Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Светлана Алексиевич - Чернобыльская молитва. Хроника будущего [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Несколько десятилетий Светлана Алексиевич пишет свою хронику «Голоса Утопии». Изданы пять книг, в которых «маленький человек» сам рассказывает о времени и о себе. Названия книг уже стали метафорами: «У войны не женское лицо», «Цинковые мальчики», «Чернобыльская молитва»… По сути, она создала свой жанр – полифонический роман-исповедь, в котором из маленьких историй складывается большая история, наш ХХ век. Главной техногенной катастрофе XX века – двадцать лет. «Чернобыльская молитва» публикуется в новой авторской редакции, с добавлением нового текста, с восстановлением фрагментов, исключённых из прежних изданий по цензурным соображениям.

Полный текст.
1 2 3 

Монолог о том, как легко стать землёй "Я вёл дневник… И старался запомнить те дни… Было много новых ощущений. Ну и страх, конечно…Вырвались в неизведанное, как на Марс… Я родом из Курска, в шестьдесят девятом году недалеко от нас построили атомную станцию. В городе Курчатове. Из Курска туда ездили за продуктами. За колбасой. Атомщиков обеспечивали по высшей категории. Я запомнил большой пруд, в нем удили рыбу. Вблизи реактора… После Чернобыля я это часто вспоминал… Теперь такое уже невозможно… Значит, так: мне вручают повестку, и я, как человек дисциплинированный, в тот же день являюсь в военкомат. Военком листает моё «дело»: «Ты, – говорит, – ни разу у нас на сборах не был. А тут химики нужны. Не хочешь в лагерь под Минск на двадцать пять дней?» Я подумал: «Почему бы мне не отдохнуть от семьи, от работы? Помарширую по свежему воздуху». Двадцать второго июня тысяча девятьсот восемьдесят шестого года с вещами, котелком и зубной щёткой в одиннадцать часов я прибыл на сборный пункт. Удивило, что нас слишком много для мирного времени. Мелькнули какие-то воспоминания. Из военных фильмов. И день-то какой выпал: двадцать второе июня… Начало войны… То объявят строиться, то разойтись, и так до вечера. В автобусы погрузились, когда темнеть начало. Команда: «Кто спиртное взял, выпивайте. Ночью сядем в поезд, а утром будем в части. Чтобы вышли свежие, как огурчики, и без лишнего багажа». Понятное дело. Гудели всю ночь. Утром нашли в лесу свою часть. Снова построили и вызывают по алфавиту. Получение спецодежды. Дали один комплект, второй, третий, ну, думаю, серьёзные дела. Ещё выдают шинель, шапку, матрац, подушку, – все зимнее. А на улице – лето и обещали, что отпустят через двадцать пять дней. «Да вы что, ребята, – смеётся капитан, который нас вёз. – Двадцать пять дней?! На полгода в Чернобыль загремите». Недоумение. Агрессия. Тут нас давай уговаривать: кто за двадцать километров попадёт – двойной оклад, кто за десять – тройной, кто к самому реактору – множь на шесть. Один начинает считать, что он за шесть месяцев на своей машине домой приедет, другой хотел бы убежать, но военная дисциплина. Что такое радиация? Никто не слышал. А я как раз перед этим прошёл курсы по гражданской обороне, нам выдавали информацию тридцатилетней давности: пятьдесят рентген – смертельная доза. Учили, как падать, чтобы ударная волна над тобой прошла, не задела. Облучение, тепловой нагрев… А о том, что радиоактивное заражение местности – самый поражающий фактор, – ни слова. И те кадровые офицеры, которые везли нас в Чернобыль, не больно соображали, одно знали: водки надо побольше, от радиации помогает. Шесть дней стояли под Минском, шесть дней пили. Я коллекционировал этикетки спиртных бутылок. Сначала водку пили, потом, смотрю, пошли какие-то странные напитки: нитхинол и разные другие стеклоочистители. Как химику, мне это было интересно. После нитхинола – ноги ватные, а голова трезвая, даёшь себе команду «Встать!». А сам падаешь. Значит так: я – инженер-химик, кандидат наук, призвали меня с должности заведующего лабораторией крупного производственного объединения. Как меня использовали? Дали в руки лопату, практически это был мой единственный инструмент. Тут же родился афоризм: на атом – с лопатой. Защитные средства: респираторы, противогазы, но никто ими не пользовался, потому что жара до тридцати градусов, напялишь – умрёшь сразу. Расписались, как за дополнительную амуницию, и забыли. Ещё один штрих. Как мы ехали… Из автобусов пересели в поезд, посадочных мест в вагоне – сорок пять, а нас – семьдесят. Спали по очереди. Это сейчас вспомнилось… Ну, вот, что такое – Чернобыль? Боевая техника и солдаты. Моечные посты. Военная обстановка. Разместили в палатках, по десять человек. У кого-то остались дома дети, у кого-то жена рожает, у кого-то нет квартиры. Никто не ныл. Надо, значит надо. Родина призвала, родина велела. Такой у нас народ… Вокруг палаток гигантские горы пустых консервных банок. Монбланы!! Где-то хранившийся на военных складах неприкосновенный запас. Судя по этикеткам, хранился двадцать-тридцать лет…На случай войны. Банки из-под тушёнки, перловой каши… Из-под кильки… Стаи кошек… Их, как мух… Деревни выселены, людей нет. От ветра калитка скрипнет, мгновенно оборачиваешься: ждёшь человека. Вместо человека – кошка выходит… Снимали заражённый верхний слой земли, грузили в автомашины и вывозили в могильники. Я считал, что могильник – какое-то сложное инженерное сооружение, а это обычный курган. Землю мы поднимали и сворачивали большими рулонами… Как ковёр… Зелёный дёрн с травой, цветами, корнями… Пауками, червяками… Работа для сумасшедших. Нельзя же ободрать всю землю, снять с неё все живое. Если бы не пили по-чёрному каждую ночь, сомневаюсь, что можно выдержать. Психика не устояла бы. Сотни метров ободранной земли, бесплодной. Дома, сараи, деревья, шоссейные дороги, детские садики, колодцы, – оставались, как голые… Среди песка, в песке. Утром надо побриться, боишься глянуть в зеркало, увидеть своё лицо. Потому что мысли появлялись всякие… Всякие мысли…Трудно представить, чтобы туда вернулись люди, опять началась жизнь. Но мы меняли шифер, мыли крыши. То, что работа бесполезная, понимали все. Тысячи людей. Но каждое утро вставали и снова её делали. Абсурд! Неграмотный дед встретит: «Кидайте, сынки, дурную работу. Садитесь за стол. Пообедайте с нами». Ветер дует. Тучи плывут. Реактор не закрыт… Сняли слой, через неделю вернулись, можно наново начинать. А снимать уже нечего. Песок сыплется… Смысл понял один раз, когда с вертолётов разбрызгивали специальный раствор, чтобы получилась полимерная плёночка, не позволяющая легкоподвижному грунту перемещаться. Это мне было понятно. Но мы копали, копали… Люди эвакуированы, но в некоторых деревнях оставались старики. Ну, вот…И зайти в обычную хату и сесть пообедать… Сам ритуал… Пусть всего полчаса нормальной человеческой жизни… Хотя есть там ничего нельзя. Запрещалось. Но так хотелось посидеть за столом… В старой хате… После нас оставались только курганы. Потом вроде бы их должны обкладывать бетонными плитами, огородить колючей проволокой. Там оставляли самосвалы, уазики, краны, на которых работали, так как металл имеет свойство радиацию накапливать, поглощать. Рассказывают, что все это потом куда-то исчезло. Разворовали. Я верю, потому что у нас может быть все. Один раз тревога: дозиметристы проверили и оказалось, что столовая построена на месте, где радиация выше, чем там, куда мы ездили работать. А мы уже жили тут два месяца. Такой у нас народ… Столбы и на них доски набиты на уровне груди – это называлось столовой. Стоя ели. Мылись из бочки… Туалет – длинная траншея в чистом поле… В руках – лопата… А рядом – реактор… Через два месяца мы уже начали что-то понимать. Давай спрашивать: «Мы же не смертники. Побыли два месяца, хватит. Пора нас поменять». Генерал-майор Антошкин проводил с нами беседу, откровенничал: «Нам невыгодно вас менять. Мы вам дали один комплект одежды. Второй, третий. Вы навыки приобрели. Менять вас – дорогое дело, хлопотное». И упор на то, что мы – герои. Раз в неделю тем, кто хорошо землю копал, перед строем вручали похвальную грамоту. Лучший похоронщик Советского Союза. Разве не безумие? Пустые деревни… Живут куры и кошки. Зайдёшь в сарай, полно яиц. Жарили. Солдаты – бравые ребята. Курицу словят. Костёр. Бутыль самогона. Каждый день в палатке выпивали хором трехлитровую бутыль самогона. Кто-то в шахматы сражается, кто-то на гитаре бренчит. Человек ко всему привыкает. Один напьётся – и в кровать, другому кричать охота. Драться. Двое сели пьяные за руль. Разбились. Автогеном их вырезали, доставали из расплющенного железа. Я спасался тем, что писал домой длинные письма и вёл дневник. Засёк меня начальник политотдела, стал за мной охотиться: где храню, что пишу? Подговорил соседа шпионить за мной. Тот предупредил: «Что строчишь?» – «Кандидатскую защитил. Докторскую пишу». Смеётся: «Я так полковнику и передам. А ты это дело спрячь». Хорошие были ребята. Я уже говорил, ни одного нытика. Труса. Поверьте: нас никто никогда не победит. Никогда! Офицеры не вылазили из палаток. Валялись в домашних тапочках. Пили. Плевать! Мы копали. Пусть получают на погоны новые звёздочки. Плевать! Такой у нас народ… Дозиметристы – боги. Все к ним проталкиваются: «Ну, сынок, какая у меня радиация?» Один предприимчивый солдат сообразил: взял обыкновенную палку, намотал на неё проволоку. Постучался в одну хату и по стене этой палкой водит. Бабка за ним: «Сынок, что там у меня?» – «Военная тайна, бабка». – «А ты мне скажи, сынок. Я тебе стакан самогонки налью». – «Ну, давай!» Выпил. «Все нормально у тебя, бабка». И пошёл дальше… В середине срока нам наконец выдали всем дозиметры, такие маленькие коробочки, внутри кристалл. Некоторые стали соображать: надо его утром отвезти к могильнику и оставить, а к концу дня забрать. Чем больше радиации, тем скорее отпуск дадут. Либо больше заплатят. Кто на сапог, там лямочка есть, повесил, чтобы ближе к земле. Театр абсурда! Абсурд! Эти датчики были не заряжены, для того, чтобы они начали отсчёт, их надо было зарядить первичной дозой радиации. То есть эти финтифлюшки, цацки эти дали для отвода глаз. Психотерапия. На самом деле оказалось кремниевое устройство, на складах лет пятьдесят валялось. В военный билет в конце срока каждому вписали одинаковую цифру: среднюю дозу радиации умножили на число дней пребывания. Замерили среднюю дозу в палатках, где мы жили. То ли анекдот, то ли быль. Звонит солдат любимой девушке. Она волнуется: «Что ты там делаешь?» Он решил прихвастнуть: «Только что из-под реактора вылез, помыл руки». И тут – гудки. Разговор оборвался. Кэгэбэ слушает… Два часа – на отдых. Ляжешь под кустик, а созрела уже вишня, такая крупная, сладкая, оботрёшь и в рот. Шелковица… Я первый раз видел шелковицу… Когда работы не было, водили маршировать. По заражённой земле… Абсурд! По вечерам фильмы смотрели. Индийские. Про любовь. До трех-четырех часов утра. Кашевар проспит, каша сырая. Привозили газеты. Там писали, что мы – герои! Добровольцы! Наследники Павки Корчагина! Печатались фотографии. Встретить бы нам того фотографа… Неподалёку стояли интернациональные части. Татары из Казани. Видел их самосуд. Гонят перед строем солдата, остановится или отбежит в сторону, бьют. Ногами. Лазил по хатам, чистил. Сумку барахла у него нашли. Отдельно расположились литовцы. Через месяц взбунтовались и потребовали, отправки домой. Был однажды спецзаказ: срочно помыть дом в пустой деревне. Абсурд! «Зачем?» – «Завтра там будут играть свадьбу». Облили из шлангов крышу, деревья, соскребли землю. Скосили картофельную ботву, весь огород, траву во дворе. Пустырь вокруг. Назавтра привезли жениха и невесту. Приехал автобус с гостями. Музыкой… Настоящие, а не киношные жених и невеста. Они уже жили в другом месте, переселились, но их уговорили приехать сюда, чтобы заснять для истории. Работала пропаганда. Фабрика грёз… Охраняла наши мифы: мы везде выживем, даже на мёртвой земле… Перед самым отъездом меня вызвал командир: «Что ты писал?» – «Письма молодой жене», – ответил я. – «Ты там смотри…» – последовал приказ. Что осталось в памяти о тех днях? Как мы копали. Копали… Где-то в дневнике записано, что я там понял. В первые же дни… Я понял, как легко стать землёй…" Иван Николаевич Жмыхов, инженер-химик Монолог о символах и тайнах великой страны "Вспоминаю, как о войне… Уже к концу мая, где-то через месяц после аварии, к нам начали поступать на проверку продукты из тридцатикилометровой зоны. Институт работал круглосуточно. Как военный. В республике только у нас на тот момент имелись профессионалы и специальная аппаратура. Привозили внутренности домашних и диких животных. Проверяли молоко. После первых проб стало ясно, что к нам поступает не мясо, а радиоактивные отходы. Вахтовым методом в зоне пасли стада. Пастухи приезжали и уезжали, доярок привозили только на дойку. Выполняли планы молокозаводы. Проверили. Не молоко, а радиоактивные отходы. Сухой молочный порошок и банки сгущённого и концентрированного молока Рогачевского молокозавода мы долго использовали на лекциях, как эталонный источник. А в это время их продавали в магазинах… Во всех продуктовых ларьках… Когда люди читали на этикетках, что молоко из Рогачева и не брали его, оно затоваривалось, вдруг появились банки без этикеток. Думаю, причина не в том, что не хватало бумаги – людей обманывали. Обманывало государство. Вся информация становилась тайной за семью печатями, чтобы «не вызвать паники». И это в первые недели… Именно в то время, когда коротко живущие элементы давали жёсткое излучение, и все «светилось». Мы постоянно писали служебные записки… Постоянно… Но сказать открыто о результатах… Лишиться научной степени, а то и партбилета. (Начинает нервничать). Но не в страхе…Не в страхе причина, хотя и в нем, конечно… А мы были люди своего времени, своей советской страны. Верили в неё, все дело – в вере. В нашей вере… (От волнения закуривает.) Поверьте, не из-за страха… Не из-за одного страха… Я отвечаю честно. Чтобы я уважал себя, мне надо быть сейчас честным. Я хочу… Первая поездка в зону: в лесу фон в пять-шесть раз выше, чем в поле, на дороге. Везде высокие дозы. Работают трактора… Крестьяне копают свои огороды… В нескольких деревнях измерили щитовидку взрослым и детям: в сто, в двести-триста раз выше допустимой дозы. Была у нас в группе женщина. Радиолог. С ней случилась истерика, когда она увидела детей, которые сидели в песке и играли. Пускали в лужах кораблики. Открыты магазины и, как обычно, у нас в деревнях, мануфактура и продукты по соседству: костюмы, платья, а рядом колбаса, маргарин. Лежат свободно, даже не накрытые целлофаном. Берём колбасу, яйца… Делаем рентгеновский снимок: не продукты, а радиоактивные отходы. Сидит молодая женщина на скамейке у дома, кормит ребёнка грудью… Проверили грудное молоко – радиоактивное. Чернобыльская мадонна… Мы спрашивали – как быть, что делать? Нам отвечали: «Проводите замеры. Смотрите телевизор». По телевизору Горбачёв успокаивал: «Приняты неотложные меры»… Я верил… Инженер с двадцатилетним стажем, хорошо знакомый с законами физики. Знал же я, что из этих мест надо уйти всему живому. Хотя бы на время. Но мы добросовестно проводили замеры и смотрели телевизор. Мы привыкли верить. Я – из послевоенного поколения, которое выросло в этой вере. Откуда вера? Мы победили в такой страшной войне. Перед нами тогда весь мир преклонялся. Это же было! В Кордильерах на скалах было высечено имя – Сталин!! Что это? Символ! Символ великой страны. Вот ответ на ваш вопрос: почему мы знали и молчали? Почему не вышли на площадь, не кричали? Мы докладывали… Я вам говорил, писали служебные записки. А молчали и беспрекословно подчинялись приказам, потому что партийная дисциплина, я – коммунист. Не помню, чтобы кто-нибудь из наших сотрудников испугался за себя лично и отказался от командировки в зону. Не из-за страха положить партбилет, а из-за веры. Прежде всего вера, что мы живём красиво и справедливо, и человек у нас выше всего, мера всех вещей. Крушение этой веры потом для многих кончалось инфарктом или самоубийством. Пулей в сердце, как у академика Легасова… Потому что, когда теряешь веру, остаёшься без веры, ты уже не участник, а соучастник, у тебя нет оправдания. Я так его понимаю. Некий знак… На каждой атомной станции в бывшем Союзе в сейфе лежал план ликвидации аварии. Типовой план. Секретный. Без такого плана нельзя было получить разрешение на пуск станции. За много лет до аварии его разработали именно на примере чернобыльской станции: что делать и как? Кто за что отвечает? Где находится? До мельчайших подробностей… И вдруг там, на этой станции происходит катастрофа… Что это – совпадение? Мистика? Если бы я был верующим… Когда хочешь найти смысл, чувствуешь себя религиозным человеком. А я – инженер. Я – человек другой веры. У меня другие символы… Что теперь мне делать со своей верой? Что теперь…" Марат Филиппович Коханов, бывший главный инженер Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси. Монолог о том, что в жизни страшное происходит тихо и естественно "С самого начала… Где-то что-то случилось. Я даже название не расслышала, где-то далеко от нашего Могилёва… Прибежал из школы брат: всем детям раздают какие-то таблетки. Видно, действительно что-то случилось. Ай-я-яй! И все. Первого мая мы замечательно провели день, конечно, на природе. Вернулись домой поздно вечером, в моей комнате окно распахнуто ветром… Это вспомнилось позже… Работала я в инспекции по охране природы. Там ждали каких-либо указаний, но они не поступали… Ждали…В штате инспекции профессионалов почти не было, особенно среди руководства: полковники в отставке, бывшие партработники, пенсионеры или неугодные. В другом месте проштрафился, его к нам. Сидит, шуршит бумажками. Зашумели, заговорили они после выступления в Москве нашего беларуского писателя Алеся Адамовича, который стал бить во все колокола. Как они его ненавидели! Что-то ирреальное. Здесь живут их дети, их внуки, не они – а писатель кричит миру: спасите!! Казалось бы должен сработать инстинкт самосохранения. На партсобраниях, в курилках – все о писаках. Что лезут не в своё дело? Распустились! Существует инструкция! Субординация! Что он понимает? Он же не физик! Есть цека, есть генеральный секретарь! Я тогда, может быть, впервые поняла, что такое – тридцать седьмой год. Как это было… В то время моё представление об атомной станции было совершенно идиллическое. В школе, в институте нас учили, что это сказочные «фабрики энергии из ничего», где люди в белых халатах сидят и нажимают кнопки. Чернобыль взорвался на фоне неподготовленного сознания, абсолютной веры в технику. Вдобавок никакой информации. Горы бумаг с грифом «совершенно секретно»: «засекретить сведения об аварии», «засекретить сведения о результатах лечения», «засекретить сведения о степени радиоактивного поражения персонала, участвовавшего в ликвидации…» Гуляли слухи: кто-то в газетах прочёл, кто-то где-то слышал, кому-то сказали… Из библиотек исчезла вся смехотворная (как потом оказалось) макулатура, изданная по гражданской обороне. Кто-то слушал западные голоса, только они в то время передавали, какие таблетки пить, как их правильно употреблять. Но реакция чаще всего была такая: враги злорадствуют, а у нас все хорошо. Девятого мая ветераны пойдут на парад… Будет играть духовой оркестр. Даже те, кто тушил реактор, как потом выяснилось, тоже жили среди слухов. Кажется, опасно руками брать графит… Кажется… Откуда-то появилась в городе сумасшедшая. Ходила по базару и говорила: «Я видела эту радиацию. Она синяя-синяя, переливается…» Люди перестали покупать на рынке молоко, творог. Стоит бабка с молоком, никто его у неё не берет. «Не бойтесь, – уговаривает, – я корову в поле не вывожу, я траву ей сама ношу». Выедешь за город, какие-то чучела вдоль дороги маячат: пасётся корова, целлофаном обвязанная, и рядом бабка, тоже вся в целлофане. Хоть плачь, хоть смейся. И нас уже стали посылать на проверки. Меня направили в лесхоз. Лесникам поставки древесины не уменьшили, как был план, так и остался. На складе включили прибор, а он черт-те что показывает. Возле досок вроде бы нормально, а рядом с заготовленными мётлами зашкаливает. «Откуда метлы?» – «Из Краснополья (как потом выяснилось, самый заражённый район в нашей Могилевский области). Последняя партия осталась. Все отправили». Как ты их по разным городам разыщешь? Что-то я ещё боялась забыть? Приметное… А! Вспомнила. Чернобыль… И вдруг новое, непривычное чувство, что у каждого из нас есть своя жизнь, до этого она как бы не нужна была. А тут люди стали задумываться: что они едят, чем кормят детей. Что опасно для здоровья, а что нет? Переезжать в другое место или не переезжать? Каждому надо было принять решение. А привыкли жить – как? Всей деревней, общиной. Заводом, колхозом. Мы были советские люди. Я, например, была советским человеком. Очень!! Училась в институте, каждое лето ездила с комотрядом. Было такое молодёжное движение – студенческие коммунистические отряды. Мы там работали, а деньги перечисляли какой-нибудь латиноамериканской компартии. Наш отряд, в частности, Уругваю… Мы поменялись. Все поменялось. Очень большие усилия нужны, чтобы понять. Оторваться от привычного…Я – биолог. Моя дипломная работа – поведение ос. Два месяца сидела на необитаемом острове. У меня было там своё осиное гнездо. Они приняли меня в свою семью после того, как неделю присматривались. Ближе, чем на три метра никого не подпускали, а меня на десять сантиметров уже через неделю. Я подкармливала их со спички вареньем прямо на гнезде. «Не разрушай муравейник, это хорошая форма чужой жизни», – любимая поговорка нашего преподавателя. Осиное гнездо связано со всем лесом, и я постепенно тоже становлюсь частью ландшафта. Подбегает мышонок и садится на край моих кроссовок, дикий, лесной, но он уже воспринимает меня, как часть пейзажа, вчера сидела, сегодня сижу, завтра буду сидеть… После Чернобыля… На выставке детских рисунков: ходит по чёрному весеннему полю аист… И подпись: «Аисту никто ничего не сказал». Это – мои чувства тогда. И была работа. Ежедневная работа… Мы ездили по области, отбирали пробы воды, пробы земли – и отвозили в Минск. Девочки наши ворчали: «Горячие пирожки возим». Ни защиты, ни спецодежды. Сидишь на переднем сиденье, а за спиной образцы – «светятся». Составляли акты для захоронения радиоактивного грунта. Хоронили землю в земле… Новое человеческое занятие… Никто его понять не мог…По инструкции захоронение положено производить с геологической разведкой, чтобы глубина залегания грунтовых вод была не ближе четырех-шести метров, а глубина захоронения – небольшая, стены и дно котлована выстелить полиэтиленовой плёнкой. Но это в инструкции, а в жизни, естественно, по-другому. Как всегда. Никакой геологоразведки. Ткнут пальцем: «Тут копай». Экскаваторщик копает. «Так на какую глубину копали?» – «А черт его знает! Вода появилась, я бросил». Бухали прямо в грунтовые воды… Вот говорят: святой народ, преступное правительство… Я потом вам скажу, что об этом думаю… О народе нашем и о себе… Самая большая командировка у меня была в Краснопольский район, я уже говорила, самый-самый. Чтобы предотвратить смывание радионуклидов с полей в реки, следовало опять же действовать по инструкции: пропахать двойные бороздки, пропуск – и ещё раз двойные бороздки, и дальше в таких же интервалах. Мне надо проехать вдоль всех малых рек. Проверить. До райцентра добираюсь рейсовым автобусом, а дальше, естественно, требуется машина. Иду к председателю райисполкома. Председатель сидит в своём кабинете, обхватил голову руками: план никто не снимал, структуры севооборота никто не менял, как сеяли горох, так и сеют, хотя знают, что горох больше всего берет радиацию, как и все бобовые. А там местами сорок кюри и выше. Ему не до меня. В детских садах разбежались повара и медсёстры. Дети голодные. Сделать операцию аппендицита, надо везти человека на «скорой» в соседний район, шестьдесят километров по дороге, как стиральная доска. Все хирурги уехали. Какая машина?! Какие двойные бороздки? Ему не до меня. Тогда я ткнулась к военным. Молодые ребята, они отработали там по полгода. Сейчас отчаянно болеют. Дали в моё распоряжение бэтээр с экипажем, даже нет, не бэтээр, а бээрдэмку, как они её звали (БРДМ) – разведывательная машина с пулемётом. Я очень жалела, что не сфотографировалась на ней. На броне. Опять же – романтика. Прапорщик, который командовал на этой машине, все время связывался с базой: «Сокол! Сокол! Продолжаем работу». Едем… Дороги наши, леса наши, а мы – на боевой машине. Стоят у заборов женщины. Стоят и плачут. Последний раз они видели эту технику во время Отечественной войны. И у них страх, что началась война. По инструкции у тракторов для пропашки этих борозд кабина должна быть защищена, герметизирована. Я видела такой трактор, кабина, действительно, герметична. Трактор стоял, а тракторист лежал на траве, отдыхал. «Вы с ума сошли? Разве вас не предупредили?» – «Так я же голову телогрейкой накрыл», – отвечает. Люди не понимали. Их все время пугали, готовили к атомной войне. А не к Чернобылю… Места там красивые необычайно. Лес сохранился не саженый, а настоящий. Древний. Петлистые речушки, в них вода цвета чая и прозрачная-прозрачная. Зелёная трава. Люди перекликаются в лесу… Для них это естественно, как выйти утром в свой сад… А ты уже знаешь, что все это отравлено – грибы, ягоды. Белочки в орешнике бегают… Встретилась нам бабка: – Детки, а молочко от своей коровки можно пить? Мы глаза в землю, у нас приказ – данные собирать, но с населением тесно не общаться. Первым нашёлся прапорщик: – Бабуля, а сколько вам годков? – Да уже за восемьдесят, а может, и больше. Документы в войну сгорели. – Ну, тогда пейте. Деревенских людей больше всех жалко, они безвинно пострадали, как дети. Потому что Чернобыль не крестьянин придумал, у него с природой свои отношения – доверчивые, не захватнические, как и сто лет назад, и тысячу. Как в божественном замысле… И они не понимали, что произошло, они хотели верить учёным, любому грамотному человеку, как священнику. А им твердили: «Все хорошо. Ничего страшного. Только мойте руки перед едой». Поняла, не сразу, а через несколько лет, что мы все участвовали… В преступлении… (Молчит.) Вы не можете представить, в каких количествах на машинах из зоны вывозилось все, что туда направлялось в виде помощи, льгот её жителям: кофе, тушёнка, ветчина, апельсины. Ящиками, фургонами. Тогда же таких продуктов нигде не было. Живились местные продавцы, каждый проверяющий, все это мелкое и среднее чиновничество. Человек оказался хуже, чем я думала. И я сама… Тоже хуже… Я теперь это о себе знаю… (Задумывается.) Я, конечно, признаюсь… Для меня самой это важно… Ну, опять же пример… В одном колхозе, допустим, пять деревень. Три «чистые», две «грязные», от одной до другой – два-три километра. Двум платят «гробовые», трём – нет. В «чистой» деревне строят животноводческий комплекс. Мол, завезём чистые корма. А где их взять? Ветер несёт пыль с одного поля на другое. Одна земля. Чтобы построить комплекс, нужны бумаги. Комиссия их подписывает, я – в этой комиссии, хотя каждый знает, что подписывать нельзя. Преступление! В конце концов, находила я себе оправдание, проблема чистых кормов не дело инспектора по охране природы. Я – человек маленький. Что я могу? Каждый находил какое-то оправдание. Объяснение. Я проводила такой опыт с собой… И вообще я поняла – в жизни страшное происходит тихо и естественно…" Зоя Даниловна Брук, инспектор охраны природы Монолог о том, что русский человек всегда хочет во что-нибудь верить "А вы разве не замечали, что между собой мы даже не говорим об этом? Через десятки лет, через столетия – это будут мифологические годы. Заселят эти места сказками и мифами… Легендами… Я боюсь дождя – вот что такое Чернобыль. Боюсь снега. Леса. Облаков боюсь. Ветра…Да! Откуда дует? Что несёт? Это не абстракция, не умозаключение, а личное чувство. Чернобыль… Он в моем доме… В самом дорогом для меня существе, в моем сыне, который родился весной восемьдесят шестого… Он болен. Животные, даже тараканы, они знают, сколько и когда рожать. Люди так не могут, творец не дал им дара предчувствия. Недавно в газетах опубликовали, что в девяносто третьем году только у нас, в Беларуси, женщины сделали двести тысяч абортов. Основная причина – Чернобыль. Мы уже везде живём с этим страхом… Природа как бы свернулась, ожидая. Выжидая. «Горе мне! Куда девалось время?» – воскликнул бы Заратустра. Я много размышлял. Искал смысл… Ответ… Чернобыль – это катастрофа русской ментальности. Вы об этом не задумывались? Конечно, я согласен, когда пишут, что это не реактор взорвался, а вся прежняя система ценностей. Но в этом объяснении мне чего-то не хватает… Я бы говорил о том, о чем первым сказал Чаадаев – о нашей враждебности прогрессу. О нашей антитехнологичности, о нашей антиинструментальности. Вглядитесь в Европу. Начиная с эпохи Возрождения, она живёт под знаком инструментального отношения к миру. Разумного, рационального. Это уважение к мастеровому человеку, к инструменту в его руках. Есть замечательный рассказ у Лескова – «Железный характер». Что это такое? Русский характер – авось да небось. Лейтмотив русской темы. Немецкий характер – ставка на инструмент, на машину. У нас… У нас? С одной стороны – попытка преодолеть, обуздать хаос, с другой – наша родная стихийность. Поезжайте куда угодно, ну, например, в Кижи, и что вы услышите, о чем с гордостью воскликнет любой экскурсовод? Что этот храм построен топором да ещё без единого гвоздя! Вместо того, чтобы построить хорошую дорогу, подкуём блоху. Колёса телеги утопают в грязи, зато держим жар-птицу в руках. Второе… Я думаю… Да! Это расплата за быструю индустриализацию после революции. После Октября… За скачок. Опять же на Западе – прядильный, мануфактурный век… Машина и человек двигались, менялись вместе. Формировалось технологическое сознание, мышление. А у нас? Что у нашего мужика в его собственном дворе, кроме рук? До сих пор! Топор, коса, нож – и все. На этом весь его мир держится. Ну, ещё лопата. Как русский человек разговаривает с машиной? Только матом. Или кувалдой, пинком. Он её не любит, машину, ненавидит, презирает на самом деле, он до конца не понимает, что в его руках, какая это сила. Я где-то читал, что рабочий персонал атомных станций часто называл реактор – кастрюлей, самоваром, керогазом. Конфоркой. Здесь уже есть гордыня: на солнце пожарим яичницу! Среди тех, кто работал на Чернобыльской станции много деревенских людей. Днём они на реакторе, а вечером – на своих огородах или у родителей в соседней деревне, где картошку ещё сажают лопатой, навоз разбрасывают вилами… Выкапывают урожай тоже вручную… Их сознание существовало в этих двух перепадах, в двух временах – каменном и атомном. В двух эпохах. Человек постоянно как маятник качался. Представьте себе железную дорогу, проложенную блистательными инженерами-путейцами, мчится поезд, но на месте машинистов – вчерашние извозчики. Кучера. Это судьба России путешествовать в двух культурах. Между атомом и лопатой. А технологическая дисциплина? Для нашего народа она – часть насилия, колодки, цепи. Народ стихийный, вольный. Всегда мечтал не о свободе – о вольнице. Для нас дисциплина – это репрессивный инструмент. Что-то есть особенное в нашем невежестве, что-то близкое к невежеству восточному… Я – историк… Раньше много занимался лингвистикой, философией языка. Не только мы думаем языком, но и язык думает нами. В восемнадцать лет, а может, и чуть раньше, когда стал читать самиздат и открыл для себя Шаламова, Солженицына, я вдруг понял, что все моё детство, детство моей улицы, а рос я в интеллигентной семье (прадед священник, отец профессор петербургского университета), пронизано лагерным сознанием. И весь словарь моего детства – язык зэков. Для нас, подростков, это было вполне естественно: отца называли пахан, мать – махана. «На хитрую жопу есть х… с винтом» – это я в девять лет усвоил. Да! Ни одного цивильного слова. Даже игры, поговорки, загадки были зэчные. Потому что зэки – это не отдельный мир, который существовал где-то в тюрьмах, далеко. Это все было рядом. Как писала Ахматова «полстраны сажало, полстраны сидело». Думаю, что вот это наше лагерное сознание неминуемо должно было столкнуться с культурой. С цивилизацией, с синхрофазотроном… Ну и, конечно, мы были воспитаны в особом советском язычестве: человек – властелин, венец творения. И его право делать с миром все, что он захочет. Мичуринская формула: «Мы не можем ждать милости от природы, взять их у неё – наша задача». Попытка привить народу те качества, те свойства, которых у него нет. Мечта о мировой революции – это мечта о том, чтобы человека переделать и весь мир вокруг. Все переделать. Да! Знаменитый большевистский лозунг: «Загоним железной рукой человечество в счастье!». Психология насильника. Пещерный материализм. Вызов истории и вызов природе. И это не кончается… Рушится одна утопия, на смену ей приходит другая. Сейчас все вдруг заговорили о Боге. О Боге и рынке одновременно. Почему его не искали в ГУЛАГЕ, в камерах тридцать седьмого, на партсобраниях сорок восьмого, когда громили космополитизм, при Хрущёве, когда рушили храмы? Современный подтекст русского богоискательства лукав и лжив. Бомбят мирные дома в Чечне, уничтожают маленький и гордый народ… А в церкви стоят со свечками… Мы умеем только с мечом. Автомат Калашникова у нас вместо слова. Обгоревших русских танкистов сгребают в Грозном лопатами и вилами… То, что от них осталось… И тут же президент и его генералы молятся… Страна смотрит на это по телевизору… Что нам нужно? Ответить на вопрос: способна ли русская нация на такой глобальный пересмотр всей своей истории, как оказались на это способны после Второй мировой войны японцы? Немцы? Хватит ли у нас интеллектуального мужества? Об этом молчат. Говорят о рынке, о ваучерах, чеках… Мы в очередной раз выживаем, вся энергия уходит на это. А душа брошена… Человек опять одинок… Тогда зачем это все? Ваша книга? Мои бессонные ночи? Если жизнь наша, как чирк спичкой? Здесь может быть несколько ответов. Примитивный фатализм. И могут быть великие ответы. Русский человек всегда хочет во что-нибудь верить: в железную дорогу, в лягушку (тургеневский Базаров), в византийство, в атом… А теперь вот – в рынок… Булгаков в «Кабале святош»: «Всю жизнь грешила. Актрисой была». Сознание греховности искусства. Безнравственности его природы. Заглядывание в чужую жизнь. Но оно, как сыворотка заражённого, может стать прививкой чужого опыта. Чернобыль – это тема Достоевского. Попытка оправдания человека. А, может быть, все очень просто: войти в мир на цыпочках и остановиться у порога?! Удивиться этому божественному миру… И так жить…" Александр Ревальский, историк Монолог о том, как маленькая жизнь беззащитна в великое время "Не спрашивайте… Не буду… Не буду об этом… (Отрешённо молчит). Нет, я могу с вами поговорить, чтобы понять… Если вы поможете… Только не надо меня жалеть, не надо утешать. Прошу вас!! Не надо! Не… Без смысла так страдать нельзя, столько передумать нельзя. Невозможно! Невозможно!! (Срывается на крик). Мы опять в резервации, опять живём в лагере… В чернобыльском лагере…. Кричат на митингах, несут лозунги. В газетах пишут… Чернобыль развалил империю, он излечил нас от коммунизма… От подвигов, похожих на самоубийство… От страшных идей… Я уже понимаю… Подвиг – это слово, которое придумало государство… Для таких, как я… Но у меня ничего больше нет, ничего другого, я выросла среди таких слов и таких людей. Все исчезло, эта жизнь исчезла. За что удержаться? Чем спастись? Без смысла так страдать нельзя. (Молчит). Одно я знаю, что никогда уже не буду счастливой… Он приехал оттуда… Несколько лет жил, как в бреду… Рассказывал и рассказывал. Я запоминала… Посреди деревни – красная лужа. Гуси и утки её обходят. Мальчишки-солдаты, разутые-раздетые. Лежат в траве. Загорают. «Вставайте, черти, а то – погибнете!!» Они: га-га! Из деревень многие уезжали на своих машинах. Машины заражённые. Команда: «Выгружайся!», а машину сбрасывают в специальную яму. Люди стоят, плачут. А ночью её тайно выкапывают… «Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей…» Врачи мне сказали: сердце увеличено в полтора раза, почки увеличены в полтора раза, печень увеличена в полтора раза. Однажды ночью спросил: «Ты не боишься меня?» Он стал уже бояться близости. Сама я не расспрашивала. Понимала его, душой слушала… Я хотела у вас спросить… Я хотела сказать… Часто кажется… Мне в другой раз так невмоготу, что я знать этого не хочу. Ненавижу вспоминать! Ненавижу! (Снова срывается на крик). Когда-то… Когда-то я завидовала героям. Тем, кто участвовал в великих событиях, был на переломе. На перевале. Так мы тогда говорили, так пели. Песни красивые были. (Запевает). «Орлёнок… Орлёнок…» Теперь и слова забыла… Лети выше крыльев… Кажется, так? Какие! Какие красивые были слова у наших песен. Я мечтала! Жалела, что не родилась в семнадцатом или сорок первом… А теперь думаю по-другому: я не хочу жить историей, в историческое время. Моя маленькая жизнь сразу тогда беззащитная. Великие события растаптывают её, не заметив. Не остановившись… (Задумывается). После нас останется только история… Чернобыль останется… А где моя жизнь? Моя любовь? Рассказывал и рассказывал. Я запоминала… Голуби, воробьи…. Аисты…. Аист бежит-бежит по полю, хочет взлететь, а взлететь не может. А воробей по земле прыгает-прыгает, но не поднимается, выше забора не поднимается. Люди ушли, в домах остались жить их фотографии… Едут по брошенной деревне и видят картину – как в сказке: сидят на крыльце старик со старухой, а вокруг них бегают ёжики. И их так много, как цыплят. Без людей в деревне тихо, будто в лесу, ёжики перестали бояться, приходят и просят молока. И лисы, рассказывали им, прибегают, и лоси. Кто-то из ребят не выдержал: «Я же – охотник!» «Что ты! Что ты!! – Замахали руками старики. – Зверей трогать нельзя! Мы с ними породнились. Теперь – одна семья.» Он знал, что умрёт… Умирает… И дал себе слово – жить только дружбой и любовью. Работала я в двух местах, его пенсии нам не хватало, но он попросил: «Давай продадим машину, она не новая, все равно что-то же за неё нам дадут. Побудь дома. Я больше посмотрю на тебя». Звал друзей… Приезжали жили подолгу у нас его родители… Что-то он понял… Что-то он там понял о жизни, чего раньше не понимал. Слова у него уже были другие… «Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей. Девочка и мальчик…» Задам вопрос: – Ты думал о нас с детьми? О чем ты там думал? – Я видел мальчика, он родился через два месяца после взрыва. Дали имя – Антон. А все звали Атомчик. – Ты думал… – Там всех жалко. Даже мошку жалко и воробья. Пусть все живут. Пусть мухи летают, осы жалят, тараканы ползают… – Ты… – Дети рисуют Чернобыль… Деревья на картинах растут вверх корнями. Вода в реках красная или жёлтая. Нарисуют и сами плачут. А его друг… Его друг, он мне рассказывал, что там было безумно интересно, весело. Стихи читали, пели под гитару. Туда приехали лучшие инженеры, учёные. Московская и ленинградская элита. Философствовали… Пугачёва перед ними выступала… В поле… «Если вы не уснёте, я буду петь вам, мальчики, до утра.» Она называла их героями… Его друг… Он умер первый… Танцевал на свадьбе у дочери, анекдотами всех смешил. Взял бокал, чтобы сказать тост, и упал…. И… Наши мужчины… Они умирают, как на войне, но среди мирной жизни. Не хочу! Не хочу вспоминать… (Закрывает глаза и тихо качается). Не хочу говорить… Он умер и было так страшно, такой чёрный лес… «Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей. Девочка и мальчик. Они останутся…» (Продолжает). Что я хочу понять? Сама не знаю… (Незаметно улыбнулась). Его друг сделал мне предложение… Ещё когда мы учились, в студенчестве он за мной ухаживал, потом женился на моей подруге, но скоро развёлся. Что-то у них не получилось. Он пришёл с букетом цветов: «Будешь жить королевой». У него магазин, у него шикарная квартира в городе, у него дом за городом. Я отказала… Он обиделся: «Пять лет прошло…Никак героя своего не забудешь!? Ха-ха… Живёшь с памятником…» (Срывается на крик). Выгнала! Выгнала!! «Дура! Живи на свою учительскую зарплату, на свои сто долларов». Живу… (Успокоившись). Чернобыль наполнил мою жизнь, и моя душа расширилась… Ей больно… Заветный ключик… Начинаешь после боли говорить, хорошо говоришь. Я так говорила… Таким языком только тогда, когда любила. И сейчас… Если бы я не верила, что он на небе, как бы я это пережила? Он рассказывал… Я запоминала… (Говорит, как в забытьи.) Тучи пыли… Трактора в поле. Женщины с вилами. Дозиметр щёлкает… Людей нет, и время движется иначе… День длинный-длинный, как в детстве… Листья нельзя было жечь… Листья хоронили… Без смысла так страдать нельзя. (Плачет). Без знакомых красивых слов. Даже без медали, которую ему дали. Лежит дома в шкафу… Оставил нам…. Но одно я знаю, что никогда уже не буду счастливой…" Нина Прохоровна Литвина, жена ликвидатора Монолог о физике, в которую все мы были когда-то влюблены "Я тот человек, который вам нужен… Вы не ошиблись… С юности я имел привычку все записывать. Например, когда Сталин умер – что происходило на улицах, о чем сообщали в газетах. И Чернобыль я записывал с первого дня, знал, что пройдёт время и многое забудется, безвозвратно исчезнет. Так это и случилось. Мои друзья, они были в центре событий, физики-ядерщики, забыли, что тогда чувствовали, о чем говорили со мной. А у меня все записано… В тот день… Я, заведующий лабораторией Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси, приехал на работу, институт наш за городом, в лесу. Чудесная погода! Весна. Открыл окно. Воздух чист, свеж. Удивился: почему-то сегодня не залетают синички, которых я прикормил за зиму, вывешивая за окном кусочки колбасы. Нашли поживу повкуснее? А в это время на нашем институтском реакторе паника: дозиметрические приборы показывали рост активности, на воздухоочистительных фильтрах она поднялась в двести раз. Мощность дозы возле проходной – около трех миллирентген в час. Это очень серьёзно. Такая мощность допускается как предельная в радиационно опасных помещениях при работе не более шести часов. Первое предположение – в активной зоне разгерметизировалась оболочка одного из тепловыделяющих элементов. Проверили – норма. А, может, перевозили контейнер из радиохимической лаборатории и так тряхнули по дороге, что повредили внутреннюю оболочку, загрязнили территорию? Попробуй теперь отмой пятно на асфальте! Что же случилось? А тут ещё по внутреннему радио объявили: сотрудникам не рекомендуется выходить из здания. Между корпусами стало пустынно. Ни одного человека. Жутковато. Необычно. Дозиметристы проверили мой кабинет: «светит» стол, «светит» одежда, стены… Я встаю, у меня нет желания даже садиться на стул. Вымыл голову над раковиной. Посмотрел на дозиметр – эффект налицо. Неужели это все-таки у нас, ЧП в нашем институте! Утечка? Как теперь дезактивировать автобусы, которые развозят нас по городу? Сотрудников? Придётся поломать голову… Я очень гордился нашим реактором, я изучил его до миллиметра… Звоним на Игналинскую атомную, она рядом. У них приборы тоже орут. Тоже паника. Звоним на Чернобыль… На станции не отвечает ни один телефон… К обеду выясняется. Над всем Минском радиоактивное облако. Мы определили – активность йодная. Авария на каком-то реакторе… Первая реакция: позвонить домой жене, предупредить. Но все наши телефоны в институте прослушивают. О, этот вечный, десятилетиями вдалбливаемый страх! Но они же там ничего не знают… Дочь после занятий в консерватории гуляет с подружками по городу. Ест мороженое. Позвонить?! Но могут быть неприятности. Не допустят к секретным работам… Все равно не выдерживаю, поднимаю трубку: – Слушай меня внимательно. – О чем ты? – Громко переспросила жена. – Тише. Закрой форточки, все продукты – в полиэтиленовые пакеты. Надень резиновые перчатки и протри мокрой тряпкой все, что можно. Тряпку – тоже в пакет и спрячь подальше. Сохнущее на балконе бельё – опять в стирку. Хлеб не покупай. И ни в коем случае никаких пирожных на улице… – Что у вас произошло? – Тише. Разведи две капли йода в стакане воды. Вымой голову… – Что… – Но я не даю жене договорить, кладу трубку. Она должна понять, сама работник нашего института. А если гэбист слушал, то, наверное, записывал на бумажку для себя и своей семьи спасительные рекомендации. В пятнадцать часов тридцать минут выяснили – авария на чернобыльском реакторе… Вечером возвращаемся в Минск на служебном автобусе. Полчаса, которые едем, молчим или переговариваемся о постороннем. Боимся заговорить вслух друг с другом о том, что случилось. У каждого – партбилет в кармане… Перед дверью квартиры лежала мокрая тряпка. Значит, жена все поняла. Захожу, в прихожей сбрасываю с себя костюм, рубашку, раздеваюсь до трусов. Неожиданно подступает ярость… К черту эту секретность! Этот страх! Беру городской телефонный справочник… Телефонные книжки дочери, жены… Начинаю всем подряд звонить, что я, сотрудник Института ядерной энергетики, над Минском радиоактивное облако… И дальше перечисляю, что надо предпринимать: вымыть голову хозяйственным мылом, закрыть форточки… Протирать каждые три-четыре часа мокрой тряпкой пол. Бельё с балкона – опять в стирку… Выпить йод. Как его правильно принимать… Реакция людей: спасибо. Ни расспросов, ни испуга. Я думаю, что они мне не верили или не в силах были охватить грандиозность события. Никто не испугался. Реакция удивительная. Поразительная! Вечером звонит мой друг. Физик-ядерщик, доктор наук… Как беспечно! С какой верой мы жили! Только теперь это понимаешь… Он звонит и говорит между прочим, что хочет поехать на майские праздники к родителям жены на Гомельщину. Оттуда же рукой подать до Чернобыля? Едет с маленькими детьми. «Замечательное решение! – Закричал я. – Ты с ума сошёл!» Это о профессионализме. И о нашей вере. Я орал. Он, наверное, не помнит, что я спас его детей… (После передышки.) Мы… Я говорю о всех нас… Мы Чернобыль не забыли, мы его не поняли. Что дикари могли понять в молнии? В книге эссе Алеся Адамовича… Его разговор с Андреем Сахаровым об атомной бомбе… «А вы знаете, как хорошо пахнет озоном после ядерного взрыва?» – убеждал академик, «отец» водородной бомбы. В этих словах романтика. Моя… Моего поколения… Извините, по лицу вижу реакцию… Вам кажется это восторгом перед вселенским кошмаром… А не перед человеческим гением… Но это нынче ядерная энергетика унижена, опозорена. Моё поколение… В сорок пятом, когда взорвали атомную бомбу, мне было семнадцать лет. Я любил фантастику, мечтал полететь на другие планеты, верил, что ядерная энергия поднимет нас в космос. Поступил в Московский энергетический институт и там узнал, что есть сверхсекретный факультет – физико-энергетический. Пятидесятые-шестидесятые годы… Физики-ядерщики… Элита… Все в восторге перед будущим… Гуманитарии оттеснены… В трех копейках, говорил наш школьный учитель, столько энергии, что может работать электростанция. Дух захватывало! Я зачитывался американцем Смиттом, он писал, как изобрели атомную бомбу, проводили испытания, подробности взрыва. У нас все держалось в секрете. Я читал… Воображал… Вышел фильм о советских атомщиках «Девять дней одного года». Был он очень популярен. Высокие зарплаты, секретность прибавляли романтизма. Культ физики! Время физики! Даже когда уже в Чернобыле рвануло… Как медленно мы расставались с этим культом… Вызвали учёных… Они прилетели на реактор спецрейсом, но многие даже не взяли с собой бритвенные приборы, думали, что летят на несколько часов. Всего на несколько часов. Хотя им сообщили, что на атомной станции взрыв. Но они верили в свою физику, они все были из поколения этой веры. Время физики в Чернобыле кончилось… Вы уже иначе смотрите на мир… У моего любимого философа Константина Леонтьева недавно вычитал мысль о том, что результаты физико-химического разврата заставят когда-нибудь космический разум вмешаться в наши земные дела. А мы, воспитанные в сталинские времена, мы не могли в своих мыслях допустить существования каких-то сверхъестественных сил. Параллельных миров…Библию я прочёл потом… И женился на одной и той же женщине два раза. Ушёл и вернулся. Ещё раз встретились… Кто мне объяснит это чудо? Жизнь удивительная штука! Загадочная! Теперь я верю… Во что я верю? Что трехмерный мир уже тесен для современного человека… Почему сегодня такой интерес к иной реальности? К новым знаниям…Человек отрывается от земли… Он орудует другими категориями времени, не одной землёй, а разными мирами. Апокалипсис… Ядерная зима… В западном искусстве все это уже описали… Нарисовали… Сняли… Они готовились к будущему… Взрыв большого количества ядерного оружия приведёт к громадным пожарам. Атмосфера насытится дымом. Солнечные лучи не смогут пробиваться к земле, а там цепная реакция пошла – холодно, холоднее, холоднее. Эту мирскую версию о «конце света» внедряют со времён промышленной революции восемнадцатого века. Но атомные бомбы не исчезнут даже тогда, когда уничтожат последнюю боеголовку. Останутся знания… Вы молчите… А я с вами все время спорю… У нас спор между поколениями… Вы замечаете? История атома – это не только военный секрет, тайна, проклятие. Это – наша молодость, наше время… Наша религия… Но теперь? Теперь мне тоже кажется, что миром правит кто-то другой, что мы со своими пушками и космическими кораблями – как дети. Но я в этом ещё не утвердился… Не твёрд… Удивительная штука жизнь! Я любил физику и думал: ничем, кроме физики, заниматься никогда не буду, а теперь хочу писать. К примеру, о том, что науку человек не устраивает, тёплый человек, он ей мешает. Маленький человек со своими маленькими проблемами. Или: как несколько физиков могут переменить весь мир. О новой диктатуре. Диктатуре физики и математики… Мне открылась ещё одна жизнь… …Перед операцией… Я уже знал, что у меня рак… Я думал, что мне осталось жить дни, считанные дни, и страшно не хотелось умирать. Вдруг я увидел каждый листок, яркие цветы, яркое небо, ярчайше-серый асфальт, трещины на нем, а в них муравьи снуют. Нет, думаю, их надо обходить. Жалко их. Зачем, чтобы они умирали? От запаха леса у меня кружилась голова… Запах воспринимался сильнее цвета. Лёгкие берёзы… Тяжёлые ели… И все это я не увижу? На секунду, на минуту больше прожить! Зачем я столько времени, часов, дней просидел у телевизора, среди вороха газет? Главное – жизнь и смерть. Ничего другого не существует. Не бросишь на чашу весов… Я понял, что смысл имеет только живое время… Наше живое время…" Валентин Алексеевич Борисевич, бывший заведующий лабораторией Института ядерной энергетики академии наук Беларуси Монолог о том, что дальше Колымы, Освенцима и Холокоста "Мне надо кому-то высказаться… Чувства переполняют меня… В первые дни… Ощущения были смешанные… Помню два самых сильных чувства – чувство страха и чувство обиды. Все произошло и никакой информации: власть молчит, медики ничего не говорят. Никаких ответов. В районе ждали указаний из области, в области – из Минска, а в Минске – из Москвы. Длинная-длинная цепочка… А на самом деле мы оказались беззащитными. Вот это было самое главное чувство в те дни. Где-то далеко… Горбачёв… И ещё несколько человек… Два-три человека решали нашу судьбу. Решали за всех. Судьбу миллионов людей. Так же, как и всего несколько человек могли нас убить… Не маньяки и не преступники с террористическим планом в голове, а обычные дежурные операторы на атомной станции. Наверное, неплохие ребята. Когда я это поняла, я испытала сильное потрясение. Я открыла для себя что-то такое… Я поняла, что Чернобыль дальше Колымы и Освенцима… И Холокоста… Ясно ли я выражаюсь? Человек с топором и луком или человек с гранатомётом и газовыми камерами не мог убить всех. Но – человек с атомом… Тут… Вся земля в опасности… Я – не философ, не стану философствовать. Поделюсь тем, что помню… Паника первых дней: кто-то рванул в аптеки и накупил йода, кто-то перестал ходить на рынок, покупать там молоко, мясо, особенно говядину. В нашей семье в это время старались не экономить, брали дорогую колбасу, надеясь, что она из хорошего мяса. Но скоро узнали, что именно в дорогую колбасу подмешивали заражённое мясо, дескать, раз она дорогая, её покупают понемногу, употребляют меньше. Мы оказались беззащитными. Но это все уже вам, конечно, известно. Хочу рассказать о другом. О том, что мы были генерацией советской. Мои друзья – врачи, учителя. Местная интеллигенция. У нас был свой кружок. Собрались у меня дома. Пьём кофе. Сидят две закадычные подруги, одна из них врач. У обеих маленькие дети. Первая: – Завтра еду к родителям. Увезу детей. Вдруг заболеют, потом никогда себе не прощу. Вторая: – В газетах пишут, что через несколько дней обстановка станет нормальной. Там – наши войска. Вертолёты, бронетехника. По радио сообщали… Первая: – Тебе тоже советую: забери детей! Увези! Спрячь! Случилось… Что-то страшнее войны… Мы даже не можем себе представить – что? Неожиданно они перешли на высокие тона и кончилось ссорой. Взаимными обвинениями: – Где твой материнский инстинкт? Фанатичка! – Ты – предательница! Что бы с нами было, если бы каждый поступал так, как ты? Победили бы мы в войну? Спорили две молодые красивые женщины, безумно любящие своих детей. Что-то повторялось… Знакомая партитура… И у всех, кто там был, моё, в частности, ощущение: она вносит тревогу. Лишает нас равновесия. Доверия ко всему тому, чему мы привыкли доверять. Надо дождаться, пока скажут. Объявят. Она – врач, знала больше: «Собственных детей не способны защитить! Вам никто не угрожает? А вы все равно боитесь!» Как мы её в те минуты презирали, даже ненавидели, она испортила нам вечер. Я ясно выражаюсь? Не только власти обманывали нас, но мы сами не хотели знать правду. Где-то там… На глубине подсознания… Конечно, сейчас мы не хотим в этом себе признаться, нам больше нравится ругать Горбачёва… Ругать коммунистов… Это они виноваты, а мы – хорошие. Мы – жертвы. На следующий день она уехала, а мы нарядили своих детей и повели на первомайскую демонстрацию. Могли идти, а могли и не идти. У нас был выбор. Нас никто не заставлял, не требовал. Но мы посчитали это своим долгом. Как же! В такое время, в такой день… Все должны быть вместе… Бежали на улицу, в толпу… На трибуне стояли все секретари райкома партии, рядом с первым секретарём – его маленькая дочка, она стояла так, чтобы её видели. На ней – плащ и шапочка, хотя светило солнце, а на нем – военная плащ-палатка. Но они стояли… Это я помню… «Загрязнена» не только наша земля, но и наше сознание. И тоже на много лет. Я изменилась за эти годы больше, чем за всю свою прежнюю жизнь – сорок лет. Мы в зоне заперты… Отселение прекратилось. И мы живём как в ГУЛАГЕ… Чернобыльском ГУЛАГЕ… Я работаю в детской библиотеке. Дети ждут разговора: Чернобыль везде, он вокруг, у нас выбора нет – надо научиться с ним жить. Особенно старшеклассники, у них вопросы. А как? Где об этом узнать? Прочесть? Нет книг. Фильмов. Даже сказок нет. И мифов. Я учу любовью, я хочу победить страх любовью. Стою перед детьми: люблю нашу деревню, люблю нашу речку, наши леса… Самые-самые… Самые! Лучше их для меня нет. Я не обманываю. Я учу любовью. Ясно ли я выражаюсь? Мне мешает учительский опыт… Я всегда говорю и пишу немного выспренно, с немодным сегодня пафосом. Но я отвечаю на ваш вопрос: почему мы бессильны? Я бессильна… Есть культура до Чернобыля и нет культуры после Чернобыля. Живём среди идей войны, краха социализма и неопределённого будущего. Нехватка новых представлений, целей, мыслей. Где наши писатели, философы? Я уже не говорю о том, что наша интеллигенция, больше всех ждавшая и подготавливавшая свободу, сегодня отброшена в сторону. Нищая и униженная. Мы оказались не востребованы. Не нужны. Я не могу купить даже необходимых книг, а книги – моя жизнь. Мне… Нам… Как никогда нужны новые книги, потому что вокруг новая жизнь. Но мы в ней чужие. Не в силах с этим смириться. Все время во мне вопрос – почему? Кто будет делать нашу работу? Телевизор детей не научит, учить детей должен учитель. Но это – отдельная тема… Я вспомнила… Ради правды тех дней и наших чувств. Чтобы не забыть, как менялись мы… И наша жизнь…" Людмила Дмитриевна Полянская, сельская учительница Монолог о свободе и мечте об обыкновенной смерти "Это была свобода… Там я чувствовал себя свободным человеком… Вы удивлены? Я вижу… Вы удивлены… Понять это может только тот, кто был на войне. Они выпьют, воевавшие мужики, и вспоминают, я их слушал, до сих пор тоскуют. По той свободе, по тому взлёту. Ни шагу назад! – сталинский приказ. Заградотряды. Ясное дело… Уже история… Но ты стреляешь, выживаешь, получаешь положенные сто грамм, махорку… Тысячу раз можешь умереть, разлететься на куски, но если постараешься, перехитришь, – черта, дьявола, старшину, комбата, того, кто в чужой каске и с чужим штыком, заговоришь самого Всевышнего, – ты можешь выжить! Я был на реакторе… Там как в окопе на переднем крае. Страх и свобода! Живёшь на полную катушку… В обычной жизни этого не понять. Не проникнуться. Помните, нас все время готовили: будет война. А сознание оказалось не готовым. Я был не готов… В тот день… Собирался пойти вместе с женой вечером в кино… Пришли на завод двое военных. Вызвали меня: «Солярку от бензина отличишь?» Спрашиваю: «Куда пошлёте?» – «Куда-куда? Добровольцем в Чернобыль». Моя военная профессия – специалист по ракетному топливу. Секретная специальность. Забрали прямо с завода, в одной майке и футболке, домой не дали заскочить. Просил: «Жену надо предупредить». – «Мы сами сообщим». В автобусе нас собралось человек пятнадцать, офицеры запаса. Мужики мне понравились. Надо – поехали, надо – работаем… Погнали на реактор – лезли на крышу реактора… Возле выселенных деревень стояли вышки, солдаты на вышках с оружием. Оружие с патронами. Шлагбаумы. Таблички: «Обочина заражена. Въезд и остановка строго запрещены». Серо-белые деревья, облитые дезактивационной жидкостью. Белой. Как снег. Мозги сразу набекрень! В первые дни боялись сесть на землю, на траву, не ходили, а бегали, чуть машина пройдёт – натягивали респираторы. После смены сидели в палатках. Ха-ха! Через пару месяцев… Это уже что-то нормальное, – это уже твоя жизнь. Рвали сливы, бреднем рыбу ловили, там щуки ого-го! И лещи. Лещей сушили к пиву. Вы об этом уже, наверное, слышали? В футбол играли. Купались! Ха-ха… (Снова смеётся.) Верили в судьбу, в глубине души мы все фаталисты, а не аптекари. Не рационалисты. Менталитет славянский… Я верил в свою звезду! Ха-ха! Инвалид второй группы… Заболел сразу. «Лучевка» проклятая… Ясное дело…А у меня даже медицинской карточки в поликлинике не было до этого. Черт с ним! Не я один… Менталитет… Я – солдат, я закрывал чужой дом, входил в чужое жильё. Это такое чувство… Ты словно подглядываешь за кем-то… Или земля, на которой нельзя сеять… Корова тычется в калитку, а она закрыта и на доме замок. Молоко капает на землю… Это такое чувство! В деревнях, которые ещё не выселили, крестьяне занимались самогоноварением, их заработок. Продавали нам. А у нас денег завались: тройные оклады на работе и суточные выдавали тройные. Потом вышел приказ: того, кто будет пить, оставят на второй срок. Так водка помогает или нет? Ну, хотя бы психологически… Там в этот рецепт свято верили… Ясное дело… Крестьянская жизнь текла просто: что-то посадил, вырастил, убрал, а все остальное идёт без них. Им дела нет до царя, до власти… Первый секретарь цека или президент… До космических кораблей и атомных станций, митингов в столице. И они не могли поверить, что мир в один день перевернулся, и они живут уже в другом мире… Чернобыльском… Они же никуда не уезжали. Люди заболевали от потрясения… Они не смирялись, они хотели жить, как всегда. Дрова с собой забирали тайком, зеленые помидоры срывали, закручивали. Банки взрывались, ещё раз кипятили. Как это уничтожить, закопать, превратить в мусор? А мы именно этим и занимались. Аннулировали их труд, извечный смысл их жизни. Мы для них были враги… А я рвался на сам реактор. «Не торопись, – предупреждали меня, – в последний месяц, перед дембелем всех на крышу гонят». Служили мы шесть месяцев. И точно, через пять месяцев передислокация, теперь уже под реактор. Шуточки разные и серьёзные разговоры, что вот через крышу пройдём… Ну, пусть пять лет после этого протянем… Семь… Десять… Ясное дело…Чаще называлась цифра «пять» почему-то. Откуда она взялась? Без шума, без паники. «Добровольцы, шаг вперёд!» Вся рота – шаг вперёд. Перед командиром – монитор, включает – на экране крыша реактора: куски графита, расплавленный битум. «Вон, ребята, видите, обломки лежат. Почистите. А вот тут, в этом квадрате, тут пробьёте отверстие». Время – сорок-пятьдесят секунд. По инструкции. Но это невозможно – требовалось хотя бы несколько минут. Туда – назад, забег – бросок. Кто-то нагрузил носилки, другие сбросили. Туда, в развалины, в дыру. Сбросил, но вниз не смотри, нельзя. Все равно заглядывали. Газеты писали: «Воздух над реактором чистый». Читали и смеялись. Матюгались. Воздух чистый, а мы дозы вон какие хватаем. Выдали дозиметры. Один – на пять рентген, его с первой минуты зашкаливало, второй, как авторучка, на сотню рентген, тоже в некоторых местах зашкаливало. Пять лет, сказали, детей нельзя будет иметь… Если за пять лет не умрём… Ха-ха!.. (Смеётся.) Шуточки разные… Но без шума, без паники. Пять лет… Я уже десять прожил… Ха-ха!.. (Смеётся.) Вручали нам грамоты. Их у меня две… Со всеми этими картинками: Маркс, Энгельс, Ленин… Красные флаги… Один парень исчез, думали, что сбежал. Через два дня нашли в кустах. Повесился. Чувство у всех такое, сами понимаете… Тогда выступил замполит, что, мол, он письмо из дому получил – жена ему изменила. Кто его знает? Через неделю у нас дембель. А его нашли в кустах… Был у нас повар, он так боялся, что жил не в палатке, а на складе, где вырыл себе нишу под ящиками с маслом и тушёнкой. Перенёс туда матрац, подушку… Жил под землёй… Присылают разнарядку: набрать новую команду и всех на крышу. А все уже там были. Найти людей! Ну, и его зачистили. Один только раз залез… Вторая группа инвалидности… Звонит часто мне. Связи не теряем, держимся друг за друга… За свою память, она будет жить столько, сколько мы проживём. Так и напишите… В газетах враньё… Сплошное враньё…Нигде не читал, как шили мы себе кольчуги. Рубашки свинцовые. Трусики. Нам выдавали резиновые халаты, напылённые свинцом. Но плавочки варганили себе свинцовые… За этим делом следили… Ясное дело… В одной деревне нам показали два тайных дома свидания… Мужчины, оторванные от дома, шесть месяцев без женщин, экстремальная ситуация. Все наезжали. А девчонки местные гуляли, все равно, плакали, скоро умрём. Плавочки свинцовые… Одевались поверх штанов… Напишите… Анекдоты травили. Вот, пожалуйста. Американский робот отправили на крышу, пять минут поработал – стоп. Японский робот девять минут поработал – стоп. Русский робот два часа работает. Команда по рации: «Рядовой Иванов, можете спуститься вниз на перекур». Ха-ха!.. (Смеётся.) Перед тем, как нам выходить на реактор, командир инструктирует… Строй стоит… Несколько ребят взбунтовались: «Мы уже там были, нас домой должны отправить». Моё, например, дело – топливо, бензин, а меня тоже на крышу посылали. Но я молчал. Я сам хотел, мне было интересно. А эти взбунтовались. Командир: «У нас на крышу пойдут добровольцы, остальные шаг из строя, с вами проведёт беседу прокурор». Ну, эти ребята постояли, посоветовались и согласились. Присягу принимал, значит, должен, знамя целовал… На колено перед знаменем становился… Мне, кажется, никто из нас не сомневался, что могут посадить и дать срок. Слух пустили, что два-три года дают. Если солдат получал больше двадцати пяти рентген, то командира могли посадить за то, что облучил личный состав. Ни у кого больше двадцати пяти рентген… У всех меньше… Понимаете? Но люди мне нравились. Двое заболели, нашёлся один, сам сказал: «Давайте я». А он уже один раз на крыше был в этот день. Зауважали. Премия – пятьсот рублей. Другой яму наверху долбил, пора уходить – долбит. Мы ему машем: «Вниз!» А он на колени упал и добивает. Крышу надо было пробить в этом месте, чтобы жёлоб вставить, мусор спускать. Пока не пробил – не встал. Премия – тысяча рублей. За эти деньги тогда можно было купить два мотоцикла. У него сейчас первая группа инвалидности… Ясное дело… Но за страх платили сразу… И вот он умирает… Сейчас умирает… Страшно мучается… В эти выходные ездил к нему… «Спроси, о чем я мечтаю?» – «О чем?» – «Об обыкновенной смерти.». Ему сорок лет. Женщин любил… Жена красивая… Дембель. Погрузились в машины. Сколько ехали по зоне, столько сигналили. Я оглядываюсь на те дни… Я был рядом с чем-то… С чем-то фантастическим. А вот эти слова: «гигантский», «фантастический», – они всего не передают. Было такое чувство… Какое? (Задумался). Такое чувство я не испытывал даже в любви…" Александр Кудрягин, ликвидатор Монолог об уродце, которого все равно будут любить Не стесняйтесь… Спрашивайте… О нас уже столько написали, мы привыкли. В другой раз и газету с автографом пришлют. Но я не читаю. Кто нас поймёт. Тут надо жить… Моя дочка недавно сказала: «Мама, если я рожу уродца, я все равно буду его любить». Вообразите себе?! Она учится в десятом классе, у неё уже такие мысли. Её подружки… Они все об этом думают… У наших знакомых родился мальчик… Ждали его, первый ребёнок. Красивая молодая пара. А у мальчика рот до ушей, а ушка одного нет… Я не хожу к ним, как раньше. Не в силах… А дочка нет-нет, да и забежит. Её тянет туда, она то ли приглядывается, то ли примеряется… А я не способна… Могли бы уехать отсюда, но поразмыслили с мужем и отказались. Боимся других людей. А тут мы все – чернобыльцы. Не пугаемся друг друга, если кто-то угощает яблоками или огурцами со своего сада и огорода, берём их и едим, а не прячем стыдливо в карман, сумочку, чтобы потом выбросить. Мы – с одной памятью… С одинаковой судьбой… А везде, в любом другом месте мы – чужие. Косятся на нас… с опаскою… Все привыкли к словам: «чернобыльцы», «чернобыльские дети», «чернобыльские переселенцы»… Чернобыль… Теперь приставка ко всей нашей жизни. Но вы ничего о нас не знаете. Вы боитесь нас…Убегаете… Наверное, если бы нас не выпускали отсюда, поставили милицейские кордоны, многие бы из вас успокоились. (Останавливается.) Не доказывайте мне ничего…. Не убеждайте! Я это узнала и пережила в первые дни… Схватила дочку и ринулась в Минск, к сестре… Моя родная сестра нас не пустила в дом, потому что у неё был маленький ребёнок, кормила грудью. В страшном сне я такого бы себе не представила! Не сочинила. И мы ночевали на вокзале. Сумасшедшие мысли приходили в голову… Куда нам бежать? Может, лучше покончить с собой, чтобы не мучиться… Это же первые дни… Все представляли себе какие-то страшные болезни. Невообразимые. А я ведь врач. Можно только догадываться, что творилось с другими… Слухи всегда ужаснее любой правдивой информации. Любой! Я смотрю на наших детей: куда бы они не поехали, они чувствуют себя отверженными. Живыми страшилками… Мишенями для насмешек… В пионерском лагере, где моя дочь один год отдыхала, к ней боялись прикоснуться: «Чернобыльский светлячок. Она в темноте светится» Звали вечером во двор, чтобы проверить, – светится или не светится? Нет ли у неё нимба над головой… Вот говорят – война… Военное поколение… Сравнивают… Военное поколение? Да оно же счастливое! У них была Победа. Они победили! Это дало им мощную энергию жизни, если пользоваться сегодняшними словами, сильнейшую установку на выживание. Они ничего не боялись. Хотели жить, учиться, рожать детей. А мы? Мы всего боимся… Боимся за детей… За внуков, которых ещё нет… Их нет, а нам уже страшно… Люди меньше улыбаются, не поют, как раньше пели на праздники. Не только ландшафт меняется, когда вместо полей опять поднимаются леса, кустарники, но и национальный характер. У всех депрессия… Чувство обречённости… Для кого-то Чернобыль – метафора. Лозунг. А здесь – наша жизнь. Просто жизнь. В другой раз думаю, что лучше бы вы о нас не писали. Не наблюдали бы со стороны… Не ставили диагнозы: радиофобия или что-то ещё, не выделяли среди остальных. Тогда бы нас меньше боялись. Не говорят же в доме ракового больного о его страшной болезни. А в камере пожизненного заключения никто не вспоминает о сроке… (Молчит). Столько наговорила, не знаю, надо вам или нет… (Спрашивает). Накрыть стол… Пообедаем? Или боитесь? Отвечайте честно, мы уже не обижаемся. Мы всего перевидели. Ко мне заходил один корреспондент… Вижу: хочет пить. Я несу ему кружку воды, а он достаёт из сумки свою воду. Минеральную. Ему стыдно… Оправдывается… Разговора у нас, конечно, не получилось, я не могла с ним быть искренной. Я же – не робот и не компьютер. Не железка! Он пьёт свою минеральную воду, боится к моей кружке дотронуться, а я – положи ему душу на стол… Отдай ему свою душу… (Уже сидим за столом. Обедаем. Говорим о разном. И…) Вчера ночь проплакала… Муж вспомнил: «Ты была такая красивая». Я знаю, о чем он… Вижу себя в зеркале… Каждое утро… Здесь люди быстро стареют, мне сорок лет, а дашь все шестьдесят. Потому девчонки и замуж торопятся. Молодость жалко, она у них короткая. (Срывается). Ну, что вы знаете о Чернобыле? Что можно записать? Простите… (Молчит). Как записать мою душу? Если я сама её не всегда читаю…" Надежда Афанасьевна Буракова, жительница городского посёлка Хойники Монолог о том, что к обыденной жизни надо нечто прибавить для того, чтобы её понять "Вам нужны факты, подробности тех дней? Или моя история? Я там стал фотографом…До этого я никогда не занимался фотографией, а там вдруг начал снимать, со мной случайно оказался фотоаппарат. Так, думал, для себя. А теперь это – моя профессия. Я не смог освободиться от новых чувств, которые испытал, это были не краткие переживания, а целая душевная история. Я переменился… Мир увидился другим… Мой смысл жизни…Понимаете? (Говорит и раскладывает на столе, стульях, подоконнике фотографии: гигантский, величиной с колесо телеги, подсолнух, аистиное гнездо в пустой деревне, одинокое деревенское кладбище с табличкой у ворот: «Высокая радиация. Вход и въезд запрещён», детская коляска во дворе дома с забитыми окнами, на ней сидит ворона, как над своим гнездом, древний клин журавлей над одичавшими полями…) Спрашивают. «Почему не снимаешь на цветной плёнке? В цвете!» Но ведь Чернобыль… Чёрная быль… Остальные краски не существуют… Моя история? Комментарий к этому… (Показывает на фотографии.) Хорошо. Попробую. Понимаете, все это есть здесь… (Снова показывает на фотографии.) В то время я работал на заводе, а заочно учился в университете на историческом. Слесарь второго разряда. Нас набрали группу и срочным порядком отправили. Как на фронт. – Куда едем? – Куда прикажут. – Что будем делать? – Что прикажут. – Но мы – строители. – Вот и будете строить. Отстраивать. Строили подсобные помещения: прачечные, склады, навесы. Меня поставили на разгрузку цемента. Какой цемент, откуда, – никто не проверял. Загружали, выгружали. День гребёшь лопатой, к вечеру одни зубы блестят. Человек из цемента. Серый. И сам, и спецовка насквозь. Вечером её вытряхнул, понимаете, а утром снова надел. Проводили с нами политбеседы. Герои, подвиг, на переднем крае… Военная лексика… А что такое бэр? Кюри? Что такое миллирентген? Задаём вопросы, командир объяснить не может, в военном училище его этому не учили. Мили, микро… Китайская грамота. «Зачем вам знать? Выполняйте, что прикажут. Тут вы – солдаты». Мы – солдаты, но не зэки. Прибыла комиссия. «Ну, – успокаивают, – у вас все нормально. Фон нормальный. Вот километра четыре отсюда, там жить нельзя, людей будут выселять. А у вас спокойно». С ними дозиметрист, он возьми и включи ящик, который висел у него на плече, и длинным этим шестом – по нашим сапогам. И как отпрыгнет в сторону, – непроизвольная реакция… Вот тут начинается самое интересное для вас, как писателя, особенно. Как долго, вы думаете, мы вспоминали об этом моменте? От силы несколько дней. Ну, не способен наш человек думать только о себе, о собственной жизни, быть замкнутой такой системой. Политики наши не способны думать о ценности жизни, но и сам человек тоже. Понимаете? Не так мы устроены. Из другого теста. Конечно, все мы там пили и притом здорово пили. К ночи трезвых не оставалось, но пили, чтобы не напиться, а поговорить. После первых двух рюмок кто-то затоскует, вспомнит о жене, о детях, о своей работе расскажет. Начальство выматерит. Но потом, после одной-двух бутылок… Разговоры только о судьбе страны и об устройстве Вселенной. Споры о Горбачёве и Лигачеве. О Сталине. Великая мы держава или нет, обгоним или не обгоним американцев? Восемьдесят шестой год… Чьи самолёты лучше, а космические корабли надёжнее? Ну, Чернобыль взорвался, но наш человек первым вырвался в космос! Понимаете, до хрипоты, до утра. О том, почему у нас нет дозиметров и не дают каких-нибудь порошков на всякий случай? Нет стиральных машин, чтобы спецовки стирать каждый день, а не два раза в месяц? – это обсуждалось в последнюю очередь. Вскользь. Ну, так мы, понимаете, устроены. Черт возьми! Водка ценилась дороже золота. Купить невозможно. В деревнях вокруг выпили все: водку, самогон, лосьон, добрались до лаков, аэрозолей… На столе – трехлитровая банка с самогоном или сетка с одеколоном «Шипр»… И разговоры-разговоры. Среди нас были учителя, инженеры… Полный интернационал: русские, белорусы, казахи, украинцы. Философские разговоры… О том, что мы – пленники материализма, а материализм ограничивает нас предметным миром. Чернобыль – выход в бесконечность. Я помню, как дискутировали о судьбах русской культуры, о её тяге к трагическому. Без тени смерти ничего нельзя понять. Только на почве русской культуры и можно будет осмыслить катастрофу… Только она к этому готова… Жила предчувствием… Боялись бомбы, атомного гриба, а вон как обернулось… Хиросима – это страшно, но уже понятно… А тут…Знаем, как горит дом от спички или снаряда, ну, а это ни на что не похоже. Доходили слухи, что огонь неземной, даже не огонь, а свет. Мерцание. Сияние. Не синь, а голубизна. И не дым. Учёные раньше восседали на месте богов, а теперь – падшие ангелы. Демоны! Человеческая природа как была, так и осталась для них тайной. Я – русский, с Брянщины. У нас сидит, понимаете, старик на пороге, дом покосился, скоро развалится, а он философствует, мир переустраивает. Обязательно найдётся свой Аристотель в любой заводской курилке. В пивбаре. А мы – под самым реактором… К нам залетали газетные репортёры. Снимали. Сюжеты надуманные. Снимают окно оставленного дома, кладут перед ним скрипку… И называют – чернобыльская симфония. А там ничего не надо было придумывать. Хотелось оставить в памяти все: раздавленный трактором глобус в школьном дворе, почерневшее выстиранное бельё, которое висит уже несколько лет на балконе, постаревшие от дождя куклы… Заброшенные братские могилы… Трава на них в рост с гипсовыми солдатами, а на гипсовых автоматах – птичьи гнёзда. Двери дома выбиты, уже его обшарили мародёры, а занавески на окнах задёрнуты. Люди ушли, остались жить их фотографии в хатах. Как их души. Не было ничего неважного, мелкого. Все хотелось запомнить точно и подробно: время дня, когда это увидел, цвет неба, свои ощущения. Понимаете? Человек уехал из этих мест навсегда. А что это такое? Мы – первые люди, пережившие это «навсегда». Нельзя упустить ни одной мелочи… Лица старых крестьян, похожие на иконы… Им меньше всего было понятно то, что случилось. Они никогда не покидали свой двор, свою землю. Появлялись на свет, любились, добывали хлеб насущный в поте лица своего, продлевали род… Дожидались внуков… И прожив жизнь, смиренно покидали эту землю, уходя в неё, становясь ею. Белорусская хата! Это для нас, горожан, дом – машина для жизни. А для них – целый мир. Космос. Едешь через пустые деревни… И так хочется встретить человека… Разграбленная церковь… Мы зашли: пахло воском. Захотелось помолиться… Я хотел все это запомнить. Я стал фотографировать… Это – моя история… Недавно похоронил знакомого, с которым был там. Он умер от рака крови. Поминки. По славянскому обычаю выпили, закусили, понимаете. И начались разговоры, до полуночи. Сначала о нем, об ушедшем. А потом? А потом опять о судьбах страны и об устройстве Вселенной. Уйдут русские войска из Чечни или не уйдут? Начнётся вторая кавказская война или она уже идёт? Какие шансы у Жириновского стать президентом? Какие у Ельцина? Об английской короне и принцессе Диане. О русской монархии. О Чернобыле. Теперь уже разные догадки… Одна из них, что инопланетяне знали о катастрофе и помогли нам, другая – это был космический эксперимент, и через какое-то время начнут рождаться дети с гениальными способностями. Необычные А может, беларусы исчезнут, как некогда исчезли другие народы: скифы, хазары, сарматы, киммерийцы, хуастеки? Мы – метафизики… Живём не на земле, а в мечтах, в разговорах. В словах… К обыденной жизни нам надо нечто прибавить, чтобы её понять. Даже рядом со смертью… Это моя история… Я рассказал… Почему я стал фотографировать, потому что мне не хватало слов…" Виктор Латун, фотограф Монолог о немом солдате "В саму зону я больше не поеду, а раньше меня тянуло. Если я буду это видеть, думать об этом, я заболею и умру… Умрут мои фантазии… Помните, был фильм о войне «Иди и смотри». Я не смогла его досмотреть, я потеряла сознание. Там убивали корову. У неё зрачок на весь экран… Один зрачок… Как убивали людей, я уже не видела… Нет!! Искусство – это любовь, абсолютно в этом убеждена! Не хочу включать телевизор, читать сегодняшние газеты. Там убивают, убивают… В Чечне, Боснии… Афганистане… Теряю рассудок, у меня портится зрение. Ужас…Он стал привычным, даже банальным. И мы так изменились, что сегодняшний ужас на экране должен быть страшнее вчерашнего. Иначе уже не страшно. Мы перешли черту… Вчера еду в троллейбусе. Сценка: мальчик не уступил место старику. Тот его увещевает: – Будешь старый, тебе тоже не уступят. – А я никогда старым не буду, – отвечает мальчик. – Почему? – Мы все скоро умрём. Вокруг разговоры о смерти. Дети думают о смерти. Но это то, над чем в конце жизни задумываются, а не в начале. Я вижу мир в сценках… Улица для меня – театр, дом – театр. Человек – театр. Никогда не запоминаю событие целиком. А в деталях, жестах… Все перепуталось в моей памяти, перемешалось. То ли из кино, из газет… То ли я это где-то видела, слышала… Подсмотрела? Вижу: бредёт на заброшенной деревенской улице сумасшедшая лиса. Тихая, добрая. Как ребёнок… Ластится к одичавшим котам, курам… Тишина…Там такая тишина! Совсем другая, чем здесь… И вдруг среди этой тишины странная человеческая речь: «Гоша хороший. Гоша хороший». Качается на старой яблоне поржавевшая клетка с открытой дверцей. Домашний попугай сам с собой разговаривает. Начинается эвакуация… Опечатали школу, колхозную контору, сельсовет. Днём солдаты вывозят сейфы и документы. А ночью деревенские жители школу растаскивают, то, что в ней осталось. Тащат книги из библиотеки, зеркала, стулья, сантехнику, здоровенный глобус… Кто-то последний… Под утро прибежал, уже пусто. Набрал пустых пробирок в химлаборатории. Хотя все знают – через три дня их тоже увезут. Все останется. Зачем я это собираю, коплю? Я никогда не поставлю спектакль о Чернобыле, как не поставила ни одного спектакля о войне. У меня никогда не будет на сцене мёртвого человека. Даже мёртвого зверя или птицы. В лесу подошла к сосне, что-то белое… Думала: грибы, а это мёртвые воробьи грудками вверх. Там, в зоне… Я не понимаю – смерть. Я перед ней останавливаюсь, чтобы не сойти с ума. Не перейти… На другую сторону жизни… Войну надо показывать так страшно, чтобы человека вырвало. Чтобы он заболел… Это не зрелище… В первые дни… Ещё не было показано ни одного снимка, а я себе уже представляла: обвалившиеся перекрытия, разрушенные стены, дым, битые стекла. Куда-то увозят притихших детей. Вереницы машин. Взрослые плачут, а дети нет. Ещё ни одной фотографии не напечатали… Наверное, если расспросить людей, другого образа ужаса у нас нет: взрыв, пожар, трупы, паника. Я это помню из детства… (Замолкает.) Но об этом потом… Отдельно… А тут… Произошло что-то незнакомое… Это другой страх… Его не слышно, не видно, ни запаха, ни цвета, а физически и психически мы меняемся. Меняется формула крови, меняется генетический код, меняется пейзаж… И что бы мы ни думали, ни делали… Вот я утром встаю, пью чай. Иду на репетицию к студентам… А это надо мной висит… Как знак. И как вопрос. Мне не с чем это сравнить. Из детства я помню что-то совсем непохожее… Я видела всего лишь один хороший фильм о войне. Забыла название. Фильм о немом солдате. Он молчал весь фильм. Вёз беременную немку, беременную от русского солдата. И родился ребёнок, он родился в дороге, на телеге. Он его поднял на руках и держит, и ребёнок писает на его автомат… Мужчина смеётся… Это у него как речь, этот его смех. Он смотрит на ребёнка, на свой автомат и смеётся… Конец фильма. В фильме нет русских, нет немцев. Есть чудовище – война. И есть чудо – жизнь. Но теперь, после Чернобыля, все изменилось. И это тоже. Изменился мир, он теперь не кажется вечным, каким был ещё недавно. Земля как будто уменьшилась, стала маленькая. Мы лишились бессмертия, – вот что с нами случилось. Потеряно чувство вечности. А по телевизору я вижу, как каждый день убивают. Стреляют. Сегодня стреляют люди без бессмертия… Один человек убивает другого человека… После Чернобыля… Что-то очень смутно, как бы издали… Мне было три года, когда нас с мамой вывезли в Германию… В концлагерь… Я помню все – красивое… Может быть, моё зрение так устроено. Высокая гора… Падал то ли дождь, то ли снег. Огромным чёрным полукругом стояли люди, у всех номера. Номера на ботинках… Так чётко, ярко-жёлтой краской на ботинках… На спинах… Везде номера, номера… Колючая проволока. На вышке стоит человек в каске, бегают собаки, лают громко-громко. И никакого страха. Два немца, один большой, толстый в чёрном, а второй маленький – в коричневом костюме. Тот, который в чёрном, показывает куда-то рукой… Из тёмного полукруга выходит чёрная тень и становится человеком. Немец в чёрном начинает его бить…А то ли дождь, то ли снег падает… Падает… Помню высокого красивого итальянца… Он все время пел… Моя мама плакала, и другие люди плакали. А я не могла понять, почему все плачут, когда он так красиво поёт? У меня были этюды о войне. Я пробовала. Ничего не получилось. Я никогда не поставлю спектакль о войне. Он у меня не получится. В чернобыльскую зону мы повезли весёлый спектакль «Дай воды, колодец». Сказку. Приехали в райцентр Хотимск. Там есть сиротский дом, для детей-сирот. Их никуда не вывезли. Антракт. Они не хлопают. Не встают. Молчат. Второе отделение. Кончился спектакль. Опять не хлопают. Не встают. Молчат. Мои студенты в слезы. Собрались за кулисами: что с ними? Потом мы поняли: они верили во все, что происходило на сцене. Там весь спектакль ждут чуда. Обычные дети, домашние дети, понимали, что это – театр. А эти ждали чуда… У нас, у белорусов, никогда не было вечного. Мы не имели даже вечной земли, все время её кто-то забирал, сметал наши следы. И мы не могли жить вечным, как в Ветхом завете написано: этот породил того-то, тот того-то… Цепочка, звенья… Мы не знаем, что с этим вечным делать, мы не умеем с ним жить. Не способны его осмыслить. А оно, наконец, даровано нам. Наше вечное – это Чернобыль. Вот оно у нас появилось… И мы? Мы смеёмся… Как в старой притче…Люди сочувствуют человеку, у которого сгорел дом, сарай… Все сгорело… А он в ответ: «Ну, а зато, сколько мышей ляснуло!» – и шапку весело об пол. В этом весь он – белорус! Смех сквозь слезы. А наши боги не смеются. Наши боги – мученики. Это у древних греков были смеющиеся боги, весёлые. А что, если фантазии, сновидения, анекдоты, – это тоже тексты? О том, кто мы? Но мы не умеем их читать… Я везде слышу одну мелодию… Она тянется-тянется… Не мелодия, не песня, а голошение. Это запрограммированность нашего народа на любую беду. Не уходящее ожидание беды. А счастье? Счастье – вещь временная, нечаянная. Народ говорит: "одна беда – не беда", «от беды кием не оборонишься», «что ни мах, то все беда по зубах», «не до коляды, когда полна хата беды». Кроме страдания, у нас ничего другого нет. Нет другой истории, нет другой культуры… А мои студенты влюбляются, рожают детей. Но они у них тихие, слабые. После войны я вернулась из концлагеря… Живая! Тогда надо было только выжить, моё поколение до сих пор удивляется, что оно выжило. Я могла вместо воды есть снег, летом не вылезать из речки, нырять по сто раз. Их дети не могут есть снег. Даже самый чистый, самый белый снег… (Уходит в себя). Каким я представляю спектакль? Я ведь о нем думаю… Все время думаю… Из зоны мне привезли один сюжет… Современную сказку… Остались в деревне – старик со старухой. Зимой старик умер. Старуха одна его хоронила. Неделю долбила ямочку на могилках. Укутала в тёплый кожух, чтобы не мёрз, положила на детские саночки и повезла. Всю дорогу она с ним жизнь свою вспоминала… Зажарила последнюю курицу для поминок. По следу запаха приполз к старухе голодный щенок. И было ей с кем поговорить и поплакать… Однажды мне даже приснился мой будущий спектакль… Вижу: пустая деревня, цветут яблони. Цветёт черёмуха. Пышно. Нарядно. Цветёт дикая груша на кладбище… По заросшим улицам бегают коты с поднятыми хвостами. Никого нет. Коты занимаются любовью. Все цветёт. Красота и тишина. Вот коты выбегают на дорогу, они кого-то ждут. Наверное, они ещё помнят человека… У нас, беларусов, нет Толстого. Нет Пушкина. А есть Янка Купала… Якуб Колос… Они писали о земле… Мы люди земли, а не неба. Наша монокультура – картошка, мы её копаем, садим и все время в землю глядим. Долу! В низ! А если вскинет человек голову, то не выше аистиного гнёзда. Ему это уже и высоко, это и есть для него небо. А небо, которое зовётся космосом, у нас нет, в нашем сознании оно отсутствует. Тогда мы берём что-то у русской литературы… У польской… Так норвежцам нужен был Григ, а евреям Шолом-Алейхем, как центр кристаллизации, вокруг чего они смогли объединиться и осознать себя. А у нас это – Чернобыль… Что-то лепит он из нас… Творит… Теперь мы стали народом… Чернобыльским народом. А не дорогой – из России в Европу или из Европы в Россию. Только теперь… Искусство – это воспоминание… Воспоминание о том, что мы были… Я боюсь… Я боюсь одного, что страх заменяет в нашей жизни место любви…" Лилия Михайловна Кузменкова, преподаватель Могилевского культпросветучилища, режиссёр Монолог о вечном и проклятом: что делать и кто виноват? "Я – человек своего времени, я – убеждённый коммунист… Нам не дают слова… Модно…Нынче модно ругать коммунистов… Теперь мы – враги народа, все – преступники. Сейчас отвечаем за все, даже за законы физики. Я был тогда первым секретарём райкома партии. В газетах пишут… Это они, мол, коммунисты, виноваты – строили плохие, дешёвые атомные станции, а человеческие жизни не считали. О человеке не думали, он для них – песок, навоз истории. Ату их! Ату! Проклятые вопросы: что делать и кто виноват? Вечные. Неизменные в нашей истории. Все в нетерпении, в жажде мщения и крови. Ату их! Ату! Ждут отрубленных голов… Хлеба и зрелищ… Другие молчат, а я скажу… Вы пишете… Ну, не конкретно вы, а в газетах пишут – коммунисты обманывали народ, скрывали от него правду. Но мы должны были… Телеграммы из цека, из обкома партии… Перед нами поставили задачу: не допустить паники. А паника, действительно, страшная вещь. Только во время войны так следили за сводками с фронта, как тогда за сообщениями из Чернобыля. Страх и слухи. Люди были убиты не радиацией, а событием. Мы должны были… Наш долг… Нельзя сказать, что сразу все скрывали, поначалу никто не понимал масштабов происходящего. Руководствовались высшими политическими соображениями. Но если отбросить эмоции, политику отбросить… Надо признать, что никто не верил в то, что случилось. Учёные и те не могли поверить! Ни одного похожего примера… Не только у нас, но и во всем мире… Учёные на месте, на самой станции изучали обстановку, и тут же принимали решения. Я недавно смотрел передачу «Момент истины» с Александром Яковлевым, член Политбюро, главный идеолог партии в те времена. Рядом с Горбачёвым… Что он вспоминает? Они там, наверху, тоже не представляли всей картины… На заседании Политбюро кто-то из генералов объяснял: «А что радиация? На полигоне… После атомного взрыва… Вечером выпили по бутылке красного вина. И нам ничего». Говорили о Чернобыле, как об аварии, обыкновенной аварии… Заяви я тогда, что людей нельзя выводить на улицу. «Вы что хотите сорвать Первомай?» Политическое дело. Партбилет на стол… (Немного успокаивается.) Не анекдот, я думаю, а правда. Быль. Рассказывают, что председатель Правительственной комиссии Щербина, прибывший на станцию, в первые дни после взрыва, потребовал сразу же отвезти его к месту происшествия. Ему объясняют: графитные завалы, бешеные радиационные поля, высокая температура – туда нельзя. «Какая ещё физика? Я должен увидеть все собственными глазами, – кричал он на подчинённых. – Мне вечером докладывать на Политбюро». Военный стереотип поведения. Другого не знали… Не понимали, что действительно есть физика… Цепная реакция… И никакие приказы и правительственные постановления эту физику не изменят. Мир стоит на ней, а не на идеях Маркса. Но заяви я тогда? Попробуй отменить первомайскую демонстрацию? (Вновь начинает горячиться.) В газетах пишут… Как будто народ был на улицах, а мы в подземных бункерах сидели?! Я стоял на трибуне два часа под этим солнцем… Без головного убора, без плаща. И на Девятое мая, в день Победы… Шёл с ветеранами… Играла гармошка. Плясали. Выпивали. Мы все были частью этой системы. Верили! Верили в высокие идеалы. В нашу победу! Победим Чернобыль! Навалимся – и победим. Взахлёб читали о героической борьбе по укрощению реактора, который вышел из-под власти людей. Проводили политбеседы. Наш человек без идеи? Без большой мечты? Это тоже страшно… Посмотрите, что сейчас творится? Развал. Безвластие. Дикий капитализм… Но… Прошлому вынесли приговор… Всей нашей жизни… Остался только Сталин… Архипелаг ГУЛАГ… А какие тогда были фильмы! Какие песни счастливые! Скажите: почему? Ответьте мне… Подумайте и ответьте… Почему сейчас таких фильмов нет? Таких песен нет? Человека надо поднять, воодушевить. Нужны идеалы… Тогда будет сильное государство. Колбаса не может быть идеалом, полный холодильник – не идеал. И мерседес – не идеал. Нужны сияющие идеалы! Они у нас были. В газетах… На радио и телевидении кричали: правду, правду!! На митингах требовали: правду! Плохо, очень плохо… Очень плохо! Мы скоро все умрём! Исчезнет нация!! Кому она нужна такая правда? Когда в Конвент ворвались толпы и требовали казни Робеспьера, они разве были правы? Подчиниться толпе, стать толпой… Мы должны были не допустить паники… Моя работа… Долг… (Молчит.) Если я – преступник, то почему моя внучка… Моё дитя… Она тоже больна… Дочь родила её в ту весну, привезла к нам в Славгород в пеленочках. В коляске. Они приехали через несколько недель после взрыва на станции… Вертолёты летают, военные машины на дорогах… Жена просила: «Надо их отправить к родственникам. Увезти отсюда». Я был первым секретарём райкома партии… Я категорически запретил: «Что люди подумают, если я свою дочь с маленьким ребёнком увезу? Их же дети здесь остаются». Тех, кто удирал, спасал свою шкуру… Я вызывал их в райком, на бюро: «Ты коммунист или не коммунист?» Люди проверялись. Если я преступник, то почему я убивал собственного ребёнка? (Дальше бессвязно.) Я сам… Она… В моем доме… (Через какое-то время успокаивается). Первые месяцы… На Украине – тревога, а у нас в Беларуси все спокойно. Посевная в разгаре. Я не прятался, не отсиживался в кабинетах, а мотался по полям, лугам. Пахали, сеяли. Вы забыли, что до Чернобыля атом называли мирным тружеником, гордились: живём в атомной эре. Атомного страха не помню… Тогда мы ещё не боялись будущего… Ну, что такое – первый секретарь райкома партии? Обычный человек с обычным институтским дипломом, чаще всего инженера или агронома. Кто-то окончил ещё высшую партийную школу. Я знал о радиации то, что нам успели прочитать на курсах гражданской обороны. Там я не слышал ни слова о цезии в молоке, о стронции… Мы везли молоко с цезием на молокозаводы. Сдавали мясо. Косили сорокакюрийную траву. Выполняли планы… Со всей ответственностью… Я их выколачивал. Планы с нас никто не снимал… Один штрих… К портрету, так сказать…В первые дни люди испытывали не только страх, но и подъем. Я – человек, у которого отсутствует инстинкт самосохранения. Это нормально, потому что сильно развито чувство долга. Таких тогда было много, не я один… У меня на столе лежали десятки заявлений с просьбой: «Прошу направить в Чернобыль.» По зову сердца! Люди готовы были пожертвовать собой, не задумываясь и не требуя ничего взамен. Что бы вы там ни писали, но был он, советский характер. И был он, советский человек. Что бы вы ни писали, как бы лихо не отрекались… Вам ещё жалко будет этого человека… Вспомните о нем… Приезжали к нам учёные, они спорили до крика. До хрипоты. Подхожу к одному: «Наши дети в радиационном песке копаются?» А он мне в ответ: «Паникёры! Дилетанты! Что вам о радиации известно? Я – ядерщик. Вот произошёл атомный взрыв. Через час я ехал к эпицентру на уазике. По плавленной земле. Что вы панику поднимаете?» Я им верил. Я вызывал к себе в кабинет людей: «Братцы! Я убегу, вы убежите. Что люди о нас подумают? Скажут, что коммунисты дезертировали?» Если не убеждал, словами, чувствами, действовал иначе: «Ты патриот или не патриот? Если нет – клади на стол партбилет. Бросай!» Некоторые бросали… Что-то стал подозревать… Были догадки…Заключили мы договор с Институтом ядерной физики на обследование наших земель. Они берут траву, берут пласты чернозёма и везут туда, к себе в Минск. Проводят там анализы. А потом звонят мне: «Организуйте, пожалуйста, транспорт, чтобы забрать вашу почву назад». – «Вы что, шутите? До Минска четыреста километров… – У меня трубка из рук чуть не выпала. – Везти землю назад?» – «Нет, не шутим, – отвечают мне. – У нас эти пробы по инструкции подлежат захоронению в могильнике, в подземном железобетонном бункере. Со всей Беларуси к нам везут. За месяц имеющуюся ёмкость до отказа заполнили». Вы слышали? А мы на этой земле пашем, сеем. На ней наши дети играются… С нас требуют планы по молоку и мясу. Из зёрна гнали спирт. Яблоки, груши, вишни шли на соки… Эвакуация… Если бы кто-нибудь посмотрел сверху, подумал бы, что началась третья мировая война… Одну деревню вывозят, а другую предупреждают: эвакуация через неделю! И всю эту неделю там скирдуют солому, косят траву, копаются на огородах, дрова колют… Жизнь как жизнь. Люди не понимают, что происходит. А через неделю их увозят на военных машинах… Совещания, командировки, накачки, бессонные ночи. Столько всего было. Возле горкома партии в Минске, помню, стоит человек с плакатом: «Дайте народу йода». Жарко. Он в плаще… (Возвращается к началу нашего разговора.) Вы забыли… Тогда… Атомные станции – это будущее… Я не раз выступал… Пропагандировал… Я был на одной атомной станции: тихо, торжественно. Чисто. В углу – красные знамёна и вымпелы «Победитель социалистического соревнования». Наше будущее… Мы жили в счастливом обществе. Нам сказали, что вы счастливые, и мы были счастливы. Я был свободный, я даже не мог понять, что кто-то может считать мою свободу не свободой. А теперь нас списала история, нас как бы нет. Я читаю сейчас Солженицына… Я думаю… (Молчит). У моей внучки лейкемия… За все я заплатил… Дорогой ценой… Я – человек своего времени… Я – не преступник…" Владимир Матвеевич Иванов, бывший первый секретарь Славгородского райкома партии Монолог защитника советской власти "Э-э-э… такую мать…Э-э-э! (Идёт многоэтажный мат). Сталина на вас нет. Железной руки… Что вы тут записываете? Кто вам разрешение дал? Фотографируете… Уберите свою цацку… Сховайте. А то разобью. Понимаешь ты, приехали… Мы живём. Страдаем, а вы писать будете. Писаки!! Народ с толку сбиваете… Бунтуете… Выпытываете не то, что надо. Нет сейчас порядка! Порядка нет! Понимаешь ты, приехали… С магнитофоном… Да, я защищаю! Я советскую власть защищаю. Нашу власть. Народную! При советской власти мы были сильными, нас все боялись. Весь мир на нас глядел! Кого трясло от страха, а кто завидовал. Б…ь! А что теперь? Сейчас? При демократии… «Сникерс» и маргарин залежалый к нам везут, просроченные лекарства и ношеные джинсы, как туземцам, которые недавно с дерева слезли. С пальмы. За державу обидно! Понимаешь ты, приехали… Такая была держава! Б…ь! Пока Горбачёв не взлетел… На царство… Черт с метиной! Горби… Горби действовал по их планам, по планам цэрэу… Что вы мне тут доказываете? Понимаешь ты… Они Чернобыль взорвали… Цэрэушники и демократы… Я в газетах читал… Не взорвался бы Чернобыль, держава бы не рухнула. Великая держава! Б…ь! (Идёт многоэтажный мат). Понимаешь ты… Булка хлеба при коммунистах стоила двадцать копеек, а сейчас две тысячи. Я за три рубля покупал бутылку, ещё на закуску хватало… А при демократах? Штаны второй месяц не могу себе купить. В рваной фуфайке хожу. Распродали все! Заложили! Наши внуки не рассчитаются… Я – не пьяный, я – за коммунистов! Они были за нас, за простых людей. Сказок мне не надо! Демократия… Цензуру отменили, что хочешь. То пиши. Свободный человек… Б…ь! А помри этот свободный человек, его похоронить не на что. У нас померла бабка. Одинокая, без детей. Два дня бедная в хате лежала… В старой кофте… Под образами… Гроб не могли купить… Стахановка когда-то, звеньевая. Мы два дня не выходили в поле. Митинговали. Б…ь! Пока председатель колхоза не выступил… Перед народом… И не пообещал, что теперь, когда помрёт человек, колхоз выделяет бесплатно: деревянный гроб, труну, по-нашему, телёнка или поросёнка и два ящика водки на поминки. При демократах… Два ящика водки… Бесплатно! Бутылка на одного мужика – пьянка, полбутылки – лечение. Нам от радиации… Почему вы это не записываете? Мои слова. А записываете только то, что вам выгодно. Народ с толку сбиваете… Бунтуете… Политический капитал нужен? Карманы долларами набить? Мы тут живём… Страдаем… А виноватых нету! Назовите мне виноватых! Я за коммунистов! Они вернутся и тут же найдут виноватых… Б…ь! Понимаешь ты, приезжают… Записывают… Э-э-э… Такую мать… (Идёт многоэтажный мат). (Фамилию не назвал) Монолог о том, как два ангела встретили маленькую Оленьку "У меня есть материал… Все книжные полки дома заставлены большими папками. Я так много знаю, что не могу уже писать… Семь лет собирала – газетные вырезки, инструкции. Листовки… Свои заметки…. У меня есть цифры. Я вам все отдам… Я могу бороться: организовывать демонстрации, пикеты, добывать лекарства, навещать больных детей, – но не писать. Возьмитесь… А у меня самой столько чувств, что я с ними не справлюсь, они меня парализуют. Мешают мне. Чернобыль имеет уже своих сталкеров… Своих писателей… Но я не хочу войти в круг тех, кто эксплуатирует эту тему. Надо написать честно. Все написать… (Задумывается.) Апрельский тёплый дождь… Семь лет я помню этот дождь… Дождинки скатывались, как ртуть. Говорят, что радиация бесцветная? Но лужи стояли зеленые или ярко-жёлтые. Соседка шёпотом сообщила, что по радио «Свобода» передали об аварии на чернобыльской атомной станции. Я не придала этому никакого значения. Абсолютная уверенность, что если бы что-то серьёзное, нас бы оповестили. Есть специальная техника, специальная сигнализация, бомбоубежища. Нас предупредят. Мы были в этом уверены! Все учились на курсах гражданской обороны. Я сама там проводила занятия… Принимала экзамены… Но вечером того же дня соседка принесла какие-то порошочки. Дал их её родственник, объяснил, как принимать (он работал в Институте ядерной физики), но взял слово, что она будет молчать. Как рыба! Как камень! Особенно он боялся разговоров и вопросов по телефону… У меня в это время жил маленький внук… А я? Я все равно не поверила. По-моему, никто из нас эти порошочки не пил. Мы были очень доверчивы… Не только старшее поколение, но и молодые… Вспоминаю первые впечатления, первые слухи… Перехожу из одного времени в другое, из одного состояния в другое… Отсюда – туда… Как пишущий человек, я задумывалась над этими переходами, они меня интересовали. Во мне словно бы два человека – дочернобыльский и чернобыльский. Но вот это «до» сейчас трудно восстановить с полной достоверностью. Моё зрение поменялось… Я ездила в зону с первых дней… Помню, остановились в какой-то деревне, что меня поразило – тишина! Ни птиц, ничего… Идёшь по улице… Тишина. Ну, ладно, хаты вымерли, людей нет, уехали, но все вокруг смолкло, ни одной птицы. Я впервые увидела землю без птиц… Без комаров… Ничего не летало… Приехали мы в деревню Чудяны – сто пятьдесят кюри… В деревне Малиновка – пятьдесят девять кюри… Население получало дозы в сотни раз больше тех, что получают солдаты, охраняющие районы испытаний ядерных бомб. Ядерные полигоны. В сотни раз! Дозиметр трещит, его зашкаливает… А в колхозных конторах висят объявления, подписанные районными радиологами, что лук, салаты, помидоры, огурцы, – все можно есть. Все растёт, все едят. Что они сейчас говорят эти районные радиологи? Секретари райкомов партии? Как оправдываются? Во всех деревнях мы встречали много пьяных людей. Ходили под хмельком даже женщины, особенно доярки, телятницы. Пели песенку… Модная песенка в то время: «А нам все равно… А нам все равно…» Одним словом, все трын-трава. Из кинофильма «Бриллиантовая рука». В той же деревне Малиновка (Чериковский район) зашли в детский садик. Дети бегают по двору… Маленькие – ползают в песочнице… Заведующая объясняет, что песок меняют каждый месяц. Откуда-то привозят. Можно представить, откуда его могли привезти? Дети печальные… Мы шутим, они не улыбаются… Воспитательница заплакала: «Не старайтесь. Наши дети не улыбаются. А во сне они плачут». Встретили на улице женщину с новорождённым. «Кто вам разрешил здесь рожать? Пятьдесят девять кюри…» – «Врач-радиолог приезжала. Советовала только не сушить пелёнки на улице». Людей уговаривали не уезжать, оставаться. Как же! Рабочая сила. Даже когда деревни отселяли… Эвакуировали… Насовсем. Все равно привозили людей на сельхозработы. Убирать картошку… Что они сейчас говорят? Секретари райкомов и обкомов? Как оправдываются? Кто у них виноват? Я сохранила много инструкций… Совершенно секретных. Я все их вам отдам… Инструкция по обработке заражённых куриных тушек… В цехе по их обработке требовалось быть одетым, как на загрязнённой территории при контакте с радиоактивными элементами: в резиновых перчатках и резиновых халатах, сапогах и прочее. Если там столько-то кюри, надо поварить в солёной воде, слить воду в канализацию, а мясо добавить в паштеты, колбасы. Если столько-то кюри – в костную муку, для корма скоту… Так выполнялись планы по мясу. Из заражённых районов телят по дешёвке продавали в другие места. В чистые. Водители, которые возили таких телят, рассказывали, что телята были смешные – шерсть до самой земли, и такие голодные, что ели все – и тряпки, и бумагу. Их кормить было легко! Продавали в колхозы, но если кто хотел – мог взять себе. В своё хозяйство. Уголовные дела! Уголовные!! Встретили на дороге машину… Грузовая машина шла медленно, как на похоронах… Остановили. За рулём – молодой парень. Спрашиваю: «Тебе, наверное, плохо, что так медленно едешь?» – «Нет, я везу радиоактивную землю». А жара! Пыль! «Ты с ума сошёл! Тебе ещё жениться, детей растить». – «А где я ещё заработаю пятьдесят рублей за одну ездку?» За пятьдесят рублей по тем ценам можно было купить хороший костюм. И о доплатах говорили больше, чем о радиации. О доплатах и каких-то мизерных надбавках… Мизерных с точки зрения цены жизни… Трагическое и смешное рядом… Сидят бабки на скамейках возле дома. Дети бегают. Мы замеряли – семьдесят кюри… – Откуда дети? – Из Минска на лето приехали. – Так у вас же большая радиация! – Что ты нам расписываешь етую радиацию! Мы её бачили. – Так её увидеть нельзя! – Вон, глянь: хата недостроенная стоит, люди кинули и поехали. Страха набрались. А мы вечером пошли и глядим… В окно глядим… А она под балкой сидит, етая радиация. Злая-злая и глаза блестят…. Чёрная-чёрная… – Быть не может! – Вот мы тебе поклянёмся. Перекрестимся! Крестятся. Весело крестятся. Смеются то ли над собой, то ли над нами? Соберёмся после поездок в редакции. «Ну, как дела?» – спрашиваем друг у друга. «Все нормально!» – «Все нормально? Посмотри на себя в зеркало, ты с сединой приехал!» Анекдоты появились. Чернобыльские анекдоты. Самый короткий: «Хороший был народ – беларусы». Получила задание – написать об эвакуации… На Полесье существует поверье: хочешь вернуться домой, посади перед дальней дорогой дерево. Приезжаю… В один двор вхожу, во второй… Все сажают деревья. В третий двор вошла, села и заплакала. А хозяйка мне показывает: «Дочка с зятем посадили сливу, вторая дочка – чёрную рябину, старший сын – калину, а самый младший – вербу. Мы с хозяином вдвоём – одну яблоньку». Прощаемся, она просит: «У меня столько клубниц – целый двор. Возьми у меня клубниц». Ей хотелось, чтобы что-то осталось, какой-то след от её жизни… Мало я успела записать. Мало…Все откладывала: Сяду когда-нибудь и вспомню. В отпуск поеду… А вот… Мелькнуло в памяти… Деревенское кладбище… У ворот знак: «Высокая радиация. Въезд и вход запрещён». Даже на тот свет, как говорится, не попадёшь. (Неожиданно засмеялась. Впервые за весь долгий разговор). А вам рассказывали, что фотографировать возле реактора было строго запрещено. Только по спецразрешению. Забирали фотоаппараты. Перед отъездом солдат, служивших там, обыскивали, как в Афганистане, чтобы, не дай бог, никакого снимка. Никакой улики. У телевизионщиков забирали плёнки в кэгэбэ. Возвращали засвеченными. Сколько документов уничтожено. Свидетельств. Они потеряны для науки. Для истории. Найти бы тех, кто приказывал это делать… Как бы они оправдывались? Что придумывали бы… Я никогда их не оправдаю… Никогда!!! Из-за одной девочки… Она танцевала в больнице, танцевала мне «полечку». Ей девять лет в этот день исполнилось. Так красиво танцевала… Через два месяца позвонила её мама: «Оленька умирает!» И у меня не хватило сил пойти в тот день в больницу. А потом уже – поздно. У Оленьки была младшая сестрёнка. Она проснулась утром и говорит: «Мамочка, я во сне видела, как прилетели два ангела и забрали нашу Оленьку. Они сказали, что Оленьке будет там хорошо. У неё ничего не будет болеть. Мамочка, нашу Оленьку забрали два ангела…» Я никого не могу оправдать…" Ирина Киселёва, журналистка Монолог о безмерной власти одного человека над другим человеком "Я – не гуманитарий, я – физик. Поэтому факты, только факты… За Чернобыль когда-нибудь придётся отвечать… Наступит такое время, что придётся отвечать, как за тридцать седьмой год. Пусть через пятьдесят лет! Пусть старые… Пусть мёртвые… Они ответят, они – преступники! (Помолчав.) Надо оставлять факты… Факты! Их востребуют… …В тот день, двадцать шестого апреля… Я был в Москве. В командировке. Там узнал об аварии. Звоню в Минск первому секретарю цека Беларуси Слюнькову, один, два, три раза звоню, но меня не соединяют. Нахожу его помощника (тот меня хорошо знает): – Я звоню из Москвы. Свяжите меня со Слюньковым, у меня срочная информация. Аварийная! Звоню по правительственной связи, но тем не менее уже все засекретили. Как только начинаешь говорить об аварии, телефон тут же разъединяется. Наблюдают, естественно! Прослушивают. Соответствующие органы… Государство в государстве… И это притом, что я звоню первому секретарю цека… А я? Я – директор Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси. Профессор, член-корр… Но и от меня засекретили… Часа два мне понадобилось, чтобы трубку все-таки взял сам Слюньков. Докладываю: – Авария серьёзная. По моим подсчётам (а я уже кое с кем в Москве переговорил, обсчитал), радиоактивный столб движется к нам. На Беларусь. Нужно немедленно провести йодную профилактику населения и отселить всех, кто проживает вблизи станции. До ста километров надо убрать людей и животных. – Мне уже докладывали, – говорит Слюньков, – там был пожар, но его погасили. Я не выдерживаю: – Это – обман! Очевидный обман! Вам любой физик скажет, что графит горит где-то пять тонн в час. Представляете, сколько он будет гореть! Первым же поездом уезжаю в Минск. Бессонная ночь. Утром – дома. Меряю у сына щитовидку – сто восемьдесят микрорентген в час! Тогда щитовидка была идеальным дозиметром. Нужен был йод калия. Это обычный йод. На полстакана киселя две-три капли детям, а для взрослого – три-четыре капли. Реактор горел десять дней, десять дней надо было так делать. Но нас никто не слушал! Учёных, медиков. Наука служила политике, медицина втянули в политике. Ещё бы! Не надо забывать, на каком фоне сознания все это происходило, какие мы были на тот момент, десять лет назад. Работало кэгэбэ, тайный сыск. Глушились «западные голоса». Тысячи табу, партийных и военных тайн… Инструкций… Вдобавок все воспитаны на том, что мирный советский атом так же не опасен, как торф и уголь. Мы были людьми, скованными страхом и предрассудками. Суеверием веры… Но факты, только факты… В тот же день… Двадцать седьмого апреля я решаю выехать в Гомельскую область, граничащую с Украиной. В райцентры Брагин, Хойники, Наровля, от них до станции всего несколько десятков километров. Мне нужна полная информация. Взять приборы, замерять фон. А фон был следующий: в Брагине – тридцать тысяч микрорентген в час, в Наровле – двадцать восемь тысяч… Сеют, пашут. Готовятся к Пасхе… Красят яйца, пекут куличи… Какая радиация? Что это такое? Никакой команды не поступало. Сверху запрашивают сводки: как идёт сев, какими темпами? На меня глазеют, как на сумасшедшего: «Откуда? О чем вы, профессор?» Рентгены, микрорентгены… Язык инопланетянина… Возвращаемся в Минск. На проспекте торгуют вовсю пирожками, мороженым, мясным фаршем, булочками. Под радиоактивным облаком… Двадцать девятого апреля. Все помню точно… По датам… В восемь часов утра я уже сидел в приёмной Слюнькова. Пробиваюсь, пробиваюсь. Меня не принимают. И так до половины шестого вечера. В половине шестого из кабинета Слюнькова выходит один наш известный поэт. Мы с ним знакомы: – С товарищем Слюньковым обсуждали проблемы беларуской культуры. – Скоро некому будет развивать эту культуру, – взрываюсь я – читать ваши книжки, если мы сейчас не отселим людей из-под Чернобыля! Не спасём! – Да что вы?! Там уже все погасили. Прорываюсь-таки к Слюнькову. Обрисовываю картину, которую вчера видел. Надо спасать людей! На Украине (я туда уже звонил) началась эвакуация… – Что это ваши дозиметристы (из моего института) по городу бегают, панику сеют! Я советовался с Москвой, с академиком Ильиным. У нас все нормально… На прорыв брошена армия, военная техника. На станции работает правительственная комиссия. Прокуратура. Там разбираются… Надо не забывать: идёт холодная война. Мы окружены врагами… На нашей земле уже лежали тысячи тонн цезия, йода, свинца, циркония, кадмия, бериллия, бора, неизвестное количество плутония (в ураново-графитовых РБМК чернобыльского варианта нарабатывался оружейный плутоний, из которого изготавливались атомные бомбы), – всего четыреста пятьдесят типов радионуклидов. Их количество было равно трёмстам пятидесяти бомбам, сброшенным на Хиросиму. Надо было говорить о физике. О законах физики. А говорили о врагах. Искали врагов. Рано или поздно, но отвечать за это придётся. «Вы когда-нибудь будете оправдываться, – говорил я Слюнькову, – что вы – тракторостроитель (бывший директор тракторного завода), и в радиации не разбирались, а я-то физик, имею представление о последствиях». Но как это? Какой-то профессор, какие-то физики осмеливаются учить цека? Нет, они не были шайкой бандитов. Скорее всего – заговор невежества и корпоративности. Принцип их жизни, аппаратная выучка: не высовываться. Потрафлять. Слюнькова как раз забирали в Москву на повышение. Вот-вот!! Думаю, был звонок из Кремля… От Горбачёва… Мол, вы там, беларусы, не поднимайте паники, Запад и так шумит. А правила игры таковы, что если не угодите вышестоящему начальству, вас не повысят в должности, выделят не ту путёвку, дадут не ту дачу… Надо понравиться… Будь мы по-прежнему закрытой системой, за железным занавесом, люди до сих пор бы жили возле самой станции. Засекретили бы!! Вспомните: Кыштым, Семипалатинск… Сталинская страна. Все ещё сталинская страна… В инструкциях на случай ядерной войны предписывается, что при угрозах ядерной аварии, ядерного нападения, немедленно проводить йодную профилактику населения. При угрозе? А тут… Три тысячи микрорентген в час… Но боятся не за людей, а за власть. Страна власти, а не страна людей. Приоритет государства бесспорен. А ценность жизни человеческой сведена к нулю. Находились же способы! Мы предлагали… Без объявлений, без паники… Просто вводить йодные препараты в водоёмы, из которых берут питьевую воду, добавлять в молоко. Ну, почувствовали бы, не тот вкус воды… Не тот вкус молока… В городе держали наготове семьсот килограммов препаратов. Они так и остались на складах… В запасниках. Гнева сверху, боялись больше, чем атома. Каждый ждал звонка, приказа, но ничего не предпринимал сам. Страх личной ответственности. В портфеле я носил дозиметр… Зачем? Меня не пропускали, я им надоел в больших кабинетах… Тогда я вынимал дозиметр и прикладывал его к щитовидкам секретарш, личных водителей, сидевших в приёмной. Они пугались, и это иногда помогало – меня пропускали. «Ну, что это вы истерики, профессор, устраиваете? Вы один, что ли, о беларуском народе печётесь. Человек ведь все равно от чего-то умирает: от курения, в автомобильных катастрофах, кончает с собой». Смеялись над украинцами. Те на коленях в Кремле ползают, выпрашивают деньги, медикаменты, дозиметрическую аппаратуру (её не хватало), а наш (это Слюньков) за пятнадцать минут доложил обстановку: «Все нормально. Справимся своими силами». Похвалили: «Молодцы, братцы-белорусы!» Сколько жизней стоила эта похвала?! У меня есть информация, что сами они (начальство) йод принимали. Когда их обследовали сотрудники нашего института, – у всех чистая щитовидка. Без йода это невозможно. Своих детей они тоже втихую вывезли, от греха подальше. Сами, когда отправлялись в командировки, имели респираторы, спецробы. Все то, чего у других не имелось. И уже давно не секрет, что под Минском держалось специальное стадо. Каждая корова с номерком и прикреплена индивидуально. Персонально. Специальные земли, специальные парники… Спецконтроль… Самое отвратительное… (Помолчав.) За это никто ещё не ответил… Перестали меня принимать. Выслушивать. Я стал забрасывать их письмами. Докладными записками. Рассылал карты, цифры. Во все инстанции. Собралось четыре папки по двести пятьдесят листов. Факты, только факты… На всякий случай скопировал два экземпляра, один находился в моем служебном кабинете, а второй спрятал дома. Жена спрятала. Почему я сделал копии? У нас есть память… Мы живём в такой стране… Кабинет я всегда сам закрывал. Приезжаю из одной командировки – папки исчезли… Все четыре толстые папки… Но я вырос на Украине, у меня деды – казаки. Казацкий характер. Я продолжал писать. Выступать. Надо спасать людей! Срочно отселять! Мы не вылезали из командировок. Наш институт составил первую карту «загрязнённых» районов. Весь юг в красном… Юг пылал. Это уже история. История преступления… Из института забрали всю аппаратуру для радиационного контроля. Конфисковали. Без объяснений. Звонки ко мне домой с угрозой: «Перестань, профессор, пугать людей! Сошлём туда, где Макар телят не пас. Не догадываешься? Забыли? Быстро забыли!» Давление на сотрудников института. Запугивание. Я написал в Москву… Вызывает меня президент нашей Академии Платонов: – Беларуский народ когда-нибудь вспомнит тебя, ты много для него сделал, но плохо, что написал в Москву. Очень плохо! Требуют, чтобы я снял тебя с должности. Зачем ты написал? Разве не понимаешь, на кого замахнулся? У меня – карты, цифры. А у них? Могли посадить в психушку… Грозились. Мог попасть в автомобильную катастрофу… Предупреждали. Могли завести уголовное дело. За антисоветчину. Или за ящик гвоздей, не учтённых институтским завхозом… Уголовное дело завели… Они своего добились. Я слёг с инфарктом… (Молчит.) Все есть в папках… Факты и цифры… Преступные цифры… В первый год… Миллион тонн «загрязнённого» зёрна переработали на комбикорма, скормили его скоту (а мясо потом попало на стол человеку). Птиц и свиней кормили костьми, начинёнными стронцием… Деревни эвакуировали, а поля засевались. По данным нашего института третья часть колхозов и совхозов имела земли, «загрязнённые» цезием – 137, часто плотность «загрязнения» превышала пятнадцать кюре на квадратный километр. Не могло быть и речи о получении чистой продукции, там даже нельзя было находиться длительное время. На многих землях осел стронций – 90… В деревнях люди кормятся со своих приусадебных участков, но никакой проверки. Никто не просвещал, не учил, как теперь надо жить. Даже программы такой не было. Проверялось только то, что шло на вывоз… Госпоставки в Москву… В Россию… Мы осмотрели выборочно детей в деревнях… Несколько тысяч мальчиков и девочек. У них – тысяча пятьсот, две тысячи, три тысячи микрорентген. Свыше трех тысяч. Эти девочки, они уже никого не родят. На них генные метки… Сколько лет прошло… А я иногда проснусь и не могу уснуть… Пашет трактор… Спрашиваю у работника райкома партии, сопровождающего нас: – Тракторист защищён хотя бы респиратором? – Нет, они без респираторов работают. – Что, вам их не завезли? – Да что вы! Завезли столько, что до двухтысячного года хватит. Но мы не выдаём. А то начнётся паника. Все разбегутся! Разъедутся! – Что вы вытворяете? – Вам легко, профессор, рассуждать! Вас выгонят с работы, вы другую найдёте. А куда я денусь? Какая власть! Безмерная власть одного человека над другим человеком. Это уже не обман, это война с невинными… Вдоль Припяти… Стоят палатки, люди отдыхают семьями. Купаются, загорают. Они не знают, что уже несколько недель купаются и загорают под радиоактивным облаком. Строго запрещалось с ними общаться. Но я вижу детей… Подхожу и начинаю объяснять… Удивление… Недоумение: «А почему радио и телевидение об этом молчат?» Сопровождающий… С нами обычно ездил кто-нибудь из местной власти, из райкома – таков порядок… Он молчит… Я могу проследить по его лицу, какие чувства в нем борются: доложить или не доложить? В то же время жалко людей! Он же нормальный человек… Но я не знаю, какое из чувств победит, когда мы вернёмся? Донесёт или не донесёт? Каждый делал свой выбор… (Какое-то время молчит.) Мы все ещё сталинская страна… И живёт сталинский человек… Помню в Киеве… На вокзале… Составы один за одним увозят тысячи перепуганных детей. Мужчины и женщины плачут. Я впервые подумал: кому нужна такая физика? Такая наука? Если такая дорогая цена… Теперь известно… Написали… Какими ударными темпами строили чернобыльскую атомную станцию. Строили по-советски. Японцы такие объекты осваивают за двенадцать лет, а у нас за два-три года. Качество и надёжность особого объекта не отличались от постройки животноводческого комплекса. Птицефабрики!! Когда чего-то не хватало, плевали на проект и заменяли тем, что в это время находилось под рукой. Так крыша машинного зала была залита битумом. Его-то и тушили пожарники. А кто управлял атомной станцией? В руководстве – ни одного физика-ядерщика. Были энергетики, турбинщики, политработники, но ни одного специалиста. Ни одного физика… Человек придумал технику, к которой ещё не готов. Не равен ей. Можно ли ребёнку в руки давать пистолет? Мы – безумные дети. Но это эмоции, я запрещаю себе эмоции… На земле… В земле, в воде лежат радионуклиды, десятки радионуклидов. Нужны радиоэкологи… Но в Беларуси их не было, звали из Москвы. Когда-то в нашей Академии наук работала профессор Черкасова, она занималась проблемами малых доз, внутреннего облучения. За пять лет до Чернобыля её лабораторию упразднили – у нас не может быть никаких катастроф. О чем вы? Советские атомные станции – передовые и лучшие в мире. Какие малые дозы? Какое внутреннее облучение? Радиоактивные продукты питания… Лабораторию сократили, профессора отправили на пенсию. Она вахтёром где-то устроилась, подавала пальто… И никто ни за что не ответил… Через пять лет… Рак щитовидной железы у детей увеличился в тридцать раз. Установлен рост врождённых пороков развития, заболеваний почек, сердца, детского сахарного диабета… Через десять лет… Продолжительность жизни беларусов сократилась до пятидесяти пяти-шестидесяти лет… Я верю в историю… В суд истории… Чернобыль не кончился, он только начинается…" Василий Борисович Нестеренко, бывший директор Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси. Монолог о жертвах и жрецах "Человек встаёт рано утром… Начинает свой день… И он не думает о вечном, его мысли о хлебе насущном. А вы хотите заставить людей думать о вечном. Ошибка всех гуманистов… Что такое – Чернобыль? Приезжаем в деревню… У нас маленький немецкий автобус (подарили нашему фонду), дети окружают нас: «Тётя! Дядя! Мы – чернобыльцы. Что вы привезли? Дайте нам что-нибудь. Дайте!!» Вот он – Чернобыль… По дороге в зону встречаем бабку в праздничной вышитой юбке, переднике, узелок за спиной. – Куда, бабка? В гости? – Иду в Марки… В свой двор… А там сто сорок кюри! Идти ей километров двадцать пять. Она день идёт туда и день назад. Принесёт трехлитровую банку, которая два года висела у неё на заборе. Но она побывала на своём дворе… Вот он – Чернобыль… Что я помню с первых дней? Как это было? Все-таки надо оттуда… Чтобы рассказать свою жизнь, надо начать с детства. Так и тут… У меня своя точка отсчёта. Я вспоминаю вроде бы другое… Вспоминаю сорокалетие Победы. Тогда был первый фейерверк в нашем Могилёве. После официального торжества люди не разошлись, как обычно, а стали петь песни. Совсем неожиданно. Я помню это общее чувство. Через сорок лет о войне заговорили все, пришло осмысление. А до этого выживали, восстанавливали, рожали детей. Так и с Чернобылем… Ещё вернёмся к нему, он откроется нам глубже. Станет святыней. Стеной плача. А пока формулы нет. Нет формулы! Идей нет. Кюри, бэры, зиверты – это не осмысление. Это – не философия. Не мировоззрение. У нас человек – или с ружьём, или с крестом. Через всю историю… А другого человека не было… Пока нет… …Моя мама работала в штабе гражданской обороны города, она одна из первых узнала. Сработали все приборы. По инструкции, которая висела у них в каждом кабинете, требовалось сразу оповестить население, выдать респираторы, противогазы и прочее. Открыли они свои секретные склады, опечатанные, засургученные, но все там оказалось в ужасном состоянии, негодное, применить нельзя. В школах противогазы были довоенных образцов и даже размеры детям не подходили. Приборы зашкаливало, но никто ничего не мог понять, такого никогда не было. Приборы просто выключили. Мама оправдывалась: «Вот если бы грянула война, мы знали бы, что делать. Есть инструкция. А тут?» Кто у нас возглавлял гражданскую оборону? Отставные генералы, полковники, для которых война начинается так: по радио передают правительственные заявления, воздушная тревога, фугасы, зажигалки… До них не доходило, что сменился век. Нужен был психологический перелом… И он произошёл… Теперь мы знаем: будем сидеть, пить чай за праздничным столом… Будем разговаривать, смеяться, а война уже будет идти… Мы даже не заметим, как исчезнем… А гражданская оборона – это такая игра, в которую играли взрослые дяди. Они отвечали за парады, за учения… Стоило это миллионы… Нас срывали с работы на три дня. Без всяких объяснений – на военные учения. Называлась эта игра «На случай атомной войны». Мужчины – солдаты и пожарники, женщины – сандружинницы. Выдавали комбинезоны, сапоги, санитарные сумки, пакет бинтов, каких-то лекарств. А как же! Советский народ должен встретить врага достойно. Секретные карты, планы эвакуации – все это хранилось в несгораемых сейфах под сургучными печатями. По этим планам за считанные минуты по тревоге должны были поднять людей и увезти в лес, в безопасную зону… Воет сирена… Внимание! Война… Присуждали кубки, знамёна. И был походный банкет. Мужчины пьют за нашу будущую победу! И, конечно, за женщин! А недавно… Уже сейчас… Объявили в городе тревогу. Внимание! Гражданская оборона! Это было неделю назад… У людей – страх, но страх другой. Уже не американцы напали, не немцы, а что там – в Чернобыле? Неужели снова? Восемьдесят шестой год… Кто мы? Какими нас застала эта технологическая версия конца света? Я? Мы? Это местная интеллигенция, у нас был свой кружок. Мы жили отдельной жизнью, отстраняясь от всего, что вокруг. Форма нашего протеста. У нас были свои законы: не читали газету «Правда», но журнал «Огонёк» передавали из рук в руки. Только-только поводья ослабили, мы этим упивались. Читали самиздат, наконец он попал к нам, в нашу глубинку. Читали Солженицына, Шаламова… Венечку Ерофеева… Ходили друг к другу в гости, бесконечные разговоры на кухне. О чем-то тосковали. О чем? Где-то живут актёры, кинозвезды… Вот я буду Катрин Денёв… Надену на себя дурацкую хламиду, закручу необычно волосы… Тоска по свободе… Тот, неведомый мир… Чужой мир… Как форма свободы… Но и это тоже была игра. Бегство от реальности. Кто-то из нашего кружка сломался, спился, кто-то вступил в партию, пополз по карьерной лестнице. Никто не верил, что эту кремлёвскую стену можно проломить. Пробить. И она развалится… Что не при нашей жизни, так точно. Раз так, то плевать, что у вас там происходит, будем жить тут… В нашем иллюзорном мире… Чернобыль… И поначалу та же самая реакция. А какое нам дело? Пусть власти волнуются… Это у них – Чернобыль… И это далеко. Даже на карту не посмотрели. Неинтересно. Нам уже не нужна была правда… Вот когда на бутылках с молоком появились этикетки: «Молоко для детей» и «Молоко для взрослых»… Вот тогда уже ого! Что-то приближается… Да, я не член партии, но все равно советский человек. Появился страх: «Что-то у редиски листья в этом году, как у свёклы?», но тут же вечером включишь телевизор: «Не поддавайтесь на провокации». И все сомнения рассеиваются… А первомайская демонстрация? Нас никто не заставлял на неё идти, меня, например, никто не обязывал. У нас был выбор. Но мы его не сделали. Я не помню такой многолюдной, такой радостной первомайской демонстрации, как в тот год. Было тревожно, хотелось, конечно, в стадо… Чувствовать локоть… Чтобы вместе со всеми. Хотелось кого-то ругать… Начальство… Правительство… Коммунистов… Теперь я думаю… Ищу-ищу обрыв… Где оборвалось? А обрыв в самом начале… Наша несвобода… Верх вольнодумства: «Можно есть редиску или нет?» Несвобода внутри нас… Работала я инженером на заводе «Химволокно», и у нас там была группа немецких специалистов. Налаживали новое оборудование. Я увидела, как ведут себя другие люди, другой народ… Из другого мира… Когда они узнали об аварии, тут же потребовали, чтобы были врачи, выдали дозиметры, контролировалась еда. Они слушали своё радио, они знали, как надо поступать. Им, конечно, ничего не дали. Тогда они уложили чемоданы и собрались уезжать. Покупайте нам билеты! Отправляйте домой! Мы уезжаем, раз вы не способны обеспечить нашу безопасность. Бастовали, слали телеграммы своему правительству… Президенту… Они дрались за своих жён, детей (они жили у нас с семьями). За свою жизнь! А мы? Как вели себя мы? Ах, вот какие эти немцы, – истерики! Трусы! Меряют радиацию в борще, в котлетах… На улицу лишний раз не выйдут… Потеха! Вот наши мужчины – это мужчины! Русские мужики! Отчаянные! Сражаются с реактором! Не дрожат за свою шкуру! Поднимаются на расплавленную крышу с голыми руками, в брезентовых рукавицах (мы это уже наблюдали по телевизору)! А наши дети с флажками идут на демонстрацию! И ветераны войны… Старая гвардия! (Обдумывает.) Но это тоже вид варварства – отсутствие страха за себя… Мы всегда говорим «мы», а не «я»: «мы продемонстрируем советский героизм», «мы покажем советский характер». Всему миру! Но это – я! Я не хочу умирать… Я боюсь… Интересно сегодня проследить за собой. За своими чувствами. Как они менялись. Проанализировать. Давно словила себя на том, что стала внимательнее к миру вокруг. Вокруг себя и в себе. После Чернобыля это само собой получается. Мы стали учиться говорить «я»… Я не хочу умирать! Я боюсь… А тогда? Я включаю телевизор громче: красное знамя вручают дояркам, победившим в социалистическом соревновании. Но это же у нас? Под Могилёвом? В деревне, которая оказалась в центре цезиевого пятна? Её вот-вот переселят… Вот-вот… Голос диктора: «люди самоотверженно трудятся, несмотря ни на что», «чудеса мужества и героизма». Хоть потоп! Революционным шагом! Да, я не член партии, но все равно советский человек. «Товарищи, не поддавайтесь на провокации!» – день и ночь гремит телевизор. Сомнения рассеиваются… (Телефонный звонок. Возвращаемся к разговору через полчаса). Мне интересен каждый новый человек. Все, кто думают об этом… Впереди нас ждёт понимание Чернобыля, как философии. Два государства, разделённых колючей проволокой: одно – сама зона, второе – все остальное. На подгнивших столбах вокруг зоны, как на крестах, висят белые рушники… Наш обычай… Люди идут сюда, как на кладбище… Мир после технологии… Время пошло назад… Тут похоронен не только их дом, а целая эпоха. Эпоха веры! В науку! В справедливую социальную идею! Великая империя расползлась по швам. Развалилась. Сначала – Афганистан, а затем – Чернобыль. Когда империя рассыпалась, мы остались одни. Я боюсь выговорить, но мы… Мы любим Чернобыль. Полюбили. Это опять найденный смысл нашей жизни… Смысл нашего страдания. Как война. О нас, беларусах, мир узнал после Чернобыля. Это было окно в Европу. Мы одновременно и его жертвы, и его жрецы. Страшно вымолвить… Я поняла это недавно…… … В самой зоне… Там даже звуки другие… Заходишь в дом… Ощущение, как от спящей красавицы. Если ещё не разграблено: фотографии, утварь, мебель… Они должны быть где-то здесь рядом, люди. Иногда мы находим их… А они не говорят о Чернобыле, они говорят о том, что их обманули. Их волнует: получат ли они все, что им положено, и не получат ли другие больше? У нашего народа все время чувство, что его обманывают. На всех этапах большого пути. С одной стороны – нигилизм, отрицание, а с другой – фатализм. Властям не верят, учёным и врачам не верят, но и сами ничего не предпринимают. Невинные и безучастные. В самом страдании найден смысл и оправдание, все остальное вроде бы и неважно. Вдоль полей – таблички «Высокая радиация»… Поля пашутся… Тридцать кюри… Пятьдесят… Трактористы сидят в открытых кабинах (десять лет минуло, но до сих пор нет тракторов с герметичными кабинами), дышат радиоактивной пылью… Десять лет прошло! Кто же мы? Живём на заражённой земле, пашем, сеем. Рожаем детей. Каков тогда смысл нашего страдания? Зачем оно? Зачем его столько? Мы об этом сейчас много спорим с моими друзьями. Часто обсуждаем. Потому что зона – это не бэры и кюри, микрорентгены. Это – народ. Наш народ… Чернобыль «помог» нашей, было, погибающей системе… Опять чрезвычайщина… Распределение. Паёк. Как раньше вбивали в мозги «если б не было войны», так сейчас появилась возможность все списывать на Чернобыль. «Если б не было Чернобыля». Сразу глаза с поволокой – скорбим. Дайте! Дайте нам! Чтобы было что делить. Кормушка! Громоотвод! Чернобыль – уже история. Но это ещё и моя работа… И быт… Я езжу… Вижу… Была патриархальная белорусская деревня. Белорусская хатка. Без туалета и тёплой воды, но с иконой, деревянным колодцем, вышитыми рушниками, постилками. С гостеприимством. Зашли мы в одну такую хату попить воды, а хозяйка достаёт из старого куфра, старого, как она сама, рушник и протягивает мне: «Это тебе на память о моем дворе». Был лес, поле. Сохранялась община и осколки свободы: земля возле дома, усадьба, своя коровка. Из Чернобыля их стали переселять в «Европу» – в европейского типа посёлки. Можно построить дом – лучший, комфортный, но нельзя же построить на новом месте весь этот огромный мир, с которым они были связаны. Пуповиной! Колоссальный удар по психике человека. Разрыв традиций, всей вековой культуры. Когда к этим новым посёлкам подъезжаешь, они, как миражи на горизонте. Раскрашены. Голубые, синие, жёлто-красные. И названия у них – Майский, Солнечный. Европейские коттеджи гораздо более удобные, чем хатки. Это уже готовое будущее. Но в будущее нельзя спустить на парашюте… Людей превратили в эфиопов… Они сидят на земле и ждут, когда прилетит самолёт, прибудет автобус и привезут гуманитарную помощь. Нет, чтобы обрадоваться шансу: я вырвался из пекла, имею дом, чистую землю и должен спасать своих детей, у которых Чернобыль уже в крови, в генах. Ждут чуда… Ходят в церковь. Знаете, о чем просят Бога? О том же – о чуде… Нет, не о том, чтобы он дал им здоровье и силы что-то добиться самим. Привыкли просить… То у заграницы, то у неба… Живут в этих коттеджах, как в вольерах. Они рушатся, рассыпаются. Живёт там несвободный человек. Обречённый. Он живёт в обиде и в страхе, гвоздя сам не забьёт. Хочет коммунизма. Ждёт… Зоне нужен коммунизм… На всех выборах там голосуют за твёрдую руку, тоскуют по сталинскому порядку, военному. Для них – это синоним справедливости. Там и живут по-военному: милицейские посты, люди в военной форме, пропускная система, пайки. Чиновники, распределяющие гуманитарную помощь. На коробках по-немецки, по-русски написано: «Нельзя обменивать. Нельзя продавать». Сплошь и рядом продаётся. В любом коммерческом киоске… И снова как игра… Рекламное шоу… Я везу караван с гуманитарной помощью. Чужие люди… Иностранцы… Во имя Христа, во имя ещё чего-то едут к нам. А в лужах, в грязи, в фуфайках и ватниках стоит моё племя… В кирзовых сапогах… «Нам ничего не надо! Все равно разворуют!» – я встречаю в их глазах и такой текст. Но рядом тут же… Желание ухватить коробку, ящик, чего-то заграничного. Уже знаем, где какая бабка живёт… Как в заповеднике… И противное, безумное желание… Обида! Вдруг говорю: «А мы вам сейчас покажем! Найдём такое! Что вы и в Африке не встретите. Нигде в мире такого нет! Двести кюри – триста кюри…» Замечаю, как меняются и сами бабки, некоторые ну просто стали «кинозвезды». У них уже заучены монологи, и слеза пробивает в тех местах, где нужно. Когда приезжали первые иностранцы, они молчали, только плакали. Сейчас уже научились говорить. Может, детям жвачка, коробка одёжек лишняя перепадёт… Может… И это рядом с глубокой философией, с тем, что у них здесь свои отношения со смертью, со временем. И не покидают они своих хат, родных погостов не из-за немецкого шоколада… Жвачек… Возвращаемся… Я показываю: «Какая красивая земля!» Солнце опустилось низко-низко. Осветило лес, поле. Нам на прощание. «Да, – отвечает кто-то из немецкой группы, говорящий по-русски, – красивая, но отравленная». У него в руках – дозиметр. И я понимаю, что этот закат дорог только мне. Это – моя земля". Наталья Арсеньевна Рослова, председатель Могилевского женского комитета «Дети Чернобыля» Детский хор Алёша Бельский – 9 лет, Аня Богуш – 10 лет, Наташа Дворецкая – 16 лет, Лена Жудро – 15 лет, Юра Жук – 15 лет, Оля Звонак – 10 лет, Снежана Зиневич – 16 лет, Ира Кудрячева – 14 лет, Юля Каско – 11 лет, Ваня Коваров – 12 лет, Вадим Красносолнышко – 9 лет, Вася Микулич – 15 лет, Антон Нашиванкин – 14 лет, Марат Татарцев – 16 лет, Юля Тараскина – 15 лет, Катя Шевчук – 14 лет, Борис Шкирманков – 16 лет. "Я лежала в больнице… Мне было так больно… Я просила маму: «Мамочка, я не могу терпеть. Лучше убей меня!» "Такая чёрная туча… Такой ливень… Лужи стали жёлтые… Зеленые… Как будто в них налили краски… Говорили, что это пыльца от цветов… Мы не бегали по лужам, только смотрели на них. Бабушка закрывала нас в погребе. А сама становилась на колени и молилась. И нас учила: «Молитесь!! Это – конец света. Наказание божье за наши грехи». Братику было восемь лет, а мне шесть. Мы стали вспоминать свои грехи: он разбил банку с малиновым вареньем… А я не призналась маме, что зацепилась за забор и порвала новое платье… Спрятала в шкафу… Мама часто надевает чёрное. Чёрный платок. На нашей улице все время кого-то хоронят… Плачут. Услышу музыку – бегу домой и молюсь, читаю «Отче наш». Молюсь за маму и папу…" "За нами приехали солдаты на машинах. Я подумал, что началась война… У солдат на плечах висели настоящие автоматы. Они говорили непонятные слова: «дезактивация», «изотопы»… В дороге приснился сон: произошёл взрыв! А я живой! Нет дома, нет родителей, нет даже воробьёв и ворон. В ужасе просыпался, вскакивал… Раздвигал шторы… Смотрел в окно: нет ли в небе этого гриба кошмарного? Помню, как солдат гонялся за кошкой… На кошке дозиметр работал, как автомат: щёлк, щёлк. За ней – мальчик и девочка… Это их кошка… Мальчик ничего, а девочка кричала: «Не отдам!!» Бегала и кричала: «Миленькая, удирай! Удирай, миленькая!» А солдат – с большим целлофановым мешком…" "В доме мы оставили, закрыли моего хомячка. Беленького. На два дня ему еды оставили. А уехали насовсем"… "Я впервые ехала в поезде… Поезд был набит детьми. Маленькие ревут, выпачкались. Одна воспитательница на двадцать человек, а все плачут: «Мама! Где мама? Хочу домой!» Мне – десять лет, такие девочки, как я, помогали успокаивать маленьких. Женщины встречали нас на перронах и крестили поезд. Несли домашнее печенье, молоко, тёплую картошку… Нас везли в Ленинградскую область. Там уже, когда подъезжали к станциям, люди крестились и смотрели издали. Боялись нашего поезда, на каждой станции его долго мыли. Когда на одной остановке мы выскочили из вагона и забежали в буфет, никого туда больше не впустили: «Тут чернобыльские дети едят мороженое». Буфетчица кому-то по телефону говорила: «Они уедут, мы помоем пол с хлоркой и прокипятим стаканы». Мы слышали… Встречали нас врачи. Они были в противогазах и резиновых перчатках… Забрали у нас одежду, все вещи, даже конверты, карандаши и ручки, сложили в целлофановые пакеты и закопали в лесу. Мы так напугались… Долго потом ждали, как начнём умирать…" "Мама с папой поцеловались, и я родилась. Раньше я думала, что никогда не умру. А теперь знаю, что умру. Мальчик лежал вместе со мной в больнице… Вадик Коринков… Птичек мне рисовал. Домики. Он умер. Умирать не страшно. Будешь долго-долго спать, никогда не проснёшься. Вадик мне говорил, что когда он умрёт, будет долго жить в другом месте. Ему об этом сказал кто-то из старших мальчиков. Он не боялся. Мне снился сон, как я умерла. Я слышала во сне, как плакала моя мама. И проснулась…" "Мы уезжали… Хочу рассказать, как прощалась с нашим домом моя бабушка. Она попросила отца вынести из кладовой мешок пшена и разбросала его по саду: «Божьим птичкам». Собрала в решето яйца и высыпала во дворе: «Нашему коту и собаке». Нарезала им сала. Вытряхнула из всех своих мешочков семена: морковки, тыквы, огурцов, лука-чернушки… Разных цветов… Рассыпала по огороду: «Пускай в земле живут». А потом поклонилась дому… Поклонилась сараю… Обошла и поклонилась каждой яблоньке… А дедушка, когда мы уходили, снял шапку…" "Я был маленький… Шесть, нет, восемь лет, кажется. Точно, восемь. Посчитал сейчас. Помню много страхов. Боялся бегать босиком по траве. Мама напугала, что умру. Купаться, нырять – всего боялся. В лесу рвать орехи. Взять в руки жука… Он же по земле ползает, а она заражённая. Муравьи, бабочки, шмели – все заражённые. Мама вспоминает. Что в аптеке ей посоветовали давать мне йод по чайной ложке! Три раза в день. Но она испугалась… Мы ждали весну: неужели снова вырастет ромашка? Как раньше? Все у нас говорили, что мир поменяется… По радио и по телевизору… Ромашка превратится… Во что она превратится? Во что-то другое… А у лисы вырастет второй… хвост, ёжики родятся без иголок, розы без лепестков. Появятся люди, похожие на гуманоидов, они будут жёлтые. Без волос, без ресниц. Одни глаза. А закаты станут не красные, а зеленые. Я был маленький… Восемь лет… Весна… Весной из почек, как всегда, раскрутились листья. Зеленые. Зацвели яблони. Белые. Запахла черёмуха. Раскрылись ромашки. Они были такие же. Тогда мы побежали на речку к рыбакам: у плоток по-прежнему голова и хвост? И у щуки? Проверяли скворечни: прилетели скворцы? А будут ли у них дети? У нас появилось много работы… Мы все проверяли…" "Взрослые шептались… Я слышал… С моего года рождения (с восемьдесят шестого) – ни мальчиков, ни девочек в нашей деревне нет. Я – один. Врачи не разрешали…. Пугали маму… Что-то такое… А моя мама сбежала из больницы и спряталась у бабушки. И тут я… Нашёлся… Ну, родился, значит. Я все это подслушал… Братика и сестрички у меня нет. А я очень хочу. А откуда дети берутся? Я бы пошёл и разыскал себе братика. Бабушка мне по-разному отвечает: – Бусел в клюве приносит. А то, бывает, на поле девочка вырастет. Мальчиков в ягодах находят, если птица кинет. Мама говорит иначе: – Ты мне с неба упал. – Как? – Дождь пошёл, и ты мне прямо на руки упал. Тётя, ты писательница? Как это меня могло не быть? А где бы я был? Где-то высоко, на небе? А может, на другой планете…" "Раньше я любила ходить на выставки… Смотреть картины… В наш город привезли выставку о Чернобыле… Бежит по лесу жеребёнок, он из одних ног, их восемь-десять, телёнок с тремя головами, сидят в клетке лысые кролики, ну как пластмассовые… Люди гуляют по лугу в скафандрах… Деревья выше церквей, а цветы, как деревья… Я до конца не досмотрела. Наткнулась на картину: мальчик тянет руки, может, к одуванчику, может, к солнцу, а у этого мальчика вместо носа… хобот. Захотелось плакать, кричать: «Не надо нам таких выставок! Не возите! И так вокруг все говорят о смерти. О мутантах. Не хочу!!» Первый день на выставке были люди, пришли, а потом ни одного человека. В Москве, Петербурге, писали в газетах, на неё ходили толпами. А у нас – пустой зал. Я ездила в Австрию на лечение, там есть люди, которые могут повесить такую фотографию у себя дома. Мальчика с хоботом… Или вместо рук у него ласты… И каждый день на неё смотреть, чтобы не забывать о тех, кому плохо. Но когда живёшь тут… То это не фантастика и не искусство, а жизнь. Моя жизнь… Если мне выбирать, то лучше повешу в своей комнате красивый пейзаж, чтобы все там было нормальное: и деревья, и птицы. Обыкновенное. Радостное… Хочу думать о красивом…" "В первый год после аварии… У нас в посёлке исчезли воробьи… Они валялись всюду: в садах, на асфальте. Их сгребали и вывозили в контейнерах с листьями. В тот год листья не разрешали жечь, они были радиоактивные. Листья хоронили. Через два года воробьи появились. Мы радовались, кричали друг другу: «Я вчера видел воробья… Они вернулись…» Пропали майские жуки. Их до сих пор у нас нет. Может, они вернутся через сто или тысячу лет, как говорит наш учитель. Даже я их не увижу… А мне девять лет… А как моя бабушка? Она же старенькая…" "Первое сентября… Школьная линейка… И ни одного букета. В цветах, мы уже знали, много радиации. Перед началом учебного года в школе работали не столяры и маляры, как раньше, а солдаты. Они косили цветы, снимали и увозили куда-то землю на машинах с прицепами. Вырубили большой старый парк. Старые липы. Баба Надя… Её всегда звали в дом, когда кто-нибудь умирал. Поголосить. Почитать молитвы. «Молния не ударила… Сушь не напала… Море не залило… Лежат как чёрные гробы… – Она плакала над деревьями, как над людьми. – А, мой ты дубок… Моя ты яблонька…» А через год нас всех эвакуировали, деревню закопали. Мой папа – шофёр, он ездил туда и рассказывал. Сначала вырывают большую яму… На пять метров… Подъезжают пожарники… Из брандспойтов моют дом с конька до фундамента, чтобы не поднять радиоактивную пыль. Окна, крышу, порог – все моют. А потом кран стягивает дом с места и ставит в яму… Валяются куклы, книжки, банки… Экскаватор подгребает… Все засыпают песком, глиной, утрамбовывают. Вместо деревни – ровное поле. Там лежит наш дом. И школа, и сельсовет… Там мой гербарий и два альбома с марками, я мечтала их забрать. Был у меня велосипед… Его только мне купили…" "Мне – двенадцать лет… Я все время дома, я – инвалид. В нашем доме почтальон приносит пенсию мне и дедушке. Девочки в классе, когда узнали, что у меня рак крови, боялись со мной сидеть. Дотронуться. А я смотрела на свои руки… На свой портфель и тетрадки… Ничего не поменялось. Почему меня боятся? Врачи сказали: я заболела, потому что мой папа работал в Чернобыле. А я после этого родилась. А я люблю папу…" "Я никогда не видела столько солдат… Солдаты мыли деревья, дома, крыши… Мыли колхозных коров… Я думала: «Бедные звери в лесу!» Их никто не моет. Они все умрут. И лес никто не моет. Он тоже умрёт". Учительница сказала: «Нарисуйте радиацию». Я нарисовал, как идёт жёлтый дождь… И течёт красная река…" "С детства любил технику… Я мечтал… Вырасту – буду технарь, как папа, он технику обожал. Мы вместе с ним все время что-то конструировали. Строили. Папа уехал… Я не слышал, как он собирался. Я спал. Утром увидел заплаканную маму: «Наш папа – в Чернобыле». Ждали папу, как с войны… Он вернулся и снова стал ходить на завод. Ничего не рассказывал. А в школе я всем хвастался, что мой папа приехал из Чернобыля, он – ликвидатор, а ликвидаторы – это те, кто помогал ликвидировать аварию. Герои! Мальчишки мне завидовали. Через год папа заболел… Мы ходили по больничному скверу… Это было после второй операции… И он первый раз заговорил со мной о Чернобыле… Работали они недалеко от реактора. Тихо-мирно, вспоминал, красиво. А в это время что-то происходит. Сады цветут. А для кого? Люди из деревень ушли. Ехали через город Припять: на балконе висит бельё, горшки с цветами. Стоит под кустом велосипед с брезентовой сумкой почтальона, набитый газетами и письмами. И на ней птичье гнездо. Как в кино, я видел… Они «чистили» то, что надо было бросить. Снимали грунт, загрязнённый цезием и стронцием. Назавтра – все снова «щёлкало.» «На прощание нам пожали руки и вручили справки с благодарностью за самоотверженность»… Отец вспоминал и вспоминал. В последний раз вернулся из больницы и сказал нам: «Если останусь жив, никакой химии, никакой физики. Уйду с завода… Только в пастухи…» Мы с мамой остались вдвоём. Я не пойду в технический институт, как мечтает моя мама. В тот, где папа учился…" "У меня есть маленький брат… Он любит играть в «Чернобыль». Строит бомбоубежище, засыпает песком реактор… Или нарядится пугалом, бегает за всеми и пугает: «О-о-о! Я – радиация! О-о… Я – радиация!» Его ещё не было, когда это случилось". "По ночам я летаю… Летаю среди яркого света… Это не реальность, и не потустороннее. Это и то, и другое, и третье. Во сне я знаю, что могу войти внутрь этого мира, побыть в нем… Или остаться? Мой язык неповоротлив, дыхание неправильное, но мне не надо там ни с кем разговаривать. Что-то похожее со мной когда-то уже случалось. Но – когда? Я не помню… Меня распирает желание слиться, но я никого не вижу… Только свет… Ощущение такое, что я могу его потрогать… Какой я – огромный! Я со всеми, но уже в стороне, отдельно. Один. В самом раннем детстве я видел некоторые цветные изображения так, как вижу сейчас. В этом сне… Наступает момент, когда я ни о чем другом уже не могу думать. Только… Вдруг откроется окно… Неожиданный порыв ветра. Что это? Откуда? Между мной и кем-то устанавливается связь… Общение… Но как мне мешают эти серые, больничные стены. Как я слаб ещё… Свет я закрываю головой, потому что он мешает видеть… Я тянулся, тянулся… … Стал смотреть выше… И пришла мама. Вчера она повесила в палате икону. Что-то шепчет там в углу, становится на колени. Они все молчат: профессор, врачи, медсёстры. Думают, что я не подозреваю… Не знаю, что скоро умру… А я по ночам учусь летать… Кто сказал, что летать легко? Когда-то я писал стихи… Я влюбился в девочку, в пятом классе… В седьмом открыл что, есть смерть… Мой любимый поэт Гарсия Лорка. Вычитал у него: «тёмный корень крика». Ночью стихи звучат иначе. По-другому… Я начал учиться летать… Мне не нравится эта игра, но что делать? Моего лучшего друга звали Андрей… Ему сделали две операции и отправили домой. Через полгода ждала третья операция… Он повесился на своём ремешке… В пустом классе, когда все сорвались на урок физкультуры. Врачи запретили ему бегать, прыгать, он считался лучшим футболистом в школе. До… До операции… У меня здесь было много друзей… Юля, Катя, Вадим, Оксана, Олег… Теперь – Андрей… «Мы умрём, и станем наукой», – говорил Андрей. «Мы умрём, и нас забудут», – так думала Катя. «Когда я умру, не хороните меня на кладбище, я боюсь кладбища, там только мёртвые и вороны. А похороните в поле…» – просила Оксана. «Мы умрём…» – плакала Юля. Для меня теперь небо живое, когда я на него смотрю… Они там…" Одинокий человеческий голос "Я недавно была такая счастливая. Почему? Забыла… Все осталось где-то в другой жизни… Я не понимаю… Не знаю, как снова смогла жить. Захотела жить. Вот – смеюсь, разговариваю. Я так тосковала… Я была как парализованная… Хотелось с кем-нибудь говорить, но с кем-нибудь не из людей. Зайду в церковь, там тихо-тихо, как в горах бывает. Тихо-тихо. Там можно забыть свою жизнь. А утром проснусь… Ищу рукой… Где он? Его подушка, его запах… Маленькая незнакомая птичка бегает по подоконнику с маленьким колокольчиком и будит, никогда раньше такого звука, такого голоса не слышала. Где он? Я не все могу передать, не все проговаривается. Не понимаю, как я осталась жить. Вечером дочка подойдёт: «Мам, я уроки уже выучила». Тут я вспомню, что у меня есть дети. А где же он? «Мам, а у меня пуговичка оторвалась. Пришей». Как мне уйти за ним? Встретиться. Закрою глаза и думаю о нем, пока не усну. Во сне он приходит, но только мельком, быстро. Сразу исчезает. Я даже слышу его шаги… Вот куда он исчезает? Где? А ему так не хотелось умирать. Смотрит в окно и смотрит. На небо… Я ему одну подушку подложу, вторую, третью… Чтобы было высоко. Он умирал долго… Целый год… Мы не могли расстаться… (Долго молчит.) Нет-нет, не бойтесь, не заплачу… Я разучилась плакать. Хочу говорить… В другой раз так тяжело, так невыносимо – хочу сказать себе, убедить, что я ничего не помню. Как моя подруга. Чтобы не сойти с ума… Она…Наши мужья умерли в один год, они вместе были в Чернобыле. Она замуж собирается, хочет забыть, прикрыть эту дверь. Дверь туда… За ним… Нет-нет, я её понимаю. Я знаю…. Надо выжить… У неё дети… Мы где-то побывали, где ещё никто не был, что-то такое видели, что никто не видел. Молчу-молчу, а однажды в поезде начала рассказывать незнакомым людям. Зачем? Одной страшно… Он уехал в Чернобыль в мой день рождения… Гости ещё сидели за столом, перед ними извинился. Поцеловал. А машина уже ждала под окном. Девятнадцатого октября тысяча девятьсот восемьдесят шестого года. Мой день рождения… Он – монтажник, ездил по всему Советскому Союзу, а я его ждала. Так повелось годами. Мы жили, как живут влюблённые – прощались и встречались. А тогда… Страх овладел только нашими мамами, его мамой и моей, а у нас с ним страха не было. Теперь думаю: почему? Мы же знали, куда он едет? Ну, взять бы у соседского мальчика учебник физики за десятый класс и хотя бы его пролистать. Он там без шапки ходил. У других его ребят через год все волосы осыпались, а у него наоборот шевелюра погуще стала. Никого из них уже нет. Его бригада, семь человек, все умерли. Молодые… Один за одним… Первый умер через три года… Ну, думали: случайность. Судьба. За ним второй, третий, четвёртый… Теперь каждый стал ждать, когда он… Вот как они жили! Мой муж умер последним… Монтажники-верхолазы… Они отключали свет в выселенных деревнях, лазили по столбам. По мёртвым домам, улицам. Все время на высоте, наверху. Рост у него под два метра, вес – девяносто килограммов, – кто мог его такого убить? Страха у нас долго не было… (Неожиданно улыбается.) Ах, какая я была счастливая! Вернулся… Я его увидела…В доме – праздник, всегда, когда он возвращался, был праздник. Ночная сорочка у меня есть длинная-длинная, красивая-красивая, я её надевала. Любила дорогое бельё, оно все у меня хорошее, но эта сорочка особенная. Праздничная. Для первого нашего дня… Ночи… Я все его тело знала, назубок, я все целовала. Мне, бывало, даже приснится сон, что я какая-то часть его тела, – так мы неразделимы. Без него очень скучала, мне физически без него было больно. Когда мы с ним расставались, я на какое-то время теряла ориентир – где я, на какой улице, какой час… Выпадала из времени… Он приехал сразу с лимфоузлами на шее, я их губами услышала, они небольшие, но я спросила: «Покажешься врачу?» Успокоил: «Пройдёт». – «Как там, в Чернобыле?» – «Обычная работа». Ни бравады, ни паники. Одно выпытала: «Там так же, как и здесь». В столовой, где их кормили, на первом этаже обслуживали рядовых – лапша, консервы, а на втором у начальства, военных генералов – фрукты, красное вино, минеральная вода. Чистые скатерти. У каждого – дозиметр. А им на всю бригаду ни одного не дали. Я помню море… Мы ещё ездили с ним к морю, я запомнила, что моря так много, как и неба. Подруга с мужем… Они тоже с нами поехали… И она вспоминает: «Море грязное. Все боялись холерой заразиться». Что-то такое газеты писали… Я помню иначе… В ярком цвете… Я помню, что море было везде, как и небо. Синее-синее. И он рядом. Я родилась для любви… Для счастливой любви…В школе девочки мечтали: кто поступить в институт, кто уехать на комсомольскую стройку, а я хотела выйти замуж. Любить сильно-сильно, как Наташа Ростова. Только любить! Но никому в этом не могла признаться, потому что в то время, вы должны помнить, разрешалось мечтать только о комсомольской стройке. Нам это внушали. Рвались в Сибирь, в непроходимую тайгу, помните, пели: «за туманом и за запахом тайги». В институт в первый год не попала, не добрала баллов, пошла работать на телефонную станцию. Там мы с ним познакомились… Я дежурила… И я сама его на себе женила, я его попросила: «Женись на мне. Я тебя так люблю!» Влюбилась по уши. Такой красивый парень… Я… Я на небесах летала. Я сама его попросила: «Женись на мне». (Улыбается.) В другой раз задумаюсь и ищу себе разные утешения: а, может, смерть – это не конец, он всего лишь изменился и живёт где-то в другом мире. Где-то рядом? Я работаю в библиотеке, много книг читаю, с разными людьми встречаюсь. Мне хочется говорить о смерти. Понять. Я ищу утешение. В газетах, в книгах вычитываю… В театр иду, если там об этом, о смерти… Мне физически без него больно, я не могу одна… Он не хотел идти к врачу: «Я ничего не слышу. Мне не болит». А лимфоузлы уже стали величиной с куриное яйцо. Силой затолкала в машину и отвезла в поликлинику. Направили к онкологу. Один врач посмотрел, позвал второго: «Тут ещё один чернобылец». И они уже его не отпустили. Через неделю сделали операцию: удалили полностью щитовидную железу, гортань и заменили их какими-то трубочками. Да… (Замолкает.) Да… Теперь я знаю, что это тоже было ещё счастливое время. Господи! Какой ерундой я занималась: бегала по магазинам, покупала подарки врачам – коробки конфет, импортные ликёры. Нянечкам шоколадки. И они брали. А он надо мной посмеивался: «Пойми, они – не боги. А химии и облучения тут всем хватает. Дадут и без конфет». Но я мчалась на конец города за тортом «Птичье молоко» или за французскими духами, – все это в те времена только по знакомству, из-под полы. Перед отправкой домой… Мы… Мы едем домой! Мне дали специальный шприц, показали, как им пользоваться. Я должна была кормить его через этот шприц. Всему научилась. Четыре раза на день варила что-нибудь свежее, обязательно свежее, перемалывала это на мясорубке, перетирала на ситечке и потом набирала в шприц. Прокалывала одну из трубок, самую большую, а она шла в желудок… Но он перестал чувствовать запахи, различать. Спрошу: «Вкусно?» Не знает. Но мы все равно несколько раз ещё бегали в кино. И там целовались. Зависли на такой то-о-о-ненькой ниточке, а нам представлялось, что снова зацепились за жизнь. О Чернобыле старались не говорить. Не вспоминать. Запретная тема… К телефону его не подпускаю. Перехватываю. Ребята его один за одним умирают… Запретная тема… Но как-то утром бужу его, подаю халат, а он не может встать. И сказать ничего не может… Перестал говорить… Глаза большие-большие… Вот когда он испугался… Да… (Снова замолкает.) Оставался у нас ещё год… Весь этот год он умирал… С каждым днём ему хуже и хуже, и он же знает, что его ребята умирают… Мы ведь ещё с этим жили… С этим ожиданием… Говорят – Чернобыль, пишут – Чернобыль. Но никто не знает, что это… Все теперь у нас по-другому: рождаемся не такие, умираем не так. Не так, как все. Вы у меня спросите, как умирают после Чернобыля? Человек, которого я любила, любила так, что не могла бы любить больше, если бы я его сама родила, на моих глазах превращался… В чудовище… Удалили лимфоузлы, их нет и нарушилось кровообращение, и нос уже как-то сдвинулся, увеличился раза в три, и глаза уже какие-то другие – разошлись в разные стороны, в них незнакомый свет появился и выражение, как будто не он, а кто-то ещё оттуда выглядывает. Потом один глаз совсем закрылся… А я чего боюсь? Мне бы только, чтобы он себя не увидел… Не запомнил таким. Но он начал меня просить, показывать руками, что, мол, принеси зеркало. Я то на кухню убегу, будто забыла, не слышала, то ещё что-нибудь придумаю. Два дня его так обманывала, на третий день пишет мне в тетрадочку большими буквами и с тремя восклицательными знаками: «Дай зеркало!!!» У нас уже была тетрадочка, ручка, карандаш, мы уже таким образом общались, потому что даже шёпотом он не мог говорить, даже шёпот у него не получался. Полная немота. Я бегом на кухню, стучу кастрюлями. Не читала, не слышала. Опять мне пишет: «Дай зеркало!!!» – и с этими знаками… Принесла ему зеркало, самое маленькое. Глянул, схватился за голову и качается, качается по кровати… Я – к нему, давай уговаривать… «Вот немного поправишься, и мы поедем с тобой куда-нибудь в заброшенную деревню. Купим дом и будем там жить, если ты не захочешь в городе, где много людей. Будем жить одни». Я его не обманывала, я поехала бы с ним куда угодно, только бы он был, а какой – неважно. Он – и все. Я его не обманывала… Не вспомню ничего, о чем хотелось бы промолчать. А было все… Я так далеко заглянула, может быть, дальше смерти… (Останавливается.) Мне было шестнадцать лет, когда мы познакомились, он старше меня на семь лет. Два года встречались. Я очень люблю у нас в Минске район возле главпочтамта, улицу Володарского, там под часами он назначал мне свидание. А жила я возле камвольного комбината и ездила на пятом троллейбусе, который не останавливался возле главпочтамта, а немного проезжал вперёд, к магазину «Детская одежда». Ехал он до поворота медленнее, то, что мне надо. Чуть-чуть всегда припоздаю, чтобы увидеть через окно и ахнуть: какой красивый парень меня ждёт! Ничего не замечала два года, ни зимы, ни лета. Водил на концерты… На мою любимую Эдиту Пьеху… На танцы не бегали, на танцплощадку, он не умел танцевать. Целовались, только целовались… Называл меня: «Маленькая моя». День рождения, опять мой день рождения… Странно, но все самое главное у меня происходило именно в этот день, вот и не верь после этого в судьбу. Стою под часами: в пять – свидание, а его нет. В шесть – расстроенная, в слезах бреду на свою остановку, перехожу улицу, оглянулась, как почувствовала – бежит за мной, на красный свет, в рабочей спецовке, в сапогах… С работы раньше не отпустили… Таким я его больше всего и любила: в охотничьем костюме, в телогрейке, – ему все шло. Поехали к нему домой, он переоделся и решили отметить мой день рождения в ресторане. Но в ресторан мы уже не попали, так как был вечер, свободных мест нет, а сунуть пятёрку или десятку (это ещё старые деньги) швейцару, как другие, ни он, ни я не умели. «Давай, – вдруг засиял весь, – купим в магазине шампанское, набор пирожных и пойдём в парк, там отпразднуем». Под звёздами, под небом! Вот он был такой… На скамейке в парке Горького мы просидели до утра. Другого такого дня рождения у меня в жизни не было, вот тогда я ему и сказала: «Женись на мне. Я тебя так люблю!!» Засмеялся: «Ты ещё маленькая». А назавтра отнесли заявление в загс… Ах, какая я была счастливая! Ничего бы не поменяла в своей жизни, даже предупреди кто-нибудь сверху, со звёзд… Дай сигнал… В день свадьбы он не нашёл свой паспорт, мы весь дом перерыли, искали. Нас записали в загсе на какой-то бумажке. «Доченька, это плохой знак», – плакала моя мама. Потом паспорт отыскался в его старых брюках, на чердаке. Любовь! Это даже была не любовь, а долгое влюбление. Как я танцевала утром у зеркала: я красивая, я молодая, он меня любит! Теперь я забываю своё лицо, то, лицо, что было у меня с ним… Я не вижу этого лица в зеркале… Можно ли об этом говорить? Называть словами… Бывают тайны… Я до сих пор не понимаю, что это было. До самого последнего нашего месяца… Он звал меня ночью… У него были желания. Любил сильнее, чем раньше… Днём, когда я смотрела на него, не верила в то, что происходило ночью… Мы не хотели с ним расставаться… Я его ласкала, гладила. В те минуты я вспоминала самое радостное… Счастливое… Как он приехал с Камчатки с бородой, отрастил там бороду. Мой день рождения в парке на скамейке… «Женись на мне…» Надо ли говорить? Можно ли? Я сама к нему шла, как идёт мужчина к женщине… Что я могла ему дать, кроме лекарств? Какую надежду? Он так не хотел умирать… У него была вера, что моя любовь нас спасёт. Такая любовь! Только маме своей ничего не рассказывала, она бы меня не поняла. Осудила. Прокляла. Это же не обычный рак, которого тоже все боятся, а чернобыльский, он ещё страшнее. Врачи мне объяснили: порази метастазы внутри организм, он быстро бы умер, а они поползли верхом… По телу… По лицу… Что-то чёрное на нем наросло. Куда-то подевался подбородок, исчезла шея, язык вывалился наружу. Лопались сосуды, начиналось кровотечение. «Ой, – кричу, – опять кровь». С шеи, со щёк, с ушей… Во все стороны… Несу холодную воду, кладу примочки – не спасают. Что-то жуткое. Вся подушка зальётся… Тазик подставлю, из ванной… Струйки ударяются… Как в подойник… Этот звук… Такой мирный и деревенский… Я его и сейчас по ночам слышу… Пока он в сознании, хлопает в ладоши – это у нас условный знак: зови! Вызывай «скорую». Он не хотел умирать… Ему сорок пять лет… Звоню на станцию «скорой помощи», а они уже нас знают, ехать не хотят: «Мы ничем не можем помочь вашему мужу». Ну, хотя бы укол! Наркотик. Сама уколю, научилась, а укол – синяком под кожей, не расходится. Один раз дозвалась, прибыла «скорая»… Молодой врач… Приблизился к нему и тут же назад пятится-пятится: «Скажите, а он случайно у вас не чернобыльский? Не из тех, кто побывал там?» Я отвечаю: «Да». И он, я не преувеличиваю, вскрикнул: «Миленькая моя, скорей бы это кончилось! Скорей! Я видел, как умирают чернобыльцы». А мой же в сознании, он это слышит… Хорошо ещё, что не знает, не догадывается: он уже один из своей бригады остался… Последний… В другой раз медсестру из поликлиники прислали, так она в коридоре постояла, даже в квартиру не зашла: «Ой, я не могу!» А я могу? Я все могу!! Что мне придумать? Где спасение? Он кричит… Ему больно… Весь день кричит… Тогда я нашла выход: вливала в него через шприц бутылку водки. Отключится. Забудется. Не сама догадалась, другие женщины подсказали… С такой же бедой… Придёт его мама: «Почему ты отпустила его в Чернобыль? Как ты могла?» А мне и в голову тогда не могло прийти, что надо было не отпустить, а ему, наверное, – что он мог не поехать. Это же было другое время, как военное. И мы были тогда другие. Как-то я у него спросила: «А сейчас не жалеешь, что туда поехал?» Головой крутит – нет. В тетрадочке пишет: «Умру, продашь машину, запасные колёса, а за Толика (это его брат) замуж не выходи». Толику я нравилась… Я знаю тайны… Сижу возле него… Он спит… У него ещё был красивый волос… Я взяла и тихонько отрезала прядь… Открыл глаза, посмотрел, что у меня в руках, улыбнулся. У меня остались его часы, военный билет и чернобыльская медаль… (После молчания.) Ах, какая я была счастливая! В роддоме, помню, днями сижу у окошка, его жду, выглядываю. Ничего толком не понимала: что со мной, где я? Мне бы на него посмотреть… Не могла наглядеться, как чувствовала, что это должно скоро кончиться. Утром кормлю и любуюсь, как он ест. Как он бреется. Как идёт по улице. Я – хороший библиотекарь, но я не понимаю, как это можно страстно любить работу. Я любила только его. Одного. И я не могу без него. Я кричу ночами… В подушку кричу, чтобы дети не услышали… Ни на минуту не представляла, что мы расстанемся… Что… Уже знала, но не представляла…. Моя мама… Его брат… Они меня готовят, намекают, что врачи, мол, советуют, дают направление, одним словом, под Минском, есть специальная больница, где раньше умирали вот такие обречённые… Афганцы… Без рук, без ног… А теперь туда чернобыльцев везут. Уговаривают: там ему будет лучше, врачи всегда рядом. Не хотела, я слышать об этом не хотела. Тогда они его убедили, и он начал меня умолять: «Отвези туда. Не мучайся». А я то бюллетень прошу, то на работе отпуск за свой счёт выпрашиваю. По закону бюллетень дают только для ухода за больным ребёнком, а отпуск за свой счёт не больше месяца. Но он всю нашу тетрадку исписал. Взял с меня слово, что я его туда отвезу. Я поехала на машине с его братом. На краю деревни, называлась она Гребёнка, стоял большой деревянный дом, колодец развалившийся. Туалет на улице. Старушки какие-то в чёрном… Богомольные… Даже из машины не двинулась. Не поднялась. Ночью целую его: «Как ты мог меня об этом просить? Никогда этого не будет! Никогда этого не будет! Никогда!!» Я его всего целовала… Самые страшные последние недели… Полчаса писали в поллитровую баночку. Глаз не поднимает. Ему стыдно. «Ну, как ты можешь так думать?!» – целую его. В последний день случилась такая минута: он открыл глаза, сел, улыбнулся и сказал: «Валюшка!..» Я онемела от счастья… От его голоса… С работы позвонили: «Мы красную грамоту принесём». Спрашиваю у него: «Хотят твои ребята прийти. Грамоту вручат». Головой крутит: нет-нет! Но они приехали… Деньги какие-то принесли, грамоту в красной папке с фотографией Ленина. Взяла её и думаю: «За что же он умирает? В газетах пишут, что это не только Чернобыль, а коммунизм взорвался. Советская жизнь кончилась. А профиль на красной папке тот же…» Хотели ребята ему какие-то слова хорошие сказать, но он накрылся одеялом, только волосы торчали. Постояли над ним и ушли. Уже боялся людей… Одну меня не боялся. Но умирает человек один… Я его звала а он уже глаза не открывал. Только дышал…Когда хоронили, прикрыла ему лицо двумя носовыми платочками. Если кто просил показать, я открывала… Одна женщина упала… А когда-то она его любила, я его к ней ревновала. «Дай последний раз посмотрю». – «Смотри». Я не рассказала, что, когда он умер, никто не мог к нему подойти, все боялись. А родственникам самим нельзя мыть, одевать. По нашим славянским обычаям. Привезли из морга двух санитаров, они попросили водки: "Мы видели, – признались, – все: разбитых, порезанных, трупы детей после пожара… Но такое впервые… (Затихает.) Он умер и лежал горячий-горячий. К нему нельзя было притронуться… Я остановила в доме часы… Семь утра… И часы наши по сегодняшний день стоят, не заводятся… Мастера вызывала, он руками развёл: «Тут не механика и не физика, а метафизика». Первые дни… Без него… Спала два дня, не могли добудиться, встану, попью воды, даже не ела, и опять на подушку упаду. Сейчас мне странно: как это я могла уснуть? У подруги муж умирал, он швырял в неё посудой. Плакал. Почему она такая молодая, красивая? А мой только смотрел на меня и смотрел… В нашу тетрадку записал: «Умру, сожги мой прах. Я хочу, чтобы ты не боялась». Почему он так решил? Ну, разные слухи: чернобыльцы и после смерти «светятся»… Ночью над могилами поднимается свет…Я сама читала, что могилы чернобыльских пожарников, умерших в московских госпиталях и похороненных под Москвой в Митино, люди обходят стороной, своих мёртвых возле них не кладут. Мёртвые мёртвых боятся, не говоря о живых. Потому что никто не знает, что такое – Чернобыль. Одни догадки. Предчувствия. Он привёз из Чернобыля белый костюм, в котором там работал. Брюки, спецовка… Так этот костюм лежал у нас на антресолях до его смерти. Потом мама решила: «Надо выбросить все его вещи». У неё был страх… А я даже тот его костюм берегла. Преступница! У меня же в доме дети. Дочка и сын… Отвезли за город и закопали… Я много книг прочла, я живу среди книг, но ничего не могут объяснить. Привезли урночку… Не страшно… Я рукой потрогала и там что-то мелкое, как ракушки на берегу моря, в песке, это тазобедренные косточки. До этого к вещам его прикасаюсь, не слышу, не чувствую, а тут как обняла. Ночью, помню, он – мёртвый, сижу возле него. И вдруг какой-то дымок… Второй раз увидела этот дымок над ним в крематории… Его душа… Никто её не видел, а я видела… У меня чувство: ещё раз свиделись… Ах, какая я была счастливая! Какая счастливая… Он уедет в командировку… Я дни, часы считаю до нашей встречи. Секундочки! Я физически без него не могу… Не могу! (Закрывает лицо руками). Вспоминаю…Мы поедем с ним к его сестре в деревню, вечером она показывает: «Тебе в этой комнате постелила, а ему в той». Посмотрим друг на друга и рассмеёмся. Не представляли, что можно спать раздельно, в разных комнатах. Только вместе. Я не могу без него… Не могу! Многие сватались… Брат его сватался… Они так похожи… Рост. Даже походка. Но мне кажется, если кто-то другой ко мне дотронется, я буду плакать и плакать. Никогда не остановлюсь… Кто его у меня забрал? По какому праву? Вручили повестку с красной полосой девятнадцатого октября тысяча девятьсот восемьдесят шестого года… (Приносит альбом. Показывает свадебные фотографии. И когда я уже хочу попрощаться, останавливает.) Как мне дальше жить? Я вам не все… Не до конца… Я была счастливая… До безумия… Есть тайны… Может, не надо моего имени… Молитвы читают в тайне… Про себя… (Замолкает.) Нет, назовите имя! Богу напомните… Я хочу знать… Я хочу понять, зачем нам даются такие страдания? За что? Первое время казалось, что после всего у меня во взгляде что-то тёмное появится. Чужое. Я не выдержу… Что меня спасло? Вытолкнуло к жизни? Вернуло… Мой сын… У меня есть ещё один сын… Наш с ним первый сын… Он давно болен… Он вырос, но видит мир детскими глазами, глазами пятилетнего мальчика. Я хочу теперь быть с ним… Мечтаю поменять квартиру поближе к Новинкам, там у нас психиатрическая больница. Всю свою жизнь он живёт там. Это приговор врачей: чтобы он жил, он должен быть там. Я каждый день езжу туда. Встречает меня: «А где папа Миша? Когда приедет?» Кто ещё у меня об этом спросит? Он его ждёт. Мы будем ждать с ним вместе. Я буду читать свою чернобыльскую молитву… Он – смотреть на мир детскими глазами…" Валентина Тимофеевна Апанасевич, жена ликвидатора Вместо эпилога "…Киевское бюро путешествий предлагает туристические поездки в Чернобыль… Разработан маршрут, который начинается с мёртвого города Припять: туристы осматривают многоэтажные брошенные дома с почерневшим бельём на балконах и детскими колясками. Бывшую милицию, больницу и горком партии. Здесь ещё сохранились лозунги коммунистических времён – их и радиация не берет. Из города Припять маршрут продолжается по мёртвым деревням, где по хатам средь бела дня шныряют волки и дикие кабаны. Расплодились – тьма! А кульминацией поездки или, как пишут в рекламе, её «изюминкой» считается осмотр объекта «Укрытие» или проще – саркофага. Построенный над взорванным четвёртым энергоблоком на скорую руку, он давно покрылся трещинами, сквозь которые «фонит» смертельная начинка – остатки ядерного топлива. Будет о чем рассказать своим друзьям, когда вернётесь домой. Это вам не на Канарских островах побывать или в Майями. Завершается экскурсия фотографированием на память у стелы в память погибших героев Чернобыля, чтобы вы почувствовали себя причастными к истории. Ну, а в конце путешествия любителям экстремального туризма предлагают пикник с обедом из экологически чистых продуктов с красным вином… И русской водкой… Вам обещают, что за проведённый день в зоне вы получите дозу меньшую, чем при рентгеновском обследовании. Но не советуют купаться, есть пойманную рыбу или дичь. Собирать ягоды и грибы, жарить их на костре. Дарить женщинам полевые цветы. Вы думаете это бред? Ошибаетесь, ядерный туризм пользуется большим спросом, особенно у западных туристов. Люди едут за новыми и сильными впечатлениями, которых уже в мире мало где встретишь, слишком он обжит и доступен. Жить становится скучно. А хочется чего-то вечного… Посетите ядерную Мекку… Цены умеренные"… По материалам беларуских газет. 2005 г. 1986–2005 гг.

The script ran 0.037 seconds.