Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Карл Юнг - Воспоминания, сновидения, размышления [0]
Язык оригинала: CHE
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_psychology

Аннотация. В этой книге Юнг делится с читателями своими воспоминаниями, спокойно и объективно анализируя собственный жизненный и творческий путь. Сам великий психолог говорит об этом так: `Когда мы старимся, воспоминания нашей молодости возвращаются к нам, и причины кроются не только внутри нас. Когда-то прежде, каких-нибудь тридцать лет назад, мои ученики просили меня рассказать о том, как я пришел к понятию бессознательного… За последние годы в различной форме было высказано предложение сделать нечто подобное в отношении автобиографии. Я знаю слишком много автобиографий, с их самообманом и прямой ложью, и я знаю слишком много о невозможности описать себя, для того чтобы у меня возникло желание предпринять такую попытку `.

Полный текст.
1 2 3 

Все во мне протестовало против врача, который вернул меня к жизни. И вместе с тем мысли мои были тревожными: "Видит Бог, его жизнь в опасности! Он предстал передо мной в своем изначальном облике! Тому, кто способен принять такой облик, грозит смерть, ибо он уже покинул "свой круг!" Внезапно я осознал страшную вещь: он должен умереть вместо меня. Но все мои попытки объяснить ему это, были тщетными: он упорно не желал понимать меня. Тогда я разозлился. "Почему он все время делает вид, будто не знает, кто он такой! Он — василевс Коса! И уже являлся в этом облике. Он хочет вынудить меня поверить, что не знает об этом!" Жена выговаривала мне за то, что я веду себя с ним так недружелюбно. Она была права, но его притворство и неведение меня крайне раздражало. "Господи, ему же следует остерегаться! Ему нельзя быть таким безрассудным. Я ведь хочу ему втолковать, чтобы он позаботился о себе". Я был убежден, что ему угрожает опасность, — именно потому, что узнал его в облике царя Коса. По сути я был последним его пациентом. 4 апреля 1944 года — я до сих пор помню эту дату — мне было позволено впервые сесть в постели, и в этот день мой доктор слег и больше уже не поднялся. Я узнал, что его мучили приступы лихорадки. Вскоре он умер от сепсиса. Он был хорошим врачом, даже в чем-то гениальным, иначе я не увидел бы в нем василевса Коса. Тогда, в те несколько недель, я жил в странном ритме. Днем мной обычно овладевала депрессия, я был настолько слабым, что почти не мог пошевелиться. Меня переполняла жалость к себе, и я понимал, что снова вернулся в этот тоскливый серый мир. Я знал, что к вечеру, конечно, засну, но едва ли просплю до полуночи, затем проснусь и буду бодрствовать до часу, но состояние мое будет иным — я бы назвал его своего рода экстазом: мне будет казаться, будто я парю в пространстве, будто я погружен в глубины вселенной, в совершенную пустоту и совершенное блаженство. "Это и есть вечное блаженство, — думал я. — И не выразить словами, как это прекрасно!" Все окружающее тоже казалось мне зачарованным. Именно в это время сиделка готовила для меня какую-то еду, потому что только в эти минуты я мог есть и ел с аппетитом. Поначалу она казалась мне старой еврейкой — много старше, чем была на самом деле, и что она готовит мне ритуальные кошерные блюда, что голова ее повязана голубым платком. Сам же я находился — так мне чудилось — в Пардес-Римоним, в гранатовом саду, где происходила свадьба Тиферет и Мальхут. Еще я представлял себя Раби Шимоном бен Иохаи, чей мистический брак праздновали сейчас. Это выглядело именно так, как изображали каббалисты. Невозможно передать, как это было удивительно. Я только твердил себе: "Это гранатовый сад! И здесь, сейчас празднуют соединение Мальхут и Тиферет!" Какова была моя роль, я точно не знаю, но я испытывал чувство, будто я сам и есть это празднество, и замирал от блаженства. Постепенно отголоски происходящего в гранатовом саду затихли. Затем я увидел заклание пасхального агнца в празднично украшенном Иерусалиме. Описанию это не поддается, но это было прекрасно. Был свет, и были ангелы, и я сам был Agnus Dei. Вдруг все это пропало и явился новый образ — последнее видение. Я пересек широкую долину и очутился перед грядой пологих холмов. Все вместе это представляло собой античный амфитеатр, который великолепно смотрелся на фоне зеленого пейзажа. И здесь, в этом театре, тоже свершался священный брак. На помост выходили танцовщики и танцовщицы и на убранном цветами ложе представляли священный брак Зевса и Геры, так как это описано в "Илиаде". Все это было восхитительно, я блаженствовал всю ночь напролет и не одну, а вокруг меня толпились всевозможные образы. Но постепенно они смешались и растаяли. Обычно видения продолжались не больше часа, я снова засыпал, а утром открывал глаза с единственной мыслью: "Ну вот, опять этот серый рассвет, опять этот серый мир с его ящиками! Боже, какой кошмар, какое безумие!" По сравнению с фантастичностью моей ночной жизни этот, дневной мир, казался до смешного нелепым. Так же постепенно, как жизнь возвращалась ко мне, блекли мои видения. Спустя три недели они прекратились вообще. Но найти слова, чтобы передать их красоту, силу и яркость, я не мог ни тогда ни теперь. Ничего подобного я не испытывал ни до, ни после. И какой контраст между ночью и днем! Меня мучительно раздражало все вокруг — грубое, материальное тяжеловесное, повсюду заключенное в тесные рамки. Я не мог понять сути и назначения этих ограничений, но в них присутствовала какая-то гипнотическая сила, заставлявшая верить, что это и есть мир действительный вот это ничтожество! И хоть в чем-то главном моя вера в мир была восстановлена, мне уже больше не удалось избавиться от ощущения, что эта "жизнь" — лишь некий фрагмент бытия, специально для меня определенный в трехмерной, словно наспех сколоченный ящик, вселенной. Было и еще одно отчетливое воспоминание. Когда передо мной возник гранатовый сад, я попросил прощения у сиделки, думая, что причиняю ей вред. Пространство вокруг меня казалось мне сакральным, но для других это могло быть опасно. Она, конечно, же не поняла меня. Для меня здесь сам воздух был наполнен таинством, свершалось священнодействие, и я тревожился, что другие не смогут этого вынести. Поэтому я просил прощения — я ничего не мог поделать. Тогда я понял, почему с присутствием Святого Духа связывают некий "аромат". Это было именно так — ведь самый воздух был преисполнен неизъяснимой святости, и все указывало на то, что здесь свершается mysterium coniuntionis. Никогда я и предположить не мог, что со мной произойдет нечто подобное, что вообще возможно вечное блаженство. Но мои видения и мой опыт были совершенно реальны, все в них абсолютно объективно. Мы боимся и избегаем любого проникновения "вечности" в нашу обыденную жизнь, но я могу описать свой опыт лишь как блаженное ощущение собственного вневременного состояния, когда настоящее, прошлое и будущее сливаются воедино. Все, что происходит во времени, все, что длится, явилось вдруг как нечто целое. Не было больше течения времени, и вообще ничего нельзя было измерить во временных понятиях. Если бы я и сумел описать этот опыт, то лишь как состояние — состояние, которое можно ощутить, но вообразить невозможно. Разве можно вообразить, что я существую одновременно вчера, сегодня и завтра? Тогда обязательно появится что-то еще не начавшееся, что-то происходящее сейчас и что-то уже завершенное. И все это — вместе, все воедино. Я же ощущал лишь некую сумму времен, радужную оболочку, в которой было сразу и ожидание начала, и удивление от того, что происходит, и удовлетворение или разочарование исходом. Я сам был неотделим от всей этой целостности и все же наблюдал это совершенно объективно. Подобное чувство объективности мне довелось испытать еще один раз. Это произошло после смерти жены. Она приснилась мне, и этот сон был как видение. Жена стояла вдалеке и пристально на меня смотрела. Ей было лет тридцать лучший ее возраст, на ней было платье, которое много лет назад сшила для нее моя кузина-медиум. Пожалуй, это было самое красивое платье из всех, какие она когда-либо носила. Ее лицо не выражало ни веселья, ни печали, она все знала и все понимала, не проявляя ни малейшего чувства, — будто чувства это некая пелена, которую сняли с нее. Я знал, что это не она сама, а портрет, который она для меня приготовила и передала. Здесь было все: начало наших отношений, 53 года нашей совместной жизни, ее конец. Оказавшись перед подобной целостностью, человек становится бессловесным, потому что едва ли в состоянии постичь это. Ощущение объективности, которое присутствовало в этом сне и в моих видениях, — следствие свершившейся индивидуации. Оно означает отстраненность от всякого рода оценок и от того, что мы называем эмоциональными привязанностями. Для человека эти привязанности значат очень много, но в них всегда заключена проекция, некое субъективное смещение угла зрения, которое необходимо устранить, чтобы достичь объективности и самодостаточности. Эмоциональные связи — это наши желания, они несут с собой принуждение и несвободу. Ожидая чего-то от других, мы тем самым ставим себя в зависимость от кого-то. Суть в том что объективное знание в большинстве своем скрыто за эмоциональным отношением. И только объективное знание открывает путь к истинному духовному единению. После болезни у меня наступил период плодотворной работы. Множество принципиальных для меня работ я написал именно тогда. Знание, или новое видение вещей, — после того, как я пережил свое от них отделение, потребовало иных формулировок. Не пытаясь уже доказывать свое, я весь отдался во власть свободного потока мыслей. И проблемы приходили ко мне одна за другой, облекаясь в конкретную форму. Но после болезни я приобрел и новое качество. Его я назвал бы утвердительным отношением к бытию, безусловным "да" по отношению ко всему, что есть, без каких бы то ни было субъективных протестов. Условия существования я принимал такими, какими видел и понимал их, себя самого я тоже принимал таким, каким мне суждено быть. В начале болезни мне казалось, что в моих отношениях с этим миром не все благополучно и что ответственность за это в некоторой степени лежит на мне. Но каждый, кто выбрал такой путь, живет, неизбежно делая ошибки. От ошибок и опасностей не застрахован никто. Можно полагаться на какой-то путь, посчитав его надежным, и этот путь окажется путем смерти. На нем не произойдет ничего. По-настоящему — ничего! Надежный и проверенный путь — это путь только к смерти. Лишь после болезни я понял, как важно увериться в существовании собственной судьбы. Наше "я" проявляется как правило в ситуациях непредвиденных, непостижимых. Это "я", способное терпеть и принять правду, в состоянии справиться с миром и судьбой. Только в этом случае наши поражения превращаются в победы. И тогда ничто — ни извне, ни изнутри — не может противостоять нам. Тогда наше "я" способно выстоять в потоке жизни, в потоке времени. Но это верно лишь при условии, что мы не намерены и не пытаемся вмешиваться в ход своей судьбы. Еще я понял, что некоторые собственные мысли следует принимать как должное, их значение в том, что они есть. Категории истинного и ложного, конечно, присутствуют всегда, но они не всегда обязательны и не всегда применимы. Существование таких мыслей само по себе более важно, чем то, что мы об этом думаем. Но и это — то есть то, что мы думаем — не следует подавлять, как не следует подавлять любое проявление своего "я". Жизнь после смерти Все, что я могу поведать о потустороннем, о жизни после смерти, все это — воспоминания. Это мысли и образы, с которыми я жил, которые не давали мне покоя. В определенном смысле они являются основой моих работ, ведь мои работы — не что иное, как неустанные попытки ответить на вопрос: какова связь между тем, что "здесь", и тем, что "там"? Однако я никогда не позволял себе говорить о жизни после смерти expressis verbis (вполне отчетливо. лат.), в противном случае мне пришлось бы как-то обосновать мои соображения, чего я сделать не в состоянии. И все же я попробую рассказать об этом. Впрочем, все равно это будет всего лишь "сказка", миф. Может быть, человеку нужно прикоснуться к смерти, чтобы он обрел необходимую для этого свободу и раскованность. Независимо от того, желаю ли я какой-нибудь жизни после смерти или нет, — я прежде всего не хотел бы культивировать в себе подобные мысли. Но должен отметить, что на самом деле, безотносительно моих желаний и поступков, я все равно об этом думаю. Что здесь правда, что ложь, я не знаю, но такие мысли есть и вполне могут оформиться, если только я, следуя рассудку, не стану подавлять их. Предвзятость обедняет психическую жизнь, нанося непоправимый ущерб всем ее проявлениям, но я знаю слишком мало, чтобы суметь каким-то образом откорректировать этот ущерб. Возможно, что критическое вмешательство рассудка смогло бы многое прояснить как в этом, так и в большинстве других мифологических представлений, но не исключено, что оно же редуцировало бы их вплоть до полного исчезновения. Дело в том, что в наши дни большинство людей идентифицируют себя исключительно со своим сознанием и полагают, что они есть именно то, что о себе знают. Но всякий, кто мало-мальски знаком с психологией, скажет вам, сколь ограниченно это знание. Рационализм и доктринерство — это болезни нашего времени, предполагается, что им известны ответы на все вопросы. Но нам еще предстоит открыть все то, что наше нынешнее ограниченное знание пока исключает как невозможное. Наши понятия о пространстве и времени более чем приблизительны, и существует огромное поле для всякого рода отклонений и поправок. Понимая это, я не могу просто взять и отбросить странные мифы моей души и внимательно наблюдаю за всем происходящим вокруг, независимо от того, насколько это соответствует моим теоретическим предположениям. Жаль, но мифологическая сторона человеческой натуры сегодня изрядно упростилась. Человек более не порождает сюжеты. Он себя многого лишает, потому что это очень важно и полезно — говорить о вещах непостижимых. Это похоже на то, как если бы мы сидели у огня и, покуривая трубку, рассуждали о привидениях. Что на самом деле означают мифы или истории о потусторонней жизни, какого рода реальность они отражают, — мы, безусловно, не знаем. Мы не можем сказать, имеют ли они какую-либо ценность помимо того, что представляют собой несомненную антропоморфическую проекцию извне. И нужно никогда не забывать о главном — о том, что нельзя и невозможно с уверенностью говорить о вещах, которые выше нашего понимания. Мы не в состоянии вообразить себе другой мир, другие обстоятельства иначе, чем по образу и подобию того мира, в котором живем, который сформировал наш дух и определил основные предпосылки нашей психики. Мы существуем в жестких рамках своей внутренней структуры и всеми своими помыслами привязаны к этому нашему миру. Мифологическое сознание способно преодолеть это, но научное знание не может себе такого позволить. Для рассудка вся эта мифология — просто спекуляция; но для души она целебна, без нее наша жизнь стала бы плоской и серой. И нет никаких веских причин так себя обкрадывать. Парапсихология считает вполне удовлетворительным доказательством потусторонней жизни некую манифестацию усопших: они заявляют о себе как призраки или через медиума, передавая живым то, о чем знать могут только они. Но даже когда это верифицируемо, остаются вопросы, идентичен ли этот призрак или голос покойнику или это некая проекция бессознательного, были ли вещи, о которых говорил голос, — ведомы мертвому или же опять таки проходили по ведомству бессознательного? Даже если отбросить в сторону все рациональные аргументы, которые по сути запрещают нам с уверенностью говорить о подобных вещах, остаются еще люди, для которых очень важна уверенность в том, что жизнь их продолжится за пределами настоящего существования. Благодаря ей, они стараются жить более разумно и спокойно. Если человек знает, что перед ним целая вечность, нужна ли эта бессмысленная спешка? Безусловно, так думает не каждый. Есть люди, которых сама мысль о бессмертии приводит в ужас — неужели им придется десятки тысяч лет восседать на облаке и перебирать струны арфы? Кроме того, есть люди, и их немало, с которыми жизнь обошлась так жестоко, которым так надоело собственное существование, что ужасный конец они предпочитают бесконечному кошмару. И тем не менее в большинстве случаев вопрос о бессмертии настолько важен и настолько в прямую связан с бытием, что мы должны попытаться составить об этом определенное представление. Но каким образом? На мой взгляд, этого можно добиться с помощью тех неясных образов, которые бессознательное посылает, например, в наши сны. Обычно мы не придаем им значения, как вопросу, на который нет ответа. Подобный скептицизм понять несложно, но я попробую заинтересовать вас следующими соображениями: если существует нечто, чего мы не можем знать, мы не должны подходить к этому, как к интеллектуальной проблеме. Например, я не знаю, почему и как возникла Вселенная, и никогда этого не узнаю. Поэтому мне нет смысла делать из этого научную или интеллектуальную проблему. Но когда у меня есть представление об этом — из сновидения или мифологической традиции, — мимо я уже не пройду. Я буду стараться на их основе создать некую концепцию, даже если она так и останется гипотезой, которую мне никогда не удастся обосновать. У человека должна быть возможность сказать, что он сделал все, чтобы иметь какое-то представление о жизни после смерти или некий образ такой жизни, — даже если это станет признанием его бессилия. Отказаться от такой попытки — значит лишить себя чего-то важного. Ведь в этом проявляется вековое наследие человечества, полный тайной жизни архетип, необходимая часть той целостности, которая и есть наша личность, мы сами. Границы разума слишком узки, он приемлет только известное, и то с ограничениями. И такое существование — в ограниченных рамках — выдает себя за жизнь действительную. Но наша каждодневная жизнь определяется не только сознанием, без нашего ведома в нас живет бессознательное. И чем сильнее крен в сторону критического разума, тем более убогой становится жизнь. Когда же мы осознаем свое бессознательное, свои мифы, какой богатой и разнообразной делается она. Абсолютная власть разума то же самое, что политический абсолютизм: она уничтожает личность. Бессознательное дает нам некий шанс, что-то сообщая или на что-то намекая своими образами. Оно способно дать нам знание, неподвластное традиционной логике. Попробуйте припомнить феномены синхронизма, предчувствия или сны, которые сбылись! Со мной это произошло во время второй мировой войны. Я возвращался домой из Боллингена, взяв в дорогу книгу. Но читать я не мог: с того момента, как поезд тронулся, передо мной возник образ утопленника. Это было воспоминание о несчастном случае, когда я служил в армии. Всю поездку я никак не мог избавиться от него. Я встревожился: "Что случилось? Не к добру это!" В Эрленбахе я сошел с поезда и направился домой, все еще обеспокоенный этим воспоминанием. В саду играли дети моей второй дочери. Ее семья жила тогда с нами, они вернулись из Парижа в Швейцарию во время войны. Дети, похоже, были чем-то расстроены, и, когда я спросил: "Что случилось?", они рассказали, что Адриан (младший из мальчиков) упал в воду с лодочного причала. Там было довольно глубоко, а он толком не умел плавать и чуть не утонул. Его вытащил старший брат. Это случилось как раз тогда, когда я был в поезде и мое воспоминание преследовало меня. Бессознательное подало мне некий знак. Почему же в таком случае оно не может сообщать мне и о чем-либо другом? Нечто подобное я пережил накануне смерти одной из родственниц моей жены. Во сне я увидел глубокую яму с каменными стенами, которая якобы служила постелью моей жене. Это была могила, чем-то напоминающая античные могильники. Вдруг я услышал глубокий вздох — будто отлетела чья-то душа, и из ямы возник образ моей жены. Она была в белом платье, расшитом странными черными знаками. Я мгновенно проснулся, разбудил жену и глянул — который час. Было три часа утра. Необычность сна обеспокоила меня: я сразу подумал, что он предвещает чью-то смерть. В семь часов мы узнали, что в три часа утра скончалась двоюродная сестра моей жены. Предупреждения мы получаем довольно часто, но не умеем их распознать. Так, однажды мне приснился сон, будто я нахожусь на какой-то garden party. Я встретил там мою сестру и очень удивился — она умерла несколько лет назад. Там же присутствовал мой покойный друг. Все прочие оказались моими ныне здравствующими знакомыми. Мою сестру, однако, сопровождала дама, которую я хорошо знал, и даже во сне понял, что она, видимо, скоро умрет. "Она уже отмечена", — подумал я. Во сне я хорошо знал, кто она и где живет, — она жила в Базеле. Но пробудившись, я уже не смог ее вспомнить, хотя все остальные фрагменты сна видел как наяву. Я перебрал всех своих базельских знакомых, надеясь, что припомню, кто же это был. Ничего не получилось! Через несколько недель мне сообщили о смерти одной моей приятельницы. Я сразу же понял, что это была она — женщина, увиденная во сне, которую я не мог вспомнить. А ведь я отлично знал ее — она долгое время была моей пациенткой. Перебирая всех своих знакомых, я забыл о ней, хотя в первую очередь должен был подумать о ней. Когда такое случается, нами овладевает страх перед разного рода возможностями и способностями бессознательного. В подобных ситуациях нужно быть очень осторожными, помня, что такого рода "сообщения" всегда субъективны: они могут иметь некоторое отношение к реальности, но могут и не иметь. Но я не единожды убеждался, что те построения, которые возникали у меня на основании таких "подсказок" бессознательного, в основном себя оправдали. Речь, конечно, идет не о том, чтобы составить книгу из подобного рода откровений, но я должен признать, что у меня есть свой "миф", именно из-за него я снова и снова обращаюсь к проблемам бессознательного. Миф самая ранняя форма знания. Когда я говорю о том, что бывает после смерти, я делаю это по внутреннему побуждению и не могу идти дальше снов и мифов. Можно, наверное, с ходу заявить, что мифы и сновидения, связанные с происходящим после смерти, не что иное как компенсаторные фантазии, заложенные в самой природе: всякая жизнь желает продолжаться вечно. У меня есть лишь одно возражение: миф. Кроме того, есть люди, убежденные в том, что на некую часть души не распространяются законы пространства и времени. Научное подтверждение тому известные эксперименты Дж. Б. Раина. [Дж. Б. Райн — американский психолог, который провел серию экспериментов по внепространственным ощущениям. — ред.] Многочисленные случаи спонтанных предчувствий, внепространственных ощущений и т. п., а также те примеры, которые я приводил, — доказывают, что душа подчас функционирует по ту сторону пространства, времени и законов причинности. Это означает, что нашим представлениям о пространстве, времени, а следовательно и причинности, — явно не хватает полноты. Целостная картина мира требует как минимум еще одного измерения, в противном случае очень многое остается непонятным и необъяснимым. Вот почему рационалисты не устают повторять, что парапсихологических явлений в действительности не существует, ведь на этой зыбкой основе и держится их картина мира. Если же такого рода феномены вообще имеют место, рационалистический миропорядок явно перестает кого-либо удовлетворять: он не полон. Отсюда со всей неизбежностью вытекает другая проблема — возможность существования иной реальности. И нам приходится признать то, что наш мир, с его временем, пространством и причинностью, скрывает за собой (или под собой) иной порядок вещей, где нет "здесь" и "там", "раньше" и "позже". По моему убеждению, по меньшей мере части нашего психического существа присуща релятивность времени и пространства. Она представляется абсолютной, как только мы удаляемся от сознательных процессов. Не только мои сны — иногда и сны других — помогали мне формировать, корректировать и подтверждать мои догадки о жизни после смерти. Особую роль я отвожу сну, который приснился моей ученице, шестидесятилетней женщине, за два месяца до ее смерти. Она увидела себя на том свете — в школьном классе, где за первыми партами сидели ее покойные уже подруги. Все чего-то ожидали. Она поискала глазами учителя или лектора, но никого не обнаружила. Наконец до нее дошло, что она и есть тот самый лектор, ведь все умершие должны дать после смерти отчет о своем жизненном опыте. Мертвым это было чрезвычайно интересно, словно события и впечатления земной жизни могли здесь на что-то повлиять. Во всяком случае, в этом сне собралась самая странная аудитория, которую только можно себе вообразить: здесь проявился самый горячий интерес к последнему психологическому исходу человеческой жизни, жизни, в которой не было ничего замечательного — по крайней мере для нас. Но если предположить, что эта "аудитория" существует вне времени, тогда "завершение", "событие" и "развитие" превращаются в некие сомнительные понятия, в какие-то невозможные, недостающие состояния, и вполне понятно жгучее любопытство, к ним обращенное. Женщина перед тем, как увидела этот сон, испытывала страх при мысли о смерти и старалась отогнать ее. Но смерть — предмет слишком значительный, особенно для стареющего человека, когда она перестает быть, скажем так, отдаленной возможностью, когда человек оказывается стоящим прямо перед ней и вынужден дать ответ. Но для этого ему нужен некий миф о смерти, потому что "здравый смысл" не подсказывает ничего, кроме ожидающей его черной ямы. Миф же способен предложить иные образы, — благотворные и полные смысла картины жизни в стране мертвых. Если человек в них верит хотя бы немного, он так же прав или неправ, как тот, кто не верит в них. Отвергнувший миф, уходит в ничто, а тот, кто следует архетипу, идет по дороге жизни и полон жизни даже в момент смерти. Оба, естественно, остаются в неведении, но один живет наперекор своему инстинкту, другой — в согласии с ним. Разница существенная, и преимущество последнего более чем очевидно. Бессознательные образы сами по себе лишены какой бы то ни было формы, и, чтобы они, эти образы, сделались "знанием", необходим человек, необходим контакт с сознанием. Начиная свои исследования в области бессознательного, я выяснил, что в моих фантазиях часто возникают фигуры Саломеи и Ильи. Затем они отошли на задний план, но спустя примерно два года появились снова. Удивительно, но они совершенно не изменились, говорили и поступали так, будто за это время ничего не случилось. Это была одна из самых невероятных ситуаций, в которые я когда-либо попадал. Я как бы начал все с начала, я стал им все заново объяснять и рассказывать. Это было поразительно. Только много позже я понял суть происшедшего: все эти два года они были погружены в бессознательное — в безвременье, оставаясь там, не входя в контакт с сознанием, не ведая о том, что происходило в этом мире. Я достаточно рано осознал, что пытаюсь, как бы поучать эти образы из бессознательного, или "души умерших", — подчас их трудно различить. Впервые я понял это в 1911 году, когда путешествовал на велосипеде по северной Италии. Мы с другом возвращались через Павию к Ароне и в долине Маджоре заночевали. Мы собирались проехать вдоль озера, а затем через Тессин в Фай-до, где рассчитывали сесть на цюрихский поезд. Но в Ароне мне приснился сон, который перечеркнул все наши планы. Во сне я оказался на каком-то собрании, где находились души умерших. Я испытывал к ним чувства, подобные тем, какие возникли у меня гораздо позже в храме из черного камня (в моем видении 1944 года). Они беседовали между собой на латыни. Господин в завитом парике обратился ко мне с каким-то сложным вопросом, суть которого я по пробуждении вспомнить не мог. Я понял, о чем он говорит, но не настолько хорошо владел латынью, чтобы ответить ему, — и мне стало так стыдно, что я проснулся с ощущением своего позора. Первое, что пришло мне в голову, — это книга, над которой я тогда работал ("Метаморфозы и символы либидо"). Чувство унижения, охватившее меня из-за того, что не смог ответить, заставило меня немедленно сесть на поезд и отправиться домой, чтобы засесть за книгу. Я не мог потерять здесь еще три дня. Я должен был работать и найти ответ. Лишь гораздо позже мне стал понятен смысл сна и моя реакция на него. Господин в парике был, скорее всего, духом предков, духом мертвых, он задавал мне вопросы — а я не сумел ответить! Видимо, тогда еще не пришло время, я не был готов, но смутно ощущал, что в своей книге отвечаю на тот же вопрос. Этот вопрос поставили мои — в прямом смысле — духовные праотцы, надеясь и ожидая, что узнают от меня то, что стало известно людям после их ухода. Если вопрос и ответ уже прозвучали в вечности и всегда оставались там, тогда мои усилия не требовались — ответ можно было бы получить в любом другом столетии. Кажется, что на самом деле в природе существует беспредельное знание, а оно существует всегда — но осознается оно только в свое время. Точно также как человек, который может жить многие годы, имея самое поверхностное представление о каких-то вещах, вдруг в какой-то момент осознает их с необыкновенной ясностью. Много позже, когда я писал "Septem sermones…", мертвые снова задавали мне свои вопросы. Они явились, по их словам, "из Иерусалима, где не нашли того, что искали". Тогда я удивился, ведь принято считать, что им известно много больше, чем нам, и христианская церковь учит, что в "той" жизни мы встретим Бога. Но в моем случае души мертвых "знали" только то, что им было известно на момент их смерти и ничего кроме этого. Отсюда их стремление проникнуть в человеческую жизнь и человеческое знание. Я часто ощущаю, как они становятся у нас за спиной и ждут разрешения своих вопросов и разрешения наших судеб. Мне казалось, что для них от этого зависит все — от того, какие ответы они получат на свои вопросы, то есть они были как бы подвластны тем, кто жил после них в этом меняющемся мире. Мертвые вопрошали так, как если бы все знание или, я бы сказал, всеобъемлющее сознание не находилось в их распоряжении, но принадлежало только живым, телесным душам. Поэтому дух живой (так я думаю) имеет преимущество перед духом отлетевшим по крайней мере в одном пункте, а именно — в способности получать ясное и завершенное представление о чем бы то ни было. Для меня трехмерный мир во времени и пространстве — это система координат: то, что здесь мы различаем как ось ординат и ось абсцисс, в вечности, может представлять собой некий первоначальный образ с "рассеянным фокусом", некое рассеянное "облако сознания" вокруг архетипа. Но система координат необходима для того, чтобы уметь различать дискретные элементы содержания. Любая подобная операция выглядит немыслимой в состоянии "рассеянного всезнания" или некоего безличного сознания, в котором отсутствует пространственно-временная определенность. Познание же, как и размножение, предполагает наличие противоположностей: здесь — там, верх — низ, до — после. Если бы после смерти было возможно существование сознательного, оно, на мой взгляд, развивалось бы в том же направлении, что и "коллективное сознание" человечества, которое всегда имеет некую верхнюю, хотя и плавающую границу. Бытие многих людей до самой их смерти находится ниже уровня их потенциальных возможностей и, что важнее, ниже уровня, на котором в тех же временных рамках находятся другие. Отсюда и потребность первых достигнуть после смерти той степени осознанного восприятия явлений, на которую не удалось подняться при жизни. Этот вывод я сделал, изучая сны о мертвых. Однажды мне приснилось, будто я навестил друга, умершего две недели назад. При жизни он никогда не выходил за рамки общепринятых, традиционных представлений и всегда воздерживался от любой рефлексии. В моем сновидении он жил на холме, похожем на Туллингеров холм близ Базеля. Там возвышался старинный замок, стены которого образовывали кольцо вокруг площади, на которой стояли маленькая церквушка и какие-то одноэтажные постройки. Мне это напомнило площадь перед замком Рапперсвиль. Стояла осень, листья вековых деревьев уже окрасились в золотистые тона, и весь пейзаж был словно пронизан мягким солнечным светом. Мой друг сидел за столом со своей дочерью, которая изучала психологию в Цюрихе. Я знал, что они говорили о психологии. Он был так увлечен беседой, что едва поприветствовал меня легким движением руки, будто собирался сказать: "Не мешай мне!" Этот приветственный жест был и знаком прощания. Сон таким странным образом дал мне понять, что друг мой реализует теперь истинную природу своего психического существа — то, чего не смог сделать при жизни. Потом образы этого сна напомнили мне финал второй части "Фауста" — святых отшельников, ютящихся на уступах горы, которые, по-видимому, являют собой различные взаимодополняющие и превосходящие друг друга ступени развития. У меня был и другой опыт, связанный с развитием души после смерти. Это случилось примерно через год после смерти моей жены. Ночью я вдруг проснулся с ощущением того, что мы с женой находимся на юге Франции, в Провансе, где провели вместе целый день. Она собирала материалы о Граале. Видение показалось мне не лишенным смысла: моя жена умерла, не закончив эту работу. В подобном субъективном объяснении для меня не было ничего нового: то, что жена не завершила свой труд, я и так знал. Но мысль о том, что жена и после смерти продолжала работать и совершенствоваться — как ни понимай это, — казалась преисполненной глубокого смысла, сновидение принесло мне долгожданное целительное успокоение. Такого рода представления, конечно, неточны и вряд ли могут кого-либо удовлетворить. Они подобны плоской проекции, или же наоборот — четырехмерной модели трехмерного тела, где для наглядности используются определения трехмерного мира. Математика же не раздражает тот факт, что обозначаемые им отношения превосходят эмпирическое понимание. Таким же образом дисциплинированное воображение, монтируя модель непостижимого мира, использует принципы логики и базируется на эмпирических данных, то есть пересказах снов. Этот свой метод я называю методом "необходимых показаний". Он воспроизводит принцип амплификации в толковании сновидений; причем его несложно продемонстрировать на большом количестве такого рода "показаний". Единица — первая цифра некоего единства, но она же и собственно "единство", она обозначает и "едино", и "всеедино", и "единственность", и "недвойственность", единица — это не только число, но философская идея, некий архетип, божественный атрибут, монада. Для человеческого разума подобные заключения вполне естественны, но в то же время он детерминирован и ограничен собственными представлениями о единице и ее импликациях. Иными словами, наше определение не произвольно, а продиктовано самой природой единицы, и потому оно необходимо. Теоретически аналогичную операцию можно проделать с каждым из последующих чисел, но на практике очень легко оказаться в тупике, ведь с возрастанием количества усложняется содержание, которое в итоге уже просто невозможно исчислить и осознать. Каждое последующее единство имеет иные свойства. Например, особенность числа "4" заключается в том, что оно позволяет решить уравнение четвертой степени, но уже уравнение пятой степени — нет. "Необходимым показанием" для числа "4", будет то, что помимо всего прочего оно венчает предыдущую последовательность чисел. Поскольку каждое очередное единство приобретает еще одно или несколько математических свойств, последующие показания все больше усложняются, и наконец они уже не поддаются формулировке. Бесконечная последовательность натуральных чисел соответствует бесконечному разнообразию индивидуальных созданий. Это бесконечное количество состоит из индивидуумов, и уже свойства десяти первых показывают — если они вообще что-то показывают — некую абстрактную космогонию. Но свойства чисел одновременно являются качествами материи, и определенные уравнения способны прогнозировать ее поведение. Я осмелюсь утверждать, что, кроме собственно математических выражений, существуют и другие, соотносимые с реальностью самым непостижимым образом. Взять хотя бы порождения нашей фантазии, их в силу большой частотности вполне возможно рассматривать как consensus omnium (общее мнение. — лат.), архетипические мотивы. Как существуют математические уравнения, о которых нельзя сказать, каким именно физическим реальностям они соответствуют, так существует и мифологическая реальность, о которой мы не можем сказать, с какой психической реальностью она соотносится. К примеру, уравнения, позволяющие рассчитать турбулентность разогретых газов, были известны задолго до того, как эти процессы были досконально изучены. Подобным же образом с давних пор существуют мифологемы, определявшие течение некоторых скрытых от сознания процессов, названия которым мы смогли дать лишь сегодня. Верхним пределом знания, доступного мертвым, является, на мой взгляд, тот уровень сознания, который уже был некогда достигнут. Возможно, поэтому земной жизни придается такое значение и так важно, что "уносит с собой человек" в момент смерти. Только в этой, земной и противоречивой жизни достигается высшая ступень сознания. В этом и заключается метафизическая задача человека, которая без "мифологизирования" решения не имеет. Миф — это необходимое связующее звено между бессознательным и сознательным знанием. Разумеется, бессознательному известно больше, но это особое знание, существующее в вечности, не разделенное на "здесь" и "сейчас", не переводимое на наш рациональный язык. Только при амплификации наших "показаний", как это было показано выше на примере числительных, оно становится доступно нашему пониманию, открывается под новым углом зрения. И каждое удачное толкование сна является повторением этого процесса, утверждая нас в этом знании. Отсюда очень важно, обращаясь к снам, освободиться от предвзятых, доктринерских установок. Но как только появится некая "одинаковость" толкований, нужно признать, что в наших интерпретациях есть некоторая предубежденность, и следовательно, они бесплодны. Хотя удовлетворительных доказательств бессмертия души и продолжения жизни после смерти еще никто не представил, существуют явления, которые заставляют над этим задуматься. Я могу принять их как возможные отсылки, но не решусь, конечно, отнести их к области абсолютного знания. Как-то ночью я лежал без сна и размышлял о внезапной смерти одного моего друга, которого похоронили накануне. Эта смерть потрясла меня. Вдруг у меня возникло ощущение, что он находится здесь, в этой комнате. Мне показалось, будто он стоит в изножье моей кровати и зовет идти за ним. Это был не призрачный, а его зримый образ, созданный моим воображением. Но, если быть честным, я должен был спросить себя: имеются ли у меня какие-либо доказательства того, что это только фантазия? Допустим, что это не так и что мой друг действительно был здесь, но я решил, что он — плод моего воображения, — хорошо ли это с моей стороны? Тем не менее у меня не было никаких доказательств — ни того, что он стоял передо мной, ни того, что я его вообразил. Тогда я сказал себе: "Не доказано ни то, ни другое! Вместо того, чтобы называть это фантазией, я мог бы с тем же правом посчитать его призраком и попытаться отнестись к нему как к чему-то реальному". И только я об этом подумал, он шагнул к двери и сделал мне знак следовать за ним — как бы приглашая сыграть в некую игру. Я вовсе не собирался этого делать. В итоге пришлось повторить себе собственные аргументы еще раз. Только тогда я смог представить, что следую за ним. Он вывел меня из дома и повел через сад, на улицу. Наконец мы пришли к его дому (он находился в сотне метров от моего). В доме он провел меня в свой кабинет, и встав на скамеечку, указал мне на вторую из пяти книг в красных переплетах, которые стояли на второй полке сверху. На этом видение оборвалось. Я не был знаком с его библиотекой и не знал, что там за книги. Разумеется, я не мог прочесть заглавие того тома, на который он указывал, я стоял внизу, а вторая полка находилась слишком высоко. Тем не менее это было так странно, что на следующее утро я отправился к его вдове и попросил разрешения взглянуть на библиотеку покойного. Там, как в моем видении, под книжным шкафом стояла маленькая скамеечка, но, не успев даже подойти к шкафу, я увидел пять книг в красных переплетах. Я встал на скамеечку и прочел заглавия. Это были переводы романов Золя. Второй том назывался "Завещание мертвеца". Сюжет его показался мне не заслуживающим внимания, но заглавие оказалось более чем значимым. В другом случае поводом для размышлений послужили сны, увиденные мной перед смертью матери. Она умерла, когда я был в Тессине. Известие меня потрясло, эта смерть была для меня неожиданной. Накануне ночью мне приснился страшный сон. Я находился в дремучем, мрачном лесу; среди огромных деревьев то там, то сям виднелись сказочные гигантские валуны. Настоящий героический первобытный пейзаж! И в тот же момент послышался пронзительный свист, эхо его, казалось, отозвалось во всей вселенной. От ужаса у меня подогнулись колени. Особенно, когда из кустарника с треском выпрыгнул огромный волкодав с оскаленной пастью. При взгляде на него у меня застыла кровь. Волкодав промчался мимо, и тут меня осенило: Дикий Охотник приказал ему унести человеческую душу. Я проснулся в смертельном ужасе, а утром получил известие о смерти матери. Редко когда сны так пугали меня, ведь в первую минуту могло показаться, что мою мать унес дьявол. На самом деле же это был Дикий Охотник, "Грюнхютль" (Зеленая Шапка): во время январских метелей он по ночам охотился со своим волкодавом. Охотником, как я понял, был Вотан, бог древних германцев, он и "унес" мою мать к ее предкам. Можно в связи с этим вспомнить о "войске Дикого Охотника", не следует забывать и о "salig Lut". Это христианские миссионеры позже превратили Вотана в дьявола, а поначалу он был богом, как Меркурий, или Гермес, именно так понимали его римляне, это был дух природы, Мерлин из легенды о Граале, "Spiritus Mercurialis", тайну которого пытались разгадать алхимики. Таким образом, сон сообщал, что душа моей матери была столь самодостаточна, что оказалась по ту сторону христианского мира — там, где царит единство природы и духа. Я сразу же выехал домой. Всю ночь в поезде мне не давало покоя тяжелое чувство, но где-то в глубине души я не испытывал скорби по очень странной причине: в ушах у меня постоянно звучала танцевальная музыка, смех и крики, будто где-то праздновали свадьбу. Этот резкий контраст с тем тяжелым чувством, которое оставил сон, не давал мне целиком погрузиться в печаль. Причем всякий раз, стоило лишь мне забыться, как я вдруг обнаруживал, что вокруг меня звучит какая-то радостная мелодия. И эта череда контрастных состояний казалась мне бесконечной. Такой парадокс можно объяснить, если предположить, что в одном случае смерть видится нам с точки зрения эго, в другом — с точки зрения души. В первом случае она выглядит катастрофой, некой жестокой и безжалостной силой, отнимающей у человека жизнь. Смерть действительно страшно жестока, здесь не стоит себя обманывать, она беспощадна не только физически, но и, прежде всего, в психической своей природе: человека вырывают из круга живых, и все, что остается, это ледяное молчание мертвеца. У нас нет надежды на какую бы то ни было связь с ним, все мосты разрушены. Люди, заслуживающие долгой жизни, умирают в расцвете лет, никчемные доживают до глубокой старости. Это жестокая реальность, и мы должны отдавать себе в этом отчет. Неумолимость и бессмысленность смерти может так ожесточить нас, что мы поверим в то, что не существует в мире ни милосердного бога, ни справедливости, ни добра. Но на другой взгляд — sub specie aeternitatis (с точки зрения вечности. — лат.), смерть есть радостное событие, как некая свадьба, misterium coniunctionis. Душа словно обретает свою недостающую половину, достигая полноты. На греческих саркофагах изображали танцовщиц, на этрусских могилах — пир. Когда ушел из жизни набожный каббалист Раби Шимон бен Иохаи, его друзья говорили: он празднует свадьбу. И по сей день во многих местах в День поминовения по обычаю устраивают на могилах своего рода "пикник". Все это свидетельствует об ощущении смерти как некоего празднества. За несколько месяцев до смерти матери, в сентябре 1922 года, мне приснился вещий сон. В сне я увидел отца, и это потрясло меня — отец не снился мне с 1896 года. И вот он вновь объявился, будто вернулся из далекого путешествия. Он показался мне помолодевшим, избавившимся от прежней родительской авторитарности. Я провел его в библиотеку, втайне радуясь, что наконец узнаю, зачем он пришел. Вдобавок я предвкушал особое удовольствие от того, что сейчас познакомлю его с женой и детьми, покажу мой дом, расскажу, что я сделал за свою жизнь и чем стал. Еще я хотел показать ему свою книгу "Психологические типы", которая недавно была опубликована. Однако вскоре я понял, что ему нужно совсем другое — отец казался чем-то озабоченным и явно чего-то хотел от меня. Почувствовав это, я воздержался от разговоров о себе. Наконец он сказал, что, раз уж я "психолог", он хотел бы проконсультироваться со мной по проблемам семейной психологии. Я уже был готов прочитать ему длинную лекцию о сложностях брака, но в этот момент проснулся. Сразу я не сумел правильно понять и объяснить этот сон, поскольку мне даже в голову не приходило, что он может предвещать близкую смерть матери. Мне это стало понятно лишь тогда, когда она внезапно умерла в январе 1923 года. Брак моих родителей был несчастливым, полным испытаний и горестей. И отец, и мать — оба — совершали множество ошибок, типичных в подобных ситуациях. Увидев этот сон, я мог предугадать смерть матери: отец появился после 26 лет отсутствия, желая узнать у психолога о новейших достижениях семейной психологии потому, что ему в скором времени предстояло вернуться к этой проблеме. Видимо, там, в вечности, он был лишен возможности получить новое знание и не стал лучше разбираться в этих вопросах, поэтому ему пришлось обратиться за помощью к кому-то из живущих, чтобы в свете последних обстоятельств определить собственную точку зрения. Таков был смысл сна. Безусловно, я мог узнать и гораздо больше, но меня прежде всего занимало, почему отец приснился мне перед смертью матери, смертью, которую я не смог предвидеть? Сон явно указывал мне на отца, к которому я со временем стал испытывать все более глубокую симпатию. Бессознательное, по причине своей пространственно-временной относительности, владеет гораздо лучшими источниками информации, чем сознание — последнее лишь направляет наше смысловое восприятие, тогда как свои мифы о жизни после смерти мы умеем создавать благодаря немногим скупым намекам из наших сновидений и подобных спонтанных проявлений бессознательного. Как я уже отмечал, мифам не стоит придавать какую бы то ни было познавательную ценность, и уж совсем не следует считать их доказательствами. Тем не менее, они могут явиться основанием для мифологической амплификации, открывая перед исследователем возможности для живого творчества. Уберите этот промежуточный мифологический мир фантазий, и дух станет добычей закостеневших доктринерских предрассудков. С другой стороны, уделяя слишком много внимания этим мифологическим образованиям, мы рискуем посеять сомнение и соблазн в умах слабых и внушаемых, склонных к фантастическому гипостазированию. Один из наиболее широко распространенных мифов о потустороннем мире возник благодаря идеям и представлениям о реинкарнации. В одной стране, чья духовная культура очень сложна и гораздо древнее, чем наша (речь, разумеется, об Индии), мысль о переселении душ является столь же естественной, как наши представления о Творце, или Spiritus rector. Образованным индусам известно, что мы их точку зрения не разделяем, но их это нимало не волнует. Своеобразие восточной мудрости заключается в том, что последовательность рождений и смертей бесконечна и, подобно вечному круговращению, не имеет цели. Мы живем, достигаем какого-то знания, умираем, и все начинается сначала. Только с именем Будды связана идея славной цели преодоления земного существования. Мифологическая потребность западного человека обусловлена эволюционистским мировоззрением с обязательными понятиями начала и цели. Ему чужда идея пути, имеющего начало и конец, но не имеющего цели, точно так же он отвергает представление о статическом, замкнутом, вечном круговороте. Восточный человек, напротив, склонен примириться с этой идеей. Но, по-видимому, и на Востоке нет всеобщего консенсуса в представлениях об устройстве Вселенной, так же как до сих пор нет согласия по этому поводу и среди астрономов. Саму идею бессмысленной неподвижности западный человек отвергает с ходу, во всем он должен видеть какой-то смысл. Восточный человек не нуждается в подобном допущении, скорее он сам воплощает в себе этот смысл. Там, где западный человек стремится осмыслить этот мир, человек восточный находит смысл в себе самом, отрешаясь от иллюзий мирского существования. Я думаю, что правы оба. Западный человек, похоже, в большей степени экстравертирован, восточный же, наоборот — скорее интроверт. Первый видит смысл вне себя, проецируя его на объекты, второй ощущает его в себе самом. Но смысл существует как извне, так и внутри нас. Идею перерождения невозможно отделить от того, что называют кармой. Здесь существо проблемы в том, есть ли у человека его собственная, индивидуальная карма? Если это так, тогда человек входит в жизнь с некоторой предопределенностью, воплощая в себе исход всех предыдущих жизней, он звено в какой-то бесконечно меняющейся непрерывной череде, в каком-то персональном континууме. В противном случае, если человеку с рождения дана некая безличная карма, его новые воплощения никак не связаны между собой. Ученики дважды спрашивали Будду: безлична ли человеческая карма? Оба раза он уходил от ответа: ведь знание не дает возможности освободиться от иллюзии бытия. Будда видел гораздо больше пользы для своих учеников в медитациях о цепи нирваны: о рождении, жизни, старости и смерти, о причинах человеческих страданий. У меня нет ответа на этот вопрос, я не знаю, что такое моя карма — или она следствие предыдущих моих жизней, или я только наследую своим предкам, воплощая их жизни. Жил ли я уже однажды и чего достиг в той жизни, если сейчас я только пытаюсь найти какие-то решения? Не знаю. Будда оставил вопрос открытым, и мне хочется думать, что он сам не был уверен в ответе. Я вполне могу представить, что уже жил раньше и что тогда передо мной тоже возникали вопросы, на которые я не находил ответа. Возможно, мне следовало родиться снова для того, чтобы исполнить предначертанное мне. Мне кажется, что после смерти все, что я сделал, пребудет со мной. А пока мне нужна твердая уверенность, что к концу жизни я не останусь ни с чем. Похоже, и Будда думал об этом, когда пытался уберечь учеников от бесплодных спекуляций. Смысл моего существования — это тот вопрос, который задает мне жизнь. Или наоборот, я сам и есть этот вопрос, обращенный к миру, не ответив на него, я останусь с чужими ответами, и это уже буду не я. Я прилагаю все усилия, чтобы исполнить эту титаническую задачу. Возможно, мои предки уже думали об этом и не сумели найти ответ. Может быть, именно поэтому на меня произвел такое сильное впечатление исход "Фауста", вернее его отсутствие? Или это проблема, с которой удалось справиться Ницше — дионисийская сторона жизни, понимание которой, видимо, было утрачено христианами? Или это беспокойный Вотан-Гермес, бог моих предков, германцев и франков, поставил меня перед неразрешимым вопросом? А может, правда на стороне Рихарда Вильгельма, который в шутку предположил, что в предыдущей жизни я был каким-нибудь мятежным китайцем и со своей восточной душой в наказание очутился в Европе. Все, что я воспринимаю как наследие предков или как личную карму, приобретенную в прошлой жизни, вполне может оказаться неким безличным архетипом. Например, секуляризация Троицы, не допускавшей женского принципа, или вопрос, который занимал еще гностиков и ответ на который так и не найден, — вечный вопрос о происхождении зла, иными словами, вопрос о несовершенстве христианского видения Бога. Все это могут быть архетипические идеи, которые сегодня носятся в воздухе и которые особым образом привлекли мое внимание. Мне думается, что судьба вопроса, сама возможность его постановки в этом мире находится в прямой зависимости от того, был ли найден ответ на него. К примеру, мой вопрос и мой ответ на него могут быть неудовлетворительными. Следовательно, кто-то, рожденный с моей кармой, или я сам — должен явиться вновь, чтобы наконец отыскать ответ. И я могу себе представить, что мое новое рождение не состоится, потому что мир уже не будет нуждаться в этом ответе, и еще несколько сотен лет я буду спокойно ждать, пока снова не возникнет потребность в ком-нибудь заинтересованном в решении такой задачи. Но полагаю, что должно пройти какое-то время, прежде чем это случится вновь. Проблема кармы для меня также неясна, как и проблема индивидуального перерождения или переселения душ. Libera et vacua mente (без предубеждения. — лат.) я обратился к индийскому учению о переселении душ, пытаясь найти в собственном опыте какое-либо подтверждение идеи реинкарнации. Естественно, что я весьма условно воспринимаю многочисленные свидетельства тех, кто безоговорочно верит в переселение душ. Вера сама по себе доказывает собственно феномен, но не предмет веры. Чтобы стать фактом, предмет этот должен быть обнаружен эмпирически. Еще несколько лет назад я не имел никаких убедительных или заслуживающих внимания данных, но, в последнее время мне снились сны, которые, как мне кажется, раскрывали процесс реинкарнации одного моего покойного приятеля. На мой взгляд, правильнее всего рассматривать подобные вещи как нечто среднее между не вполне очевидным, правдоподобным и эмпирически реальным. Но я никогда не слышал о похожих снах у других, поэтому у меня нет возможности сравнивать. Так как мое наблюдение, а отсюда и субъективное, а могу себе позволить лишь упомянуть о нем, в своем роде единственное, но не более того. Но должен признать, что после этих сновидений, мое отношение к проблеме реинкарнации, изменилось, хотя не считаю себя вправе высказывать определенное мнение. Допуская, что "там" жизнь продолжается, мы не можем представить себе иной формы существования, кроме психической, поскольку душа не нуждается ни в пространстве, ни во времени. И именно ею порожденные внутренние образы становятся затем материалом для мифологических спекуляций о потустороннем мире, мне видится исключительно как мир образов. Душу следует понимать как нечто, принадлежащее миру потустороннему, или "стране мертвых". А бессознательное и "страна мертвых" суть синонимы. С психологической точки зрения "жизнь там" является логическим продолжением неких старческих размышлений, ибо все большую роль размышления о внутреннем мире, образы и видения начинают играть именно с наступлением старости."… И старцы ваши сновиденьями вразумляемы будут…" (Деян. 2, 17). Это означает, что души старых людей не застывают и не дряхлеют, — sero medicina paratur cum mala per longas convaluere moras (но лекарство явилось слишком поздно. — лат.). В старости люди погружены в свои воспоминания, перебирая образы прошлого, узнавая в них себя, и это своего рода приготовление к потустороннему существованию, равно как философия, по Платону, есть приготовление к смерти. Внутренние образы позволяют мне уйти от этой постоянной обращенности в прошлое, что так затягивает большинство старых людей в плен их собственных воспоминаний. Переведенная в образы и осознанная, обращенность в прошлое становится тем, что французы называют reculer pour mieux sauter (разбег перед прыжком. — фр.). Мне хотелось бы обрести в своей рефлексии некую перспективу, которая уводила бы меня от моей жизни в мир, и лишь затем возвращала снова назад — к моим воспоминаниям. В целом, наши представления о потусторонней жизни являются некими желанными заблуждениями и предрассудками. Как правило, в них отражается что-то светлое, хотя я вовсе не уверен, что после смерти мы вдруг окажемся на неком любезном нашему сердцу цветущем лугу. Если бы на "том свете" все было таким притягательным, мы, пребывая в кругу блаженных духов, с самого рождения жили бы в ожидании грядущего блаженства. Но ничего подобного не происходит. Почему же существует эта непреодолимая стена между умершими и живыми? Почему по меньшей мере в половине рассказов о встречах с душами мертвых ощущается страх перед ними, почему "страна мертвых" хранит ледяное молчание, не выказывая сострадания, ни боли? Когда я размышляю об этом, мне приходит в голову мысль, что однородность этого мира не допускает возможности существования какого-то "другого мира", начисто лишенного противоречий. И тамошняя "природа" тоже сотворена Богом по Своему образу и подобию. Мир, в который мы попадаем после смерти, будет и великолепным, и ужасным, как бог и как природа, известная нам. И я не представляю себе мир без страдания, но все же то, что мне пришлось пережить в своих видениях 1944 года, — мое освобождение от тяжести тела и обретение смысла, — дало мне настоящее счастье, пусть там были и тьма, и непривычное отсутствие человеческого тепла. Помните черную скалу, к которой я стремился?! Это был черный суровый гранит. Что это означает? Если нет несовершенства, нет изначального дефекта в самом основании творения, зачем нужны тогда жажда творчества и стремление к совершенству? Почему в конце концов боги держат в своих руках судьбы человека и творения? Кому нужно это бесконечное продолжение цепи сансары? Ведь и Будда бросил жестокой иллюзии бытия свое "quod non" (категорическое "нет". - лат.), и христиане живут в ожидании конца света. Возможно, и на "том свете" мы столкнемся с различными ограничениями, но души мертвых лишь постепенно их обнаруживают. Где-то "там" существует некая необходимость, стремящаяся всему установить границы, все заключить в определенные рамки. И эта созидающая необходимость, как я себе представляю, в конечном счете решает, какой именно душе предстоит новое воплощение. Я могу предположить, что для некоторых душ пребывание в трехмерном пространстве менее тягостно, нежели в Вечности. Может быть, это зависит от того, сколько завершенности или незавершенности принесли эти души с собой из мира живых. Возможно и то, что всякое продолжение трехмерной жизни теряет смысл, если душа уже достигла определенной ступени познания: ей уже не к чему возвращаться, высшее знание освобождает от желания какой-то новой, очередной жизни. Такая душа оставляет трехмерный мир, обретая состояние, которое буддисты называют нирваной. Но если некая карма осталась неисполненной, душа стремится воплотиться снова, видимо, даже не сознавая, что нечто нуждается в завершении. В моем случае это должно быть, наверное, страстное стремление к познанию, которое, похоже, послужило причиной моего появления на свет и определило мой характер. И эта неуемная тяга к постижению смысла сотворила сознание для того, чтобы знать, что есть и что будет, для того, чтобы за скупыми и разрозненными фрагментами чего-то неведомого обнаружить мифологические представления. Нам не дано знать, есть ли в нас нечто такое, что нас переживет и останется в вечности. Единственное, что можно с некоторой долей вероятности предположить, — это то, что какая-то часть нашей души продолжает жить после физической смерти. Мы даже незнаем, осознает ли себя это нечто, продолжающее существовать. При желании составить какое-то мнение по этому вопросу, можно, вероятно, обратиться к опытам по изучению феномена психического раздвоения личности. При своем проявлении этот комплекс чаще всего персонифицируется так, как если бы он осознавал сам себя. Подобным образом, персонифицированы голоса, которые слышат душевнобольные. Феномен персонификации комплексов я уже освещал в моей докторской диссертации. Мы можем, если хотим, объяснить это протяженностью и непрерывностью сознания. В таком же плане следует рассматривать некоторые поразительные вещи, которые наблюдаются в случаях глубоких обмороков после серьезных повреждений мозга и в состоянии тяжелого коллапса. В обоих ситуациях полная потеря сознания иногда сопровождается ощущением внешнего мира как сновидения. Поскольку кора головного мозга, ответственная за сознание, в эти моменты не функционирует, объяснить подобные явления трудно. Но они, по крайней мере, являются свидетельством того, что даже в состоянии кажущейся бессознательности существует некая субъективная установка на осознание. Я долго не мог проследить связь между "человеком в вечности", архетипом самости, и человеком земным, во времени и пространстве. Эту проблему прояснили для меня два сновидения. В первом сне (октябрь 1958 года) я из окна своего дома увидел два блестящих металлических диска, по форме напоминающих линзы. Они описали дугу над домом и умчались в направлении озера. Это были два НЛО. Затем появилось другое тело — идеально круглая, как объектив телескопа, линза. Она летела прямо на меня, но на расстоянии 400–500 м на мгновение замерла, после чего удалилась. И в тот же миг в воздухе возникло еще одно тело — объектив с металлическим ящиком, своего рода волшебный фонарь. Метрах в 60–70 он замер в воздухе, направив на меня объектив. Я проснулся в изумлении. Еще в полусне мне вспомнилось расхожее мнение, будто мы сами проецируем НЛО. Теперь же выясняется, что это они проецируют нас: К. Г. Юнг — проекция какого-то волшебного фонаря. Но кто же производит все эти манипуляции? В другом сне (я увидел его несколько раньше) я шел по дороге; местность была холмистой. Светило солнце, и обозрение было отличное. Вскоре я оказался возле маленькой придорожной часовни. Дверь была приоткрыта, и я зашел внутрь. Странно, но на алтаре я не увидел ни образа Марии, ни распятия, а лишь искусно разложенные цветы. На полу перед алтарем лицом ко мне сидел йог в позе лотоса, погруженный в глубокую медитацию. Присмотревшись, я вдруг понял, что у него мое лицо. Я проснулся в испуге, с мыслью: "Вот оно что, выходит этот йог — тот, кто думает обо мне. Он видит сон, и этот сон — я". У меня была полнейшая уверенность, что, когда он проснется, меня не станет. Этот сон приснился мне после болезни в 1944 году. То была притча: медитирующий йог — это моя самость. Иными словами, чтобы войти в трехмерное мир, она принимает человеческий облик, как надевают водолазный костюм. Попадая в потусторонность, она находит себя в религии — на это указывает часовня в моем сне. В земном облике она осваивает опыт трехмерного пространства и в следующих воплощениях приходит к более совершенному знанию. Образ йога являет собой бессознательную довоплощенную целостность, а Восток, как это часто бывает в снах, — некое чуждое нашему сознанию отстраненное психическое состояние. Как и волшебный фонарь, эта медитация йога "проецирует" мою эмпирическую реальность. Мы же чаще всего рассматриваем эту причинную связь в обратном порядке — обнаруживаем в продуктах бессознательного круглые и четырехугольные символы мандалы; именно ими мы пользуемся, если хотим выразить целостность. Наше основание эго-сознание. Наш мир — это круг света, в фокусе которого находится наше эго. Из этой точки смотрим мы на мир, таинственный и темный, никогда не зная, в нашем ли сознании возникает его теневой облик, или же он обладает собственной реальностью. Поверхностный наблюдатель готов считать его следствием работы нашего сознания, но более внимательное изучение показывает, что образы бессознательного, как правило, не созданы сознанием, они возникают спонтанно и существуют сами по себе. Мы же, однако, воспринимаем их всего лишь как побочные явления. Цель этих снов — выявить обратную связь между сознанием и бессознательным и представить бессознательное создателем эмпирической личности. Такая связь предполагает, что, с точки зрения "другой стороны", наше бессознательное существование реально, тогда как сознательный мир — это род иллюзии, кажимости, которая с какой-то определенной целью выдает себя за реальность. Это похоже на сон, который кажется реальностью до тех пор, пока мы не просыпаемся. Очевидно, что такое положение дел напоминает восточную философию с ее иллюзией, майя. [Эту неуверенность в истинном "месте" реальности Юнг ощутил очень рано — еще когда ребенком он сидел перед камнем и предавался той умозрительной игре: кто из них — он или камень — говорил "я". Ср. также известный сон бабочки у Чжуан-Цзы. — ред.] Эта бессознательная целостность, на мой взгляд, и ecть spiritus rector (дух-руководитель. — лат.) всех событий — биологических и психических. Она стремится к полному осуществлению или — в случае человека — к полному осознанию. Такое осознание есть культура в широком смысле слова, и самопознание — сердце, и суть этого процесса. Восток, вне сомнения, придает самости значение сакральности, но и в христианских представлениях самопознание — путь к cognitio Dei (познанию Бога. — лат.). Для человека основной вопрос в том, имеет ли он отношение к бесконечности или нет? Это его главный критерий. Только когда мы осознаем, что существенно лишь то, что безгранично, и что оно, это безграничное, в свою очередь, существует, мы теряем интерес к ничтожным вещам. Если мы этого не знаем, мы требуем, чтобы те или иные наши качества, которые кажутся нам нашими достоинствами (например, "мой талант" или "моя красота"), весь мир признавал за таковые. Чем более человек настаивает на своих ложных достоинствах, тем менее он чувствует то, что существенно, тем менее он удовлетворен своей жизнью. Он считает что его ограничивают, тогда как ограниченны его собственные помыслы, — так возникают зависть и ревность. Когда же мы понимаем и чувствуем, что уже здесь, в этой жизни, присутствует бесконечность, желания и помыслы наши меняются. В итоге расчет принимается лишь то, что существенно, что мы воплотили, а если этого нет, жизнь прошла впустую. И в наших отношениях с другими людьми важно то же самое: присутствует ли в них некая безграничность. Но чувство безграничности может быть достигнуто лишь тогда, когда мы имеем границы вне себя. Наибольшим ограничением для человека становится его самость, проявляющаяся в ощущении: "Я есть то, а не это!" Только осознание самого себя, своих собственных границ, позволяет нам ощутить безграничность бессознательного. И тогда мы узнаем в себе одновременно и вечность, и предельность, и нечто единственное, присущее только нам, и нечто иное, присущее не нам, но другим. Зная себя как уникальное сочетание каких-то свойств, то есть осознавая в конечном счете свою ограниченность, мы обретаем способность осознать бесконечность. И только так! В эпоху, когда человечество стремится исключительно к расширению жизненного пространства и увеличению — r tout prix (любой ценой. — фр.) рационального знания, требовать от человека осознания своей единственности и ограниченности по меньшей мере, претенциозно. Ограниченность и единственность — синонимы, без них ощущение бесконечности (равно как и осознание ее) невозможно, остается лишь иллюзорная идентификация с ней, которая приводит к помешательству на больших числах и жажде политического могущества. Наш век сделал акценты на "здесь" и "сейчас" и тем самым обусловил демонизацию человека и его мира. Появление диктаторов и все несчастья, которые они принесли, происходят от близорукости и всезнайства, отнявших у человека все, что находится по ту сторону сознания, фактически превратив его в жертву бессознательного. Задача же человека, напротив, заключается в том, чтобы проникнуть в бессознательное и сделать его достоянием сознания, ни в коем случае, не оставаясь в нем, не отождествляя себя с ним. И то и другое было бы ошибочным. Насколько мы в состоянии сегодня понять, единственный смысл человеческого существования состоит в том, чтобы зажечь свет во тьме примитивного бытия. Пожалуй, можно предположить, что бессознательное имеет над нами такую власть, какую имеет над ним наше сознание. Поздние мысли Раз уж я решился заняться собственным жизнеописанием, то эта глава, мне думается, необходима, хотя читатели могут сказать, что в ней слишком много теории. Но эта "теория" относится к моей жизни и представляет собой форму моего существования, она мне необходима, как пища. I В христианстве замечательно то, что в его догматике предусматриваются некоторые изменения божества, исторические метаморфозы "потустороннего". Так появляется новый сюжет о расколе на небесах, впервые упоминаемый в мифе о сотворении, и там же появляется змееподобный антагонист Создателя, чтобы ввести в искушение первого человека обещанием большего знания — scientes bonum et malum (знания добра и зла. — лат.). В другом месте является падший ангел — в некотором роде опрометчивое вторжение бессознательного в человеческий мир. Ангелы — странные существа: сами по себе они такие, какие есть, и другими быть не могут: это существа без души, имеющие в себе только то, что вложил в них Создатель. В этой ситуации падшим ангелом мог сделаться только "плохой" ангел. Здесь имеет место известный эффект "инфляции", который наблюдаем сегодня в мании величия диктаторов: ангелы обратили людей в расу гигантов, что, по Еноху, приведет к вырождению человеческого рода. Третьей и заключительной стадией мифа явилось воплощение Бога в Человеке. Так исполнилось ветхозаветное пророчество о Богоявлении. Уже в первые века христианства идея воплощения была подкреплена тезисом "Christus in nobis" (Христос в нас. — лат.). Таким образом, бессознательная целостность проникла в психические сферы внутреннего опыта, давая человеку некое предчувствие целостной формы, что имело колоссальное значение, причем не только для человека, но и для Создателя: в глазах тех, кто избавился от тьмы, Он стал summum bonum (совокупностью добра. — лат.). Миф пережил тысячелетие, пока наконец в XI веке обнаружились первые признаки последующей трансформации сознания. С тех пор тревога и сомнения росли, и к концу второго тысячелетия образ вселенской катастрофы предстал перед нами со всей очевидностью. Он выражается в мании величия, своего рода заносчивости сознания: "нет ничего выше человека и дел человеческих". Таким образом, трансцендентность христианского мифа была утрачена, а вместе с ней и христианское представление о целостности. За светом следует тень, другая сторона Творца. Пик этой тенденции приходится на XX век. Ныне христианский мир воистину столкнулся со злом, с откровенной несправедливостью, тиранией, ложью, рабством и принуждением. В неприкрытой форме мы видим это в России, хотя родиной первого губительного пожара стала Германия, и это со всей неопровержимостью доказывает, свидетельствует о слабости позиций христианства в XX веке. Оказавшись лицом к лицу с этим злом, уже не спрячешься за эвфемизмом вроде privatio boni (первичность добра. — лат.). Зло стало определяющим в этом мире, от него уже невозможно отделаться иносказаниями. Наша задача — научиться избегать его, поскольку оно уже здесь, рядом с нами; а возможно ли это, удастся ли нам избежать еще большего зла, сказать пока трудно. В любом случае мы оказались перед необходимостью переориентировать свое сознание. Соприкоснувшись со злом, мы каждый раз рискуем уступить ему. Следовательно, нужно приучить себя к мысли, что нельзя уступать ничему даже добру; пресловутое добро, перед которым мы склоняемся, утратило свой этический характер. В этом нет ничего дурного, но уступая, мы должны быть готовы ко всему, что за этим последует. Любая форма наркомании — болезнь, будь то алкоголизм, морфинизм или идеализм. Противоположности так часто вводят в соблазн! Критерием морального действия не может более служить тот факт, что мы понимаем добро как некий категорический императив а зло как то, чего в любом случае можно избежать. Понимание реальности зла вынуждает нас признать, что добро есть всего лишь противоположный полюс зла, и, стало быть, оно относительно, что и добро, и зло — всего лишь части некоего парадоксального целого. По сути это означает, что добро и зло утрачивают свой абсолютный характер, то есть — и то, и другое всего лишь суждения. Все человеческие суждения несовершенны, что заставляет нас всякий раз сомневаться в правильности наших суждений. Ошибаться может каждый, и это в итоге превращается в проблему этическую, в той степени, в какой мы не уверены в своих моральных оценках. Но этический выбор остается всегда, относительность "добра" и "зла" не означает, что эти категории обесценились и перестали существовать. Этические суждения наличествуют всегда и приводят к специфическим психологическим последствиям. Я не единожды подчеркивал, что любая несправедливость, которую мы совершили или помыслили, обрушится местью на наши души, и это произойдет независимо от отношения к нам окружающих. Конечно, смысл суждения не остается неизменным, он зависит от условий места и времени, но в основе этической оценки всегда лежит некий общепринятый и бесспорный моральный кодекс, как бы определяющий абсолютные границы между добром и злом. Как только мы начинаем понимать степень ненадежности наших оснований, этическое решение превращается в субъективный творческий акт, в чем можно убедиться лишь путем concedente Deo (принимая Бога. — лат.), — то есть спонтанным и бессознательным импульсом. Собственно этика, сам выбор между добром и злом, от этого проще не становится. Ничто не в состоянии избавить нас от мук этического выбора. И тем не менее, как это резко ни прозвучит, мы должны иметь возможность в определенных обстоятельствах уклониться от того, что известно как добро, и делать то, что считают злом, если таков наш этический выбор. Короче, мы не должны идти на поводу у противоположностей. В таких случаях немалую услугу может оказать известный в индийской философии принцип neti-neti, когда моральный кодекс неизбежно снимается и этический выбор предоставляется индивидууму. Сама по себе эта идея стара как мир, еще в допсихологические времена ее называли "конфликтом долга", или "конфликтом чести". Но, как обычно, человек неспособен осознать эту возможность выбора, поэтому он все время с робостью оглядывается вокруг пытаясь найти какие-либо внешние, общепринятые законы и установления, на которые он в его неуверенности мог бы опереться. Несмотря на вполне понятные человеческие слабости, основная вина за это ложится на систему образования, которая привыкла стричь всех под одну гребенку, игнорируя личность и ее индивидуальный опыт. Таким образом идеализм превращается в своего рода догму, когда люди по должности исповедуют то, чего не знают, чего им не достичь, склоняются перед некими нормами, которые не исполняются и никогда не будут исполнены. И такое положение всех устраивает! Иными словами, тот, перед кем стоит сегодня этот вопрос, прежде всего нуждается в самосознании, то есть в осознании собственной целостности. Если он желает жить, не обманывая себя, ему следует хладнокровно оценить, до какой степени он способен на добро и каких можно ждать от него преступлений, причем рассматривать первое как реальность, а второе — как иллюзию. Возможно и то и другое, он может оказаться тем или другим — такова его натура. Но как безнадежно мы далеки от такого уровня самосознания, несмотря на то что в большинстве своем обладаем и способностями, и возможностями. Тем не менее знать себя необходимо, только таким путем можно приблизиться к основе, ядру человеческой природы, к изначальным инстинктам. Инстинкты даны нам a priori и безусловно определяют наш сознательный выбор, они составляют бессознательное и его содержание, о котором невозможно вынести окончательное суждение. Мы можем лишь предполагать, но в полной мере понять его сущность и определить его разумные границы мы не в состоянии. Свое знание природы мы совершенствуем благодаря науке, которая расширяет границы сознания, ведь познание себя тоже нуждается в науке, то есть в психологии. Невозможно построить телескоп или микроскоп, только с помощью рук и доброй воли, но не имея ни малейшего представления об оптике. Сегодня мы нуждаемся в такой психологии, которая была бы непосредственно связана с нашей жизнью. Мы теряемся перед такими вещами, как большевизм или национал-социализм, потому что ничего не знаем о человеке или, в лучшем случае, знаем кое-что — и то в искажении. Знай мы самих себя, такое никогда бы не произошло. Теперь же, встретившись со злом, мы даже не представляем, в чем его суть и что ему можно противопоставить. А если бы даже и знали, все равно оставался бы вопрос: "Как это могло произойти?" С трогательной наивностью какой-нибудь государственный деятель способен заявить, что не имеет "представления о зле". Все так; точно не имеем. Зато зло имеет представление о нас. Одни не хотят о нем слышать, другие отождествляют себя с ним. Психологическая ситуация сегодня такова: одни считают себя христианами и воображают, будто стоит им захотеть, как они уничтожат это пресловутое зло, другие поддались ему и уже не знают добра. Власть и сила зла сегодня очевидны; в то время, как одна половина человечества, пользуясь склонностью людей к умствованиям, фабрикует доктрины, другая страдает от отсутствия мифа. Христианские народы пришли к печальному итогу: христианство закостенело и оказалось неспособным развивать свой миф на протяжении веков. Тех же, кто пытался выразить некие смутные опыты мифологических построений, не стали слушать: Гиацинте де Фьоре, Мейстер Экхарт, Якоб Беме и многие другие в мнении большинства так и остались "мракобесами". Единственным, кто дал хоть какой-то свет, был Пий XII с его буллой. Но подавляющее большинство даже не понимает, что я имею в виду, говоря об этом. Люди не в состоянии осознать, что застывший миф умирает. Наш миф поражен немотой, в нем заключен некий изъян — вина целиком лежит на нас самих: не позволили ему развиваться, подавляя все попытки, предпринимавшиеся в этом направлении. В первоначальной версии мифа более чем достаточно исходных возможностей для развития. Вспомните, к примеру, слова Христа: "Будьте мудры, как змии, и просты, как голуби". Зачем нам змеиная мудрость? И как это должно сочетаться с голубиной кротостью? "Будете как дети…". Кто-нибудь дал себе труд задуматься над тем, каковы дети на самом деле? Какой моралью оправдывал Господь присвоение осла, который понадобился ему для триумфального въезда в Иерусалим? Или эту детскую раздражительность, с которой он вдруг проклял смоковницу? Какая мораль следует из притчи о неверном управителе и какой глубокий смысл заложен в апокрифическом изречении: "Человек, если ты знаешь, что ты делаешь, — ты благословен, но если не знаешь, ты проклят, ибо ты нарушил закон"? [Codex Bezae, ad Lucam, 6, 4.] Что, в конце концов, стоит за признанием апостола Павла: "Где нет закона, нет и преступления"? Не будем даже говорить о маловероятных пророчествах Апокалипсиса, все равно никто им не верит. Вопрос, поднятый в свое время гностиками, — откуда явилось зло? остался без ответа, и осторожное предположение Оригена о возможном искуплении дьявола назвали ересью. Сегодня этот вопрос поставлен снова, а мы стоим, смущенные и растерянные, не в состоянии уяснить, что никакой миф нас не спасет, хотя мы нуждаемся в нем как никогда. Мы страшимся политических потрясений; пугающие, я бы сказал дьявольские, успехи науки вселяют в нас ужас и порождают тяжелые предчувствия. Но мы не видим выхода, и только немногие понимают, что единственное наше спасение — в давно забытой человеческой душе. Развитию мифа мог бы способствовать эпизод в Писании, когда Святой Дух нисходит на апостолов, превращая их тем самым в детей Божьих, и не только их, но и других — всех, кто от них и после них был наделен этим свойством filiatio, Богосыновством, и кто, таким образом, разделил бы уверенность в том, что и они уже не порождение земли, низшие животные, но, дважды рожденные, происходят от Бога. Их видимая, физическая жизнь проходит на этой земле, но у невидимого, "внутреннего человека" иное происхождение и иное будущее: в изначальных образах целостности и в Вечном Отце, согласно христианскому мифу о спасении. Так как Творец един, то и творение Его и Сын Его должны быть едины. Учение о Божественном единстве не допускает отступлений. И все же пределы света и тьмы явились без ведома сознания. Этот исход был предсказан задолго до явления Христа — среди прочего мы можем найти это в книге Иова или в дошедшей до нас с дохристианских времен известной книге Еноха. В христианстве этот метафизический раскол углубился: сатана, который в Ветхом Завете состоял при Яхве, превращается теперь в диаметральную и вечную противоположность Божьему миру. Устранить его невозможно. И ничего удивительного, что уже в начале XI века появилось еретическое учение, будто не Бог, а дьявол сотворил этот мир. Таково было вступление во вторую половину христианского эона, при том что раньше уже возник миф о падших ангелах, от которых человек получил опасное знание наук и искусства. Что эти древние авторы сказали бы о Хиросиме? Якоб Беме в своих гениальных видениях разглядел парадоксальность природы богообраза, чем способствовал дальнейшему развитию мифа. Символ мандалы у Беме раскрывает идею раскола: внутренний круг разделен там на две половины, которые расположены друг против друга. Согласно христианскому учению, Бог един в трех Лицах, Он в каждой частице разлитого в мире Духа Святого, потому каждый причастен единому Богу, а значит, причастен и filiatio, Богосыновству (Евр. 6, 4). Complexio oppositorum (сочетание противоположностей. — лат.), что содержит в себе Богообраз, таким образом, предопределено каждому человеку, и не в единстве, а в конфликте, причем темная сторона образа не соответствует общепринятому представлению, что "Бог есть свет". Это реалии наших дней, хотя они едва ли осознаются официальными учителями человечества, которые, надо полагать, обязаны понимать такие вещи. Мы отдаем себе отчет в том, что достигли определенного исторического рубежа, но воображаем, будто это связано с расщеплением атома или с космическими полетами. И, как всегда, мы никак не замечаем того, что происходит в этот момент в человеческой душе. Поскольку богообраз с психологической точки зрения есть очевидная основа и духовное начало, глубинная дихотомия, его определяющая, осознается уже как политическая реальность: имеет место уже некая психическая компенсация. Она проявляется в форме спонтанно возникающих округлых образов, которые представляют собой синтез свойственных в душе противоположностей. Сюда я бы отнес широко распространившиеся с 1945 года слухи о НЛО неопознанных летающих объектах. Они основаны или на видениях или на реальных фактах. Под НЛО подразумевается некий летательный аппарат, прилетевший к нам либо с другой планеты, либо вообще из четвертого измерения. Более 20 лет назад (в 1918 году), исследуя коллективное бессознательное, я обнаружил наличие универсального символа подобного рода символа мандалы. Чтобы утвердиться в этом, я более 10 лет собирал материалы, прежде чем в 1929 году обнародовал свои результаты. Мандала — это архетипический образ, существование которого прослеживается на протяжении тысячелетий. По сути это целостность самости, или целостность "внутреннего человека", а с мифологической точки зрения — возникновение в человеке божественного начала. В противоположность рисункам Беме, современные символы стремятся к единству, то есть к некой компенсации распада и, следовательно, к его преодолению. Процесс этот протекает в коллективном бессознательном и проявляется во всем. Слухи об НЛО — одно из подобных свидетельств, один из симптомов всеобщего психического состояния. Когда аналитическая терапия выводит на поверхность сознания так называемую "тень", следствием ее оказывается расщепление, обострение противоречий, которые, в свою очередь, стремятся к выравниванию и единству. Символы в подобных ситуациях выполняют роль посредников. Столкновение противоположностей, если отнестись к ним серьезно, может поставить нашу психику на грань слома. Это логическое tertium non datur (третьего не дано. — лат.) еще раз подтверждает, что решения нет. Если же все в порядке, оно возникает само собой, и только в этом случае оно убедительно, только в этом случае оно воспринимается как "благодать". Поскольку решение рождается в столкновении и борьбе противоположностей, оно является, как правило, нераздельным сплавом сознательных и бессознательных факторов, символ которого — две сложенные половинки монеты. [Одно из значений символа "tessera hospitaeitatis" (знак гостеприимства. — лат.) — разрубленная монета, половинки которой по античному обычаю оставались у друзей, которых ожидала разлука.] Этот символ (результат совместных усилий сознательного и бессознательного) и создает подобие богообраза в форме мандалы — наиболее простой модели целостности. Этот образ, представляющий столкновение противоположностей и их примирение, подсказывает нам воображение. Столкновение, природа которого всегда индивидуальна, осознается обычно как частный случай универсального конфликта. Наша психическая структура повторяет структуру Вселенной и все происходящее в космосе, повторяет себя в бесконечно малом и единственном пространстве человеческой души. Отсюда богообраз — это всегда проекция внутреннего ощущения какого-то великого противостояния. Затем этот опыт получает наглядное воплощение в предметах, порождающих подобную ассоциацию, а сами предметы с тех пор сохраняют свое нуминозное значение или, точнее, отличаются большой долей нуминозности. В таком случае воображение полностью освобождается от всего конкретного и пытается уловить образ невидимого, того, что стоит по ту сторону вещей. Я имею в виду простейшие, базисные формы мандалы — круг и простейшее умозрительное разделение круга: это квадрат и, разумеется, крест. Такие опыты могут влиять на человека как благотворно, так и разрушительно. Человек не умеет их осмыслить, понять, управлять ими, как не умеет от них освободиться или уйти, и потому он ощущает себя в их власти. Догадываясь, что они не связаны с индивидуальным сознанием, он дает им имена: мана, демон или бог. Наука, в свою очередь, придумала термин "бессознательное", признавая, тем самым, что ничего не знает о нем; естественно, что она и не может ничего знать о субстанции души, поскольку именно душа является единственным источником нашего знания о чем-либо. А отсюда вытекает, что опровергнуть смысл обозначенных слов "мана", "бог" или "демон" явлений невозможно ни опровергнуть, ни доказать. Однако мы убеждены, что ощущаем нечто объективное и в то же время потустороннее, и это наше ощущение соответствует действительности. Нам известно, что существует нечто неведомое и оно существует в нас, точно так же, как известно, что не мы творим свои сны или рождаем внезапные счастливые мысли и озарения, но что это происходит с нами без нашего участия. Таким образом, все, что происходит с нами, можно считать исходящим от бога, демона или бессознательного. И если первые два понятия обладают огромным преимуществом, заключая в себе некое эмоциональное качество нуминозности, последнее — бессознательное — банально и потому более правдоподобно. Именно это понятие содержит в себе ту эмпирическую сферу, нашу будничную реальность, которая нам так хорошо известна. "Бессознательное" — понятие слишком нейтральное и рациональное, оно ничего не говорит воображению. Введенное в научный оборот, оно является скорее инструментом для беспристрастных наблюдений, не претендуя на метафизичность, что выгодно отличает его от разного рода трансцендентных понятий, довольно спорных, уязвимых и ведущих к фанатизму. Я, как видите, предпочитаю термин "бессознательное", хотя знаю, что могу с тем же успехом произнести "бог" или "демон", если хочу выразить нечто мифологическое. Прибегая к мифологическому способу выражения, я помню, что "мана", "демон" и "бог" — синонимы "бессознательного" и что мы знаем о них так же много, как и мало. Люди верят, что знают гораздо больше; и в определенном смысле эта вера, может быть, полезнее и эффективнее наукообразной терминологии. Неоспоримое преимущество мифологических понятий заключается в том, что они в гораздо большей степени объективируют конкретику и, соответственно, осуществляют ее персонификацию, а эмоциональность делает их жизнеспособными и эффективными. Любовь и ненависть, страх и благоговение выходят на сцену, поднимая конфликт до уровня драмы, "статисты" становятся "действующими лицами". Человеку как бы бросают вызов вступить в борьбу с роковыми обстоятельствами, и только так он достигнет целостности и только тогда может "родиться бог" — то есть он явится человеку в образе человека. В этом акте перевоплощения человек, то есть его "я", внутренне замещается "богом", а "бог" внешне уподобляется человеку в соответствии со словами Иисуса: "Видевший Меня, видел Отца" (Ин. 14, 9). Именно в этом проявляется недостаточность мифологической терминологии. Привычное христианское представление о Боге определяет Его как всемогущего, всезнающего и всеблагого Отца и Создателя. Когда этот Бог уподобляется человеку, Он уничижается до бесконечно малого; трудно даже понять, почему человеческая сущность не разрушается при этом. Догматическое богословие, соответственно, наделяет Иисуса свойствами, возвышающими его над обычными людьми. Прежде всего на нем нет macula peccotti (клеймо греха. — лат.), и уже поэтому он, по меньшей мере, богочеловек, или полубог. Христианский богообраз не может быть воплощен в эмпирическом человеке без противоречий, ведь совершенно ясно, что человек — на поверхности житейской — выглядит мало приспособленным к тому, чтобы представлять бога. Мифу в конечном счете придется прийти к монотеизму, отказавшись от деизма, официально отвергнутого, но и поныне хранящего верность некоему вечному темному антагонисту всемогущего бога. В него должны быть включены философский complexio oppositorum Кузанца и моральная неоднозначность Беме. Лишь таким образом бог может сохранить целостность и единство. Ведь природа символов такова, что они способны соединять противоположности, чтобы те не противоречили друг другу, а, напротив, дополняли один одного и придавали жизни смысл, поэтому неоднозначность представлений о боге Природе и боге Творце уже не выглядит столь затруднительной. Более того, миф о неизбежном вочеловечивании бога, составляющий основу христианского учения, теперь может быть истолкован как творческая борьба противоположностей в человеке, их синтез в самости, индивидуальной целостности. Неизбежная противоречивость образа бога Творца снимается в единстве самости как coniunctio oppositorum алхимиков или как unio mystica (мистическое единение. — лат.). В сознании личности присутствует уже не прежняя оппозиция "бог — человек" — она преодолена, противоречия заключены в самом богообразе. И это станет смыслом "богослужения" — свет, возникающий из тьмы, Творец, осознающий свое творение, и человек, осознающий самого себя. Это та цель или одна из тех целей, что с умыслом назначена человеку творением, заключающая в себе этот умысел. Это и есть все объясняющий миф, который многие годы я создавал для себя. Это цель, которую я могу познать, я считаю ее достойной, она удовлетворяет меня. Благодаря своему рефлектирующему сознанию человек возвышается над животным миром, и это подтверждает, что природа в высшей степени поощряет именно развитие сознания. Сознание позволило человеку сделаться властелином природы, и, познавая бытие мира, он утверждает Творца. Мир — это некий феномен, который не существует без сознательной рефлексии. Если бы Творец сознавал самого себя, зачем ему тогда сознательное творение; к тому же сомнительно, чтобы крайне сложные и обходные пути созидания, требующие миллионов лет на развитие бесконечного числа видов и тварей, явились продуктом целенаправленных действий. Естественная история говорит нам о развитии случайном и неслучайном, направленном на уничтожение себя и других в течение необозримого времени. Буквально о том же самом свидетельствует биологическая и политическая история человечества. Но история духа — это нечто совершенно иное. Здесь нас потрясает чудо мыслящего сознания — вторая космогония. Значение его столь велико, что невозможно не предположить, что где-то среди чудовищного и очевидно бессмысленного биологического механизма присутствует какой-то элемент осмысленности. Ведь в конечном счете путь к его проявлению был обнаружен на уровне теплокровных, — обнаружен как будто случайно, — непреднамеренный и непредвиденный, но все же в каком-то "смутном порыве", в предчувствии и предощущении, — осмысленный. Я вовсе не утверждаю, что мои размышления о сущности человека и его мифа — последнее и окончательное слово, но, на мой взгляд, это именно то, что может быть сказано в конце нашей эры — эры Рыб, а возможно, и в преддверии близящейся эры Водолея, который имеет человеческий облик. Водолей, следующий за двумя расположенными друг против друга Рыбами, — некое coniunctio oppositorum и, возможно, личность — самость. Он в своем роде souverain (государь. — фр.), содержимое своего кувшина он отправляет в рот Piscis austrinus (созвездию Рыб. — лат.), выполняющих роль дочернюю, бессознательную. По окончании этой более чем двухсотлетней эры наступит следующая, обозначенная символом Capricornus (чудища, соединяющего в себе черты козы и рыбы, горы и моря, антиномии, созданной из элементов двух животных). Это странное порождение легко принять за прообраз бога Творца, который противоположен "человеку" — антропосу. Но здесь я умолкаю: соответствующего эмпирического материала, то есть известных мне образов из бессознательного других людей или исторических документов, у меня просто нет. А поскольку нет, то любые умозрительные спекуляции бессмысленны. Они уместны лишь тогда, когда мы располагаем объективными данными, подобными тем, что имеем в случае с Водолеем. Нам не известно, как далеко может заходить процесс самоосознания и куда он приведет человека. Это новый элемент в истории творения, не имеющий аналогов, и нам не дано узнать его свойства: возможно ли, чтобы species homo sapiens (человеческий вид. — лат.) постигла судьба других видов, некогда распространенных на земле, а теперь исчезнувших? У биологии нет средств, чтобы опровергнуть такое предположение. Потребность в мифологии удовлетворяется постольку, поскольку мы сами формируем собственное мировидение, достаточное для объяснения смысла человеческого существования во вселенной, — мировидение, истоки которого лежат во взаимодействии сознания и бессознательного. Бессмысленность невозможно совместить с полнотой жизни, это означает болезнь. Смысл многое, если не все, делает терпимым. Никакая наука не сможет заменить миф, и никакая наука мифа не сотворит, поэтому и "бог" — не миф, но миф изъясняет бога в человеке. Не мы измыслили миф, он обращает к нам "слово божье"; "слово божье" мы чувствуем, но нам не дано понять, что в нем — от самого бога. В нем нет ничего неизвестного нам, ничего сверхъестественного, кроме того обстоятельства внезапности, с которой оно приходит к нам и налагает на нас определенные обязательства. Оно не подчинено нашей воле, назвав это вдохновением, мы тоже мало что объясним. Мы знаем, что эта "странная мысль" — вовсе не результат нашего умствования, но явилась извне, "с другой стороны", и, если нам случалось увидеть вещий сон, разве можно приписать его своему разумению? Мы ведь часто даже не знаем, что такое этот сон предвидение или некое отдаленное знание? Это слово входит в нас неожиданно; мы претерпеваем его, поскольку пребываем в глубокой неопределенности: ведь если бог — некое complexio oppositorum, возможно все, что угодно, — в полном смысле слова, — равно возможны истина и ложь, добро и зло. Миф — это нечто двусмысленное или может быть двусмысленным, как сон или дельфийский оракул. Не стоит отвергать доводы рассудка, следует не терять надежду на то, что инстинкт придет к нам на помощь, и тогда бог будет на нашей стороне, то есть против бога, как в свое время считал Иов. Все, в чем выражена "иная воля", исходит от человека — его мысли, его слова, его представления и даже его ограниченность. И человек, как правило склонен приписывать все именно себе, особенно когда, опираясь на грубые психологические категории, он приходит к мысли, что все исходит от его намерений и от "него самого". С детской наивностью он воображает, что знает все, что можно постичь, и вообще "знает себя". Тем не менее ему даже в голову не приходит, что слабость его сознания, а отсюда и страх перед бессознательным лишают его способности отделить то, что он выдумал сам, от того, что явилось ему спонтанно, из других источников. Человек не может оценить себя объективно, еще не может рассматривать себя как некое явление, которое предстает перед ним и с которым, for better or worse (хорошо ли, плохо ли. — англ.), ему приходится себя идентифицировать. Первоначально все, что с ним происходит, — происходит помимо его воли, и лишь ценой огромных усилий ему удается завоевать и сохранить за собой область относительной свободы. Тогда и только тогда, уже утвердившись в этом своем завоевании, он способен понять, всю глубину своей зависимости оттого, что заложено в нем изначально и над чем он не властен. Причем эти его изначальные основания вовсе не остаются в прошлом, а продолжают жить с ним, являясь частью его бытия; его сознание сформировано ими в той же степени, что и окружающим физическим миром. Все, что окружает человека вне его самого и что он сам обнаруживает в себе, он сводит воедино в идее божественного, описывая воплощение ее с помощью мифа и объясняя себе затем этот миф как "слово божье", то есть как внушение и откровение с "той стороны". II Нет лучшего средства защитить свое хрупкое и столь зыбкое ощущение индивидуальности, чем обладание некой тайной, которую желательно или необходимо сохранить. Уже на самых ранних стадиях социальной истории мы обнаруживаем страсть к тайным организациям. Там, где нет поводов скрывать действительно важные секреты, изыскиваются "таинства", к которым допускаются лишь избранные и "посвященные". Такова история розенкрейцеров, так было и во множестве других случаев. Среди подобных псевдотайн встречаются — по иронии судьбы — настоящие тайны, о которых посвященные вовсе не догадываются. Это случается, к примеру, в обществах, которые изначально заимствовали свои тайны из алхимической традиции. Потребность в таинственности — неотъемлемое примитивного сознания, поскольку причастность к тайне служит своего рода цементом для общественных отношений. На социальном уровне тайны с успехом компенсируют недостаточность отдельной личности, которая, всегда отделяя себя от других, в то же время вынуждена жить в постоянном поиске своей исходной бессознательной идентичности с другими. Таким образом, исполнение человеком своего предназначения, осознание своей уникальности — результат долгой, почти безнадежной воспитательной работы. Поскольку даже те немногие, кого опыт инициации — причастность к тайне — в каком-то смысле выделяет, в итоге стремятся подчиниться законам групповой идентичности, хотя в этом случае начинает действовать механизм социальной дифференциации. Тайное общество — некое промежуточное звено на пути к индивидуации. Мне думается, что дифференциация — механизм коллективный, когда мы еще не осознали, что выделить себя из массы окружающих и самостоятельно встать на ноги — задача индивидуальная, единственная в своем роде. Всякого рода коллективная тождественность, например: членство в организациях, приверженность к "измам" и пр., уводит нас в сторону. Это — костыль для хромого, щит для трусливого, постель для ленивого, детские ясли для безответственного в равной степени убежище для несчастного и слабого. Это тихая бухта для потерпевшего крушение; лоно семьи для сирот, земля обетованная для разочарованных странников и усталых пилигримов, пастух и надежная ограда для заблудших овец, мать, дающая жизнь и пищу. Поэтому считать это промежуточное звено западней, было бы ошибкой. Напротив, она долгое время являлась единственно возможной формой существования личности, хотя сейчас, как никогда прежде, нам угрожает именно обезличение. Могущество коллективной тождественности никто не ставит под сомнение, в наши дни, и многие вправе считать ее своей конечной целью. Поэтому любые попытки напомнить человеку о его самоопределении, самосовершенствовании и самостоятельности выглядят дерзкими, ничем не оправданными, вызывающими и просто бессмысленными. И все же может произойти такое, что у человека по ряду причин возникнет необходимость решиться самостоятельно пойти по пути, уводящем от привычных форм и образов, рамок и покровов, самый дух и образ этой жизни перестанет удовлетворять его. И тогда он пойдет один и сам станет своим обществом. Он сам будет являть для себя некое множество — множество мнений и тенденций, причем не всегда они будут расположены в одной плоскости. Он действительно окажется не в ладах с самим собой, пытаясь примирить свою множественность с некой общей необходимостью, столкнется с огромными трудностями. Даже если внешне он защищен промежуточными социальными формами, против внутренней множественности он бессилен, и этот внутренний разлад может заставить его смириться, свернуть с пути, сделаться таким, как окружающие. Как и члены тайных обществ, уклонившиеся от недифференцированной коллективности, личность на своем одиноком пути нуждается в тайне, которую по разным причинам ей нельзя или она не может раскрыть. Такая тайна поддерживает личность в обособленности ее замыслов. Для многих эта обособленность становится непосильной ношей; к таким принадлежат, как правило, невротики, которые поневоле играют в прятки с другими и сами с собой и не способны принять всерьез что бы то ни было. В конце концов они приносят в жертву эту обособленность в пользу некой общей уравнительности, что безусловно приветствуется окружающими. В этом случае здравый смысл не в состоянии сопротивляться, и лишь тайна, разгласить которую невозможно страшно или нельзя выразить словами (могут принять за "безумную" идею), лишь она способна воспрепятствовать неизбежному и остановить деградацию. Нередко потребность в такой тайне становится почти непреодолимой, и мы неожиданно для себя оказываемся вовлеченными в идеи и действия, в которых уже не отдаем себе отчета. Дело здесь не в капризе или гордыне, а скорее мы имеем дело с неизъяснимой dira necessitas (суровой необходимостью. — лат.), которая настигает человека с роковой неизбежностью и, вероятно, впервые в жизни ставит его перед фактом существования чего-то инородного и более могущественного, чем он сам и его "домашний мир", где он представлял себя хозяином. Характерный пример тому — история Иакова, который отважился на борьбу с ангелом и, потерпев поражение, сумел все же предотвратить убийство. Ветхозаветному Иакову повезло: его истории верят безусловно. Современного "Иакова", вздумай он рассказать подобную историю, его слушатели встретят многозначительными улыбками. Он просто никогда не решится заговорить о подобных вещах, особенно если имеет собственный взгляд на природу этого посланца Яхве. К тому же nolens-volens он станет обладателем тайны, обсуждать которую не принято, и тем самым окажется каким-то образом "отмеченным", reservatio mentalis (духовная изоляция. — лат.) будет преследовать его до тех пор, пока он не начнет лицемерить и притворяться. Однако всякому, кто хочет усидеть на двух стульях, стремится идти своим путем и одновременно следовать неким коллективным установлениям, грозит нервное расстройство. Современному "Иакову" не по силам осознать ту очевидную вещь, что из них двоих ангел был так или иначе сильнее, ведь нет никаких доказательств, что ангел удалился не прихрамывая. Итак, человек, ведомый своим демоном — своим двуединством, выходит за пределы промежуточной стадии и попадает в глухую неизвестность, где нет проторенных путей и надежного прикрытия, где нет спасительных заповедей, которые приходят на помощь человеку в трудную минуту, когда у него возникнет беспощадный и разрушительный конфликт с долгом. Обычно такие вылазки в "No Man's Land" (необитаемую землю. — англ.) длятся недолго, и лишь до тех пор, пока не случаются подобные конфликты, но как только атмосфера начнет сгущаться, они мягко сходят на нет. Я не смею осуждать того, кто отступает, но тому, кто ставит себе в заслугу собственную слабость и малодушие, трудно найти оправдание. Кстати, я не думаю, что мое презрение принесет ему хоть какой-то вред, и поэтому считаю себя вправе высказать его. Тот же, кто, оказавшись в подобной ситуации, на свой страх и риск в одиночку ищет решение и берет на себя всю ответственность за него, кто перед лицом Судьи отмаливает его денно и нощно, тот обрекает себя на полную изоляцию. Иногда он сам себе и упрямый защитник, и беспощадный обвинитель, никакой суд — ни мирской, ни духовный — не способен вернуть ему спокойный сон; в его жизнь входит настоящая тайна, тайна, которую он не разделит ни с кем. Когда б он не был сыт по горло всем этим, он, возможно, не оказался бы в подобной ситуации. Очевидно, для того, чтобы впутаться в нее, необходимо повышенное чувство ответственности. Именно оно не позволяет сбросить свой груз на чужие плечи и согласиться с чужим — коллективным — решением. И суд тогда свершается не "на миру", но в мире внутреннем, и приговор выносится за закрытыми дверями. Эта перемена наделяет личность каким-то ранее незнакомым смыслом, с этого момента она уже не известное и социально определяемое эго, а внутренне противоречивое суждение о том, в чем же собственно ее ценность — для других и для себя самой. Ничто так не действует на активность самосознания, как эти внутренние конфликты. Здесь обвинение располагает неоспоримыми фактами и защита вынуждена отыскивать неожиданные и непредвиденные аргументы. И при этом, с одной стороны, мир внутренний берет на себя значительную часть бремени мира внешнего, позволяя последнему избавиться от части своей тяжести. С другой стороны, мир внутренний обретает больший вес, уподобляясь некоему этическому трибуналу. Но главное состоит в том, что эго, когда-то четко определенное, отныне перестает быть только прокурором и теперь вынуждено защищаться. Оно становится двусмысленным и расплывчатым, оказываясь между молотом и наковальней, и эта внутренняя противоречивость несет в себе некую сверхупорядоченность. Далеко не всякий классический конфликт, — вероятно, а скорее всего, никакой — не может быть "разрешен" в самом деле, при том что спорить о нем можно до судного дня. Однажды решение вдруг придет — подобно короткому замыканию. Практически жизнь не может существовать как бесконечно длящийся конфликт. Противоположности и вызываемые ими конфликты не исчезают даже тогда, когда становятся импульсом к действию, они постоянно угрожают единству личности, вновь и вновь опутывая жизнь сетями противоречий. В подобных ситуациях благоразумнее, наверное, было бы не пускаться во все тяжкие, не покидать надежное укрытие и теплый кокон, оберегая себя тем самым от внутренних потрясений. Те, кого ничто не вынуждает оставить отцовский кров, могут чувствовать себя в полной безопасности. А те немногие, кто оказался выброшен на тот одинокий — окольный — путь, очень скоро познают все недостатки и все прелести человеческой природы. Исходной точкой любого вида энергии является разность потенциалов, естественно поэтому, что жизнеспособность психической структуры составляет ее внутренняя полярность, что было известно еще Гераклиту. Как теоретически, так и практически она присуща всему живому, и противостоит этой властной силе лишь хрупкое единство эго, которое тысячелетиями удерживается, защищая и ограждая себя от внешних и внутренних столкновений. То, что это единство в принципе стало возможным, связано, видимо, с извечным стремлением противоположностей прийти: к равновесию то же наблюдается в энергетических процессах, возникающих при столкновении тепла и холода, высокого и низкого давления и т. д.). Энергия, лежащая в основе сознательной психической деятельности, предшествует ей и посему, вне всякого сомнения, является бессознательной. По мере того как она превращается в осознанную, она проецируется на некие образы, будь то мана, боги, демоны и пр., чья нуминозность служит источником жизненной силы. Это продолжается до тех пор, пока названные формы мы не признаем за таковые. Но постепенно их очертания размываются, теряют силу, и тогда эго, то есть эмпирическая личность, в буквальном смысле овладевает этим источником энергии: с одной стороны, личность стремится использовать эту энергию, что ей даже удается или, по крайней мере, так ей кажется; с другой же — она сама оказывается в ее власти. Сия гротескная ситуация складывается тогда, когда мы принимаем во внимание только сознание и считаем его единственной формой психического бытия. В этом случае так называемая инфляция, то есть обратная проекция неизбежна. Если же мы учитываем существование некой бессознательной души, содержимое такой проекции может быть воспринято на уровне предваряющих сознание врожденных инстинктов. Тогда они сохраняют свою объективность и автономность и инфляции не происходит. Архетипы, которые, предваряя сознание, определяют его, реально проявляются там, где они существенны — то есть как априорные структурные формы на инстинктивном уровне. Их следует воспринимать не как вещь в себе, а лишь как доступную для восприятия форму вещи. Разумеется, не только архетипы определяют специфическую природу восприятия, они лишь коллективный его компонент. Но как нечто инстинктивное, они соответствуют динамической природе инстинкта, а следовательно, располагают особой энергией, которая вызывает или подчиняет себе определенные импульсы или модели поведения; иными словами при некоторых обстоятельствах они обладают властью (нуминозум!). Таким образом, понятие о них как о своего рода daimonia (некая сила, "демон". - греч.) вполне соответствует их природе. Тот кто думает, что подобные формулировки могут что-либо изменить в природе вещей, слишком верит в силу слов. Реальные вещи не меняются от того, что мы даем им разные имена, это имеет значение только для нас самих. Если кто-то воспринимает "бога" как "абсолютное ничто", это вовсе не отменяет существования высшего организующего принципа; мы распоряжаемся собой так, как и прежде, изменение имен не в состоянии что-либо отменить в действительности, но оно способствует формированию у нас некой отрицательной установки. Наименование же чего-либо ранее неизвестного, напротив, является положительной интенцией. Таким образом, рассуждая о "боге" как об "архетипе", мы ничего не говорим о его реальной природе, но допускаем, что "бог" — это нечто в нашей психической структуре, что было прежде сознания, и, поэтому Его никоим образом невозможно считать порожденным сознанием. Тем самым мы не уменьшаем вероятности Его существования, но приближаемся к возможности Его познать. Последнее обстоятельство крайне важно, поскольку вещь, если она не постигается опытом, легко отнести к разряду несуществующих. Такую возможность, конечно, не могли упустить так называемые верующие, которые видят в моей попытке воссоздать изначальную бессознательную психическую структуру только атеизм или, на худой конец, гностицизм, и никогда — психическую реальность, то есть бессознательное. Если бессознательное в принципе существует, оно должно включать в себя предшествующую эволюцию нашей сознательной души. В конце концов представление о том, что человек во всем своем блеске был создан на шестой день творения — сразу, без каких-либо предварительных стадий, — такое представление слишком примитивно и архаично, чтобы удовлетворять нас сегодня. Но во всем, что имеет отношение к душе, мы продолжаем упорно ему следовать; нам удобнее считать, что душа не имеет предпосылок, что это tabula rasa (чистая доска. — лат.), что она всякий раз вновь появляется при рождении и что она лишь то, чем сама себя представляет. И в филогенезе, и в онтогенезе сознание вторично — и эту очевидность пора наконец признать. Также, как тело имеет свою анатомическую предысторию, исчисляемую миллионами лет, так и психическая система, как всякая часть человеческого организма, является результатом такой эволюции, повсюду обнаруживая следы более ранних стадий своего развития. Как сознание начинало свою эволюцию с бессознательного животного состояния, так проходит этот процесс дифференциации каждый ребенок. Предсознательное состояние психики ребенка — это все, что угодно, только не tabula rasa; его психическая структура уже включает осознаваемые индивидуальные проформы и все специфические человеческие инстинкты, а кроме того, она обнаруживает априорные основания высших функций. На этих сложных основаниях эго развивается, опираясь на них в течение всей жизни. Если же они перестают функционировать, следует холостой ход, а затем смерть. Их реальность слишком многое определяет в нашей жизни. В сравнении с ними даже внешний мир вторичен — зачем он нужен, если отсутствует эндогенный инстинкт, отвечающий за восприятие? Всем, наконец, известно, что никакая сознательная воля не может вытеснить инстинкт самосохранения. Этот инстинкт рождается в виде некой принудительной силы или воли, или приказа, и если — как это в той или иной степени происходило с незапамятных времен — мы присваиваем ему имя какого-то демона, мы, по крайней мере, точно отражаем психологическую ситуацию. Когда мы с помощью понятия архетипа пытаемся чуть точнее определить момент, когда этот демон завладел нами, мы ничего не отменяем, а лишь становимся ближе к источнику жизненной энергии. И это совершенно естественно, что я как психиатр (то есть "врачеватель душ") пришел к подобной мысли, ведь главное для меня — каким образом я смогу помочь своим пациентам вернуться к исходным здоровым основаниям. Я давно осознал, что для этого необходимы самые разные знания. В конце концов и медицина пришла к тому же. Ее прогресс обусловлен не трюками и чудесами исцеления, не упрощением метода, наоборот — она стала невероятно сложной, и не в последнюю очередь за счет знаний, почерпнутых в других областях. Словом, я не пытаюсь доказывать что бы то ни было в отношении других дисциплин, я просто хочу использовать их опыт в своей собственной области. Конечно следует пояснить суть такого рода обращения и его возможных последствий. Безусловно, в такой ситуации, на стыке различных дисциплин, когда знания одной науки используются в практике другой, мы открываем для себя массу неожиданных вещей. Возьмем хотя бы рентгеновское излучение, что бы произошло, если бы это открытие оставалось лишь в сфере деятельности физиков и не использовалось бы в медицине? К тому же если врачей волнуют возможные опасные последствия радиационной терапии, то физиков занимают другие проблемы, связанные с радиацией, и медицинская сторона дела может и не представлять для них интереса. Было бы по меньшей мере смешно предположить, что врач вторгается в чужие владения, обнаруживая губительные или целебные свойства проникающего излучения. Когда я как психотерапевт обращаюсь к сведениям исторического и теологического характера, я представляю их совершенно в ином свете, и мои цели, и мои выводы — иного порядка. Итак, тот факт, что полярность лежит в основе психической энергии, означает, что проблема противоположенности как таковая — в самом широком смысле, со всеми сопутствующими ей религиозными и философскими аспектами становится темой психологического порядка. При таком подходе вопросы религии и философии теряют самостоятельный характер, собственно теологический или собственно философский. И это неизбежно, поскольку теперь они становятся предметом психологии, то есть выступают не как религиозная или философская истины, а проверяются на ценность и значимость для психологии. В свете того что они претендуют на собственное независимое существование эмпирически, а значит, и в научном смысле, они представляют собой прежде всего психические феномены. На мой взгляд, это бесспорно. Они, естественно, нуждаются в определенных основаниях, что вовсе не противоречит психологическому подходу, который, со своей стороны не считает подобные притязания совершенно несправедливыми, а, напротив, принимает их во внимание. Психология не квалифицирует суждения как "исключительно религиозные" или "исключительно философские", хотя от теологов довольно часто можно услышать о чем-то "исключительно психологическом". Все свидетельства — любые, вызванные нашим воображением, — подсказаны нам психикой. Последняя выступает как некий динамический процесс, основой которого служит полярность, напряжение между двумя полюсами. "Не следует умножать число универсалий!" А поскольку энергетическая теория в качестве универсальной принята в естественных науках, мы попробуем ограничиться ею и в психологии. Ничего другого, похожего на иное объяснение, просто нет, более того, полярная природа психики и ее содержание находит подтверждение и в психологическом опыте. Если энергетическая концепция психики верна, то противоречащие ей предположения, как, например, представление о некой метафизической реальности, должны казаться, мягко выражаясь, парадоксальными. Психика не может выйти из себя так же, как не может постулировать какие бы то ни было абсолютные истины, поскольку именно в ее полярности заложена их относительность. Когда психика провозглашает абсолютную истину, например, "Абсолют есть движение" или "Абсолют есть нечто единичное", она неизбежно попадается на одном из своих противоречий. Ведь с равным успехом можно утверждать: "Абсолют — это покой", или: "Абсолют суть все". Как только психика выбирает одну сторону, она разрушается и теряет способность к познанию. Вследствие невозможности рефлексии она превращается в некую последовательность состояний, каждое из которых стремится занять главенствующее место, так как других не учитывает (или пока не учитывает). Все сказанное выше, конечно, не отменяет оценочной шкалы, а лишь подтверждает ту очевидную вещь, что границы размыты, что "все течет", наконец. За тезисом следует антитезис, а синтез возникает уже как нечто третье, ранее непредусмотренное — то есть психика лишний раз подчеркивает свою полярную природу, на самом деле ни в чем не выходя за свои границы. В попытке определить границы психического я ни в коем случае не пытаюсь ограничить все одной лишь психикой. Но если имеются в виду восприятие или познание, выйти за ее пределы нам не удается. Наука, безусловно, признает существование некоего непсихического, трансцедентного объекта, но трудности в постижении реальной природы этого объекта для нее тоже не тайна, особенно если соответствующие органы чувств или не в состоянии реагировать на это, или вообще отсутствуют, а необходимый тип мышления не выработан. В случаях когда ни наши органы чувств, ни соответствующие искусственные вспомогательные инструменты доказать наличие реального объекта не могут, возникает та чудовищная трудность, суть которой заключается в искушении объявить реальный объект несуществующим вовсе. Подобные, более чем скоропалительные выводы меня никогда не удовлетворяли, потому что я никогда не утверждал, что мы способны постичь все формы бытия. Потому я осмеливаюсь заявить, что феномен архетипических структур, каковые представляют собой психические явления (и только), — опирается на психоидную основу, то есть на в какой-то мере психическую, но, вероятно, совсем иную форму бытия. За недостатком эмпирических данных я не обладаю ни знанием, ни пониманием этих форм, называемых обычно "духовными", с наукой это никак не соотносится, но я в это верю. И здесь я вынужден признать свое невежество. Но я реально испытывал воздействие архетипов, для меня они действительны даже тогда, когда я не знаю их реальной природы. Это я отношу не только к архетипам, но к природе души в целом. Что бы она сама о себе ни заявляла, за свои пределы ей никогда не выйти. Постижение само по себе факт психический, и в этом смысле мы жестко ограничены исключительно психическим миром. Тем не менее есть все основания предполагать, что за этой завесой существует некий непознанный, но действительный объект, по крайней мере в случаях с психическими явлениями, где нельзя ничего утверждать. Суждения о возможности или невозможности правомерны лишь в специальных областях, вне их это лишь произвольные допущения. И хотя брать некие положения с потолка, то есть без достаточных на то оснований, не принято, тем не менее существуют утверждения, которые все же должны приниматься без учета объективных причин. Это касается, например, оснований психодинамики, обыкновенно выражаемых субъективно и рассматриваемых в каждом случае отдельно. Ошибка здесь коренится в невозможности определить, исходит ли утверждение от конкретного субъекта, руководствующегося исключительно личными мотивами, или же оно носит общий характер и возникает как некий совокупный динамический паттерн. В последнем случае его следует рассматривать не как нечто субъективное, а как нечто психологически объективное, поскольку огромное количество индивидуумов по своему внутреннему побуждению пришли к такому же выводу или осознали необходимость определенного мировоззрения. Поскольку архетип является не пассивной формой, а реальной силой, видом энергии, его можно рассматривать как causa efficiens (действующую причину. — лат.) подобных утверждений и считать субъектом таковых. Короче, такие утверждения исходят не от конкретного человека, а от архетипа. Если же их не принимают во внимание, то, как учит нас житейский опыт и как подтверждает медицинская практика, это приводит к серьезным нарушениям психики. В индивидуальных случаях мы имеем дело с невротическими симптомами, у людей же, не склонных к неврозам, возникают коллективные мании. В основе архетипических утверждений лежат инстинктивные предпосылки, не имеющие никакого отношения к разуму — их невозможно ни доказать, ни опровергнуть с помощью здравого смысла. Они всегда представляли собой некую часть миропорядка — representations collectives (коллективные представления. — фр.), по определению Леви-Брюля. Безусловно, эго и его воля играют огромную роль, но то, чего хочет эго, непостижимым образом перечеркивает автономность и нуминозность архетипических процессов. Область их практического бытия — сфера религии, причем в той степени, в какой религию в принципе можно рассматривать с точки зрения психологии. III В этом смысле можно считать очевидным, что помимо пространства рефлексии имеется другая, не менее, а может и более, широкая область, из которой разум вряд ли способен что-либо извлечь, — это пространство эроса. Античный эрос — в прямом смысле бог, его божественная природа выходит за пределы человеческого разумения, поэтому его невозможно ни понять, ни представить. Конечно, можно было бы, как пытались многие до меня, рискнуть и приблизиться к этому демону, чья власть безгранична — от горных вершин до мрачной тьмы ада, — но тщетно я старался бы найти язык, который был бы в состоянии адекватно выразить неисчислимые странности любви. Эрос есть космогония, он — творец сознания. Иногда мне кажется, что условие апостола Павла "если… любви не имею" (1 Кор. 13, 1–3) — первое условие познания и собственно сакральности. В любом случае это условие является одним из толкований тезиса "Бог есть любовь", утверждающего божество как complexio oppositorum. Моя медицинская практика, как и личная жизнь, не раздавали мне возможность столкнуться с загадками любви, которые я никогда не мог разрешить. Подобно Иову, "руку мою полагаю на уста мои" (Иов. 39, 34). Здесь скрыто самое великое и самое малое, самое далекое и самое близкое, самое высокое и самое низменное. И одно не живет без другого. Нам не под силу выразить этот парадокс. Что бы мы ни сказали, мы никогда не скажем всего. А рассуждать о частностях — значит сказать либо слишком много, либо слишком мало, поскольку смысл обретает лишь единое целое. Любовь "все покрывает, всему верит… все переносит" (1 Кор. 13, 7). Здесь все сказано. Воистину, все мы или жертвы, или средство великой всеобъемлющей космической "любви". Я беру это слово в кавычки, потому что речь идет не о страстях, предпочтении, желании или благосклонности и тому подобных вещах, а о том, что выше индивидуального, — о некой целостности, единой и неделимой. Сам будучи только частью, человек не способен постичь целое и не располагает собой. Он может смириться, он может бунтовать, но всякий раз оказывается в плену этой силы. Он от нее и зависит, и на нее же опирается. Любовь — это его свет и его тьма, конца которой нет и не будет. "Любовь никогда не перестает" (1 Кор. 13, 8) — говорит ли человек "языками ангельскими" или языком науки, изучая жизнь от простейшей клетки до основ мироздания. Все его попытки дать название любви, если даже перебрать все известные ее имена, окажутся тщетными — бесконечным самообманом. И, если у него есть хоть капля мудрости, ему придется смириться, обозначив ignotum per ignotius (неизвестное через более неизвестное. — лат.) — то есть назвав любовь именем бога. Тем самым он осознает свое смирение и свое несовершенство, свою зависимость, но одновременно и свою свободу выбирать между истиной и ложью. Прошлое и настоящее Когда я слышу о том, что много знаю, или когда меня называют мудрецом, принять это на свой счет не могу. Представьте, что кто-то пытается черпать шляпой воду из потока. Ну и что? Я ведь не поток, я просто стою рядом, но ничего не делаю. Другие стоят здесь же, и большинство из них знает, что должны делать. Я же не делаю ничего. Я никогда не считал себя тем, кто способен позаботиться о семенах и колосьях. Я стою и удивляюсь тому, на что способна природа. Есть замечательная притча о том, как к ребе пришел ученик и спросил его: "В старину были люди, которые видели Бога в лицо. Почему же теперь их нет?" На это ребе ответил: "Потому что нынче никто не сможет наклониться так низко". Нужно лишь слегка наклониться для того, чтобы зачерпнуть воду из потока. Меня от других отличает то, что я не признаю "перегородок" — они для меня прозрачны. В этом моя особенность. Для других зачастую это не перегородки, а мощные стены, они ничего за ними не видят и, естественно, полагают, будто там и нет ничего. Я же, пусть в некоторой степени, ощущаю то, что скрыто от глаз, и это вселяет в меня внутреннюю уверенность. Те, кто ничего не видит, ее лишены, они не различают причин и следствий, а если что-то видят, то не доверяют себе. Я не могу объяснить, как случилось, что я принял этот поток жизни. Возможно, это было бессознательное. А может быть, мои ранние сновидения. Они с самого начала определили мой путь. Знание о том, что скрыто, что происходит за "перегородкой", очень рано начало оказывать влияние на формирование моего отношения к миру. В целом это отношение и сегодня приблизительно такое, каким было в детстве. Ребенком я чувствовал себя одиноко, и я одинок до сих пор, поскольку знаю и должен объяснять и напоминать людям то, о чем они не знают и в большинстве случаев не хотят знать. Одиночество заключается вовсе не в том, что никого нет рядом, суть его в невозможности донести до других то, что тебе представляется важным, или отсутствии единомышленников. Мое одиночество началось с опыта моих ранних сновидений и достигло своей высшей точки, когда я стал работать с бессознательным. Знающий больше других всегда остается одиноким. Тем не менее одиночество вовсе не исключает общения, ибо никто так не нуждается в общении, как одинокий человек, причем общение приносит плоды именно там, где каждый помнит о своей индивидуальности, не идентифицируя себя с другими. Очень важно иметь тайну или предчувствие чего-то неизведанного; это придает жизни некое безличное, нуминозное свойство. Кто не испытал ничего подобного, многое потерял. Человек должен осознавать, что живет в мире, полном тайн, что всегда остаются вещи, которые не поддаются объяснению, что его еще ждут неожиданности. Неожиданное, как и невероятное, всегда присутствует в этом мире. Жизнь без них была бы неполной, скудной. Мне с самого начала мир представлялся бесконечным и непостижимым. У меня было много проблем с моими идеями. Во мне сидел некий демон, что в конечном итоге определило все: он переборол меня, и если иногда я бывал безжалостным, то лишь потому, что находился в его власти. Я никогда не умел остановиться на достигнутом, я рвался вперед, чтобы поспеть за своими видениями. И поскольку никто вокруг не мог видеть то, что видел я, меня считали глупцом, который вечно куда-то спешил. Я многим причинил боль. Едва я замечал, что меня не понимают, я уходил — мне нужно было идти вперед. Я был нетерпелив со всеми, кроме моих пациентов. Я следовал внутреннему закону, налагающему на меня определенные обязанности и не оставляющему мне выбора. Впрочем, я не всегда ему подчинялся. Но возможно ли прожить без противоречий? Некоторые люди были очень близки мне, по крайней мере до тех пор, пока существовала какая-то связь между ними и моим внутренним миром; но бывало, что я вдруг отстранялся, потому что не оставалось ничего, что бы нас связывало. До меня с трудом доходило, что люди продолжают оставаться рядом, хотя им уже нечего было сказать мне. Ко многим я относился с живейшим участием, но лишь тогда, когда они являлись мне в волшебном свете психологии, когда же луч прожектора уходил в сторону, на прежнем месте уже ничего не оставалось. Я мог восхищаться многими людьми, но стоило только проникнуть в их суть, волшебство исчезало. Да, я нажил немало врагов. Но ведь любой творческий человек себе не принадлежит. Он не свободен. Он пленник, влекомый своим демоном. …И с позором Насилье вырывает наше сердце, Ибо каждый небожитель жаждет жертвы. Если об этом забыл ты, Не жди добра. [Гельдерлин. Патмос.] Несвобода всегда тяготила меня. Нередко я чувствовал себя так, будто нахожусь на поле битвы. Я не могу — да, я не могу остановиться! Вот пал мой друг, но я должен идти вперед, — "и с позором насилье вырывает наше сердце". Я остался бы с тобой, я люблю тебя, но я не могу остаться! Есть в этом нечто разрывающее сердце. И я сам — жертва, потому что я не могу остаться. Но демон все устраивает, и благословенная непоследовательность определяет то очевидное противоречие, согласно которому я, будучи "неверен", остаюсь верным в последнем, конечном смысле. Наверное, я мог бы сказать о себе, что нуждаюсь в людях больше, чем другие и в то же время менее других. Там, где на сцене появляется мой демон, раздвоенность вынуждает меня быть и слишком близко, и слишком далеко. Только тогда, когда он молчит, я пребываю в счастливой умеренности. Демон творчества преследовал меня неумолимо и безжалостно. Когда я занимался чем-то заурядным, это длилось обычно очень недолго (правда, не всегда и не везде). Думаю, что отчасти этим объясняется моя крайняя консервативность. Я набиваю трубку табаком из табакерки моего деда и до сих пор храню его альпеншток из рога серны — он привез его из Понтрезины, одним из первых посетив этот открывшийся тогда курорт. Я доволен тем, как прошла моя жизнь. Она была щедрой и дала мне многое. Можно ли ожидать большего? Со мной случалось, как правило, не то, чего я ожидал и на что рассчитывал. Многое сложилось бы иначе, если бы сам я был иным. Но случилось то, что должно было случиться, потому что я — это я. Многое из задуманного осуществилось, хотя не всегда это было к лучшему. Но все, что происходило, происходило самым естественным образом, как того хотела судьба. Я сожалею о многих совершенных из-за упрямства глупостях, но без него я не достиг бы своей цели. Потому мне и жаль, и не жаль. Я обманывался в людях и обманывался в самом себе. Люди помогли мне узнать удивительные вещи, сам же я достиг большего, чем ожидал. Я не пришел к какому бы то ни было, окончательному выводу — не могу до конца объяснить ни человеческую жизнь, ни самого человека. Чем я делался старше, тем меньше понимал, тем меньше знал самого себя. Я удивлен, я разочарован и я доволен собой. Я несчастен, подавлен и я с надеждой смотрю в будущее. Я — все это вместе, и мне не под силу сложить это воедино. Я не способен объяснить конечную пользу или бесполезность; мне не дано понять, в чем моя ценность и в чем ценность моей жизни. Я ни в чем не уверен. У меня нет определенных убеждений в отношении чего бы то ни было, нет и абсолютной уверенности. Я знаю только, что я родился и что существую, что меня несет этот поток. Я не могу знать, почему это так. И все же, несмотря на всю неуверенность, я чувствую некую прочность и последовательность в своем самостоянии и в своем бытии. Мир, в который мы пришли, не только грубый и жестокий, но и божественно прекрасный. Что берет верх — смысл или бессмысленность — зависит от темперамента. Если бессмысленность, то жизнь чем дальше, тем больше начинает постепенно терять всякое значение. Но мне кажется, это не так. Возможно, как всегда бывает с метафизическими вопросами, правда и там, и там: в жизни есть и то и другое — и смысл и бессмысленность, жизнь имеет смысл, и жизнь смысла не имеет. Я хочу надеяться, что смысл выиграет эту битву. Как сказал Лао-Цзы: "Все освещено кругом, только я один погружен во мрак", — именно это я чувствую сейчас, на вершине своих лет. Лао-Цзы пример человека высочайшего прозрения, он познал цену всему и в конце жизни вернулся к самому себе — к вечной непознаваемой сущности. Архетип старого, все повидавшего человека вечен. Он возникает на любой ступени развития интеллекта, и черты его всегда неизменны — и у старого крестьянина, и у великого философа Лао-Цзы. Это старость и это предел. Но окружающий меня мир все так же переполняет меня: растения и животные, облака и день с ночью, и самая вечность, заключенная в человеке. Чем больше во мне неуверенности, тем острее я ощущаю родство со всем, что есть вокруг. Теперь мне кажется, что отчуждение, которое так долго разделяло меня с миром, обратилось в меня самого, в мой внутренний мир, и я вдруг открыл, что никогда не знал самого себя.

The script ran 0.015 seconds.