1 2 3
Но бывает иначе. Вспомним басню о ветре, солнце и путешественнике. Два пола воплощают в себе это различие способа влияния на человеческую природу. Женщина любит мужчину тем сильнее, чем неукротимее и мужественнее его характер; подобно этому и подданные боготворят тех властителей, которые сильнее и деспотичнее других. Но с другой стороны, женщина покоряет мужчину сладостной тайной своей красоты — и святые очаровывают мир чем-то схожим с этой тайной. Человечество способно поддаваться влиянию обеих противоположных сторон, и соперничество этих двух влияний никогда не прекращается. Борьба между идеалами светской и святой жизни все время наполняет собою и литературу и жизнь.
Для Ницше святой представляет собою лишь образец низости и раболепства инвалида, прячущего под софизмами свое убожество, дегенерата, в котором иссякли источники жизни. Если бы такие люди одержали верх, по мнению Ницше, можно было бы опасаться за тип человека.
"Люди больные, пишет он, представляют собой величайшую опасность для людей здоровых. Не сильные губят слабых, а наоборот. Мы не должны желать, чтобы уменьшился страх человека перед человеком, потому что страх заставляет сильных становиться страшными и этим охраняет тот тип человека, который мы хотим видеть господствующим. Мы должны бояться не страха, а скорее величайшего отвращения или величайшей жалости к людям… Больные представляют для нас наибольшую опасность, а не «злые» и хищные. Обделенные природой, неудачники, надломленные судьбой это они — те слабые, которые подкапываются под жизненность расы, отравляют наше доверие к жизни и компрометируют человечество. Каждый их взгляд представляет собою вздох: "Ах, если бы я был не тем, что я есть! Ах, я так устал и пресытился самим собою!".
На этой болотистой почве презрения к самому себе процветают всевозможные ядовитые растения, такие маленькие, прячущиеся от света, скрытные, нежные и в то же время гниющие. Здесь кишат черви злопамятства и мщения; здесь воздух отравлен тайнами, в которых слишком стыдно признаться; здесь плетется бесконечная сеть самых низких заговоров, заговоров тех, кто страдает, против тех, кто преуспевает и одерживает победы; здесь ненавистен даже вид людей-победителей, словно богатство, успех, сила, гордость и сознание своего могущества сами по себе уже являются порочными вещами, за которые человек должен нести горькое искупление. О, как эти люди хотели бы стать исполнителями наказания за подобные проступки, как они хотели бы стать палачами! И таково лицемерие их, что они никогда не признаются в том, что ненависть их представляет собою ненависть.[220]
Бедный Ницше! Его антипатия к больным сама является в достаточной степени болезненной; но я привел его слова потому, что они хорошо оттеняют конфликт между этими двумя идеалами. "Сильный человек", каннибал, — самец с кровожадными инстинктами, конечно, неспособен увидеть в святых с их мягкостью к другим и суровостью к себе ничего, кроме болезни и нравственного гниения; и на таких людей он смотрит с нескрываемым отвращением. Весь вопрос сводится в сущности к двум пунктам: должны ли мы приспособляться к миру видимому или к миру невидимому? и что должно служить нам средством для приспособления к миру видимому, борьба или непротивление злу?
Необходимо признать оба мира и считаться с обоими; в мире же видимом, как борьба, так и непротивление оказываются необходимыми; вопрос лишь в том, что необходимо в большей степени? Какой тип представляет собою высший идеал, тип ли святого или тип "сильного человека"?
Многие предполагают, что существует только один тип совершенного человеческого характера. Им кажется, что человек, обладающий характером известного рода, должен быть признан абсолютно лучшим из людей, вне вопроса о социальном значении его деятельности и его экономической функции. Тип святого и тип рыцаря или джентльмена всегда были соперниками в притязании на это абсолютное совершенство. Оба типа, до некоторой степени, сливались в воинствующих религиозных орденах. Но не нужно забывать, что по учению эмпирической философии все идеалы относительны. Было бы нелепостью искать определения "идеальной лошади", когда существуют ломовые, верховые лошади, рысаки, пони — и каждая из них представляет собой ту или другую разновидность лошадиной функции. Если бы мы назвали идеальной лошадь, обладающую достоинствами всех лошадиных пород, то и в этом случае по отношению к какому-нибудь из лошадиных качеств она оказалась бы ниже лошади, — у которой это качество исключительным образом развито. Это необходимо помнить при обсуждении вопроса, является ли святой идеальным типом человека.
Я думаю, что метод, применявшийся Спенсером в его "Данных науки о нравственности" (Data of Ethics) подтвердит наше мнение об этом. Идеальность поведения должна измеряться степенью его приспособленности. Общество, в котором все без исключения обладали бы воинственными характерами, распалось бы от внутренних раздоров; поэтому в обществе, для сохранения равновесия, наряду с воинственными людьми должны быть и люди, склонные к уступчивости. Таково состояние современного общества, и мы обязаны смешению в нем таких контрастов огромной долей нашего благоустройства. Но никто не назовет современного нам положения вещей раем, так как воинственные характеры, входящие в состав общества, всегда стремятся ко всякого рода проявлениям грубой силы, к разбою, грабежу, к убийству. Но легко представить себе такое общество, где совсем отсутствовал бы дух борьбы и насилия (как это бывает в тесных дружеских кругах), и где человеческими отношениями управляла бы только симпатия и справедливость, и мы должны признать, что такое общество было бы более похоже на рай, чем то, в котором мы живем, так как всякие добрые побуждения реализировались бы в нем без излишних трений. К такому райскому обществу святой явился бы вполне приспособленным. Кротость его обращения вызывала бы в людях только хорошие чувства, и никто не стал бы злоупотреблять его стремлением не противиться злу. Таким образом, рассуждая отвлеченно, святой является более высоким типом, чем тип "сильного человека", так как он приспособлен к более совершенному обществу, чем последний. "Сильный человек", одним присутствием своим понизил бы нравственный уровень такого общества, и единственное, что он внес бы в него, это дух воинских добродетелей, которым так дорожат люди нашего времени.
Перенеся этот вопрос в сферу действительности, мы увидим, что здесь каждый святой, смотря по обстоятельствам, бывает и хорошо, и плохо приспособлен к ней. Иначе говоря, святость не представляет собою чего-то абсолютного. И несомненно, что в том мире, в каком мы живем, человек, ищущий только одной святости, обрекает себя на гибель. Если у него нет достаточно широких горизонтов, он будет казаться нам жалким и почти заслуживающим презрения.[221] У нас на Западе религиозные цели редко преследовались в их чистом виде — всегда к ним примешивались те или другие мирские стремления. И когда дело доходило до непротивления злу, редкие из наших религиозных деятелей не шли в этом случае в разрез с требованиями религии. Известны случаи, когда Сам Христос энергично вступал в борьбу со злом. Кромвель, Стонуэль, Джексон, Гордон, доказывали своею жизнью, что христиане могут быть в то же время "сильными людьми".
Но возможна ли абсолютная оценка успеха при разнообразии жизненных условий и различных взглядах на приспособление к ним. Наше суждение неизбежно будет меняться сообразно с тем, на какую точку зрения мы станем. С биологической точки зрения св. Павел является неудачником, так как он был обезглавлен. Тем не менее, его жизнь была великолепно приспособлена к более широким историческим условиям; и поскольку такая жизнь представляет в мире закваску новой, высшей жизни, она уже является успешной, какова бы не оказалась личная судьба самого святого. Жизнь величайших святых, признанных всеми героев духовного мира, таких как Франциск, Бернард, Лютер, Лойола, Уесли, Чаннинг Муди, Грэтри, Филипп Брукс, Агнеса Джонс, Маргарита Галаганс, Дора Паттисон — в этом отношении не оставляет никаких сомнений. Где бы они не появились, все отмечают их духовную силу и величие их нравственного облика. Тайна, которую они чувствуют за вещами видимого мира, их энтузиазм, их доброта образуют вокруг них ореол, который в одно и то же время увеличивает и смягчает контуры их образов. Они подобны картинам, в которых чувствуется много воздуха и где фон — безбрежные дали. Поставленный рядом с ними "сильный человек" покажется нам сухим, как пень, грубым, как обломок камня или черепицы.
Итак, оставив в стороне теологические критерии, на основании здравого смысла и собранных эмпирическим методом данных, мы оставляем за религией то возвышенное место, какое она занимала в истории. С социологической точки зрения душевные качества, называемые святостью, необходимы для блага человечества. Великие праведники в своем триумфальном шествии подобны великим завоевателям; менее значительные — предтечи и герольды их. Кроме того, и они, наряду с первыми, служат залогом лучшего мирового порядка. Поэтому постараемся быть праведными, поскольку это для нас возможно — все равно, достигнем или нет видимого для других успеха. В доме Отца нашего обителей много, и каждый может отыскать для себя те религиозные переживания и ту степень святости, какие соответствуют его силам и призванию. Верные нашему эмпирическому методу, мы не считаем возможным заранее гарантировать успех для каждого, кто пойдет этим путем, и отказываемся от каких бы то ни было определенных предписаний для достижения такого успеха.
То заключение, к какому мы пришли в настоящей лекции, может показаться неожиданным. Каким образом, скажут нам, религия, которая признает существование двух миров и невидимый порядок вещей, может быть оцениваема по ее результатам в одном видимом мире? Наш приговор должен зависеть не от ее полезности, а от ее истинности. Если религия истинна, плоды ее уже хороши, независимо от того, нужны или не нужны они в здешнем мире. В конце концов, все сводится к вопросу, обладают ли истиной те или другие теологические системы. Религиозные люди часто утверждают, хотя и не в одинаковой форме, что они познают истину особым способом, который можно назвать мистическим опытом. Поэтому мы перейдем сейчас к явлениям мистического характера, после чего рассмотрим вкратце философию религии.
Лекция XVI МИСТИЦИЗМ
B прежних лекциях мне приходилось не раз, поднимая ряд вопросов, оставлять их открытыми до той поры, пока мы не подойдем к изучению мистицизма. Настал момент, когда мы должны с величайшим вниманием остановиться на этом конечном пункте, куда вели все пути, которые мы в предыдущем изложении не могли проследить до конца. И действительно, все корни религиозной жизни, как и центр ее, мы должны искать в мистических состояниях сознания. Изучение этих состояний образует центральную главу нашего труда, целью которого является изучение религиозного опыта личности. Свойства моего душевного склада таковы, что ими исключается возможность личного мистического опыта, и все, что я говорю, основано на сообщениях других лиц. Я постараюсь рассмотреть весь этот материал с одинаковым вниманием и без предвзятости, и надеюсь убедить моих слушателей в реальности мистических состояний и в громадном значении выполняемой ими функции. Что же значит это выражение "мистическое состояние сознания"? Каков его отличительный признак? Слова: «мистицизм», "мистический" употребляются часто для обозначения туманных, бессодержательно-сентиментальных, не имеющих фактического и логического обоснования, взглядов. Для многих, писавших о мистицизме, «мистиком» является всякий, кто верит в телепатию или в спиритизм. В таком освещении этот термин не имеет для нас никакой цены; необходимо сузить объем этого понятия, как мы сделали это раньше со словом «религия», для того, чтобы иметь возможность использовать его для наших целей. Я выделяю здесь четыре главные характерные признака, которые послужат нам критерием и для различения мистических переживаний. Таким образом, мы устраним спор о словах и те недоразумения, которые могли быть им порождены.
Неизреченность. Самый лучший критерий для распознавания мистических состояний сознания — невозможность со стороны пережившего их найти слова для их описания, вернее сказать, отсутствие слов" способных в полной мере, выразить сущность этого рода переживаний; чтобы знать о них, надо испытать их на личном непосредственном опыте и пережить по чужим сообщениям их нельзя. Отсюда видно, что мистические состояния скорее принадлежат к эмоциональной сфере, чем к интеллектуальной. Нельзя объяснить качество или ценность какого-нибудь ощущения тому, кто никогда его не испытывал. Нужно музыкальное ухо, чтобы оценить симфонию. Нужно быть когда-нибудь самому влюбленным, чтобы понять состояние влюбленного. Если у нас нет сердца, мы будем рассматривать музыканта и влюбленного, как слабоумных или сумасшедших, и мистики находят, что часто многие из нас судят именно таким образом об их переживаниях.
Интуитивность. Хотя мистические состояния и относятся к сфере чувств, однако для переживающего их они являются особой формой познавания. При помощи их человек проникает в глубины истины, закрытые для трезвого рассудка. Они являются откровениями, моментами внутреннего просветления, неизмеримо важными для того, кто их пережил, и над чьей жизнью власть их остается незыблемой до конца.
Наличность этих двух отличительных признаков дает возможность назвать переживание мистическим в том смысле этого слова, какой я хочу укрепить за ним. Два следующих признака, очень часто встречающиеся, менее значительны, чем первые.
Кратковременность. Мистические состояния не имеют длительного характера. За редкими исключениями, пределом их является, по-видимому, срок от получаса — до двух часов, после чего они исчезают, уступив место обыденному сознанию. После их исчезновения трудно воспроизвести в памяти их свойства; но когда они вновь посещают человека, он узнает их; и с каждым посещением они обогащают и расширяют душу, и отражаются в сознании, как нечто центрально важное и бесценно дорогое.
Бездеятельность воли. Хотя мистические состояния можно вызвать с помощью волевых актов, например, сосредоточением внимания, ритмическими телодвижениями или другим каким-нибудь способом, взятым из руководства для мистиков; но раз состояние сознания приобрело характерные для данного переживания признаки, мистик начинает ощущать свою волю как бы парализованной или даже находящейся во власти какой то высшей силы. Эта последняя особенность роднит мистические состояния с тою подчиненностью чужой воле, какую мы видим у личности при ее раздвоении, а также с пророческими, автоматическими (при автоматическом письме) состояниями и с медиумическим трансом. Но все эти состояния, проявляясь в резкой форме, не оставляют по себе никакого воспоминания и, быть может, даже никакого следа на внутренней жизни человека, являясь для нее, в некоторых случаях, только помехой. Мистические же состояния, в тесном смысле этого слова, всегда оставляют воспоминание об их сущности и глубокое чувство их важности. И влияние их простирается на все промежутки времени между их появлениями. Провести резкую пограничную черту между мистическими и автоматическими состояниями, однако, трудно; мы наталкиваемся здесь на целый ряд постепенных переходов одной формы в другую, и на самые разнообразные их сочетания.
Ниже я приведу несколько наиболее типических примеров. Профессиональные мистики часто искусственно создавали для себя обстановку, вызывающую мистические переживания, и на них строили философию мистики. Но, — как я говорил еще в первой лекции моей, — явления могут быть лишь тогда вполне понятны, если их изучают сравнительным методом наряду с другими явлениями этого же рода, рассматривая их в самом зародыше, и в конце развития, и во всех уклонениях, какие в них встречаются. Разновидности мистических переживаний слишком многочисленны, чтобы останавливаться на каждой из них. Но чтобы понять интересующее нас явление, нам все же необходимо рассмотреть его в ряду других явлений, схожих с ним. Я начну с тех случаев, которые не имеют специфически религиозного оттенка, и кончу теми, где религиозное чувство достигает своей вершины.
Самым простым из мистических переживаний является наклонность усматривать в какой-нибудь обыкновенной формуле житейского обихода особенно глубокий смысл. "Я слышал об этом всю мою жизнь, восклицает человек, но до сих пор не постигал всего значения этого". "Когда один монах, говорит Лютер, произнес при мне слова: "я верую в прощение грехов", Св. Писание озарилось для меня совершенно новым светом, и я почувствовал себя как бы вновь родившимся. Мне показалось, что двери рая широко распахнулись передо мною".[222]
Это чувство необычайной глубины, кроющейся за смыслом услышанного нами, может быть вызвано не только целыми фразами, но и отдельными словами,[223] особыми сочетаниями слов, световыми эффектами, запахами, музыкальными звуками, если душа человека настроена соответствующим образом. Многие из нас, вероятно, помнят, какое потрясающее впечатление производили на нас в молодости некоторые места в литературных произведениях: они казались нам какими то загадочными вратами, через которые входила в наше сердце, охватывая его трепетом, тайна жизни и вся скорбь ее. Теперь слова эти, может быть, прозвучали бы для нас без всякого отклика. Но все значение лирической поэзии и музыки сводится к раскрытию этих неясных далей жизни за пределами нашего личного существования, — волнующих, манящих, и вечно неуловимых. Сообразно с тем, обладаем мы этим чутьем к мистическому или утратили его, для нас существуют или не существуют вечные откровения искусства.
На высших ступенях мистического развития мы встречаем особое, часто повторяющееся явление: мы внезапно ощущаем "что были здесь когда то прежде" на этом самом месте, с этими самыми людьми, и говорили с ними то же, что и теперь.
Теннисон пишет:
… И что-то есть — иль мнится быть,
Что может душу озарит
Воспоминаньем, смутным сном
О чем-то схожем, с тем, что есть;
В луче таинственном принесть
Неизрекаемую весть
О непостижном, о родном…[224]
Джемс Кричтон Броун называет эти внезапно приливающие волны какого-то смутного воспоминания "состоянием сновидения" (dreamy states).[225] Оно сопровождается чувством метафизической двойственности вещей и расширения границ познания до беспредельности.
По мнению Кричтона Броуна, сходное с этим состояние переживается при тех расстройствах сознания, сопровождающихся тревогой и страхом, которые предшествуют иногда эпилептическому припадку. Возможно, что врач — психиатр преувеличивает значение этого явления. Он смотрит на нижнюю ступень лестницы по направлению к безумию, тогда как наш путь лежит к ее высшим ступеням. Это лишний раз доказывает, как важно при изучении факта не упускать из виду схожих с ним явлений. Один и тот же факт может показаться нам и восхитительным и ужасным, смотря по тому, к какой категории явлений мы его отнесем.
К "состояниям сновидения" можно отнести и те чувства, какие описывает Чарльз Кингслей: они не представляют редкого явления, и в особенности свойственны молодости.
Когда я гуляю по полям, я испытываю время от времени тоскливое чувство от того, что видимое мною имеет смысл, разгадать который я не в силах. Окруженный истинами, неуловимыми для меня, я часто испытывал от этого сознания торжественное чувство… Не приходили ли вы когда-нибудь к заключению, что ваша истинная душа раскрывается перед вашим умственным взором лишь в некоторые священные часы?".[226]
Саймондс (J.A.Symonds) описывает более яркое мистическое состояние, которое известно большему числу лиц, чем мы это предполагаем:
Внезапно, пишет Саймондс, в церкви, в гостях во время чтения, в минуты, когда мое тело было в покое, меня охватывало чувство приближения экстаза. Неудержимо овладевал он моим рассудком и волей, длился, как мне казалось, целую вечность и заканчивался целым рядом ощущений, похожих на пробуждение после наркоза. Я не мог бы их описать. Это одна из причин, почему я не любил их и боялся. И теперь я также не нахожу слов для уяснения их. Это было постепенное и вместе с тем быстрое исчезновение пространства, времени, ощущения и многочисленных элементов опыта, из которых, по-видимому, составляется то, что нам нравится называть нашим Я. По мере того, как исчезали условия нормального сознания, просыпалась подсознательная сфера и, в конце концов, оставалось лишь чистое, абсолютное, абстрактное Я. Мир терял и форму и содержание. Но Я продолжало существовать, с ужасной тоской, с мучительной остротой чувствуя, что действительность готова уничтожиться, как уничтожается мыльный пузырь. Что же дальше? Страх близкого распада, ужасная уверенность, что эта минута уже последняя, что я на краю бездны, что сейчас я постигну Майю, вечную иллюзию — все это, казалось, вызывало меня из этого состояния. Возвращение к нормальным условиям восприятия начиналось обыкновенно с чувства осязания. Потом одно за другим быстро притекали обычные впечатления и заботы дня. И, наконец, я начинал чувствовать, что я человек; загадка жизни стояла передо мною по прежнему неразрешенной, но я испытывал благодарное чувство, что избегнул бездны этого страшного посвящения в мистерию скептицизма.
Мои экстазы повторялись, хотя и все реже, до двадцативосьмилетнего возраста. Они внушили мне убеждение, что все данные мира явлений призрачны, ирреальны. Я часто вопрошал с тоской, исходя от этого острого чувства обнаженности от всех покровов существования: какова же на самом деле истинная ирреальность? Не сводится ли она к этому жгучему сознанию своего пустого, мятежного, сомневающегося Я, к этому состоянию, в каком я был сейчас? Или, напротив, — ирреальны внешние явления, которые скрывают за собою мое интимное Я и строят Я условное из плоти и крови. И не игрушка ли сновидения человек, если их ирреальность он постигает лишь в такие исключительные моменты? И что было бы, если бы дойти до конца этого экстаза?".[227]
В этом рассказе мы имеем дело с явлением несомненно патологического свойства.[228] Следующий шаг по пути исследования вопроса о мистицизме вводит нас в ту область, которую общественное мнение и этика с давних пор относят к области патологии. Тем не менее всегда были отдельные личности и между ними выдающиеся лирические поэты, которые говорят об этих переживаниях, как о возвышенном состоянии. Я имею в виду состояние сознания лиц, находящихся под влиянием опьяняющих и наркотических средств, в особенности алкоголя.
Власть алкоголя над людьми, без сомнения, объясняется его способностью возбуждать к деятельности мистические свойства человеческой природы, обыкновенно подавляемые холодом и сухостью повседневной рассудочной жизни. Трезвый рассудок суживает, анализирует, говорит "нет!"; опьянение расширяет, синтезирует, говорит "да!". Оно, поистине, великий возбудитель чувств, говорящих «да». Оно переносит нас от холодной периферии вещей к их пылающему центру и на мгновение сливает сознание с самой истиной. Поэтому нельзя утверждать, что люди предаются опьянению только по слабости и порочности. Для бедных и лишенных образования людей опьянение заменяет собою симфонические концерты и литературу. Одну из трагических тайн жизни представляет то обстоятельство, что проблески высшей жизни, вызванные таким образом, оплачиваются столь низменными проявлениями, неизбежно связанными с состоянием опьянения. Тем не менее, последнее представляет собою часть мистического сознания и его нельзя упускать из виду, если мы хотим составить ясное представление о целом.
Эфир и в особенности окись азота, в известной дозе примешанные к воздуху, являются также могучими стимулами к пробуждению мистического сознания. Перед вдыхающим их, точно разверзаются бездны истины одна за другою. Когда человек приходит в нормальное состояние, истина от него ускользает, и если остается от нее какая-нибудь формула, для нормального рассудка она оказывается бессмыслицей. Тем не менее, у человека остается чувство, что эта формула полна глубокого значения. Я лично знаю многих людей, которые убеждены, что в трансе, вызванном окисью азота, возможны настоящие метафизические откровения.
Несколько лет тому назад я сделал сообщение в печати о произведенных лично надо мною опытах опьянения окисью азота. На основании их я пришел тогда к такому выводу, — который и до настоящего времени не поколебался в моих глазах, — что наше нормальное или, как мы его называем, разумное сознание представляет лишь одну из форм сознания, причем другие, совершенно от него отличные формы, существуют рядом с ним, отделенные от него лишь тонкой перегородкой. Мы можем совершить наш жизненный путь, даже не подозревая об их существовании; но как только будет применен необходимый для их пробуждения стимул, они сразу оживут для нас, представляя готовые и определенные формы духовной жизни, которые, быть может, имеют где-нибудь свою область применения. Наше представление о мире не может быть законченным, если мы не примем во внимание и эти формы сознания. Из них, правда, нельзя вывести точной формулы и они не могут дать нам плана той новой области, какую они перед нами раскрывают, но несомненно, что они должны помешать слишком поспешным заключениям о пределах реального. Возвращаясь к моим собственным переживаниям этого рода, я должен признать, что они сводятся к особому просветленному состоянию, которому я не могу не придать мистической окраски. Основной чертой такого состояния всегда является примиренность, словно две противоположные стороны мира, столкновения между которыми составляет причину всех наших внутренних бурь и неурядиц, расплавились и образовали единое целое. Они не принадлежат к одному роду, как два различных вида, но один из видов, — более возвышенный, — сам становится родом по отношению к противоположному виду и растворяет его в себе. Я знаю, что эта мысль с логической стороны темна, но я не могу избавиться от ее влияния на меня. Я чувствую, что в ней есть смысл, соприкасающийся с сущностью гегелевской философии. Имеющий уши, да слышит. Для меня эта мысль постижима лишь этим путем искусственно разбуженного мистического состояния сознания.[229]
У меня есть друзья, которые верят в откровение, обусловленное наркозом. Для них оно также метафизическая интуиция, в которой мир в своих многообразных проявлениях воспринимается как бы растворившимся в Едином.
"Мы погружаемся в этот повсюду разлитой Дух, пишет один из них, всецело, безраздельно, в полном самозабвении. Все перестает тогда существовать для нас, все, что выше и что ниже нас, все где бы то ни было сущее. Остается лишь жизнь и мы, в нее погруженные. Существует только единое, множественное теряет свою множественность, исчезает; и каждый из нас есть этот Единый существующий… Это предельная черта. И насколько достоверно то наше существование, которое составляет обычный источник наших забот, настолько же достоверна и радость, царящая над всяким дуализмом, над всеми антитезами, какой я достиг в моем уединении, равном божескому".[230]
Саймондс рассказывает об интересном мистическом опыте, пережитом под действием хлороформа:
"Когда исчезли ощущения удушья, я почувствовал себя в состоянии забытья. Потом, как бы в проблесках молнии, явилось отчетливым видением все происходившее вокруг меня, но при полном отсутствии чувства осязания. Я думал, что я на волоске от смерти. И вдруг вспыхнуло в душе сознание Бога. Он снизошел на меня, Он управлял мною во всей ярко ощутимой реальности Своей. Он хлынул на меня потоками света… Я не могу описать радости, какую тогда пережил. По мере того, как с пробуждением возвращалось мое обычное отношение к миру, это чувство нового отношения к Богу рассеялось. Я сорвался с моего кресла и застонал: "Это слишком ужасно, слишком, слишком ужасно". Для меня невыносимо было это разочарование. Проснувшись, я увидел перед собой двух испуганных хирургов и закричал им: "Почему не убили вы меня? Почему не дали мне умереть?" И в самом деле: пережить экстаз видения Бога, погрузиться в чистоту, милость, истину, в абсолютную любовь, и вдруг увидеть, что это не было откровение, что я был игрушкой болезненного возбуждения моего мозга!
Тем не менее остается открытым вопрос: возможно ли, чтобы то, что я ощущал, как реальность, когда мое тело было нечувствительно для внешних впечатлений, было лишь результатом физических воздействий на мозг, было иллюзией, а не действительным опытом? И нельзя ли предположить, что в эту минуту я испытывал то, что святые, по их словам, испытывают постоянно — невообразимое и неописуемое чувство бытия Бога?"[231]
Здесь мы имеем дело с религиозным мистицизмом в его чистом и простом виде. Вопрос Саймондса заставляет нас вернуться к тем примерам, которые я приводил уже в моей лекции о реальности невидимого, там, где я говорил о внезапном ощущении присутствия Бога. Это явление в той или другой форме встречается довольно часто.
"Я знал, говорит Трайн, одного полицейского офицера, который рассказал мне следующее: часто, когда он находился вне исполнения служебных обязанностей и особенно, когда возвращался по вечерам домой, он испытывал потрясающе сильное ощущение своего единения с Бесконечным; Дух мира овладевал его душой и наполнял его сердце; тогда ему казалось, что ноги его отделялись от земли. Таким легким он чувствовал себя, преисполненный радостью" (In Tune with the Infinite. p. 137).
В некоторых условиях окружающей нас природы кроется особая власть вызывать подобные мистические состояния.[232] В большинстве приведенных мною случаев экстаз имел место под открытым небом. В литературе не мало примеров, подобных этой прекрасной странице Амиэля:
"Неужели я не переживу снова тех чудесных мечтаний, какие я знавал некогда: один раз в дни моей юности, когда я встречал зарю на развалинах замка Фосинье, другой раз в горах, в полуденный час, над лавой, когда я лежал под деревом и надо мной кружились три бабочки; и еще была одна ночь на песчаном берегу Северного моря, когда я долго смотрел на млечный путь. Неужели не повторятся эти мечты, такие величавые, дышащие бессмертием, охватывающие вселенную, мечты, в которых человек соприкасается с звездными мирами и приобщается к Бесконечному. Божественные минуты, часы экстаза, когда мысль облетает миры, проникает в глубь великой загадки, вольно дышит, спокойная и глубокая, подобно океану, чистая и необъятная, как голубой купол неба… минуты прозрения, когда чувствуешь в себе величие вселенной и спокойствие Бога. Какие часы! Какие воспоминания! Они исполняют душу такой верой и таким восторгом, как если бы Дух Святой снизошел на нее" (Op. cit., 43–44).
Описание схожего с этим состояния мы также находим у одной интересной немецкой писательницы, Мальвиды фон Мейзенбург.
"Я была одна, на берегу моря, пишет она, когда на меня нахлынули эти мысли, освобождающие и умиротворяющие душу. Как некогда в Альпах в Дофинэ, я невольно преклонила колена перед лучезарным океаном, символом Бесконечного. Я чувствовала, что молюсь, как никогда еще не молилась, и я поняла тогда, что такое настоящая молитва: индивидуум выходит за пределы своего одиночного заключения, чтобы сознать свое единство со всем существующим, опускается на колена, как смертный, и поднимается приобщенный к бессмертию. Земля, небо и море сливались в одну необъятную гармонию. Это был как бы единый голос всего великого, что когда бы то ни было существовало в мире. Я чувствовала себя слитой с Ним нераздельно и до меня дошел его привет: и ты также принадлежишь к победителям!".[233]
Следующий отрывок из Уот Уитмана может служить классическим образцом этого часто встречающегося мистического опыта.
"Я верую в тебя, моя душа…
Пойдем бродить с тобою по травам, и пусть свирель поет…
Напев люблю я песен колыбельных, лепечущий, потайный голос твой.
Я думаю о том прозрачном утре лета, когда вот так же мы с тобой бродили.
Все высшим миром вдруг чудесно озарилось, и я постигнул то, что скрыто от людей:
Моя рука лежит в руке Господней, Родные братья — Божий Дух и мой.
Все люди — братья мне, любовницы иль сестры — все женщины земные для меня,
И правит кораблем вселенной Единая любовь".[234]
Я мог бы привести еще много примеров, но ограничусь одним, заимствованным из автобиографии Трэвора.
"В одно прекрасное воскресное утро моя жена с детьми пошла в унитарианскую часовню Мэкльсфильда. Я чувствовал себя неспособным сопровождать их; покинуть озаренные солнцем холмы и спуститься в часовню казалось мне в этот день чем-то вроде духовного самоубийства. Я так жаждал нового вдохновения и душевного подъема. С сожалением и с грустью смотрел я на жену и на детей, спускавшихся в город в то время, когда я шел по холмам с моей собакой. Утренняя красота холмов и долин мало-помалу рассеяла мою печаль. После часовой прогулки я вернулся на те же места. И вдруг почувствовал себя точно на небе: глубокий мир, невыразимая радость, невыразимое чувство доверия. Мне казалось, что я купаюсь в потоках теплого света, и у меня было такое чувство, как будто я покинул мое тело; тем не менее, окрестный пейзаж особенно четко рисовался перед моими глазами в том ярком свете, источник которого я чувствовал в себе. Это глубоко захватившее меня чувство длилось, понемногу ослабевая, до тех пор, пока я вернулся домой и, наконец, погасло".[235]
Автор прибавляет, что он еще раньше имел несколько опытов этого рода.
"Духовная жизнь, пишет он, не нуждается в объяснении в глазах тех, кто живет ею; но что мы можем поведать о ней тем, кто ее не знает? Одно лишь можно сказать, что эта жизнь является совершенной реальностью для живущих ею, так как она не исчезает от прикосновения к объективным реальностям жизни. Сны не выдерживают такого испытания; пробудясь от них, мы сознаем, что это были только сны. Бред разгоряченного мозга также не выдерживает такого испытания. Высшие откровения о присутствии Божием являлись мне изредка и лишь на краткие мгновения; это были как бы молнии сознания, заставлявшие меня изумленно восклицать: Бог был здесь! Когда же это состояние было менее интенсивно, оно исчезало более медленно и постепенно. Я внимательно взвесил ценность этих моментов. Ни одной душе я не рассказал о них, боясь построить мою жизнь и дела ее на чистых вымыслах воображения. Но после разного рода проверок и испытаний эти моменты остались для меня реальнейшим опытом моей жизни, который объяснил, оправдал и объединил все прежние опыты и завершил все мое предшествующее развитие. Его реальность и громадность его значения становились для меня все ясней и очевидней. Когда такие минуты приходили, я жил полной, сильной, здоровой и глубокой жизнью.
Но сам я не искал их, и лишь одного твердо решил достигнуть — наибольшей интенсивности жизни, так как знал, что мне придется вынести осуждение света. Реальное бытие являлось мне в своей величайшей реальности, и я чувствовал, что погружаюсь в бездонный океан Божьего присутствия (Op. cit., pp. 256, 257).
Даже те из вас, кто наименее склонен к мистицизму, я думаю, убедились уже в существовании моментов мистического состояния сознания с их особыми свойствами и теми глубокими следами, какие от них остаются в пережившей их душе. Канадский психиатр, д-р Бэки такие наиболее отчетливо выраженные моменты называет явлениями космического сознания. "Космическое сознание в своих ярких проявлениях, говорит д-р Бэки, не представляет собою простого расширения границ самосознающего я, с которым каждый из нас хорошо знаком; здесь мы имеем дело с новой функцией, столь же отличной от всех душевных функций среднего человека, насколько самосознание нашего «я» отлично от всех функций, находящихся в обладании высших животных".
"Характерной чертой космического сознания является прежде всего чувство космоса, т. е. мировой жизни и ее порядка; и в то же время это — интеллектуальное прозрение, которое одно может перевести индивидуума в новую сферу существования; к этому присоединяется состояние особой моральной экзальтации, непосредственное чувство душевного возвышения, гордости и радости; нужно прибавить сюда еще обостренность нравственного чутья, не менее важную для нашей духовной жизни, чем просветленность разума, и, наконец, еще то, что можно бы назвать чувством бессмертия, сознанием вечности жизни, и не в форме убеждения, что такая жизнь будет у меня, а как сознание, что она у меня уже есть.[236]
Д-р Бэки сам испытал то, что он называет космическим сознанием, и это заставило его заняться исследованием вопроса о подобных переживаниях у других людей. Он опубликовал свои выводы в интересной книге, откуда я заимствую рассказ о том, что с ним произошло.
"Я провел вечер в большом городе с двумя друзьями за чтением и спорами по вопросам философии и поэзии. Мы расстались в полночь. Чтобы попасть домой, мне предстояло сделать большой конец в экипаже. Мой ум, еще полный идеями, образами и чувствами, вызванными чтением и беседой, был настроен спокойно. Мной овладело состояние почти полной пассивности, и мысли почти без моего участия проходил через мою голову. Вдруг, без всякого перехода, я почувствовал вокруг себя облако цвета огня. С минуту я думал, что это зарево большого пожара, вспыхнувшего где-нибудь в городе, но скоро понял, что огонь этот был во мне. Неизмеримая радость охватила меня, и к ней присоединилось прозрение, которое трудно передать словами. Между прочим, я не только уверовал, я увидел, что вселенная соткана не из мертвой материи, что она живая; и в самом себе я почувствовал присутствие вечной жизни. Это не было убеждение, что я достигну бессмертия, это было чувство, что я уже обладаю им. Я увидел, что все люди также бессмертны, что таков мировой закон и что нет случайностей в мире. Каждая вещь в нем служит благу всех других вещей; основа нашего мира и всех других миров — любовь; и всеобщее счастье неизбежно будет осуществлено в грядущих веках. Состояние это длилось всего несколько секунд, но воспоминание о нем и чувство реальности принесенных им откровений живет во мне вот уже четверть века. В истине, этих откровений я не сомневаюсь. С той точки зрения, с какой я смотрю теперь на мир, я вижу, что не могут они не быть истинными. Это сознание не покидало меня даже в моменты величайшего упадка духа.[237]
Мы уже достаточно останавливались на космическом или мистическом сознании в его спорадических проявлениях. Теперь мы перейдем к систематически культивированному мистицизму, как к элементу религиозной жизни. Такое культивирование мы встречаем как у христиан, так и у буддистов и у магометан.
В Индии упражнение в развитии способности к мистическому прозрению известно еще с незапамятных времен под именем йога (yoga). Йога — внутреннее единение индивидуума с божеством. Оно достигается упорными упражнениями. Предписания относительно положения тела, дыхания, сосредоточения мыслей и моральной дисциплины в различных системах почти одинаковы. Йоги, т. е. ученик, который в достаточной степени победил свои низшие наклонности, вступает в высшее состояние, именуемое самадхи (samâdhi), в котором он встречается лицом к лицу с тем, чего никогда не подозревал ни инстинкт его, ни рассудок. Он узнает,
"что духу присущи высокие, превосходящие разум, сверхсознательные состояния, в которых дух познает без посредства разума. Различные ступени йоги нужны лишь для того, что бы привести нас к этому высшему состоянию (samâdhi). Подобно тому, как существует подсознательная деятельность, которая ниже сознания, — есть деятельность духа, которая выше сознания и которая исключает всякий эгоизм. Исчезает сознание «я», но дух, освобожденный от желания и тревог, действует без оков плоти и без объекта деятельности. Тогда истина озаряет нас, и мы ощущаем себя тем, что мы есть на самом деле — обладателями самадхи, свободными, бессмертными, всемогущими, освобожденными от ига конечности, от противоречий добра и зла, тожественными с Атманом или Душой Вселенной.[238]
Веды говорят, что это состояние высшего сознания может явиться и случайно, без подготовительной дисциплины, но тогда оно считается нечистым. Здесь критерий чистоты, подобно нашему критерию ценности религии, чисто эмпирический: чистота данного духовного состояния измеряется степенью пригодности его результатов для жизни. Пережив в его чистом виде состояние, называемое самадхи, человек, по словам Вед, становится "свыше озаренным мудрецом, пророком, святым, характер его перерождается и жизнь его становится другою".[239]
Буддисты употребляют слово самадхи (samâdhi) в том же значении, как индуисты, но для обозначения еще более высокого состояния чистого созерцания у них есть слово дхьяна (dhyana). В этом состоянии, по-видимому, различаются четыре ступени. Первая ступень является результатом сосредоточенности души на каком-нибудь одном — пункте: желание при этом уже отсутствует, но разграничения между восприятиями и связь их еще целы. На второй ступени интеллектуальные функции исчезают и на смену им является чувство единства, сопровождаемое состоянием полной удовлетворенности. На третьей ступени удовлетворенность сменяется равнодушием, «памятью» и сознанием своего «я». На четвертой ступени все эти состояния третьей ступени достигают высшего напряжения (трудно постигнуть, что именно означает это соединение равнодушия, памяти и сознания своего «я»; очевидно речь идет здесь о таких способностях духа, которые в нашей низшего порядка жизни, неизвестны). Есть и еще более высокая ступень созерцания, где всякое представление о существовании исчезает и где созерцающий говорит: "не существует абсолютно ничего", и останавливается. После этого он достигает новой ступени и говорит: "не существует даже идей; не существует и отсутствия идей", и снова останавливается. За этим следует область, где "достигнув уничтожения идей и восприятий, он окончательно останавливается". Это еще не Нирвана (Nirvana), но самое большое приближение к ней, какое только возможно в жизни[240]).
В магометанском мире хранителями мистических традиций являются наряду с сектой суфиев различные общества дервишей. В Персии суфии существовали с самых отдаленных времен; и пантеизм их настолько отличается от ревностного и чистого монотеизма арабов, что невольно является предположение об индусском влиянии на эту секту. Христиане мало знают о суфиях, потому что тайны их учения открыты лишь посвященным. Что бы дать вам более живое представление о нем, я сделаю сейчас выдержку из автобиографии Аль-Газали (Al-Ghazzali). Это один из величайших учителей мусульманской церкви, персидский философ и теолог, живший в I в. Он оставил нам автобиографический документ своих внутренних переживаний, что представляет такую редкость в литературе всех церквей, кроме христианской, и от чего, кстати сказать, изучение этих церквей с психологической стороны встречает такое затруднение.
М.Шмельдерс перевел часть автобиографии Аль-Газали на французский язык, у него я заимствую следующий отрывок:
"Учение Суфиев стремится к тому, чтобы освободить сердце от всего, что не Бог, и сделать единственной его жизнью размышление о Божестве. Теория показалась мне легче, чем практика, и я начал изучение их доктрины с чтения книг… до тех пор, пока не постиг всего, что может быть познано путем изучения. После этого я увидел, что суть их метода не поддается изучению и может быть постигнута только экстазом и полным изменением качеств души. И как в действительности велика разница между уменьем определить здоровье и сытость и самым ощущением этих состояний! И какая разница между знанием характерных черт состояния опьянения и переживанием опьяненного человека, хотя последний не знает ни определения своего состояния, ни того, чем оно интересно для науки, и часто в это время вообще ничего не знает; тогда как врач, сам не переживая ничего подобного, знает и что такое опьянение, и какова обусловливающая его причина. Такая же пропасть лежит и между изучением воздержания, его сущности, причин и условий, и лично пережитым состоянием воздержания, состоянием души, оторвавшейся от мира. Для меня стало ясно, что суфии — люди, обладающие действительным внутренним знанием, а не одними словами. Я понял, что я изучил в их учении все, что могло быть достигнуто путем изучения, а то, что осталось не изученным, не могло быть постигнуто иным путем, кроме пути экстазов и благочестивой жизни.
Размыслив о себе, я увидел, что опутан множеством уз; со всех сторон меня окружали искушения. Я посвятил себя познанию истины, но и в этом я не был чист перед Богом, так как целью моих усилий была слава моего имени. (Далее следует рассказ о шести месяцах колебаний, когда он не мог решительным образом отказаться от той жизни, какую вел в Багдаде, и в конце концов заболел параличом языка). Тогда, продолжает он, чувствуя свою слабость, я всецело прибегнул к Богу, как человек, впавший в такое отчаяние, откуда нет другого выхода. И Он спас меня, как спасает каждого, кто в несчастье взывает к Нему.
И отныне для сердца моего уже было не трудно отказаться от славы, богатства, от детей моих. — Я покинул Багдад и, оставив для себя лишь столько из моего имущества, сколько было необходимо для моего существования, остальное роздал бедным. Отсюда я уехал в Сирию, где пробыл около двух лет, без всяких занятий, живя в уединении, подавляя мои желания, сражаясь с моими страстями, упражняясь в очищении души, в совершенствовании моего характера, в приготовлении моего сердца к размышлениям о Боге, исполняя все, что предписывало учение суфиев.
За эти годы усилилось во мне желание жить в одиночестве и очищением моего сердца приготовить его к созерцанию Бога. Но разные превратности, семейные дела, необходимость добывать средства к существованию, расстроили мой план дальнейшей уединенной жизни. Я не дошел еще до степени полного экстаза, если не считать немногих отдельных часов; тем не менее, я не потерял надежды когда-нибудь достигнуть его. И когда обстоятельства приводили меня к экстазу, я всегда был счастлив пережить его. Так продолжалось десять лет. В моем уединении я постиг нечто, не поддающееся никаким человеческим словам. Тут я убедился, что суфии идут Божьим путем. И в делании, и в неделании их, как внутреннем, так и внешнем, они просвещены исходящим из пророческого источника светом. Чтобы стать суфием, прежде всего необходимо всецело очистить сердце от всего, кроме Бога. Ключ к созерцательной жизни дают смиренные и горячие молитвы, а также размышления о Боге, которым сердце должно отдаться всецело без остатка. Но это лишь первый шаг суфия, последняя цель которого — совершенное успокоение в Боге. Созерцание и все, что переживается вначале — лишь ступени восхождения к этому состоянию. Откровения, какие бывают у cyфиев, так ярки, что они видят наяву ангелов и души пророков, слышат их голоса, удостаиваются их милостей. Иногда они возносятся еще выше, туда, где нет места ни формам, ни образам, о чем нельзя рассказать словами без того, чтобы слова не заключали в себе тяжкого греха. Кто этого не испытал, для того пророческое состояние сводится к словам. Узнать его сущность можно только путем личного опыта, и, по рассказам суфиев, человек, одаренный таким восприятием, отворачивается от вещей, познающихся разумом; люди, лишенные этого восприятия, отворачиваются от вещей, для познания которых нужно пророческое состояние. Слепой, впервые услыхавший о красках и формах, не поймет, о чем идет речь, и не научится различать их, хотя бы ему и казалось, что он кое-что понял из рассказа. Однако Бог дал людям познание пророческого состояния посредством схожего с ним в главных чертах состояния сна. Если бы кто-нибудь сказал человеку, который на собственном опыте не пережил явления сна, что есть люди, которые иногда уподобляются мертвым, но несмотря на прекращение деятельности органов зрения, слуха и других, видят и слышат даже то, что сокрыто от них наяву — он усомнился бы в возможности этого. Тем не менее, действительность опровергает его сомнения. Подобно тому, как разум есть око, открывающееся для постижения предметов, недоступных ощущению, так и око пророческого зрения озарено светом, при котором для него видимо то, что сокрыто от очей разума. Итак, главнейшие свойства пророческого состояния могут быть поняты теми, кто не пережил его, лишь приблизительно, по сходству его с состоянием сна. Потому что пророк обладает и такими качествами, из которых ни одно не известно тебе и которые вследствие этого все остаются для тебя непостижимыми. И как мог бы ты постичь истинную природу пророчества, если ты не знаешь ни одного из его свойств? А тот способ, каким постигают его суфии, подобен непосредственному прикосновению, как если бы мы дотронулись до предмета нашего познания рукой".[241]
Невозможность описать словами то, что познается в состоянии экстаза, является, как мы уже говорили в начале этой лекции, характерной чертой мистицизма. Истина мистического характера существует лишь для того, кто находится в экстазе, и непостижима ни для кого другого. Это роднит ее с познанием, какое мы получаем через ощущение, в отличие от того, какое получается посредством абстрактного мышления. В истории философии часто проводилась параллель между этими двумя родами познания, и всегда не в пользу отвлеченной мысли. Это общее место в метафизике, что познание Бога должно быть интуитивным, а не рассудочным, т. е. должно быть построено скорее по образцу того, что мы называем в себе непосредственным чувством, чем по образцу суждений. Но непосредственное чувство заключает в себе лишь то, что доставляется ему нашими пятью чувствами, а мы уже видели, что мистики настойчиво отрицают роль чувств в том высочайшем познании, которое достигается экстазом.
Лекция XVII МИСТИЦИЗМ (окончание)
В христианской церкви всегда были мистики. К большинству из них церковь относилась с некоторым недоверием. Но были между ними и такие, которые приобрели благоволение церковной власти: их экстазы сделались узаконенными образцами мистического опыта и легли в основу системы мистической теологии.[242] Таким образом, последняя воздвигнута на «молитве» и размышлении, т. е. на методическом возвышении души к Богу, чем достигаются высшие ступени мистического опыта. Интересно, что протестантизм, в особенности, евангелический, по-видимому, совершенно пренебрегает систематикой мистических опытов, которые у протестантов являются лишь спорадически, если не считать молитвенных состояний. Методическое созерцание внесено в религиозную жизнь протестантов лишь недавно проповедниками духовного врачевания (mind-cure).
Первое, к чему необходимо стремиться во время молитвы, это отстранение от внешних ощущений, которые мешают духу сосредоточиться на возвышенных предметах. Такие руководства, как Духовные Упражнения св. Игнатия, советуют для освобождения от власти ощущений вызывать в своем воображении путем постепенных усилий сцены из жизни святых. В результате подобной дисциплины появляется состояние почти галлюцинаторного моноидеизма, во время которого, например, фигура Христа может наполнить собой всю душу. Чувственные образы подобного рода, то вполне конкретные, то символические, играют огромную роль в мистицизме.[243]
Но в некоторых случаях подобные представления совершенно исчезают, и на высших ступенях экстаза так обыкновенно и бывает. Состояние сознания становится в это время недоступным для словесного описания. Это единогласно утверждают все учителя мистики. Например, св. Иоанн (St. John of the Cross), один из наиболее возвышенных мистиков, так описывает состояние, названное им "единением в любви", которое достигается, по его словам, "мрачным созерцанием". В это время Божество проникает в душу созерцающего, но таким скрытым образом, что душа
"не может найти ни сравнений, ни каких либо иных способов для выражения всей мудрости и всей тонкости того духовного состояния, какое она переживает. Это мистическое познание Бога не облекается ни в один из тех образов, ни в одно из тех чувственных представлений, какими пользуется обычно наш разум. Так как при этом познавании не участвует ни чувство, ни воображение, у нас не остается отпечатка, который мы могли бы уловить, как определенную форму, или уяснить посредством того или другого сравнения, хотя тайная и сладкая мудрость эта так много говорит сокровенным глубинам нашей души. Вообразим себе человека, который видит какую-нибудь вещь первый раз в жизни. Он может понять ее, наслаждаться ею, воспользоваться ею так или иначе, но он не сумеет подыскать для нее название и дать представление о ней другим, хотя он и постиг ее с помощью обычно действующих у него чувств. До какой же степени должно увеличиться его беспомощность, когда дело коснется того, что лежит за пределами этих чувств. Вот почему язык, каким говорят о предметах божественных, чем более он вдохновенен, интимен, чем глубже касается сверхчувственного мира, тем дальше уходит от области чувств, внешних и внутренних, налагая на них молчание… Душа чувствует себя тогда словно погруженною в беспредельное, бездонное уединение, которого не может нарушить ни одно живое существо, чувствует себя в безбрежной пустыне, которая тем восхитительнее кажется ей, чем она пустыннее. Там, в этой бездне мудрости, душа вырастает, черпая свои силы у первоисточника познания любви… И там она познает, что как бы не был возвышен и утончен язык наш, он становится бедным, плоским, бессодержательным, как только мы начинаем пользоваться им для описания божественных вещей".[244]
Я не берусь раскрыть перед вами во всех подробностях все ступени экстазов христианских мистиков,[245] так как те бесчисленные подразделения, какие мы находим в католической литературе этого характера, не кажутся мне достаточно ясными.
Сколько мистиков, столько и мистических состояний — и я уверен, что эти состояния столь же разнообразны, как разнообразны люди.
Нас интересует главным образом познавательная сторона мистики, ценность тех откровений, какие она дает нам. И мы увидим из слов св. Терезы, которые я сейчас приведу, какое огромное значение имеют для души человеческой такие состояния, воспринятые, как откровения новых глубин истины. Вот что говорит св. Тереза об одном из самых возвышенных мистических состояний, о "молитве единения":
"В молитве единения душа бодрствует только для того, что от Бога, и спит для всех земных вещей и для самой себя. В то короткое время, пока длится единение, она как бы лишена всякого чувства и, если бы она даже хотела этого, она не могла бы ни о чем думать. Ей не надо употреблять усилий, чтобы отвлечься от мира: он умирает для нее и душа не знает ни что она любит, ни как любит, ни каковы ее желания; она мертва для всех вещей мира и живет только в Боге… Я не знаю, остается ли она настолько живою, чтобы сохранить дыхание. Мне кажется, что нет, и что если она дышит, это происходит без ее ведома. Если бы душа и хотела понять что-нибудь в том, что происходит в ней, ее сознание так слабо, что не в силах было бы исполнить это… Она не видит, не слышит, не понимает все время, пока находится в единении с Богом; но это время очень кратко и кажется еще более кратким, чем оно есть на самом деле. Бог таким образом входит в душу, что ей невозможно усомниться, что Он в ней и она в Нем. И это так сильно запечатлевается в ней, что даже, если бы такое состояние не повторялось для нее несколько лет, она не могла бы забыть полученной милости, не могла бы подвергнуть сомнению ее подлинность.
Вы спросите меня, как может душа видеть и познавать, что она была в единении с Богом, если в это время она была лишена зрения и сознания? Я отвечу, что хотя она и не знает ничего во время единения, но, вернувшись к себе, она познает бывшее с ней; и познает не с помощью какого-либо видения, но с помощью той уверенности, какую может даровать только Бог. Я знала одну женщину, которой неведома была истина, что бытие Бога проявляется в каждой вещи или Его присутствием, или Его мощью, или Его сущностью; но, удостоившись той благодати, о которой я говорю, она уверовала в эту истину всей душой. Она спросила об этом одного полуученого человека, который в этом вопросе был так же невежественен, как и она до своего просветления, и тот сказал ей, что Бог присутствует в нас только через «благодать». Но она не могла поверить ему, потому что слишком сильна была уверенность ее в истинности ее познания. Потом она задала этот же вопрос мудрейшим ученым и они, к утешению ее, подтвердили истинность ее веры. Но каким же образом, опять спросите вы, можем мы так сильно быть уверенными в том, чего мы совершенно не видели? На это я бессильна вам ответить: это тайна всемогущества Божия, проникнуть в которую я не дерзаю. Знаю только, что говорю истину, и что душа, у которой нет уверенности в этой истине, вряд ли была когда-нибудь в действительном единении с Богом".[246]
Истины, которые человек познает мистическим путем, безотносительно к тому, чувственный он или сверхчувственный, очень разнообразны. Некоторые из них относятся к этому миру, например, предвидение будущего, чтение в сердцах людей, внезапное уразумение смысла какого-нибудь текста, знание о событиях, которые совершаются далеко от того места, где находится субъект; но гораздо важнее по своему значению откровения теологического и метафизического характера.
"Святой Игнатий, читаем мы у Бартоли Мишеля, признался однажды отцу Лайнецу, что час молитвенного созерцания, пережитого однажды в Манрезе, открыл ему больше истины о небесных вещах, чем все поучения ученых докторов, взятые вместе… Однажды, когда он молился на ступенях хоров доминиканской церкви, он ясно уразумел весь замысел божественной мудрости, проявившейся в созидании мира. Другой раз, во время одной церковной процессии, дух его возрадовался о Боге и ему было дано увидеть в образе, доступном слабому пониманию обитателя земли, глубокую тайну сущности Святой Троицы. Это видение наполнило его сердце такой сладостью, что впоследствии лишь одно воспоминание о Нем заставляло его проливать обильные слезы".[247]
То же самое было и со святой Терезой.
"Однажды, во время молитвы, пишет она, я получила способность сразу постигнуть, каким образом все вещи могут быть созерцаемы в Боге и содержаться в Нем. Я видела их не в их обычной форме, однако с поразительной ясностью, и вид их остался живо запечатленным в моей душе. Это одна из наиболее выдающихся милостей, дарованных мне Богом… Вид этот был до такой степени утонченный и нежный, что описать его нет возможности" (Vie, pp. 581, 582).
Дальше она рассказывает, что Божество представляет собою словно громадный и поразительно прозрачный бриллиант, в котором каждый из наших поступков отражается таким способом, что вся его греховность становится ясной и очевидной. "Господь дал мне уразуметь, говорит она в другом месте, каким образом Бог может быть в трех лицах. Он так показал мне это, что удивление мое было равно охватившему меня чувству утешения… И теперь, когда я думаю о Святой Троице или когда я слышу упоминание о Ней, я понимаю, каким образом три лица составляют только одного Бога, и я испытываю при этом неизреченное блаженство".
В одном из позднейших переживаний Св. Терезе дано было увидеть и понять, каким образом Матерь Божия была взята на небо.[248]
Восторг, испытываемый мистиками во время подобных состояний, по-видимому, превосходит те радости, которые нам может дать нормальное сознание. Такой восторг, очевидно, возбуждает и физическую природу, потому что об этом чувстве восхищения всегда говорят, как о чем-то таком, что трудно вынести и что почти граничит с физической болью.[249] Но это слишком утонченное, слишком необычно-глубокое наслаждение, чтобы его можно было выразить обыкновенными словами. Непосредственное прикосновение Бога, раны от Его копья, восторг опьянения, экстаз брачного единения — вот обычные выражения для описания этого восторга. В этих возвышенных состояниях экстаза замирают и чувства, и рассудок. "Если наш рассудок при этом воспринимает что-либо, говорит Св. Тереза, то только таким путем, который для него самого остается неизвестным, и из того, что он воспринимает, он ничего не может понять. С своей стороны, я не верю, чтобы он здесь что-либо воспринимал, потому что, как я уже сказала, у него нет сознания о приобретении чего-либо. Сознаюсь, что это все представляет для меня неразрешимую тайну" (Vie, p. 198). Во время состояния, которое теологи называют raptus, т. е. состоянием восхищения, дыхание и кровообращение до того слабы, что перед учеными возникает вопрос, не отделяется ли временно душа от тела во время подобных состояний. Стоит только прочитать у Св. Терезы описание подобного состояния, чтобы убедиться, что мы имеем дело не с воображением, а с явлениями, которые, хотя и встречаются очень редко, но тем не менее свойственны некоторым психическим организациям.
Врачи видят в подобных состояниях экстаза ничто иное, как гипнотическое состояние, вызванное внушением или подражанием, и считают, что интеллектуальное основание их возможности кроется в суеверии, физическое же — в вырождении и истерии. Возможно, что патологические условия играют не малую роль во многих, быть может, даже во всех случаях экстаза. Но этим еще не отнимается у состояния сознания, вызванного экстазом, та ценность, какую оно может иметь для нас, как расширение границ нашего познания. Чтобы судить об этих состояниях, мы должны, не довольствуясь поверхностными замечаниями медицины, рассмотреть внимательнее, какие плоды для жизни приносят подобные состояния. И мы увидим, что плоды эти в высшей степени разнообразны. Нередко результатом состояния экстаза бывает особого рода оцепенение. Припомните, какой беспомощною была на кухне и в школе бедная Маргарита Алакоквийская, и сколько вообще было таких мистиков, которые погибли бы несомненно, если бы их восторженные последователи не приняли на себя забот о них. Но это "пребывание вне мира сего", вызываемое мистическим сознанием доходит до такой полной отрешенности от практической жизни только у тех мистиков, которые от природы наделены пассивным характером и слабым интеллектом; на людей же, обладающих сильным умом и характером, мистическое настроение оказывает совершенно противоположное действие. Великие испанские мистики, экстаз которых доходил до крайних пределов, проявляли, в большинстве случаев, неукротимую деятельность духа, и энергия их еще усиливалась от тех трансов, в которые они впадали.
Святой Игнатий был мистиком, но его мистицизм сделал его одним из самых выдающихся деятелей, которых когда-либо видел мир. Св. Иоанн (Saint John of the Cross), описывая те наития и «прикосновения», которыми Бог вступает в единение с душой человека, говорит нам, что "они чудесным образом обогащают ее. Даже одного из них было бы достаточно, чтобы сразу очистить душу от тех несовершенств, которые она тщетно старается стряхнуть с себя в течение всей своей жизни, и наполнить ее всеми добродетелями и всеми сверхъестественными дарами. Каждое из этих упоительных утешений может вознаградить душу за все труды, содеянные ею за всю жизнь, даже если бы эти труды были неисчислимы. Одаренная непобедимым мужеством, охваченная страстным желанием пострадать за своего Господа, душа томится тогда особой мукой из-за того, что ей не дозволено пострадать в еще большей степени" (Oeuvres, II, 320).
Святая Тереза отличалась не меньшей энергией, чем Св. Иоанн, и отдельные моменты проявления ее у этой святой выражены еще ярче. Вы, может быть, припомните, что в моей первой лекции я приводил выдержку из ее автобиографии. В последней можно отыскать много подобных мест. Во всей литературе нет более правдивого описания перемещения духовной энергии к новому центру, чем то, какое мы встречаем в повествовании Св. Терезы о действии на нее некоторых экстазов, которые, исчезая, каждый раз оставляли ее душу на более высоком уровне эмоционального возбуждения.
"Часто душа, слабая и изнуренная страшными муками до наступления экстаза, выходит из него с обновленным здоровьем, рвущаяся к деятельности… словно Господь желает, чтобы и тело, покорившееся желаниям души, разделило ее счастье… После подобной милости душа достигает такой высокой степени мужества, что, если бы в этот момент понадобилось отдать свое тело на растерзание ради славы Господней, — это принесло бы ей только чувство радости. В такие минуты мы даем обеты, принимаем героические решения, в нас зарождаются возвышенные желания, мы ощущаем страх перед миром и ясно сознаем наше собственное ничтожество… Какая власть может сравниться с властью души, которая с высочайшей вершины, на какую вознес ее Господь, взирает на все лежащие у ее ног мирские блага и не чувствует себя плененной ни одним из них. Как стыдится она своих прежних привязанностей! Как дивится своей прежней слепоте! Какое глубокое сострадание она чувствует к тому, кого она видит еще находящимся во мраке! Она скорбит, что была чувствительна к славе и почестям, и о том заблуждении, которое заставляло ее считать славой и почестями все то, чему мир давал это название. Теперь она видит в земной славе только одну беспредельную ложь, жертвой которой является весь мир. Она постигает, озаренная горним светом, что в истинной славе нет ничего лживого, и что для постоянной верности этой славе необходимо оказывать почтение всему, заслуживающему почтения, и считать ничтожным, или даже менее чем ничтожным, все преходящее и все неугодное Богу… Она смеется, когда видит, что люди молитвы заботятся о почестях, которые она теперь презирает от глубины души. Эти люди уверены, что такого поведения требует от них достоинство их сана, и убеждены, что это делает их более полезными для других. Но просветленная душа знает, что, пренебрегая достоинством сана из чистой любви к Господу, они в один день сделали бы больше добра, чем могут сделать в десять лет, поддерживая это достоинство… Она смеется сама над собою, что было время, когда деньги имели для нее ценность, когда она стремилась к их приобретению… О, если бы только люди могли согласиться смотреть на деньги, как на бесполезный сор, — какая гармония воцарилась бы тогда в мире! С какой дружеской приязнью стали бы мы обходиться один с другим, если бы стремление к славе и деньгам исчезло из этого мира. Я лично чувствую, что это было бы лекарством от всех наших болезней" (Vie, pp. 229, 200, 231–233, 243).
Мы видим отсюда, что мистический экстаз может поднять энергию человека в достижении поставленных им себе целей. Но это может иметь важное значение, конечно, лишь в том случае, если сама цель, вдохновляющая человека, истинна. Если же она ошибочна, то энергия души окажется дурно направленной. Тут мы снова сталкиваемся с проблемой истинности того или другого воззрения, которая возникла перед нами в конце наших лекций о святости. Служат ли мистические состояния доказательством истины тех теологических убеждений, из которых вырастает святость жизни?
Несмотря на невозможность добыть ясные и точные сведения о мистических состояниях, они все же проявляют в общем определенную философскую тенденцию. Большинство из них обнаруживает тяготение к оптимизму и к монизму. Переход от нормального сознания к сознанию мистическому отражается в человеке, как переход из замкнутого и тесного пространства к необъятно широкому кругозору и, в то же время, как переход от смятения к покою. Состояния эти действуют на нас умиротворяющим образом. Они гораздо чаще вызывают утверждения, чем отрицания. В них безграничное поглощает в себе все границы. Хотя они обыкновенно отрицают возможность дать какое бы то ни было определение высшей истины (Он, Я, Атман, говорят Упанишады), могут быть выражены только посредством "Нет, Нет"), самое отрицание их, в сущности таит в себе глубокое утверждение. Тот, кто дает Абсолютному какое-нибудь название, кто думает, что оно представляет собою нечто определенное, этим самым исключает для него возможность быть Абсолютным и, сам того не сознавая, умаляет его. Поэтому, отрицая возможность определения, мы отрицаем то отрицание, которое содержится в определении, и поступаем так ради высшего утверждения. Глава христианского мистицизма, Дионисий Ареопагит, говорит об абсолютном только в отрицательных формулах.
"Причина всех вещей не есть душа или разум; у нее нет ни воображения, ни мысли, ни разума, ни понимания; в то же время она сама не разум, не понимание. Ее нельзя не высказать, ни подумать. Она не является ни количеством, ни порядком, ни величием, ни ничтожеством, ни равенством, ни неравенством, ни подобием, ни различием. Она не стоит, не движется и не находится в состоянии покоя… Она не представляет собою ни сущности, ни вечности, ни времени. Даже сама мысль не принадлежит ей. Она ни знание, ни истина, ни царское достоинство, ни мудрость, ни один, ни единство, ни божественность, ни доброта, ни даже дух в том виде, в каком мы знаем его" и т. д. ad libitum.[250]
Все эти определения отрицаются Дионисием не потому, что истина ниже их, а потому, что она неизмеримо превосходит их. Абсолютное может быть названо сверх — светлым, сверх — сущностью, сверх — возвышенным; слово «сверх» может быть, при определении его, прибавлено ко всякому названию. Мистики, подобно тому, как поступал Гегель в своей логике, стремятся к положительному полюсу истины при помощи метода абсолютного отрицания (Methode der absoluten Negativität).[251]
Вот причина, почему описания мистиков изобилуют таким множеством парадоксальных выражений. Например, Экхарт (Eckhart) говорит нам о тихой пустыне Божества, "где никогда нет никакого различия между Отцом, Сыном и Святым Духом, где никто не чувствует себя, как дома, но где, тем не менее, искра души находит более мира, чем в самой себе".[252] Беме, говоря о Первоначальной Любви, пишет: "она лучше всего может быть уподоблена Ничему, так как она глубже всякой Вещи и является Ничем по отношению к другим вещам ибо ни одна из них не в состоянии понять ее. А так как, по отношению к другим вещам, она является Ничем, она свободна от всех вещей и представляет собою то единственное благо, которого человек не может высказать и выразить, так как нет ничего, с чем его можно бы было сравнить, нет ни одного выражения, при посредстве которого его можно было бы выразить".[253] Другой мистик, Ангелус Силезиус (Angelus Silesius), говорит:
Gott ist ein lauter Nichts, ihn rührt kein Nun noch Hier,
Je mehr du nach ihm greiffst, je mehr entwindet dir.[254]
Этой отрицательной диалектике разума, представляющей собой нечто вроде, перехода к высшему виду утверждения, соответствует подобное же отрицание в сфере личной воли. Отречение от своего конечного «я» и его потребностей, иначе говоря, аскетизм является в религиозных переживаниях лишь вратами в более широкую и более возвышенную жизнь, — и эта моральная тайна всегда переплетается в произведениях мистиков с тайной интеллектуальной.
"Любовь, продолжает Беме, представляет собою Ничто, потому что, когда ты совершенно удалишься от того, что сотворено, от того, что видимо, когда сделаешься Ничем по отношению к природе и сотворенный существам, тогда ты обретешь себя в том вечном Едином, которое есть сам Бог и почувствуешь внутри себя высочайшую добродетель Любви… Величайшее сокровище для души — это перейти от Чего-то к тому Ничто, из которого могут родиться все вещи. Душа говорит здесь: Я ничего не имею, ибо я совершенно обнажена; я ничего не могу делать, ибо у меня нет никакой силы и я подобна разлившейся воде; я — ничто, ибо все, что я собой представляю, есть только образ существа, и в одном Боге я могу сказать о себе — я есмь; таким образом, находясь в своем Ничто, я воссылаю славу вечному Существу и ничего не хочу через себя для того, чтобы один лишь Бог хотел во мне, так как Он мой Бог и в Нем для меня все вещи мира" (Op. cit., pp. 42, 74).
По выражению Св. Павла, мы живем не сами, а Христос живет в нас. Только когда мы становимся ничем, Господь может войти в нас, и тогда уже не будет никакой разницы между Его жизнью и нашей.[255]
Это преодоление всех преград, отделяющих человека от Абсолютного, представляет собою величайший из результатов мистического экстаза. Во время мистических состояний мы составляем единое целое с Абсолютным и сознаем это единство. Эти состояния представляют собой драгоценный опыт, свойственный всем мистикам, независимо от религии и страны, к которой они принадлежат. В индуизме, в неоплатонизме, в суфизме, в христианском мистицизме, в уитманизме мы слышим одни и те же ноты, встречаем неизменное единство в способах выражения мысли, благодаря чему обо всех выдающихся мистиках можно сказать, что они не имеют ни дня рождения, ни родины. Их неумолчная речь о единении человека с Богом предшествует всем языкам, но сами они никогда не стареются.[256]
"Это все Ты", говорят Упанишады, а ведантисты прибавляют: "Не часть, не какой-либо вид Этого, Ты — само Это, абсолютный Дух Мира". "Подобно тому, как чистая вода, влитая в чистую воду, сохраняет свою чистоту, таково, о Гаутама, и «я» того мыслителя, который обладает знанием. Никто не сумеет различить воду в воде, огонь в огне, эфир в эфире. То же происходит и с человеком, разум которого вошел в его «я».[257] "Каждый человек, сердце которого уже подернуто сомнением, говорит Суфи Гульшан — Раз, (Sufi Gulshan-Râz"), с достоверностью знает, что нет других существ, кроме Одного… В Его божественном величии нельзя отыскать «меня», "тебя", «нас», потому что в Едином не может быть никаких подразделений. Каждое существо, которое обратилось в ничто и совершенно отделилось от самого себя, слышит вне себя следующий голос и следующее эхо: Я — Бог; оно обладает вечным существованием и неподвластно смерти".[258] "Когда мы видим Бога, говорит Плотин, то видим Его не разумом, а чем-то высшим, чем разум… Про того, кто видит подобным образом, собственно нельзя сказать, что он видит, так как он не различает и не представляет себе двух различных вещей. Он совершенно изменяется, перестает быть самим собой, ничего не сохраняет от своего «я». Поглощенный Богом, он составляет с Ним одно целое, подобно центру круга, совпавшего с центром другого круга".[259] "Здесь, пишет Сюзо, умирает дух, и умерший все-таки продолжает жить в блеске божества… Он теряется в молчании мрака, ставшего ослепительно прекрасным, теряется в чистом единении. В этом бесформенном «где» скрывается высшее блаженство".[260]
"Я так же велик, как Бог,
Он так же мал, как и я.
Не могу я быть ниже Его,
Он не может быть выше меня".[261]
В мистической литературе постоянно встречаются противоречивые выражения, вроде: "ослепительный мрак", "шепот молчания", "плодотворная бесплодность". Это доказывает, что не логическая речь, а скорее музыка является тем элементом, через посредство которого мы наилучшим образом воспринимаем мистические истины. Действительно, многие произведения мистиков представляют собою только музыкальные созвучия.
"Тот, кто захочет услышать голос Нады, "Голос Безмолвия", и понял его, познает природу Дхараны (Dharana)… Когда собственная его форма покажется ему нереальной, подобно видениям сна при пробуждении; когда он перестанет слышать многих, — тогда он получит возможность различить одно, — внутренний звук, который убивает все наружные… Тогда душа будет слышать, будет вспоминать. И для внутренних ушей будет говорить голос молчания… И тогда твое «я» потеряется в «Я», погрузится в то «Я», из которого ты первоначально сиял… Посмотри, ты сделался Светом, ты стал Звуком, ты сам стал своим Господином и своим Богом. Ты Сам предмет своего исследования, голос, который непрерывно звучит в вечности, свободный от перемен, свободный от греха, совокупность семи звуков, голос молчания. Om tat Sat.[262]
Эти слова, если они не вызовут в вас смеха, наверно затронут те струны души, которые иногда звучат в ней под влиянием музыки. Можно, конечно, относиться к ним с насмешливым недоверием, но отрицать их существования нельзя. Музыка несомненно дает нам онтологические откровения. По ту сторону границ нашего рассудка лежат необозримые царства, и доносящийся оттуда шепот врывается в область нашего разума подобно тому, как воды безграничного океана посылают свои волны разбиваться о камни наших берегов.
Здесь начинается море, чьи волны несутся туда, где кончается мир.
С берега нашего, если б могли разглядеть мы ближайший высокий маяк
за блестящею водной пустыней,
Мы узнали бы то, что неведомо нам, что сокрыто от взора людского…
Здесь наше сердце, отважное, ринувшись в мрак безызвестный,
Берег навек покидает — берег, последний:
отныне пред ним только вечное море.[263]
Те философские доктрины, в которых вечность рассматривается, как находящаяся вне времени, вследствие чего наше «бессмертие», раз мы живем в вечности, является для нас существующим уже в настоящем, — находят себе поддержку в том шепоте одобрения, который доносится к нам из этих мистических глубин. Когда до нашего сознания долетают такие мимолетные слова, мы относим их к мистической области и пользоваться ими для жизни не можем без указаний, исходящих оттуда же.[264]
Я охарактеризовал здесь, за недостатком времени очень кратко и неполно, общие черты мистического сознания. B целом оно является пантеистическим и оптимистическим, или, по крайней мере, противоположным пессимистическому. Кроме того, оно антинатуралистическое и лучше всего гармонирует с идеей дважды рожденного сознания и с тем состоянием духа, когда человек чувствует свою отчужденность от этого мира.
Теперь перед нами встает вопрос, можем ли мы считаться с мистическим сознанием, как с чем-то, что должно иметь власть над нашей жизнью. Дает ли оно какую-нибудь гарантию истинности его откровений о дважды рожденном сознании, о сверхъестественном мире, о мире, каким он является в пантеистическом представлении? Постараюсь в возможно более сжатой форме ответить на эти вопросы, для чего разбиваю мой ответ на три части:
Мистические состояния, достигшие своего полного развития, являются абсолютно авторитетными для тех лиц, которые их испытывают.
Для лиц не переживших мистического опыта, чужой мистический опыт лишен той авторитетности, которая заставляла бы их принимать без критики все мистические откровения.
Мистический опыт подрывает авторитетность немистического или рационалистического сознания, основанного только на рассудке и чувствах. Он показывает, что последнее представляет собою только один из видов сознания. Он устанавливает возможность существования истин другого порядка, которые являются для нас несомненными истинами, поскольку соответствуют нашей внутренней жизни. Рассмотрим эти пункты в последовательном порядке.
1. Психология не может отрицать того факта, что вполне законченные и ярко выраженные мистические состояния являются авторитетными для тех, кто их испытывают:[265] они знают их истинность, потому что они были «там». Протесты рационализма не поведут здесь ни к чему. Если истина, воспринятая человеком мистическим путем, представляет для него силу, помогающую ему жить, то какое имеем мы право, лишь потому, что мы — большинство, приказывать ему жить иным способом? Мы можем бросить его в тюрьму или в сумасшедший дом, но мы не в состоянии изменить его дух, и чаще всего преследования только закаляют крепость его верований.[266] Он презирает все наши усилия, и этот факт остается непостижимым для логики нашего рассудка. Между тем, наши собственные «рациональные» верования основываются на доказательствах, которые, по природе своей, совершенно схожи с теми доказательствами, какие и приводятся мистиками в оправдание их верований. Подобно тому, как наши чувства являются для нас совершенно достаточной гарантией реальности известных фактов, так и мистические состояния, доставляя непосредственное ощущение реальности тем, кто пережил их, являются доказательством действительного существования вещей, постигнутых мистическим опытом. Из примеров, какие приведены в этой главе, мы видим, что мистические состояния протекают без участия деятельности наших пяти чувств, являясь, как и эти чувства, непосредственным источником нашего познания.
Короче сказать, мистики неуязвимы, и мы должны предоставить им, не соображаясь с тем, нравится ли нам это или нет, беспрепятственно наслаждаться их верованиями. "Вера, говорит Толстой, есть то, чем люди живы". А состояние веры и мистическое состояние представляют в действительной жизни почти одно и тоже.
2. Необходимо прибавить, что мистики не имеют права требовать, чтобы откровения, доставляемые их переживаниями, принимались теми, кто не проходил через такой опыт и не чувствует к нему особого тяготения. Самое большее, что они могут требовать от нас в этой жизни, — это допущения, что они правы. Мистики могут нам сказать, что все они единодушно сходятся в своих выводах, и что было бы странно, если бы тип их переживаний оказался совершенно несоответствующим никакой реальности. Но такой довод представляет собою обращение за помощью к цифровым данным, чем грешит и рационализм; цифровые же данные, по существу, лишены логической силы. Если мы опираемся на них, то поступаем так не по логическим основаниям, а по силе производимого ими на нас впечатления, и мы следуем за большинством лишь потому, что это является для нас удобным.
Кроме того, предположение о единообразии всех мистических переживаний далеко нельзя считать неопровержимым. Боюсь, что говоря о мистических состояниях и включив сюда пантеистические настроения, оптимизм и т. д., я слишком упростил истину. Необходимо признать, что классический религиозный мистицизм является "привилегированным случаем". Он представляет собою экстракт, который сохраняется в его чистом виде путем подбора самых подходящих образцов и старательного сохранения их в «школах». Он перегнан из целой массы мистических переживаний, и если мы отнесемся ко всей массе столь же серьезно, как это делал в прежние времена сам религиозный мистицизм, мы найдем, что предполагаемое единообразие таких опытов в большинстве случаев исчезает. Начать с того, что даже чисто религиозный мистицизм, тот вид мистицизма, который устанавливает традиции и охраняется в «школах», гораздо менее единообразен в отдельных случаях, чем я это допускал. В христианской церкви он проявлялся как в форме аскетизма, так и в форме снисхождения к человеческим слабостям.[267] В философии Санкхья (Sankhya) он является дуалистическим, а в философии Веданты — монистическим. Я назвал его пантеистическим; но великие испанские мистики не имеют ничего общего с пантеизмом. Они, за немногими исключениями, совсем не того метафизического склада души, для которого "категория личности" имеет абсолютную ценность. Для них «единение» человека с Богом представляет скорее случайное чудо, чем основное тождество.[268] Что же касается до общего многим из форм мистицизма ощущения блаженства, насколько мистицизм Уот Уитмана, Эдуарда Карпентера, Ричарда Джефериса и других последователей натуралистического пантеизма отличается от христианского мистицизма![269] Дело в том, что мистическое чувство расширения, единения и освобождения не имеет никакого, только лишь ему одному свойственного, интеллектуального содержания. Ему легко заключить союз с большинством разнообразных философских и теологических учений, если только в их рамках найдется для него место. Поэтому мы не имеем права пользоваться им, как доказательством истинности того или другого определенного верования, какова, например, вера в абсолютное единство мира, или в его абсолютное добро. Мистическое чувство может только сделать допущение в пользу таких воззрений, так как оно выходит за черты обычного человеческого сознания в том же направлении, как и они.
Все, сказанное здесь касается чисто религиозного мистицизма, представляющего собою лишь половину мистицизма во всем его объеме. 0 других формах мы не имеем документальных сведений, кроме тех, которые нам доставляют врачи душевных болезней. Откройте любое из их руководств, и вы найдете там массу случаев, где наличность "мистических идей" считается характерным симптомом ослабления или расстройства рассудка. В случаях помешательства, сопровождаемого обманчивыми видениями, или, как его иногда называют, паранойи, мы сталкиваемся с демониакальной формой извращения христианского мистицизма. Как там, так и здесь, мы видим, что самым незначительным событиям придается неизмеримо важное значение, тексты и отдельные слова приобретают новый смысл; как в том, так и в другом случае, субъект слышит голоса, приказания, наставления; у него бывают видения, и, как там, так и здесь, им управляют чуждые силы; только в демониакальном мистицизме его ощущения носят пессимистический характер: вместо утешения они приносят отчаяние, скрытый в них смысл представляется ужасным, и силы, воздействующие на человека, кажутся ему враждебными. Очевидно, что психологический механизм здесь одинаков: классический мистицизм и эти мистические переживания низшего порядка берут начало из той великой подсознательной области, существование которой уже признано наукой, но о которой еще так мало известно. Эта область содержит в себе самые разнообразные элементы: "Серафим и змея" живут там бок о бок. Тот факт, что то или другое чувство явилось из этой области, еще не предрешает его ценности. Все, что приходит оттуда, должно быть просеяно, испробовано и подвергнуто испытанию, подобно тому, как это происходит с нашими обыкновенными чувствами. Ценность же их должна быть установлена при помощи эмпирического метода, если мы сами не являемся мистиками.
Еще раз повторяю, что немистики вовсе не обязаны признавать мистические состояния высшим авторитетом для себя.[270]
3. Но несомненно, что факт существования мистических состояний совершенно дискредитирует притязания немистических состояний на исключительное право устанавливать определения того, во что мы можем верить. Вообще же роль мистических состояний сводится к тому, что они придают сверхчувственное значение обычным данным сознания. Они представляют собою возбудителей духовной жизнедеятельности, подобно чувствам любви и честолюбия; это — благодать, которая озаряет новым светом наш старый мир и обновляет наши жизненные силы. Мистические состояния не отрицают того, что непосредственно воспринято нашими чувствами.[271] Отрицателем в этом споре является скорей рационалист, и его отрицания не имеют под собою почвы, потому что нет таких фактов, которым нельзя было бы придать с полным правом нового смысла, если дух восходит на высшую точку зрения. Остается еще открытым вопрос, не представляют ли мистические состояния таких возвышенных точек зрения, таких окон, через которые наш дух смотрит на более обширный и более богатый мир. Неодинаковость видов, открывающихся из каждого отдельного окна, не может помешать нам защищать это утверждение. Нужно прибавить только, что этот мир представляет собою не менее сложное строение, чем наш мир. В нем есть свое небо и свой ад, свои искушения и свои освобождения, свои истины и свои иллюзии, как это встречается и в нашем мире, хотя он и неизмеримо обширнее последнего. Чтобы извлечь пользу из данных нашего мистического опыта, нам следовало бы применить к нему тот же метод, какой мы применяем к данным естественного опыта; иначе мы будем обречены на ошибки, как были обречены на это до сих пор. И если мы хотим приблизиться к совершенной истине, мы должны серьезно считаться с обширным миром, мистических восприятий.
Итак, мы пришли к тому, что мистические состояния не могут иметь для нас ценности в силу того лишь, что они мистические. Тем не менее, высшие проявления мистицизма стремятся туда же, куда направлены религиозные чувства людей и немистического душевного склада. Они говорят нам о верховном значении идеала, о единении с миром, о его беспредельности, о доверии к нему, о покое. Они предлагают нам гипотезы, с которыми мы можем не считаться в практической жизни, но которые мы не можем игнорировать, если мы хотим сознательно относиться к миру. Возможно, что супранатурализм и оптимизм, к которым они приводят нас, истолкованные так или иначе, являются, в конце концов, одним из самых верных взглядов на смысл человеческой жизни.
"О, еще немного, — и как безгранично много приносит это немногое с собой; исчезни это немногое — вместе с ним исчезнет целый мир". Возможно, что религиозное сознание требует, как условия для своего существования, лишь допущения с нашей стороны веры не в одни факты, но также и в гипотезы. В моей последней лекции я постараюсь убедить вас, что это действительно так и есть. Однако, я уверен, что для большинства моих читателей это покажется слишком недостаточным. Если сверхъестественный мир и возможность внутреннего единения с божеством реально существует, скажете вы, то надо установить не просто допущение веры, а необходимость ее. Философия всегда утверждала, что религиозные истины нуждаются в философских доказательствах, и построение философских доктрин подобного рода всегда представляло собою одно из главных проявлений религиозной жизни, если понимать ее в широком историческом смысле. Но религиозная философия представляет собою неисчерпаемо громадную область и, по недостатку времени, мы принуждены в следующей лекции лишь слегка коснуться ее.
Лекция XVIII ОТНОШЕНИЕ ФИЛОСОФИИ К РЕЛИГИИ
Рассмотрение того, что мы назвали «святостью», поставило нас лицом к лицу с вопросом: является ли чувство "присутствия божества" доказательством существования последнего? Обратившись к мистицизму за ответом на этот вопрос, мы убедились, что хотя мистицизм и отвечает на наш вопрос утвердительно, но каждое откровение его является слишком своеобразным (и непостоянным) частным случаем, чтобы на основании представляемых им данных делать общие выводы.
За разрешением нашего вопроса нам следует, по-видимому, обратиться к философии, так как суждения последней необходимо должны обладать общеобязательностью если они вообще хотят иметь какое либо значение. Итак, — может ли философия дать санкцию истинности религиозному чувству присутствия божества?
Многие из вас, вероятно, начинают скептически относится к тем выводам, к которым, по их мнению, я подхожу. Вам наверное кажется, что после того, как я опроверг значение и авторитет мистицизма, я постараюсь дискредитировать авторитет философии. Вы ожидаете услышать от меня заключение, что религия является лишь делом веры, основанной либо на смутных чувствованиях, либо на том ярком чувстве реальности невидимых вещей, которое я иллюстрировал множеством примеров в третьей лекции, специально посвященной этому предмету, и в предыдущей лекции о мистицизме. По существу своему, религия есть частное явление, имеющее только индивидуальное значение и, как таковое, не поддающееся объективной формулировке. Конечно, попытки облачить содержание и смысл религии в философскую форму никогда — вероятно не прекратятся, так как это стремление слишком глубоко заложено в природу человеческого ума; но эти попытки имеют для религии лишь второстепенное значение и не могут ни прибавить ей авторитетности, ни дать санкцию достоверности тем чувствам, на которых она основана, и из которых религиозные люди черпают свои побуждения и свою уверенность в объективной истинности их веры. Иначе говоря, вы подозреваете, что я собираюсь стать на сторону чувства против разума, восстановить значение примитивного, малосознательного мышления и разубедить вас в возможности существования учения, достойного называться теологией.
Ваши предположения верны до некоторой степени. Я действительно думаю, что чувство есть глубочайший источник религии, а философские и богословские построения являются только вторичной надстройкой, подобной переводу подлинника на чужой язык.
Называя их так, я разумею под этим, что в мире, где совсем отсутствовали бы религиозные чувства, не могло бы никоим образом создаться философское богословие. Я глубоко сомневаюсь в том, что бесстрастное, интеллектуальное созерцание мира могло бы создать — без помощи чувства внутренней потерянности и жажды спасения, с одной стороны, и мистических переживаний, с другой — те системы религиозной философии, которые существуют в настоящее время. Люди начали бы с анимистического объяснения явлений природы и затем опровергли бы их с помощью научных методов, как это и случилось в действительности. В науке они собрали бы только известное количество "психологических наблюдений", как это делают и теперь. Но у них не было бы побуждения придти к высшим спекуляциям догматического или идеалистического богословия, так как они не чувствовали бы потребности проникновения в такие возвышенные области. Эти спекуляции, по-моему, следует назвать сверх-верованиями, т. е. надстройками, созданными разумом на фундаменте, который был ранее заложен чувством.
Но установив, что фундамент религиозной философии заложен чувством, мы должны признать, что философия обрабатывает более высоким способом материал, доставленный им. Чувство ограничено и слепо; оно не способно дать себе отчета в себе самом. Оно успокаивается на том, что его достижения таинственны и загадочны, отказывается оправдывать их рационально и нередко охотно предоставляет им быть противоречивыми и нелепыми. Философия относится к этим вопросам совершенно иначе. Она стремится отвоевать у тайны и противоречивости всякий клочок знания, которого она касается. Высочайший идеал свой разум всегда видел в освобождении своего царства от темных и неустойчивых личных убеждений и в достижении объективной истины, обязательной для всякого мыслящего человека. Освобождение религии от ее нецелесообразного и нерационального индивидуального характера, придание начертанным ею путям к спасению общего значения и признания — такова вечная задача разума.
Я полагаю, что философия никогда не перестанет трудиться над этой задачей.[272] Как существа мыслящие, мы не можем запретить разуму принимать участие, в какой-либо из областей нашей деятельности. Даже себя и свои чувства мы рассматриваем при свете разума. Наши идеалы и наши религиозные или мистические опыты неизбежно истолковываются нами согласно с той средой, в которой живет наше мыслящее я. Философская атмосфера нашего времени властно накладывает на нас свою печать. Кроме того, мы не можем не делиться своими переживаниями с себе подобными, и это принуждает нас говорить, т. е. употреблять общие и отвлеченные словесные формулы. Таким образом, отвлеченные понятия и сознательно построенная система их необходимо входит в состав религии. Философия всегда будет играть большую роль, как начало, вносящее умеренность в слишком смелые гипотезы и в свойственное людям стремление отрицать чужие взгляды. Было бы странным, если бы я стал возражать против этого, так как настоящие лекции (и вы это вполне ясно увидите из дальнейшего) являются посильной попыткой извлечь из частных случаев религиозного опыта некий общий факт в такой его форме, которая могла бы рассчитывать на всеобщее признание.
Иными словами, — религиозный опыт неизбежно порождает ряд мифов, суеверий, догматических верований, метафизико-богословских систем и ожесточенную взаимную критику приверженцев различных учений. Но теперь в области религии сделалось наконец возможным беспристрастное изучение и сравнение, сменившие собой те) хулы и проклятия, которыми до недавнего времени ограничивались отношения между различными вероучениями. Мы присутствуем при зарождении новой отрасли знания: "науки о религиях"; и я почту себя счастливым, если мои лекции внесут свою малую лепту в эту науку.
Не следует однако упускать из виду, что каков бы ни был метод этой науки, — спекулятивный ли, сравнительный или критический, — она необходимо предполагает наличность непосредственного опыта, как материала для своих исследований. Это наука объяснительная и индуктивная, оперирующая над фактами уже после их завершения, (именно над религиозными чувствами), и не могущая в своих исследованиях игнорировать той специфической области, которая служит содержанием этих чувств.
Интеллектуализм же в религиозных вопросах, который я отвергаю, предъявляет совершенно иные притязания. Он желает построить объекты веры на строго логических выводах, извлекаемых разумом из объективных явлений. Этот религиозный интеллектуализм называет свои построения догматическим богословием или философией абсолютного, — смотря по обстоятельствам; но он никогда не называл их наукой о религиях. К своим выводам он приходит априорным путем и непоколебимо уверен в их правильности.
Достоверная система — вот идол, которому всегда поклонялись мятущиеся души. Такая система всеобъемлюща, проста, благородна, ясна, прозрачна, твердо обоснована, строго последовательна, — где же найти лучшее убежище для души, терзаемой непонятностью и случайностью чувственного мира? Поэтому в современных богословских школах почти в той же степени, как и у теологов прошлых веков, наблюдается презрительное отношение к истинам, которые возможны или вероятны, но не достоверны; следствием такого построения является то, что в этой среде может укрепиться только личная, субъективная уверенность. Это презрение мы встретим как у современных схоластиков, так и у идеалистов. Джон Кэрд, например, пишет следующее в своем введении к "Философии Религии":
"Религия, конечно, должна исходить от сердца; но для того, чтобы поставить религию выше субъективных прихотей и колебаний и сделать возможным различение истинного и ложного в ней, мы должны поднять знамя объективности. То, что находится в сердце, должно быть прежде всего подвергнуто исследованию разума, который один может решить истинно это или ложно. Мы должны признать, что разуму по его природе принадлежит право господствовать над чувствами, и что он создает те принципы, на основании которых должны оцениваться наши чувства.[273] При изучении религиозного характера того или иного лица, народа или расы, первым вопросом должно быть не "как они чувствуют", а "что думают и во что веруют"; следует спрашивать не о том проявляется ли их религия в более или менее бурных и восторженных эмоциях, но о том, каковы их представления о Боге и божественных предметах, которые вызывают эти эмоции. Чувство является необходимым элементом религии, но характер и ценность ее определяется не чувством, а содержанием религии, т. е. ее интеллектуальным базисом".[274]
Кардинал Ньюман (Newman), в сочинении своем "The Idea of а University" еще резче высказывает это презрительное отношение к чувству.[275] Богословие, говорит он, есть наука в строжайшем смысле этого слова. Я скажу вам точно, пишет он, чем не может быть богословская наука: она — не "физические доказательства" бытия Божия, не "естественная религия", ибо эти последние суть только туманные субъективные предположения:
"Если, продолжает он, Верховное Существо могущественно и всевидяще, подобно тому как могуч телескоп и всевидящ микроскоп, если Его духовные законы могут быть познаны благодаря простым физическим процессам животноподобного существа, а воля Его может быть постигнута по плодам человеческих дел на земле, если Естество Его также высоко, широко и глубоко, как мир, и нисколько не больше; если все это так, то я признаю, что не существует особой науки о Боге, что богословие есть пустой звук, а всякое слово в ее защиту есть ханжество и лицемерие. В таком случае, хотя и будет очень благочестиво думать о Нем в то время, когда в душе нет яркого переживания или отвлеченного размышления, тем не менее, такое благочестие есть не что иное, как поэзия мысли или витиеватое украшение языка, известная возвышенная точка зрения на Природу, доступная одним людям и недоступная другим, — точка зрения, которую одни отрицают другие признают восхитительной и прекрасной (и которую, по моему мнению, следовало бы принять всем людям). Но эта точка зрения является лишь теологией Природы в том же смысле, в каком мы говорим о философии истории, о романтическом взгляде на нее, о поэзии детского возраста, о прелести, сентиментальности, юмористичности или каком-либо ином отвлеченном свойстве, которое талант или прихоть личности, мода или общественное мнение приписывает тем или иным наблюдаемым предметам. Признаюсь, я не вижу существенной разницы между утверждением, что Бога нет, и мнением, что ничто определенное не может быть достоверно известно о Нем.
То, что я разумею под богословием, продолжает Ньюман, не имеет ничего общего с этими взглядами: "Я разумею просто-напросто науку о Боге, т. е. систематическую обработку истин, известных нам о Нем; науку в том же смысле, в каком существует наука о звездах, называемая астрономией, и наука о земной коре, называемая геологией".
В обоих приведенных отрывках ясен их общий вывод. Чувство, имеющее значение только для переживающего его индивидуума, противополагается в них общеобязательности выводов разума. Доказательством является вполне очевидный и ясный факт: богословие, основанное на чистом разуме, действительно убеждает людей в общеобязательности своих истин. Если бы это было не так, то в чем бы заключалось совершенство и преимущество его? Если бы оно только образовывало различные секты и течения, с их частными истинами, как это делает простое чувство и мистические переживания, то как могло бы оно успешно выполнять свою задачу — освобождения людей от личных прихотей и колебаний в области веры? Это вполне определенное практическое притязание философии: обосновать религию на общеобязательных положениях разума — упрощает мою задачу. Мне не нужно для развенчания философии производить тщательный и кропотливый критический разбор ее аргументов. Вполне достаточно будет, если я докажу, что ее притязания на «объективную» достоверность и убедительность не оправдываются в жизни. В действительности, философскому богословию не удается обосновать своих притязаний и осуществить их. Оно не может освободиться от коренных разногласий в своей области; в его среде образуются совершенно такие же секты и течения, какие создаются среди людей, живущих и руководящихся чувством. Я полагаю, что логический разум человека играет в области религии ту же роль, какая выпадает на его долю в любви, патриотизме, политике или других глубоко жизненных проявлениях человеческой духовной деятельности, где наши взгляды и настроения зависят, в конечном счете, от страстей и мистических интуиций. Разум, правда, находит логические основания для наших убеждений, но ведь ему не остается ничего иного, и он должен найти их. Он дополняет нашу веру, придает ей более определенные черты, устанавливает ее ценность среди других переживаний, наделяет веру словами и формой, облегчающей ее понимание. Но он не создает ее, не может спасти ее от умирания.[276] Я думаю, что не злоупотреблю вашим вниманием, если беглым взором окину некоторые положения старого схоластического богословия. Те положения, о которых я намерен говорить, вы найдете, как в протестантских, так и в католических сочинениях; лучше всего, если вы заглянете с этой целью в те неисчислимые толкования текстов Писания, которые появились на свет после известной энциклики папы Льва, рекомендующей изучение творений св. Фомы Аквинского. Сперва я брошу беглый взгляд на те доводы, которыми догматическое богословие доказывает бытие Бога, а затем на те, которыми оно устанавливает Его природу.[277]
Логические обоснования бытия Божьего прочно стоят уже целые столетия, и нападения неверующего критицизма не могли до сих пор окончательно дискредитировать их в глазах благочестивых людей; тем не менее, хотя медленно, но неизменно цемент выветривается из связующих их скреп. Если вы верите в Бога, то такие обоснования убедительны для вас. Если в вас нет веры, то они бессильны склонить вас на свою сторону. Существует несколько доказательств Божьего бытия. Так называемое "космологическое доказательство" основано на сведении мира к Первопричине, которая должна быть столь же совершенна, как совершенен мир. Доказательство от «целесообразности» исходит от того факта, что законы природы математически точны, а отдельные области естества целесообразно согласованы друг с другом, — и заключает отсюда, что причиной этого факта является разумное и благоволящее к миру Существо. «Нравственное» доказательство состоит в том, что нравственный закон предполагает Законодателя. Доказательство "ex consensu gentium" основывается на том, что вера в Бога так распространена среди человеческого рода, что должна корениться в самой природе человека, и не может быть случайным вымыслом.
Как я уже говорил, я не собираюсь теоретически опровергать эти доказательства. Тот факт, что все идеалисты со времен Канта отказывались, как признать, так и отвергнуть их, ясно говорит нам, что они недостаточно обоснованы для того, чтобы служить прочным фундаментом религии. Безличный разум обязан обнаружить более общеобязательную убедительность. Закон причинности слишком темен и неопределен, чтобы нести на себе всю тяжесть богословских построений. Что касается до доказательств от «целесообразности», то дарвинизм окончательно опрокинул их. Целесообразная согласованность законов и явлений природы, рассматриваемая с той точки зрения, с которой смотрит теперь наука, видящая в ней случайное следствие почти безграничных разрушительных процессов, внушает представление о божестве, совершенно не похожем на то, какое имелось в виду при прежнем применении этого доказательства.[278]
На самом деле эти доказательства только следуют по пути, уже ранее проложенному влиянием, какое оказывают на нас соединенные силы наблюдаемых нами фактов и испытываемых нами чувств. Эти доказательства ничего точно не обосновывают. Они только усиливают действие наших предположений.
Если философия бессильна установить существование Бога, то к чему могут привести ее усилия определить Его атрибуты? рассмотрим попытки систематического богословия, направленные в эту сторону.
Так как Бог есть Первопричина всего существующего, то наука наук утверждает, что Он по существу отличен от всех созданий, ибо обладает бытием а se (изначальным). Из этой непроизводности Божьего бытия теология выводит чисто логическим путем большинство из Его совершенств. Например, Он должен существовать необходимо и абсолютно, не может не существовать, не может определяться никаким условием, вне Его находящимся. Благодаря этому, Он абсолютно неограничен извне и изнутри, ибо ограничение есть уже относительное небытие. А Бог есть воплощение самого бытия. Благодаря неограниченности, Бог бесконечно совершенен. Более того, Он един и единственен, ибо бесконечное совершенство не допускает существования себе равного. Он духовен, ибо если бы Он заключал в Себе физические элементы, то нужна была бы другая сила, которая бы создала из этих элементов единство, а это противоречит изначальности и безусловности Его бытия. Природа Его абсолютно проста и нефизична. Точно также Он прост метафизически, т. е. Его природа и Его бытие не могут быть отделены друг от друга, как они отделяются в конечных субстанциях, которые соединяют в себе формальное бытие с реальным, и действительны только в своем материальном аспекте. В виду того, что Бог един и единственен, — Его essentia и Его existentia должны быть даны в одном акте. Это свойство исключает из Его существа все столь обычные в мире конечных вещей различия между потенциальностью и актуальностью, субстанцией и акциденцией, бытием и деятельностью, существованием и атрибутами. Мы можем, конечно, говорить о Божьих силах, делах и атрибутах, но эти различения только «виртуальны» и существуют только с человеческой точки зрения. В Боге все эти различия сливаются в абсолютно единое бытие.
Благодаря отсутствию потенциальности в Боге, Он обладает свойством неизменности. Он — всецело актуальность. Если бы в Нем было что-нибудь потенциальное, то Он приобрел или потерял бы нечто актуализированием этой потенции, а приобретение нового свойства или потеря прежнего противоречит Его совершенству. Поэтому Он неизменен. Затем Он велик, безграничен, ибо для того, чтобы быть ограниченным в пространстве, Он должен бы быть сложным, что противоречит Его неделимому единству. Поэтому, будучи неделимым в каждой точке пространства, Он вездесущ. Точно так же Он существует в каждый момент времени, иными словами — Он вечен. Ибо если бы он начался во времени, то необходима была бы причина Его возникновения, что противоречит Его изначальности. Если бы Он имел конец во времени, то это противоречило бы Его необходимости. Если бы Он возник благодаря некоторому последовательному развитию, то это противоречило бы Его неизменности.
Он обладает разумом и волей и иными совершенствами, необходимыми для творения, ибо мы обладаем ими, а effectus nequit superare causam (действие не может превосходить причину). Эти свойства находятся в Нем в абсолютной и вечной деятельности, а объектом их, вследствие того, что Бог не может быть ограничен ничем внешним, не может быть ничто иное, как Он Сам. Он познает Себя в вечном, неделимом акте и волит Себя с бесконечным самоудовлетворением.[279] Вследствие того, что Он с логической необходимостью должен любить и волить Себя, Он не может обладать "свободой ad intra", свободой внутренних противоречий, которая характеризует конечных существ. Наоборот, ad extra, т. е. по отношению к Своему творению, Бог свободен. Он не может нуждаться в творении, так как Его существование совершенно в бытии и счастье. Он хочет творения благодаря Своей абсолютной свободе.
Будучи естеством, обладающим разумом, волей и свободой, Бог есть личность, — живая личность, ибо Он является одновременно объектом и субъектом Своей деятельности, а именно это отличает живое от безжизненного. Таким образом, Он абсолютно самодовлеющ: Его самопознание и любовь к Себе бесконечны и адекватны и не нуждаются во внешних причинах для достижения большего совершенства.
Он всеведущ, ибо зная Себя, как Первопричину, Он знает тем самым все созданные вещи и явления. Его знание провидящее; ибо Он существует во все времена. Ему наперед известны даже свободные из явления нашей воли, ибо в противном случае следовало бы допустить, что знание Его постепенно обогащается, а это противоречит Его неизменности. Он всемогущ, ибо все, что Он творит, свободно от логических противоречий. Он может создать бытие, т. е. его могущество включает в себя силу творения. Если бы Его творения были созданы из Его собственного естества, то они должны были бы быть бесконечны по своему существу, как бесконечен Он Сам. Но они конечны; поэтому они небожественны по естеству своему. Если бы они были созданы из предвечно существовавшей субстанции, которую Бог нашел уже готовой и которой Он только придал форму, то это противоречило бы определению Бога, как Первопричины всего и обратило бы Его в простого завершителя уже созданного. Поэтому Бог творит свои создания ex nihilo и дает абсолютное бытие, наряду с Собой, множеству конечных субстанций. Формы, которые Он отпечатлевает на этих субстанциях, прототипом своим имеют Его мысли. Но в виду того, что в Боге нет такой вещи, как множественность, а наши идеи и представления о вещах множественны и несходны между собой, то следует отличать мысли, каковы они в Боге, от того, как наш разум внешне изображает их. Мы можем приписать Богу наши мысли только в ограничительном смысле, считая их за различные аспекты Его единой сущности, постигаемые с конечной точки зрения.
Бог, по природе своей свят, благ и справедлив. Он не может сотворить зла, так как Он есть воплощение положительного бытия, а зло есть отрицание. Правда, Он рассыпал в мире физическое зло, но Он сотворил зло только как средство для достижения более высокого блага, так как ведь bonum totius praeeminet bonum partis (благо целого важнее блага частей). Он не может желать нравственного зла ни как цели, ни как средства, ибо это противоречило бы Его святости. Сотворив свободных существ. Он только допустил нравственное зло, так как ни справедливость Его, ни благость, не побуждали Его лишить своих детей свободы из опасения, что они станут злоупотреблять ее дарами.
Что же касается замысла Бога при творении, то основной целью Его было проявить Свою абсолютную свободу путем обнаружения славы Своей перед другими существами. Отсюда следует, что эти существа должны быть прежде всего разумными, одаренными совестью и способностью познавать и любить, откуда вытекает их способность быть счастливыми, ибо познание Бога и любовь к Нему суть основные условия счастья. Поэтому можно сказать, что второй целью творения была любовь.
Я не стану утомлять вас и не поведу дальше в дебри этих метафизических определений, не коснусь тайн Триединства Бога. Приведенные уже рассуждения послужат нам вполне достаточным образцом ортодоксальной философской теологии католической и протестантской церквей. Ньюман, преисполнившись могучим энтузиазмом при перечислении Божьих совершенств, заканчивает тот отрывок, который я привел вам, рядом страниц прекрасной и возвышенной риторики, которые я должен, к сожалению, опустить, сберегая наше время.[280] В прекрасном и звучном описании он перечисляет Божьи атрибуты, затем прославляет Его земное и небесное Царство и зависимость всего, что существует и появляется, от Его довлеющей себе воли. Ньюман создает схоластическую философию, "окрашенную чувством", — и, думается мне, каждая философия непременно должна быть окрашена чувством, чтобы быть верно понятой. Догматическая теология имеет эмоциональную ценность для таких людей, как Ньюман, и это поможет нам понять ее интеллектуальную ценность.
"Что Бог соединил, того человек да не разлучает". Континентальные философские школы слишком часто упускают из виду тот факт, что мышление человека органически связано со всем его существом. Мне думается, что величайшей заслугой английских и шотландских мыслителей является то, что они не просмотрели этой органической связи. Руководящим принципом английской философии всегда было, что всякое различие должно привести к различию, что всякое теоретическое различие должно иметь следствием практическую разницу, и что лучшим методом при разборе той или иной теория является тот, который начинает с вопроса: какое практическое различие явится следствием того, что истиной окажется первая или вторая часть альтернативы? Какую частную истину постигаем мы в данном вопросе?
Какие факты следуют из нее? Какова ее конкретная ценность в терминах личного опыта? Такова типичная английская постановка философских вопросов. Так ставит Локк вопрос о тожестве личности. То, что мы разумеем под этим тожеством, говорит он, есть цепь наших личных воспоминаний. Таков единственный конкретно достоверный смысл этого понятия. Все прежние теории о тожестве личности, вроде признания единства или множественности той духовной субстанции, на которой она основана, лишены удобопонятного смысла; они могут быть безразлично утверждаемы или отрицаемы. Точно так же поступил Беркли с понятием «материи». Конкретное значение материи — это наши физические ощущения. Вот все, что нам доподлинно известно о ней, все, что мы можем конкретно проверить относительно смысла этого понятия. Поэтому — физические ощущения это единственное значение термина «материя», а все другие значения остаются пустыми словами. Совершенно так же поставил Юм свой вопрос о причинности — Она познается нами, как повторяющееся следование одного явления за другим, как наша привычка ожидать известного явления, если налицо есть другое. Понятие причинности не имеет никакого иного смысла, кроме этого практического значения, и книги, посвященные разбору этого понятия, можно спокойно бросить в огонь, говорит Юм. В большей или меньшей мере тому же методу следовали Дюгальд Стюарт, Томас Броун, Джемс Милль, Джон Милль и Бэн; а Ходжсон (Shadworth Ноdgson) применял этот принцип во всей его полноте. На самом деле "критический метод", — единственный метод, который может сделать философию достойной изучения серьезных людей, — введен в философию английскими и шотландскими мыслителями, а не Кантом. К чему сводятся обсуждения разных философских предположений, если то или иное решение их не имеет никакого существенного значения для действительной жизни? Если все философские гипотезы безразличны в практическом отношении, то что же в том, что одни из них мы признаем истинными, а другие ложными?
Выдающийся и оригинальный американский мыслитель Чарльс Пирс (Charles Sanders Peirce), оказал огромную услугу философии тем, что выяснил основания для применения того принципа, которым инстинктивно руководствовались названные философы. Он выделил этот принцип, как основной, и дал ему греческое название — прагматизм. Вот это обоснование прагматизма:[281]
Единственным уловимым мотивом мыслительной работы является достижение уверенности или, по крайней мере, мнения. Только с того момента, когда мысль наша о каком-нибудь предмете нашла удовлетворение в уверенности, мы можем без колебания, обращаться в практической жизни с этим предметом. Уверенность, таким образом, есть правило для действования; а функция мышления состоит в том, чтобы быть только первым шагом в образовании жизненных привычек и приспособлений.
Если бы какая-нибудь составная часть определенной мысли осталась без влияния на практические следствия, вытекающие из это мысли, то такая часть явилась бы в сущности безразличной для значения всей данной мысли. Поэтому, чтобы выяснить значение какой-нибудь мысли, мы должны определить только, какое влияние она может оказать на наши действования; в действии заключается единственный критерий ее значения и весь ее смысл. Основной конкретный факт, лежащий в корне нашего различения мыслей, состоит в том, что ни одно из различий между ними не бывает настолько тонко, чтобы не отразиться известным образом на практической стороне нашей жизни. Поэтому для того, чтобы достичь совершенной ясности мысли о каком-нибудь объекте, мы должны только выяснить, каких непосредственных или отдаленных ощущений можем мы предположительно ожидать от этого объекта и к каким действованиям должны быть готовы, если мыслимый объект окажется истинным. Совокупность наших представлений об этих практических последствиях образует все наше представление о самом объекте, поскольку вообще это представление имеет какое-либо положительное значение.
Таков принцип Пирса, принцип прагматизма. Он поможет нам в данном случае решить, не являются ли некоторые из многочисленных атрибутов Божьего совершенства, выведенных схоластической философией, гораздо менее достоверными, чем другие.
В самом деле, если мы применим принципы прагматизма к рассмотрению метафизических атрибутов Бога в тесном смысле, отличающих их от атрибутов нравственных, то, я думаю, мы должны будем признать, — даже в том случае, если логическая последовательность принудит нас согласиться с их достоверностью, — что эти атрибуты лишены всякого конкретного значения. Возьмем, например, изначальность Бога, или Его необходимость, имматериальность, «простоту» Его природы, Его превосходство (имеющее основанием отсутствие в нем тех внутренних изменений, которые мы наблюдаем у конечных существ), Его неделимость, отсутствие в Нем различия между бытием и деятельностью, субстанцией и акциденцией, потенциальностью и актуальностью и т. д.; Его воплощенную бесконечность, Его «личность», отвлеченную от составляющих ее моральных качеств; Его отношение к злу, которое, состоит в допущении, а не утверждении последнего; Его самодовление, любовь к Себе, абсолютное счастье в Себе самом: откровенно говоря, какое отношение имеют эти атрибуты к нашей реальной жизни? И если они не имеют никакого ощутимого влияния на наше жизненное поведение, то какое реальное значение для религии человека может иметь то, что они истинны или ложны?
О себе я должен сказать, хотя мне не хотелось бы задеть при этом чьи либо интимные убеждения, что даже в том случае, если эти атрибуты доказаны с непреложной логической правильностью, я не могу согласиться с их истинностью, так как они лишены всякого влияния на религиозную жизнь. Скажите, что именно должен я выполнить, чтобы наилучшим образом согласовать свое существо с «простотой» Божьей природы? Или к какому поведению обязывает меня знание, что счастье Его абсолютно и совершенно? В половине только что истекшего столетия Майн Рид был любимым автором рассказов о необыкновенных приключениях. Он всюду восхвалял животную, дикую жизнь охотников и отважных наблюдателей природы и преследовал насмешками "комнатных натуралистов" (closet-naturalists), как он называл коллекционеров и классификаторов, собирателей скелетов и чучел. Когда я был мальчиком, я думал, что "комнатный натуралист", это худший род людей на земле. Теоретизирующие богословы — это "комнатные натуралисты" в области божественного, — применяя это выражение в смысле, данном ему капитаном Майн Ридом. В самом деле, что представляет из себя их определение метафизических атрибутов Бога, как не педантическое нанизывание пустых слов, лишенных всякого нравственного смысла и совершенно для человека ненужных; их выводы могла бы сделать из голого слова «Бог» усовершенствованная логическая машина из бездушного железа. Ясно чувствуешь, что в руках богословов эти атрибуты являются рядом определений, выведенных путем механических манипуляций над синонимами; слова заменили собой прозрения, профессиональное отношение к жизни заменило самую жизнь. Вместо хлеба богословы подают нам камень, вместо рыбы — змею. Если такой конгломерат абстрактных определений действительно заключает в себе наше познание Бога, то богословская наука будет процветать, но религия, живая религия исчезнет из этого мира. Религия живет совсем не отвлеченными определениями и системами подчиненных и соподчиненных прилагательных, не свойствами богословия и богословских писателей. Все эти явления производны; они представляют из себя нарост на живом непосредственном общении с невидимым божеством, — общения, которое я представил вам в многочисленных примерах и которое осуществляется in saecula saeculorum в жизни скромных, незаметных людей.
Но покончим с метафизическими атрибутами Бога. С точки зрения практической религии, то метафизическое понятие, которое они предъявляют нашей вере, является совершенно ненужной выдумкой схоластических умов.
Наоборот, так называемые моральные атрибуты имеют в прагматическом отношении совершенно иной характер. Они вызывают в нас страх или надежду и являются основанием для праведной жизни. Достаточно бросить на них беглый взгляд, чтобы понять, как велико их значение.
Остановимся хотя бы на Божьей святости: обладая святостью, Бог может хотеть только добра. Будучи всемогущим, Он может обеспечить торжество его. Будучи справедливым, Он может наказать нас за наши прегрешения. Любвеобильный, — Он может также отпустить нам их. Силы, любовь и милосердие Его неисчерпаемы, — и мы можем с упованием положиться на Него. Эти свойства имеют самое тесное отношение к нашей жизни, и в высшей степени важно, чтобы мы познали их. Положение, что целью творения было желание Бога возвеличить свою славу, есть атрибут, имеющий определенное отношение к нашей практической жизни. Он придал определенную окраску верованиям всех христианских народов. Если догматическое богословие может бесспорно установить, что Бог, обладающий такими свойствами, действительно существует, то оно может создать прочное основание для религиозного чувства. Но имеют ли силу его аргументы?
Они так же шатки, как упомянутые доказательства Бытия Бога. Мало того, что послекантовский идеализм в корне отверг их значение: неопровержимые факты ясно говорят, что эти аргументы не в силах убедить в своей правоте никого из тех, кто в нравственном устройстве мира, познанном им в своем внутреннем опыте, нашел достаточно оснований сомневаться в том, возможно ли, чтобы нечто подобное было создано каким-нибудь богом. Схоластические доказательства доброты Бога, как то, что в естестве Его не может быть такого отрицательного начала, как зло, представляются подобному сомнению смешною наивностью.
Нет! книга Иова раз навсегда и решительно отвергла все такие доказательства. Рассудок может проложить только поверхностный и призрачный путь к Богу: "Я замкну рукой уста мои; я слышал уже Тебя слухом ушей моих, но вот теперь глаза мои видят Тебя". Рассудок дает темное и обманчивое знание, тогда как чувство доставляет уверенность в истине, — таково положение религиозного человека, искренно относящегося к себе самому и к фактам.[282]
Основой современного идеализма является учение Канта о "трансцендентальном я апперцепции". Под этим странным термином Кант подразумевает просто тот факт, что всякий мыслимый объект сопровождается (потенциально или актуально) сознанием того, что "наше я его мыслит". Докантовский скептицизм говорит то же самое, но для него это "Я" отожествлялось с индивидуальной личностью, Кант же абстрагирует и обезличивает его и создает из него самую общую из своих категорий, хотя у самого Канта, "трансцендентальное я" не имеет теологического применения.
Последователи Канта обратили его понятие "Bewusstsein überhaupt", т. е. понятие отвлеченного безличного сознания вообще, в бесконечное конкретное самосознание, которое является душой мира, и в котором пребывает наше конечное, личное самосознание. Даже краткое изложение пути, которым произошла эволюция этого понятия, завело бы меня в слишком специальные частности этого вопроса. Ограничусь напоминанием, что в гегельянской школе, которая в настоящее время оказывает такое глубокое влияние на английскую и американскую философию, первый толчок к такому преобразованию этого понятия дали два положения.
Первое из этих положений состоит в том, что старая логика тождества, давала нам только посмертное расчленения бытия и что вся полнота жизни и бытия может быть построена мыслью только при наличности признания, что всякий мыслимый нами объект заключает сам в себе понятие некоего иного объекта, который на первый взгляд кажется отрицанием предыдущего.
Второе положение признает, что сознавать какое бы то ни было отрицание значит потенциально преодолеть его. Самая постановка какого-нибудь вопроса, или выражение неудовлетворенности, доказывает, что ответ или удовлетворение уже потенциально существует; конечное, осуществленное, как таковое, есть уже бесконечное в потенции.
Применением этих принципов мы даем своей логике новую творческую силу, которой лишена обыкновенная логика, видящая в каждой вещи только совершенное тождество самой себе. Объекты мысли активны в нашем мышлении, как активны объекты, данные в опыте. Они изменяются и развиваются. Они приносят нечто, что не есть они сами. Это новое нечто находится сперва в идеальном или потенциальном состоянии, а затем проявляется актуально. Оно отрицает первоначальный объект и вместе с тем обосновывает и исправляет его, раскрывая во всей полноте его значение.
Как видите, гегельянская школа начертала прекрасную программу для работы мысли: мир — это арена, где за одними вещами следуют другие, которые исправляют и дополняют предыдущие. И логика, представившая нам такое текущее движение явлений, сможет гораздо лучше обнаружить истину, чем традиционная школьная логика, которая не желает перекинуть мост от одного явления к другому и занимается только регистрацией определений понятий и их подчинением друг другу или их взаимным статическим сходством и различием.
Нет ничего более расходящегося с методами догматической теологии, чем эта новая логика. Для иллюстрации я приведу несколько отрывков из сочинений известного шотландского трансцендентального идеалиста, которого я уже цитировал раньше.
"Как можем мы познать ту реальность, которая включает в себе все элементы разума?" спрашивает Кэрд, — и отвечает: "Без труда можно доказать два положения. Во-первых, что эта реальность есть абсолютный Дух, и, следовательно, во-вторых, что только в общении с этим абсолютным Духом или Разумом может вые вить себя Дух конечный. Он абсолютен, ибо малейшие движения человеческого разума прекратились бы, если бы он не предполагал абсолютной реальности разума, реальности самой мысли. Самое сомнение и отрицание этого положения предполагает и косвенно подтверждает его. Когда я высказываю, что нечто истинно, то я высказываю, что это таково для мысли, но не для моей мысли или мысли других индивидуальных умов. Я могу всецело отвлечься от существования индивидуальных умов, как таких. Но я не могу отвлечься от самой мысли или от самосознания в его независимости и абсолютности, иными словами, от Абсолютной Мысли или Самосознания".
Здесь, как вы видите, Кэрд делает тот переход, которого не сделал Кант: "сознание вообще", как условие всякой возможной «истины», он преобразовывает в вездесущее всеобщее сознание, которое и отожествляет с живым Богом. Затем он выставляет положение, что познать пределы данных нам возможностей значит преодолеть их. В следующем отрывке он применяет это положение к религиозному опыту:
"Если бы человек был только вместилищем преходящих ощущений и импульсов, вечно сменяющейся последовательности интуиций, дум и чувств, то ничто не могло бы иметь для него значения объективной истины или реальности. Но прерогативой духовной природы человека является то, что он способен подчиниться разуму и воле, которые бесконечно выше и мощнее, чем его собственные. Как мыслящее, обладающее самосознанием существо, он по самой природе своей живет в атмосфере Мировой Жизни. Как существо мыслящее, я имею возможность подавить в своем сознании всякое произвольное движение, всякое знание или мнение, которое принадлежит мне, как данному частному «я», — и стать чистым медиумом мировой мысли, т. е. перестать жить особой жизнью и предоставить свое сознание воздействию и влиянию Безграничной и Вечной жизни духа. Именно в этом только отречении от себя могу я истинно обрести себя, т. е. вые вить высшие возможности, заложенные в моей природе. Ибо в то время, как с одной стороны мы отрекаемся от «себя» и отдаемся всеобщей и абсолютной жизни разума, с другой стороны то самое, чему мы отдаемся, есть в действительности наше истинное я. Жизнь абсолютного разума не является чем-то для нас чуждым нам".
Однако Кэрд должен признать, что, поскольку мы в состоянии внешне осуществить его учение, — предлагаемое им средство несовершенно. Чем бы мы ни были in posse, несомненно, что и лучшие из нас in actu очень далеки от абсолютной божественности. Социальная нравственность, любовь, даже самопожертвование, погружают наше Я только в другие конечные я. А они вовсе не тожественны с Бесконечным. Идеальное назначение человека, или отвлеченной логики полны бесконечных возможностей, оказывается, таким образом, навсегда неосуществимым практически.
"Посмотрим, продолжает наш автор, нет ли выхода из противоречия между идеальным и действительным? Я утверждаю, что такой выход есть, но для достижения его мы должны покинуть область нравственности и войти в область религии. Можно сказать, что существеннейшей чертой религии, в противоположность нравственности, является то, что она обращает стремления в действия, предположения в осуществление их; что человека, живущего в непрестанной погони за убегающим идеалом, она делает причастным к вечной и божественной жизни. Взглянем ли мы на религию с человеческой или божеской стороны, — т. е. увидим ли в ней упование души на Бога или присутствие Бога в душе, — со всякой точки зрения существенным свойством религии является то, что Бесконечное перестает быть для нас обманчивым видением и становится подлинной реальностью. Первое пульсирование духовной жизни, если мы правильно постигаем ее значение, указывает на то, что исчезло разделение между Духом и его объектом, что идеальное стало реальным, что конечное вышло за свои ограниченные пределы и вдохнуло в себя жизнь и присутствие Бесконечного.
Единение нашей воли и нашего разума с божественным разумом и волей есть не надежда, не предстоящая цель для религии, а ее отправной пункт, ее зарождение в душе человеческой. Начать религиозную жизнь, значит прекратить борьбу. Тот акт, который кладет начало религиозной жизни, — назовите его верой, успокоением, самоотречением, или еще какими-нибудь словами заключает в себе отожествление конечного с вечной жизнью. Не может быть сомнения, что религиозная жизнь развивается; но с точки зрения изложенной идеи, религиозное развитие не есть движение к Бесконечному, но развитие внутри Его. Вовсе не тщетными окажутся попытки достичь бесконечного путем нескончаемого сложения или наращения конечного; в них осуществляется стремление добыть себе, путем непрерывного проявления своей духовной деятельности, то бесконечное наследие, которое уже принадлежит нам по праву. Вся будущность религиозной жизни implicite дана в ее начале. Человек, причастившийся к религиозной жизни, находится в таком состоянии, что зло, заблуждения и несовершенства уже по существу не свойственны ему: они являются наростами, которые не имеют органического отношения к его истинной природе: они бессильны проявиться, подавлены и уничтожены, и самый процесс их подавления становится средством духовного совершенствования. Хотя человек, достигший такого состояния, не свободен от искушений и заблуждений, тем не менее, в той внутренней области, где протекает отныне его действительная жизнь, более нет борьбы, так как победа уже одержана. Дух его теперь живет не конечной, но вечной жизнью. Каждый удар пульса в его жизни есть выражение и воплощение жизни Бога".[283]
Вы согласитесь, я думаю, что невозможно представить себе лучшего описания явлений религиозного сознания, чем эти слова проповедника и философа. Они воспроизводят всю жизненность тех кризисов обращения, о которых мы много говорили выше; они передают то, чего не в состоянии было выяснить одно мистическое чувство; обращенные, слыша эти слова, узнавали в них свои собственные переживания. Но вышел ли Кэрд на самом деле, — я беру его только, как тип известного образа мышления, — за пределы области чувства и непосредственного индивидуального опыта, заложил ли он основание религии в бесстрастном разуме? Придал ли он религии всеобщее значение своими рассуждениями, преобразил ли он ее из индивидуальной веры в общеобязательную достоверность? Вывел ли он ее утверждения из загадочной области тайны?
Я думаю, что он не сделал этого, что он только подтвердил данные индивидуального опыта в более обобщенных терминах. Я не стану вооружаться техническим философским аппаратом для доказательства того положения, что трансцендентальный идеализм не в состоянии обосновать общеобязательность религии, так как я могу опереться на тот всем известный факт, что большинство даже религиозно настроенных ученых, упорно отказываются признать убедительность его рассуждений в этой области. Можно смело сказать, что вся Германия решительно отвергла гегельянскую аргументацию. Что касается Шотландии, то мне достаточно назвать имена профессоров Фрэзера и Прингль-Паттисона, с замечательными критическими исследованиями которых вероятно знакомы многие из вас.[284] Я еще раз спрашиваю: если трансцендентальный идеализм так абсолютно рационалистичен, и если он обладает той объективностью, которую он себе приписывает, то как возможно то, что он так мало убедителен, а выводы его так мало достоверны?
Что касается религии, то следует помнить, что содержанием ее всегда является факт опыта: Бог реально существует, говорит религия, и наше отношение к Нему так же реально. Если вполне определенные восприятия такого характера не могут собственными силами найти твердую почву под ногами, то отвлеченные рассуждения и подавно бессильны служит им той опорой, в которой они нуждаются. Рассудочная деятельность может классифицировать явления, определять и объяснять их; но она не может создать их, не может даже воспроизвести их целостной индивидуальности. В них есть некий плюс, какое-то нечто, создать которое может только чувство. Таким образом, в этой области философия является лишь вторичной, производной функцией неспособной удостоверить истинность веры, — я возвращаюсь таким образом к тому положению, с которого я начал настоящую лекцию.
Я думаю, из всего сказанного ясно следует, что всякая попытка чисто интеллектуальным путем доказать истинность религиозного опыта — абсолютно безнадежна.
Однако было бы несправедливым по отношению к философии, если бы мы покинули ее теперь, когда над ней тяготеет такой неблагоприятный приговор. Поэтому я закончу эту лекцию кратким перечислением того, что она может сделать для религии. Если она покинет область метафизических дедукций, признает своей задачей трезвый критицизм и индукцию и искренне преобразится из теологии в "науку о религиях", то значение ее будет огромно.
Человеческий рассудок всегда стремится так истолковать свое чувство божественного, чтобы оно находилось в соответствии с его наличными интеллектуальными предрасположениями. Философия может исключить частное и случайное из этих толкований. Она может освободить догму и веру от исторических наслоений. Сопоставляя индивидуальные религиозные настроения с данными естествознания, философия может исправить первые и дополнить вторые.
Отметая, таким образом, ложные предположения, она может создать нечто целое из предположений, которые обладают вероятностью, и истинность которых возможна. Она может обращаться с ними, как с гипотезами, подводя под них доказательства всеми находящимися в ее распоряжении отрицательными и положительными методами, которыми она обыкновенно проверяет другие гипотезы. Она может откинуть некоторые из них, если они встречают сильные возражения. Может защищать ту гипотезу, которая представляется ей наиболее вероятной. Может дать более тонкое определение этой гипотезе, отделяя в ней суеверие и невинный символизм языка от того, что должно пониматься в буквальном смысле. Поэтому она может стать посредником между различными вероучениями и согласовать их воззрения. Ее старания будут тем успешнее, чем тщательнее будет она отделять общие и существенные элементы изучаемых ею верований от элементов индивидуальных и частных.
Я полагаю, что подобная критическая "наука о религиях" должна пользоваться таким же всеобщим признанием, как и естествознание. Даже не религиозные люди должны будут согласиться с ее выводами, как слепой должен признать выводы оптики, ибо было бы безумием отрицать их. Подобно тому, как оптика исходит от опыта зрячих людей и проверяет свои последующие заключения на том же опыте, — точно так же и наука о религиях должна исходить от личного опыта людей религиозных и считаться с ним во всех своих критических построениях. Она не может удалиться от конкретной жизни и действовать в атмосфере отвлеченной пустоты. Она должна раз навсегда признать, как признает всякая наука, что живая природа неуловима для и ее, и что ее построения являются только приближениями. Философия проявляется в словах, тогда как истина и реальность осуществляются в нашей жизни такими путями, которые исключают возможность словесного формулирования их. В жизненном акте восприятия всегда заключается нечто, что ускользает от рассудка, и что недоступно никакой рефлексии. Никто не знает этого лучше, чем философ. Он пытается проникнуть своим умом в живую ткань действительности, так как к этому побуждает его призвание, но втайне он знает, что эта цель недостижима. Его формулы подобны стереоскопическим или кинематографическим снимкам, рассматриваемым невооруженным глазом. Они лишены перспективы, движения и жизненности. Это особенно относится к религиозной области: правильная формулировка какого-нибудь верования не может заменить личного опыта.
В следующей лекции я попытаюсь дополнить описание религиозного опыта, которое я до сих пор приводил только в грубых чертах; а в последней лекции я постараюсь дать обобщенную формулу той истины, которая постигается в этом опыте.
Лекция XIX ХАРАКТЕРНЫЕ ЧЕРТЫ РЕЛИГИОЗНОГО СОЗНАНИЯ
Заканчивая нашу экскурсию в область мистицизма и религиозной философии, мы возвращаемся к нашему прежнему утверждению относительно критерия истинности религий. Значение и ценность религии будет для нас определяться полезностью ее для того человека, который ее исповедует, и полезностью этого человека для всего остального мира. Мы возвращаемся, таким образом, к методам эмпирической философии, для которой истинно то учение, которое дает наилучшие практические результаты. В настоящей лекции мы постараемся дополнить нарисованную нами картину состояний религиозного сознания еще несколькими штрихами, касающимися его других характерных черт. После этого у нас явится возможность сделать общий обзор всего раньше нами сказанного и вывести надлежащие заключения.
Прежде всего необходимо определить роль эстетического чувства при выборе той или другой религии. Люди, как я уже это говорил, чувствуют непреодолимую потребность привлечь разум к участию в их религиозных переживаниях. Им в такой же степени необходимы формулы, как необходимы единоверцы для совместного религиозного преклонения перед святыней. Может быть, несправедливо то презрение, с каким я до сих пор относился к знаменитому схоластическому перечислению атрибутов божества; в нем есть ценная сторона, которую я оставил без достаточного внимания. Красивый отрывок, в котором Ньюман перечисляет эти атрибуты,[285] дает нам возможность определить пользу этого перечисления. Произнося слова, выражающие эти атрибуты, нараспев, как это делают в церковных богослужениях, мы начинаем понимать, как велика их эстетическая ценность. Эти восторженные и таинственные эпитеты служат украшением нашей лишенной конкретных образов набожности, подобно тому, как орган, старинная бронза, фрески, мрамор и цветные стекла в окнах служат украшением храма. Они образуют благоприятную атмосферу для нашего молитвенного преклонения. Они подобны фимиамам и славословиям, и чем туманнее их смысл, тем возвышеннее кажутся они нам. Людям, подобным Ньюману, они так же важны, как для языческих священнослужителей драгоценные украшения, сверкающие на их идолах.[286]
В творческой деятельности духа, направленного в религиозную сторону, эстетические мотивы играют не малую роль. Я обещал в этих лекциях не касаться церковных систем. Тем не менее, я думаю, мне будет дозволено указать сейчас, насколько удовлетворение известных потребностей, доставляемое этими системами, увеличивает власть последних над человеческой природой. Есть люди, которые стремятся главным образом к очищению и упрощению жизни, но есть и такие, воображение которых настоятельным образом требует внешнего блеска и пышности.[287]
Когда человек по духу своему принадлежит к последнему типу, то он не может довольствоваться интимной религией, существующей для него одного. В нем сейчас же возникает потребность сложного величественного учреждения, части которого образуют хорошо устроенную иерархию, с целым рядом ступеней начальствующих лиц, нисходящих от самого божества, — источника и кульминационного пункта всей системы, — к самым низшим ступеням, причем каждая ступень кроет в себе свою тайну, свой особый отблеск божества. Здесь человек чувствует себя, как перед великолепным архитектурным произведением с инкрустациями тончайшей ювелирной работы. Он словно слышит многоголосые звуки литургийных напевов, со всех сторон возносящие хвалу Богу. В сравнении с подобной величественной сложностью, где постоянное движение нисколько не вредит прочности целого, где ни одна деталь, какой бы скромной она ни, была, не представляется незначительной, потому что она — часть величавого целого, — каким бесцветным кажется евангелический протестантизм, какой иссушенной представляется религиозная жизнь тех уединившихся людей, которые надеются, что "среди кустарников человек может встретиться с Богом".[288] Реформация решилась обратить в прах это грандиозное сооружение. Человек, привыкший к созерцанию грандиозных перспектив величия и славы, при взгляде на предлагаемую ему обнаженную схему евангелия, получает такое впечатление, точно из дворца его привели в богадельню.
Здесь мы находим очень много схожего с чувством патриотизма в древних монархических странах. Сколько чувств должно исчезнуть в человеке, когда он от громких титулов, от золота и пурпура, от позументов, от стражи с развевающимися перьями на шляпах, от созерцания трепещущей толпы, переходит к президенту в черном сюртуке, который пожимает ему руку, как равному, и который, раньше, чем стать президентом, жил, может быть, где-нибудь в прерии, в домике с одной комнатой, все украшение которой составляла лежащая на столе библия. С точки зрения человека, воображение которого привыкло к пышности монархического режима, какое это убожество, какая нищета!
Мне кажется, что отсутствие эстетических моментов в протестантизме совершенно исключает для него возможность привлечь к себе много последователей из числа католиков, каково бы ни было его превосходство над католицизмом в смысле глубины духовных стремлений. Католицизм представляет для воображения такой роскошный луг, такие дивные тенистые места, в нем так много ячеек с различными сортами меда, и он так снисходителен в своих многообразных обращениях к человеческой природе, что протестантизм всегда будет казаться в глазах католика какой то пустыней. Его горькие отрицания непонятны католическому духу. Для просвещенных католиков многие из прежних верований и обычаев, которые поддерживаются церковью поныне, несомненно кажутся такими же ребяческими, как и для протестантов. Но они кажутся им ребяческими в лучшем смысле этого слова, — то есть невинными, милыми и заслуживающими снисходительной улыбки, по отношению к уровню развития тех лиц, которые могут в этом нуждаться. Для протестанта же, наоборот, эти ребячества представляются бессмысленной лживостью. Он срывает с них все прикрасы и заставляет католиков дрожать при виде того, что без прикрас последним представляется трупом с остекленевшими глазами. И никогда католикам и протестантам не понять друг друга, потому что у них различны центры эмоциональной энергии.[289]
Большинство книг, трактующих о религии, указывают на следующие три самых существенных ее элемента: жертвоприношение, исповедь и молитва. Я должен коснуться, хотя и вкратце, каждого из этих элементов. Прежде всего, о жертвоприношении.
В древних религиях мы всюду встречаем жертвоприношения богам; однако, по мере того, как культ становится более утонченным, сжигание тельцов и кровь козлят сменялась жертвоприношениями более духовного свойства. Иудейство, мусульманство и буддизм стали обходиться без обрядовых жертвоприношений; то же самое делает и христианство, хотя в последнем жертвенные приношения сохранились в измененной форме таинства Христова искупления. В этих религиях жертвы, приносимые сердцем, отречение от своего внутреннего «я» заменили собою прежние бесполезные кровавые всесожжения. Аскетическая дисциплина, которая поощряется исламом и буддизмом, и поощрялась христианством первых веков, показывает до какой степени неискоренима идея, что жертвы того или другого рода представляют собой религиозные действия. В той лекции, где я говорил об аскетизме, я напоминал об их значении, как о символе тех жертв, которые стремится принести человек, желающий жить бодрой и повышенной жизнью.
Относительно исповеди я выскажу свое мнение в кратких словах, касаясь ее лишь с психологической точки зрения. Исповедь представляет собой высшую ступень в развитии морально-религиозного чувства. Она является частью общей системы очищения, в котором религиозный человек нуждается, когда хочет исправить свои отношения к божеству. Для того, кто прошел через таинство исповеди, этот момент ощущается, как конец обмана и лицемерия и начало обновленной жизни. Если человек не совсем освободился при этом от своих пороков, то, по крайней мере, он больше не прикрывает их лживым покровом кажущейся добродетели, и кладет в основу своей жизни искренность. Трудно объяснить совершенное исчезновение обычая исповеди у англосаксонских протестантов. Конечно, историческая причина этого явления лежит в реакции против папизма, потому что исповедь сопровождалась в папизме покаянием, отпущением грехов, и т. п. Но, казалось бы, потребность в исповеди должна быть достаточно сильной в душе грешника, чтобы не допустить полного отказа от доставляемого исповедью удовлетворения. Казалось бы, что у большинства людей должно существовать это стремление разорвать оболочку, скрывающую их тайные помыслы и деяния, дать прорваться назревшему нарыву и этим облегчить себя, даже в том случае, если бы наша исповедь выслушивалась людьми недостойными. Католическая церковь ввела, по чисто практическим соображениям, секретную исповедь перед одним лишь священником вместо прежней, более радикальной, публичной исповеди. Мы — народы англосаксонской расы, исповедующие протестантскую религию, считаем, со свойственным нашей природе индивидуализмом и самомнением, совершенно достаточным открывать свою душу перед одним лишь Богом.[290]
На вопросе о молитве нам придется остановиться подольше. В недавнее время раздавалось много протестов против молитв, в особенности же против молитв о хорошей погоде и о выздоровлении больных. Что касается последних, медицина знает случаи, когда, при известных условиях, молитва способствовала выздоровлению, в силу чего она должна быть допущена, хотя бы просто как терапевтическое средство. И так как вообще молитва является для многих людей необходимым фактором их морального здоровья, упразднение ее могло бы быть гибельным. С молитвами о погоде дело обстоит иначе. Несмотря на то, что недавно еще господствовали противоположные верования,[291] каждый из нас теперь знает, что засухи и бури происходят от физических причин, и что никакие моления не отвратят их. Но молитва о ниспослании разных благ является только одним из видов молитвы, и если мы будем рассматривать ее, как выражение внутренней связи или беседы человека с той силой, которую он признает божественной, то мы легко увидим, что важность молитвы ускользает от критики ученых.
Молитва, в этом более широком значении, представляет собой душу и сущность религии. "Религия, говорит один свободомыслящий французский теолог, представляет собой те сознательные и добровольные отношения, в которые вступает находящаяся в скорби душа с таинственной силой, от которой она чувствует себя зависящей, и которая определяет ее участь. Сношения с Богом осуществляются посредством молитвы. Именно молитва отличает религиозное явление от таких похожих на него явлений или находящихся с ним по соседству, как чисто моральное или чисто эстетическое чувство. Религия представляет из себя ничто, если она не является жизненным актом, с помощью которого душа стремится спастись, связывая себя с первоисточником, из которого она выводит свою жизнь. Это совершается посредством молитвы, причем под этим термином я разумею не пустой подбор слов, не простое повторение известных освященных формул, но движение самой души, входящей в личные отношения и в соприкосновение с таинственной силой, присутствие которой она ощущает, может быть, еще раньше, чем сумеет подыскать ей название. Где нет этой внутренней молитвы, там нет и религии; с другой стороны, везде, где эта молитва возбуждает и трогает душу, мы имеем дело с живой религией, если даже она лишена определенной формы и определенной доктрины. Отсюда видно, почему так называемая "естественная религия" не представляет собой религии. Она отстраняет человека от молитвы. Она не дает человеку приблизиться к Богу, не допускает между ними никаких внутренних бесед, никакого общения, не дает возможности Богу подействовать на человека, ни человеку обратиться к Нему. В своей сущности подобная религия представляет собой только философию. Рожденная в эпохи рационализма и критических исследований, она всегда была ничем иным, как абстракцией. Представляя собой искусственное и мертвое творение, она не содержит в себе ни одного из отличительных признаков религии.[292]
Мне кажется, что все, сказанное в моих лекциях, подтверждает собой истину воззрений Сабатье. Каждое религиозное явление, если мы будем рассматривать его, как продукт внутренней жизни, — независимо от различий в церковной догматике, — всегда и на всех своих ступенях состоит из сознания своей живой связи с высшими силами. Если бы эти отношения не были деятельными и основанными на взаимности, т. е. такими, где человек и дает, и получает, если бы в то время, как они длятся, не происходило бы какого-то взаимного договора, если бы мир ни на одну йоту не изменился от того, что они возникли в жизни человека, — то молитва, как заключение договора, была бы иллюзорным состоянием души, и о всей религии в целом можно было бы сказать, что она не только содержит в себе элементы заблуждения, какие существуют везде, но что она вся основана на заблуждении, что и утверждают материалисты и атеисты. Если бы было установлено, что опыт молитвенных состояний ложен, то самое большее, что уцелело бы от религии, это вера в то, что весь порядок бытия, взятый в целом, имеет божественную первопричину. Но такой способ созерцания мира доставляет человеку только роль зрителя, тогда как в живой религии опыта и в жизни, в которую молитва входит, как составная и нераздельная ее часть, мы сами являемся действующими лицами и при том не в мнимом представлении, а в самой несомненной действительности.
Таким образом, истинность религии является неразрывно связанной с вопросом: обманчиво или нет молитвенное состояние сознания? Уверенность в том, что между Богом и душой действительно установились какие то сношения, представляет собой центральный пункт всякой живой религии. Но во взглядах на то, какого рода эти сношения, существует непримиримое разногласие. Некогда верили, и даже в наше время встречается такая вера, что невидимые силы совершают такие дела, в которые не может поверить никто из современных людей, пока он не достиг известной ступени развития. Вполне возможно, что влияние молитвы исключительно субъективно, и что изменяется во время молитвы только душа самого молящегося. Но как бы критика не суживала результаты молитвы, всякая религия, — употребляет это слово в том жизненном значении, в каком мы все время употребляем его в наших лекциях, — основана только на убеждении, что подобные результаты действительно существуют. Благодаря молитве, как настойчиво утверждает религия, осуществляются такие вещи, которые никаким другим способом осуществиться не могли бы; благодаря молитве, энергия, которая без молитвы должна была бы оставаться скованной, освобождается и реализуется, будь это объективно или субъективно, в мире явлений.
Эта идея очень ярко выражена в письме покойного Фредерика В.Г.Майерса к одному из своих друзей, который разрешил мне привести из этого письма выдержку, Майерс пишет:
"Я рад, что вы спросили меня о молитве, потому что у меня вполне установилось мнение об этом предмете. Сначала рассмотрим факты. Мы окружены духовным миром, который находится в тесном общении с миром материальным. Из мира духовного истекает энергия, которая поддерживает мир материальный, та энергия, которая представляет собой жизнь каждого отдельного духа. Наш дух поддерживается беспрерывным притоком этой энергии, и сила этого притока постоянно меняется, подобному тому, как с часа на час изменяется сила, порождаемая усвоенной нашим организмом материальной пищей.
Я называю это «фактами», так как думаю, что только это объяснение совместимо с нашими действительными переживаниями; объяснять это здесь было бы слишком долго и сложно. Но как же мы должны действовать, сообразуясь с этими фактами? Очевидно, мы должны стараться привлечь к себе как можно больше духовной энергии и придать нашему духу такое положение, которое, как показывает опыт, наиболее благоприятно для привлечения энергии. Общим именем для этого состояния, доверчивого и серьезного, является молитва. Если же мы теперь спросим: кому молиться? то ответ будет, — сколь бы странным это не показалось, — что это не имеет большого значения. Без сомнения, молитва не является чисто субъективным явлением; она обозначает действительное увеличение напряженности в привлечении к себе духовной силы или божественной благодати; но мы не имеем достаточных сведений о том, что происходит в духовном мире, чтобы знать, каким образом действует молитва; мы не знаем, кто ее воспринимает и через какие проводники изливается на нас благодать. Лучше всего предоставить детям молиться Христу, который во всяком случае является высочайшим индивидуальным духом, какого мы только знаем. Но было бы слишком смело сказать, что слышит нас сам Христос, тогда как сказать, что слышит нас Бог, — это значит снова констатировать основной принцип, что благодать притекает из бесконечного духовного мира".
Разрешение вопроса об истине или ложности этого верования мы отложим до следующей лекции, где мы придем к догматическим заключениям, если они у нас вообще будут. А эта лекция пусть ограничится одним описанием явлений; как конкретный пример того, до каких крайностей можно дойти в возложении всех своих упований на молитву, я возьму случай, с которым большинство из вас, вероятно, уже знакомо — это жизнь Джорджа Мюллера из Бристоля, умершего в 1898 году. Молитва Мюллера представляет собой беспрестанное испрашивание помощи у Бога. Еще в ранней юности он решил с точностью принять некоторые обещания Библии и решил искать помощи в жизни не в своей мирской предусмотрительности, а у самого Господа. Жизнь его была в высшей степени деятельна и плодотворна; он распространил, между прочим, более двух миллионов экземпляров Священного. Писания на различных языках, снарядил на свой счет несколько сотен миссионеров, выпустил в свет более 111 миллионов религиозных книг, памфлетов и трактатов, построил пять больших сиротских домов, в которых содержал и воспитывал целые тысячи сирот, наконец, учредил школы, в которых обучалось более 121 тысячи малолетних и взрослых учеников. Во время этой работы Мюллер получил и распределил более полутора миллионов фунтов стерлингов и проехал более двухсот тысяч верст по суше и по морю.[293] В течение 68 лет своего служения, он никогда не имел никакой собственности, за исключением одежды, мебели и кошелька в кармане. Он умер 86 лет от роду и оставил состояние всего только в 160 фунтов стерлингов.
Он имел обыкновение с каждой из своих нужд обращаться непосредственно к Богу, веруя, что рано или поздно молитвы его будут услышаны, если только у него достаточно веры. "Когда я теряю ключ или какую-нибудь другую вещь, пишет он, я прошу Господа направить меня к этой вещи и жду от Него ответа на мою просьбу; когда человек, с которым я условился встретиться, не является в назначенное время, и это начинает меня беспокоить, я прошу Господа, чтобы Он соизволил поторопить этого человека, и я жду ответа на мою просьбу; когда я не понимаю того или другого отрывка Библии, я возношу сердце свое к Богу, чтобы Он наставил меня через посредство Святого Духа, и я уверен, что буду наставлен, хотя и не знаю, когда и как это будет сделано; когда я собираюсь проповедовать Слово Божие, я ищу помощи у одного Бога… я никогда не бываю мрачным, у меня всегда бывает хорошее настроение, потому что я всегда уповаю на помощь Божью".
У Мюллера был обычай никогда ничего не покупать в кредит, и он не задерживал уплаты денег ни на один день. "Так как Господь доставляет нам средства к жизни только на день… может случиться, что подойдет недельный платеж, а у нас не будет денег, говорит он, таким образом, может произойти, что тем, кто имеет с нами дело, будет причинено неудобство, и мы поступим против повеления Господа: "Не оставайся ни у кого в долгу". Имея в виду, что Господь доставляет нам каждый день все для нас необходимое, мы будем платить за каждую вещь сейчас же при покупке, и никогда не будем покупать того, за что мы не сможем тотчас же заплатить деньги, как бы эта вещь не казалась нам необходимой, и как бы не желали те, с кем мы имеем дело, чтобы им заплатили через неделю".
Необходимыми вещами, о которых говорит Мюллер, являлись пища, топливо и т. д. для его сиротских приютов. Однако, хотя опасность остаться без пищи и часто грозила им, но голода им, по-видимому, не приходилось терпеть. "Я никогда не испытывал более живого ощущения близости Господа, как в то время, когда после завтрака мы не знали, достанет ли обеда более, чем для ста человек, или когда после обеда не было никаких запасов для чаю, — и Господь доставлял нам чай, без уведомления с нашей стороны кого бы то ни было о нашей нужде… Благодаря милости Бога, я питаю к Нему такое полное доверие, что среди величайшей нужды, я способен спокойно заниматься своими другими делами. В самом деле, если б Господь не даровал мне этой способности, являющейся результатом доверия к Нему, я едва ли был бы в состоянии работать, потому что сравнительно редко бывают такие дни, когда бы я не нуждался в необходимом для той или другой части моей работы".[294]
Основывая свои сиротские приюты при помощи одной молитвы и веры. Мюллер утверждает, что главным его мотивом было "иметь нечто, что служило бы наглядным доказательством того, что наш Бог и Отец продолжает быть тем же надежным Богом, каким Он был всегда, — желающим, в наши дни, как и прежде, показать себя живым Богом всякому, кто возложит на Него упование.[295] По этой причине он отказывался занимать деньги для какого бы то ни было из своих предприятий. "Что происходит, когда мы отвергаем подобным образом деятельность Бога, идя своей дорогой? Мы, без сомнения, ослабляем этим веру, вместо того, чтобы усиливать ее; каждый раз, как мы проявляем свою собственную деятельность, для нас все труднее возлагать свои упования на Господа, пока, наконец, не одерживает победы неверие, и мы уже начинаем руководствоваться исключительно нашим падшим разумом. Не лучше ли ожидать времени, назначенного самим Богом, и к Нему одному обращаться за помощью и избавлением. Когда, в конце концов, является помощь, может быть, после долгого ожидания и многих молитв, — как она сладостна и как она вознаграждает за все! Брат — христианин, если ты никогда раньше не ходил по стезе послушания, сделай это теперь, и ты тогда на опыте познаешь всю сладостность вытекающей из нее радости".[296]
Когда средства притекали очень медленно, Мюллер всегда считал это испытанием своей веры и терпения. Он верил, что, когда его вера и терпение будут достаточно испытаны, Господь пошлет ему необходимые деньги. "Так это и оказалось, пишет он в своем дневнике, потому что сегодня мне была прислана сумма в 2050 фунт. стер., из которых 2000 фун. пойдет на постройку дома, а 50 ф. на текущие нужды. Невозможно описать мою радость о Боге, когда я получил это приношение. Это нисколько не удивило меня, потому что я всегда ожидаю ответа на свои молитвы. Я верю, что Бог слышит меня. Однако, мое сердце было до такой степени преисполнено радостью, что я мог только стоять перед Господом и восхвалять Его, подобно Давиду (Вторая книга Самуила, VII). Наконец, я упал ниц перед Господом, возблагодарил Его и снова посвятил мое сердце на благословенное служение Ему".
Случай Джорджа Мюллера является исключительным во всех отношениях, но нас поражает здесь, главным образом, необыкновенная узость умственного горизонта этого человека. Его Бог является, как он часто говорил, его компаньоном по работе. По-видимому, Он казался Мюллеру чем-то вроде сверхъестественного пастора, который интересовался конгрегациями коммерсантов в Бристоле и другими верующими, принадлежащими к той же церкви, сиротскими приютами и иными предприятиями; но этот Бог не обладал ни одним из тех возвышенных атрибутов, которыми облекает Его человеческое воображение. Короче сказать, Мюллер, по своей природе, не имел в себе ничего философского. Его чисто эгоистические и в высшей степени практические воззрения на отношения с божеством похожи на традиции примитивных религий.[297] Если сравнить состояние его души с душевным состоянием Эмерсона или Филиппа Брукса, мы увидим, как громадна может быть разница между религиозными состояниями различных людей.
Существует обширная литература об ответах Бога на просьбы, обращенные к Нему в молитвах. Евангелические журналы полны описаниями подобных ответов и целые книги посвящены этому предмету,[298] но для нас достаточно примера одного Мюллера.
Молитвы входят в жизнь многих христиан; однако, они не всегда имеют такой нищенски-просительный характер. Непрестанное обращение за помощью и за указаниями ко Всевышнему Богу, как утверждают эти люди, им необходимо главным образом из-за того, что оно влечет за собой живое ощущение Его присутствия и Его деятельного влияния. Следующее описание "руководимой Богом" жизни, сделанное одним немецким писателем, которого я уже раньше цитировал, без сомнения, покажется многим христианам различных вероучений словно списанным с их собственных переживаний. В подобной жизни, руководимой Богом, говорит д-р Гильти,
"книги, слова (а иногда и люди), являются как раз в то время, когда человек в них нуждается; он скользит над величайшими опасностями, словно с закрытыми глазами, оставаясь в неведении относительно всего, что могло бы устрашить его или сбить с пути, до тех пор, пока не минует опасность, — в особенности так бывает с влечениями тщеславного и чувственного характера. Дороги, по которым он не должен ходить, словно отгорожены от него изгородью из терниев; с другой стороны, величайшие препятствия исчезают с его пути. Когда наступает время действовать, он внезапно обретает мужество, которого прежде ему недоставало, или усматривает дела, которые прежде были скрыты от него, или же открывает в себе мысли, таланты, интуиции, о происхождении которых он не может ничего сказать. Наконец, люди помогают ему или отказывают в своей помощи, словно помимо своей воли, так что те, которые относятся к нему равнодушно или недружелюбно, оказывают этим величайшие услуги и помощь. (Бог часто отбирает земные блага от своих избранников как раз в тот момент, когда эти блага угрожают стать помехой стремлению человека к более возвышенным целям).
Происходят при этом и другие замечательные вещи, отчет о которых дать не легко. Нет никакого сомнения, что руководимый Богом человек идет постоянно через "открытые двери" и по самым удобным путям, почти без забот и без тревог. Такие люди делают все, что им нужно, не слишком рано и не слишком поздно, и ни одно из их дел не терпит неудач, возможных даже при самых тщательных предварительных приготовлениях. В добавление ко всему этому, все дела выполняются ими с замечательным спокойствием духа, почти так, как если бы они не были заинтересованы в их результатах или же выполняли поручения других людей, — ведь в последнем случае мы обыкновенно действуем более спокойно, чем тогда, когда дело касается нас самих. Затем, подобные люди обладают способностью терпеливо ждать, а это представляет собой одно из величайших искусств жизни. Они видят, что все является в свое время, в необходимой постепенности, а поэтому они имеют возможность прочнее укрепиться на занятом ими месте, прежде чем подвинуться вперед. Все приходит к ним в самый подходящий момент и часто поразительным образом, словно кто-то посторонний бдительно следит за вещами, которые они сами могли бы забыть.
Часто к ним посылаются люди, которые предлагают им как раз то, в чем они нуждаются, и попросить о чем, по своему собственному побуждению, у них никогда не хватило бы решимости.
Благодаря этим переживаниям, человек становится мягким и терпеливым по отношению к другим людям, даже к самым антипатичным для него и относящимся к нему равнодушно или недоброжелательно, потому что они также являются в его глазах орудиями добра в руках Божиих и часто самыми действительными. Без подобных мыслей даже самому лучшему из нас было бы трудно сохранять постоянно спокойствие души. Но, имея в душе сознание, что нами руководит божественная сила, мы смотрим на жизненные явления совсем иначе, чем это было бы при других условиях.
Все это вещи, о которых знает каждый человек, испытавший их; в подтверждение этого можно было бы привести много ярких примеров. Самая величайшая земная мудрость не в состоянии достигнуть того, что у людей, руководимых божественной силой, является само собою".[299]
От подобных воззрений перейдем теперь к таким, где человек уже не предполагает, что Провидение заботится о наиболее удобной для него расстановке событий в награду за его доверие, но тем не менее верит, что, непрерывно культивируя в себе чувство связи с Силой, сотворившей вещи, как они есть, мы становимся более способны к их восприятию. Лик природы от этого не меняется, но меняется его выражение. Оно было мертво, теперь живо. Это можно сравнить с разницею в наших ощущениях, когда мы смотрим на одного и того же человека с любовью или без любви. В первом случае наши отношения к нему получают особую жизненность. Точно также, если чувства человека находятся в соприкосновении с божественной первопричиной мира, страх и эгоизм исчезают; в той безмятежности духа, которая наступает вслед за этим, каждый час приносит человеку новые возможности счастья, словно перед ним раскрыты все двери и сглажены все пути. Мир кажется ему новым и прекрасным, — таковы результаты молитв подобного рода.
Такие переживания мы находим у Марка Аврелия, у Эпикета,[300] у сторонников душевного врачевания, у трансценденталистов, и у так называемых "свободных христиан". Как иллюстрацию этого состояния духа, я приведу отрывок из проповеди Мартино.
"Вселенная, представляющаяся теперь нашим глазам, имеет тот же вид, как и тысячу лет назад, и утренний гимн Мильтона воспевает ту же красоту, какой наше солнце облекало в прежние времена поля и сады мира. Мы видим все то, что уже видели все наши предки. И если мы не можем найти Бога в своем доме, на дорогах или на берегу моря, в раскрывающейся почке или в расцветающем цветке, среди исполнения дневных обязанностей или среди ночного размышления, среди смеха или среди тайной скорби, в процессе жизни, постоянно появляющейся, торжественно проходящей и исчезающей, я не думаю, чтобы мы нашли Его в саду Эдема или среди озаренного луной Гефсиманского сада. Не отсутствие чудес заставляет нас отталкивать от себя Божество на недосягаемое расстояние, а неспособность нашей души замечать те чудеса, которые окружают нас. Истинно верующий чувствует, что, где распростерта рука Бога, там и чудо. Для нас должны бы казаться более священными постоянные обычаи Неба, чем нарушение их, и те старинные излюбленные пути, которые никогда не надоедают Всевышнему, чем те странные вещи, которые Он не любит повторять. И тот, кто захочет увидеть в явлении солнца, каждый день поднимающегося на востоке, руку Всемогущего, — обретет сладостное и благоговейное удивление, с которым Адам смотрел в раю на первый рассвет. Не наружное изменение, не перемена во времени или пространстве, но одна лишь сосредоточенная любовь чистого сердца может пробудить Предвечного от сна в наших душах, может сделать Его опять действительностью и снова утвердить за Ним Его прежнее имя "Бога Живого".[301]
Когда мы видим все вещи в Боге, когда все относим к Нему, — мы читаем в самых простых вещах выражение высших истин. Та мертвенность, которою привычка облекает знакомые нам предметы, исчезает, и существование наше в его целом кажется преображенным. Состояние пробужденного таким образом духа хорошо выражено в следующих словах, которые я заимствую из письма одного из моих друзей:
"Если мы займемся перечислением всех ниспосылаемых нам милостей и щедрот, мы будем ошеломлены их количеством (таким громадным, что мы можем счесть себя неспособными приняться за пересмотр тех благ, которых, как мы можем предположить, у нас нет). Сопоставив их все, мы приходим к убеждению, что мы положительно подавлены благостью Бога, что мы окружены со всех сторон Его щедротами, без которых все рушилось бы. Как же нам не любить их? Как же нам не чувствовать себя в деснице Божьей?".
Это ощущение, будто все совершающееся вокруг нас ниспосылается божеством, иногда бывает лишь временным, подобно мистическим переживаниям. Отец Гратри дает нам описание подобного состояния, относящегося к меланхолическому периоду его жизни:
"Однажды я испытал на несколько мгновений чувство утешения, потому что я встретил то, что показалось мне идеально совершенным. Это был бедный барабанщик, который выбивал зорю на улицах Парижа. Я шел позади его, возвращаясь в школу вечером в праздничный день. Его барабанные палочки выбивали дробь с необычайным мастерством. Невозможно представить себе больше нервного — возбуждения, больше одухотворенности, больше размеренности, отчетливости и богатства звуков, чем заключалось в выбиваемой им дроби. Идеальным стремлениям уже некуда было идти дальше в этом направлении. Я был утешен и восхищен; совершенство этого ничтожного акта оказало мне добро. Значит добро возможно, говорил я, если идеал может иногда воплощаться подобным образом".[302]
В рассказе Сенанкура «Оберман» приводится подобный же случай временного приподнятия завесы тайны. На улицах Парижа, в один из мартовских дней, он прошел мимо клумбы, усеянной распустившимися цветами:
"Это было самое сильное выражение желания: это было первое благоухание в этом году. Я почувствовал все счастье, предназначенное человеку. Невыразимая гармония души, призрак идеального мира заполнили меня всего. Я никогда не чувствовал ничего столь великого, столь мгновенно захватывающего. Я не знаю, какая форма, какая аналогия, какое тайное соотношение заставляло меня видеть в этом цветке безграничную красоту… Я никогда не сумею облечь в слова эту силу, эту необъятность, которую ничто не в состоянии выразить, эту форму, которую ничто не охватит, этот идеал лучшего мира, который ощущается человеком, но которого, по-видимому, нет в природе".[303]
Мы видели в предыдущих лекциях, каким оживившимся кажется лицо мира обращенным после их возрождения.[304] Вообще, религиозные люди предполагают, что все события, связанные с их судьбой, представляют собой выполнение божественного предначертания. Благодаря молитве цель этих событий, часто весьма далекая от кажущейся на первый взгляд, становится для них ясна, и если цель эта «испытание», то при этом они получают и силу перенести это испытание. Таким образом, на всех ступенях жизни, где имеет место молитва, мы встречаемся с убеждением, что, благодаря общению с Богом, прилив энергии всегда стремится свыше навстречу несущимся к Нему просьбам и проявляется затем в мире явлений. И если реальность этого проявления допущена, то уже нет существенной разницы, будут ли ее непосредственные результаты субъективными или объективными. С религиозной точки зрения существенно-важным является то, что, благодаря молитве, проявляет активную деятельность духовная энергия, которая иначе находилась бы в дремлющем состоянии, и что благодаря этому действительно производится известного рода духовная работа.
Все сказанное относится к молитве, взятой в широком смысле этого слова, т. е. как одному из способов общения с божеством. К обсуждению же молитвы, как сущности религии, мы приступим в последующей лекции.
Последнее, что мне остается отметить в религиозной жизни, это тот факт, что ее проявления очень часто имеют связь, с подсознательной областью нашего существования. Как вы припоминаете, в первой моей лекции я говорил, что среди религиозных людей, преобладают главным образом невропатические натуры. Вы едва ли найдете хотя бы одного религиозного вождя, в жизни которого не было бы случая автоматизма. Я не говорю о священниках и пророках, последователи которых считали их автоматическую речь и автоматические поступки прямым доказательством их боговдохновения, я говорю об идейных инициаторах, о людях, переживания которых освещены разумом. У Святого Павла были видения, были экстазы, был дар к языкам, как бы мало значения он ни придавал последнему. Целый ряд христианских святых и родоначальников различных ересей, включая сюда даже самых великих, как, например, Бернард, Лойола, Лютер, Фокс, Уэсли, имели видения, слышали голоса, впадали в состояния экстаза, получали наставления и откровения. Все это происходило с ними потому, что они обладали экзальтированной чувствительностью, а люди с подобной чувствительностью обыкновенно подвержены таким явлениям. Но у них эта склонность к экзальтации выразилась в форме религиозных настроений, и явления автоматизма действовали укрепляющим образом на их веру. Все, что приходит к нам из подсознательной области, имеет способность увеличивать нашу уверенность, в чем бы она ни состояла. Ощущение «присутствия» и галлюцинаторный образ несравненно убедительнее для нас, чем отвлеченное понятие. Святые, которые видят и слышат своего Спасителя, достигают высших ступеней веры. Что же касается двигательного автоматизма, явления которого встречаются сравнительно редко, то они отличаются еще большей силой убеждения. Человек в этих случаях действительно чувствует, что им, помимо его воли, распоряжается какая-то сила. Это интуиция динамического свойства: тело человека чувствует себя послушным орудием высшей воли.[305]
Наиболее яркое чувство подвластности высшей воле соединяется чаще всего с состоянием «вдохновения». Нетрудно установить, кто из религиозных вождей действовал под влиянием «вдохновения», и кто нет. В проповеди Будды, Христа, Святого Павла (если не считать его дара к языкам), Святого Августина, Гуса, Лютера, Уэсли — их автоматическое или полуавтоматическое вдохновение, по-видимому, являлось только случайным. Наоборот, у еврейских пророков, у Магомета, у некоторых александрийцев, у многих мало выдающихся католических святых, у Фокса, у Джозефа Смита состояние автоматизма случалось часто, а у некоторых из них наблюдалось непрерывно. У нас есть много примеров, подтверждающих, что эти люди находились во власти посторонней силы, служа для нее лишь глашатаями. Что же касается еврейских пророков, то "интересно видеть, говорит один писатель, который тщательно изучал их,
как во всех пророческих книгах, вдохновение отливается в одну и ту же форму. Этого не могло бы случиться, если бы пророк пришел к своей духовной интуиции усилиями своего собственного гения. Здесь же мы наблюдаем нечто острое и внезапное. Пророк, если можно так выразиться, с осязательной ясностью ощущает момент его появления. И оно всегда является в виде всемогущей внешней силы, с которой он тщетно борется. Прочтите для иллюстрации начальные страницы книги Иеремии или просмотрите первые две главы Иезекииля.
Однако, не только в начале своей деятельности пророк проходит через кризис, в котором, по-видимому, не участвует его воля. Во всех пророческих писаниях мы находим выражения, которые говорят о сильном, непреоборимом побуждении, нисходящем на пророка, определяющем его отношение к современным событиям, подчиняющем его речь и делающем его слова проводниками мысли более высокой, чем его собственная. Вот, например, слова Исайи: "Ибо так сказал мне Господь, удерживая сильною рукой", — фраза, ясно указывающая на всепобеждающую силу данного импульса, — "и наставил меня не ходить по пути этого народа"… Или, например, следующие места из Иезекииля: "Рука Господа Бога пала на меня, Рука Господа налегла на меня". Самой характеристичной чертой пророка является то, что он говорит с авторитетностью самого Иеговы. Отсюда пророки всегда предпосылают своим обращениям к народу слова: "Слово Господа" или "Так говорит Господь". Они имеют смелость говорить даже в первом лице, как если бы говорил сам Иегова. Так, например, мы встречаем у Исайи: "Внемлите мне, Иаков и Израиль, мои избранные, я — Он, я — Первый и Последний", — и т. д. Личность самого пророка отходит на задний план; он чувствует себя во время пророчеств лишь устами Всемогущего".[306]
Нужно помнить, что пророчество было профессией, и что пророки составляли особый класс. Существовали школы пророков, в которых культивировался пророческий дар. Некоторые молодые люди собирались вокруг какого-нибудь выдающегося пророка, — например Самуила или Елиши, — и не только записывали его изречения и деяния, но старались и сами, так сказать, научиться вдохновенности. Некоторую роль в их упражнениях, по-видимому, играла музыка. Все эти сыны пророческие, конечно, достигали приобретения лишь самой незначительной части того дара, к Которому они стремились. Возможны были «подделки» пророчеств, бессознательные, а иногда и умышленные. Очень часто, когда пророчество являлось ложным, тот, кто возвещал его, не сознавал этой ложности".[307]
Вот как описывает Филон Александрийский свое вдохновение:
"Иногда, приступая к работе с пустотой в голове, я внезапно чувствовал, как что-то наполняло меня; мысли невидимым образом лились ко мне целым потоком и запечатлевались в моем уме; благодаря этому приливу божественного вдохновения, я приходил в необычайное возбуждение и терял сознание о месте, где я находился, об окружающих меня, о самом себе, о том, что я говорил и писал. Я сознавал в это время только богатство ниспосланного мне дара толкования, наслаждался сверх — естественной проникновенностью моего вдохновения и ощущал в себе величайшую энергию ко всему, что предстояло сделать; состояние моего духа можно уподобить тому, что испытывают глаза, вооруженные самыми совершенными оптическими приспособлениями.[308]
Если мы обратимся к Исламу, то увидим, что все откровения Магомета обязаны своим происхождением подсознательной области.
"На вопрос, каким образом они явились к нему, Магомет, как рассказывают, отвечал, что он слышал нечто, напоминающее звон колокольчика, и это производило на него сильнейшее впечатление; когда же ангел удалялся, он получал откровение. По временам он разговаривал с ангелом, как с человеком, совершенно свободно понимая его слова. Позднейшие авторитеты… различают еще другие формы. В Itgân'е (103) перечислены следующие формы откровений: 1) откровения, предшествуемые звуком колокольчика. 2) Через сошествие Святого Духа в сердце Магомета. 3) Через архангела Гавриила в человеческом образе. 4) Непосредственно от Бога, или в бодрствующем состоянии (как, напр., во время его путешествия на небо), или во время сна… В Almâwahib alladunya приводятся следующие формы откровений Магомета: 1) Сон. 2) Вдохновение, вызванное Гавриилом в сердце пророка. 3) Гавриил, принимающий форму Давида. 4) Откровение со звоном колокольчика и т. д. 5) Гавриил в своем собственном виде (только два раза). 6) Откровение на небе. 7) Бог, появляющийся непосредственно без покрывала. 8) Бог, появляющийся лично, но с лицом, закутанным покрывалом. Другие прибавляют еще две степени, а именно: 1) Гавриил в образе неизвестного человека. 2) Бог, являющийся лично во сне".[309]
Ни в одном из этих случаев откровение не является ясно выраженной двигательной силой. Но оно играло роль именно такой силы в переживаниях Джозефа Смита, основателя секты мормонов, имевшего бесчисленное количество пророческих откровений, которые легли в основание написанной на золотых дощечках священной книги Мормонов; но, по-видимому, и его вдохновение относилось к сфере чувств. Он начал свой перевод золотой книги на человеческий язык при помощи "реер stones",[310] которые он нашел, — как он это думал, или находил нужным, чтобы другие так думали, — вместе с золотыми дощечками. Он употреблял эти камни и для разъяснения смысла других откровений, но, по-видимому, просил в этих случаях Бога о более прямых указаниях[311]).
Другие откровения описываются, как «откровения». — Например, откровения Фокса, очевидно, были того рода, который в спиритических кружках нашего времени носит название «впечатлений». Таким образом, мы видим, что все деятельные реформаторы духовной жизни должны, до известной степени, жить на этой невропатической грани внезапных познаний и убеждений в новой истине и ощущать побуждения к деятельности настолько сильные, что они непременно должны найти себе выход.
Если к этим явлениям вдохновения мы прибавим явления религиозного мистицизма, если мы вспомним о поразительных внезапных обретениях единства, к которому, как мы видели это в случаях обращений, приходит мятущееся «я» человека, и если мы обратим достаточное внимание на высшие проявления душевной мягкости, чистоты и аскетизма у святых людей, мы должны будем сделать тот вывод, что религия представляет собою такую сторону человеческой природы, которая находится в необыкновенно близком соприкосновении с потусторонней или подсознательной областью. Если слово «подсознательный» режет ваш слух, как слишком отзывающееся научной психологией, назовите эту область каким угодно именем, чтобы отличить ее от области, где царит полное, ясное сознание. Назовите последнюю область, если хотите, областью A, а первую областью В. Область В, очевидно, является более обширною частью каждого из нас, потому что она представляет собою прибежище всего скрытого от нас, хранилищем всего незамеченного нами. Она содержит в себе, например, такие вещи, как все наши мгновенные воспоминания, являющиеся к нам помимо нашей воли, и таит в себе зачатки всех наших неясно мотивированных настроений, побуждений, симпатий, антипатии, предрассудков. Все наши интуиции, предположения, фантазии, суеверия, убеждения, вера и вообще все наши иррациональные действия приходят из этой области. Из нее выходят наши сны, и, возможно, что они возвращаются туда же. В ней возникают все наши мистические переживания, все наши автоматизмы, чувственные и двигательные; она служит источником всей нашей жизни в гипнотических и «гипноидических» состояниях, если только у нас бывают такие состояния; в ней кроются все наши обманы чувств, все навязчивые идеи, все причины истерических припадков, если мы подвержены истерии, из нее исходят все сверх-нормальные познания, если они бывают у нас или если мы склонны к телепатии. Эта же область представляет собою главный источник всего, чем питается наша религия. У людей, глубоко погруженных в религиозную жизнь, как это мы видели на массе примеров, — и это представляет собою вывод, к которому я прихожу, — дверь в эту область раскрыта, по-видимому, необычайно широко; во всяком случае, переживания, входя через эту дверь, имеют громадное влияние на образование религий.
Этим заключением я возвращаюсь назад и замыкаю круг, начатый мной в первой лекции, заканчивая таким образом мой обзор тех религиозных явлений, какие мы встречаем у людей с развитой и утонченной внутренней жизнью. Если бы позволило мне время, я мог бы увеличить количество приведенных мною документов и сделать более подробный разбор их, но я думаю, что детали не имеют большого значения, а самые важные и существенные части разбираемого нами предмета уже нами рассмотрены. В следующей лекции, которая будет последней, мы должны попытаться вывести критическое заключение из всего собранного нами обширного материала.
Лекция XX ВЫВОДЫ
В предыдущих лекциях мы собрали достаточный материал для изучения человеческой природы. Теперь, когда лежавшая на нас обязанность описать изучаемый предмет уже выполнена, мы можем сделать надлежащие теоретические и практические выводы. В первой лекции, защищая эмпирический метод, я говорил, что к какому бы окончательному заключению мы не пришли относительно религии, — оно непременно должно быть основано на суждении о ценности, на учете жизненного значения религии, взятой в целом. Наши выводы, конечно, не могут быть такими резко определенными, как выводы догматизма, но я постараюсь формулировать их возможно рельефнее.
Если суммировать со всей возможной полнотой существенные черты религиозной жизни, которые мы установили в предшествующем исследовании, то мы получим следующую формулировку входящих в нее верований:
Видимый мир является лишь частью иного, духовного мира, в котором он черпает свой главный смысл.
Истинной целью нашей жизни является гармония с этим высшим миром.
Молитва или внутреннее общение с духом этого горнего мира — «Бог» ли это или «закон» — есть реально протекающий процесс, в котором проявляется духовная энергия, и который порождает известные психические и даже материальные последствия в феноменальном мире.
Кроме того, религия заключает в себе следующие психологические черты:
Она придает жизни новую прелесть, которая принимает форму лирического очарования или стремления к суровости и героизму.
Она порождает уверенность в спасении, душевный мир и вливает силы в чувство любви.
Когда я иллюстрировал эти черты документальными цитатами, мы имели непосредственно дело с живым чувством. Перечитывая все, до сих пор написанное мною, я был поражен подавляющим количеством эмоционального элемента в этой книге. Поэтому, в остающейся небольшой части ее, я позволяю себе быть суше и трезвее.
Причина преобладания эмоционального элемента в большинстве приведенных цитат заключается в том, что описываемые в них переживания относятся к числу исключительных. Если среди вас есть люди враждебно настроенные к тем проявлениям человеческого духа, которые предки наши заклеймили словом «экстравагантность», то они, вероятно, осудят меня за односторонний подбор материала; и верно, было бы приятнее, чтобы приводимые мной примеры были более обыденными. Я отвечу им, что я преднамеренно выбирал исключительные случаи, так как полагаю, что они наиболее поучительны и интересны. Когда мы хотим узнать тайны какой-нибудь науки, мы обращаемся к специалистам в этой области, хотя бы они и были эксцентричными людьми, а не к средним обыкновенным людям. Мы сочетаем сказанное ими с суммой остальных наших сведений и уже самостоятельно приходим к определенному мнению. Так же обстоит дело и с религией. Мы проследили самые резкие и крайние проявления ее в человеческом духе и теперь можем быть уверенными, что доподлинно знаем ее настолько, насколько вообще может обладать ведением о ней тот, кто знает ее не непосредственно, а из вторых рук. Каждый из нас должен дать сам себе ответ на практический вопрос: какими бедами грозит нам эта сторона жизни? и насколько следует подавлять ее путем усиления иных элементов, чтобы создать нормальное равновесие?
Этот вопрос влечет за собою другой, на который я хочу немедленно ответить и этим самым покончить с ним, так как он уже неоднократно вставал перед нами.[312] Можно ли утверждать, что сочетание религии с другими элементами жизни дает у всех людей одни и те же результаты? Можно ли утверждать, что в жизни всех людей заключаются одни и те же религиозные элементы? Иными словами, нормален ли или нет тот факт, что существует так много религиозных типов, сект и вероучений?
Я решительно даю отрицательный ответ на два первых вопроса. И основанием для такого ответа является убеждение в невозможности того, чтобы существа, находящиеся в столь различных положениях и обладающие столь различными свойствами, как человеческие индивидуальности имели тожественные функции и одни и те же обязанности. Нет на свете двух людей, перед которыми бы вставали одни и те же жизненные затруднения, и от которых можно было бы ожидать одинакового разрешения их. Каждый из нас имеет свой индивидуальный угол зрения на тот круг явлений и на те трудности, среди которых он живет, и потому он должен относиться к ним и бороться с ними своим особенным, индивидуальным образом. Один должен смягчиться, — другой стать более суровым; один — отступить, другой непоколебимо держаться для того, чтобы лучше защитить предназначенную ему позицию. Если бы Эмерсон был обязан стать таким, как Уэсли, а Муди — таким, как Уитман, то рушилось бы все человеческое сознание божественного. Божественное не может быть сведено к одному какому-нибудь свойству; оно должно означать целую группу свойств, и в выявлении какого-либо одного из них люди различного склада и характера могут найти свое истинное призвание.
Так как каждое человеческое проявление или состояние является лишь одной частицей в выражении всего предназначенного человеческой природе, то выявление всей целостности ее смысла составляется из совокупности всех человеческих жизней на земле. "Бог войны" может быть богом для одного рода людей, а бог мира, и домашнего очага — богом для других. Надо откровенно признаться себе в том, что мы живем среди частичных систем, и что отдельные части не могут заменять и заступать в духовной жизни друг друга. Если человек раздражителен и ревнив, то саморазрушение должно войти элементом в его религию; если же он добр, кроток и любовно относится к окружающему, то откуда взяться в нем этому элементу? Если человек принадлежит к числу страждущих душ, то он создает себе религию, обещающую освобождение и спасение; но станет ли человек, обладающий душевным здоровьем, так много думать о спасении?.[313]
Несомненно, что некоторые люди обладают более полным опытом и более высоким призванием, чем другие, — совершенно так же, как и в общественной жизни; но столь же несомненно, что всем будет лучше, если каждый человек будет свободно проявлять себя в пределах своего личного опыта, каков бы последний ни был, при условии, что другие люди будут терпимо относиться к этому.
Вы можете спросить меня, нельзя ли устранить эту индивидуализацию и связанную с ней односторонность тем, что все примут выводы "науки о религиях", как свою личную религию. Для того, чтобы ответить на этот вопрос, я принужден еще раз коснуться отношений теоретической области жизни к ее практической стороны.
Знание о вещи не есть самая вещь. Вы помните, вероятно, слова Аль-Газали, приведенные в лекции, посвященной мистицизму. Он говорит, что понять причины опьянения, как понимает их врач, не значит еще, проникнуть в состояние опьяненного человека. Наука может дойти до совершенного знания причин и составных элементов религии, может даже, путем сопоставления этих сведений с выводами других отраслей знания, решить, какие из этих элементов должны быть признаны содержащими истину; и, тем не менее, лучшему представителю этой науки будет, может быть, труднее всего стать религиозно верующим. Tout savoir c'est tout pardonner. Многим из вас, вероятно, пришло на ум имя Ренана, как пример того, что широта знаний и сведений о религии скорее притупляет остроту веры.[314] Если религия есть проявление, которое действительно служит на пользу божескому или человеческому делу, то тот, кто живет хотя бы узкой религиозной жизнью, является лучшим слугой этого дела, чем тот, кто обладает только огромным запасом сведений о ней. Знание о жизни — одно; а действительная причастность к жизни, когда ее динамические токи пронизывают все наше существо, — совсем другое.
Поэтому наука о религиях не может быть эквивалентом религиозной жизни; и если мы внимательно присмотримся к трудностям, лежащим на пути этой науки, то убедимся, что она должна достичь известной точки в своем развитии, где чисто теоретическое отношение к предмету наложить цепи на ее дальнейшее движение, и эти цепи будут навеки сковывать ее, если вера не разобьет их. Для того, чтобы понять это, не надо забывать, что я имею в виду науку о религиях, основанную на фактах и исходящую лишь от них; я предполагаю, что она уже усвоила весь относящийся к ее предмету исторический материал и вывела из него, как его сущность, те заключения, которые в начале этой лекции я изложил вам. Предполагаю также, что она пришла к тому выводу, что религия, несмотря на свой активный характер, заключает в себе веру в бытие идеальных существ и в то, что молитвенное[315] общение с ними есть реальный процесс, дающий реальные результаты. Таким образом, я предполагаю, что она подошла уже вплотную к своей критической задаче, т. е. к необходимости решить поскольку в свете иных наук и общей философии эти верования могут быть признаны истинными.
Решить эту задачу догматически — невозможно. Все науки и философия не только слишком далеки от законченности, — в современном их состоянии они вдобавок еще полны противоречий. Естествознание ничего не знает о духовном бытии И вообще не считается почти с теми идеалистическими построениями, к которым склоняется философия. Так называемые ученые настроены, по крайней мере, в часы научной работы, так глубоко материалистически, что можно с полным правом сказать, что в общем влияние науки скорее склонно отказать религии во всяком признании. Эта антипатия к религии находит отголосок даже в самой науке о ней. Занимающийся в этой области знакомится с таким подавляющим количеством страшных и отвратительных суеверий, что в нем легко возникает предубеждение, будто всякая религия есть суеверие и ложь в самом своем корне. Нам трудно понять то истинно духовное проявление, — духовное по отношению к его общему развитию, — которое заключается в "молитвенном общении" дикаря с обожествленным им фетишом.
Таким образом выводы науки о религиях могут быть в той же степени враждебными, как и склонными к признанию, что существо религии содержит в себе истину. В воздухе, которым мы дышим, носится представление, что религия есть анахронизм, пережиток, атавистический образ мышления, который уже превзойден наиболее просвещенными людьми. Современные антропологи, занимающиеся изучением религиозной жизни, почти ничего не делают для опровержения этого мнения.
A это мнение так распространено в настоящее время, что я хочу подробно рассмотреть его, прежде чем приступить к изложению моих окончательных выводов. Для краткости я назову это мнение "теорией пережитков".
Центром, вокруг которого вращается религиозная жизнь, как мы представили ее, является забота человека о своей личной участи. Религия, говоря коротко, является одной из обширнейших глав истории человеческого эгоизма. Боги, которым поклоняются культурные люди, как и боги дикарей, одинаково благосклонно выслушивают обращенные к ним личные призывы и мольбы. Религиозная мысль всегда получает свое выражение в терминах личной жизни. В наше время, как и в глубокой древности, религиозный человек скажет вам, что он познает божество в глубоко личных, эгоцентрических переживаниях.
Наука же, наоборот, решительно отвергает все личное. Она распределяет свой материал и выводит свои законы, оставаясь безучастной к тому, согласуются ли они с личным благом людей, и создает свои теории, не заботясь о том, как отразятся они на жизни и судьбе человека. Ученый может быть религиозным человеком и теистом в часы, когда над ним не тяготеет научная ответственность, но уже минуло то время, когда можно было сказать, что наука раскрывает славу Божью в Его творениях на земле и на небесах. Наша солнечная система, с ее изумительно гармоническим строением, рассматривается теперь как преходящий случай механического равновесия светил и планет, случайно осуществившийся в бесплодной и безжизненной пустыне мирового пространства. Через многие тысячелетия, которые в космическом летоисчислении промелькнут, как один час, это равновесие перестанет существовать. Дарвинистское представление о случайном возникновении и последующем; быстром или постепенном, вымирании применяется одинаково, как к мельчайшим, так и к величайшим явлениям мира. Современное научное мышление не находит в колебаниях атомов, — все равно, образуют ли они мелкие или мировые по своему значению и размерам явления, — ничего, кроме бесцельного потока частиц, не оставляющего после себя никакого следа. В природе нет никакого стремления, никакой цели; к ней нельзя чувствовать ни симпатии, ни антипатии. Она исчерпывается обширным ритмом своих процессов, которые выявляются и изучаются современной наукой. Та естественнонаучная теология, которая удовлетворяла умственным запросам наших прадедов, кажется нам смешной[316] со своим представлением о Боге, создавшем природу для удовлетворения наших частных человеческих потребностей. Бог, которого могла бы признать современная наука, должен быть Богом всеобщих законов, Богом, творящим только дела вселенской важности и не имеющим никакого отношения к частному и индивидуальному. Он не может приспособлять своих творений к удобствам и потребностям отдельных личностей. Пузыри пены на гребнях волн бушующего моря — это преходящие эпизоды, создаваемые и разрушаемые силами воды и ветра. Наше человеческое «я» подобно этим пузырям пены, — оно лишь эпифеномен, как остроумно, по моему мнению, назвал его Клиффорд; оно не имеет веса и значения в неотвратимом ходе мировых событий.
Вы видите, как с этой точки зрения вполне естественным является воззрение, что религия представляет простой пережиток древности, так как она ведь на самом деле продолжает традицию самого примитивного мышления. Приобрести власть над духовными силами или умилостивить их и привлечь на свою сторону было важнейшей задачей наших отдаленных предков в их борьбе с природой. Сны, галлюцинации, откровения, суеверия были для них тесно и неразрывно переплетены с реальными фактами. В сравнительно еще недавнее время люди едва подозревали и плохо постигали разницу между тем, что достоверно известно, и тем, что только кажется, — между личной и безличной формой бытия. Они с полным доверием относились ко всему, что живо представлялось их воображению, что мысль их считала истинным; и что бы ни утверждал любой рассказчик, слушатели слепо верили ему. Наивное отношение к истине еще не было поколеблено; на большинство вещей смотрели с точки зрения того первого и внешнего впечатления, какое они производят на человеческое воображение, и внимание поглощалось исключительно эстетической и драматической стороной явлений.[317]
И как могло это быть иначе? Ведь невозможно было заранее предвидеть, что математические и механические методы, которыми пользуется современная наука, окажут такие необычайные услуги при объяснении и предвидении явлений природы. Вес, движение, быстрота, направление, положение — что за сухие, безжизненные, неинтересные идеи! Как могла философия в начале своего развития не выделить и не обратить внимания прежде всего на богатую анимистическую сторону жизни природы, на те свойства и качества, которые придают явлениям их прелесть и выразительность, — как могла она не считать, что именно в этом заключается истинный путь к познанию природы? Итак, религия живет среди этих анимистических и драматических представлений. Религиозно настроенные умы обращают главное внимание на ужас или красоту явлений, на «обет», заключающийся в утренней заре и радуге, на «вещание» грома, на «прелесть» летнего дождя, на «величие» звездного неба, а не на законы, управляющие этими явлениями. И совершенно так же как в старину, религиозный человек скажет вам, что в одиночестве, в своей комнате или среди полей он ощущает присутствие Бога, что на его молитвы Бог отвечает ниспосланием помощи, и что жертвы, приносимые им невидимому существу, дают ему чувство спокойствия и душевного мира.
Но это, ведь, анахронизм! скажет теория пережитков, — анахронизм, которой может быть устранен, если освободить человеческое воображение от пут антропоморфизма. Чем меньше будем мы смешивать индивидуальное с космическим, чем больше будем мыслить в общих и безличных терминах, тем более высокие научные истины будут нами познаны.
Вопреки тому ореолу величия, которым окружено безличное мышление науки, я полагаю, что оно в известной степени поверхностно; изложу в кратких словах, на чем основано это мнение. Пока мы мыслим в космических и общих терминах, мы имеем дело только с символами реальности, но как только мы приближаемся к частным и индивидуальным явлениям, как таковым, — мы касаемся уже подлинных реальностей в точном смысле этого слова. Я полагаю, что смысл моих слов вполне ясен.
Мир нашего опыта состоит всегда из двух сторон — субъективной и объективной. Последняя может быть неизмеримо более интенсивной, чем первая, и тем не менее она никогда не сможет вытеснить или подавить ее. Объективная сторона есть сумма всего, что мы мыслим в данный момент, субъективная — внутреннее «состояние», в котором протекает мышление. Мыслимые нами объекты могут быть огромны — например, космические промежутки времени и пространства, тогда как соответствующее им внутреннее состояние — совершенно незаметным и скромным проявлением нашей душевной жизни. И тем не менее космические объекты, поскольку они даны опыту, являются лишь идеальными образами того, существование чего мы не можем внутренне познать и только внешне отмечаем, тогда как внутреннее состояние является нашим реальным опытом; реальность этого состояния и реальность нашего опыта представляют нераздельное единство. Поле сознания плюс мыслимый или чувствуемый объект его, плюс наше отношение к этому объекту, плюс ощущение самого себя, как субъекта, которому принадлежит это отношение — вот наш конкретный реальный опыт; он может быть очень узок, но он, несомненно, реален, пока существует в сознании; это не пустота, не отвлеченный элемент опыта, каким является «объект», взятый сам по себе. Это подлинный факт, даже если допустить, что он малозначущ; он качественно тождествен со всякой истинной реальностью и лежит на линии, связующей реальные события. Неотъемлемое чувство своей личной участи, личное ощущение того, как она развертывается при вращении колеса судьбы, порождено, может быть, человеческим эгоизмом, его можно заклеймить, как ненаучное, — но это единственная сила, определяющая степень нашей жизненной активности; и всякое существо, которое было бы лишено этого чувства или чего-нибудь ему аналогичного, было бы лишь полузаконченной частью реальности.[318]
Если это так, то со стороны науки нелепо утверждать, что эгоистические элементы опыта должны быть подавляемы. Ось реальности проходит исключительно через эгоистические центры, которые нанизаны на ней, как четки. Описывать мир, исключая из него многообразные чувства личной участи и разнообразные духовные состояния, — а ведь они точно так же подаются описанию, как все другое, — значит подать напечатанное меню вместо сытного обеда. Религия не делает таких ошибок. Пусть религия человека эгоистична, пусть те частные области реальности, которых она касается, очень узки; все же она гораздо менее бедна содержанием и менее отвлеченна, чем наука, гордящаяся тем, что совсем не считается с частным и индивидуальным.
Если вместе с печатным меню вам подадут настоящую ягодку изюма, вместо одного только слова «изюм», и настоящее яйцо, вместо слова «яйцо», то это будет очень недостаточным обедом, но будет во всяком случае чем-то реальным. Утверждение "теории пережитков", что наше мышление должно считаться только с безличными элементами, — похоже на требование, чтобы в питании мы удовлетворились одним чтением меню. Я полагаю, поэтому, что если нам придется дать ответ на какой-нибудь вопрос, связанный с нашей личной судьбой, то мы можем вполне понять и углубить его только в том случае, если признаем в нем вопрос достойный размышления и погрузимся в ту область мышления, которую этот вопрос открывает перед нами. Но погрузиться в эту область и жить в ней — значит быть религиозным; поэтому я без колебаний отвергаю "теорию пережитков", считающую религию величайшим заблуждением. Из того, что наши предки так ошибочно понимали факты и включали эти ошибки в свою религию, вовсе не следует, чтобы мы должны были отказаться от религиозности вообще.[319] Только в религиозной жизни касаемся мы подлинной реальности в той единственной точке ее, которая доступна нам. Наша жажда знания, в конце концов, тесно связана с желанием проникнуть в тайны нашей личной участи.
Вы понимаете теперь, почему в этих лекциях я все время держался в области индивидуального, и почему так упорно старался реабилитировать элемент чувства в религии и подчинить ему элементы интеллектуальные. Индивидуальность покоится на чувстве тайны; темные, слепые складки характера представляют единственные в мире точки, где мы касаемся живой текучей реальности, где непосредственно познаем, что и как происходит.[320] В сравнении с этим миром живых индивидуальных чувств, мир обобщенных объектов, созерцаемый нашим разумом, представляется нереальным и безжизненным. Как в стереоскопических или кинематографических снимках, рассматриваемых простым глазом, в этом мире разума нет третьего измерения, нет движения, нет жизни. Пред нами, говорил об этом один мой приятель, картина, изображающая курьерский поезд в движении, — но где же на картине энергия, где скорость пятидесяти верст в час.[321]
Согласимся же с тем, что религия, занимаясь судьбами личности, и приходя таким образом в соприкосновение с единственной доступной нам абсолютной реальностью, призвана неизбежно и на веки играть роль в истории человечества. Теперь надо решить, какие откровения дает религия об участи человеческой, и достаточно ли определенны эти откровения, чтобы можно было видеть в них правду для всего человечества. Этим мы покончили с нашим введением и можем теперь приступить к окончательным итогам.
Я готов к тому, что после трепещущих жизнью человеческих документов, после тех пламенных эмоций и верований, которых я касался в прошлых лекциях, тот сухой анализ, к которому я теперь приступаю, покажется многим из вас малоинтересным и недостаточно глубоким. Недавно я обратил ваше внимание на то, что религиозные настроения протестантов кажутся сухими и бедными католическому воображению. Боюсь, что еще более сухими и бедными покажутся вам мои окончательные выводы и итоги. Поэтому я должен вас предупредить, что в первой части моих выводов я сознательно задался целью свести религию к возможно простым и сжатым формулам, к тому свободному от индивидуалистических наслоений минимуму, который составляет ядро всякой религии, и на котором могут сойтись все религиозные люди. Отыскав это ядро, мы достигнем, быть может, очень небольшого, в количественном отношении, результата, но он будет, по крайней мере, качественно прочен; к этому стволу могут привиться и зацвести полным цветом все добавочные верования, которыми живут индивидуальные личности. К этому стволу я привью и мои собственные верования, (которые, вероятно, покажутся вам сухими и бесцветными, чего, впрочем, и следует ожидать от критического философа), — сюда же, я надеюсь, и вы привьете ваши верования, и мы таким образом опять войдем в богатый разнообразием мир конкретных религиозных построений: Теперь же я приступлю к аналитической части моей задачи.
Мысль и чувство одинаково определяют поведение человека в жизни; один и тот же поступок может быть вызван то тем, то другим импульсом. Если мы окинем взором все поле человеческого религиозного опыта, мы найдем в нем огромное многообразие руководящих мыслей; но чувства и общее поведение почти во всех случаях одинаковы: стоики, христиане и буддистские святые по существу ничем не отличаются друг от друга в своей практической жизни. Теории, создаваемые религией и столь различные между собой, являются элементом производным и второстепенным; если вы хотите уловить ее сущность, вы должны всматриваться в чувства, в общее жизненное поведение, как в элементы более постоянные. Основной круговорот религиозной жизни происходит между этими двумя элементами, тогда как идеи, символы и прочие религиозные установления образуют излучения, которые развиваются и совершенствуются и могут быть даже объединены в одно гармоническое целое, но которые не могут быть признаны органами, обладающими необходимыми для религиозной жизни функциями. Это первый вывод, который мы в праве сделать из рассмотренных нами явлений.
Следующий предстоящий нам шаг — это определение религиозных чувств. К какому психологическому роду чувств следует отнести их?
Они вызывают в человеке то, что Кант называет «стенической» аффекцией, — радостное, экспансивное, «динамогеническое» возбуждение, которое, как тоническое средство, освежает наши жизненные силы. Почти во всех лекциях, особенно же — в лекциях об обращении и святости, мы видели, как эти чувства побеждали меланхолию, давали переживающему их лицу душевное равновесие и помогали ему найти в жизни новую прелесть, смысл и очарование. Термин "состояние веры" (faith-state), которым проф. Леуба назвал эти чувства, очень удачен.[322] Это состояние столь же биологическое, сколько и психологическое; и Толстой вполне прав, причисляя веру к тем силам, которыми люди живы. Полное отсутствие этих состояний веры, полная ангедония означает уже распад душевной жизни и гибель.
Состояние веры может почти не заключать в себе интеллектуального содержания. Мы видели такие примеры в тех внезапных ощущениях божьего присутствия, которые описывает доктор Бэки. Это состояние может включать в себе лишь примитивные, смутные, полудуховные, полуорганические возбуждения, повышающие темп жизни и порождает уверенность, что "вокруг тебя существуют великие и чудесные вещи".[323]
Когда же с состоянием веры ассоциируется какое-нибудь интеллектуальное содержание, то последнее глубоко просачивается в него,[324] и этим объясняется страстная педантичность отношения всех религиозных людей к малейшим мелочам их религиозных убеждений. Рассматривая религиозные убеждения и состояние веры, как одно целое, обозначаемое словом «религия», подходя к этим убеждениям, как к чисто субъективным явлениям, оставив в стороне вопрос об их «истинности», мы принуждены причислить их, в виду их устойчивости и огромного влияния на жизненное поведение человека, к числу важнейших биологических функций человечества. Их стимулирующее и возбуждающее действие так значительно, что проф. Леуба, в недавно появившейся статье,[325] решается утверждать, что пока люди действительно верят в Бога, они очень мало думают о том, каков Он и вообще существует ли Он.
"Сущность вопроса, пишет Леуба, может быть, выражается такими словами: люди не познают, не понимают Бога; они пользуются им — иногда как доставщиком пропитания, иногда как душевной опорой, другом или объектом любви. Если Он оказывается полезен, если Он служит человеку, — религиозное сознание уже больше ни о чем не спрашивает. Существует ли в действительности Бог? как Он существует? кто Он? — все это представляется ненужными вопросами. Не Бог, а жизнь возможно более широкая, интенсивная, богатая, дающая как можно больше удовлетворения, — вот, что оказывается целью религии при окончательном анализе ее. Любовь к жизни, — вот истинный религиозный импульс на всех ступенях культурного развития".[326]
Поэтому, в чисто субъективном своем значении, религия неуязвима для нападения критиков. Она не может быть простым анахронизмом и пережитком иной культурной эпохи, так как выполняет постоянную жизненную функцию независимо от того, имеет ли она интеллектуальное содержание или нет, и если она его имеет, то в данном случае безразлично — истинно оно или ложно.
Но пойдем дальше признания субъективной полезности религии и проанализируем ее интеллектуальное содержание.
Во первых, — есть ли во всех противоречащих друг другу религиозных убеждениях некое общее ядро, на котором все они единодушно сходятся?
И во вторых, — можем ли мы признать это ядро истинным и
Я начну с первого вопроса и без колебания дам на него утвердительный ответ. Боги и вероучения различных религий, конечно, противоречат друг другу, но существует однообразное явление, общее всем религиям: это душевное освобождение. Оно складывается из двух частей: 1) душевное страдание и 2) освобождение от него.
Страдание, сведенное к простейшей своей форме, состоит в чувстве, что со мной, каков я есмь теперь, происходит что-то дурное.
Освобождение состоит в чувстве, что я спасен от зла благодаря приобщению к высшим силам.
В тех, достигших довольно высокого развития душах, которые были исключительным предметом нашего изучения, страдание, как мы видели, имеет нравственный характер, а спасение принимает мистическую окраску. Я думаю, что мы останемся в пределах того, что обще всем этим душам, если сформулируем сущность их религиозного опыта такими словами:
Личность, страдающая от своего несовершенства и сознающая его, до известной степени преодолела уже это несовершенство в своем сознании и находится уже в возможном общении с чем-то высшим, (если существует нечто высшее). В человеке, наряду с дурной его стороной, есть лучшие, хотя бы в виде беспомощного зародыша. Нет возможности установить, с какой из этих сторон отожествляет свое истинное «я» человек в первой стадии этого процесса; но когда наступает[327] вторая стадия (стадия освобождения или спасения), то человек определенно отожествляет свое истинное «я» с упомянутым зародышем лучшего существа в себе. Вот как это происходит: Человек начинает сознавать, что эта высшая часть его существа родственна чему-то проявляющемуся во внешнем мире, общему ей по качеству, но бесконечно превосходящему ее; в то же время он постигает, что может приобщиться к этому «нечто» и спастись, если его низшее «я» будет окончательно им подавлено.
Мне кажется, что все рассмотренные нами явления могут быть вполне точно описаны в этих очень простых и общих терминах.[328] Они допускают раздвоение личности и внутреннюю борьбу; обнимают собой перемещение центра духовной энергии и низвержение низшего «я»; они выражают чувство внешнего происхождения спасительной силы и чувство общения с нею,[329] в этих терминах становится понятным появление чувства радости и доверия к миру. Среди всех приведенных мною в этих лекциях автобиографических документов наверное не найдется ни одного, к которому нельзя было бы вполне приложить этого описания. Достаточно добавить к последнему специфические подробности, присущие конкретному вероучению и личному темпераменту, — и мы получим воспроизведение религиозного опыта в его индивидуальной форме.
Однако, для подобного анализа религиозный опыт всегда будет только психическим явлением. Правда, этот опыт имеет огромную биологическую ценность. Когда человек обладает им, его духовные силы растут, новая жизнь открывается перед ним, и опыт этот кажется ему границей, где сочетаются силы двух различных миров. Неужели же этот опыт, вопреки доставляемым им результатам, является только субъективным восприятием вещей, созданием человеческого воображения? Я подхожу, таким образом, ко второму вопросу: В чем состоит объективная «истина» содержания религиозного опыта?[330]
Этот вопрос об истинности прежде всего должен быть поставлен по отношению к тому "нечто", активное гармоническое общение с которым наше высшее «я» переживает в религиозном опыте. Представляет ли это «нечто» только продукт нашего воображения, или реальное бытие? Если оно реально существует, то в какой форме? Обладает ли оно активной силой? Как следует понимать это «общение», в реальности которого так убеждены религиозные люди?
Теоретическая задача различных богословских учений состоит именно в ответе на эти вопросы, ни здесь проявляется все их разноречие. Все они согласны с тем, что это «нечто» существует реально, хотя некоторые утверждают, что оно существует в образе личного Бога или нескольких богов, тогда как другие видят в нем только идеальное стремление, лежащее изначала в основе мироздания. Все они согласны, что оно обладает активной силой проявления, и что реален акт добра, в том, что человек предает свою судьбу в его руки. Спекулятивное разногласие всех этих учений ярче всего обнаруживается в истолковании переживаний «общения». Теизм и пантеизм, природа и второе рождение, спасение и карма, бессмертие и перевоплощение, рационализм и мистицизм доставляют материал для нескончаемых споров об этом вопросе.
В конце лекции о философии я высказал мнение, что беспристрастная наука о религиях может выделить из разноголосицы этих споров общий остов учения, который она должна облечь в такую форму, чтобы оно не противоречило выводам естествознания. Это общее всем религиям учение наука о религиях должна принять за примиряющую гипотезу, в которую могли бы уверовать все без исключения люди. Как я говорил уже, в последней лекции, я постараюсь самостоятельно создать такую гипотезу.
Теперь настало время для этой попытки. Кто произносит слово «гипотеза», тот этим самым отказывается от притязания, чтобы его аргументы целиком исчерпывали весь вопрос. Самое большое, что я могу сделать, это выставить такое предположение, которое настолько бы соответствовало фактам, чтобы научное мышление не нашло очевидного повода для наложения своего veto на признание его правдоподобности.
То «нечто», о котором мы говорили, и смысл «общения» с ним образует центр нашего исследования. В какую точную формулу могут быть включены эти понятия, и о каких определенных фактах они свидетельствуют? Мы не можем стать на сторону какой-нибудь определенной богословской системы, например, христианства, и решить, что это «нечто» есть Иегова, а «общение» с Ним состоит в приобщении к праведности Христа. Это было бы несправедливо по отношению к другим религиям, и такое утверждение с принятой нами точки зрения было бы индивидуальным «сверх-верованием» (over-belief), а не трезвым знанием.
Мы должны начать с применения менее индивидуализированных терминов; и в виду того, что одной из задач науки о религиях является приведение религии в соответствие со всеми остальными науками, мы должны постараться найти такой способ описания этого «нечто», который мог бы быть признан психологами соответствующим действительности. Подсознательное «я» является ныне вполне признанным в психологии фактом; и мне думается, что именно в этом понятии мы найдем необходимый нам термин, посредствующий между наукой и религией. Если даже забыть о религиозных точках зрения, все же надо признать, что в нашей душе в каждый данный момент гораздо больше жизни и деятельности, чем мы сознаем. Иcследование запредельных областей нашего поля сознания почти еще не началось, но то, что Майерс (Mayers) говорил в 1892 году в своем "Essay on the Subliminal Consciousness",[331] остается верным до настоящего дня:
"Психическое существо каждого человека гораздо более экстенсивно, чем это представляется его сознанию. Оно является индивидуальностью, которая не может всецело выявить себя в телесных проявлениях. Человеческое «я» проявляется через организм; но известная часть «я» всегда остается невыявленной; и некоторая часть возможных органических выявлений всегда остается неосуществленной".
Многие элементы того подсознательного фона, на котором рельефно выступает наше сознательное «я», не имеют почти никакого значения. Большую часть этого фона составляют смутные воспоминания, нелепые ассоциации, робкие, неуверенные предчувствия, различные несвязанные между собою, «разъединенные» ("dyssolute") явления, как называет их Майерс. Но здесь же находятся корни многих гениальных творений и проявлений человеческого духа; при изучении обращения, мистического опыта и молитвенных состояний мы видели, какую поразительную роль в религиозной жизни играют вторжения сублиминального в пределы первого плана сознания.
На этом основании я считаю возможным высказать, как гипотезу, предположение, что, чем бы ни было в потустороннем то «нечто», общение с которым мы переживаем в религиозном опыте, — по эту сторону оно является подсознательным продолжением нашей сознательной жизни. Исходя, таким образом, от признанного психологией факта, как от основания, мы не порываем нити, связующей нас с «наукой», — нити, которую обыкновенно выпускает из рук теология. Наряду с этим, однако, оправдывается утверждение теологии, что религиозный человек вдохновляем и руководим внешней силой, так как одним из свойств подсознательной жизни, вторгающейся в область сознательного, является ее способность казаться чем-то объективным и внушать человеку представление о себе, как о внешней силе. В религиозной жизни эта сила кажется «высшей», и так как (согласно нашей гипотезе), вторгающиеся силы суть главным образом высшие свойства тайников нашего духа, то чувство общения с потусторонней силой содержанием своим имеет не нечто кажущееся, но действительно существующее.
Я думаю, что такой подход к человеческой душе является наиболее целесообразным для науки о религиях, так как предоставляет возможность согласовать различные точки зрения. Тем не менее это только подход, и трудности встанут перед нами сейчас же, лишь только мы сделаем первые шаги в этом направлении и поставим вопрос: куда заводят нас запредельные области нашего сознания, если мы погрузимся в самую глубину их? В ответах на этот вопрос начинают сказываться индивидуальные религиозные убеждения ("сверх — верования"), — эта надстройка над непосредственной верой: сюда привносят свои разноречивые монистические толкования и мистицизм, и воззрения, внушенные обращением, и ведантизм, и трансцендентальный идеализм, утверждая, что конечное «я» человека воссоединяется с абсолютным «я», ибо конечное «я» всегда было едино с Богом, тожественно с мировой душой.[332]
Пророки различных религий подходят к этому вопросу каждый со своими видениями, ниспосланными свыше вещаниями и откровениями, и каждому кажется, что эти откровения, вещания и видения подтверждают именно его веру.
Те из нас, кто лично не одарен этими откровениями, должен стать вне этих споров и, по крайней мере в настоящее время, признать, — что эти откровения, порождая собою несовместимые друг с другом богословские учения, нейтрализуют одно другое и не дают определенных результатов. Если мы последуем за каким-нибудь из этих учений или станем на сторону философской теории и признаем монистический пантеизм без мистической окраски, то мы поступим совершенно произвольно и создадим себе религию, руководясь только личными склонностями. Среди этих склонностей решающую роль играют интеллектуальные предрасположения. Несмотря на то, что религиозный вопрос есть вопрос жизни, вопрос о том, жить мне или не жить в единении с чем-то высшим, (единении, которое дается мне, как дар), все же тот духовный подъем, в котором этот дар только и представляется реальным, зачастую не возникает в человеке до тех пор, пока он не обретет некоторых особенных «сверх-верований», соответствующих его природным интеллектуальным склонностям.[333]
Таким образом интеллектуальные элементы имеют большее значение в религиозной жизни; это значит, что индивидуальные "сверх — верования" совершенно необходимы во многих отношениях и что мы должны внимательно и терпимо относиться к ним, пока они сами не проявят нетерпимости к окружающему. Как я уже имел случай говорить, самым интересным и ценным в человеке являются именно эти сверх — верования. Если оставить в стороне эти индивидуальные элементы и ограничиться только тем, что имеет всеобщее значение и общий характер, то мы должны будем признать, что сознательное «я» человека является непосредственным продолжением более широкого по объему «я», которое в критические моменты порождает спасительный опыт[334] и дает положительное содержание религиозному переживанию, а это последнее, думается мне, совершенно и объективно истинно во всем своем действительном объеме.
Теперь я намерен предложить вашему вниманию гипотезу о сущности этого более обширного «я»; это будет, конечно, лишь моим личным «сверх-верованием» (over-belief), и я знаю, что оно многим из вас покажется бесцветным, неинтересным и мало возвышенным. Поэтому я могу только просить для себя такого же снисхождения, какое я оказал бы вам, если бы вы были на моем месте и делились бы со мною своими верованиями.
Последние пределы нашего существа пребывают, как мне кажется, в совершенно иной области бытия, чем чувственный и «постигаемый» мир.
Эту область можно назвать мистической или сверхъестественной. В большинстве своем наши духовные стремления, по-видимому, зарождаются именно в этой области; иначе они не могли бы овладевать нами таким образом, что мы не в состоянии объяснить себе их появления. Поэтому следует признать, что мы принадлежим к этой области в гораздо большей степени и в гораздо более интимном смысле, чем к видимому миру, потому что мы больше и интимнее всего живем в том мире, где живут и родятся наши духовные стремления и идеалы. Но этот невидимый мир не только идеален, — он имеет также влияние на видимый мир и воздействует на него. Общение с этим невидимым миром есть реальный процесс с реальными результатами, отражающимися на конечной человеческой личности тем, что она обновляется коренным образом, и это возрождение человека, отражается через его жизненное поведение известными последствиями на событиях естественного мира.[335]
Но ведь то, что производит изменения в области реального, должно само быть реальным и потому я думаю, что нет достаточных философских оснований для того, чтобы окончательно отвергнуть возможность реальности невидимого или мистического мира.
Естественным названием высшей реальности, по крайней мере для нас христиан, является слово Бог, и поэтому я буду называть эту высшую область бытия — Богом.[336] Мы можем вступить в общение с Богом, и в предоставлении своего существа Его воздействию мы выполняем свое глубочайшее назначение. Мир в тех своих частях, которые образуют нашу личность, принимает форму добра или зла в зависимости от того, выполняем ли мы или отвергаем требование Бога. Я думаю, что в этом вы согласны со мной, так как я только перевожу на схематический язык инстинктивные верования, общие всему человечеству: Бог существует, так как Он производит реальные действия.
Те реальные действия, о которых я говорю, поскольку я до сих пор допускал их признание, проявляются в видоизменениях центров личной духовной энергии людей, но сверх — верования подсказывают большинству лиц, что поле влияния этих действий гораздо более обширно. Большинство религиозных людей верят, (или «знают», если они настроены мистически), что весь Божий мир находится в Его отческих руках. Они уверены, что все мы будем спасены, несмотря на козни ада и на земные искушения. Существование Бога является ручательством за то, что есть некий высший гармонический порядок, который останется нерушимым вовеки. Мир погибнет, как уверяет наука, — сгорит или замерзнет; но если он является составной частью высшей гармонии, то замысел этого мира не погибнет и даст наверное плоды в ином мире: где есть Бог, там трагедия только временна и частична, а крушение и гибель уже не могут быть действительным концом всего существующего. Только тогда, когда вера совершила эти дальнейшие шаги и приблизилась к конкретному представлению о Боге, когда в представлении уже ясно обрисовываются отдаленнейшие стадии мировой жизни и ее судьба, только тогда, кажется мне, религия совершенно освобождается от влияния первого непосредственного личного переживания и порождает то, что можно назвать настоящей гипотезой. Совершенная научная гипотеза должна включать еще иные элементы, кроме тех, которые входят, как составные части в явление, подлежащее ее объяснению; в противном случае она не достаточно плодотворна. Понятие о Боге, включающее только то, что является содержанием переживаемого религиозным человеком чувства «общения», является такой несовершенной гипотезой. Это понятие должно быть поставлено в связь с более широкими космическими перспективами для того, чтобы оправдать безмятежное упование и веру в Бога.
Представление о том, что Бог, к которому мы, оставаясь в посюсторонней области нашего запредельного я, приобщаемся на последних окраинах этой области, что этот Бог есть всемогущий владыка мира, — является очень важным по своему значению сверх — верованием, присущим религиозным убеждениям почти всех верующих людей. Многие из нас полагают, что в их убеждениях это представление обосновано философским мировоззрением, но в действительности, ведь, философия сама основана на вере. Религия, во всей полноте своих функций, не является простым освещением уже заранее данных фактов; она не только страсть, подобная любви, которая представляет мир в розовых красках. Она, конечно, имеет и эти свойства, в чем мы не раз имели случай убедиться; но кроме этого она является и чем — то иным, — именно силой, постулирующей новые факты. Мир, воспринятый в свете религии, — далеко не тот же материалистический мир с несколько лишь измененным обликом; кроме такого изменения ему присуща совершенно иная природная сущность, чем материалистическому миру. Он так мало похож на мир нерелигиозный, что в нем можно ожидать совершенно иных событий, можно требовать от человека совершенно иного поведения.
Это глубоко «прагматическое» отношение к религии всегда казалось обыкновенным средним людям чем — то само собою разумеющимся. Они включили сверхъестественные чудеса в мир природы, создали небо по ту сторону смерти. Только метафизики трансцендентально идеалистического толка полагают, что мир, — такой, каков он есть, — можно сделать более божественным, не прибавляя к природе никаких новых конкретных черт, не выключая из нее никаких ее свойств, — простым признанием, что природа есть обнаружение абсолютного духа. Я считаю, что прагматическая точка зрения на религию глубже всех иных. Она облекает религию в плоть и душу, делает ее ясной и понятной, как должна быть понятной и ясной всякая реальная вещь; делает из нее столь же конкретное и определенное царство фактов, как вообще, все, что входит в прагматическое мировоззрение. Я не знаю, чем являются эти божественные факты вне состояния веры и молитвенного переживания. Но мое личное религиозное убеждение говорит мне, что они существуют. Вся совокупность моих знаний убеждает меня в том, что мир, составляющий содержание моего ясного сознания, есть только один из многих миров, существующих в более отдаленных областях моего сознания, и что эти иные миры порождают во мне опыт, имеющий огромное значение для всей моей жизни; что хотя опыты тех миров и не сливаются с опытом мира, тем не менее они соприкасаются и сливаются в известных точках, и слияние это порождает во мне новые жизненные силы. Питая в доступной мне небольшой степени веру в это религиозное представление, я черпаю в этой вере такое чувство, будто становлюсь более сильным и ближе подхожу к истине. Я могу, конечно, заставить себя вжиться в настроение ученого сектанта и живо представить себе, что не существует ничего, кроме чувственного мира и признаваемых наукой законов и явлений природы; но всякий раз, как я пытаюсь сделать это, я слышу, как тот внутренний руководитель, о котором писал однажды Клиффорд (W.K.Clifford), шепчет мне: "прочь отсюда!" Заблуждение остается заблуждением, даже если оно называется наукой, и вся совокупность человеческого опыта, поскольку я могу объективно понять его, непреодолимо влечет меня выйти за «научные» пределы. Да, реальный мир гораздо более сложен, чем это предполагает и допускает естествознание. И мои объективное и субъективное сознания соединенными усилиями привели меня к тем религиозным убеждениям, которые я изложил перед вами. Кто знает, не помогает ли Богу в выполнении Его великих замыслов преданность живущих на земле людей их бедной и скромной вере?
Послесловие
В заключительной лекции я принужден был так упростить свою мысль, что опасаюсь, не стала ли моя общая философская позиция непонятной для читателя. Поэтому я решаюсь приложить в конце своей книги это короткое послесловие, чтобы по мере сил моих рассеять возможные недоразумения. Быть может, в одной из последующих моих работ я найду возможность изложить полнее и яснее свое философское мировоззрение.
Нельзя ожидать от современного философа чего-нибудь оригинального в этой области, где все возможные взгляды и построения уже давно изложены в литературе, и где всякий новый писатель может быть причислен к какой-нибудь из групп до него существовавших мыслителей. Если разделить всех мыслителей на два лагеря — натуралистов и супранатуралистов, — то я вместе со многими философами должен быть, несомненно, причислен к супранатуралистам. Но супранатурализм может быть грубым и утонченным, и большинство современных философов придерживаются утонченной его формы. Если они и не правоверные трансцендентальные идеалисты, они все же достаточно верны заветам. Канта, чтобы признать, что наша идеальная сущность не находится в причинной зависимости от мира феноменальных явлений. Утонченный супранатурализм имеет универсальный характер, тогда как его более «грубую» разновидность можно назвать «частичным» супранатурализмом. Последний очень близок к тем старым богословским учениям, относительно которых теперь думают, что они находят приверженцев только среди необразованных людей или среди немногочисленных не поспевших за движением века профессоров, сторонников будто бы опровергнутого Кантом дуализма. «Частичный» супранатурализм допускает чудеса и свободную от законов природы волю Провидения; он не находит оснований, запрещающих смешение идеального и реального миров путем причисления воздействий идеального — мира к тем силам, которые причинно обусловливают явления реального мира. «Утонченный» супранатурализм, наоборот, полагает, что в этом предположении происходит недопустимое смешение совершенно разнородных областей бытия. В его представлении идеальный мир не обладает способностью причинного воздействия и нигде не соприкасается с миром явлений. Для него мир идеальный не есть мир фактов, но только мир смысла и ценности фактов, являющийся отправной точкой для оценивания фактов. Он подлежит ведению совсем иной «логии», относится к совершенно иной области бытия, чем та, к которой применимы экзистенциальные суждения. Идеальный мир не может спуститься в низины опыта и по частям распределиться в отдельных областях природы, как это представляют себе те, кто верит, что Бог ниспосылает людям помощь в ответ на их молитвы.
Несмотря на мою неспособность принять ни простонародное христианство, ни схоластический теизм ученых богословов, я полагаю, что моя вера в то, что в процессе общения с Идеальным в мир входят новые силы и здесь, на земле, рождаются новые возможности, — что эта вера дает основание причислить меня к супранатуралистам частичного или грубого типа. Универсальный супранатурализм, мне кажется, слишком легко переходит в простой натурализм. Он видит в фактах естествознания только их поверхностный смысл и признает законы жизни в совершенно таком же виде, в каком излагает их натурализм, не питая никакой надежды на потустороннюю помощь, если жизненные следствия этих законов горьки для человеческого сердца. Универсальный супранатурализм ограничивается чувствами, относящимися к жизни только в ее целом, чувствами восхищения и преклонения. Но существование теоретического пессимизма доказывает, что основательность именно этих чувств к жизни может быть подвергнута серьезному сомнению. Мне кажется, что сущность практической религии незаметно улетучилась из этого универсалистического отношения к идеальному миру. Инстинкт и разум одинаково подсказывают мне убеждение в том, что существование таких принципов, которые бы никак не отражались на реальных фактах, совершенно невероятно.[337] Ведь всякий факт является по существу чем-то частичным, и, по-моему, главнейший интерес вопроса о существовании Бога заключается в возможных частных, касающихся нас следствиях из Его существования. Мне кажется совершенно невероятным предположение, что существование Бога не вносит никаких конкретных частных изменений в наш опыт, а «утонченный» супранатурализм склоняется (по крайней мере, implicite) именно к этому предположению. Абсолютное, утверждает он, имеет отношение только ко всей совокупности опыта в целом. Оно не снисходит до воздействия на частные детали мира.
Я мало знаком с буддизмом; и если я буду говорить о нем, то лишь с целью лучше выяснить мою общую точку зрения. Насколько я понимаю буддистское учение о Карме, я в принципе согласен с ним. Все супранатуралисты признают, что явления этого мира подлежат суду высшего закона. Но для буддизма, как я его понимаю, и вообще для всякой религии, — если только она не заражена гибельными для нее метафизическими построениями трансцендентального идеализма, — слово «суд» не имеет смысла простого академического приговора или платонической оценки, как понимается это слово ведантистскими и некоторыми философскими учениями; наоборот, понятие «суд» заключает в себе implicite и исполнение приговора, — он столь же in rebus, сколько post rem, и оказывает «причинное» воздействие, как частичный фактор целостного процесса. Мир является здесь в свете чистого гностицизма.[338] — Воззрение, что произнесение суда и исполнение приговора следуют непосредственно одно за другим и неразрывно между собой связаны, представляет точку зрения «грубого» супранатурализма; и поэтому вся эта книга должна рассматриваться, как выражение такого верования.
Я потому так резко и обостренно ставлю этот вопрос, что общее течение академической мысли враждебно мне, и я чувствую себя в положении человека, который должен всей силой своей налечь на дверь и быстро отворить ее, если не хочет, чтобы ее защелкнули за ним, и таким образом заперли ему все входы и выходы. Несмотря на то, что господствующему мировоззрению эти взгляды покажутся крайне нелепыми, я полагаю, что беспристрастное и спокойное рассмотрение «частичного» супранатурализма и всех его метафизических построений обнаружит, что он представляет из себя гипотезу, с которой встречаются в своем конечном пункте очень большое число признанных наукой исследований. Впрочем, это уже не относится к предмету нашего послесловия; сказанное до сих пор должно достаточно ясно обнаружить читателю мою философскую позицию.
Если меня спросят, в чем именно проявляется реально воздействие Бога на мир, то я принужден буду ответить, что у меня нет других гипотез, кроме тех предположений, которые навеваются явлениями "молитвенного общения", особенно в том случае, когда к ним присоединяется вторжение сублиминального (подсознательного) в область сознательной жизни. Впечатление от этих явлений таково, что некая идеальная сила, которая, с одной стороны является частью моего "я", а с другой "не я", проявляется в них, возбуждает центр нашей духовной энергии и порождает то душевное обновление, которое недостижимо никаким иным путем. Если существует иной, более обширный мир, чем мир нашего обыденного опыта, если в нем существуют силы, которые от времени до времени оказывают на нас свое воздействие, если облегчающим это воздействие условием является отсутствие "наглухо запертой двери в сублиминальную жизнь", то из всех этих элементов складывается теория, вероятность которой подтверждается явлениями религиозной жизни. Значительность этих явлений производит на меня такое глубокое впечатление, что я всецело принимаю ту гипотезу, на которую они естественно наводят. Она состоит в том, что некая надмирная сила, — Бог, — оказывает непосредственное воздействие на тот естественный мир, к которому принадлежит весь остальной наш опыт.
Мне кажется, что основным последствием Божьего существования, сказывающимся на конкретных явлениях реального мира, большинство из нас готовы считать личное бессмертие. Действительно, для огромного большинства людей белой расы религия означает прежде всего бессмертие — и, пожалуй, ничего больше. Бог есть создатель бессмертия; тот, кто сомневается в бессмертии, причисляется к числу неисправимых атеистов. Однако, в этих лекциях я совсем не говорил о бессмертии, точнее — о вере в него, потому что я считаю это второстепенным вопросом. Если наши идеалы могут осуществиться лишь в «вечности», то мне непонятно, почему же не отдать с радостью их осуществление в руки остающихся жить после нас, когда сами мы будем сражены смертью. Тем не менее, я вполне сочувствую жажде быть вечно существующим, и затрудняюсь сделать выбор между этими двумя противоположными побуждениями, так как они одинаково неопределенны и одинаково возвышенны. Я полагаю, что дело фактов решит этот спор. В настоящее время, мне кажется, не хватает конкретных данных, позволяющих установить "возвращение духов"; я утверждаю это, хотя чувствую глубокое уважение к терпеливой работе Майерса, Ходжсона и Гайслопа и нахожусь даже под влиянием их положительных выводов. Поэтому я оставляю этот вопрос открытым; затронул я его в этом послесловии лишь затем, чтобы оправдать себя перед читателем в том, что не коснулся этого вопроса в своих лекциях.
Та идеальная сила, общение с которой мы переживаем, — «Бог» средних людей, — облекается простыми людьми так же, как и философами, в формы тех метафизических атрибутов, к которым я так отрицательно отнесся в моей лекции об отношении философии к религии. Они, как нечто само собою разумеющееся, утверждают, что Он «един» и «бесконечен»; и вряд ли кто-нибудь считает достойным серьезного внимания представление о множестве конечных богов. Тем не менее, в целях полной ясности я чувствую себя обязанным заявить, что религиозный опыт, поскольку мы его изучили, вовсе не предполагает необходимости веры в бесконечное, вовсе не исключает возможности веры в конечное. Единственно, что непоколебимо устанавливает религиозный опыт, — это возможность переживать единение с чем-то более широким, чем наша личность и находит в этом единении глубокий душевный покой. Философия с ее страстью к монизму и мистицизму, с ее склонностью к единству, также отожествляет это нечто с единым Богом, являющимся всеобъемлющей душой вселенной. А мнение большинства, послушное авторитетам, следует их примеру.
Я думаю, что для религиозного опыта и для практических потребностей религии совершенно достаточно веры в то, что позади личности каждого человека, как ее непосредственное продолжение, существует некая высшая сила, благоволящая к нему и его идеалам. Единственно, к чему обязывает свидетельство фактов, это то, что сила эта отлична от нашего сознательного «я» и шире его. Бесконечность для нее не так уж необходима. Можно себе представить, что это — лишь более широкая и богоподобная часть нашего «я», искаженным выражением которой является наше обыденное «я»; в таком случае вполне мыслимо, что мир есть совокупность таких «я», из которых каждому присуща иная степень величины, причем между ними не существует абсолютного единства.[339] Отсюда возможен и вполне мыслим возврат к политеизму. Я указываю на это, потому что целью моей является ясно представить все, что может войти в содержание религиозного опыта, все вмещающееся в его пределы.
Приверженцы монистического мировоззрения скажут такому политеизму (который, кстати говоря, всегда был и до настоящего дня остается религией простонародья), что, если не существует всеобъемлющего и вездесущего Бога, — то мы не можем иметь совершенной уверенности в спасении своей личности и мира. Только в Абсолюте возможно всеобщее спасение. Если существует несколько различных богов, из которых каждый ведает особой частью вселенной, то, возможно, что известная часть нашего существа не имеет божественного покровителя, и тогда душевный покой и утешение, черпаемые в религии, несовершенны. Вспомните, что говорилось выше о возможности существования таких элементов вселенной, которые подлежат неминуемой гибели. Здравый смысл простых людей менее требователен, чем философия или мистицизм, и удовлетворяется миром, который будет спасен только в одной своей части, тогда как другая часть будет обречена на гибель. Обычное моралистическое мировоззрение считает спасение мира, обусловленным тем, в какой степени каждая из единиц его составляющих, выполняет свое назначение. Действительно, отвлеченное представление о частичном и условном спасении гораздо более естественно и сродно людям, и единственною трудностью здесь является установление и выяснение его конкретных подробностей. Есть даже люди, которые охотно соглашаются, чтобы их личное существование отошло к не подлежащей спасению части мира, лишь бы только осталась у них уверенность, что дело их жизни не погибнет. Вообще я думаю, что философия религии должна уделить гораздо больше внимания плюралистическим гипотезам и с гораздо большей серьезностью отнестись к ним, чем она это делает в настоящее время. Во всяком случае, одна возможность спасения, без полной уверенности в нем, совершенно достаточна для практической жизни. Нет ничего более характерного в человеческой природе, чем ее способность жить тем, что существует лишь, как возможность. Именно вера в существование возможности, как говорит Эдмунд Гэрней, образует различие между жизнью, основанием которой является полная покорность, и той, которая основана на надежде.[340] Но все мои гипотезы и предположения неудовлетворительны по своей краткости, и единственным моим утешением и оправданием является надежда, что я еще раз вернусь к этому вопросу в другой книге.
Об авторе
Джемс, Уильям (традиционное написание; правильно — Джеймс, англ. William James; 11 января 1842, Нью-Йорк — 16 августа 1910, Чокоруа, Нью-Хэмпшир) — американский философ и психолог, один из основателей и видный представитель прагматизма и функционализма.
Биография
Старший брат писателя Генри Джеймса. Учился медицине, в 1869 получил степень доктора, но по состоянию здоровья отказался от карьеры практикующего врача. С 1872 - ассистент, с 1885 - профессор философии, а в 1889-1907 - профессор психологии Гарвардского университета, где в 1892 году организовал первую в США лабораторию прикладной психологии (совместно с Мюнстербергом). С 1878 по 1890 г. Джеймс пишет свои «Принципы психологии», в которых отвергает атомизм немецкой психологии и выдвигает задачу изучения конкретных фактов и состояний сознания, а не данных, находящихся «в» сознании. Джеймс рассматривал сознание как индивидуальный поток, в котором никогда не появляются дважды одни и те же ощущения или мысли. Одной из важных характеристик сознания Джеймс считал его избирательность. С точки зрения Джеймса, сознание является функцией, которая «по всей вероятности, как и другие биологические функции, развивалась потому, что она полезна». Исходя из такого приспособительного характера сознания он отводил важную роль инстинктам и эмоциям, а также индивидуальным физиологическим особенностям человека. Широкое распространение получила выдвинутая в 1884 г. теория эмоций Джеймса. В 1892 г. Джеймс основал первую в США лабораторию прикладной психологии при Гарвардском университете. Теория личности, развитая им в одной из глав «Психологии», оказала значительное влияние на формирование персонологии в США.
|
The script ran 0.035 seconds.