму, который мы определили выше недогматически, учитывая его воздействие (всеми имеющимися у него средствами) на воспитание. Христиане же со своей стороны могли бы только радоваться, если бы школа, которую они отнюдь не контролируют, развивала бы не сектантство, а то, что не является столь скверным состоянием перед лицом зова истины: непредвзятую зрелую жизнь. Третье намерение нередко прикрывается мифами о нейтралитете. В этом случае такая позиция выражает стремление избавить образование от предвзятых настроений повсюду, где они имеют место, защитить истину от ее искажений, устранить нечестность, намеренную или наивную, по отношению к противнику и одиозное упрощение в нападках на школу, последовательно готовить ребенка к тому, что человеку, прежде чем судить, необходимо достичь понимания. В целом — это стремление избавить образование от сектантского разделения повсюду, где оно имеет место: в одном случае, чтобы сделать образование подлинно христианским, в другом — подлинно либеральным. Эта воля, это усилие представляют собой упорное стремление к кардинальному очищению школы ради ее будущего. Нам представляется, что оно не может оспариваться персоналистом, к какой бы ориентации он ни принадлежал. 3. Ребенка нужно воспитывать как личность посредством личного испытания, обучать его тому, чтобы он мог свободно включаться в избранное им действие. Но если воспитание — это обучение свободе, то как раз потому, что оно не находит свободу сформированной с самого начала. У ребенка всякое воспитание, как у взрослого — всякое влияние, осуществляется под покровительством авторитета, который постепенно становится внутренним достоянием субъекта. Что это за авторитет, существующий в воспитании? Прежде всего это отнюдь не государство, ибо государство не имеет никакого отношения к личной жизни как таковой. Пока личность не возмужала, она остается привязанной к естественным обществам, в которые она попадает от рождения, то есть к семье, поэтому всякий духовный авторитет, признанный семьей, помогает воспитательному процессу, а в случае его отсутствия заменяет его. Таким образом, мы отвергаем монополию государства на воспитание и даже на школу, равно как и любую меру, имеющую тенденцию обеспечить такую монополию фактически, даже если она в этом качестве не провозглашается. Не следует ложно истолковывать преимущество семьи. Преимущество семьи перед государством — это не право произвола и безусловной власти семьи над личностью ребенка. Оно подчинено, во-первых, благу ребенка, а во-вторых, благу всего сообщества. Оно не должно заставить нас забыть о достойной сожаления некомпетентности, безразличии или эгоизме многих семей (а может быть, даже и большинства семей) в деле воспитания. И здесь государство с помощью системы воспитания может и должно сыграть двоякую роль — защитника личности и организатора общественного благосостояния. Впрочем, ему надлежит обеспечивать гражданское единство сообщества при многообразии его членов, если иметь в виду их духовное состояние, и гарантировать общественному благосостоянию техническую оснащенность, поставляемую каждым членом общества при выполнении им своей социальной задачи. В этих различных направлениях государству принадлежит роль общественного контроля, который касается оценок и выдачи дипломов, определения условий пригодности к получению образования, качества образования, политического нейтралитета школы и уважения личности. Этот контроль должен быть эффективным и одновременно огражденным от произвола, что достигается его гибкой системой. Чтобы не принять инквизиторский или царский характер, он должен осуществляться в сотрудничестве с преподавательским составом и семьями. Границы различных полномочий, пролегающие между ними, по отношению к ребенку и его правам, остаются неопределенными, сомнительными, спорными. Только опыт может определить их точные очертания и обеспечить их взаимодействие. За плюралнстский статут школы При разнообразии семей и их духовного состояния только плюралистская структура школы может спасти нас и от опасностей «нейтральной» школы, и от угрозы школы тоталитарной. 1. Государство не имеет права монопольно навязывать какое-либо учение и какую-либо форму воспитания. Право на эффективные средства, необходимые для воспитания ребенка, по своему выбору имеет каждая семья, которая частным образом обеспечивает его на месте, при минимальном количестве детей, нуждающихся в образовании, и минимальном соответствии основоположениям персоналистского сообщества. Нормальным будет то, что: 1) государство по своей инициативе организует и поддерживает на базе общего налога недогматическую школу для тех, кто не захотел бы связывать себя с каким-либо из этих духовных образований. Если следовать логике обязательного школьного обучения, то можно ожидать, что все большее число родителей из малообразованных классов будет доверять заботу о моральном и интеллектуальном воспитании своих детей таким нейтральным школам. Следовательно, было бы немаловажным, чтобы в таких учреждениях, где будут собраны учителя любой ориентации, эти последние не были бы простыми распространителями нагроможденных один на другой «предметов», а, выполняя свою функцию, все более и более полно осознавали бы себя в качестве личностей и отдавали бы себе отчет в необходимости формирования между собой сообщества воспитателей, чтобы именно ему подчиняться в процессе преподавания; 2) государство организует общественную службу контроля, определенную выше, и принимает необходимые меры, чтобы этот контроль был эффективным не только по отношению к государственной школе. Оно будет делать это в сотрудничестве с коммунальным самоуправлением, сообществами учителей, объединениями родителей и духовными объединениями, выступающими в качестве организаторов этих школ. Поскольку в сущность контроля входит его независимость от чего бы то ни было, то школьное законодательство будет в точности определять его границы и используемые им средства. Все частные учреждения, даже те, которые живут за счет своих собственных средств, подлежат этому минимальному контролю. Государство, кроме того, могло бы присваивать титул «Образцовой школы» каждому духовному объединению при определенных выше условиях. Оно осуществляло бы по отношению к этой школе, свободной в своей метафизической ориентации, более ограниченный технический контроль, требовало бы равенства с государственной школой там, где речь идет об учительских дипломах и условиях поступления, и, не беря школу на свое содержание в собственном смысле слова, освобождало бы ее от расходов, от которых оно избавляет государственную школу[127]. Политическая деятельность преподавательского состава вне школы с ее собственными проблемами осуществляется свободно в рамках закона. Духовные коллективы — семейные и профессиональные, — заинтересованные в школе, будут наделены эффективными средствами защиты против возможных злоупотреблений со стороны государства в осуществлении им своего контроля. 2. Делая схематический набросок плюралистской школы, мы не скрываем от себя главную трудность, которая вытекает из сложности самой проблемы. Нет ли риска в том, что, избавив ребенка от государственного догматизма, мы оставим его на произвол специфическим догматизмам, которые, как и государственный догматизм, не будут проявлять заботу о соблюдении требований личности и тем самым разбивать молодежь страны на множество подразделений, обособленность которых будет иметь свое продолжение и во взрослом состоянии? Одним словом, нет ли в этом риска вызвать к жизни множество тоталитарных школ, даже узаконить под предлогом свободы их власть над детьми?

The script ran 0.035 seconds.