1 2 3 4 5 6 7 8 9
— А как правильно?
— Надо побрататься!
С этой своей дурацкой особенностью краснеть в самое неподходящее время Свирельников никак не мог справиться. Тоня, пользуясь мужниной слабостью, раскалывала его мгновенно, несмотря на тщательную легенду о внезапном дежурстве (в период службы Отечеству) или продуманную сказку о затянувшихся переговорах с партнерами (в последние, бизнесменские годы).
— А почему краснеешь?
— Давление.
— Знаем мы это давление.
Когда-то, в пору пионерской невинности, отрок Миша сквозь дырочку, проверченную в лагерной душевой, подглядел, как в девчоночьем отделении мылась вожатая… Вера. Да, Вера. Теперь, отяжеленный мужским опытом, он мог оценить: так себе, заурядная педагогическая студентка с полуочевидной грудью и черным раскурчавленным пахом. Но тогда он был до глубин подросткового сладострастия потрясен этой открывшейся ему женской раздетостью. Ведь Вера относилась к детям с такой строгостью, что, казалось, наготы у этой суровой воспитательницы вообще нет и быть не может. И вдруг там такое!
Через несколько дней Свирельников увлекся вечерней ловлей майских жуков на футбольном поле. Тогда их было очень много. Воздев неподвижные надкрылья и басовито жужжа, они наполняли синеющие сумерки, напоминая тяжело поднявшиеся в воздух буквы чуждого алфавита. Миша бежал за ними по колено в траве, влажной от упавшей росы, догонял, подпрыгивал и сбивал курточкой на землю, складывал в коробку, чтобы потом тайком запустить в девчоночью палату. Теперь майских жуков совсем не стало, и в летнем теплом воздухе лишь противно гундосят невидимые комары…
В общем, он так увлекся погоней за жуками, что забыл про вечернюю линейку.
— Ты опоздал на пять минут! На целых пять минут! — отчитала его Вера. — А еще военным хочешь стать!
Выдерживая ледяной осуждающий взгляд вожатой, маленький Свирельников вдруг вообразил Веру во всей ее тайной курчавости. Ему стало стыдно — и он покраснел, как первомайский шарик.
— Краснеешь? — строго спросила она. — Значит, ты еще не совсем потерян для общества!
«Интересно, где она сейчас, эта Вера, и что с ней стало?» — подумал Михаил Дмитриевич, глядя в автомобильное окошко. На светофоре к машине подошла прилично одетая нищенка с замызганным спящим младенцем на руках. Свирельников полез в карман, но тут к женщине подковылял инвалид и, подпрыгивая на единственной ноге, ловко огрел даму костылем по спине. Побирушка заверещала на всю улицу, а спавший младенец открыл мутные глаза и бессмысленно улыбнулся. Михаил Дмитриевич слышал в какой-то телепередаче, что уличные попрошайки дают младенцам снотворное, чтобы те не мешали работать.
— Что это они? — удивился Леша, трогаясь.
— Сферы влияния делят, — ответил Свирельников и кивнул на цветочный ларек. — Остановись!
— Лучше у метро. Там дешевле и выбор больше, — посоветовал водитель, замирая от собственной смелости.
Леша работал у него второй месяц. Прежнего водителя, Тенгиза, пришлось выгнать, хотя даже Светка за него просила. Парень постоянно мухлевал с бензином, а на ремонт или ТО отгонял машину к своим землякам, которые не только, как потом оказалось, завышали стоимость работ, но вместо новых запчастей ставили подержанные, купленные по дешевке на автосвалке. Сначала Тенгиз клялся мамой, что чист перед хозяином, как ледниковый ручей, а потом, когда его приперли, попробовал даже угрожать: мол, он, возя директора «Сантехуюта», узнал много чего интересного — и поэтому теперь с ним надо обращаться поласковее. Именно за эти угрозы Свирельников вышиб его, не рассчитавшись за последний месяц. Алипанов же провел с мерзавцем воспитательную работу, чтобы знал, с кем дело имеет! Тоже — понаехали из своей голозадой Грузии и обнаглели! Козлы цитрусовые!
Глядя на пугливо-послушного Лешу, Михаил Дмитриевич пока с трудом мог вообразить, как месяца через три и этот новый водитель тоже станет лукаво улыбаться, везя шефа в Матвеевское. Как, опоздав на час, начнет уверять, будто стал жертвой операции «Перехват», потому что где-то опять кого-то грохнули и скрылись на джипе «Гранд-Чероки», поэтому менты совершенно оборзели и тормозили его каждые сто метров…
Свирельников поначалу никак не мог понять, почему шоферы Веселкина (а тот менял их примерно раз в год) были дисциплинированны, как роботы, и каждую свободную минуту намывали хозяйскую «бээмвэшку». Оказалось, все очень просто: Вовико давал каждому письменное, заверенное нотариусом, обязательство передать машину в личную собственность водителя, если тот в течение двух лет ни разу не нарушит условия договора: не опоздает к назначенному времени, не допустит по халатности поломки, не выедет на линию в немытой машине и так далее.
— А если выдержит? — спросил удивленный Свирельников.
— Без всяких-яких! — хитро улыбнулся Вовико. — Так не бывает!
Едва Михаил Дмитриевич вышел возле цветочных павильончиков, из стеклянных дверей выскочили сразу несколько кавказок и гортанными криками стали его зазывать. На минуту ему показалось, будто он очутился в каком-то странном, образовавшемся в центре Москвы цветочном ауле с прозрачными саклями. Он поморщился, выбрал ту продавщицу, что орала не так громко, зашел и оказался посреди цветочных джунглей: в больших керамических корчагах теснились снопы роз: тут были и корявенькие подмосковные, и полутораметровые голландские с огромными, в кулак, бутонами. У другой стены уступами поднимались вверх готовые букеты: от малюсеньких бутоньерок до гигантских затейливых икебан, составленных из неведомых тропических цветов. Но аромата, как ни странно, в павильончике не было.
— Вам букет? — спросила до зубов озолоченная продавщица.
— Букет.
— На свадьбу?
— На юбилей.
— Большой?
— Самый большой.
— Вот этот! Только привезли! — Она кивнула на огромное сооружение из крупных розовых лилий, окруженных алыми герберами и еще какими-то цветами, похожими на большие вечные одуванчики. Все это было завернуто в желтую гофру и перевито золотой лентой, напоминающей парадный офицерский ремень.
— Сколько?
— Три тысячи. Если возьмете, дам скидку.
— А если не возьму?
— Берите, дешевле не найдете!
Свирельников ненавидел торговаться. Зато Вовико был большим мастером. Несколько раз они вместе покупали букеты для необходимых юбилеев, и Михаил Дмитриевич всякий раз со смешанным чувством неловкости и восхищения наблюдал весь этот покупательский спектакль. Едва подойдя к прилавку, Веселкин делал понимающе-брезгливое лицо и осматривал товар с таким видом, будто ему пытаются впарить страшную цветочную дрянь. Продавцы, конечно, начинали волноваться и уверять, что листочки подвяли, потому что задохнулись в перевозочной машине, и скоро непременно зазеленеют. Вовико выслушивал объяснения с насмешливым сочувствием, скептически щелкал пальцем по чашелистикам, очевидно отставшим от подозрительно худеньких розовых бутонов, и, хохотнув, направлялся к выходу. Естественно, за ним бежали, божась, что никто даже и не думал обдирать увядшие лепестки, но если уж он такой дотошный знаток, то ему дадут хорошую скидку. В результате — покупали вдвое дешевле. Зачем Веселкину нужна была эта смешная экономия? Наверное, просто тренировался, чтобы всегда быть в форме. Ведь, по сути, обуваешь ты цветопродавца на триста рублей или клиента на три тысячи долларов, принципиально ничего не меняется: механизм охмурения один и тот же…
— Ладно, давайте! — Свирельников глянул на часы, занервничал и расплатился.
Выходя из павильона с букетом, он увидел припаркованные на противоположной стороне серые «Жигули». За рулем сидел бритоголовый парень.
«Не дождетесь!» — усмехнулся Михаил Дмитриевич.
15
Вход в Департамент стерег омоновец, одетый в бронежилет и вооруженный коротким десантным автоматом. Скажите пожалуйста! С тех пор как в Отечество приползла демократия, везде появились охранники, даже в школах и детских садах. А ведь Свирельников отлично помнил ленивых советских милиционеров с кобурой, набитой для солидности бумагой, и министерских теток-вохровок, вооруженных вязальными спицами. И вообще: можно ли считать нынешнее жизнеустройство правильным, если его приходится так истошно охранять!
Омоновец взял у директора «Сантехуюта» паспорт, сверил фамилию со списком поздравителей-дароносцев и разрешающе кивнул. Обняв букет, Михаил Дмитриевич прошел сквозь контрольный контур, пискнувший при этом противно, но, видимо, не опасно, потому что постовой не обратил на звук никакого внимания. Зато его очень заинтересовала бархатная коробка, пущенная по движущейся ленте сквозь рентгеновский агрегат.
— Нож? — спросил он, всматриваясь в экран.
— Кинжал.
— Подарок?
— Ага.
— Откройте!
По тому, как он это сказал, стало ясно: ему просто захотелось посмотреть на подарок. Директор «Сантехуюта» снял крышку: в алом сборчатом шелку покоился настоящий аварский кинжал времен Шамиля, украшенный чеканкой и золоченой кучерявой сурой.
— Хорош! — завистливо молвил омоновец. — С Чечни?
— Оттуда.
— Сам привез?
— Друг.
— Хоро-ош! Мне такой не попался…
— Был там? — с уважительным сочувствием спросил Свирельников.
— Посылали, — вздохнул парень, вернул паспорт, заглянул в букет и разрешающе махнул рукой.
За время своей недолгой службы в Голицыне Свирельников близко сошелся со старшим лейтенантом Моховиковским, а тот через несколько лет, будучи уже майором, воевал в Чечне. Во время удачной зачистки он снял этот кинжал с убитого полевого командира Вахи Кардоева по прозвищу Юннат, заманившего накануне в засаду колонну федералов и положившего полвзвода омоновцев. Майор привез добычу в Москву, но потом, как обычно, случилась неприличная задержка с выплатой «боевых», и он по дешевке продал кинжал Свирельникову, который решил тогда от шальных денег коллекционировать холодное оружие. Передавая трофей в руки директора «Сантехуюта», Моховиковский внимательно посмотрел на покупателя красными от постоянной нетрезвости глазами и спросил:
— А ты хоть знаешь, кто такой Юннат?
— Кто ж его не знает!
— Тогда накинь сотню!
— Пятьдесят.
На том и сошлись.
Юннат был личностью леденяще легендарной: горным интеллектуалом, с удовольствием резавшим головы пленным русским солдатам. Телевидение почему-то чаще и радостнее всего сообщало именно о тех засадах, погромах и налетах, что организовывал именно Юннат. Поговаривали, у него был бурный роман с репортеркой Маслюк. Она пробралась к Вахе в горный лагерь, который никак не могла обнаружить разведка федералов, и взяла большое интервью. К восхищению передовой московской интеллигенции, знаменитый полевой командир закончил беседу чтением наизусть лермонтовского «Валерика», довольно длинного:
…Как месту этому названье?
Он отвечал мне: «Валерик,
А перевесть на ваш язык,
Так будет речка смерти: верно?
Дано старинными людьми». —
«А сколько их дралось примерно
Сегодня?» — «Тысяч до семи». —
«А много горцы потеряли?» —
«Как знать? — Зачем вы не считали!» —
«Да! Будет, — кто-то тут сказал, —
Им в память этот день кровавый!»
Чеченец посмотрел лукаво
И головою покачал…
Странное свое прозвище Кардоев получил в детстве, когда, будучи членом кружка юных натуралистов, на школьной делянке под руководством учителя-ботаника Ивана Леопольдовича вырастил изумительных размеров сахарную свеклу. Мальчика вместе с корнеплодом отправили в Москву на Выставку достижений народного хозяйства, показывали по телевизору и наградили фотоаппаратом «Зоркий». В «Пионерской правде» напечатали снимок: маленький джигит держит на руках знаменитую свеклу размером с подрощенного поросенка. Заметка называлась «Клятва пионера» и рассказывала о том, как пятиклассник Ваха Кардоев торжественно пообещал на следующий год, к юбилею образования Чечено-Ингушской Республики, вырастить корнеплод в полтора раза больше.
Домой, в Грозный, мальчик вернулся национальным героем, тем более что он происходил из знаменитого Кардоевского тейпа. Вскоре в город приехал длиннобородый старик, дальний родственник, увез пионера в горы, показал там руины башни и поведал ребенку героическую историю рода. Он же подарил мальчику старинный кинжал, с которым его предок, знаменитый бяччи, или, по-нашему, атаман, совершал свои блистательные набеги на соседей, приводя домой скот и пленников, а потом бился с гяурами под зеленым знаменем имама Шамиля.
На будущий год вырастить большую свеклу не удалось, на нее напала щитоноска, и в Ленинград на Всесоюзный слет юннатов уехал мальчик из другой школы. Ваха страшно переживал неудачу, несколько дней плакал, а потом, в приступе ярости, ночью проник на школьную делянку и вытоптал все грядки. Сначала его хотели исключить из пионеров, но Иван Леопольдович заступился, объяснив, что мать Вахи родилась в зарешеченном вагоне, увозившем семью в ссылку. Иосиф Ужасный не простил свободолюбивым вайнахам измены во время войны, но наказал по-отечески: не сгноил поголовно в ГУЛАГе, а поставил ненадежный народ в угол, точнее, в один из дальних углов своей Красной Империи. По этой наследственной причине, как предположил опытный ботаник, маленький чеченский Мичурин и страдал внезапными приступами гнева, такими, что себя потом не помнил. Мальчика простили, даже отправили в Крым, в детский санаторий, но растениеводством он больше никогда не занимался, после школы окончил в Москве Институт культуры, а вернувшись с красным дипломом на родину, работал директором этнографического музея. Тем не менее прозвище Юннат пристало к нему намертво.
Когда вместо Чечено-Ингушской Автономной Республики явилась миру свободная Ичкерия с волком на гербе, Ваха Кардоев вышел из советских застенков, где томился, подозреваемый в убийстве своего учителя Ивана Леопольдовича, и стал одним из любимых помощников генерала Дудаева. С началом кавказской войны он возглавил отряд моджахедов, пролил реки федеральной крови, долго был неуловим, пока наконец сам не попал в засаду.
Собственно, все это Свирельников узнал из телевизионной передачи, которую, так совпало, он смотрел вместе с Моховиковским, сидя на кухне и обмывая покупку кинжала. Надо заметить, журналисты всегда выделяли Ваху Кардоева из числа других видных борцов за свободу Ичкерии, возможно, из-за той старой истории с огромной свеклой, а может, потому, что в прежней, довоенной жизни он трудился в сфере культуры и был, так сказать, коллегой. В общем, по случаю гибели Юнната в студии собралось много политиков, правозащитников и творческих интеллигентов. На экране то и дело возникал стоп-кадр: легендарный полевой командир в окровавленном камуфляже лежит на земле, раскинув руки и уставив в небо полуоткрытые неживые глаза.
Сначала, не сговариваясь, дали слово заплаканной и траурно приодетой журналистке Маслюк. Она долго рассказывала о том, что убитый федералами Ваха был настоящим героем в забытом ныне, античном смысле этого слова, то есть сочетал высокую силу духа с физическим совершенством. Затем правозащитный историк (фамилию его Свирельников забыл) объяснял, в каком неоплатном долгу Россия перед малыми народами, которые она коварно затащила в свою на столетия растянувшуюся кровавую имперскую авантюру. Он даже предложил всем участникам передачи встать на колени и от имени России попросить прощения у всех пострадавших племен. Но остальные его не поддержали в том смысле, что на коленях должны стоять виновные, а они, присутствующие в студии, как раз всегда боролись против российского гегемонизма и даже, кажется, победили…
Потом дали высказаться известному телевизионному писателю Негниючникову, автору единственного экспериментального романа «Оргазмодон», написанного с незначительным употреблением нормативной лексики и переведенного на все европейские языки. Он высказал смелое предположение, что неутолимую ненависть к русским в покойном Юннате, как ни странно, спровоцировал учитель ботаники, который непростительно травмировал мальчика ранним успехом, впоследствии не подтвердившимся. Именно поэтому Москва стала для ребенка символом обмана и вероломства.
— Хотя не исключена и более веская причина! Судя по некоторым приметам, — Негниючников заинтересованно облизнулся, — маленький Ваха подвергался со стороны Ивана Леопольдовича сексуальным домогательствам…
Действительно, подтвердил правозащитный историк, учителя нашли в квартире с перерезанным горлом, и, конечно же, не из-за денег: крупную сумму и новый телевизор взяли явно для отвода глаз. Кстати, буквально за час до убийства у подъезда видели Ваху, но доказать ничего не удалось, а в предварительное заключение он попал по причине царившего при Советах беззакония. Но тут горько обиделась журналистка Маслюк, вскинулась и объявила, что если бы Негниючников знал покойного так же близко, как она, то все эти бредни о сексуальной травме ему даже в голову бы не пришли! Телевизионный писатель виновато ухмыльнулся и взял свою гипотезу назад.
Затем состоялся телемост со Стамбулом. На экране появилась вдова Кардоева и, сверкая бесслезными от горя глазами, сказала, что ее муж погиб в борьбе за великое дело, что она воспитает сыновей-мстителей и что когда-нибудь одна из улиц освобожденной столицы Великой Ичкерии будет названа его именем. В московской студии встали и зааплодировали, дольше и громче всех хлопал Негниючников, чтобы загладить свою оплошность с версией о домогательствах ботаника. Потом участники спорили, как лучше назвать улицу: именем или прозвищем убитого. Правозащитный историк доказывал, что чаще всего увековечивают политические псевдонимы, достаточно вспомнить Сталинград и Ленинград, поэтому, конечно, улица Юнната, а лучше — проспект! Его пристыдили, что, мол, традиции Совдепии им тут не указ — и улицу, а лучше населенный пункт надо называть родовым именем погибшего повстанца!
В заключение спели любимую песню покойного: арию из рок-оперы «Юнона и Авось», которую он смотрел раз двадцать, будучи студентом. Институту культуры выделялись бесплатные пропуска на спектакли, а Ваха как раз руководил сектором досуга комитета комсомола факультета:
Ты меня на рассвете разбудишь.
Проводить, необутая, выйдешь…
Ты меня никогда забудешь,
Ты меня никогда не увидишь…
Завершающие титры шли на фоне двух чередующихся крупных планов: бесслезная мусульманская вдова в Стамбуле и рыдающая журналистка Маслюк в студии.
— Понял? — спросил Моховиковский, когда за край телеэкрана уполз последний титр. — Не, ты прикинь! Мы там эту мразь из щелей вышелушиваем, а они тут, в Москве, из них героев делают! Суки!
— А ты его сам… — спросил Михаил Дмитриевич, — кончил?
— Нет. Он же сдаться хотел. Обещал, если жизнь сохранят, рассказать, кто его в Москве крышует и спонсирует. Я доложил начальству. Прилетели вертушки и накрыли…
Захмелев, майор стал уверять, что мог бы со своим полком, если прикажут, в три дня очистить Москву от ворья, демократов и предателей.
— Ведь они, суки, что делали! Приказ мне, а копию — «чехам». Ты понимаешь? Я выдвигаюсь колонной, а они уже ждут! Херак по головной машине, херак по замыкающей… Ты понимаешь?! Мне бы Москву на три дня! Я бы такую чистоту навел, как к Олимпиаде. Помнишь?
— Помню, — кивнул Свирельников. — Да кто ж тебе такой приказ даст?
— Найдутся люди! Дожить бы…
— А без приказа?
— Без приказа? Надо подумать…
— А с нами что сделаешь?
— С кем?
— Ну, со мной?
— С тобой? — Моховиковский сначала удивился такому вопросу, а потом посмотрел на собутыльника с пытливым отчуждением и вздохнул: — Там посмотрим… Главное — дожить!
Но майор не дожил: в следующую «командировку» сгорел в бэтээре, наехавшем на мину. Свирельников помог вдове устроить похороны, поминки и дал денег на памятник. А кинжал так и хранился у него в шкафу, дожидаясь своего подарочного часа, потому что холодное оружие он коллекционировать передумал, а увлекся курительными трубками. Однажды, прослышав, что руководитель Департамента собирает ножи, директор «Сантехуюта» понял: наконец-то пробил час этого знаменитого клинка…
16
Михаил Дмитриевич зашел в лифт, и букет занял почти всю зеркальную кабину. Втиснувшийся следом чиновничек, оглядев клумбу, лукаво улыбнулся: мол, знаем, кому несете! Содержался в улыбке и еще один полууловимый оттенок, который словами грубо и приближенно можно передать примерно так: цветы начальству таскаете, а вопросик решать все равно к нам, клеркам, придете, тогда и поговорим!
Просторная приемная новорожденного руководителя празднично шумела: человек сорок выстроились в извилистую очередь к высоким полированным дверям, ожидая своего поздравительного мига. У всех в руках были букеты, корзины с цветами, коробки, перевитые лентами, а также очевидные дары, упаковке не поддающиеся. Общеизвестный клоун, открывший недавно при гостинице «Клязьма» первый в России частный театр дрессированных грызунов, прижимал к груди клетку с взволнованной белой крысой. Четыре моряка, одетые в черно-золотые парадки, покоили на плечах здоровенный макет первого русского фрегата «Штандарт», оказавшийся при внимательном рассмотрении неисчерпаемой емкостью для хранения алкоголя: вместо пушек из бортов торчали латунные краники.
Почти все столпившиеся в приемной знали друг друга и живо, но негромко, с учетом торжественности момента, общались — обсуждали новости и посмеивались над «мореманами», которые приехали раньше назначенного времени и теперь изнывали под тяжестью корабля, наполненного коллекционным ромом. Незнакомый урковатый парень в неприлично дорогом костюме навязчиво хвастал своим подарком — форменным рейхсверовским кинжалом с орлом на головке рукояти и двумя желобками на длинном лезвии.
«А мой-то покруче будет!» — подумал Свирельников, с удовольствием отметив, что и букет у него если не лучший, то, во всяком случае, один из самых эффектных.
Директор «Сантехуюта» начал осторожно проталкиваться сквозь поздравительную толпу к сидевшей за полукруглым столом секретарше Ирочке — тощей девице с неподвижным канцелярским лицом и предоргазменным взглядом. Поговаривали, глава Департамента настолько привязан к своей помощнице, что его законная жена однажды поздно вечером нагрянула в приемную и отхлестала мужнюю привязанность по щекам, после чего обе разрыдались и подружились. Михаил Дмитриевич наконец проторился к Ирочкиному столу, поставил перед ней коробочку «Рафаэллы» и просительно улыбнулся — таким подходцам он выучился, между прочим, у хитрого Веселкина. Секретарша благодарно кивнула, глянула в список и сообщила:
— Я вас поближе устроила. Вы после «Английского газона». У вас две минуты — не больше!
— Я знаю! Как он?
— Господи, скорее бы все кончилось! — тяжко вздохнула Ирочка. — Похороны — и то легче!
Свирельников отыскал в подхалимской толчее хозяина фирмы, специализирующейся на скоростном озеленении, и радостно обнаружил, что тот стоит почти у дверей. «Английский газон» тоже заметил Михаила Дмитриевича и подзывающе замахал рукой. Они были коротко знакомы: напились как-то на приеме до слюнявого братства.
— Ты чего даришь? — спросил Газон, оттеснившись и освободив место рядом с собой.
— Кавказский кинжал. А ты?
— Евангелие! — гордо ответил он, поглаживая большой, перевитый лентами сверток. — Рукописное. Семнадцатый век. Переплет из телячьей кожи. Орнамент из речного жемчуга. Буквицы золотые…
— Сильно!
— А то!
— Я смотрю, ты разбираешься!
— Историко-архивный в девичестве оттянул.
«Английский газон» и Свирельников были в известной мере соратниками по борьбе: несостоявшийся архивариус выбивал из Департамента заказ на благоустройство территории вокруг «Фили-паласа».
— Ну, ты разобрался с этим своим?… — спросил Газон.
— Веселкиным?
— Ага. Бывают же фамилии!
— Договорился.
— Правильно!
— А как же иначе?
— А то ты не знаешь — как иначе!
— Не знаю.
— Да ладно, Незнайка! Отдали тебе «Фили»-то?
— Пока нет.
— К жене не вернулся?
— Нет… — буркнул Михаил Дмитриевич, с неудовольствием сообразив, что был тогда на приеме настолько пьян, что рассказал Газону не только о конфликте с Вовико, но еще и о своей семейной путанице.
— Я тоже развелся! — радостно сообщил озеленитель.
— Зачем?
— А хрен его знает! Жизнь такая. Сказали бы мне лет двадцать назад, когда я «Живагу» под одеялом читал, что буду стоять в очереди, как парасит к Лукуллу…
— Парасит… Паразит, что ли?
— Не совсем. Ах, ну да: ты же у нас из военных! Понимаешь, парасит — это…
Но тут открылась высокая филенчатая дверь, и оттуда вывалились несколько поздравителей. Когда они выходили, на их лицах еще сохранялось остаточное юбилейное умиление, стремительно уступавшее место будничной сосредоточенности.
— Ну, я пошел! — мужественно молвил Газон, словно диверсант, отправляющийся на задание. — Если не вернусь, прошу считать меня анулингвистом!
— Кем? — не сообразил Свирельников.
— Жополизом!
Едва Газон скрылся в кабинете, кто-то осторожно потрогал Михаила Дмитриевича за плечо. Он обернулся и с трудом разглядел за большим букетом маленького лысого армянина Ашотика.
— Здравствуй, Мишенька! — очень тихо сказал, почти прошелестел тот и посмотрел с боязливой печалью.
— Ашотик, дорогой! — заулыбался Свирельников, и они, не удобно просунувшись сквозь букетные заросли, потерлись гладкими, как наждачка-нулевка, пахучими щеками.
Этот тихий, пугающийся сквознякового шороха человечек был знаменитым советским цеховиком, еще в начале 70-х умудрившимся наладить подпольное производство таких джинсов, что от настоящих отличить их могли разве только эксперты фирмы «Ли». Ворочая сумасшедшими по тем временам деньгами, жил Ашотик между тем очень скромно, ходил в одном-единственном костюме, ездил на сереньком «Москвиче». Правда, «москвичок» был с мерседесовским движком, гоночными подвесками и сиденьями, обтянутыми натуральной кожей, которую, конечно, окружающие принимали за удачный дерматин. Дачу он построил, как и полагалось скромному инженеру по технике безопасности, на шести сотках и площадь жилую определил в тридцать шесть дозволенных квадратиков. Никто и не догадывался, что под типовым домиком скрывается трехсотметровый подвал с каминным залом, бильярдной, сауной и прочими редкими для той суровой эпохи радостями…
Но все-таки Ашотик попался. В 83-м, после нашумевшего самоубийства замминистра, покровители из МВД сдали его, чтобы выслужиться перед гэбэшниками, вошедшими тогда в силу. На семейном совете решили, что вину на себя возьмет и сядет жена, Асмик Арутюновна, выпускница консерватории по классу арфы: ей как матери двоих несовершеннолетних детей срок светил поменьше, да и то до первой серьезной амнистии. Ведь пошив хороших джинсов, конечно же, преступление, но не мокруха все-таки! Так оно и случилось, а потом началась Перестройка. Ашотик наконец вышел из цехового подполья, но, несмотря на солидный стартовый капитал, в олигархи не выбился: как и большинство советских теневиков, он оказался для этого слишком законопослушен…
На заре «Сантехуюта» Ашотик, штамповавший в ту пору водогрейные насадки на краны, в трудную минуту выручил Свирельникова деньгами и, хотя заломил жуткий процент, возврата, надо отдать ему должное, ждал терпеливо, без истерик и несколько раз безропотно продлевал срок. Михаил Дмитриевич это помнил и ценил.
— Как у тебя с «Филями»? — одними губами шелестнул Ашотик, дернул плечом и тревожно оглянулся, словно вокруг теснились не соратники по бизнесу, а принципиальные советские обэхээсники.
— Тянут, — вздохнул Свирельников. — Может, из-за Толкачика?
— Из-за Толкачика как раз могли бы и поторопиться! — чуть заметно улыбнулся Ашотик, намекая на сложные отношения между столичным начальством и кремлевским руководством.
— Что-то не торопятся!
— Поторопятся, я знаю. Получишь «Фили» — позвони! Есть интересное предложение! Не пожалеешь…
— Позвоню.
В этот миг из юбилейного кабинета выскочил радостный Газон.
— Ну как?
— Поцеловал! — гордо доложил он. — Звони! Гульнем, пока холостые! — И скрылся в толпе параситов.
Михаил Дмитриевич поднял букет повыше, придал лицу выражение лучезарной поздравительности и решительно шагнул в кабинет. Новорожденный, крепкий еще, но совершенно седой шестидесятник, стоял около длинного стола заседаний, заваленного цветами, словно свежая могила. В его глазах была приветливая тоска юбиляра. В руках он держал изукрашенное жемчугами Евангелие, но, завидев вошедшего, сунул томик в штабеля подарков и нахмурился, приготовившись слушать лесть.
— Поздравляю, Андрей Викторович! — широко улыбнулся Свирельников, протягивая цветы.
Помощник, тихое существо с пробором, не допустив до начальства, перехватил букет.
— Спасибо, что вспомнил! — испытующе глянув на поздравителя, ответил юбиляр.
Конечно, издевался: как тут забудешь, если у него в папке лежит-дожидается визы контракт на «Фили-палас».
— А это, — Свирельников открыл бархатную коробку, — вам, в коллекцию! И желаю такого же долголетия, как у этого кинжала!
— Разбираешься! — улыбнулся новорожденный, принимая и оглаживая подарок. — Не переживай! Поддержим тебя!
— Спасибо! — благодарно выдохнул Михаил Дмитриевич.
— Но учти, если будет хоть одно нарекание по качеству работ…
— Это исключено! Я на рынке с девяностого года.
— Да зна-аем: ветеран капитализма! — Юбиляр усмехнулся с добродушной непримиримостью и протянул Свирельникову руку для прощального пожатия. — Не подводи! Ты ведь офицер?
— Офицер.
— Должен понимать: вчера коммунизм строили, сегодня — капитализм, завтра еще чего-нибудь придумают… А мы должны Россию строить, как бы это ни называлось! Понял?
— Понял! — кивнул директор «Сантехуюта», до последнего момента надеявшийся, что юбиляр пригласит его на банкет.
Когда-то Андрей Викторович был секретарем райкома партии, в 91-м впал в ничтожество и даже, говорят, запил. Но потом, когда вся эта галдящая длинноволосая демократия, рассевшись по чужим кабинетам, вдрызг развалила городское хозяйство, о нем вспомнили и вернули. Он снова поднялся, приспособился, научился говорить про общечеловеческие ценности, брать откаты, однако ко всему, что случилось в Отечестве за последние пятнадцать лет, относился, судя по некоторым признакам, как к какому-то дурному партийному уклону, вроде хрущевской кукурузомании, который когда-нибудь обязательно исправят и осудят…
Помощник, провожая, интимно погладил Михаила Дмитриевича по спине и шепнул, что сегодня все решено и ему обязательно позвонят.
«Ага, — обрадовался директор „Сантехуюта“, — значит, фитюгинские денежки и пригодятся!»
Замешкавшись, он еле увернулся в дверном проеме от бушприта фрегата «Штандарт», вплывавшего в кабинет юбиляра.
— А разве не твоя очередь? — вернувшись в приемную, спросил Михаил Дмитриевич Ашотика.
— Жалко морячков! — вздохнул бывший цеховик. — Ну, как он?
— Очумел, по-моему. А ты что даришь?
— Так, одну вещь… — неопределенно ответил осторожный армянин. — Позвони, когда «Фили» получишь! Не пожалеешь!
Спускаясь вниз по лестнице, Свирельников услышал в нижнем холле знакомое раскатистое «без всяких-яких» и схоронился за колонной: встречаться с Вовико ему было неловко.
17
— Куда едем? — спросил Леша.
— В офис. Кто-нибудь звонил?
— Отец Вениамин. Просил напомнить про болтики…
— Болтики? Ах, ну да — болтики…
Они тронулись, и вскоре, оглянувшись, Свирельников заметил серые «Жигули».
«Да и черт с ними! Вот ведь как жизнь чудно устроена: если бы на него не наехал центр из-за Толкачика, может, еще с „Филями“ и потянули бы. А тут раз — и решили! Прав, прав Алипанов: когда пируют великаны, лилипуты сыты крошками! Господи, от чего только не зависит жизнь и состояние человека! От любой ерунды! Но на банкет, гад, не пригласил!..»
— Леша, — приказал он. — Видишь, серая «копейка» сзади?
— Вижу! — подтвердил водитель, глянув в зеркало.
— Подпусти поближе!
— Сейчас…
Вскоре «жигуль» оказался настолько близко, что можно было рассмотреть номер на переднем бампере. Можно — да нельзя! Жестяная табличка оказалась густо замазана грязью.
— Отрывайся! — распорядился директор «Сантехуюта» и набрал номер Алипанова.
— Аллеу. Ты где?
— Еду. Ну, как у нас там?
— Пока — никак. Работаю. Узнал номер девочек?
— Узнал. Записывай. Фирма «Сексофон»…
— Саксофон? — удивился бывший опер.
— Нет, «Сек-со-фон».
— Ишь ты! Какие у нас все-таки люди талантливые! А как их звали?
— Не помню. Беленькая и черненькая. Беленькая с глазом…
— Неужели?!
— …На пояснице.
— Ух ты! Разберемся. Этот-то так за тобой и катается?
— Катается.
— Номер не рассмотрел?
— Рассмотрел.
— Ну?
— Грязью затерт, ничего не видно. Профессионал!
— Не обязательно. Может, просто телевизор смотрит. А куда сейчас едешь?
— В офис.
— Не исключено, он с тобой на контакт попробует выйти. Не волнуйся, держись твердо. Если он оттуда, откуда ты думаешь, то мелочь. Шестерка. Понял?
— Понял.
— Ну, давай, до связи! Будет информация — позвоню.
Офис «Сантехуюта» располагался в Костянском переулке в панельной многоэтажке, втиснутой между дореволюционными домами. Прежде свирельниковская фирма арендовала двухкомнатную квартиру, но постепенно, год за годом, расползлась и заняла весь первый этаж. Подъезд Михаил Дмитриевич, конечно, отремонтировал, вставил железную дверь с кодом и домофоном (заодно пришлось одомофонить всех жильцов), вымостил вход и первый лестничный пролет красивыми плитками, стены облицевал бежевыми пластиковыми панелями, а потолок — рейками. Дальше, на второй этаж, как и прежде, вели выщербленные ступени, а покрытые старинной масляной краской стены запечатлели похабщину по крайней мере трех поколений. Свирельников несколько раз собирался перевести контору в какой-нибудь престижный бизнес-центр, но в последний момент отказывался от этой затеи. Отчасти из-за дороговизны, но в основном из суеверия: менять обжитое место — дело опасное. Так, «святой человек», когда по-родственному расписывали «пульку», ни за что во время игры не пересаживался, даже к стулу своему прикасаться запрещал. Однажды он отошел в туалет, а Полина Эвалдовна из озорства, чтобы карту перебить, подвинула стул. Валентин Петрович, вернувшись, заметил и так раскричался в гневе, что все в конце концов переругались и бросили игру. Из-за передвинутого стула. А тут целый офис!
Охранник Витя, нанятый в основном для того, чтобы местные пацаны не портили послеремонтную красоту офисного подъезда, почтил появление хозяина вставанием. Черная униформа висела на его тощем теле, точно на вешалке, он явно страдал от какого-то серьезного недуга и, вместо того чтобы бдительно вглядываться в экран караульного монитора, постоянно читал книжки про чудесные исцеления. Время от времени он вообще покидал свой пост и запирался в туалете, так как с некоторых пор пристрастился к уринотерапии.
— Ты вот что, Виктор, если появится такой бритоголовый в красной ветровке, сразу меня позови!
— Угу! — кивнул охранник. — Могу задержать!
— Не надо! — поморщился Михаил Дмитриевич: ему показалось, будто от охранника повеяло отвратительным его лекарством. — Просто позови меня!
— Есть.
— И с поста никуда не отходи!
— А я и не отхожу!
— Вот и не отходи!
Свирельников двинулся по коридору к приемной, чувствуя, как коллектив, оповещенный о появлении шефа, затаился, гадая, в каком настроении пребывает начальство. От этого зависело, как пройдет рабочий день — спокойно или в криках с нагоняями. Секретарша Нонна в момент его появления вытирала журнальный столик, скрывая последние следы массового дамского чаепития, происходившего тут несколько мгновений назад. Она печально улыбнулась вошедшему, плавно проследовала к своему рабочему месту и протянула шефу список звонивших, отдельно сообщив, что отец Вениамин просто уже заколебал ее своими болтиками.
— Да помню я, помню! — сердито ответил Свирельников, снова совершенно забывший про эти чертовы болтики.
— Я вам вечером домой звонила, — с незаметным укором сказала Нонна. — Вас не было…
— Да, я слышал на автоответчике. Чего грустишь?
— Без вас я всегда грущу!
— Да ладно! Колись! Муж обижает?
— Что там муж? Парень мой задурил, — вздохнула секретарша. — В девятый класс идти не хочет…
— А чего хочет — работать?
— Ничего не хочет. У матери на шее хочет сидеть.
— М-да, вот такие они теперь, детки. Отец-то с ним разговаривал?
— А-а! — махнула рукой Нонна с тем родственным презрением, с каким относятся к своим благоверным, наверное, только русские женщины.
До Светки у Михаила Дмитриевича с Нонной было. Оно и понятно: не иметь интимную связь со своей секретаршей так же противоестественно, как состоять в близости со своим шофером. Озорничали обычно в комнате отдыха, устроенной на месте бывшей шестиметровой кухоньки. Нонна, одаренная по женственной части эффектная тридцатипятилетняя шатенка, на самом деле к сексу относилась почти равнодушно и отзывалась на порывы руководства так, точно это входило в условия подписанного контракта и являлось прямой служебной обязанностью. Только иногда, накануне месячных, она испытывала что-то отдаленно напоминающее удовольствие и обычно в таких случаях, встав с дивана, смущенно сообщала:
— Завтра, значит, крови придут…
Михаила Дмитриевича все это вполне устраивало, ибо вечерние соединения с секретаршей были для него после дневной нервотрепки активным, если так можно выразиться, отдыхом.
Правда, некоторое время назад он здорово подставил Нонну, заразив хламидиозом, подхваченным от Светки, а секретарша, в свою очередь, одарила этими подлыми простейшими своего простоватого мужа, возившего из Холмогор в Москву пиломатериалы на арендованном длинномере. Впрочем, все обошлось: муж, сам, видно, погуливавший в командировках, вину взял на себя, а чтобы заслужить прощение, купил Нонне нутриевую шубу. Одного он никак не мог понять: откуда в Холмогорах этот диковинный хламидиоз? Триппер — ясно. Но хламидиоз? Свирельников, возмещая ущерб, подарил секретарше новенькие «Жигули». Обрадованному мужу на всякий случай сказали: это вместо годовой премии, так как клиент расплатился по бартеру — тачками. С тех пор у Михаила Дмитриевича с Нонной ничего не было, ну, может, парочка спонтанных оралов после офисных праздничных выпивок. А большего и не требовалось: юная Светка выматывала его до полного невнимания к другим женщинам.
— Бухгалтерию ко мне! Прямо сейчас! — сурово распорядился Свирельников, направляясь в свой кабинет. — Черт знает что такое! До сих пор за рекламу «Столичному колоколу» не перечислили!
— Сейчас у вас Григорий Маркович. Вы ему на час назначили.
— Да, точно! — вспомнил он. — После Григория Марковича бухгалтерию!
В кабинете его дожидался юрист по фамилии Волванец — курчавый толстяк с лицом оперного красавца.
— Ну, как у нас дела? — спросил Свирельников, пожимая законнику руку.
— Дожимаем. Главное — доказать, что ваш договор с «Астартой» — юридически ничтожен.
— Докажем?
— Думаю, да. Я отдал документы на экспертизу очень серьезным людям и получил обнадеживающее заключение. А пока подготовил встречный иск. Вот прочтите!
Свирельников взял странички, сел за стол и постарался вникнуть. Конечно, если быть честным хотя бы перед самим собой, сроки монтажа сантехнического оборудования в оздоровительном центре «Астарта» сорваны по вине «Сантехуюта»: не оплатили вовремя счета «Сантех-глобалу», те, соответственно, задержали поставку, а договором предусмотрена неустойка — вот ее-то теперь и взыскивает через суд «Астарта». Собственно, о чем тут говорить: раскошеливайся за разгильдяйство подчиненных, которые зарплату хотят получать в капиталистических долларах, а работать как при социализме — через седалищный орган.
Но именно для подобных каверзных случаев и существуют умельцы вроде Григория Марковича. Он изучил ситуацию, на первый взгляд безнадежную, и раскопал: оказывается, договор от «Астарты» подписал гендиректор, к тому времени только что назначенный и еще не внесенный в реестр, а это, по сути, делало сделку юридически ничтожной. «Сантехуют» якобы был вынужден отдать договор на дополнительную экспертизу, и это задержало перечисление средств «Сантех-глобалу». А без денег кто ж тебе отгрузит джакузи и массажные душевые кабинки? Значит, в срыве сроков монтажа виновата сама «Астарта».
«Лихо! — подивился Свирельников и с уважением глянул на хитромудрого Волванца. — Вот ведь еврейские мозги! Молодец!»
Занимаясь бизнесом, он быстро понял: если хочешь выиграть дело в суде, без еврея-юриста, или, как выражался Вовико, «евриста», не обойтись. И это была чистая правда.
— Отлично! Выпьете, Григорий Маркович?
— Рановато.
— Коньячку. Символически. За успех!
— Ну, если символически…
Директор «Сантехуюта» нажал кнопку селектора:
— Нон, лимончик принеси!
— Кончился.
— А что есть?
— Апельсины.
— Давай! Только не режь, а почисти!
— Почему?
— Потому что такой день сегодня.
— Какой день?
— Усекновение головы Иоанна Крестителя. Резать никого нельзя!
— А-а-а…
Григорий Маркович во время этого «селекторного совещания» не смог скрыть улыбки, похожей на те, которыми обмениваются между собой родители, когда их дети в играх изображают взрослых. Но как только Свирельников отдал распоряжение и направился к большому глобусу, в котором таился бар, Волванец постарался придать своему лицу выражение доброжелательного равнодушия.
Надо сказать, Михаил Дмитриевич, в отличие от брата Федьки, относился к евреям с уважительной настороженностью. Еще в детстве он заметил: коль скоро заходила речь о них, отец с матерью всегда, даже если в комнате не было посторонних, почему-то понижали голос. Валентин Петрович как-то рассказывал, будто в двадцатые годы за антисемитские разговорчики могли запросто и расстрелять: декрет такой имелся, подписанный чуть ли не Лениным. Но родители понижали голос, даже если говорили о евреях вещи заурядно-бытовые, а то и вполне дружелюбные. Странно все-таки…
О том, что его жена на четверть еврейка, Свирельников сообразил года через три после свадьбы, слушая рассказ Полины Эвалдовны о каком-то витебском родственнике, добивавшемся разрешения на выезд в Израиль. Ну и что? Мало ли у кого какие гены: в прежние времена на это вообще не обращали внимания. Родственники могут иметься всякие, а ты — советский человек. Тоня в этом смысле вообще была ходячим пособием по интернационализму: дед — латыш, бабка — еврейка, краткосрочный целинный отец, который настоял на том, чтобы девочку назвали простецким именем Антонина, из павлодарских казаков. «У тебя голос крови, — смеясь, говорила она мужу, — а у меня хор кровей!» Но с годами, судя по разным приметам, в этом хоре наметился солист. Наверное, человеку для внутреннего здоровья вредно слышать в себе зовы сразу нескольких разноплеменных предков, и, слабея с возрастом, он выбирает какой-то один. Тоня предпочла витебский зов…
Свирельников налил «Хеннесси», и в кабинете запахло чем-то отдаленно коньячным. А раньше! Если кто-нибудь на этаже откупоривал бутылку обычного трехзвездочного армянского, то по всем коридорам народ принюхивался к веющим ароматам и безошибочно определял, где гуляют.
Нонна внесла блюдечко с очищенным, разъятым на дольки апельсином и поставила на стол, а перед тем, как выйти из кабинета, глянула на шефа с добродушным осуждением: мол, рановато, друзья, начинаете!
— Ну, будем здоровы!
Григорий Маркович пригубил рюмку, а Свирельников свою опрокинул и почти сразу же почувствовал в затылке легкий теплый удар, словно выталкивающий из головы похмельную тяжесть.
— Иск уже подали? — бодро спросил он.
— Подал. Судья по моей просьбе написала частное определение. В нашу пользу.
— Сколько мы должны судье?
— Пять тысяч евро.
— Уже перешли на евро?
Свирельников направился к сейфу, вставил ключ и вдруг понял, что с похмелья забыл четырехзначный шифр. Впрочем, восстановить его в памяти просто: первые две цифры — год рождения Тони, а вторые две — год рождения Алены. Сейф доступно скрежетнул, Михаил Дмитриевич засунул в него пакет с деньгами, полученными от Фетюгина, потом из малой ячейки, отпиравшейся специальным ключиком, вынул «еврики», похожие на фантики с несерьезными картинками, и, отсчитывая, подумал: «Странное дело! Чем важнее деньги для человечества, тем легкомысленнее на них изображения. Когда на всей планете воцарятся одни-единственные, неодолимые деньги, то на них, скорее всего, будут нарисованы какие-нибудь телевизионные балбесы, разевающие рты под фанеру…»
— После суда нужно будет занести еще пять тысяч, — принимая купюры, сообщил Григорий Маркович.
— А если после суда я не отдам? — вдруг спросил Свирельников: у него вызвало острое, почти физическое отвращение то, с какой сладострастной нежностью адвокат пересчитывает бумажки.
«Наверняка договорился на меньшие деньги!» — подумал директор «Сантехуюта».
— Отдам свои. Честь дороже! — совершенно серьезно отозвался Волванец, глянув на клиента с холодным недоумением.
— Я пошутил.
— Я так и понял.
— А вам? Тоже в евро? — спросил Михаил Дмитриевич, заминая неловкость.
— Мне лучше в рублях. Сыну новый компьютер к началу учебного года обещал.
— Будет целыми днями в «стрелялки» играть! — предупредил Михаил Дмитриевич, отсчитывая деньги. — Моей замуж пора, а все в игры играет…
— Мой не будет! — значительно ответил Волванец.
Допив коньяк и проводив адвоката, Свирельников почувствовал прилив сил, вызвал к себе начальника отдела снабжения и с удовольствием наорал на него за нерастаможенные чешские душевые кабинки. Потом главный бухгалтер Елизавета Карловна, тучная пожилая дама с финансовой безысходностью во взоре, доложила, что деньги в «Столичный колокол» давно перечислены, и принялась вяло объяснять новую схему ухода от налогов с помощью векселей. Затем пришел кадровик и жаловался, что не может набрать нужного числа инвалидов на фиктивные должности (это тоже делалось из-за налогов): увечный люд, почуяв рыночный спрос, стал разборчивым и заламывает несерьезные цены…
Потом заглянула Нонна, свежеподкрашенная и надушенная:
— Вы сегодня допоздна?
— Отпроситься хочешь?
— Нет. Наоборот.
— Не знаю еще…
Это было что-то новенькое. Не так уж безразличны ей, оказывается, скоропалительные диванные радости в кабинете шефа. Свирельникова это озадачило и даже возбудило: по телу пробежал веселый похотливый сквознячок.
— Иди ко мне! — Он похлопал ладонью по деревянной ручке вращающегося кресла.
Нонна подошла и присела. Михаил Дмитриевич положил ладонь на ее прохладное голое колено, потом медленно провел рукой вверх, под коротенькую юбку — там оказалось гораздо теплее. Нонна вздрогнула и задышала. Но туда, где совсем горячо, добраться не удалось, секретарша остановила его поползновенную руку и, справляясь с собой, вымолвила:
— Из «Столичного колокола» снова звонили…
— Да, надо туда ехать. Но я вернусь! — пообещал Свирельников.
Нонна понимающе погрустнела.
18
Выходя из офиса, Михаил Дмитриевич не обнаружил на посту охранника, отлучившегося, вероятно, по своей урино-лечебной надобности.
«Вот бардак! Хорошо, хоть этот бритоголовый из приличной организации. А то — заходи и убивай! Так вот в подъездах и отстреливают!»
Мысленно уволив ненадежного сторожа, директор «Сантехуюта» поискал глазами в окрестностях серые «Жигули» и, не найдя, сел в джип.
— Куда едем? — поинтересовался Леша.
Михаил Дмитриевич посмотрел на часы, прислушался к своему телу, как-то вдруг обеспокоившемуся после коньяка и Нонны, еще раз глянул на циферблат и спросил:
— Кто звонил?
— Опять отец Вениамин. Просил напомнить про болтики…
— Достал он меня со своими болтиками! Поехали!
— Куда?
— В Матвеевское. Пока я там буду, сгоняешь на «Фрезер» и заберешь болтики. Два ящика. В проходной вызовешь по внутреннему телефону Павла Никитича. Отдашь деньги. — Михаил Дмитриевич достал из портмоне доллары и положил на переднее сиденье.
— Будет сделано!
Когда ехали уже бульварами, Свирельников еще раз внимательно поозирался и, не обнаружив хвоста, решил, что у сотрудника «наружки», наверное, обеденный перерыв.
…С отцом Вениамином Свирельников познакомился давным-давно, когда тот еще был начальником лаборатории да к тому же заместителем секретаря парткома по контрпропаганде в научно-производственном объединении «Старт», занимавшемся космосом. В НПО, которое сотрудники промеж собой называли то шарагой, то «Альдебараном», изгнанный из армии Михаил Дмитриевич устроился на работу в военизированную охрану. Узнав, что в кадрах появился отставной офицер, «контрпропагандист» тут же примчался знакомиться, ставить на партийный учет и записывать в заочный Институт марксизма-ленинизма. Звали его тогда Вениамином Ивановичем Головачевым, а промеж собой именовали Трубой: за раскатистый голос, иерихонски разносившийся на собраниях и научных заседаниях.
Однажды, получив в райкоме задание организовать «анти-Пасху», Труба загорелся идеей сконструировать мощный проектор и на известковой стене храма Преображения Господня, располагавшегося метрах в двухстах от основного корпуса НПО, показывать собравшимся на крестный ход диафильм «Религия на службе мракобесия». Однако в горкоме, где все-таки водились разумные люди, идею не поддержали, а посоветовали устроить, как и прежде, в клубе «Альдебарана» коротенькую антирелигиозную лекцию, а потом концерт какого-нибудь популярного ВИА, чтобы отвлечь молодежь от поповщины.
Пригласили ансамбль «Перпетуум-мобиле» под руководством Аркадия Мицелевича. Увидав его физиономию, можно было легко вообразить, как бы выглядели люди, если в ходе эволюции отпочковались бы не от приматов, а от грызунов. Ходили слухи, будто Аркаша — племянник крупного партийного босса, а то бы давно сидеть ему в каталажке за антисоветский образ жизни и левые концерты. Сначала «мобилевцы» обещали попеть бесплатно, исключительно на атеистическом энтузиазме, но в самый последний момент Мицелевич, грызунчато усмехаясь, объявил, что у них сломался усилитель, и затребовал на ремонт триста рублей, немалые по тем временам деньги. Осведомленный о родственных связях музыкального проходимца, председатель профкома, матерясь, раскошелился, а убыток провел по статье «Материальная помощь в послеродовой период».
Народу в клубе НПО натолкалось много, и не только молодежи: Головачеву на чисто общественническом обаянии удалось добыть у бадаевцев пятьдесят ящиков свежего пива, что и определило массовость атеистической акции. «Мобилевцы», одетые в странные мешковатые робы, спели вокально-драматическую композицию «Галилей» собственного сочинения:
Галилей не лил елей,
Мысль его была остра-а-а!
Не боялся Галилей
Костра-а-а-а-а…
Мицелевич, естественно, был за Галилея, а остальные члены ВИА попеременно изображали то светлые, то темные силы истории. В финале все хором славили победу разума над мракобесием:
И все-таки она вертится,
Вертится, вертится
Наша Земля-а-а!
Ля-ля-ля-ля-а-а…
После официально-атеистической части оторвались по полной программе: клуб ходил ходуном, содрогаясь от тяжких электробасов и слаженного подпрыгивания научных работников. Меж коллег, ломающихся в танце, метался богоборец Головачев, излучая то особенное, организаторское счастье, которое охватывает идеологического труженика при виде удавшейся политической акции.
Свирельников проработал в НПО совсем недолго и ушел, как только разрешили кооперативы. Минуло, наверное, лет десять, и Михаила Дмитриевича пригласили на освящение офиса торговой группы «Мир пылесосов», где его фирма устанавливала всю сантехнику. Батюшка в епитрахили, фелони и поручах рисовал кисточкой масляные крестики на расклеенных по стенам охранительных бумажках, а потом брызгал святой водой, пропевая густым басом: «Кроплением воды сия священныя в бегство да претворится все лукавое и бесовское действо…» И только потом, оказавшись в многолюдном застолье как раз напротив попа, Свирельников обомлел: перед ним сидел Труба, похудевший, пожелтевший, с обширной седой бородой и большим серебряным наперсным крестом.
— Вениамин Иваныч, это ты?!! — тихо спросил потрясенный директор «Сантехуюта».
— Аз есмь! — басом отозвался бывший заместитель секретаря парткома по контрпропаганде и грустно улыбнулся.
А история с ним приключилась удивительная! Головачев поехал в командировку на какие-то полигонные испытания и попал под утечку топлива. Очень скоро у него обнаружили лейкемию, определили в хорошую клинику, но врачи заранее предупредили жену, что, судя по всему, больной безнадежен. В ту, перестроечную, пору в больницы часто привозили гуманитарную помощь. Помимо консервированных колбасок, чипсов и прочих съедобностей с истекающим сроком годности, в полиэтиленовых пакетах можно было обнаружить и кое-что непреходящее, например протестантское Евангелие в мягкой обложке, напечатанное на газетной бумаге.
Головачев, почерпнувший основные религиозные сведения из институтского курса научного атеизма, а также из популярных книжек, вроде «Библейских сказаний» и «Забавного евангелия», поначалу просто засунул благую весть в больничную тумбочку. К тому времени он полностью погрузился в безысходно-обидчивое оцепенение, в какое впадает человек, почуяв гневным сердцем, что умирает. И эта необъятная обида на судьбу, на страну, на планету, на людей, остающихся жить, так изматывала все его угасающее существо, что не было сил даже поговорить с женой, неотлучно сидевшей возле его койки и, чтобы как-то скоротать время, читавшей гуманитарное Евангелие. Она была врачом-ревматологом и понимала необратимость происходящего.
— Читай вслух! — попросил он однажды, устав от обиды.
— …У одной женщины двенадцать лет было кровотечение, она натерпелась от разных врачей, истратила все, что у нее было, но помощи не получила: ей стало еще хуже. Она, услышав об Иисусе, подошла сзади и прикоснулась к Его плащу (она говорила себе: «Если хоть к одежде Его прикоснусь, выздоровею»). И тут же иссяк в ней источник крови, и она всем телом ощутила, что исцелилась от болезни. Иисус, тотчас почувствовав, что из Него вышла сила, повернулся к толпе и спросил: «Кто прикоснулся к моей одежде?» — «Ты видишь, как толпа сдавила Тебя, а еще спрашиваешь, кто к Тебе прикоснулся!» — сказали Ему ученики. Но он продолжал искать взглядом ту, которая это сделала. Женщина, испуганная и дрожащая, поняв, что с ней произошло, вышла из толпы, упала к Его ногам и рассказала всю правду. «Дочь, тебя спасла вера, — сказал ей Иисус. — Ступай с миром и будь здорова…»
— А вот интересно, — на пожелтевшем, заострившемся лице Головачева появилось давно забытое оживление, — какая сила из него вышла?
— Видимо, он обладал мощным биоэнергетическим полем, — предположила жена.
— Почему же тогда это поле исцеляло только тех, кто верил в него?
— Не знаю.
— А если он исцелял не своей энергией, а той энергией, которую высвобождает в самом человеке вера? — начал вслух рассуждать бывший атеист.
— Но ведь тут же ясно написано: «из него вышла сила»! — возразила жена.
— Да, — огорчился Головачев и, помолчав, спросил: — Как ты думаешь, это правда?
— Трудно сказать, — пожала она плечами. — Анамнез неизвестен. После исцеления женщина у специалистов не наблюдалась. Может, у нее через неделю снова кровотечение открылось!
— Если бы открылось — всем сразу стало бы известно. Что там эта Иудея — Волоколамский район!
— В общем, конечно, — согласилась жена. — Книжники и фарисеи постарались бы, раззвонили!
— Да, если бы кровотечение у женщины снова открылось, его бы так долго не помнили! Забыли б, как Кашпировского или этого… Ну, со странной фамилией — воду по телевизору все время заряжал…
— Не помню.
— Вот видишь, а Его помнят!
Он выговорил слово «Его» с таким неожиданным для бывшего организатора «анти-Пасхи» почтением, чуть ли не заискивающе, что жена, наклонив голову к книге, не смогла сдержать улыбку.
Вскоре врачи, чтобы не портить отчетность, выписали Головачева домой, и он стал ходить в церковь в Предтеченском переулке рядом с домом. Несколько дней просто стоял напротив храма, возле диорамы краснопресненских революционных боев, и наблюдал, как люди поднимаются по крутым ступенькам на паперть, подают нищим, как крестятся и кланяются, прежде чем войти в высокие двери, как, выйдя, оборачиваются на храм — снова крестятся и кланяются. Потом, что-то превозмогая в себе, Труба зашел вовнутрь. Конечно, он бывал в церквах и раньше: на экскурсии, например, когда организованно вывозил актив «Альдебарана» в Суздаль, несколько раз присутствовал на отпевании умерших родственников… Но это было совсем другое: культурное любопытство или печальная семейная обязанность, когда смотришь на отложившегося от жизни знакомца и думаешь о том, что надо бы все-таки бросить курить.
Но в тот день, войдя в сладкую духоту храма, Головачев вдруг ощутил, что вот здесь, посреди шумной, суетливой, грешной, беспощадной Москвы, есть, оказывается, тайный вход в совершенно иное измерение, где жизнь течет не по законам борьбы и выживания, а по законам веры, доброты и покоя, где можно надеяться на невозможное и ждать помощи от непостижимого. Но самое удивительное: судя по тому, сколько на службу собралось народу, множество людей — в отличие от Головачева — давным-давно знают этот вход в другую жизнь.
После службы он подошел к старушке-свечнице и записался на крещение.
С тех пор в храм он ходил каждый день, отстаивал утреннюю, а то, передохнув, и вечернюю службу, все более проникая в смысл полувнятных речитативов и песнопений. Иногда все происходящее казалось ему бесконечным повторением некой нечеловечески талантливой пьесы, которую играют слабенькие, почти самодеятельные актеры. От батюшкиных же проповедей веяло глухим сельским лекторием. Но тем не менее вся эта золочено-парчовая самодеятельность вызывала у него теперь не иронию, как в прежние, здоровые годы, а умиление, доводящее до чистых слез. День ото дня на душе становилось все светлее и слаще, а тело меж тем худело, слабело, уничтожалось. Через месяц он уже не мог дойти до храма, жена выпросила отпуск по уходу и во взятой напрокат инвалидной коляске возила его в церковь. Старушки за спиной шептались, что женщина совсем измаялась, но зато муж обязательно после смерти спасется. Священник его заприметил и всякий раз дружелюбно кивал.
После очередного визита врача из районного онкодиспансера Труба, доплетясь до кухни, нашел жену роющейся в красной коробке из-под «набора делегата», где хранились семейные документы. И хотя она, честно глядя ему в глаза, уверяла, будто разыскивала завалявшуюся фотографию для нового пропуска на работу, умирающий, конечно, догадался: искала жена не снимок, а документ на могилу, куда его можно будет вскоре по-родственному подложить.
— Жалко умирать с таким уютом в душе! — сказал он.
В какой момент душевная сила вдруг стала проникать в умирающее тело, оживляя его, Головачев и сам точно определить не мог. Но однажды утром он встал с кровати и решил дойти до храма без коляски. Отпуск у жены закончился, поэтому в церковь она могла его возить теперь только по выходным. С трудом, держась за стены, подолгу отдыхая, он добрался до храма, остановился возле круто уходящих вверх ступенек и понял, что одолеть их уже не сможет. И все-таки, отдышавшись, стал подниматься, но на третьей ступеньке почувствовал страшную тяжесть в теле. Потом черная вспышка в голове и — мгновенная, летучая, уносящая вверх легкость… Очнувшись, он обнаружил себя уже на паперти. Сам ли он в беспамятстве одолел этот крутой подъем, или ангелы, подхватив, вознесли бывшего контрпропагандиста, — спросить было не у кого: вокруг не оказалось ни души, хотя обычно непременно сидели нищие.
Головачев продолжал ходить в храм каждый день. Старушки заговорщически кивали на него прихожанам, вон, мол, совсем помирал мужчина, а теперь смотри-ка! Батюшка одаривал его той благосклонно-удовлетворительной улыбкой, с какой врач смотрит на вылеченного лично им пациента. Когда удивленный районный онколог направил Вениамина Ивановича на обследование, смотреть его фантастические анализы сбежалось полклиники, ведь все, кто вместе с Трубой попал под утечку на полигоне, давно поумирали. Никто ничего не мог понять, и медики все списали на скрытые и внезапно отмобилизовавшиеся резервы организма.
В храме Головачев стал своего рода достопримечательностью, живым свидетельством милостивого всемогущества Бога Живаго.
Поначалу он сделался алтарником, затем, поднаторев в ритуале и подучив книги, был возведен в чтецы. Позже окончил краткосрочные курсы (тогда открывали новые приходы, кадров не хватало), сдал экзамены и был со временем рукоположен. Правда, вместо храма ему досталось пепелище от церкви, в которой много лет располагалась бондарная мастерская «Жиркомбината». За комбинат долго боролись две бригады братков — перовские и лыткаринские. Дело кончилось тем, что верх взяли лыткаринские: они купили своему человеку портфель заместителя министра пищевой промышленности, и тот все сразу устроил. Перовские от огорчения спалили предприятие и застрелили заместителя министра. Лыткаринские в отместку перебили половину перовских, но скоро и сами полегли под пулями ховринских, воспользовавшихся этой междоусобицей.
Господи, сколько же по столичным, губернским и сельским погостам лежит под крутыми черными обелисками русских парней, которые могли бы ребятишек наплодить да державу поднять, а стали по своей и вражьей воле кровавыми душегубами! Уму непостижимо!
В итоге пепелище отдали верующим. Церковное начальство с легким сердцем отправило новорукоположенного отца Вениамина окормлять не существующий еще приход, и Труба с тем же жаром, с каким когда-то организовывал «анти-Пасху», принялся восстанавливать дом Божий. Для начала, чтобы добыть денег, он обошел всех своих старых партийных и комсомольских знакомых, многие из которых расселись по банкам, страховым компаниям и даже по нефтегазовым заведениям. Пораженные необычайным преображением Головачева, ходившего теперь в рясе, подпоясанной полевым офицерским ремнем, да еще узнав о богоугодной причине визита, все по первому разу деньги давали безотказно. Самым прижимистым — бывшим советским хозяйственникам — отец Вениамин рассказывал историю своего чудесного исцеления, и те, тяжко вспомнив о собственной печеночной недостаточности, раскошеливались.
Во второй раз многие помочь уже отказались, сославшись на финансовые затруднения и слышанные по телевизору утверждения одного рок-музыканта, что можно быть православным, даже не посещая храм, а просто читая перед сном Библию. Но кое-кто снова дал.
На третий же раз ни одна секретарша не соединила отца Вениамина ни с одним другом атеистической молодости. А бывший инструктор агитпропа, возглавивший фирму «Ворлдсексшоптур» (бесприходный пастырь подстерег его у дверей офиса), выругался, объявил, что РПЦ торгует водкой, поэтому «бабла» у нее навалом, и назвал поведение бывшего сподвижника «клерикальным рэкетом»…
После освящения «Мира пылесосов» Свирельников повез Трубу к себе домой, они долго сидели, говорили о житье-бытье, о том, что иногда Господь посылает людям жестокие испытания в виде тяжких недугов и крушения целой страны, но верить-то все равно надо. Отец Вениамин жаловался, что обошел уже по нескольку раз всех знакомых, а денег хватило только на стены.
— Даже Докукин дал, Царствие ему Небесное!
— М-да-а… «Говорю это как коммунист коммунисту!» — печально улыбнулся Михаил Дмитриевич, повторяя любимое присловье директора НПО «Старт», приватизировавшего это заведение и взорванного впоследствии крышевавшими его чеченцами прямо в «Мерседесе».
— Был бы жив — помог бы!.. — значительно вздохнул батюшка. — А Трудыча помнишь?
— Ну как же! — кивнул директор «Сантехуюта».
— Тоже чуть не пропал — с балкона сорвался…
— Да ты что?
— В последний момент жена с любовницей вытащили…
— С какой любовницей — с Ниной Андреевной?
— Нет, с молоденькой. Хорошая девушка. Елизавета. Отец у нее почти олигархом был. Тоже мне помог. — Труба кротко глянул на Свирельникова. — Теперь сидит, давно уже сидит… А все — гордыня жестоковыйная! Власти захотел…
— Трудыч-то как?
— Переменился после балкона. Я его потом венчал и младенчика крестил…
— Все-таки развелся?
— Нет, с женой венчал. В грехе жили, по-советски.
— А младенчик? — удивился Михаил Дмитриевич, припоминая не ребяческий возраст обвенчавшейся пары.
— Младенчик от Елизаветы. Да-а, сложно живут люди! И чем больше у них денег, тем сложнее…
Кончилось тем, что Михаил Дмитриевич за свой счет подвел к храму новые трубы (старые-то в труху превратились) и пообещал, когда начнутся отделочные работы, бесплатно установить полный комплект сантехники. Потом он еще не раз помогал строящемуся пастырю, в том числе заказал на «Фрезере» приснопамятные болтики, да все забывал забрать их и перебросить на объект…
Свирельников достал «золотой» мобильник и набрал домашний номер батюшки.
— Отца Вениамина, пожалуйста!
— Нет отца Вениамина, — ответила женщина, скорее всего матушка. (Михаилу Дмитриевичу показалось, будто слово «отца» она произнесла с некой благосклонной иронией.)
— А где он?
— В храме. Кто его спрашивает?
— Свирельников.
— Ой, Господи! Он вас так ждет, так ждет! Все утро про болтики беспокоился.
— А он там долго сегодня будет?
— Как обычно, — вздохнула матушка.
— Привезу я болтики. К вечеру.
— Вот уж спасибо! Храни вас Бог!
19
На подъезде к Матвеевскому у Михаила Дмитриевича замозжило под лопаткой. Вспомнив про рецепты, выписанные доктором Сергеем Ивановичем, он велел водителю остановиться возле ближайшей аптеки.
Свирельникова всегда поражало бессчетное изобилие снадобий, изобретенных для того, чтобы облегчить и обезболить неостановимое движение человека к небытию. В детстве, замученный самыми первыми невыносимыми мыслями о неминуемой смерти, доводившими его до тихих ночных припадков, он однажды радостно придумал, что существует, возможно, такое неведомое пока сочетание всем известных лекарств, которое сделает его вечным. Оставаясь в комнате один, он вынимал из шкафа обувную коробку, где хранилась семейная аптечка, высыпал на скатерть маленькие плоские упаковочки с выдвижными, как у спичечного коробка, сердцевинками, начиненными разнокалиберными таблетками (тогда еще не было запечатанных фольгой пластинок). Читая загадочные названия «Анальгин», «Сульгин», «Но-шпа», «Пурген», «Кальцекс», «Фталазол», «Димедрол», Миша брал из каждой коробочки по таблетке, выкладывал рядком и разглядывал, воображая, что именно эти пилюльки, выпитые единовременно, могут сделать человека вечным. А значит, его, Мишино, постаревшее, одетое в просторный черный костюм тело никогда не положат в оборчатый красный гроб и не зароют в червивую землю.
О том, как он распорядится своим бессмертием, малолетний Свирельников не задумывался, если не считать некоторого беспокойства в связи с тем, что, по мнению ученых (так сказали по радио), солнце через несколько миллиардов лет должно погаснуть, и как в таком случае быть ему, вечному ребенку? Впрочем, почему бы не установить в небе огромную электрическую лампочку, которая заменит светило? Намечтавшись до сладкого стеснения в горле, он раскладывал пилюли назад по коробочкам, путая иногда похожие таблетки. А потом мать, выпив от мигрени «анальгинку», удивлялась, что голова никак не проходит, но зато бурлит в животе…
Купив лекарства, Михаил Дмитриевич ссыпал сдачу в сморщенную ладошку дежурившей возле окошечка пенсионерки, одетой в старенький шерстяной костюмчик. Почти такой же носила когда-то Гестаповна. Он отошел к окну, выдавил из фольги две таблетки, положил в рот и, поднакопив слюны, проглотил. Тем временем другая пенсионерка, взявшая следом за ним пузырек «Корвалола», громко, так, чтобы все услышали, принялась корить околоприлавочную побирушку:
— Что ж ты тут попрошайничаешь? Стыдоба ведь… Возьми, как я, на Киевском укроп! Там дешево — снопами отдают. И торгуй у метро пучками по пять рубликов!
— Это не ваше дело! — высокомерно ответила старушка в учительском костюмчике, угрюмо потупилась и стала вдруг похожа на настырную школьницу, которую отчитывают у доски за невыученный урок.
Небольшая очередь с интересом следила за этим негаданным конфликтом, сочувствуя, кажется, побирушке, а совсем даже не укропной предпринимательнице. Свирельников достал из портмоне две сторублевые бумажки, подошел и вручил обеим старушкам. Та, что советовала торговать, взяла с радостью. «Учительница» — нехотя. Последнее, что он заметил, выходя на улицу, был ненавидящий взгляд пожилой аптекарши…
Напротив, через дорогу, расположился маленький огороженный рынок. В первом ряду торговали недорогим мясом с Украины и дешевыми молочными продуктами из Белоруссии. На прилавках лежали расчлененные братья наши меньшие, а совсем уж крошечных братиков, противно жужжавших и лепившихся к убоине, продавцы равнодушно отгоняли зелеными ветками.
«Пусть сами жрут эту свою чернобыльскую заразу!» — подумал Свирельников, бравший продукты исключительно в дорогих супермаркетах, и пошел туда, где продавались овощи с подмосковных участков. Купив малосольных огурцов, свежих помидоров и зелени для салата, он направился к выходу, но у ворот задержался: на перевернутой картонной коробке из-под бананов были разложены грибы, десяток крепких, напоминающих разнокалиберные чугунные гири, боровиков. Рядом на раскладном стульчике сидел бородатый очкарик в бейсболке и читал книгу.
Такие же грибы с шоколадными, глянцевыми шляпками и толстыми ножками Свирельников собирал в Ельдугине. С родителями была договоренность: июнь он проводил в пионерском лагере, а на июль и август его отправляли в деревню, к деду Благушину. Проведывали они сына раза три-четыре, притаскивали сумку сластей и тяжеленный рюкзак, бугрившийся банками тушенки: в сельпо из консервов имелся только частик в томате, а хлеб завозили раз в два дня на катере из Белого Городка. За ужином мать расспрашивала деда о том, как ведет себя Ишка. Так его одно время называли в семье, потому что в позднем младенчестве он не выговаривал «м». Благушин отвечал: «Хорошо ведет…» — но при этом смотрел на мальчишку с тайным намеком: мол, не выдаю тебя, поганца, а ведь мог бы! Ох и выпорол бы тебя отец!
Конечно, дед мог рассказать о том, как Ишка подтягивался на яблоневой ветке и сломал ее. Благушин обмотал белый, словно живая кость, слом тряпицей, а потом, к удивлению внука, несколько раз подходил к дереву и просил прощения, называя яблоню «матушкой». Водились за малолетним Свирельниковым и другие нарушения деревенской дисциплины, включая тайное курение надрывного дедова «Памира»… Но Благушин не выдавал.
Рано утром мать целовала сонного Ишку, обдав крепкими, щекочущими ноздри духами «Ландыш», отец приказывал слушаться деда, и родители мчались к катеру, курсировавшему между Кашином и Кимрами. Когда в конце августа он возвращался в Москву, набитую пыльной уставшей зеленью, их комната в коммуналке пахла по-новому, а у матери с отцом проскальзывали в разговоре какие-то только им понятные словечки, вызывавшие улыбки и переглядывания. Федьки тогда еще не было. Он, кстати, и родился в марте, как плод летней родительской свободы…
Но до возвращения было почти два месяца деревенского раздолья. Мать так и говорила: «Ишке в Ельдугине раздолье!» Это была полная свобода! Абсолютная воля! Даже кушать никто не заставлял. В углу стоял рюкзак с банками тушенки, на печке — чугунок с отварной картошкой в мундире, на огороде лук и огурцы, а в саду черная смородина. Мишка со своим деревенским дружком Витькой до синевы сидел в Волге, дожидаясь больших белых теплоходов, чтобы покататься на желтых волнах, косо накатывавших на серый песок, оставляя на нем извилистую муаровую линию. Самые большие волны, добивавшие до красно-коричневой глины обрыва, были от четырехпалубного «Советского Союза», но он проходил мимо Ельдугина всего два раза в месяц — в Астрахань и обратно.
А еще замечательно — гонять вдоль деревни по щиколотку в пыли. Да, по щиколотку! В июльскую жару дорога, разрезавшая деревню надвое, превращалась в реку пыли, словно кто-то насыпал в русло теплой ржаной муки. И они с Витькой бродили по проселку, специально волоча ноги, чтобы чувствовать, как кожу шелковит нагретая солнцем пыль, нащупывая в мягкой глубине затвердевшими от босой беготни подошвами случайные железки — потерянные подковы и гвозди. Однажды Витька нашел в пыли екатерининский медный пятак величиной с большое плоское грузило.
Иногда дед Благушин, брат погибшего на фронте дедушки Николая, брал Ишку с собой в лес. А точнее сказать, тащил: будил затемно, плескал в лицо ледяной водой из стоявшего в сенях ведерка и говорил:
— Вставай! Эвона, солнышко тоже встает. Пошли Грибного царя искать! Найдем — желание загадаешь!
— Какое?
— Какое хошь!
Когда-то в молодости, перед войной, дед Благушин нашел огромный белый гриб с такой шляпкой, что в колодезное ведро не влезала. И ни единой червоточинки! Ни единой. На сломе как молоко! Когда он все это рассказывал, стариковское морщинистое лицо озарялось таким ребяческим восторгом, что становилось ясно: для него, чуть не умершего с голоду в двадцатые, потерявшего почти всех сверстников в войну, а потом пережившего двух жен, та давняя грибная находка стала, очевидно, самым важным событием всей долгой жизни. Конечно, эти рассказы про Грибного царя можно было счесть байками, вроде рыбачьих сказок о щуках, целиком заглатывающих гусей, но в Ельдугине тогда еще жили старухи, помнившие, как всей деревней сбежались смотреть на лесное чудо…
Недавно, сидя в очереди к дантисту, Михаил Дмитриевич листал журнал «Мир отдыха» и в разделе «По родным проселкам» обнаружил занятную рекламу новой турбазы с необычным названием «Боевой привал». Реклама заверяла, что всегда имеются свободные места, и обещала массу отдохновенных чудес: рыбалку, грибы, ягоды, купанье в Волге, русскую баню, а также экзотику в стиле «милитари». Но удивило его не название и не набор услуг, а адрес: Тверская область, Кимрский район, деревня Ельдугино! Это же его детские места!
«Надо все бросить и съездить!» — решил тогда директор «Сантехуюта». Вот и сейчас, вспоминая деда Благушина, он снова подумал: «Надо все бросить и съездить!»
— Вас что-то интересует? — спросил продавец в бейсболке, оторвавшись от чтения и с еле заметным раздражением рассматривая хорошо одетого покупателя.
— Почем белые? — поинтересовался Свирельников.
— Если все возьмете — за четыреста отдам, — ответил тот, закрывая книгу и глядя на покупателя снизу вверх.
«А если не возьму?» — хотел пошутить Михаил Дмитриевич, но передумал — на обложке значилось: Рене Генон «Царство количества и знамения времени».
— Возьму. Пакет есть?
— Найдем.
— Где собираете, если не секрет? — поинтересовался он, отсчитывая деньги.
— За Михневом.
— А точнее?
— Точнее не могу. Коммерческая тайна! — улыбнулся бородатый и сверкнул очками.
— Коммерческая?! — удивился Свирельников. — И что, хватает?
— Вполне.
— А зимой?
— Зимой сушеными торгую. — Продавец аккуратно сложил боровики в пакет.
— А какой самый большой белый находили?
— Самый? — Он задумался. — Ну, шляпка сантиметров тридцать… пять в диаметре…
— Маловато. У Грибного царя сантиметров пятьдесят пять…
— Да, не меньше пятидесяти, — нахмурившись, подтвердил бородатый.
— А вы знаете про Грибного царя? — опешил Михаил Дмитриевич.
На мгновенье Свирельникову показалось, будто продавец непонятным образом проник в его детские воспоминания и теперь потешается. Однако тот был деловит и совершенно серьезен:
— Конечно, знаю. Кто нашим делом занимается — все знают про Грибного царя.
— А находил кто-нибудь?
— Не слышал. А вы, если не секрет, откуда узнали? В источниках об этом вроде пока не писали.
— Мой дед перед войной нашел…
— Где? — встрепенулся бородатый.
— Под Кимрами.
— Там хорошие леса! Ну и что он с ним сделал?
— Съел, наверное.
— Нет, в другом смысле. Что он попросил? Вы разве не знаете, что Грибной царь исполняет желания.
— Да, дед рассказывал… Я думал, шутит… Любые желания?
— Нет, у Грибного царя нельзя просить бессмертия и смерти. Ни себе, ни другим. Все остальное можно. Интересно, что попросил ваш дед?
— Не знаю. Но с войны он вернулся. И прожил долго. Недавно умер. А что будет, если попросить бессмертье?
— Ну, а сами-то вы как думаете?
— Честно говоря, никак…
— Странное дело, как только люди начинают заниматься бизнесом, сразу перестают логически мыслить. Это же просто. Старение, смерть и распад — процесс глобальный, энтропийный, следовательно, чтобы его остановить, нужна энергия. А представляете, сколько потребуется энергии, чтобы остановить то, на чем держится мироздание?
— Много.
— Правильно: энергия всего мироздания. Следовательно, вся вселенная, как в черную дыру, втянется в этого бессмертного счастливчика. И конец!
— Вы меня разыгрываете?
— Понятно, разыгрываю! За пакет еще десять рублей! — серьезно, даже сердито ответил бородатый и, всем видом дав понять, что разговор окончен, полез в большую, укрытую папоротником корзину за новыми боровиками.
Возвращаясь к машине, Михаил Дмитриевич злился на себя, что позволил умничающему грибному люмпену посмеяться над ним, Свирельниковым, не последним, между прочим, в этом мире человеком. Утешаясь, он с удовлетворением отметил, что бородатый хоть и читает заумные книжки, а кормится, между прочим, точно неандерталец, собирательством.
И вообще, как говорил замполит Агариков: «Если ты такой умный, где твои лампасы?»
— Грибки купили? — спросил Леша, почувствовав запах.
— Да.
— Какие?
— Какие надо. Вперед! Я опаздываю…
Когда немного отъехали, директор «Сантехуюта» снова огляделся, но серых «Жигулей» вроде бы не заметил, зато увидал, как бородач, смеясь, показывает кому-то на удаляющийся свирельниковский джип.
Михаил Дмитриевич достал мобильник и набрал Алипанова.
— Аллеу!
— Это я.
— Ну, и как ты?
— Вроде отстали… Странные фээсбэшники пошли! Посветились — и исчезли.
— Они гораздо страннее, чем ты думаешь. Они вообще за тобой не следили. В разработке тебя нет.
— Это точно?
— За такие деньги достоверность гарантируется.
— Дорого берут?
— Потом скажу.
— Значит, Толкачик тут ни при чем?
— Выходит — так. Теперь с «Сексофоном» буду разбираться.
— Да вряд ли!
— Не-ет, как раз кое-что сходится. Он когда от тебя отстал?
— Возле офиса.
— Вот! Проследил сначала до дома, а потом до конторы. Ты девчонкам в пароксизме страсти, случайно, не рассказывал, какой ты крутой и богатый? А то у вашего брата просто болезнь: очень любят по пьяни перед проститутками крутизной трясти. Помнишь, прокурора с девками засветили?
— Помню.
— Хвастался, как хулиган перед пэтэушницами!
— Ты думаешь — они?
— Не знаю пока. Но девчата наводчицами иногда подрабатывают. Сбрасывают информацию бандюкам, а те потом разбираются…
— А я им еще за вредность досыпал!
— Погоди, может, они и порядочные. Выясним. Ты сейчас где?
— В Матвеевском.
— Ладно, если что, я тебя найду…
|
The script ran 0.012 seconds.