Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Р. Л. Стивенсон - Похищенный [1886]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: История, Приключения, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 

— Зарыть мой французский костюм? — возопил Алан. — Да ни за что! — И, выдернув у служанки сверток, удалился в амбар переодеваться, а меня покуда оставил на попечении своего родича. Джеме чинно привел — меня на кухню, усадил за стол, сам сел рядом и с улыбкой весьма радушно принялся занимать меня беседой. Но очень скоро им снова овладела кручина; он сидел хмурый и грыз ногти; о моем присутствии он вспоминал лишь изредка; с вымученной усмешкой выжимал из себя два-три слова и опять отдавался во власть своих невысказанных страхов. Его жена сидела у очага и плакала, спрятав лицо в ладонях; старший сын согнулся над ворохом бумаг на полу и перебирал их, время от времени поднося ту или иную к огню и сжигая дотла; заплаканная, насмерть перепуганная служанка бестолково тыкалась по всем углам и тихонько хныкала; в дверь поминутно просовывался кто-нибудь со двора и спрашивал, что делать дальше. Наконец, Джемсу совсем невмоготу стало сидеть на месте, он извинился за неучтивость и попросил у меня разрешения походить. — Я понимаю, сэр, что собеседник из меня никудышный, — сказал он, — и все равно мне ничто нейдет "а ум, кроме этого злосчастного случая, ведь сколько он горестей навлечет на людей, ни в чем не повинных! Немного спустя он заметил, что его сын сжигает не ту бумагу, и тут волнение Джемса прорвалось, да Гак, что и глядеть было неловко. Он ударил юношу раз и другой. — Свихнулся ты, что ли? — кричал он. — На виселицу отца вздумал отправить? — и, позабыв, что здесь сижу я, долго распекал его по-гэльски. Юноша ничего не отвечал, зато хозяйка при слове «виселица» закрыла лицо передником и заплакала навзрыд. Тягостно было стороннему человеку все это видеть и слышать; я был рад-радехонек, когда вернулся Алан, который опять стал похож на себя в своем роскошном французском платье, хотя, по совести, его уже трудно было назвать роскошным, до того оно смялось и обтрепалось. Теперь настал мой черед: один из хозяйских сыновей вывел меня из кухни и дал переодеться, что мне уж давным-давно не мешало сделать, да еще снабдил меня парой горских башмаков из оленьей кожи — сперва в них было непривычно, но, походив немного, я оценил, как удобна такая обувь. Когда я вернулся на кухню. Алая, видно, уже раскрыл свои планы; во всяком случае, молчаливо подразумевалось, что мы бежим вместе, и все хлопотали, снаряжая нас в дорогу. Нам дали по шпаге и паре пистолетов, хоть я и сознался, что не умею фехтовать; в придачу мы получили небольшой запас пуль, кулек овсяной муки, железную плошку и флягу превосходного французского коньяку и со всем этим готовы были выступить в дорогу. Денег, правда, набралось маловато. У меня оставалось что-то около двух гиней; пояс Алана был отослан с другим нарочным, а сам верный посланец Ардшила имел на все про все семнадцать пенсов; что же до Джемса, этот, оказывается, так издержался с вечными наездами в Эдинбург и тяжбами по делам арендаторов, что с трудом наскреб три шиллинга и пять с половиной пенсов, да и то все больше медяками. — Не хватит, — заметил Алан. — Надо будет тебе схорониться в надежном месте где-нибудь по соседству, — сказал Джеме, — а там дашь мне знать. Пойми, Алан, тебе надо поторапливаться. Не время сейчас мешкать ради каких-то двух-трех гиней. Пронюхают, что ты здесь, как пить дать, учинят розыск и, чует мое сердце, взвалят вину на тебя. А ведь возьмутся за тебя, так не обойдут и меня, раз я в близком родстве с тобой и укрывал тебя, когда ты гостил в здешних местах. И уж коли до меня доберутся… — Он осекся и, бледный, как мел, прикусил ноготь. — Туго придется нашим, коли меня вздернут, — проговорил он. — То будет черный день для Эпина, — сказал Алан. — Страшно подумать, — сказал Джеме. — Ай-яй-яй, Алан, какие ослы мы были с нашей болтовней! — г И он стукнул ладонью по стене, так что весь дом загудел. — Справедливо, чего там, — сказал Алан, — вот и друг мой из равнинного края (он кивнул на меня) правильно мне толковал на этот счет, только я не послушал. — Да, но видишь ли, — сказал Джеме, снова впадая в прежний тон, — если меня сцапают, Алан, вот когда тебе потребуются денежки. Припомнят, какие я вел разговоры и какие ты вел разговоры, и дело-то примет для нас обоих скверный оборот, ты смекаешь? А раз смекаешь, тогда додумай до конца: неужели ты не понимаешь, что я своими руками должен буду составить бумагу с твоими приметами, должен буду положить награду за твою голову? Да-да, что поделаешь! Нелегко поднимать руку на дорогого друга; и все же, если за это страшное несчастье ответ держать придется мне, я буду вынужден себя оградить, дружище. Ты меня понимаешь? Он выпалил это все с горячей мольбой, ухватив Алана за отвороты мундира. — Да, — сказал Алан. — Я понимаю. — И уходи из наших мест, Алан… да-да, беги из Шотландии… сам беги и приятеля своего уводи. Потому что и на твоего приятеля из южного края мне надо будет составить бумагу. Ты ведь и это понимаешь, Алан, верно? Скажи, что понимаешь! Почудилось мне или Алан и в самом деле вспыхнул? — Ну, а каково это мне, Джеме? — промолвил он, вскинув голову. — Ведь это я привел его сюда! Ты же меня выставляешь предателем! — Погоди, Алан, подумай! — вскричал Джеме. — Посмотри правде в глаза! На него так или иначе составят бумагу. Манго Кемпбелл, уж конечно, опишет его приметы; какая же разница, если и я опишу? И потом, Алан, у меня ведь семья. — Оба немного помолчали. — А суд творить будут Кемпбеллы, Алан, — закончил он. — Спасибо, хоть имени его никто не знает, — задумчиво сказал Алан. — И не узнает, Алан! Голову тебе даю на отсечение! — вскричал Джеме с таким видом, словно и вправду знал, как меня зовут и поступился собственной выгодой. — Только как он одет, внешность, возраст, ну и прочее, да? Без этого уж никак не обойтись. — Смотрю я на тебя и удивляюсь, — жестко сказал Алан. — Ты что, своим же подарком хочешь малого погубить? Сначала подсунул ему платье на перемену, а после выдашь? — Что ты, Алан, — сказал Джеме. — Нет-нет, я про то платье, что он снял… какое Манго на нем видел. Все-таки он, по-моему, сник; этот человек был готов ухватиться за любую соломинку и, надо полагать, все время видел перед собой судилище и лица своих кровных врагов, а за всем этим — виселицу. — Ну, сударь, а твое какое слово? — обратился Алан ко мне. — Тебе здесь защитой моя честь; без твоего согласия ничего не будет, и позаботиться об этом — мой долг. — Что я могу оказать, — отозвался я. — Для меня ваши споры — темный лес. Но только если рассудить здраво, так винить надо того, кто виноват, стало быть, того, кто стрелял. Составьте на него бумагу, как вы говорите, пускай его и ловят, а честным, невиновным дайте ходить не прячась. Но в ответ и Алан и Джеме Глен стали ужасаться на два голоса и наперебой закричали, чтобы я попридержал язык, ведь это дело неслыханное, и что только подумают Камероны (так подтвердилась моя догадка, что убийца — кто-то из маморских Камеронов), и как это я не понимаю, что того детину могут схватить?.. — Это тебе, верно, и в голову не пришло! — возмущались оба, так пылко и бесхитростно, что у меня опустились руки и я понял, что спорить бесполезно. — Ладно, ладно — отмахнулся я, — составляйте ваши бумаги на меня, на Алана, на короля Георга, если угодно! Мы все трое чисты, а видно, только это и требуется. Как бы то ни было, сэр, — прибавил я, обращаясь к Джемсу, когда немного остыл после своей вспышки, — я друг Алану, и раз представился случай помочь его близким, я не побоюсь никакой опасности. Лучше согласиться по-хорошему, подумал я, а то вон и у Алана, видно, кошки на душе скребут; да и потом, стоит мне шагнуть за порог, как они составят на меня эту проклятую бумагу, и не посмотрят, согласен я или нет. Но оказалось, что я был несправедлив; ибо не успел я вымолвить последние слова, как миссис Стюарт сорвалась со стула, подбежала к нам и со слезами обняла сперва меня, а после Алана, призывая на нас благословение господне за то, что мы так добры к ее семье. — Про тебя, Алан, говорить нечего: то была твоя святая обязанность, и не более того, — говорила она. — Иное дело этот мальчик. Он пришел сюда и увидел нас в наихудшем свете, увидел, как глава семьи, кому по праву полагалось бы повелевать как монарху, улещает, точно смиренный челобитчик. Да, сынок, вы совсем иное дело. Жаль, не ведаю, как вас звать, но я вижу паше лицо, и пока у меня сердце бьется в груди, я сохраню его в памяти, буду думать о нем и благословлять его. С этими словами она меня поцеловала и опять залилась такими горючими слезами, что я даже оторопел. — Ну-ну, будет, — с довольно глупым видом сказал Алан. — Ночки в июле такие короткие, что и не заметишь; а завтра — ого, какой переполох поднимется в Эпине: что драгунов понаедет, что «круахану»[4] понакричатся, что красных мундиров понабежит… так нам с тобой сейчас главное поскорей уходить. Мы распрощались и вновь отправились в путь, держа чуть восточное, все по такой же неровной земле, под покровом тихой, теплой и сумрачной ночи.  ГЛАВА XX ПО ТАЙНЫМ ТРОПАМ   СКАЛЫ Временами мы шли, временами принимались бежать, и чем меньше оставалось до утра, тем все чаще с шагу переходили на бег. Места по виду казались безлюдными, однако в укромных уголках среди холмов сплошь да рядом ютились то хижина, то домишко; мы их миновали, наверно, десятка два. Когда мы подходили к такой лачуге, Алан всякий раз оставлял меня в стороне, а сам шел, легонько стучал в стену и перебрасывался через окно двумя-тремя словами с заспанным хозяином. Так в горах передавали новости; и столь непреложным долгом это здесь почиталось, что Алан, даже спасаясь от смерти, чувствовал себя обязанным исполнить его; и столь исправно долг этот соблюдался другими, что в доброй половине хижин, какие мы обошли, уже слышали про убийство. В прочих же, насколько мне удалось разобрать (стоя на почтительном расстоянии и ловя обрывки чужой речи), эту весть принимали скорей с ужасом, чем с изумлением. Хоть мы и поспешали, день занялся задолго до того, как мы дошли до укрытия. Рассвет застал нас в бездонном ущелье, забитом скалами, где мчалась вспененная река. Вокруг теснились дикие горы; ни травинки, ни деревца, и мне не раз потом приходило в голову: уж не та ли это долина, что зовется Гленкоу — место побоища во времена короля Вильгельма? Что до подробностей этого нашего странствия, я их все порастерял; где-то мы лезли напрямик, где-то пускались в долгие обходы; оглядеться толком было недосуг, да и шли мы по большей части ночью; если же я и спрашивал названия иных мест, звучали они по-гэльски и тем быстрей вылетали из головы. Итак, первый проблеск зари осветил нам эту гибельную пропасть, и я заметил, как Алан насупился. — Местечко для нас с тобой неудачное, — сказал он. — Такое, уж конечно, караулят. И он припустился шибче прежнего к тому месту, где скала посредине рассекала реку на два рукава. Поток пробивался сквозь теснину с таким ужасающим ревом, что у меня затряслись поджилки; а над расселиной тучею нависла водяная пыль. Алан, не глянув ни вправо, ни влево, единым духом перемахнул на камень-одинец посредине и сразу пал на четвереньки, чтобы удержаться, потому что камень был неширок и легко было сорваться на ту сторону. Не успев примериться как следует или хотя бы осознать опасность, я и сам с разбегу метнулся за ним, и он уже подхватил и придержал меня. Так мы с ним очутились бок о бок, на узеньком выступе скалы, осклизлом от пены; до другого берега прыгать было куда дальше, а со всех сторон неумолчно грохотала река. Когда я толком разглядел, где очутился, к сердцу смертной истомой подступил страх, и я закрыл глаза ладонью. Алан схватил меня за плечи и встряхнул; я видел, что он шевелит губами, но за ревом порогов и собственным смятением не расслышал слов, видно только было, как лицо его побагровело от злости и он топнул ногой. А я краем глаза опять приметил, как неистово стремится поток, как воздух застлало водяной пылью, и опять с содроганием зажмурился. В тот же миг Алан сунул мне к губам флягу с коньяком и насильно влил в глотку эдак с четверть пинты, так что у меня кровь снова заструилась по жилам. Потом он приложил ко рту ладони и, гаркнув мне прямо в ухо: «Хочешь — тони, хочешь — болтайся на виселице!», — отвернулся от меня, перелетел через второй рукав потока и благополучно очутился на том берегу. Теперь я стоял на камне один, и — мне стало посвободней; от коньяку в ушах у меня звенело; живой пример друга еще стоял перед глазами, и у меня хватило ума сообразить, что, если не прыгнуть сию же секунду, не прыгнешь никогда. Я низко присел и с тем злобным отчаянием, что не раз выручало меня за нехваткой храбрости, ринулся вперед. Так и есть, только руки достали до скалы; сорвались, уцепились, опять сорвались: и я уж съезжал в самый водоворот, но тут Алан ухватил меня сперва за вихор, после за шиворот и, дрожа от натуги, выволок на ровное место. Думаете, он вымолвил хоть слово? Ничуть не бывало: он снова ударился бежать что есть мочи, и мне, хочешь не хочешь, пришлось подняться на ноги и мчаться вдогонку. Я и раньше-то устал, а теперь к тому же расшибся и не оправился от испуга, да и хмель кружил мне голову; я спотыкался на бегу, а тут и бок невыносимо закололо, так что, когда под большущей скалой, торчавшей средь целого леса других, Алан, наконец, остановился, для Дэвида Бэлфура это было очень вовремя. Я сказал: под большущей скалой; но оказалось, что это две скалы прислонились друг к другу вершинами, обе футов двадцати высотой и на первый взгляд неприступные. Алан и тот (хоть у него, можно сказать, было не две руки, а все четыре) дважды потерпел неудачу, пробуя на них залезть; только с третьей попытки, и то лишь взобравшись мне на плечи, а потом оттолкнувшись со всей силой, так что я было подумал, не сломал ли он мне ключицу, он сумел удержаться наверху. Оттуда он спустил мне свой кожаный кушак; с егото помощью, благо, что еще подвернулись две чуть заметные выемки в скале, я вскарабкался тоже. Только тогда открылось мне, для чего мы сюда забрались; каждая из скал-двойняшек была сверху немного выщерблена, и в том месте, где они приникли друг к другу, образовалась впадина наподобие блюда или чаши, где можно было залечь втроем, а то и вчетвером, так что снизу было не видно. За все это время Алан не обронил ни звука, он бежал и влезал на камни с безмолвным неистовством одержимого; я понимал, что он смертельно встревожен, а значит, где-то что-то грозит обернуться не так. Даже сейчас, когда мы были уже на скале, он оставался так же хмур, насторожен и молчалив, он только бросился плашмя на скалу и, как говорится, одним глазом из-за края нашего тайника осмотрел все вокруг. Заря уже разгорелась, мы видели скалистые стены ущелья; дно его, загроможденное скалами, речку, что металась из стороны в сторону средь белопенных порогов; и нигде ни дымка от очага, ни живой души, только орлы перекликались, паря над утесом. Только тогда губы Алана тронула улыбка. — Ну, теперь хоть есть какая-то надежда, — проговорил он и, лукаво покосившись в мою сторону, прибавил: — А ты, друг, не больно ловок прыгать. Должно быть, я залился краской обиды, потому что он сразу же прибавил: — Ба! А впрочем, с тебя и спрос невелик. Бояться и все-таки не спасовать — вот на чем проверяются люди. И потом еще эта вода, мне самому от нее муторно. Да-да, — закончил Алан, — твоей тут вины никакой, а вот я опростоволосился. Я спросил, почему. — А как же, — сказал он, — каким недотепой себя показал нынешней ночью. Первым делом возьми да пойди не той дорогой, и это где: в Эпине, на своей же родине; ясно, что день нас застал там, куда нам носа не след казать; вот и торчим тут с тобой — и опасно, и тошно. Второе, что подавно грех, когда человек столько прятался по кустам, сколько я на своем веку: вышел в дорогу без фляги с водой. Теперь лежи здесь, прохлаждайся целый летний денек без капли во рту, кроме спиртного. Ты, может быть, подумаешь, невелика беда, но еще не стемнеет, Дэвид, как ты заговоришь иначе. Мне не терпелось обелить себя в его глазах, и я вызвался спуститься со скалы и сбегать к речке за водой, пусть только он опорожнит флягу. — Зачем же добру пропадать, — возразил Алан. — Вот и тебе коньяк давеча сослужил хорошую службу; если б не он, ты, по моему скромному разумению, и посейчас куковал бы на том камушке. А главное, от тебя, возможно, не укрылось — ты у нас мужчина страсть какой приметливый, — что Алан Брек Стюарт против обыкновенного прогуливался, пожалуй, ускоренным шагом. — Вы-то? — воскликнул я. — Да вы мчались как угорелый. — Правда? Что ж, коли так, не сомневайся: времени было в самый обрез. А засим, друг, довольно разговоров; ложись-ка ты сосни, а я пока посторожу. Я не заставил себя упрашивать; меж вершин нанесло с одной стороны тонкий слой торфянистой землицы, сквозь нее пробились кустики папоротника — они-то и послужили мне ложем; засыпая, я по-прежнему слышал крики орлов. Было, вероятно, часов девять утра, когда меня бесцеремонно растолкали, и я почувствовал, что рот мне зажимает Аланова ладонь. — Тише ты! — шепнул он. — Расхрапелся. — А что, нельзя? — спросил я, озадаченный его тревожным, потемневшим лицом. Он осторожно глянул за край нашей каменной чаши и знаком велел мне последовать его примеру. День уже вступил в свои права, безоблачный и очень жаркий. Долина открывалась взору, как нарисованная. Примерно в полумиле вверх по течению стояли биваком красные мундиры; посредине полыхал высокий костер, кое-кто занимался стряпней; а поблизости, на верхушке скалы, почти что вровень с нами стоял часовой, и солнце сверкало на его штыке. Вдоль всей реки, тут вплотную друг к другу, там чуть пореже, расставлены были еще часовые; одни, как тот первый, по высоткам, другие по дну ущелья, вышагивали, встречались на полпути, расходились. Выше по долине, где скалы расступались, цепь дозорных продолжали конные, мы видели, как они разъезжают туда и сюда вдалеке. Ниже по течению караулили пешие; однако с того места, где поток резко раздавался вширь от слияния с полноводным ручьем, часовые стояли реже и стерегли только по бродам да мелководным каменистым перекатам. Я бросил на них лишь беглый взгляд и мигом юркнул обратно. Глазам не верилось, что эта долина, которая лежала такой пустынной в предрассветный час, теперь ощетинилась оружием и рдеет красными пятнами солдатской одежды. — Вот этого я и боялся, Дэви, — сказал Алан, — что они выставят дозоры по речушке. Часа два как стали сходиться — ох, друг, и здоров же ты спать! Попали мы с тобой в переделку. Если они вздумают подняться на склон, им ничего не стоит высмотреть нас в подзорную трубу, ну, а если так и будут сидеть на дне долины, тогда, пожалуй, вывернемся. Вниз по течению часовых понаставлено не так густо. Дай срок, придет ночь, попытаем счастья, глядишь, и проскочим. — А пока что делать? — спросил я. — Пока лежать, — сказал он, — и жариться. В это милое словечко «жариться», в сущности, вложено все, что мы претерпели за наступающий день. Не забывайте: мы лежали на открытой маковке скалы, как ячменные лепешки на противне; солнце жгло немилосердно; камень до того накалился, что насилу дотронешься; а на жалком островке почвы, поросшей папоротником, возможно было уместиться только одному. По очереди ложились мы на голый камень, уподобляясь тому святому великомученику, которого пытали на пылающих угольях; и меня преследовала навязчивая мысль: не странно ли, чтобы в одном и том же краю земли, на расстоянии считанных дней пути мне привелось терзаться столь жестоко, сперва от холода на моем островке, а теперь, на этой скале, — от зноя. Ни глотка воды не было у нас за все время, только неразбавленный коньяк, а это хуже, чем ничего; и всетаки мы, как могли, охлаждали флягу, зарывая ее в землю, потом смачивали себе грудь и виски, и это приносило хоть какое-то облегчение. Солдаты весь день напролет копошились на дне долины, то сменяли караул, то дозорами по нескольку человек обходили скалы. А скал вокруг торчало видимоневидимо, выследить в них человека было все равно, что отыскать иголку в стоге сена; это был напрасный труд, и солдаты не проявляли особого рвения. Но иногда у нас на глазах солдаты протыкали кусты вереска штыками, отчего у меня мороз пробегал по коже, а не то им приходила охота слоняться возле самой нашей скалы, так что мы еле отваживались дышать. Вот тут мне и случилось услышать впервые настоящую английскую речь: какой-то служивый мимоходом похлопал по нашей скале с солнечной стороны и мгновенно с проклятием отдернул руку. «Ну и горяча!» — молвил он, и меня поразил непривычный выговор, сухой и однообразный, а еще больше, что иные звуки англичанин вовсе проглатывал. Конечно, я еще раньше слышал, как говорит Рансом; но юнга от кого только не перенимал ужимки, да и вообще коверкал слова, так что странности его разговора я, по большей части, приписывал ребячеству. А тут, что самое удивительное, на тот же лад говорил взрослый человек; признаться, я так и не свыкся с английским говором; с грамматикой — и то не вполне, что, впрочем, строгое око знатока не преминет заметить хотя бы и по этим воспоминаниям. День все тянулся, и с каждым часом нам становилось томительней и больней; все сильнее накалялся камень, все яростней жалило солнце. Многое пришлось вытерпеть: голова кружилась, к горлу подступала тошнота, все суставы ломило и резало, как от простуды. Я твердил мысленно, как не раз твердил и после, две строки из нашего шотландского псалма:   В ночи тебя не сразит луна, Солнце не сгубит днем…   — И воистину, не иначе, как по милости господней не сгубило нас солнце в тот день. Наконец, часа в два пополудни терпеть не стало сил, так что отныне нам приходилось не только превозмогать боль, но и одолевать искушение. Ибо солнце чуть передвинулось на запад, а к востоку, именно с той стороны, которая была скрыта от солдат, наша скала стала отбрасывать коротенькую тень. — Двум смертям не бывать, а одной не миновать, — объявил Алан, скользнул за край выемки и опустился на землю с теневой стороны. Я без колебаний сполз за ним и сразу упал врастяжку, так слаб и так нетверд на ногах был я от долгой пытки солнцем. Час, если не два пролежали мы здесь, точно избитые с головы до пят и вконец обессиленные, прямо на виду у всякого солдата, какому вздумалось бы сюда прогуляться. Однако ни единой души не было, все проходили по другую сторону скалы — она даже теперь по-прежнему служила нам щитом. Мало-помалу к нам стали возвращаться силы; солдаты меж тем перешли ближе к реке, и Алан предложил — была не была — трогаться в путь. Меня же в те минуты страшило лишь одно: как бы снова не пришлось лезть на скалу; все прочее было мне нипочем; итак, мы тут же приготовились к походу и заскользили друг за дружкой от скалы к скале; в тени ползли, распластавшись по земле; в других местах бежали, замирая от страха. Солдаты, кое-как обыскав низовье долины, видимо, осовели от духоты, и рвения у них поубавилось; они дремали, стоя на часах, а если и караулили, то лишь берега; и мы все тем же способом, прижимаясь как могли к подножию гор, потихоньку уходили все дальше от них вниз по ущелью. Правда, такого изнурительного занятия я еще не знавал. Тут требовалась сотня глаз и на руках, и на ногах, и на затылке, чтобы среди скал и. выбоин, где нас ежеминутно могли услыхать разбросанные там и сям часовые, ни разу не очутиться на виду. На открытых площадках проворство еще не решало дела, требовалась смекалка, чтобы вмиг оценить не только всякую складочку и бугорок окрест, но и надежность всякого камня, на который ставишь ногу; ибо к вечеру воцарилось такое безветрие, что покатившаяся галька гремела в неподвижном воздухе как пистолетный выстрел и будила в холмах и утесах чуткое эхо. Как ни медленно мы двигались, а к заходу солнца одолели значительное расстояние, хотя тот часовой все равно еще торчал у нас на виду. Но вдруг нам встретилось нечто такое, что все наши страхи мигом позабылись; то был глубокий быстрый ручей, который мчался вниз, чтобы слить свои воды с речкой ущелья. При виде его мы бросились наземь и погрузили в воду голову и плечи. Уж не скажу, что было сладостней: целительная прохлада потока, пронизавшая нас, или блаженство напиться вволю. Так мы лежали, скрытые берегами, пили и никак не могли напиться, плескали воду себе на грудь, отдавали руки во власть быстротечных струй, покуда запястья не заломило от холода; и наконец, точно рожденные заново, вытащили кулек с мукой и примялись мешать в железной плошке драммак. Это хоть и просто-напросто размазня из овсяной муки, смешанной с холодной водой, а все ж вполне сносная еда на голодный желудок; когда не из чего развести костер или же (как случилось с нами) есть веские причины его не разводить, драммак — сущее спасение для тех, кто скрывается в лесах и скалах. Едва стало смеркаться, мы снова двинулись в путь, на первых порах так же осторожно, но вскоре осмелели, выпрямились во весь рост и прибавили шагу. Мы шли запутанными тропами, петляли по горным кручам, пробирались вдоль края обрывов; к закату набежали облака, ночь спускалась темная, свежая; я не слишком устал, только непрерывно томился страхом, как бы не сорваться и не полететь с такой высоты; а куда мы шли, и гадать перестал. Но вот взошла луна, а мы все брели вперед; она была в последней своей четверти и долго не выходила из-за туч, но потом выкатилась и засияла над многоглавым скопищем темных гор и отразилась далеко внизу в узкой излуке морского залива. При этом зрелище мы остановились: я от изумления, что забрался в такую высь, где ступаешь (так мне почудилось) прямо по облакам; Алан же — чтобы проверить дорогу. Как видно, он остался доволен; во всяком случае, ясно было, что, по его расчетам, услышать нас неприятель уже не может, потому что весь остаток нашего ночного перехода он забавы ради насвистывал на разные лады: то воинственные мелодии, то развеселые, то заунывные; плясовые, от которых ноги сами шли веселей; напевы моей родимой южной стороны, которые так и манили домой, к мирной жизни без приключений; так заливался свистом Алан среди могучих, темных, безлюдных гор, которые одни окружали нас в дороге.  ГЛАВА XXI ПО ТАЙНЫМ ТРОПАМ   КОРИНАКСКИЙ ОБРЫВ Как ни рано светает в начале июля, а было еще темно, когда мы дошли до цели: расселины в макушке величавой горы, с торопливым ручьем посредине и неглубокой пещеркой сбоку в скале. Сквозная березовая рощица сменялась немного дальше сосновым бором. Ручей изобиловал форелью; роща — голубями-вяхирями; на дальнем косогоре без умолку пересвистывались кроншнепы, и кукушек тут водилось несметное множество. С устья расселины виднелся узкий речной залив, где кончается эггинская земля, а за ним уже начинался Мамор. С такой высоты это была захватывающая картина, и я не уставал сидеть и любоваться ею. Расселина называлась Коринакския обрыв, и, хотя на такой вышине и столь близко от моря ее часто застилали тучи, это был, в общем, славный уголок, и те пять дней, что мы здесь прятались, пролетели легко и незаметно. Спали мы в пещере на ложе из вереска, срезанного нами ради этого случая; укрывались Алановым плащом. В изгибе расселины была небольшая впадина, и мы до того расхрабрились, что жгли в ней костер, и, когда набегали тучи, можно было согреться, сварить овсянку, нажарить мелкой форели, которую мы голыми руками ловили в ручье под камнями и нависшим берегом. Рыбная ловля, кстати сказать, была у нас тут и первейшей забавой и самым важным делом — не только потому, что муку не мешало приберечь про черный день, но и потому, что нас занимало соревнование, — и, по пояс голые, мы чуть ли не целые дни проводили на берегу, нашаривая в воде рыбешку. Самая крупная форель, какую мы изловили, весила что-нибудь около четверти фунта; и все же, нежная и ароматная, испеченная "на угольях — да если б еще присолить немного, — она была прелакомым блюдом! Всякую свободную минуту Алан тянул меня фехтовать, он никак не мог примириться с тем, что я не держу в руках шпаги; но я-то еще подозреваю, что занятие, в котором он был столь неоспоримо искусней меня, его особенно прельщало потому, что в рыбной ловле он не однажды мне уступал. Придирался он ко мне на уроках сверх меры, бушевал, распекал меня на чем свет стоит и так рьяно наседал на меня, что я только и ждал, как бы он не пропорол меня насквозь. Сколько раз меня подмывало дать стрекача, но я все равно держался стойко и извлек кой-какую пользу из наших уроков; пусть это было всего лишь умение с уверенным видом стать в оборонительную позицию; частенько большего и не требуется. А потому, не сумев заслужить и тени похвалы у моего наставника, сам я был не так уж недоволен собой. Меж тем неверно было бы предположить, что мы махнули рукой на главную свою заботу: как бы уйти от опасности. — Не один денек минует, покуда красные мундиры догадаются искать нас в Коринаки, — сказал мне Алан в первое же утро. — Так что теперь надо бы послать весточку Джемсу. Пускай раздобудет нам денег. — А как ее пошлешь? — сказал я. — Мы здесь одни, в другое место податься пока что не решимся; разве только вы пташек перелетных призовете себе в посыльные, а так я не вижу способа это сделать. — Да? — промолвил Алан. — Не горазд же ты на выдумки, Дэвид. Он уставился на тлеющие угольки кострища и задумался; затем подыскал две щепки, связал крест-накрест, а четыре конца обуглил дочерна. После этого он нерешительно взглянул на меня. — Ты не дашь мне на время ту пуговицу? — сказал он. — Подаренное назад не просят, но мне, признаться, жалко отпарывать еще одну. Я отдал ему пуговку; он нанизал ее на обрывок плаща, которым был скреплен крест, привязал сюда же веточку березы, добавил еще веточку сосны и с довольным лицом осмотрел свое творение. — Так вот, — сказал он. — Есть невдалеке от Коринаки селение — по-английски сказать, деревенька, называется она Колиснейкон. У меня там немало друзей — одним я смело доверю жизнь, а на других не так уж полагаюсь. Понимаешь, Дэвид, за наши головы назначат награду; Джеме самолично назначит, ну, а что до Кемпбеллов, эти никогда не поскупятся, лишь бы напакостить Стюарту. Будь оно иначе, я бы ни на что не посмотрел и сам наведался в Колиснейкон, вверил бы свою жизнь этим людям с легкой душой, как перчатку. — Ну, а так? — А так лучше мне не попадаться им на глаза, — сказал Алан. — Скверные людишки отыщутся где хочешь, слабодушные тоже, а это еще страшней. Потому, когда стемнеет, проберусь-ка я в то селение и подсуну вот эту штуку, которую я смастерил, на окошко доброму своему приятелю Джону Бреку Макколу, эпинскому испольщику.[5] — Очень хорошо, — сказал я. — Ну, а найдет он эту штуку, что ему думать? — М-да, жаль, не шибко сообразительный он человек, — заметил Алан. — Положа руку на сердце, боюсь, она ему мало что скажет! Но у меня задумано вот как. Мой крестик немного напоминает огненный крест, то бишь знак, по которому у нас созывают кланы. Ну, что клан подымать не надо, это-то он поймет, потому что знак стоит у него в окне, а на словах ничего не сказано. Вот он и подумает себе: «Клан подымать не нужно, а все же здесь что-то кроется». И потом увидит мою пуговицу, вернее, не мою, а Дункана Стюарта. Тогда он станет думать дальше: «Дунканов сынок хоронится в лесах, и ему понадобился я». — Может быть, — сказал я. — Допустим, так и случится, но отсюда до Форта лесов много. — Правильно, — сказал Алан. — Но еще увидит Джон Брек две веточки, березовую и сосновую, и рассудит, коли у него есть голова на плечах (я-то в этом не очень уверен): «Алан укрывается в лесу, где растет сосна и береза». И подумает про себя: «Эдаких лесов в округе раз-два и обчелся» — и наведается к нам в Коринаки. А уж ежели нет, Дэвид, так и катись он тогда ко всем чертям, я так считаю; грош ему ломаный цена. — Да, дружище, — сказал я, чуть подтрунивая над ним, — ловко придумано! А может быть, все-таки проще взять и написать ему два слова: так, мол, и так? — Золотые ваши слова, мистер Бэлфур из замка Шос, — тоже подтрунивая надо мной, отозвался Алан. — Мне написать куда проще, это точно, да Джону-то Бреку прочесть — тяжелый труд. Ему для того надобно года два или три в школу походить; боюсь, мы с тобой соскучимся дожидаться. И в ту же ночь Алан подбросил свой огненный крестик на окошко испольщику. Вернулся он озабоченный: на него забрехали собаки, и народ повыскакивал из домов; Алану послышался лязг оружия, а из одной двери как будто выглянул солдат. Вот почему на другой день мы притаились у опушки леса и держались начеку, чтобы, если гостем окажется Джон Брек, указать ему дорогу, а если красные мундиры, успеть уйти. Незадолго до полудня мы завидели на лысом склоне человека, который брел по солнцепеку, озираясь из-под ладони. При виде его Алан тотчас свистнул; человек повернулся и сделал несколько шагов в нашу сторону; новое Аланово "фью!", и путник подошел еще ближе, и так, на свист, он дошел до нас. Это был патлатый, страхолюдный бородач лет сорока, беспощадно изуродованный оспой; лицо у него было туповатое и вместе свирепое. По-английски он объяснялся еле-еле, и все же Алан (с поистине трогательной и неизменной в моем присутствии учтивостью) не дал ему и слова сказать по-гэльски. Может статься, скованный чужою речью, пришелец дичился сильней обыкновенного, но, по-моему, он вовсе не горел желанием нам услужить, а если и шел на это, так единственно из боязни. Алан собирался передать свое поручение Джемсу устно; но испольщик и слышать ничего не пожелал. «Так я забыла», — визгливым голосом твердил он, иными словами, либо подавай ему письмо, либо он умывает руки. Я было решил, что Алана это обескуражит, ведь откуда в такой глуши раздобудешь, чем писать и на чем. Однако я не отдавал должного его находчивости; он сунулся туда, сюда, нашел в лесу голубиное перо, очинил; отсыпал из рога пороху, смешал с ключевой водой, и получилось нечто вроде чернил; потом он оторвал уголок от своего французского патента на воинский чин (того самого, что таскал в кармане как талисман, способный уберечь его от виселицы), уселся и вывел нижеследующее:   "Любезный родич! Сделай одолжение, перешли с подателем сего несколько денег в известное ему место. Любящий тебя двоюродный брат твой А.С.".   Это послание он вручил испольщику, и тот, с обещанием елико возможно поспешать, пустился с ним под гору. Два дня его не было; а на третий, часов вспять пополудни, мы услыхали в лесу посвист; Алан отозвался, и вскоре к ручью вышел испольщик и осмотрелся по сторонам, отыскивая нас. Он уж не глядел таким биотоком и был, по всей видимости, несказанно доволен, что разделался со столь опасным поручением. От него мы узнали местные новости; оказалось, вся округа кишмя кишит красными мундирами", что ни день, у кого-нибудь находят оружие, и на бедный люд сыплются новые невзгоды, а Джемса Глена и кой-кого из его челяди уже свезли в Форт Вильям и — бросили в темницу, как самых вероятных соучастников убийства. Повсюду распустили слух, что стрелял не кто иной, как Алан Брек; издан приказ о поимке нас обоих и назначена награда в сто фунтов. Итак, дела обстояли скверно; доставленная испольщиком записочка от миссис Стюарт была самая горестная. Жена Джемса заклинала Алана не даваться в руки врагам, уверяя, что, если солдаты его схватят, и сам он и Джеме погибли. Деньги, которые она посылает, — это все, что ей удалось собрать или взять в долг, и она молит всевышнего, чтобы их оказалось довольно. И, наконец, вместе с запиской она посылает бумагу, в которой даются наши приметы. Бумагу эту мы развернули с изрядным любопытством, но и не без содрогания — так смотришь в зеркало и в дуло вражеского ружья, чтобы определить, точно ли в тебя целятся. Про Алана было написано вот как: «Росту низкого, лицо рябое, очень подвижный, от роду годов тридцати пяти или около того, носит шляпу с перьями, французский кафтан синего сукна о серебряных пуговицах и с галуном, сильно потертым, жилет красный и грубой шерсти штаны по колена»; а про меня так: «Росту высокого, сложения крепкого, от роду годов восемнадцати, одет в старый кафтан, синий, изрядно потрепанный, шапчонку ветхую горскую, долгий домотканый жилет, синие штаны по колена; без чулок, башмаки, в каких ходят на равнине, носы худые; говорит как уроженец равнинного края, бороды не имеет». Алан был явно польщен, что так хорошо запомнили и обстоятельно описали его наряд; только дойдя до слова «потертый», он с некоторой обидой оглядел свой галун. Я же подумал, что, если верить описанию, я являю собой плачевное зрелище; но в то же время был и доволен: раз я сменил свое рубище, эта опись стала мне спасением, а не ловушкой. — Алан, — сказал я, — надо вам переодеться. — Вздор, — сказал Алан, — не во что. Хорошо бы я выглядел, если б воротился во Францию в шапчонке! Эти слова натолкнули меня на другую мысль: если б отделиться от Алана с его предательским нарядом, ареста бояться нечего, можно открыто идти, куда мне требуется. Мало того, если, допустим, меня и схватят в одиночку, улики будут пустяковые; а вот попадись я заодно с предполагаемым убийцей, дело обернется куда серьезней. Щадя Алана, я не дерзнул заговорить об этом, но думать не перестал. Напротив, я только укрепился в своих помыслах, когда испольщик вынул зеленый кошелек, в котором оказалось четыре гинеи золотом и почти на гинею мелочи. Согласен, у меня и того не было. Но ведь Алану на неполных пять гиней предстояло добраться до Франции; мне же, на моих неполных две — всего лишь до Куинсферри; таким образом, ежели правильно рассудить, выходило, что без Алана мне не только спокойней, но и не так накладно для кармана. Однако моему честному сотоварищу ничего подобного и в мысли не приходило. Он был искренне убежден, что он мне опора, помощь и защита. Так что же мне оставалось, как не помалкивать, клясть про себя все на свете и полагаться на судьбу? — Маловато, — заметил Алан, пряча кошелек в карман, — но я обойдусь. А теперь, Джон Брек, отдай-ка мне назад мою пуговицу, и мы с этим джентльменом выступим в дорогу. Испольщик, однако, порывшись в волосатом кошеле, который носил спереди, как водится у горцев (хотя в остальном, не считая матросских штанов, одет был как житель равнины), начал как-то подозрительно вращать глазами и наконец изрек: — Она подумает терять, — и это, видно, означало: «Думаю, что потерял ее». — Что такое? — рявкнул Алан. — Ты посмел потерять мою пуговицу, которая досталась мне от отца? Тогда вот что я тебе скажу, Джон Брек: хуже ты еще ничего не натворил за всю свою жизнь, понятно? Тут Алан уперся ладонями в колени и воззрился на испольщика с опасной улыбкой и с тем сумасшедшим огоньком в глазах, который недругам его всегда сулил беду. То ли испольщик был все же порядочный малый, то ли задумал было сплутовать, но вовремя свернул на стезю добродетели, смекнув, что очутился один в глухом месте против нас двоих; так или иначе, только пуговка внезапно нашлась, и он вручил ее Алану. — Что ж, это к чести Макколов, — объявил Алан и повернулся ко мне. — Отдаю тебе обратно пуговицу и благодарю, что ты согласился с нею расстаться. Это еще раз подтверждает, какой ты мне верный друг. И вслед за тем как нельзя более сердечно простился с испольщиком. — Ты сослужил мне хорошую службу, — сказал Алан, — не посчитался, что сам можешь сложить голову, и я всякому назову тебя добрым человеком. Наконец испольщик пошел своей дорогой, а мы с Аланом, увязав пожитки, своей: по тайным тропам.  ГЛАВА XXII ПО ТАЙНЫМ ТРОПАМ   ВЕРЕСКОВАЯ ПУСТОШЬ Часов семь безостановочного, трудного пути, и ранним утром мы вышли на край горной цепи. Перед нами лежала низина, корявая, скудная земля, которую нам нужно было теперь пройти. Солнце только взошло и било нам прямо в глаза; тонкий летучий туман, как дымок, курился над торфяником; так что (по словам Алана) сюда могло понаехать хоть двадцать драгунских эскадронов, а мы бы и не догадались. Потому, пока не поднялся туман, мы засели в лощине на откосе, приготовили себе драммаку и держали военный совет. — Дэвид, — начал Алан, — это место коварное. Переждем до ночи или отважимся и махнем дальше наудачу? — Что мне сказать? — ответил я. — Устать-то я устал, но коли остановка лишь за этим, берусь пройти еще столько же. — То-то и оно, что не за этим, — сказал Алан, — это даже не полдела. Положение такое: Эпин нам верная погибель. На юг сплошь Кемпбеллы, туда и соваться нечего. На север — толку мало: тебе надобно в Куиисферри, ну а я хочу пробраться во Францию. Можно, правда, пойти на восток. — Восток так восток! — бодро отозвался я, а про себя подумал: «Эх, друг, ступал бы ты себе в одну сторону, а мне бы дал пойти в другую, оно бы к лучшему вышло для нас обоих». — Да, но на восток, понимаешь, у нас болота, — сказал Алан. — Туда только заберись, а уж дальше, как повезет. Экая плешина — голь, гладь, где тут укроешься? Случись на каком холме красные мундиры, углядят и за десяток миль, а главное дело, они верхами, мигом настигнут. Дрянное место, Дэви, и днем, прямо скажу, опасней, чем ночью. — Алан, — сказал я, — теперь послушайте, как я рассуждаю. Эпин для нас погибель; денег у нас не густо, муки тоже; чем дольше нас ищут, тем верней угадают, где мы есть; тут всюду риск, ну, а что буду идти, пока не свалимся с ног, за это я ручаюсь. Алан просиял. — Иной раз ты до того бываешь опасливый да виноватый, — сказал он, — что молодцу вроде меня никак не подходишь в товарищи; а порой, как взыграет в тебе боевой дух, ты мне приятнее родного брата. Туман поднялся и растаял, и из-под него показалась земля, пустынная, точно море; лишь кричали куропатки и чибисы, да на востоке двигалось еле видное вдали оленье стадо. Местами пустошь поросла рыжим вереском; местами была изрыта окнами, бочагами, торфяными яминами; кое-где все было выжжено дочерна степным пожаром; в одном месте, остов за остовом, подымался целый лес мертвых сосен. Тоскливее пустыни не придумаешь, зато ни следа красных мундиров, а нам только того и нужно было. Итак, мы сошли на пустошь и начали тягостный, кружной поход к восточному ее краю. Не забудьте, со всех сторон теснились горные вершины, откуда нас могли заметить в любой миг; это вынуждало нас пробираться ложбинами, а когда они сворачивали куда не надо, с бесчисленными ухищрениями, передвигаться по открытым местам. Порой полчаса кряду приходилось ползти от одного верескового куста к другому, подобно охотникам, когда они выслеживают оленя. День снова выдался погожий, солнце припекало; вода в коньячной фляге быстро кончилась; одним словом, знай я наперед, что такое полдороги ползти ползком, а остальное время красться, согнувшись в три погибели, я бы, уж конечно, не ввязался в столь убийственную затею. Томительный переход, короткая передышка, снова переход — так миновало утро, и к полудню мы прилегли вздремнуть в густых вересковых зарослях. Алан сторожил первым; я, кажется, только закрыл глаза, как он уже растолкал меня, и настал мой черед. Часов у нас не было, и Алан воткнул в землю вересковый прутик, чтобы, когда тень от нашего куста протянется к востоку до отметины, я знал, что пора его будить. А я уже до того умаялся, что проспал бы часов двенадцать подряд; от сна у меня слипались глаза; ум еще бодрствовал, но тело погрузилось в дремоту; запах нагретого вереска, жужжание диких пчел убаюкивали, точно хмельное питье; я то и дело вздрагивал и спохватывался, что клюю носом. В последний раз я, кажется, заснул всерьез, вот и солнце что-то далеко передвинулось в небе. Я взглянул на вересковый прутик и с трудом подавил крик: я увидел, что обманул доверие товарища. У меня голова пошла кругом от страха и стыда; но от того, что представилось моему взору, когда — я огляделся по сторонам, у меня оборвалось сердце. Да, верно: пока я спал, на болота спустился отряд конников, и теперь, растянувшись веером, они двигались на нас с юго-востока и по нескольку раз проезжали взад и вперед там, где вереск рос особенно густо. Когда я разбудил Алана, он глянул сперва на всадников, потом на отметину, на солнце и из-под насупленных бровей метнул в меня единственный, мгновенный взгляд, недобрый и вместе тревожный; вот и все, больше он ничем меня не упрекнул. — Что теперь делать? — спросил я. — Придется поиграть в прятки, — сказал Алан. — Видишь вон ту гору? — И он указал на одинокую вершину на горизонте к северо-востоку. — Вижу. — Вот туда и двинемся, — сказал он. — Она зовется Бен-Элдер; дикая, пустынная гора, полно бугров и расселин, и, если мы сумеем пробиться к ней до утра, еще не все пропало. — Так ведь, Алан, двигаться-то надо прямо наперерез солдатам! — воскликнул я. — Само собой, — сказал он, — но ежели нас загонят обратно в Эпин, нам обоим конец. А потому, друг Дэвид, не мешкай! И с непостижимым проворством, как будто привык так двигаться с пеленок, он пополз вперед на четвереньках. Мало того, он еще все время вилял по низинкам, где нас трудней было заметить. Иные из них были выжжены дотла или, во всяком случае, опалены пожарами; нам в лицо (а лица-то были у самой земли) взвивалась слепящая, удушливая пыль, тонкая, как дым. Воду мы давно выпили, а когда бежишь на четвереньках, силы быстро иссякают, охватывает всепоглощающая усталость, тело ноет и руки подламываются под твоей тяжестью. Время от времени, где-нибудь за пышным вересковым кустом, мы минуту-другую отлеживались, переводили дух и, чуть раздвинув ветки, смотрели на драгун. Нас не обнаружили, во всяком случае, взвод — а верней, помоему, полвзвода — ехал все в том же направлении, растянувшись мили на две, тщательно прочесывая вереск на своем пути. Я пробудился как раз вовремя; еще немного, и мы не могли бы проскочить стороной, оставалось бы бежать прямо перед ними. Да и так нас грозила выдать малейшая случайность; то и дело, когда из вереска, хлопая крыльями, поднималась куропатка, мы замирали на месте, боясь вздохнуть. Боль и слабость во всем теле, тяжкие удары сердца, исцарапанные руки, резь в глазах и в горле от едкой неоседающей пыли скоро сделались столь непереносимы, что я бы с радостью сдался. В одном только страхе перед Аланом черпал я подобие мужества, помогавшее идти вперед. Сам же он (следует помнить, что он был связан в движениях плащом) вначале густо покраснел, но мало-помалу сквозь краску пятнами проступила бледность; дыхание с клекотом и свистом вырывалось из его груди; а голос, когда на коротких остановках он мне нашептывал на ухо свои наблюдения, звучал, как хрип загнанного зверя. Зато дух его не дрогнул, живости ничуть не поубавилось, я невольно дивился выносливости этого человека. Наконец-то в ранних сумерках заслышали мы зов трубы и, глянув назад сквозь вереск, увидели, что взвод съезжается. Спустя немного солдаты разложили костер и стали лагерем на ночлег где-то среди пустоши. И тогда я взмолился, я воззвал к Алану, чтобы он разрешил лечь и выспаться. — Нынче ночью нам не до сна! — сказал Алан. — Отныне эти самые верховые, которых ты проспал, займут все высоты по краю пустоши, и ни единой душе не выбраться из Эпина, разве что птичкам легкокрылым. Мы проскочили только-только; так неужто уступить, что выиграно? Нет, милый, когда придет день, он нас с тобой застанет в надежном месте на Бен-Элдере. — Алан, — сказал я, — воли мне не занимать, сил не хватает. Кабы мог, пошел бы; но чем хотите вам клянусь, не могу. — Что ж, ладно, — сказал Алан. — Я тебя понесу. Я глянул, не в насмешку ли это он, но нет, невеличка Алан говорил всерьез; и при виде такой неукротимой решимости я устыдился. — Хорошо, ведите! — сказал я. — Иду. Он бросил мне быстрый взгляд, как бы говоря: "Молодчина, Дэвид!", — и снова во весь дух устремился вперед. С приходом ночи стало прохладней и даже (правда, ненамного) темнее. Ни единого облачка не осталось на небе; июль только еще начинался, а места как-никак были северные; правда, в самый темный час такой ночи. пожалуй, читать трудновато, и все-таки я сколько раз видал, как в зимний полдень бывает темнее. Пала обильная роса, напоив пустошь влагой, словно дождик; на время это меня освежило. Когда мы останавливались, чтобы отдышаться и я успевал вобрать в себя окружающее — прелесть ясной ночи, очертания прикорнувших холмов, костер, догорающий позади, точно пламенная сердцевина пустоши, — меня охватывала злость, что я вынужден в муках влачиться по земле и, как червь, извиваться в пыли. Читаешь книжки и поневоле думаешь, что немногие из тех, кто водит пером по бумаге, когда-либо по-настоящему уставали, не то об этом писали бы сильней. Моя судьба, в прошлом ли, в будущем, не трогала меня сейчас; я вряд ли сознавал, что есть на свете такой юнец по имени Дэвид Бэлфур; я и не помышлял о себе, а только с отчаянием думал про каждый новый шаг, который, конечно, будет для меня последним, и с ненавистью про Алана, который тому причиной. Алан не ошибся, избрав поприще военного; недаром ремесло военачальника — принуждать людей идти и не отступать, покоряясь чужой воле, хотя, будь у них выбор, они полегли бы на месте, равнодушно подставили себя под пули. Ну, а из меня, наверно, получился бы неплохой солдат; ведь за все эти часы мне ни разу не пришло на ум, что можно ослушаться, я не видел иного выбора, как повиноваться, пока есть силы, и умереть, повинуясь. Вечность спустя забрезжило утро; самая страшная опасность теперь была позади, и мы могли шагать по земле как люди, а не пресмыкаться как бессмысленные твари. Но господи боже ты мой, кто бы узнал нас сейчас: согбенные, как два дряхлых старца, косолапые, как младенцы, бледные, как мертвецы! Ни слова не было сказано промеж нас; каждый стиснул зубы и, уставясь прямо перед собою, поднимал и ставил то одну, то другую ногу, как поднимают гири на деревенской ярмарке; а в вереске, то и знай, попискивали куропатки, и понемногу все ясней светало на востоке. Я говорю, что Алану пришлось не легче. Не то, чтобы я глядел на него: до того ли мне было, я еле держался на ногах; но ясно, что он ничуть не меньше отупел от усталости и, под стать мне, не глядел, куда мы идем, иначе разве мы угодили бы в засаду, точно слепые кроты? Получилось это вот как. Плелись мы с Аланом с поросшего вереском бугра, он первым, я шагах в двух позади, совсем как чета бродячих музыкантов; вдруг шорох прошел по вереску, из зарослей выскочили четверо каких-то оборванцев, и минуту спустя мы оба лежали навзничь и каждому к глотке приставлен был кинжал. Мне было как-то все равно; боль от их грубых рук растворилась в страданиях, и без того переполнявших меня; и даже кинжал мне был нипочем, так я радовался, что можно больше не двигаться. Я лежал и смотрел в лицо державшего меня оборванца; оно было, помнится, загорелое дочерна, с белесыми глазищами, но я нисколько его не боялся. Я слышал, как один из них о чемто по-гэльски перешептывается с Аланом; но о чем — это меня нисколько не занимало. Потом кинжалы убрали, а нас обезоружили и лицом к лицу посадили в вереск. — Это дозор Клуни Макферсона, — сообщил мне Алан. — Наше счастье. Теперь только побудем с ними, покуда их вождю не доложат, что пришел я, — и все. Вождь клана Вуриков Клуни Макферсон был, надо сказать, шесть лет до того одним из зачинщиков великого мятежа; за его голову назначена была награда; я-то думал, он давным-давно во Франции с другими главарями лихих якобитов. При словах Алана я от удивления даже очнулся. — Вот оно что, — пробормотал я, — значит. Клуни по ею пору здесь? — А как же! — подтвердил Алан. — По-прежнему на своей землице, а клан его кормит и поит. Самому королю Георгу впору позавидовать. Я бы еще порасспросил его, но Алан меня остановил. — Что-то я притомился, — сказал он. — Не худо бы соснуть. И без долгих разговоров он уткнулся лицом в гущу вереска и, кажется, мигом заснул. Мне о таком и мечтать было невозможно. Слыхали вы, как летней порой стрекочут в траве кузнечики? Так вот, едва я смежил веки, как по всему телу — в животе, в запястьях, а главное, в голове — у меня застрекотали тысячи кузнечиков. Глаза мои сразу же вновь открылись, я ворочался с боку на бок, пробовал сесть, и опять ложился, и смотрел бессонными глазами на ослепительные небеса да на заросших, неумытых часовых Клуни, которые выглядывали из-за вершины бугра и трещали друг с другом по-гэльски. Так-то вот я и отдохнул, а там и гонец воротился; Клуни рад гостям, сообщил он, и нам нужно без промедления подыматься и опять трогаться в путь. Алан был в наилучшем расположении духа; свежий и бодрый после сна, голодный как волк, он не без приятности предвкушал возлияние и жаркое, о котором, видно, помянул гонец. А меня мутило от одних разговоров о еде. Прежде я маялся от свинцовой тяжести в теле, теперь же сделался почти невесом, и это мешало мне идти. Меня несло вперед, точно паутинку; земля под ногами казалась облаком, горы легкими, как перышко, воздух подхватил меня, как быстрый горный ручей, и колыхал то туда, то сюда. Ко всему этому меня тяготило ужасающее чувство безысходности, я казался себе таким беспомощным, что хоть плачь. Алан взглянул на меня и нахмурился, а я вообразил, что прогневил его, и весь сжался от безотчетного, прямо ребяческого страха. Еще я запомнил, что вдруг заулыбался и никак не мог перестать, хотя мне думалось, что улыбки в такой час неуместны. Но одною лишь добротой движим был мой славный товарищ; вмиг два приспешника Клуни подхватили меня под руки и стремглав (это мне так чудилось, на самом-то деле, скорей всего, не слишком быстро) повлекли вперед, по хитросплетеньям сумрачных падей и лощин, к сердцу суровой горы Бен-Элдер.  ГЛАВА XXIII КЛУНЕВА КЛЕТЬ   Наконец мы вышли к подножию лесистой кручи, где деревья стлались по высокому откосу, увенчанному отвесной каменной стеной. — Сюда, — сказал один из провожатых, и мы начали подниматься в гору. Деревья льнули к склону, как матросы к вантам, стволы их были словно поперечины лестницы, по которой мы взбирались. На верхней опушке, где вздымал из листвы свое скалистое чело утес, пряталось странное обиталище, прозванное в округе Клуневой Клетью. Меж стволами нескольких деревьев поставлен был плетень, укрепленный кольями, а огороженная площадка выровнена земляной насыпкой наподобие пола. Живой опорой для кровли служило растущее на самой середине дерево. Плетеные стены обложены были мхом. По форме сооружение напоминало яйцо; в этой покатой горной чаще оно наполовину стояло, наполовину висело на откосе, совсем как осиное гнездо в зелени боярышника. Внутри места с лихвой хватило бы человек на шесть. Выступ утеса хитро приспособили под очаг; дым стлался по скале, тоже дымчато-серой, снизу оставался неприметен. То был лишь один из тайников Клуни; пещеры и подземные покои были у него и в других частях его владений; следуя донесениям своих лазутчиков, он, сообразно с тем, подступают или удаляются солдаты, переходил из одного пристанища в другое. Такая кочевая жизнь и приверженность клана к своему вождю не только делали его неуязвимым все то время, пока многие другие либо спасались бегством, либо были схвачены и казнены, но и дали ему пробыть на родине еще лет пять, и лишь по строгому наказу своего повелителя он в конце концов отбыл во Францию. Там он вскоре умер; странно сказать, но может статься, на чужбине ему недоставало бен-элдерской Клети. Когда мы подошли к входу, он сидел у своего скального очага и глядел, как стряпает прислужник. Одет он был более чем просто, носил вязаный ночной колпак, натянутый на самые уши, и попыхивал зловонной пенковой трубкой. При всем том осанка у него была царственная, стоило посмотреть, с каким величием он поднялся нам навстречу. — А, мистер Стюарт, — сказал он, — добро пожаловать, сэр. Рад и вам и другу вашему, который пока что неизвестен мне по имени. — Как поживаете. Клуни? — сказал Алан. — Надеюсь, отменно, сэр. Счастлив видеть вас и представить вам своего друга, владельца замка Шос мистера Дэвида Бэлфура. Не было случая, чтобы Алан помянул мое имение без ехидства, но то наедине; при чужих он возглашал мой титул не хуже герольда. — Входите же, джентльмены, входите, — сказал Клуни. — Милости прошу ко мне в дом; он хоть диковинная обитель и, уж конечно, не хоромы, а все же я принимал в нем особу королевской фамилии — вам, мистер Стюарт, без сомнения, ведомо, какую особу я имею в виду. Смочим горло на счастье, а когда мой косорукий челядин управится с жарким, отобедаем и сразимся в карты, как подобает джентльменам. Жизнь моя здесь несколько пресна, — продолжав он, разливая коньяк, — мало с кем видишься, сидишь сиднем, пальцами сучишь да все думаешь про тот славный день, что миновал, и призываешь новый славный день, который, как мы все надеемся, не за горами. Выпьемте же за восстановление династии! На том мы чокнулись и осушили чары. Я, право, ничего дурного не желал королю Георгу; но, пожалуй, окажись он с нами, он сделал бы то же, что я. После спиртного мне сразу очень полегчало, и я был в силах оглядеться и следить за разговором, быть может, все еще в легком тумане, но уже без прежнего беспричинного ужаса и душевной тоски. Да, это было и впрямь диковинное место и такой же диковинный был у нас хозяин. За долгую жизнь вне закона Клуни Макферсон, под стать какой-нибудь вековухе, оброс ворохом мелочных привычек. Сидел он всегда на одном и том же месте, которое прочим занимать возбранялось; в Клети все расставлено было в раз навсегда заведенном порядке, коего никому не дозволялось нарушать; хорошая кухня была одним из главных его пристрастий, и, даже здороваясь с нами, он краем глаза следил за жарким. Как я понял, время от времени под покровом ночи он наведывался к своей жене и двум-трем лучшим друзьям, либо они навещали его; большею же частью жил в полном уединении и сообщался лишь со своими дозорными да с челядью, которая прислуживала ему в Клети. Поутру к нему первым делом являлся один из них, брадобрей, и за бритьем выкладывал все новости с округе, до которых Клуни был превеликий охотник. Расспросам его не было конца, он допытывался до всех мелочей, истово, как дитя; а услышав иной ответ, хохотал до упаду, и припомнив задним числом, когда брадобрей уж давным-давно ушел, вновь разражался смехом. Впрочем, вопросы его, по-видимому, были не так уж бесцельны; отрезанный от жизни, лишенный, как и другие шотландские землевладельцы, законной власти недавним парламентским указом, он у себя в клане по-прежнему, на стародавний обычай, исправлял судейские обязанности. К нему в это логово шли разрешать споры; люди его клана, которые не посчитались бы с решением Верховного суда, по одному слову затравленного изгоя забывали об отмщении, безропотно выкладывали деньги. Когда он бывал во гневе, а это случалось нередко, он метал громы и молнии почище иного монарха, и прислужники трепетали и никли перед ним, как дети перед грозным родителем. С каждым из них, входя, он чинно здоровался, а после оба по-военному подносили руку к головному убору. Одним словом, мне представился случай заглянуть изнутри в повседневный обиход горного клана, причем такого, чей вождь объявлен вне закона и обречен скрываться; земли его захвачены; войска охотятся за ним по всем краям, порой в какой-нибудь миле от его убежища; а меж тем последний оборванец, который каждый день сносил от него выволочки и брань, мог бы разбогатеть, выдав его. В тот первый день, едва поспело жаркое, Клуни собственноручно выжал в него лимон (в подобных роскошествах он не знал недостатка) и пригласил нас откушать. — Таким блюдом, только без лимонного сока, я потчевал в этом же самом доме его королевское высочество, — сказал он, — В те времена и мясо было редким лакомством, а о приправах никто не мечтал. Да и то сказать, в сорок шестом на моей земле больше было драгун, чем лимонов. Не знаю, вправду ли удалось жаркое — при виде его у меня тошнота подступила к горлу и я насилу проглотил несколько кусков. За едой Клуни занимал нас рассказами о том, как гостил в Клети принц Чарли,[6] изображал собеседников в лицах и подымался из-за стола, чтобы показать, где кто стоял. С его слов принц мне представился милым и горячим юношей, достойным отпрыском династии учтивых королей, уступающим, однако, в мудрости царю Соломону. Я понял также, что пока он жил в Клети, он то и дело напивался, а стало быть, уже в ту пору начал проявляться порок, который ныне, если верить слухам, обратил его в развалину. Как только мы покончили с едой. Клуни извлек видавшую виды, захватанную и засаленную колоду карт, какую держат разве что в жалкой харчевне, и предложил нам сыграть, а у самого уже и глаза разгорелись. Между тем картежная игра была одним из занятий, которых я издавна приучен был сторониться, как недостойных; мой отец полагал, что христианину, а тем более джентльмену, негоже ставить под удар свое добро и покушаться на чужое по прихоти клочка размалеванного картона. Понятно, я мог бы сослаться на усталость, чем не веское оправдание; но я решил, что мне не пристало искать уловок. Наверно, я покраснел как рак, но голос мой не дрогнул, и я сказал, что не навязываюсь в судьи другим, сам же игрок неважный. Клуни — он тасовал колоду — остановился. — Это еще что за разговоры? — промолвил он. — Откуда этакое виговское чистоплюйство в доме Клуни Макферсона? — Я за мистера Бэлфура ручаюсь головой, — вмешался Алан. — Это честный и доблестный джентльмен, и не извольте забывать, кто это говорит. Я ношу имя королей, — Алан лихо заломил шляпу, — а потому я сам и всякий, кто зовется мне другом, на своем месте среди достойнейших. Просто джентльмен устал, и ему надобно уснуть. Что из того, коли его не тянет к картам, — нам это не помеха. Я, сэр, готов и расположен сразиться с вами в любой игре, какую ни назовете. — Да будет вам известно, сэр, — ответствовал Клуни, — что под сим убогим кровом всяк джентльмен волен следовать своим желаниям. Ежели б другу вашему заблагорассудилось ходить на голове, пусть сделает одолжение. А если ему, иль вам, или кому другому тут в чем-то не потрафили, я весьма польщен буду выйти с ним прогуляться. Вот уж, воистину, не хватало, чтобы двое добрых друзей по моей милости перерезали друг другу глотки! — Сэр, — сказал я, — Алан заметил справедливо, я и правда сильно утомился. Мало того, как человеку, у которого, возможно, есть свои сыновья, я вам открою, что связан обещанием, данным отцу. — Ни слова более, ни слова, — сказал Клуни и указал мне на вересковое ложе в углу Клети. Несмотря на это, он остался не в духе, косился на меня неприязненно и всякий раз что-то бормотал себе под нос. И верно, нельзя не признать, что щепетильность моя и слова, в коих я о ней объявил, отдавали пресвитерианским душком и не очень-то были кстати в обществе вольных горских якобитов. От коньяку, от оленины я что-то отяжелел; и едва улегся на вересковое ложе, как впал в странное забытье, в котором и пребывал почти все время, пока мы гостили в Клети. Порою, очнувшись ненадолго, я осознавал, что происходит; порой различал лишь голоса или храп спящих, наподобие бессвязного лопотания речки; а пледы на стене то опадали, то разрастались вширь, совсем как тени на потолке от горящего очага. Наверно, я изредка разговаривал или выкрикивал что-то, потому что, помнится, не раз с изумлением слышал, что мне отвечают; не скажу, правда, чтобы меня мучил один какойнибудь кошмар, а только глубокое отвращение; и место, куда я попал, и постель, на которой покоился, и пледы на стене, и голоса, и огонь в очаге, и даже сам я был себе отвратителен. Призван был прислужник-брадобрей, он же и лекарь, дабы предписать лекарство; но так как объяснялся он по-гэльски, до меня из его заключения не дошло ни слова, а спрашивать перевод я не стал, так скверно мне было. Я ведь и без того знал, что болен, прочее же меня не трогало. Пока дела мои были плохи, я слабо различал, что творится вокруг. Знаю только, что Клуни с Аланом почти все время сражались в карты, и твердо уверен, что сначала определенно выигрывал Алан; мне запомнилось, как я сижу в постели, они азартно играют, а на столе поблескивает груда денег, гиней, наверно, шестьдесят, когда не все сто. Чудно было видеть такое богатство в гнезде, свитом на крутой скале меж стволами живых деревьев. И я еще тогда подумал, что Алан ступил на шаткую почву с таким борзым конем, как тощий зеленый кошелек, в котором нет и пяти фунтов. Удача, видно, отвернулась от него на второй день. Незадолго до полудня меня, как всегда, разбудили, чтобы покормить, я, как всегда, отказался, и мне дали выпить какого-то горького снадобья, назначенного брадобреем. Сквозь открытую дверь мой угол заливало солнце, оно слепило и тревожило меня. Клуни сидел за столом и мусолил свою колоду. Алан нагнулся над постелью, так что лицо его оказалось возле самых моих глаз; моему воспаленному, горячечному взору оно представилось непомерно огромным. Он попросил, чтобы я ссудил ему денег. — На что? — спросил я. — Просто так, в долг. — Но для чего? — повторил я. — Не понимаю. — Да что ты, Дэвид, — сказал Алан. — Неужто мне денег в долг пожалеешь? Ох, надо бы пожалеть, будь я в здравом уме! Но я ни о чем другом не думал, лишь бы прогнать от себя это огромное лицо, — и отдал ему деньги. На третье утро, когда мы пробыли в Клети двое суток, я пробудился с чувством невыразимого облегчения, конечно, разбитый и слабый, но вещи видел уже в естественную величину и в истинном их повседневном обличье. Больше того, мне и есть захотелось, и с постели я встал без чьей-либо помощи, а как позавтракали, вышел из Клети и сел на опушке. День выдался серенький, в воздухе веяла мягкая прохлада, и я пронежился целое утро, встряхиваясь лишь, когда мимо, с припасами и донесениями, проходили клуневы слуги и лазутчики; окрест сейчас было спокойно, и Клуни, можно сказать, царствовал почти в открытую. Когда я воротился, они с Аланом, отложив карты, допрашивали прислужника; глава клана обернулся и что-то сказал мне по-гэльски. — По-гэльски не разумею, сэр, — отозвался я. После злополучной размолвки из-за карт, что бы я ни сказал, что бы ни сделал, все вызывало у Клуни досаду. — Коли так, у имени вашего разумения побольше, чем у вас, — сердито буркнул он, — потому что это доброе гэльское имечко. Ну, да не в том суть. Мой лазутчик показывает, что на юг путь свободен, только вопрос, достанет ли у вас сил идти. Я видел карты на столе, но золота и след простыл, только гора надписанных бумажек, и все на клуневой стороне. Да и у Алана вид был чудной, словно он чемто недоволен; и дурное предчувствие овладело мною. — Не скажу, чтобы я совсем был здоров, — ответил я и посмотрел на Алана, — а впрочем, у нас есть немного денег, и с ними мы себе изрядно облегчим путь. Алан прикусил губу и уставился в землю. — Дэвид, знай правду, — молвил он наконец. — Деньги я проиграл. — И мои тоже? — спросил я. — И твои, — со стоном сказал Алан. — Зачем только ты мне их дал! Я сам не свой, как дорвусь до карт. — Ба-ба-ба! — сказал Клуни. — Все это вздор; подурачились, и только. Само собой, деньги вы получите обратно, хоть вдвое больше, коли не побрезгуете. На что б это было похоже, если б я их взял себе! Слыханное ли дело, чтобы я ставил палки в колеса джентльменам в таком положении, как ваше! Куда бы это годилось! — уже во весь голос гаркнул Клуни, весь побагровел и принялся выкладывать золотые из карманов. Алан ничего не сказал, только все смотрел в землю. — Может, на минутку выйдем, сэр? — сказал я. Клуни ответил: «С удовольствием», — и, точно, сразу пошел за мной, но лицо у него было хмурое и раздосадованное. — А теперь, сэр, — сказал я, — раньше всего я должен принести вам признательность за ваше великодушие. — Несусветная чушь! — вскричал Клуни. — Великодушие какое-то выдумал… Нехорошо получилось, конечно, да что прикажете делать — загнали в клетушку, точно овцу в хлев, — только и остается, что посидеть за картами с друзьями, когда в кои-то веки залучишь их к себе! А если они проиграют, то и речи быть не может… — Тут он запнулся. — Вот именно, — сказал я. — Если они проиграют, вы им отдаете деньги; а выиграют, так ваши уносят в кармане! Я уж сказал, что склоняюсь пред вашим великодушием; и все же, сэр, мне до крайности тяжело оказаться в таком положении. Наступило короткое молчание; Клуни тщился что-то сказать, но так и не выговорил ни слова. Только лицо его с каждым мгновением сильней наливалось кровью. — Я человек молодой, — сказал я, — и вот я у вас спрашиваю совета. Посоветуйте мне как сыну. Мой друг честь по чести проиграл свои деньги, а до этого, опятьтаки честь по чести, куда больше выиграл у вас. Могу я взять их назад? Хорошо ли будет так поступить? Ведь как ни поверни, сами понимаете, гордость моя при том пострадает. — Да и для меня нелестно получается, мистер Бэлфур, — сказал Клуни. — По-вашему выходит, я вроде как сети расставляю бедным людям, им в ущерб. А я не допущу, чтобы мои друзья в моем доме терпели оскорбления — да-да! — И вдруг вспылил: — Или наносили оскорбления, вот так! — Видите, сэр, значит, не совсем я напрасно говорил: карты — никчемное занятие для порядочных людей. Впрочем, я жду, что вы мне присоветуете. Ручаюсь, если Клуни кого и ненавидел сейчас, так это Дэвида Бэлфура. Он смерил меня воинственным взглядом, и резкое слово готово было сорваться с его уст. Но то ли молодость моя его обезоружила, то ли пересилило чувство справедливости… Спору нет, положение было унизительное для всех, и не в последнюю очередь для Клуни; тем больше ему чести, что сумел выйти из него достойно. — Мистер Бэлфур, — сказал он, — больно вы на мой вкус велеречивы да обходительны, но при всем том в вас живет дух истого джентльмена. Вот вам честное мое слово: можете брать эти деньги — я и сыну сказал бы то же, — а вот и моя рука.  ГЛАВА XXIV ПО ТАЙНЫМ ТРОПАМ   ССОРА Под покровом ночи нас с Аланом переправили через Лох-Эрихт и повели вдоль восточного берега в другой тайник у верховьев Лох-Ранноха, а провожал нас один прислужник из Клети. Этот молодец нес все наши пожитки и еще Аланов плащ в придачу и с эдакой поклажей трусил себе рысцой, как крепкая горская лошадка с охапкой сена; я давеча едва ноги волочил, хотя нес вдвое меньше; а между тем доводись нам помериться силами в честной схватке, я одолел бы его играючи. Конечно, совсем иное дело шагать налегке; кабы не это ощущение свободы и легкости, я, пожалуй, вовсе не смог бы идти. Я только что поднялся с одра болезни, ну, а обстоятельства наши были отнюдь не таковы, чтобы воодушевлять на богатырские усилия: путь пролегал по самым безлюдным и унылым местам Шотландии, под ненастными небесами, и в сердцах путников не было согласия. Долгое время мы ничего не говорили, шли то бок о бок, то друг за другом с каменными лицами; я — злой и надутый, черпая свои невеликие силы в греховных и неистовых чувствах, обуревавших меня; Алан — злой и пристыженный, пристыженный тем, что спустил мои деньги; злой оттого, что я так враждебно это принял. Мысль о том, чтобы с ним расстаться, преследовала меня все упорнее, и чем больше она меня прельщала, тем отвратительней я становился сам себе. Ведь что бы Алану повернуться и сказать: «Ступай один, моя опасность сейчас страшнее, а со мной опасней и тебе», — и благородно, и красиво, и великодушно. Но самому обратиться к другу, который тебя, бесспорно, любит, и заявить: «Ты в большой опасности, я — не очень; дружество твое мне обуза, так что выкручивайся как знаешь и сноси тяготы в одиночку…» — нет, ни за что; о таком про себя подумаешь, и то вон щеки пылают! А все-таки Алан поступил как ребенок и, что хуже всего, ребенок неверный. Выманить у меня деньги, когда я лежал почти в беспамятстве, само по себе немногим лучше воровства; да еще, изволите видеть, бредет себе рядышком, гол как сокол, и без зазрения совести метит поживиться деньгами, которые мне, по его милости, пришлось выклянчить. Понятное дело, я не отказывался с ним поделиться, да только зло брало, что он принимал это как должное. Вот вокруг чего вертелись все мои мысли, но заикнуться о расставании иль деньгах означало бы проявить черную неблагодарность. Потому, избрав меньшее из двух зол, я молчал как рыба, даже глаз не поднимал на своего спутника, разве что косился исподтишка. В конце концов на том берегу Лох-Эрихта по дороги сквозь ровные камышовые плавни, где идти было ненужно, Алан не выдержал и шагнул ко мне. — Дэвид, — сказал он, — не дело друзьям так себя вести из-за маленькой неприятности. Я должен сознаться, что раскаиваюсь, ну и дело с концом. А теперь, если у тебя что накопилось на душе, лучше выкладывай. — У меня? — процедил я. — Ровным счетом ничего. Он как будто погрустнел, что я и отметил с подленьким злорадством. — Погоди, — сказал он дрогнувшим голосом, — ведь я же говорю, что виноват. — Еще бы не виноваты, — хладнокровно отозвался я. — Надеюсь, вы отдадите мне должное, что я вас ни разу не попрекнул. — Ни разу, — сказал Алан. — Ты хуже сделал, и сам это знаешь. Может быть, разойдемся врозь? Ты как-то помянул об этом. Может быть, снова скажешь? Отсюда, Дэвид, и вправо и влево гор и вереска хватит на обоих; а я, откровенно говоря, не люблю набиваться, когда не нужен. Меня точно ножом резануло, как будто Алан разгадал мое тайное вероломство. — Алан Брек! — выкрикнул я и разразился негодующей речью: — Как могли вы подумать, что я от вас отвернусь в тяжелый час? Вы не смеете мне бросать такие слова. Все мое поведение их опровергает. Правильно, я тогда уснул на пустоши; так ведь это я от усталости, и нечестно мне за то пенять… — А я и не думал, — сказал Алан. — …но если не считать того случая, — продолжал я, — что такого я сделал, чтобы мне как последней собаке приписывать такие низости? Я никогда еще не подводил друга и с вас начинать не собираюсь. Мы слишком много пережили вместе; вы, может, и забудете это, я — никогда. — Я тебе одно скажу, Дэвид, — очень спокойно проговорил Алан. — Жизнью я тебе давно обязан, а теперь ты выручил мои деньги. Так постарайся же, не отягчай мне и без того тяжкое бремя. Кого бы не тронули эти слова; они и меня задели, да не так, как надо. Я понимал, что веду себя прескверно, и злился уже не только на Алана, но и на себя заодно, а оттого сильней ожесточался. — Вы меня просили говорить, — сказал я. — Что ж, ладно, скажу. Вы — сами согласились, что оказали мне плохую услугу, мне пришлось стерпеть унижение — я вас ни словом не упрекнул, даже речи не заводил об этом, пока вы первый не начали. А теперь вам не нравится, почему я не пляшу от радости, что меня унизили! — кричал я. — А там, глядишь, потребуете, чтобы я еще вам в ноги бухнулся да благодарил! Вы бы о других побольше думали, Алан Брек! Если б вы чаще вспоминали о других, то, может, меньше говорили бы о себе, и когда друг из приязни к вашей особе без звука глотает обиду, сказали бы спасибо и не касались этого, а вы на него же ополчаетесь. Вы ж сами признали, что все получилось по вашей вине, так и не вам бы напрашиваться на ссору. — Хорошо, — сказал Алан, — ни слова больше. И вновь воцарилось молчание; дошли до тайника, поужинали, легли спать, и все без единого слова. На другой день в сумерках наш провожатый переправил нас через Лох-Раннох и объяснил, какой дорогой, на его взгляд, нам лучше пробираться дальше. Он предлагал нам сразу уйти высоко в горы, сделать большой круг в обход трех долин — Глен-Лайона, Глен-Локея, Глен-Докарта и мимо Киппена, вдоль истоков Форта, спуститься на равнину. Алан слушал неодобрительно; такой путь вывел бы нас к землям его кровных врагов, гленоркских Кемпбеллов. Он возразил, что если повернуть на восток, мы почти сразу выходим к атолским Стюартам, людям одного с ним имени и рода, хоть и подчиненным другому вождю; к тому же так нам гораздо ближе и легче дойти до цели. Однако наш провожатый — а он был, кстати сказать, первый среди лазутчиков Клуни — на любой его довод приводил свой, более основательный, называл число солдат в каждой округе и в заключение (насколько я сумел разобрать) объяснил, что нам нигде не будет безопасней, чем на земле Кемпбеллов. Алан в конце концов сдался, но скрепя сердце. — Тоскливей края не сыскать в Шотландии, — проворчал он. — Ничегошеньки нету, один лишь вереск, да воронье, да Кемпбеллы. Впрочем, вы, я вижу, человек понимающий, так что будь по-вашему! Сказано — сделано; мы двинулись дальше этим путем. Почти три ночи напролет блуждали мы по неприютным горам, среди источников, где зарождаются строптивые реки; часто нас окутывали туманы, непрестанно секли ветры, поливали дожди, и не обласкал ни единый проблеск солнца. Днем мы отсыпались в измокшем вереске, ночами без конца карабкались по неприступным склонам, продирались сквозь нагромождения каменных глыб. Мы то и дело сбивались с пути; нередко попадали в такой плотный туман, что были вынуждены, не двигаясь с места, пережидать, пока он поредеет. О костре и думать не приходилось. Вся еда наша была драммак да ломоть холодного мяса, которым снабдили нас в Клети, что же до питья, видит бог, воды кругом хватало. Страшное то было время, а беспросветное ненастье и угрюмые места вокруг не скрашивали нам его. Я весь иззяб; стучал от холода зубами; горло у меня разболелось немилосердно, как прежде на островке; в боку кололо, не переставая, когда же я забывался сном на своем мокром ложе, под проливным дождем и в чавкающей грязи, то лишь затем, чтоб пережить еще раз в сновидениях самое страшное, что приключилось наяву; я видел башню замка Шос в свете молний, Рансома на руках у матросов, Шуана в предсмертной агонии на полу кормовой рубки, Колина Кемпбелла, который судорожно силился расстегнуть на себе кафтан. От этого бредового забытья меня пробуждали в предвечерних сумерках, и я садился в той же жидкой грязи, в которой спал, и ужинал холодным драммаком; дождь стегал меня по лицу либо ледяными струйками сочился за воротник; туман надвигался на нас, точно стены мрачной темницы, а иной раз под порывами ветра стены ее внезапно расступались, открывая нам глубокий темный провал какой-нибудь долины, куда с громким ревом низвергались потоки. Со всех сторон шумели и гремели бессчетные речки. Под затяжным дождем вздулись горные родники, всякое ущелье клокотало, как водослив; всякий ручей набух, как в разгар половодицы, заполнил русло и вышел из берегов. В часы полунощных скитаний робко было внимать долинным водам, то гулким, как раскаты грома, то гневным, точно крик. Вот когда понял я по-настоящему сказки про Водяного Коня, злого духа потоков, который, как рассказывают, плачет и трубит у перекатов, зазывая путника на погибель. Алан, по-моему, в это верил, если не совсем, так вполовину; и когда вопли вод стали особенно пронзительны, я был не слишком удивлен (хоть, разумеется, и неприятно поражен), увидев, как он крестится на католический лад. Во время этих мучительных странствий мы с Аланом держались отчужденно, даже почти не разговаривали. И то правда, что я перемогался из последних сил; возможно, в этом для меня есть какое-то оправдание. Но я к тому же по природе был злопамятен, не вдруг обижался, зато долго не прощал обиды, а теперь злобился и на своего спутника и на себя самого. Первые двое суток он был сама доброта; немногословен, быть может, но неизменно готов помочь, и все надеялся (я это отлично видел), что недовольство мое пройдет. А я все это время лишь отмалчивался, растравлял себя, грубо отвергал его услуги и лишь изредка скользил по нему пустым взглядом, как будто он камень или куст какой-нибудь. Вторая ночь, а верней, заря третьего дня захватила нас на очень голом уклоне, так что по обыкновению сразу же сделать привал, перекусить и лечь спать оказалось нельзя. Пока мы добрались до укрытия, серая мгла заметно поредела, ибо, хотя дождь и не перестал, тучи поднялись выше; и Алан, заглянув мне в лицо, встревоженно нахмурился. — Давай-ка я понесу твой узел, — предложил он, наверно, в десятый раз с тех пор, как мы простились у Лох-Ранноха с лазутчиком. — Спасибо, сам управлюсь, — надменно отозвался я. Алан вспыхнул. — Больше предлагать не стану, — сказал он. — Я не из терпеливых, Дэвид. — Да уж, что верно, то верно, — был мой ответ, вполне достойный дерзкого и глупого сорванца лет десяти. Алан ничего не сказал, но поведение его было красноречивей всяких слов. Отныне, надо полагать, он окончательно простил себе свою оплошность у Клуни; вновь лихо заломил шляпу, приосанился и зашагал, посвистывая и поглядывая на меня краем глаза с вызывающей усмешкой. На третью ночь нам предстояло пройти западную окраину Бэлкиддера. Небо прояснилось; похолодало, в воздухе запахло морозцем, северный ветер гнал прочь тучи, и звезды разгорались ярче. Речки, конечно, были полнехоньки и все так же грозно шумели в ущельях, но я заметил, что Алан не вспоминает больше Водяного Коня и настроен как нельзя лучше. Для меня же погода переменилась слишком поздно; я так долго провалялся в болоте, что даже одежда на плечах моих, как говорится в Библии, «была мне мерзостна»; я до смерти устал, на мне живого места не было, все тело болело и ныло, меня бил озноб; колючий ветер пронизывал до костей, от его воя мне закладывало уши. В таком-то незавидном состоянии я еще вынужден был терпеть от своего спутника злые насмешки. Теперь он стал куда как разговорчив, и что ни слово было, то издевка. Меня он любезней, чем «виг», не величал. — А ну-ка, — говорил он, — видишь, и лужа подвернулась, прыгай, мой маленький виг! Ты ведь у нас прыгун отменный! — И все в подобном духе, да с глумливыми ужимками и язвительным голосом. Я знал, что это моих же рук дело; но мне даже повиниться было невмоготу: я чувствовал, что мне уже недалеко тащиться: очень скоро останется только лечь и околеть на этих волглых горах, как овце или лисице, и забелеются здесь мои косточки, словно кости дикого зверя. Кажется, я начинал бредить; может, поэтому подобный конец стал представляться мне желанным, я упивался мыслью, что сгину одинокий в этой пустыне и только дикие орлы будут кружить надо мною в мои последние мгновения. Вот тогда Алан раскается, думал я, вспомнит, скольким он мне обязан, а меня уже не будет в живых, и воспоминания станут для него мукой. Так шел я и, как несмышленый хворый и злой мальчишка, пестовал старые обиды на ближнего своего, тогда как мне больше бы пристало на коленях взывать к всевышнему о милосердии. При каждой новой колкости Алана я мысленно потирал себе руки. «Ага, — думал я, — погоди. Я тебе готовлю ответ похлестче; возьму лягу и умру, то-то будет тебе оплеуха! Да, вот это месть! Горько же ты пожалеешь, что был неблагодарен и жесток!» А между тем мне становилось все хуже. Один раз я даже упал, просто ноги подломились, и Алан на мгновение насторожился; но я так проворно встал и так бодро тронулся дальше, что вскоре он забыл об этом случае. Я то горел, как в огне, то стучал зубами от озноба. Колотье в боку становилось невозможно терпеть. Под конец я понял, что дальше плестись не в силах, и вдруг меня обуяло желание выложить Алану все начистоту, дать волю гневу и единым духом покончить все счеты с жизнью. Он как раз обозвал меня «виг». Я остановился. — Мистер Стюарт, — проговорил я, и голос мой дрожал, как натянутая струна, — вы меня старше, и вам бы следовало знать, как себя вести. Ужель вы ничего умнее и забавней не нашли, чем колоть мне глаза моими политическими убеждениями? Я полагал, что, когда люди расходятся во взглядах, долг джентльмена вести себя учтиво; кабы не так, будьте уверены, я вас сумел бы уязвить побольнее, чем вы меня. Алан стоял передо мною, шляпа набекрень, руки в карманах, чуть склонив голову набок. При свете звезд мне видно было, как он слушает с коварной усмешкой, а когда я договорил, он принялся насвистывать якобитскую песенку. Ее сочинили в насмешку над генералом Коупом, когда он был разбит при Престонпансе. Эй, Джонни Коуп, еще ноги идут? И барабаны твои еще бьют? И тут я сообразил, что сам Алан бился в день сражения на стороне короля. — Что это вам, мистер Стюарт, вздумалось выбрать именно эту песенку? — сказал я. — Уж не для того ли, чтоб напомнить, что вы были биты и теми и этими? Свист оборвался у Алана на устах. — Дэвид! — вымолвил он. — Но таким замашкам пора положить конец, — продолжал я, — и я позабочусь, чтобы отныне вы о моем короле и моих добрых друзьях Кемпбеллах говорили вежливо. — Я — Стюарт… — начал было Алан. — Да-да, знаю, — перебил я, — и носите имя королей. Не забывайте, однако, что я в горах перевидал немало таких, кто его носит, и могу сказать о них только одно: им очень не грех было бы помыться. — Ты понимаешь, что это оскорбление? — совсем тихо сказал Алан. — Сожалею, если так, — сказал я, — потому что я еще не кончил; и коли вам присказка не по вкусу, так и сказка будет не по душе. Вас травили в поле взрослые, невелика ж вам радость отыграться на мальчишке. Вас били Кемпбеллы, били и виги, вы только стрекача задавали, как заяц. Вам приличествует о них отзываться почтительно. Алан стоял как вкопанный, полы плаща его развевались за ним на ветру. — Жаль, — наконец сказал он. — Но бывают вещи, которые спустить нельзя. — Вас и не просят ничего спускать, — сказал я. — Извольте, я к вашим услугам. — К услугам? — переспросил он. — Да-да, я к вашим услугам. Я не пустозвон и не бахвал, как кое-кто. Обороняйтесь, сударь! — и, выхватив шпагу, я изготовился к бою, как Алан сам меня учил. — Дэвид! — вскричал он. — Да ты в своем уме? Я не могу скрестить с тобою шпагу. Это же чистое убийство! — Раньше надо было думать, когда вы меня оскорбляли, — сказал я. — И то правда! — воскликнул Алан и, ухватясь рукой за подбородок, на миг застыл в тягостной растерянности. — Истинная правда, — сказал он и обнажил шпагу. Но я еще не успел коснуться ее своею, как он отшвырнул оружие и бросился наземь. — Нет-нет, — повторял он, — нет-нет. Я не могу… При виде этого последние остатки моей злости улетучились, осталась только боль, и сожаление, и пустота, и недовольство собой. Я ничего на свете не пожалел бы, чтоб взять назад то, что наговорил; но разве сказанное воротишь? Я сразу вспомнил былую доброту Алана и его храбрость, и как он меня выручал, и ободрял, и нянчился со мной, когда нам приходилось трудно; потом я вспомнил свои оскорбления и понял, что лишился этого доблестного друга навсегда. В тот же миг мне занеможилось вдвойне, в боку резало как ножом. Я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание и упаду. Тут меня и осенило: никакие извинения не сотрут того, что мною сказано; тут нечего и думать, такой обиды не искупить словами. Да, оправдания были бы тщетны, зато единый зов о помощи может воротить мне Алана. И я превозмог свою гордость. — Алан! — сказал я. — Помогите мне, не то я сейчас умру. Он вскочил с земли и оглядел меня. — Я правду говорю, — сказал я. — Кончено дело. Ох, доведите меня только хоть до какой-нибудь лачуги — мне легче там будет умереть. Прикидываться не было нужды; помимо воли я говорил жалобным голосом, который тронул бы и каменное сердце. — Идти можешь? — спросил Алан. — Нет, — сказал я, — без помощи не могу. Ноги подкашиваются вот уже час, наверно; в боку жжет, как каленым железом; нет мочи вздохнуть. Если я умру, Алан, вы меня простите? В душе-то я вас все равно любил — даже когда сильней всего злился. — Тише, не надо! — вскричал Алан. — Не говори ничего! Дэвид, друг сердечный, да ты знаешь… — Он замолк, чтобы подавить рыдание. — Давай, я тебя обхвачу рукой, вот так! — продолжал он. — Теперь обопрись хорошенько. Черт побери, где же найти жилье? Погоди-ка, мы ведь в Бэлкиддере, здесь домов сколько хочешь, и к тому же здесь живут друзья. Так идти легче, Дэви? — Да, так, пожалуй, дойду, — и я прижал его руку к себе. Он опять едва не заплакал. — Знаешь что, Дэви, никудышный я человек, вот и все; ни разумения во мне, ни доброты. Как будто не мог запомнить, что ты совсем еще дитя, и что тебя, конечно, ноги не держат! Дэви, ты постарайся меня простить. — Дружище, довольно об этом! — сказал я. — Оба мы хороши, чего там! Какие есть, такими надо принимать друг друга, дорогой мой Алан! Ой, до чего же бок болит! Да неужели тут нет никакого жилья? — Я найду тебе кров, Дэвид, — твердо сказал Алан. — Сейчас пойдем вниз по ручью, там непременно наткнемся на жилье. Слушай, бедняга ты мой, может, я тебя лучше понесу на спине? — Алан, голубчик, да ведь я на целую голову вас выше. — Ничего подобного! — вскинулся Алан. — От силы на дюйм-другой, может быть; я, конечно, не дылда, что называется, никто не говорит, да и к тому же… — тут голос его препотешно замер, и он прибавил: — …впрочем, если вдуматься, ты прав. На целую голову, если не больше, а то и на целый локоть даже! Смешно и трогательно было слушать, как Алан спешит взять назад собственные слова из страха, как бы нам вновь не повздорить. Я бы не удержался от смеха, кабы не боль в боку; но если б я рассмеялся, то, наверно, не сдержал бы и слез. — Алан! — воскликнул я. — Отчего вы так добры ко мне? На что вам сдался такой неблагодарный малый? — Веришь ли, я и сам не знаю, — сказал Алан. — Я думал, ты меня тем взял, что никогда не набиваешься на ссору, — так на ж тебе, теперь ты мне стал еще милее!  ГЛАВА XXV В БЭЛКИДДЕРЕ   Алан постучался в дверь первого же встречного дома, что в такой части горной Шотландии, как Бэлкиддерские Склоны, было поступком далеко не безопасным. Здесь не господствовал какой-нибудь один сильный клан; землю занимали и оспаривали друг у друга кланы-карлики, разрозненные остатки распавшихся родов и просто, что называется, люд без роду без племени, забившийся в этот дикий край по истокам Форта и Тея под натиском Кемпбеллов. Жили здесь Стюарты и Макларены, а это почти одно и то же, потому что в случае войны Макларены становились под знамена Аланова вождя и сливались воедино с эпинским кланом. Жили также, и в немалом числе, члены древнего, гонимого законом, безымянного и кровавого клана Макгрегоров. О них всегда, а ныне подавно, шла дурная слава, и ни одна из враждующих сторон и партий во всей Шотландии не оказывала им доверия. Вождь клана, Макгрегор из Макгрегора, был в изгнании; прямой предводитель бэлкиддерских Макгрегоров Джеме Мор, старший сын Роб Роя, был заточен в Эдинбургский замок и ждал суда; они были на ножах и с горцами и с жителями равнины, с Грэмами, с Макларенами, со Стюартами; и Алан, для которого обидчик любого, даже случайного его приятеля становился личным врагом, меньше всего желал бы на них натолкнуться. Нам посчастливилось: дом принадлежал семейству Макларенов, которые приняли Алана с распростертыми объятиями не потому лишь, что он Стюарт, а потому, что о нем здесь ходили легенды. Меня тотчас же уложили в постель и привели лекаря, который нашел, что я очень плох. Не знаю, он ли оказался столь искусным целителем, я ли сам был так молод и крепок, но только пролежал я не более недели, а на исходе месяца был уже вполне в силах отправиться дальше. Все это время Алан, как я его ни упрашивал, нипочем не соглашался бросить меня одного, хотя оставаться для него было чистым безрассудством, о чем ему и твердили без устали немногие друзья, посвященные в нашу тайну. Днем он хоронился в перелеске на склоне, где под корнями деревьев была яма, а ночами, когда все затихало, наведывался ко мне. Надо ли говорить, как я ему радовался; хозяйка дома миссис Макларен не знала, чем и ублажить дорогого гостя; сам же Дункан Ду (так звали нашего хозяина) был большой любитель музыки, и у него была пара волынок, а потому, пока я поправлялся, в доме царил настоящий праздник и мы зачастую веселились до утра. Солдаты нас не тревожили; хотя как-то раз внизу, так что мне было видно с постели из окна, прошел отряд: две пешие роты и сколько-то драгун. Самое поразительное, что ко мне не заглядывал никто из местных властей, никто не спрашивал, откуда я и куда направляюсь; в это смутное время особа моя вызывала не больше интереса, чем ежели б я находился в пустыне. А между тем задолго до моего ухода не было человека в Бэлкиддере, да и по соседству, который не знал бы о моем присутствии; в доме перебывало за это время немало народу — и по обычаю здешних мест новость передавалась от одного к другому. К тому ж и указы о нашей поимке были уже распечатаны. Один прикололи к стене в ногах моей постели, и я мог без труда читать и перечитывать не слишком лестное описание собственной наружности, а заодно и обозначенный большими буквами размер награды за мою голову. Дункан Ду и те прочие, кому было известно, что я пришел вместе с Аланом, понятно, не питали ни малейших сомнений насчет того, кто я такой; а многие другие, верно, догадывались. Потому что я хоть и сменил одежду, но возраст свой и обличье сменить не мог; а в этот край земли, да еще в такие времена, не больно много захаживало восемнадцатилетних юнцов с равнины, и, сопоставив одно с другим, трудно было не понять, о ком говорится в указе. Но как бы там ни было, а меня никто не трогал. В иных краях человек проговорится двум-трем надежным дружкам — глянь, секрет и просочился наружу; у горных кланов тайна известна всей округе и свято соблюдается целый век. Дни проходили неприметно, лишь об одном событии стоит рассказать: меня почтил посещением Робин Ойг, один из сыновей легендарного Роб Роя. За этим человеком охотились днем и ночью, он был обвинен в том, что выкрал из Бэлфрона девицу и (как утверждали) силком на ней женился; а он преспокойно расхаживал по Бэлкиддеру, точно по собственному поместью. Это он застрелил Джемса Макларена, когда тот шел за плугом, и усобица с тех пор не стихала; однако он вступил в дом своих кровных врагов, как бродячий торговец в таверну. Дункан успел мне шепнуть, кто это, и мы с ним обменялись тревожными взглядами. Дело в том, что с минуты на минуту мог нагрянуть Алан; а эти двое едва ли разошлись бы полюбовно; с другой стороны, вздумай мы как-то упредить Алана, подать ему знак, это неизбежно возбудило бы подозрение человека, над которым нависла столь грозная опасность. Вошел Макгрегор, соблюдая все внешние признаки учтивости и в то же время явно с видом собственного превосходства: снял шляпу перед миссис Макларен, но снова надел, когда заговорил с Дунканом; и, выставив себя, таким образом, в должном (по его понятиям) свете, шагнул к моей постели и поклонился. — Дошло до меня, сэр, что вы прозываетесь Бэлфуром, — сказал он. — Меня зовут Дэвид Бэлфур, — сказал я. — К вашим услугам, сэр. — Я в свой черед назвал бы вам свое имя, сэр, — сказал Робин. — Да в последнее время на него что-то напраслину возводят, так не довольно ль будет, если я помяну, что прихожусь родным братом Джемсу Мору Драммонду, иначе Макгрегору, о котором вы, уж верно, слыхали? — Слышал, сэр, — не без смятения ответил я. — Как и о батюшке вашем Макгрегоре-Кемпбелле. — Я приподнялся в постели и отвесил ему поклон; я счел за благо угодить ему на тот случай, если он кичится, что родитель у него разбойник. Он склонился в ответном поклоне. — Теперь о том, сэр, с чем я к вам пришел, — продолжал он. — В сорок пятом году брат мой собрал часть наших Грегоров и во главе шести рот пошел сразиться за правое дело; а при нем был костоправ, который шагал в рядах нашего клана и выхаживал брата, когда он сломал ногу в схватке под Престонпансом, и носил этот благородный человек то же имя, что и вы. Он доводился братом Бэлфуру из Бейта; и если вы с тем джентльменом состоите в мало-мальски близком родстве, я пришел сюда затем, чтобы предоставить и себя и людей своих в ваше распоряжение. Не забывайте, о своей родословной я был осведомлен не лучше приблудной дворняги; дядя, правда, лопотал мне что-то насчет знатных родственников, но Бэлфура из Бейта среди них не было; и мне ничего другого не оставалось, как, сгорая от стыда, признаться, что я не знаю. Робин отрывисто извинился, что меня побеспокоил, повернулся, даже не кивнув на прощание, и пошел к дверям, бросив на ходу Дункану, так что мне было слышно: «Безродная деревенщина, отца родного не ведает». Как ни взбешен я был этими словами и собственным позорным неведением, я едва не усмехнулся тому, что человек, столь жестоко преследуемый законом (и, к слову сказать, повешенный года три спустя), так разборчив, когда дело касается происхождения его знакомцев. Уже на самом пороге он столкнулся лицом к лицу с Аланом, оба отступили и смерили друг друга взглядами, как два пса с разных дворов. И тот и другой были невелики ростом, но оба так напыжились от спеси, что как будто стали выше. Каждый был при шпаге, и каждый движением бедра высвободил эфес, чтобы легче было ухватиться и обнажить оружие. — Мистер Стюарт, когда глаза мне не изменяют, — сказал Робин. — А если б и так, мистер Макгрегор, — ответил Алан. — Такого имени стыдиться нечего. — Не знал, что вы на моей земле, сэр, — сказал Робин. — А я-то до сих пор полагал, что я на земле моих друзей Макларенов, — сказал Алан. — Это еще как сказать, — отозвался Робин Ойг. — Можно поспорить. Впрочем, я, сдается, слыхал, вы мастак решать споры шпагой? — Разве что вы глухой от рождения, мистер Макгрегор, — ответствовал Алан, — а не то должны были б слышать еще много кой-чего. Не я один в Эпине умею держать в руке шпагу. Когда, к примеру, у сородича и вождя моего Ардшила не так много лет назад случился серьезный разговор с джентльменом того же имени, что и ваше, мне что-то неизвестно, чтобы последнее слово осталось за Макгрегором. — Вы не о батюшке ли моем говорите, сэр? — сказал Робин. — Очень возможно, — сказал Алан. — Тот джентльмен тоже не гнушался прицеплять к своему имени слово «Кемпбелл». — Мой отец был в преклонных годах, — возразил Робин. — То был неравный поединок. Мы с вами лучше подойдем друг другу, сэр. — И я так думаю, — сказал Алан. Я свесил было ноги с кровати, а Дункан давно уже вертелся подле этих драчливых петухов, выжидая удобную минуту, чтобы вмешаться. Но при последних словах стало ясно, что нельзя медлить ни секунды, и Дункан, заметно побледнев от волнения, втиснулся между ними. — Джентльмены, а у меня совсем иное на уме, — сказал он. — Видите, вот мои волынки, а вы оба, джентльмены, признанные музыканты. Давным-давно идет спор, кто из вас играет искусней. Чем же не славный случай его разрешить! — А что, сэр, — сказал Алан, по-прежнему обращаясь к Робину, от которого и на миг не отвел глаз, как и тот от него, — а что, сэр, до меня и впрямь словно бы доходил такой слух. Музыкой балуетесь, как говорится? Волынку когда-нибудь брали в руки? — Я на волынке любого Макриммона заткну за пояс! — вскричал Робин. — Ого, смело сказано, — молвил Алан. — Я и смелей говаривал, зато правду, — ответил Робин, — и противникам почище вас. — Это легко проверить, — сказал Алан. Дункан Ду поспешно достал обе волынки, самое дорогое свое сокровище, и выставил гостям бараний окорок и бутыль напитка, именуемого атолским сбитнем и изготовляемого из старого виски, сливок и процеженного меда, которые долго сбивают вместе в строгом порядке и в нужных долях. Противники все еще были готовы вцепиться друг в друга; но, несмотря на это, чинно, с преувеличенной учтивостью, уселись по обе стороны очага, в котором полыхал торф. Макларен усиленно потчевал их бараниной и «женушкиным сбитнем», напоминая, что его хозяйка родом из Атола и славится как первая по всей округе мастерица готовить это питье. Робин, однако, отверг угощение, потому что сбитень тяжелит дыхание. — Я вас просил бы, сэр, заметить себе, — сказал Алан, — что у меня вот уже часов десять маковой росинки не было во рту, а это тяжелит дыхание почище любого сбитня во всей Шотландии. — Я для себя не желаю выгодных условий, мистер Стюарт, — возразил Робин. — Ешьте, пейте; я последую вашему примеру. Каждый съел по ломтю окорока и осушил стаканчик сбитня за здоровье миссис Макларен; затем, после бесчисленных расшаркивании друг перед другом, Робин взял волынку и очень лихо наиграл какой-то мотивчик. — Хм, умеете, — сказал Алан и, взяв у соперника волынку, сыграл сначала тот же мотив и на тот же лихой лад, а потом углубился в вариации, украшая каждую настоящим каскадом излюбленных волынщиками трелей. Игра Робина мне понравилась, от Алановой я пришел в восторг. — Не так уж дурно, мистер Стюарт, — заметил соперник. — Однако в трелях вы обнаружили скудость замысла. — Я? — вскричал Алан, и лицо его налилось кровью. — Я заявляю, что это ложь. — Стало быть, как волынщик вы признаете себя побежденным, — сказал Робин, — коль вам не терпится сменить волынку на шпагу? — Разумно сказано, мистер Макгрегор, — ответил Алан. — А потому на время (он многозначительно помедлил) я свое обвинение беру обратно. Я взываю к Дункану, пусть он нас рассудит. — Полноте, ни к кому вам не надо взывать, — сказал Робин. — Лучше вас самого ни один Макларен в Бэлкиддере не рассудит, ибо если принять в расчет, что вы Стюарт, вы очень сносный волынщик, и это святая правда. Подайте-ка мне волынку. Алан так и сделал; и тогда Робин принялся повторять одну за другой и исправлять Алановы вариации, которые, как выяснилось, он досконально запомнил. — Да, вы знаете в музыке толк, — сердито буркнул Алан. — Ну, а теперь, мистер Стюарт, судите сами, — сказал Робин; и он заиграл вариации сначала, так искусно сплетая их воедино, с таким разнообразием и такою душой, таким дерзостным полетом воображения и легкостью трелей, что я только поражался, внимая ему. Алан сидел темнее тучи, лицо его пылало, он грыз себе пальцы и вид имел такой, словно получил тяжкое оскорбление. — Хватит! — вскричал он. — Дуть в дуду вы мастак — и будет с вас! — И хотел было подняться на ноги. Но Робин только поднял руку, требуя тишины, и вот полились медлительные звуки шотландского наигрыша. Он был пленителен сам по себе и проникновенно исполнен; но это еще не все: то оказался исконный напев эпинских Стюартов, и не было милей его сердцу Алана. Едва раздались первые звуки, как друг мой переменился в лице; когда музыка полилась быстрее, ему уже, видно, не сиделось на месте; и задолго до того, как волынщик кончил играть, последние следы обиды изгладились на лице Алана, и он уже ни о чем не думал, кроме музыки. — Робин Ойг, — сказал он, когда тот доиграл до конца, — вы замечательный волынщик. Я недостоин играть под одним небом с вами. Разрази меня гром, да в одной нитке вашего пледа больше искусства, чем у меня во всей башке! И хоть я все ж подозреваю, что хладная сталь решила бы наш спор иначе, заранее вам признаюсь — это бы не по совести было! Рука не поднимется искромсать человека, который так играет на волынке! На том противники помирились; всю ночь напролет лился рекой сбитень и из рук в руки переходили волынки; заря разгорелась в полную силу, хмель всем троим задурманил головы, прежде чем Робин стал подумывать, что пора снаряжаться в дорогу.  ГЛАВА XXVI НА СВОБОДУ   МЫ ПЕРЕПРАВЛЯЕМСЯ ЧЕРЕЗ ФОРТ Хотя, как сказано, я не проболел и месяца, все же, когда мне объявили, что я достаточно окреп для дороги, август был уже в полном разгаре и чудесная теплая погода сулила, по всем признакам, ранний и обильный урожай. Денег у нас оставалось в обрез, и теперь наша первая надобность была поспешать; ведь если нам в самом скором времени не попасть к Ранкилеру или случись, что мы придем, а он ничем мне не поможет, мы были обречены голодать. К тому же, по Алановым расчетам, первый пыл у наших преследователей, несомненно, прошел; и берега Форта, и даже Стерлинг-бридж, главный мост на реке, охраняются кое-как. — В военных делах, — говорил Алан, — основное правило идти там, где тебя меньше всего ждут. Наша печаль — Форт, знаешь пословицу: «Дикому горцу дальше Форта путь заказан». Теперь, ежели б мы вздумали сунуться в обход по истокам и сойти на равнину у Киппена или Бэлфрона, они только того и дожидаются, чтобы нас сцапать. А вот если двинуться напролом, прямо по старому доброму Стерлинг-бриджу, шпагой своей ручаюсь, нам дадут пройти свободно. Итак, в ночь на двадцать первое августа мы добрались в Стратир к здешнему Макларену, родичу Дункана, и в его доме проспали весь день, а ввечеру выступили в путь и снова без особого труда шли до утра. День двадцать второго мы пережидали в вересковых зарослях на Юм-Варском склоне, где неподалеку паслось оленье стадо; десять часов сна под ласковым живительным солнцем на сухой горячей земле — я такого блаженства не припомню! Ночью вышли к речке Аллан-Уотер и двинулись вниз по течению; а взойдя на гребень холмистой гряды, увидели под собою все Стерлинговское поречье, плоское, словно блин, посредине на холме — город и замок и в лунном сиянии крутые извивы Форта. — Ну-с, — молвил Алан, — не знаю, любопытно ли это тебе, но ты уже на своей родной земле — границу горного края мы перешли в первый же час; теперь бы только перебраться через эту вертлявую речку, и можно бросать шляпы в воздух. На Аллан-Уотере, невдалеке от того места, где он впадает в Форт, мы углядели песчаный островок, заросший лопухами, белокопытником и другими невысокими травами, которые как раз скрыли бы человека, если б он лег плашмя наземь. Здесь мы и сделали привал, на самом виду у Стерлинговского замка, откуда то и дело доносилась барабанная дробь, возвещая, что становится в строй какая-то часть гарнизона. В поле на одном берегу весь день работали жнецы, и слышалось теньканье серпов о камень и голоса и даже отдельные слова из разговора. Тут надо было лежать пластом да помалкивать. Впрочем, песок на островке был прогрет солнцем, зелень спасала макушки от припека, еды и питья было вволю; а главное, до свободы оставалось рукой подать. Когда жнецы покончили с работой и стало смеркаться, мы перебрались на берег и полями, держась поближе к изгородям, начали подкрадываться к мосту. Стерлинг-бридж тянется от самого подножия замкового холма: высокий старинный, узкий мост с башенками вдоль перил; легко понять, как жадно я разглядывал это прославленное в истории место, а для нас с Аланом — воистину врата ко спасению. Когда мы его достигли, еще луна не взошла; вдоль крепости там и сям горели огни, и внизу, в городе, кое-где засветились окна; вокруг, однако, царила тишина и часовых на мосту было не видно. Я рвался вперед, но Алана и тут не покидала осторожность. — Похоже, тишь да гладь, — сказал он. — А все-таки для верности притаимся-ка мы с тобой вон там за насыпью и поглядим, что будет. С четверть часа пролежали мы, то перешептываясь, то молча, и ни один из звуков земных не донесся до нас, только волны плескались о быки моста. Но вот мимо проковыляла, опираясь на костыль, хромая старушка; остановилась передохнуть, неподалеку от нас, Кряхтя и сетуя вслух на свои немощи и дальнюю дорогу; потом стала взбираться на горбатый хребет моста. Старушонка была такая крохотная, а безлунная ночь так темна, что мы быстро потеряли хромоножку из виду; только слышали, как медленно замирают вдали ее шаги, стук костыля и нудный кашель. — Готово, она уже на той стороне, — шепнул я. — Нет, — отозвался Алан, — шаги еще гулкие, значит, на мосту. И в этот миг раздался окрик: — Кто идет? Мы услышали, как брякнул о камни приклад мушкета. Скорее всего солдат уснул на часах, и, если б мы сразу попытали счастья, возможно, проскользнули бы незаметно; а теперь его разбудили, и, значит, случай был упущен. — Этот способ для нас не годится, — прошептал Алан. — Ни-ни-ни, Дэвид. И, не сказав больше ни слова, ползком пустился назад через поля; немного спустя, когда с моста нас уже никак не могли заметить, он снова встал на ноги и зашагал по дороге, ведущей на восток. У меня просто в голове не укладывалось, для чего он это делает; впрочем, признаюсь, я был так убит, что мне сейчас трудно было чем-либо угодить. Всего минуту назад я уже видел мысленно, как стучусь в двери мистера Ранкилера, чтобы, подобно герою баллады, заявить свои права наследника; и вот я, как прежде, на чужом берегу, затравленный, бездомный и гонимый. — Ну? — спросил я. — Вот тебе и ну, — сказал Алан. — Что прикажешь делать? Не такие они олухи, как я думал. Нет, Дэви, Форта мы с тобой еще не одолели, чтоб ему высохнуть и травой порасти! — Но для чего идти на восток? — спросил я. — А так, наудачу! — сказал Алан. — Раз через реку переправиться не удалось, поглядим, может, с заливом придумаем что-нибудь. — На реке-то есть броды, а на заливе — никаких. — Как же: и броды и мост вон стоит, — молвил Алан. — Да что в них толку, если кругом стража? — Речку хоть можно переплыть, — сказал я. — Когда умеешь, отчего не переплыть, — возразил Алан. — Только я что-то не слыхал, чтобы мы с тобой сильно блистали этим умением; что до меня, то я плаваю вроде камня. — Куда мне вас переспорить, Алан, — сказал я, — но все равно я вижу, что мы метим из огня, да в полымя. Если уж речку перейти тяжело, так само собой, что море — еще тяжелей. — Но есть ведь на свете лодки, — сказал Алан, — если, конечно, я не ошибаюсь. — Вот-вот, и еще есть на свете деньги, — сказал я. — Но коли у нас ни того, ни другого, какая нам радость, что их кто-то когда-то придумал! — Полагаешь? — сказал Алан. — Вообразите, да, — сказал я. — Дэвид, — сказал он, — выдумки в тебе — кот наплакал, а веры и того меньше. Вот я, дай только пораскинуть умом, хоть что-нибудь, да изобрету: не выпрошу лодку насовсем, так на время возьму, не украду, так сам построю! — Как бы не так! — фыркнул я. — И потом, главное: мост перейдешь, и он молчок, а на заливе, если даже переплывем, будет лодка на той стороне — значит, кто-то ее привел, значит, сейчас переполох по всей округе… — Слушай! — гаркнул Алан. — Если я сотворю лодку, так сотворю и лодочника, чтобы отвел ее на место! Так что не докучай ты мне больше своим вздором, знай себе шагай, а уж Алан как-нибудь подумает за тебя. Итак, всю ночь мы брели по северному берегу поречья под сенью Охиллских вершин, мимо Аллоа, Клакманана, Кулросса, которые мы обходили стороной, — и часам к десяти утра, голодные как волки и смертельно усталые, вышли к селению Лаймкилнс. Деревенька эта примостилась возле самой воды, прямо напротив города Куинсферри по ту сторону залива. На том и другом берегу над крышами курился дым, а вокруг поднимались дымки других деревушек и селений. На полях шла жатва; два корабля стояли на якоре, по заливу — одни к берегу, другие в море — шли лодки. Все здесь радовало глаз; я глядел и не мог наглядеться на обжитые, зеленые, возделанные холмы и на прилежных тружеников полей и вод. Так-то оно так; а все же дом мистера Ранкилера, где меня, несомненно, ожидало богатство, оставался попрежнему на южном берегу, а сам я — на северном, в убогом, не по-нашему сшитом платье, в кармане три жалких шиллинга, за поимку назначена награда, и единым спутником у меня — человек, объявленный вне закона… — Ах, Алан, вдуматься только! — сказал я. — Вон там меня ждет все, что душе угодно, птицы летят туда, лодки плывут — всякому, кто пожелает, путь свободен, одному лишь мне нельзя! Прямо сердце надрывается! В Лаймкилнсе мы зашли в трактирчик, который от других домов отличался только знаком над дверью, и купили у миловидной девушки-служанки хлеба и сыра. Еду мы взяли с собой в узелке, облюбовав шагах в пятистах за селением прибрежный лесок, где рассчитывали посидеть и закусить. По дороге я то и дело заглядывался на противоположный берег и тихонько вздыхал; Алан же, хотя меня это в тот час не слишком занимало, погрузился в задумчивость. Но вот он стал на полпути. — Приметил ты девушку, у которой, мы это покупали? — спросил он, похлопав по узелку. — А как же, — ответил я. — Девица хоть куда. — Тебе понравилась? — вскричал он. — Э, друг Дэвид, вот славная новость. — Ради всего святого, почему? — спросил я. — Нам-то что от того? — А вот что, — сказал Алан, и в глазах его заплясали знакомые мне бесенята. — Я, понимаешь, питаю надежду, что теперь мы сумеем заполучить лодку. — Если б наоборот, тогда еще пожалуй, — сказал я. — Это по-твоему, — сказал Алан. — Я же не хочу, чтоб девчонка в тебя влюбилась, Дэвид, пускай только пожалеет; а для этого вовсе не требуется, чтобы ты пред нею предстал красавцем. Дай-ка я посмотрю, — он придирчиво оглядел меня со всех сторон. — Да, быть бы тебе еще малость побледнее, а впрочем, вполне сгодишься: не то калека сирый, не то огородное пугало — словом, в самый раз. А ну, направо кру-гом, шагом марш назад в трактир добывать себе лодку! Я, смеясь, повернул вслед за ним. — Дэвид Бэлфур, — сказал он, — ты у нас, на свой лад, большой весельчак, и такая работенка тебе, спору нет, — одна потеха. При всем том, из любви к моей шкуре (а к твоей собственной и подавно), ты уж сделай одолжение, отнесись к этой затее серьезно. Я, правда, собрался тут разыграть одну шутку, да подоплека-то у нее нешуточная: по виселице на брата. Так что сделай милость, заруби себе это на носу и держись соответственно случаю. — Ладно уж, — сказал я, — будь по-вашему. На краю селения Алан велел мне взять его под руку и повиснуть на нем всей тяжестью, будто я совсем изнемог; а когда он толкнул ногой дверь трактира, он уже почти внес меня в дом на руках. Служаночку (как того и следовало ожидать), кажется, озадачило, что мы воротились так скоро, но Алан без всяких объяснений подвел меня к стулу, усадил, потребовал стаканчик виски, споил мне маленькими глотками, потом наломал кусочками хлеб и сыр и стал кормить меня, как нянька, и все это с проникновенным, заботливым, сострадающим видом, который и судью сбил бы с толку. Ничего удивительного, что служанка не осталась равнодушной к столь трогательной картине: бедный, поникший, обессиленный юноша и возле него — отечески нежный друг. Она подошла и встала рядом, опершись на соседний стол. — Что это с ним стряслось? — наконец спросила она. Алан, к великому моему изумлению, накинулся на нее чуть ли не с бешенством. — Стряслось?! — рявкнул он. — Парень отшагал столько сотен миль, сколько у него волос в бороде не наберется, и спать ложился не на сухие простыни, а куда чаще в мокрый вереск. Она еще спрашивает, что стряслось! Стрясется, я думаю! «Что стряслось», скажет тоже!.. — И, недовольно бурча себе под нос, снова принялся меня кормить. — Молод он еще для такого, — сказала служанка. — Куда уж моложе, — ответил, не оборачиваясь, Алан. — Ему верхом бы, — продолжала она. — А где я возьму для него коня? — вскричал Алан, оборачиваясь к ней с тою же показной свирепостью. — Красть, по-твоему, что ли? Я думал, что от такой грубости она обидится и уйдет — она и впрямь на время умолкла. Но мой приятель мой хорошо знал, что делает; как ни прост он был в делах житейских, а на проделки вроде этой в нем плутовства было хоть отбавляй. — А вы из благородных, — сказала она наконец, — но всему видать. — Если и так, что с того? — сказал Алан, чуть смягчившись (по-моему, помимо воли) при этом бесхитростном замечании. — Ты когда-нибудь слыхала, чтобы от благородства водились деньги в кармане? В ответ она вздохнула, словно сама была знатная дама, лишенная наследства. — Да уж, — сказала она. — Что правда, то правда. Между тем, досадуя на роль, навязанную мне, я сидел, как будто язык проглотил, мне и стыдно было и забавно; но в этот миг почему-то сделалось совсем невмоготу, и я попросил Алана более не беспокоиться, потому что мне уже легче. Слова застревали у меня в глотке; я всю жизнь терпеть не мог лжи, однако для Алановой затеи само замешательство мое вышло кстати, ибо служаночка, бесспорно, приписала мой охрипший голос усталости и недомоганию. — Неужто у него родни никого нет? — чуть не плача, спросила она. — Есть-то есть, но как к ней доберешься! — вскричал Алан. — Есть родня, и притом богатая, и спал бы мягко, и ел сладко, и лекари бы пользовали самолучшие, а вот приходится ему шлепать по грязи и ночевать в вереске, как последнему забулдыге. — А почему так? — спросила девушка. — Это я, милая, открыть не вправе, — сказал Алан. — А лучше вот как сделаем: я насвищу тебе в ответ песенку. Он перегнулся через стол чуть ли не к самому ее уху и еле слышно, зато с глубоким чувством просвистал ей начало «Принц Чарли всех милее мне». — Во-он что, — сказала она и оглянулась через плечо на дверь. — Оно самое, — подтвердил Алан. — А ведь какой молоденький! — вздохнула девушка. — Для этого… — Алан резнул себя пальцем поперек шеи, — уже взрослый. — Эка жалость была бы! — воскликнула она, зардевшись, словно маков цвет. — И все же так оно и будет, если нам как-то не изловчиться, — сказал Алан. При этих словах девушка поворотилась и выбежала вон, а мы остались одни: Алан — очень довольный, что все идет как по маслу, я — больно уязвленный, что меня выдают за якобита и обращаются как с маленьким. — Алан, я больше не могу! — выпалил я. — Можешь — не можешь, а придется, Дэви, — возразил он. — Если ты сейчас смешаешь карты, так сам еще, может быть, уцелеешь, но Алану Бреку не сносить головы. Это была сущая правда, и я только застонал от бессилия; но даже мой стон сыграл Алану на руку, потому что его успела услышать служанка, которая в этот миг вновь прибежала с блюдом свиных колбас и бутылью крепкого эля. — Бедняжечка! — сказала она и, поставив перед нами угощенье, тихонько, дружески, как бы ободряя, коснулась моего плеча. Потом сказала, чтобы мы садились за еду, а денег ей больше не нужно; потому что трактир — ее собственный, то есть, вернее, ее отца, но он на сегодня уехал в Питтенкриф. Мы не заставили просить себя дважды, ведь жевать всухомятку хлеб с сыром мало радости, а от колбасного благоухания просто слюнки текли; мы сидели и уплетали за обе щеки; девушка, как прежде, оперлась на соседний стол и, глядя на нас, думала что-то свое, и хмурила лоб, и теребила в руках завязки фартука. — Сдается мне, язык у вас длинноват, — наконец сказала она, обращаясь к Алану. — Зато я знаю, с кем можно говорить, а с кем нельзя, — возразил Алан. — Я-то вас никогда не выдам, — сказала она, — если вы к этому клоните. — Конечно, — сказал он, — ты не из таких. Вот что я тебе скажу: ты нам поможешь. — Что вы, — и она покачала головой. — Я не могу. — Ну, а если б могла? — сказал Алан. Девушка ничего не ответила. — Послушай — меня, красавица, — сказал Алан, — в Файфе, на твоей земле, есть лодки — я своими глазами видел две, а то и больше, когда подходил к вашему селению. Так вот, если б нашлась для нас лодка, чтобы в ночное время переправиться в Лотиан, да честный малый не из болтливых, чтобы привел лодку на место и про то помалкивал, две души человеческие спасутся: моя — от возможной смерти, его — от верной. Не отыщется такая лодка, значит, остались мы с ним при трех шиллингах на все про все; а куда идти, что делать, чего ждать, кроме петли на шею, — верь слову, ума не приложу! Так неужто, милая, мы уйдем ни с чем? Ужель ты согласна покоиться в теплой постели и нас поминать, когда ветер завоет в трубе или дождик забарабанит по крыше? Ужель кусок не застрянет в горле, как сядешь за трапезу у доброго очага и вспомнишь, что вот он у меня, горемычный, гложет пальцы с голоду да с холоду где-нибудь на промозглых болотах? Больной ли он, здоровый, а все тащись вперед; пускай уже смерть схватила за горло, все равно влачись дальше под ливнями по долгим дорогам; когда же на груде хладных камней он испустит последний свой вздох, ни одной родной души не окажется подле него, только я да всевышний господь. Я видел, что эти мольбы приводят девушку в смятение, что она бы и не против нам помочь, но побаивается, как бы не стать пособницей злоумышленников; а потому я решился тоже вставить слово и унять ее страхи, поведав крупицу правды. — Вам доводилось слышать про мистера Ранкилера из Ферри? — спросил я. — Ранкилера, который стряпчий? — сказала она. — Еще бы!

The script ran 0.001 seconds.