1 2 3 4 5
Мистер Боффин был не менее восхищен: говоря по правде, в глубине души он считал и самое письмо и ту ловкость, с которой оно было написано, весьма замечательным проявлением человеческой изобретательности.
— И вот что я тебе скажу, миленький мой, — начала миссис Боффин, — если ты не договоришься сразу с мистером Роксмитом и будешь сам лезть во все, что не про тебя писано, так тебя кондрашка хватит, не говоря уже о том, что все белье будет в чернилах и сердце мое разобьется.
За такие мудрые речи мистер Боффин поцеловал свою супругу, а после того, поздравив Джона Роксмита с его блестящими успехами, пожал ему руку в залог новых отношений между ними. Миссис Боффин тоже подала ему руку.
— А теперь, Роксмит, надо вам хоть немного познакомиться с нашими делами, — сказал мистер Боффин, который по своей прямоте думал, что обязан выказать человеку доверие, если тот хоть пять минут прослужил у него. — Я уже говорил вам, когда мы с вами познакомились, или, лучше сказать, когда вы со мной познакомились, что миссис Боффнн намерена устроить все по моде, только я еще сам не знал, как далеко мы зайдем. Так вот, миссис Боффин одержала верх, и мы теперь должны устраиваться как нельзя моднее.
— Я так и полагал, сэр, судя по расходам на новое обзаведение, — отвечал Джон Роксмит.
— Да, — сказал мистер Боффин. — Это будет что-то из ряда вон. Как раз кстати мой литературный человек говорил мне, что дом, к которому он, можно сказать, имеет отношение… в котором он заинтересован…
— Как владелец? — спросил Джон Роксмит.
— Нет, не совсем так, — отвечал мистер Боффин, — а что-то вроде родственных отношений.
— Просто участие, — подсказал Джон Роксмит.
— Да, может быть, — согласился мистер Боффин. — Как бы ни было, он говорил мне, что на доме висит объявление: «Сей весьма аристократический особняк продается или сдается внаймы». Мы с миссис Боффин ездили смотреть его, нашли, что он весьма аристократичен (хотя немножко и скучноват, но это, в сущности, одно и то же), и купили его. Мой литературный человек по дружбе ударился в поэзию и прочел нам прелесть какие стихи на этот случай: в них он поздравляет миссис Боффин с тем, что ей теперь принадлежит… как это, душа моя?
Миссис Боффин отвечала:
Чертог, чертог веселья полон,
А залы, залы светом залиты[47].
— Вот именно. Тем ловчей получается, что в доме и правда есть два зала, с парадного хода и со двора; есть еще и помещение для прислуги. А кроме того, он нам прочел очень недурные стишки насчет того, что ежели миссис Боффин взгрустнется в новом доме, так он всегда готов прийти на помощь и ее развеселить. У миссис Боффин замечательная память. Ты не прочтешь нам эти стихи, душа моя?
Миссис Боффин согласилась и без единой ошибки прочла стихи, в которых было сделано такое любезное предложение — прочла точно так, как она их слышала:
Как плакала дева, я вам спою, миссис Боффин
Когда погибла любовь,
И как она угасла навек, миссис Боффин,
Чтоб не проснуться вновь.
Спою вам о том, с разрешения мистера Боффина, как убит был герой,
А конь прискакал домой,
И если до слез мой тронет рассказ, за что прошу прощения у мистера Боффина,
Гитарой утешу вас.
— Точка в точку правильно! — сказал мистер Боффин. — Мне особенно нравится то, что в этих стихах так кстати упомянуты мы оба.
Стихи произвели впечатление и на секретаря: он, видимо, был удивлен, что очень польстило мистеру Боффину и еще более утвердило его в высоком мнении о достоинстве этих стихов.
— Понимаете ли, Роксмит, — продолжал он, — мой литературный человек на деревянной ноге вообще завистлив. Так вот, я уже надумал, как это поудобнее устроить, чтобы Вегг вам не завидовал: вы держитесь своей части, а он будет держаться своей.
— Господи! — воскликнула миссис Боффин. — А я так думаю, что на свете всем места хватит!
— Так оно и есть, душа моя, когда мы не занимаемся литературой, — сказал мистер Воффин. — А когда занимаемся, получается наоборот. И мне не надо забывать, что я нанял Вегга тогда, когда у меня еще и мысли не было о моде или о том, чтобы оставить «Приют». Дать ему почувствовать обиду было бы непорядочно с моей стороны, как будто мне голову вскружили эти залы, залитые светом. От чего боже сохрани! Роксмит, что вы скажете насчет того, чтобы жить в доме?
— В этом доме?
— Нет, нет. Насчет этого дома у меня другие планы. А в новом доме?
— Пусть будет, как вам угодно, мистер Боффин. Я вполне в вашем распоряжении. Вы знаете, где я живу в настоящее время.
— Ну что ж! — сказал мистер Боффин, подумав. — Предположим, на время вы останетесь там же, а после мы решим. Вы ведь сразу начнете заниматься всем, что делается в новом доме?
— С удовольствием. Я начну сегодня же. Вы мне сообщите адрес?
Мистер Боффин сказал адрес, и секретарь записал его в книжечку. Миссис Боффин воспользовалась случаем и, пока он был этим занят, постаралась как следует рассмотреть его лицо. Впечатление было в его пользу, потому что она украдкой кивнула мистеру Боффину: «Он мне нравится».
— Я сейчас же загляну, все ли там в порядке, мистер Боффин.
— Благодарю вас. Но раз вы уже здесь, не хотите ли осмотреть «Приют»?
— Очень буду рад. Мне столько пришлось о нем слышать.
— Идемте! — сказал мистер Боффин. И они вдвоем с миссис Боффин пошли вперед.
Мрачный дом, этот «Приют», и по его убожеству видно, что все то время, пока он прозывался Гармоновой тюрьмой, им владел скряга. Жалкие остатки краски, жалкие остатки обоев на стенах, остатки мебели, скудные следы человеческой жизни. Что построено человеком для человека, должно, как и создания природы, выполнять свое назначение или гибнуть. Этот старый дом так и пропал даром, оттого что в нем не жили, износившись гораздо скорее, чем если бы в нем жили, — в двадцать раз скорее.
Какое-то оскудение бывает свойственно домам, если в них не кипит жизнь (словно эта жизнь их питает) и здесь оно было очень заметно. Лестница, балюстрада, перила казались иссохшими, словно обглоданными до костей; такими же казались стены, дверные косяки и окна. Скудная мебель являла тот же вид и, распадаясь в прах, усыпала бы все полы густым слоем пыли, если б здесь не наводили чистоту; эти полы, все потемневшие и в прожилках, были изношены, как лица стариков, проживших всю свою жизнь в одиночестве.
Спальня, где прижимистый старик перестал цепляться за жизнь, осталась в том же виде, что и при нем. В ней стояла старая дрянная кровать с четырьмя колонками, без полога, с железными зубцами наверху, словно на тюремной стене, покрытая старым лоскутным одеялом. Там стояла и накрепко запертая старая конторка с покатым верхом, похожим на злой и скрытный лоб; возле кровати — неуклюжий стол с кривыми ногами, а на столе шкатулка, в которой когда-то лежало завещание. У стены — несколько стульев в лоскутных чехлах, под которыми долгие годы не сохранялась, а выцветала понемногу более ценная обивка, не радуя ничей глаз. Между всеми этими предметами наблюдалось большое фамильное сходство.
— Комнату сохранили в таком виде, Роксмит, на случай, если приедет сын, — сказал мистер Боффин. — Одним словом, все в доме сохранялось точно так, как оно перешло к нам, пока сын не увидит и не одобрит. Даже и теперь ничего не меняется, кроме нашей комнаты внизу, где мы с вами только что сидели. Когда сын в последний раз в жизни приезжал домой и последний раз в жизни виделся с отцом, это было скорее всего вот в этой самой комнате.
Секретарь, осматривая комнату, остановил взгляд на боковой двери в углу.
— Еще одна лестница, — объяснил мистер Боффин, отпирая дверь, — она ведет во двор. Мы сойдем по ней; может быть, вы захотите посмотреть двор, а нам это по дороге. Когда сын был еще совсем ребенком, то к отцу он почти всегда ходил по этой вот лестнице. Он очень боялся отца. Бывало, сидит на лестнице, а войти не смеет, бедняжка; много раз я это видел. Мы с миссис Боффин часто утешали его, когда он сидел с книжкой на этой лестнице.
— Да! И его бедную сестру тоже, — сказала миссис Боффие. — А вот здесь, где стену освещает солнце, они как-то померились ростом. Это их детские ручки написали имена на стене, просто карандашом; но имена все еще здесь, а их, бедняжек, уже нет на свете.
— Надо нам позаботиться об именах, старушка, — сказал мистер Боффин. — Надо нам позаботиться об именах. Чтобы они не стерлись при нас, а если бог даст, то и после нас. Бедные дети!
— Да! Бедные дети! — вздохнула миссис Боффин.
Они отворили дверь внизу, выходящую во двор, и постояли на солнце, глядя на буквы, нацарапанные нетвердой детской рукой на уровне двух или трех ступеней. В этом простом напоминании о загубленном детстве и в ласковых словах миссис Боффин было нечто такое, что растрогало секретаря.
Потом мистер Боффин показал новому управляющему кучи мусора и среди них ту, которая досталась ему по завещанию еще до того, как он получил все остальное.
— Нам бы и этого довольно, — сказал мистер Боффин, — если бы бог пощадил его молодую жизнь и избавил от печальной смерти. Остального нам не нужно.
Секретарь смотрел с интересом и на сокровища двора, и на дом снаружи, и на ту отдельную пристройку, в которой, по словам мистера Боффина, они жили вместе с женой в продолжение многих лет их службы. И только после того, как мистер Боффин показал ему все чудеса «Приюта» по два раза подряд, секретарь вспомнил, что у него есть еще дела в другом месте.
— Мистер Боффин, у вас не будет никаких приказаний относительно этого дома?
— Нет. Роксмит. Никаких.
— Может быть, вы сочтете дерзостью с моей стороны, если я спрошу, не намерены ли вы продать его?
— Разумеется, не намерен. В воспоминание о нашем старом хозяине, о его детях, о нашей службе, мы хотим сохранить «Приют» так, как он есть.
Секретарь обвел кучи мусора таким выразительным взглядом, что мистер Боффин поспешил сказать, словно в ответ на его замечание:
— Ну да, это дело другое. Их я могу и продать, хотя жаль будет, что местность лишится такого украшения. Без насыпей она будет плоская, как блин. И все-таки не скажу, чтобы я собирался их навсегда тут оставить для одного только вида. Торопиться с этим не стоит: больше я сейчас ничего не могу сказать. Я знаток не во многом, Роксмит, но по части мусора я знаток. Я могу оценить эти кучи мусора с точностью до последнего пенса, знаю, как их выгоднее продать, знаю тоже, что, если они постоят на месте, вреда от этого не будет. Вы загляните к нам завтра, будьте так любезны.
— Буду заходить каждый день. И чем скорее я смогу вас переселить в новый дом, тем больше вы будете довольны, сэр, не так ли?
— Не то чтобы мне было так уж к спеху, — ответил мистер Боффин, — но если платишь людям за срочную работу, так хочется знать, что у них и в самом деле работа не стоит на месте. А вы как думаете?
— Совершенно так же! — ответил секретарь и с этим удалился.
— Ну, если я теперь уломаю Вегга, то все дела у меня будут в порядке, — сказал себе мистер Боффин, обходя двор положенное число раз.
Человек криводушный, разумеется, забрал в руки человека в высшей степени прямого. Низкий, конечно, одержал верх над великодушным. Надолго ли — это вопрос другой: мы видим каждый день, что такие победы бывают, и даже самим Подснепам не отмахнуться от этого факта. Бесхитростный Боффин так запутался в сетях коварного Вегга, что сам себя считал большим интриганом, когда думал, как бы ему еще больше облагодетельствовать Вегга. Ему казалось (так искусно действовал Вегг), что он действует втайне от Вегга, когда Вегг хитростью заставлял его действовать именно так, как нужно было Веггу. Таким образом, в это утро, мысленно обращаясь к Веггу с самой умильной улыбкой, он был не вполне уверен, не упрекнет ли его Вегг за то, что он повернулся к нему спиной.
Вот почему мистер Боффин провел несколько тревожных часов, дожидаясь наступления вечера и прихода Вегга, который с легкостью ковылял на деревянной ноге по всей Римской империи. К этому времени мистер Боффин глубоко заинтересовался судьбой великого полководца, которого сам он именовал Вылезарием, но, быть может, более известного миру и любителям классической древности под именем Велизария. Даже карьера этого знаменитого воина до некоторой степени утратила интерес для мистера Боффина по сравнению с вопросом, как ему загладить свою вину перед Веггом. Вот почему, как только литературный джентльмен напился и наелся до того, что весь раскалился докрасна, и уже взялся было за книгу, прочирикав, как обычно: «А теперь, мистер Боффин, мы начнем разрушаться и падать», мистер Боффин остановил его:
— Вы помните, Вегг, когда я впервые сказал, что хочу сделать вам одно предложение?
— Позвольте мне сначала подумать, сэр, — отвечал Вегг; перевертывая книгу корешком вверх. — Когда вы впервые сказали, что хотите сделать мне предложение? Позвольте подумать (как будто в этом была хоть малейшая необходимость). Да, конечно, помню, мистер Боффин. Это было на моем углу. Конечно, так! Вы сначала спросили меня, нравится ли мне ваша фамилия, и любовь к истине заставила меня ответить отрицательно. Мне и в голову не приходило, сэр, насколько будет знакома мне эта фамилия!
— Надеюсь, вы еще ближе познакомитесь с нею, Вегг!
— Вот как, мистер Боффин? Премного вам обязан, разумеется. Не угодно ли вам, сэр, мы начнем разрушаться и падать? — И он сделал вид, будто берется за книгу.
— Пока еще нет, Вегг. По правде говоря, я хочу вам сделать еще одно предложение.
Мистер Вегг (который вот уже несколько вечеров подряд только об этом и думал) снял очки с видом вежливого изумления.
— Надеюсь, что вам оно понравится, Вегг.
— Благодарю вас, сэр, — отвечал скрытный Вегг, — надеюсь, что так. И даже во всех отношениях. (К этому он стремился как филантроп.)
— Как вы думаете, Вегг, не закрыть ли вам ларек? — спросил мистер Боффин.
— Думаю, сэр, — отвечал Вегг, — что хотел бы видеть того джентльмена, который мне оплатит убытки.
— Он перед вами, — сказал мистер Боффин.
Мистер Вегг собирался было сказать «мой благодетель» и даже произнес «мой благо…», как вдруг его осенило вдохновение.
— Нет, мистер Боффин, только не вы, сэр. Кто угодно, только не вы. Не бойтесь, сэр, я не оскверню своими низменными занятиями чертогов, которые купило ваше золото. Знаю, сэр, что мне не пристало торговать под окнами вашего дворца. Я уже подумал об этом и принял свои меры. Нет нужды подкупать меня, сэр. Степни-Филдс[48] не будет для вас слишком близко? Если вы и это сочтете за вторжение, я могу уйти еще дальше. Говоря словами поэта, которые я помню не совсем хорошо:
Осужденный скитаться по свету,[49]
Сирота, без родных и друзей,
Кому счастья и чего-то там нету,
— Вот пред вами малютка Чарлей.
Вот так же и я перед вами, и в том же самом положении, — прибавил мистер Вегг, исправляя не совсем подходящую последнюю строчку.
— Ну-ну-ну, Вегг, — уговаривал его добряк Боффин. — Вы уж слишком чувствительны.
— Да, я знаю, сэр, — возразил мистер Вегг, упорствуя в своем великодушии. — Я знаю свои недостатки. Всегда был слишком чувствителен, с детских лет.
— Но погодите, Вегг, выслушайте меня, — продолжал Золотой Мусорщик. — Вы забрали себе в голову, будто я хочу от вас отделаться пенсией.
— Верно, сэр. — отвечал Вегг, по-прежнему упорствуя в великодушии, — я знаю свои недостатки и далек от того, чтобы отрицать их. Да, я забрал это себе в голову.
— Но у меня-то и в мыслях этого не было.
Это уверение вряд ли настолько утешило мистера Вегга, насколько думалось мистеру Боффину. И правда, лицо Вегга заметно вытянулось, когда он спросил:
— В самом деле не думаете, сэр?
— Нет, потому что это значило бы, что вы не хотите ничего делать, чтобы заработать эти деньги. А вы их заработаете, да.
— Это, мистер Боффин, совсем другое дело, — отвечал Вегг, делая вид, что воспрянул духом. — Теперь моя независимость снова воскресла во мне. Теперь я уже не стану
Оплакивать тот час,[50]
Когда осыпать нас,
Дарами Лорд явился;
И более луна
Не плачет, прячась в тучах, над позором
здесь присутствующих.
Продолжайте, пожалуйста, мистер Боффин.
— Благодарю вас, Вегг, и за ваше доверие и за то, что вы так часто ударяетесь в поэзию; и то и другое по-дружески. Так вот, у меня такая мысль, чтобы вы бросили ларек, и я вас поселю здесь, в «Приюте», чтоб вы его для нас охраняли. Местоположение приятное, а если человеку давать уголь, свечи и один фунт в неделю, так он будет кататься словно сыр в масле.
— Гм! А не должен ли будет этот человек, сэр, — скажем, «этот человек», чтобы удобнее было рассуждать, — мистер Вегг старался выражаться как можно яснее и улыбался при этом, — не должен ли он будет оставить прочие занятия, или эти занятия будут оплачиваться особо? Теперь предположим, для удобства рассуждения, этот человек нанимается в чтецы; хотя бы по вечерам, скажем так, для удобства рассуждения. Будет ли плата за чтение прибавкой к той сумме, которая, по-вашему, позволяет кататься как сыр в масле? Или она уже входит в эту сумму?
— Ну, я думаю, можно будет прибавить, — сказал мистер Боффин.
— Думаю, что так. сэр. Вы правы, сэр. Я совершенно так же на это смотрю, мистер Боффин. — Тут мистер Вегг встал и, балансируя на деревянной ноге, бросился к своей жертве с протянутой рукой. — Мистер Боффин, считайте, что дело решено. Ни слова больше, сэр, ни слова. Я навсегда расстаюсь со своим ларьком. Собрание романсов будет сохранено для изучения частным образом, чтобы поэзия была, так сказать, принесена в дань, — Вегг так обрадовался найденному слову, что повторил его еще раз, уже с большой буквы: — в Дань службе. Мистер Боффин мне больно расставаться со всем, что я имею, но пусть вас это не тревожит. Такие же чувства испытывал мой отец, когда его заслуги оценили и перевели из лодочников на правительственную службу. Его звали Томас. Вот какие слова произнес он по этому случаю — я был тогда еще младенец, но они произвели на меня такое сильное впечатление, что я их помню:
Навсегда прощай, мой ялик![51]
Весла, руль и все, прости!
Никогда у перевоза
Тому в лодке не грести!
Мой отец это пережил, мистер Боффин, и я тоже переживу.
Произнося эту прощальную речь, он все размахивал рукой в воздухе и никак не давал ее мистеру Боффину, к великому его огорчению. Теперь же он с быстротой молнии сунул руку своему патрону; тот ее пожал, чувствуя, что бремя спадает с его души, и заметил, что, поскольку их дела устроены к общему удовольствию, он был бы рад заняться делами Вылезария. Кстати говоря, тот остался накануне вечером в самом незавидном положении, и весь день погода не благоприятствовала предстоящему походу на персов.
Мистер Вегг надел очки, но Вылезарию не суждено было присоединиться к их обществу в этот вечер. Не успел Вегг отыскать нужное место в книжке, как на лестнице послышались шаги миссис Боффин, такие непривычно тяжелые и торопливые, что мистер Боффин вскочил бы с места, предчувствуя нечто из ряда вон выходящее, даже если бы она не позвала его взволнованным голосом.
Мистер Боффин бросился к ней: она стояла на темной лестнице, тяжело дыша, с зажженной свечой в руке.
— Что случилось, душа моя?
— Не знаю, не знаю; иди скорей ко мне наверх.
В сильном изумлении мистер Боффин поднялся по лестнице и вошел вслед за миссис Боффин в их спальню, вторую большую комнату на одном этаже с той, где умер их бывший хозяин. Мистер Боффин огляделся по сторонам и не заметил ничего особенного, кроме сложенных на большом сундуке стопок белья, которое разбирала миссис Боффин.
— Что такое, милая? Да ты испугалась! Ты — и вдруг испугалась!
— Я, конечно, не трусиха, — отвечала миссис Боффин, садясь на стул, чтобы прийти в себя, и не выпуская руки мужа, — но это очень странно!
— Что странно, милая?
— Нодди, сегодня вечером я везде, во всем доме вяжу лица старика и обоих детей.
— Что ты, душа моя? — воскликнул мистер Боффин, не без некоторого неприятного ощущения мурашек, пробежавших по спине.
— Я знаю, это кажется глупо, и все же это так.
— Где же тебе показалось, что ты их видела?
— Не знаю, где. Я их почувствовала.
— Дотронулась до них?
— Нет. Почувствовала в воздухе. Я разбирала белье на сундуке и, совсем не думая про старика и детей, напевала про себя, — и вдруг сразу почувствовала, что передо мной из темноты появилось лицо.
— Чье лицо? — спросил муж, озираясь вокруг.
— С минуту оно было лицом старика, потом стало молодеть. С минуту оно было лицом обоих детей, потом постарело. С минуту это было чье-то чужое лицо, а потом все эти лица сразу.
— А потом все пропало?
— Да, потом все пропало.
— Где ты была тогда, старушка?
— Здесь, у сундука. Ну, я этому не поддалась, все разбирала белье да напевала про себя. «Боже ты мой, — говорю себе, — стану думать о чем-нибудь другом, о чем-нибудь приятном, оно и выйдет из головы». Вот я и стала думать про новый дом, про мисс Беллу Уилфер, стала скорее думать, а простыню держала в руках, вдруг вижу — эти лица словно прячутся в складках простыни; я ее и выронила.
Простыня все еще лежала на полу, там, где упала. Мистер Боффин поднял ее и положил на сундук.
— А потом ты побежала вниз?
— Нет, я решила пойти в другую комнату, стряхнуть все это с себя. Говорю: «Пойду прогуляюсь не спеша по комнате старика раза три из конца в конец, и тогда я от этого отделаюсь». Я вошла туда со свечой в руке, но как только подошла к кровати, весь воздух ими наполнился.
— Лицами?
— Да, и я даже чувствовала, что они повсюду; и во тьме за боковой дверью, и на маленькой лестнице, и словно плывут по воздуху во двор. Вот тогда я и позвала тебя.
Мистер Боффин, теряясь от изумления, глядел на миссис Боффин. Миссис Боффин, теряясь от волнения, не в силах объяснить мужу, в чем дело, глядела на мистера Боффина.
— Я думаю, милая, что надо сейчас же выпроводить Вегга, потому что он будет теперь жить в «Приюте», так чтобы ему, да и кому другому, не взбрело в голову, что в доме нечисто, если он это услышит и разболтает. Нам-то ведь лучше знать. Верно?
— Никогда со мной этого не было, — сказала миссис Боффин, — а я оставалась одна в доме и ходила по всем комнатам в любой час ночи. Я была в доме, когда смерть посетила его, была в доме и тогда, когда впервые в него вошло убийство, и до сих пор ничего не боялась.
— И не будешь бояться, душа моя, — сказал мистер Боффин. — Поверь мне, это все от мыслей, да оттого, что живешь в таком мрачном месте.
— Да, но почему раньше этого не было? — спросила миссис Боффин.
На это мистер Боффин мог только ответить замечанием, что все, что ни бывает на свете, должно же когда-нибудь начаться. Потом, забрав руку жены под свой локоть, чтобы та не оставалась больше одна переживать такие волнения, он сошел вниз, чтобы отпустить Вегга. Того клонило ко сну после сытного ужина, да и по натуре он был всегда рад отлынивать от работы, и потому с удовольствием заковылял восвояси, не сделав того, зачем пришел и за что ему заплатили.
Затем мистер Боффин надел шляпу, а миссис Боффин закуталась в шаль, и оба они, взяв связку ключей и зажженный фонарь, обошли весь этот унылый дом — унылый повсюду, кроме их собственных двух комнат, — от погреба до чердака. Не удовольствовавшись такой погоней за фантазиями миссис Боффин, они стали искать во дворе, в пристройках и под насыпями. Осмотрев все кругом, они поставили фонарь у подножия одной насыпи и спокойно прогуливались взад и вперед, совершая вечерний моцион, для того чтобы голова миссис Боффин окончательно проветрилась и освободилась от темной паутины.
— Ну вот, милая! — сказал мистер Боффин, когда они вернулись к ужину. — Видишь, как надо от этого лечиться. Совсем прошло, правда?
— Да, милый, — ответила миссис Боффии, снимая шаль. — Я больше не боюсь. И нисколько не волнуюсь. Я могу опять ходить по всему дому, как и прежде. Но только…
— Что? — сказал мистер Боффин.
— Но стоит мне только закрыть глаза…
— И что тогда?
— И тогда все они здесь! — задумчиво отвечала миссис Боффин, закрыв глаза и дотрагиваясь левой рукой до лба. — Лицо старика — и оно молодеет! Оба детских лица — и они стареют. Еще лицо, которое мне незнакомо. А то и все эти лица вместе.
Снова открыв глаза и увидев перед собой лицо мужа, она наклонилась через стол, похлопала его по щеке и принялась за ужин, объявив, что лицо у него лучше всех на свете.
Глава XVI
О питомцах и намеках
Секретарь взялся за работу, не теряя времени, и очень скоро его осмотрительность и аккуратность сказались на делах Золотого Мусорщика. Он твердо решил вникать в суть каждого дела, порученного ему хозяином, чтобы знать его вдоль и поперек, и эта решительность была ему свойственна так же, как и быстрота выполнения. Он не принимал никаких объяснений и сведений из вторых рук, но сам лично проверял все, что было ему поручено.
В поведении секретаря была одна черта, которая накладывала отпечаток на все остальные и могла бы внушить недоверие всякому, знавшему людей лучше, чем Золотой Мусорщик. Секретарь не выказывал излишнего любопытства и навязчивости, как и полагается секретарю, однако успокаивался, только добившись полного представления о деле во всем его объеме. В скором времени выяснилось из некоторых его замечаний, что он успел уже побывать в конторе, где хранилось завещание Гармона, и познакомиться с ним. Мистер Боффин, бывало, еще раздумывал, стоит или нет советоваться с ним насчет того или иного, как вдруг оказывалось, что он уже знает это обстоятельство и хорошо понимает его. Он даже и не пытался это скрыть и, видимо, был очень доволен, что в его обязанности входит такая подготовка по самым уязвимым пунктам, чтобы всегда быть на высоте.
Повторяем, это могло пробудить смутное недоверие в человеке, знающем свет лучше мистера Боффина. С другой стороны, секретарь был догадлив, скромен, не болтлив и так усерден, словно дела мистера Боффина были его личными.
В нем не было заметно ни охоты командовать людьми, ни охоты распоряжаться деньгами; он явно предпочитал, чтобы всем этим ведал сам мистер Боффин. Если он и искал власти, то разве только той, которую дает знание; той власти, которая зиждется на полном понимании дела.
Не только лицо секретаря всегда омрачало темное облако, но и на всем его поведении лежала непонятная тень. Нельзя сказать, чтобы он смущался, как в первый вечер знакомства с семьей Уилферов; теперь он уже не робел, и все же что-то от прежнего оставалось в нем. Не то чтобы манеры его казались дурными, как в тот вечер; он держался прекрасно, всегда был скромен, вежлив и мягок. Однако это «что-то» никогда не покидало его. О людях, которые перенесли тяжкое заточение, или страшный удар, или ради сохранения собственной жизни убили беззащитного человека, не раз писалось, что пережитое наложило на них неизгладимую печать, которая и остается до самой смерти. Неужели н на нем была такая печать? Он устроил себе временную кантору в новом доме, и все у него в руках спорилось, за одним-единственным исключением: он я вно не желал иметь дело с поверенным мистера Боффина. Два-три раза, когда являлся какой-то повод для этого, он предоставлял видеться с Лайтвудом мистеру Боффину, и его уклончивость вскоре стала настолько заметной, что мистер Беффин спросил его об этом.
— Это верно, — сознался секретарь. — Я бы не хотел с ним видеться.
Он имеет что-нибудь против мистера Лайтвуда?
— Я с ним незнаком.
Может быть, ему случалось судиться и потерпеть убыток?
— Не больше, чем другим людям, — отвечал он кратко.
Может быть, он вообще против адвокатов?
— Нет. Но пока я состою у вас на службе, сэр, я бы не желал быть посредником между адвокатом и его клиентом. Конечно, если вы будете настаивать, мистер Боффин, я готов согласиться, Но я сочту большим одолжением с вашей стороны, если вы не будете на этом настаивать без крайней необходимости.
Вряд ли в этом была крайняя нужда, ибо в руках Лайтвуда не осталось никаких других дел, кроме того, которое тянулось без конца, так как преступник не был обнаружен, и тех, которые были связаны с покупкой дома. Многие другие дела, которые могли бы перейти к нему, теперь оставались на руках у секретаря, который справлялся с ними гораздо скорее и успешнее, чем это было бы возможно под руководством юного Вреда. Золотой Мусорщик отлично это понимал. Даже текущие дела не имели такого значения, чтобы секретарю надо было непременно являться лично, потому что все они сводились к следующему: после смерти Хэксема честному человеку стало невыгодно трудиться в поте лица, и, никак не соглашаясь потеть даром, он увиливал с тем старанием, о котором юристы говорят, что оно и каменную стену лбом прошибет. Следовательно, этот новый светоч угас с шипением и треском. Но, когда перетряхнули старое, кому-то пришло в голову, что, прежде чем снова убрать все старье на темную полку, по всей вероятности навсегда, было бы неплохо добром или принуждением вызвать мистера Джулиуса Хэнфорда, чтобы он явился и дал показания. А так как все следы Джулиуса Хэнфорда были потеряны, то Лайтвуд обратился к своему клиенту за разрешением искать его, дав объявление в газетах.
— А против того, чтобы написать Лайтвуду, вы не возражаете, Роксмит?
— Нисколько, сэр.
— Ну так напишите ему две строчки, скажите, пускай делает как знает. Не думаю, чтобы из этого что-нибудь вышло.
— Не думаю, чтоб из этого что-нибудь вышло, — повторил секретарь.
— Скажете, пусть поступает как знает.
— Я сейчас же напишу. Позвольте мне поблагодарить вас за то, что вы так внимательно отнеслись к моей просьбе. Она покажется вам не такой бессмысленной, если я признаюсь вам, что с мистером Лайтвудом у меня связаны самые неприятные воспоминания, хоть я его и не знаю. Это не его вина: он тут ни причем и даже имени моего не знает.
Кивком головы мистер Боффин прекратил этот разговор. Письмо было написано, и на следующий день мистера Джулиуса Хэнфорда стали разыскивать через газеты. Его просили сообщить о себе мистеру Мортимеру Лайтвуду, с тем чтобы оказать помощь правосудию, и награда была обещана каждому, кто знает его местопребывание и может о нем уведомить того же Мортимера Лайтвуда, в его конторе, в Тэмпле. Шесть недель подряд это объявление ежедневно появлялось на первой полосе во всех газетах, и шесть недель подряд секретарь, читая его, говорил себе так же, как он говорил своему патрону:
— Не думаю, чтоб из этого что-нибудь вышло.
Поиски такого сироты, какого хотелось миссис Боффин, были на первом месте среди тех дел, которыми секретарь занимался прежде всего. С самых первых дней службы он выказывал особенное желание угодить ей и, зная, как близко к сердцу принимает она это дело, вел поиски с неослабным рвением и готовностью.
Супруги Милви пришли к выводу, что найти сироту очень нелегко. Подходящий сирота оказывался или не того пола (что случалось чаще всего), или уже вышел из детских лет, или был слишком еще мал, а не то казался болезненным, или же весь зарос грязью; или привык шататься по улицам; или по всему видно было, что он сразу сбежит; бывало и так, что довести это человеколюбивое дело до конца можно было только купив сироту. Как только становилось известно, что кому-то нужен сиротка, сейчас же появлялся любящий родственник и назначал этому сиротке цену. Быстроту, с какой повышались цены на сирот, нельзя было даже сравнивать с самыми неожиданными скачками биржевого курса. В девять часов утра сиротка еще лепил из грязи пирожки и ровно ничего не стоил, а если на сирот появлялся спрос, то уже в полдень цена доходила до пяти тысяч процентов выше номинала. Цены вздувались разными способами и очень ловко. В ход пошли дутые акции. Родители смело выдавали себя за покойников и сами приводили с собой своих сирот. Настоящий сиротский товар неизвестно каким образом исчез с рынка. Как только специально поставленные эмиссары объявляли, что по двору идут мистер Милви с женой, живой товар немедленно прятали и отказывались предъявить его, разве только на одном условии — «за галлон пива», как выражались посредники. Бывали также и колебания бурного, можно сказать, океанического характера, вызванные тем, что держатели сирот сначала припрятывали товар, а потом выбрасывали на рынок сразу целую дюжину. Однако в основе всех этих операций лежал единственный принцип — принцип купли и продажи, а его как раз и не хотели признавать мистер и миссис Милви.
Наконец его преподобие Фрэнк получил известие, что в Брентфорде имеется прелестный сиротка, которого можно взять на воспитание. В этом приятном городке жила бабушка его матери (бывшей прихожанки Фрэнка) — бедная вдова; она-то, Бетти Хигден, и ходила за ребенком с материнской любовью, но ей было не на что кормить его.
Секретарь предложил миссис Боффин, что он либо съездит в Брентфорд и сначала сам посмотрит ребенка, либо отвезет ее, чтобы она могла сразу же составить о нем мнение. Миссис Боффин предпочла последнее, и в одно прекрасное утро они выехали туда в наемном фаэтоне, прихватив с собой на запятках головастого молодого человека.
Жилище миссис Бетти Хигден было нелегко разыскать, оно находилось в таком лабиринте самых грязных закоулков Брентфорда, что, оставив экипаж у гостиницы под вывеской «Трех Сорок», они пешком отправились на поиски. После долгих расспросов и множества неудач им указали в узком переулке очень маленький домик, открытая дверь которого была загорожена доской; юный джентльмен самого нежного возраста перевесился через эту доску, выуживая уличную грязь безголовой лошадкой на веревочке. Секретарь догадался, что этот молодой спортсмен с курчавыми жесткими каштановыми волосачи и добродушной рожицей и есть сирота.
Они прибавили шагу, но тут, к несчастью, сиротка, забывшись в пылу игры, потерял равновесие и вывалился на улицу. Будучи кругленьким по форме, он сейчас же покатился вниз, и не успели они подбежать к нему, как он очутился в канаве. Из канавы его выловил Джон Роксмит, и таким образом первое свидание с Бетти Хигден началось не очень ловко — с того, что они завладели сироткой, можно сказать, завладели незаконно, держа его кверху ногами, так что он весь посинел. Доска поперек дверей тоже действовала как ловушка, не давая миссис Хигден выйти, а миссис Боффин и Джону Роксмиту — войти, и тем усугубляла затруднительность положения; громкий плач сиротки придавал всей сцене какой-то мрачный, варварский характер.
Сначала не было никакой возможности объясниться, потому что сирота «закатился»: ужасное явление, состоявшее в том, что сирота весь окостенел и замолчал, как мертвый, так что по сравнению с этим мертвым молчанием его крики были просто райской музыкой. Но мало-помалу он пришел в себя, миссис Боффин мало-помалу познакомилась с хозяйкой, и мир, сияя улыбкой, восстановился мало-помалу в доме миссис Бетти Хигден.
Тогда стало заметно, что это был маленький домик, загроможденный большим катком, которым орудовал очень длинный парень с очень маленькой головкой и несоразмерно большим, вечно разинутым ртом, словно помогавшим ему глазеть на посетителей. В углу под катком, на скамеечках, сидело двое совсем маленьких детей, мальчик и девочка; и когда длинный парень, поглазев минутку на гостей, снова пускал в ход каток, страшно было смотреть, как он, подобно катапульте, надвигался на невинных младенцев, готовый их раздавить, и без вреда для них отходил назад, не дойдя на какой-нибудь дюйм. Комнатка была чистая и опрятная, с плиточным полом и окном из ромбовидных стекол; каминную доску украшала ситцевая оборка, по натянутым перед окном веревочкам на будущее лето должны были виться турецкие бобы, ежели бог даст. Как ни благосклонна была судьба в прошлом насчет бобов, она не очень-то жаловала Бетти Хигден деньгами: нетрудно было заметить ее бедность.
Она была одной из тех старушек, эта Бетти Хигден, которые, будучи наделены крепким здоровьем и несокрушимой волей, долгие годы не сдаются в борьбе, хотя каждый год наносит им, утомленным борьбой, новые тяжкие удары; живая старушка, с блестящими темными глазами, решительным лицом и добрым сердцем. Рассуждать она не умела, но бог милостив, и на небесах доброта, быть может, ценится не меньше рассудительности.
— Да, как же, как же! — сказала она, когда гости приступили к делу. — Миссис Милви писала мне, сударыня, и я велела Хлюпу прочесть письмо. Очень хорошо было написано. Да она и сама такая милая.
Гости взглянули на длинного парня, который еще шире разинул рот и глаза, как бы говоря, что он-то и есть Хлюп.
— Я сама не мастерица читать по писаному, — продолжала Бетти, — хотя библию могу читать и вообще печатное разбираю. А газету так очень люблю. Вы, может, не поверите, Хлюп хорошо читает вслух газеты. А полицейские отчеты умеет изображать в лицах.
Гости опять сочли долгом вежливости взглянуть на Хлюпа, а тот, глядя на них, вдруг откинул голову, разинул рот как можно шире и громко захохотал. Засмеялись оба младенца, невзирая на опасность, грозившую их головам, засмеялась Бетти Хигден, засмеялся сиротка, а там засмеялись и гости. Что было хотя и весело, но не очень вразумительно. Тут Хлюп, словно одержимый усердием, принялся за каток и двигал им над головами невинных малюток с таким скрипом и грохотом, что миссис Хигден остановила его:
— Господам ничего не слышно, Хлюп. Погоди же немножко, погоди.
— Это и есть тот самый ребеночек, что у вас на коленях? — спросила миссис Боффин.
— Да, сударыня, это и есть Джонни.
— Джонни! Его зовут Джонни! — воскликнула миссис Боффин, обращаясь к секретарю. — Осталось дать ему только фамилию! Славный мальчик.
По-ребячьи застенчиво, прижав подбородок к груди, Джонни исподлобья глядел на миссис Боффин своими голубыми глазами, а пухлую ручку с ямочками подносил к губам старушки, которая время от времени целовала ее.
— Да, сударыня, славный мальчик, милый мой мальчик, — это сынок моей внучки, а она была дочкой младшей моей дочери. Но и та умерла, как и все остальные.
— А это разве не брат его и сестра?
— Нет, что вы, сударыня. Это питомцы.
— Питомцы? — повторил секретарь.
— Оставлены на мое попечение, сэр. Я беру детей на воспитание. Больше троих я взять не могу, из-за катка. Но детей я люблю, а четыре пенса в неделю — все же деньги. Подите сюда, Тодлз и Подлз.
Тодлз было уменьшительное имя мальчика, Подлз — девочки.
Маленькими, неверными шажками они перешли через комнату, взявшись за ручки, словно перед ними лежала страшно трудная дорога по местности, пересеченной ручьями, и после того как Бетти Хигден погладила их по головкам, они набросились на сироту, радостно воркуя и делая вид. будто хотят утащить его в плен и рабство. Все трое разыгрались и развеселились без удержу, и Хлюп, заразившись их весельем, опять захохотал и долго не мог уняться.
Наконец Бетти сочла нужным остановить их, сказав:
— Ступайте на место, Тодлз и Подлз, — и они, взявшись за руки, побрели обратно через те же ручьи, как видно сильно разлившиеся после дождей.
— А мистер, или… как его, Хлюп? — спросил секретарь, не в состоянии решить, взрослый ли это человек или еще мальчик.
— Незаконный, — ответила Бетти Хигден, понизив голос, — родители неизвестно кто, его нашли на улице. А вырастили в… — тут она вздрогнула с отвращением, — в доме.
— В доме призрения? — спросил секретарь. Суровое и твердое лицо миссис Хигден нахмурилось, и она угрюмо кивнула.
— Вы не любите о нем говорить?
— Не люблю! — отвечала старуха. — Не пойду туда ни за что, лучше убейте меня. Лучше бросьте этого славного мальчика под груженый фургон, прямо под конские копыта, только не забирайте его туда. А если мы все будем лежать при смерти, так уж лучше подожгите нас, пускай мы сгорим вместе с дымом и превратимся в кучу золы, только не уносите туда никого из нас, хотя бы и мертвыми.
Удивительная твердость духа сохранилась в этой одинокой женщине после стольких лет тяжелой работы и тяжелей жизни, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов! Как это у нас называется в торжественных речах? Британская независимость, только отчасти извращенная? Так или в этом роде звучит ханжеская фраза?
— Разве я не читала в газетах, — говорила старушка, лаская ребенка. — Помоги, господи, мне и всем таким, как я! Разве я не, читала, как измученных людей, которые дошли до крайности, гоняют взад и вперед, взад и вперед, нарочно, чтобы измотать их! Разве я не читала, как для них всего жалеют, во всем им отказывают и отказывают — в приюте, в докторе, в капле лекарства, в куске хлеба? Разве я не читала, как они падают духом, перестают бороться, опустившись так низко, и как они, наконец, умирают оттого, что им никто не помог? Так вот, я надеюсь, что сумею умереть не хуже всякого другого, и умру, не опозорив себя домом призрения.
Совершенно невозможно, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, научить этих людей рассуждать правильно, сколько бы ни трудилась над этим законодательная мудрость!
— Джонни, мой голубчик, — продолжала старая Бетти, лаская ребенка, и не столько говоря с ним, сколько горюя над ним, — твоей старой бабушке Бетти недалеко уж до восьмидесяти. Никогда в жизни она не просила, гроша милостыни не брала у прихода. Она платила налоги, платила сколько могла, когда бывали у нее деньги; работала, когда могла, и голодала, если приходилось. Моли бога, чтобы у твоей бабки хватило сил (а она еще сильна для своих лет, Джонни) встать с постели в свой последний час, убежать и забиться в какой-нибудь угол, да и умереть там. Только бы не попасть в руки этих палачей; читаешь ведь, как они обманывают и гоняют частных бедняков, изматывают и мучают, и презирают и позорят их.
Блестящих успехов вы добились, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов: вот что думают о вас лучшие из бедняков! Позволительно спросить, разве не стоит поразмыслить над этим?
Покончив с этим отступлением, Бетти Хигден замолчала, и на ее суровом лице уже не было страха и отвращения, свидетельствовавших о том, как серьезно она говорила.
— А он вам помогает? — спросил секретарь, осторожно переводя речь опять на мистера Хлюпа.
— Да, — ответила Бетти, добродушно улыбнувшись и кивнув головой. — И еще как помогает.
— Он здесь и живет?
— Больше здесь, чем где-нибудь в другом месте. Он ведь считался не лучше подкидыша и сначала попал ко мне на воспитание. Я уговорила надзирателя, мистера Блогга, отдать его мне; увидела его как-то в церкви и подумала, что, может быть, и смогу ему помочь. Он ведь тогда слабенький был, золотушный.
— Как его зовут по-настоящему?
— Видите ли, если говорить по правде, настоящего имени у него нет. Его, должно быть, прозвали Хлюпом потому, что он был найден в дождливую погоду; я всегда так думала.
— Он у вас, кажется, добрый малый?
— Господь с вами, сэр, да он сплошная доброта, — возразила Бетти. — Сами можете судить, сколько в нем доброты при таком росте.
Нескладно скроен был Хлюп. Слишком вытянулся в длину, слишком узок в ширину, слишком угловат везде, где полагается быть углам. Один из тех неуклюжих представителей мужской породы, у которых отовсюду выглядывают пуговицы: каждая пуговица глазела на публику с самым откровенным и наивным видом. Колени, локти, запястья и лодыжки составляли у него целый капитал, причем он понятия не имел, как разместить этот капитал самым наивыгодным образом, и, поместив не туда, куда следует, вечно оказывался в стесненных обстоятельствах. Правофланговый Нескладной роты среди новобранцев нашей жизни — вот кто был Хлюп, — и все же он имел свои, хоть и туманные, понятия о том, что значит быть верным знамени.
— А теперь поговорим про Джонни. — сказала миссис Боффин.
Джонни сидел на коленях у бабушки, уткнувшись подбородком в грудь и надув губки, и внимательно смотрел на гостей, закрываясь от них пухлым локотком, а Бетти держала его нежную ручку в своей морщинистой правой руке, ласково похлопывая ею по морщинистой левой.
— Да, сударыня. Про Джонни.
— Если вы доверите мне ребенка, — говорила миссис Боффип, и ее лицо внушало доверие, — то у него будет самый лучший дом, самый лучший уход, самое лучшее воспитание, самые лучшие друзья. Дай бог, чтобы я стала ему настоящей матерью!
— Я вам очень благодарна, сударыня, и мальчик тоже благодарил бы вас, если б мог понимать. — Она все еще похлопывала маленькой ручкой по своей руке. — Я бы не стала ему поперек дороги, даже если б передо мной была еще вся жизнь, а не самый конец ее. Не обижайтесь на меня, но я к нему привязалась так, что и сказать не могу: ведь он у меня один остался на свете.
— Обижаться на вас, голубушка? Разве это можно? Ведь вы так полюбили его, что взяли к себе.
— Сколько их сидело у меня на коленях, — говорила Бетти, все так же слегка похлопывая ручкой ребенка по своей жесткой, загрубелой руке. — И все они умерли, кроме этого одного! Мне совестно, что я как будто все о себе, но ведь это только так кажется… Он будет счастлив и богат, станет джентльменом, когда я умру. Я… я не знаю, что это на меня нашло. Я… с этим справлюсь. Не обращайте на меня внимания!
Легкое похлопывание прекратилось, сурово сжатые губы дрогнули, и суровое, прекрасное своей энергией старое лицо облилось слезами.
К великому облегчению гостей чувствительный Хлюп, увидев свою хозяйку в таком расстройстве, тут же откинул голову и, разинув рот, заревел во весь голос. Этот сигнал тревоги напугал мальчика и девочку, и не успели они поднять оглушительный рев, как Джонни тоже впал в отчаяние и, весь изогнувшись дугой, нацелился в миссис Боффин, дрыгая ножками в плохоньких башмачках. Все это было так нелепо, что уже не трогало. Бетти Хигден мгновенно пришла в себя и с такой быстротой призвала всех к порядку, что Хлюп оборвал разноголосый рев в самом начале и переключил всю свою энергию на каток, и даже успел сделать несколько движений взад и вперед, прежде чем его остановили.
— Ну-ну-ну! — сказала миссис Боффин, уже вообразив себя чуть ли не самой безжалостной из женщин. — Ничего такого еще не случилось. Незачем и пугаться. Мы все успокоились, правда, миссис Хигден?
— Ну еще бы, конечно, — отвечала Бетти.
— А торопиться, знаете ли, право, незачем, — продолжала миссис Боффин, понизив голос. — Не спешите, подумайте хорошенько, голубушка моя!
— Вы меня не бойтесь больше, сударыня, — сказала Бетти, — я еще вчера это обдумала раз навсегда. Не знаю, что это на меня нынче нашло, только оно уже не повторится.
— Ну что ж, у Джонни будет больше времени подумать об этом, — ответила миссис Боффин, — у милого ребенка будет время к этому привыкнуть. И вы тоже поможете ему привыкнуть, если вы это одобряете, не правда ли?
Бетти согласилась и на это с радостью и готовностью.
— Боже мой, — воскликнула миссис Боффин, с сияющей улыбкой оглядываясь вокруг, — ведь мы хотим сделать всех счастливыми, а не несчастными! И, может, вы дадите мне знать, начинаете ли вы привыкать к этому и как вообще у вас идут дела!
— Я пришлю Хлюпа, — сказала миссис Хигден.
— А вот этот джентльмен, что пришел вместе со мной, заплатит ему за труд, — сказала миссис Боффин. — Вы же, мистер Хлюп, когда бы ни пришли ко мне в дом, смотрите не уходите, пока вам не подадут хороший обед: мясо, овощи, пудинг и пиво.
После этого все стали веселее глядеть на дело: высокочувствительный Хлюп сперва вытаращил глаза и широко ухмыльнулся, а потом разразился громким хохотом, Тодлз и Подлз последовали его примеру, а Джонни развеселился больше всех. Тодлз и Подлз, воспользовавшись удобным случаем возобновить драматическое нападение на Джонни, отправились рука об руку в разбойничий набег; нападение состоялось в углу за стулом миссис Хигден, и с обеих сторон была проявлена большая доблесть, после чего отчаянные разбойники, взявшись за ручки, возвратились к своим скамеечкам по сухому ложу горного ручья.
— Друг мой Бетти, вы скажете мне, чем я могу вам помочь, если не теперь, так в следующий раз, — по секрету шепнула миссис Боффин.
— Спасибо вам, сударыня, только мне самой ничего не надо. Я могу работать, я еще крепкая. Я и двадцать миль пройду, если понадобится.
Старуха Бетти была горда, и при этих словах ее живые глаза блеснули ярче.
— Да, но есть же маленькие радости, от которых вам не стало бы хуже, — возразила миссис Боффин. — Господь с вами, я и сама не из благородных, а такая же, как вы.
— А мне кажется, — с улыбкой заметила Бетти, — что вы и есть благородная дама, по-настоящему благородная, иначе и быть не может. Но только я ничего от вас взять не могу, дорогая моя. Никогда ни у кого не брала. Не то чтоб я была неблагодарная, а только мне больше нравится самой заработать.
— Ну, ну! — ответила миссис Боффин. — Я ведь говорила о пустяках, иначе не позволила бы себе этого.
Бетти поднесла к губам руку своей гостьи в знак признательности за такой деликатный ответ. Держалась она удивительно прямо, и удивительно твердый был у нее взгляд, когда, глядя в лицо гостье, она продолжала свое объяснение:
— Если бы я могла оставить у себя милое мое дитя, не боясь, как всегда боюсь, что его постигнет та судьба, о которой я вам говорила, я бы никогда с ним не рассталась, даже вам не отдала бы! Ведь я люблю его, люблю, люблю! В нем я люблю мужа, давным-давно умершего; в нем я люблю моих давно умерших детей; в нем я люблю давно прошедшие дни юности и надежды. Я не могла бы продать эту любовь, а потом глядеть вам в глаза, в ваше доброе, милое лицо. Это я дарю по доброй воле. Мне ничего не надо. Когда силы мне изменят, я буду рада умереть спокойно и скоро. Я стояла между моими умершими и тем позором, о котором я вам говорила, и все они были от него избавлены. В моем платье, — тут она положила руку на грудь, — зашито ровно столько, сколько нужно на похороны. Приглядите только, чтобы деньги были истрачены, как я велю, чтобы я могла отдохнуть спокойно, избавившись навеки от этого мучения и позора, и вы сделаете для меня не пустяк, а очень много, все, чего хочет мое сердце от этого мира.
Гостья пожала руку миссис Хигден. Суровое старое лицо не дрогнуло на этот раз, не облилось слезами. Милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, оно было так же спокойно, как ваши собственные лица, и так же полно достоинства.
А теперь надо было заманить Джонни на колени к миссис Боффин. Он никак не мог расстаться с юбками Бетти Хигден, и только после того как он увидел, что оба крохотных питомца по очереди садились к ней на колени и слезли с них без всякого вреда для себя, удалось в нем пробудить чувство соревнования с ними; но и в объятиях миссис Боффин он проявлял сильнейшее стремление уйти к бабке, порывался к ней телом и душой: первое выражалось в протянутых руках, второе — в нахмуренном личике. Однако подробное описание игрушечных чудес, таящихся в доме миссис Боффин, настолько примирило с ней сиротку, что он стал поглядывать на нее исподлобья, засунув кулачок в рот, и даже посмеиваться, когда, между прочим, была упомянута чудесная лошадка на колесах, в богатой сбруе, обладающая волшебным даром скакать по кондитерским. Смех, подхваченный питомцами, перешел, к общему удовольствию, в радостное трио.
Таким образом, свидание окончилось благополучно, миссис Боффин осталась очень довольна, и все остальные тоже. Не меньше других радовался Хлюп, который взялся проводить гостей обратно к «Трем Сорокам» по самой лучшей дороге и к которому головастый юноша отнесся очень свысока.
Уладив это дело, секретарь довез миссис Боффин до «Приюта», а сам отправился в новый дом, где и пробыл до вечера. А вечером, когда он возвращался домой, то выбрал дорогу через поля, — может быть, для того, чтобы встретиться с мисс Беллой Уилфер? — одно известно наверное, что она всегда там гуляла в этот час.
И она действительно была там.
Мисс Белла не носила больше траура, на ней было платье самых прелестных цветов, какие только можно выбрать. Невозможно отрицать, что сама она была так же прелестна, как эти цвета, и что к ней они шли как нельзя более. На ходу Белла читала книжку, и так как она не подала и виду, что заметила приближение мистера Роксмита, следует, разумеется, заключить, что она его и вправду не заметила.
— Да? — произнесла мисс Белла, подняв глаза от книги, когда Роксмит остановился перед ней. — Ах, это вы!
— Это я. Прекрасный вечер!
— Разве? — спросила Белла, холодно оглядываясь по сторонам. — Да, вероятно, раз вы это находите. Я не думала о погоде.
— Вы так увлеклись книгой?
— Д-да-а, — равнодушно протянула мисс Белла.
— Что-нибудь про любовь, мисс Уилфер?
— Нет, конечно, а то я не стала бы читать. Тут все больше о деньгах, чем о чем-нибудь другом.
— И тут говорится, что деньги лучше всего другого?
— Право, я уже не помню, что тут говорится, — возразила Белла, — но вы и сами можете посмотреть, если угодно. Мне больше не хочется читать.
Секретарь взял у мисс Беллы книгу — Белла обмахивалась ею, словно веером, — и пошел рядом с ней.
— У меня есть к вам поручение, мисс Уилфер.
— Да что вы, быть не может! — протянула Белла тем же тоном.
— От миссис Боффин. Она просила передать, что будет очень рада принять вас через неделю, самое большее через две.
Белла повернулась к нему, дерзко приподняв красивые брови и опустив ресницы, словно говоря: «А каким образом вам доверили это поручение?»
— Я только ждал случая сказать вам, что я теперь секретарь мистера Боффина.
— Мне это ничего не говорит, — высокомерно отвечала мисс Белла, — ведь я не знаю, что такое секретарь. А впрочем, это не важно.
— Совершенно не важно.
Бросив украдкой взгляд на Беллу, он увидел по ее лицу, насколько неожиданным было для нее то, что он так охотно с ней согласился.
— Так вы всегда будете там, мистер Роксмит? — спросила она таким тоном, словно считала это помехой.
— Всегда? Нет. Но очень часто — да.
— Боже мой! — разочарованно протянула Белла.
— Но мое положение секретаря будет совсем другое, чем ваше, — вы гостья. Вы очень мало будете меня видеть или совсем не будете. Я буду занят делом, а вы — только развлечениями. Мне придется зарабатывать на жизнь, а вам ничего не придется делать, разве только веселиться и очаровывать.
— Очаровывать? Я вас не понимаю, — и Белла снова приподняла брови и опустила ресницы.
Не отвечая на это, мистер Роксмит продолжал:
— Простите, но, когда я впервые увидел вас, вы были в черном платье…
(«Ну вот! — мысленно воскликнула мисс Белла. — Что я говорила нашим? Всем бросался в глаза этот дурацкий траур!»)
— Когда я увидел вас в черном платье, то не мог понять, почему вы одна из всей семьи носите траур. Надеюсь, вы не сочтете дерзостью, что я об этом думал?
— Конечно нет, — свысока ответила Белла. — Вам лучше знать, что вы думали.
Мистер Роксмит наклонил голову, словно прося прошения, и продолжал:
— Так как я веду дела мистера Боффина, эта маленькая загадка стала мне, наконец, понятна. Позволю себе заметить, что многое из утраченного вами, по моему убеждению, может быть возмещено. Я говорю, конечно, только о состоянии, мисс Уилфер, оставляя в стороне утрату совершенно чужого вам человека, о достоинствах или недостатках которого я судить не могу, да и вы не можете. Но эти добрые люди так великодушны, так бесхитростны, так расположены к вам, так стремятся — как бы это выразить? — искупить свое счастье, что вам остается только пойти им навстречу.
Взглянув на нее еще раз украдкой, он увидел на ее лице тщеславное торжество, которого не могла скрыть напускная холодность.
— Случайное стечение обстоятельств свело нас под одной кровлей, и в дальнейшем нам предстоит встречаться, продолжая наше знакомство, а потому я взял на себя смелость сказать вам эти несколько слов. Надеюсь, вы не сочтете их за дерзость? — почтительно спросил секретарь.
— Право, не знаю, что вам сказать на этот счет, мистер Роксмит, — возразила ему девушка. — Все это для меня совершенная новость, да, может быть, ни на чем и не основано, кроме вашего воображения.
— Вы сами увидите.
Луг, по которому они шли, находился как раз напротив дома Уилферов. Благоразумная миссис Уилфер, выглянув в окно и увидев дочь, беседующую с жильцом, немедленно повязала голову платком и тоже вышла прогуляться, как бы невзначай.
— Я только что говорил мисс Уилфер, — заметил Джон Роксмит, когда матушка Беллы величественной поступью подошла к ним, — что я по странному случаю попал в секретари или управляющие к мистеру Боффину.
— Я не имею чести быть близко знакомой с мистером Боффином, — возразила миссис Уилфер, взмахнув перчатками, с привычным для нее достоинством и в то же время с обидой, — и потому не мне поздравлять мистера Боф-фина с новым приобретением.
— Довольно незавидное приобретение, — сказал Роксмит.
— Простите, — возразила миссис Уилфер, — мистер Боффин может быть наделен самыми высокими добродетелями, больше даже, чем можно думать, судя по физиономии миссис Боффин, но нельзя же так унижаться и считать, что он достоин лучшего помощника.
— Вы очень любезны. Я говорил также мисс Уилфер, что ее ожидают в новом доме, и очень скоро.
— Подразумевается, что я уже дала свое согласие на то, чтобы моя дочь приняла предложение миссис Боффин, — произнесла миссис Уилфер, величаво пожав плечами и еще раз взмахнув перчатками, — и теперь не ставлю ей препятствий.
Тут запротестовала мисс Белла:
— Пожалуйста, ма, не говорите вздора!
— Потише! — сказала миссис Уилфер.
— Нет, ма, я не желаю, чтоб из меня делали какую-то дуру. «Не ставлю препятствий!»
— Говорю, что не собираюсь ставить препятствий, — твердила миссис Уилфер, преисполнившись величия. — Если миссис Боффин, чьей физиономии не одобрил бы ни один из учеников Лафатера[52] (тут миссис Уилфер вздрогнула), если она хочет украсить свой новый дом совершенствами моей дочери, то я согласна, пускай общество моей дочери сделает ей честь.
— Я с вами вполне согласен, сударыня, совершенства мисс Беллы могут только украсить новый дом миссис Боффин.
— Простите, — остановила его миссис Уилфер торжественно и строго, — я еще не кончила.
— Извините, пожалуйста.
— Я хотела сказать, — продолжала миссис Уилфер, явно не зная, о чем говорить дальше, — что когда я употребляю выражение «совершенства», то с оговоркой, что я не придаю этому никакого особенного значения.
Почтенная леди давала это исчерпывающее истолкование своих взглядов с таким видом, словно делала большое одолжение своим слушателям, а себе — большую честь. Но мисс Белла рассмеялась коротким, пренебрежительным смешком и сказала:
— Ну и довольно об этом, мне кажется, поговорили, и будет. Мистер Роксмит, передайте, пожалуйста, самый сердечный привет миссис Боффин.
— Простите! — воскликнула миссис Уилфер. — Только поклон.
— Сердечный привет! — повторила Белла, слегка топнув ногой.
— Нет! — монотонно настаивала миссис Уилфер. — Поклон.
— Скажем, сердечный привет от мисс Уилфер и поклон от миссис Уилфер, — предложил секретарь в виде компромисса.
— И что я с удовольствием к ней приеду, как только она сможет меня принять. Чем скорее, тем лучше.
— Еще одно слово, Белла, прежде чем мы войдем к семейные апартаменты, — сказала миссис Уилфер. — Надеюсь, ты понимаешь, будучи моей дочерью, и не забудешь этого, обращаясь с Боффинами на равной ноге, что мистер Роксмит, как постоялец твоего отца, тоже имеет право на твое внимание.
Снисходительность, с которой миссис Уилфер изрекла эту сентенцию, могла равняться только быстроте, с какой «постоялец» потерял в ее мнении, унизившись до секретаря. Он улыбнулся вслед матушке, но лицо у него омрачилось, когда и дочь ушла вместе с ней.
— Как дерзка, как тривиальна, как капризна, как ветрена, как расчетлива, как черства сердцем, как недоступна чувству, — прошептал он с горечью.
И прибавил, поднимаясь по лестнице:
— Но как хороша, как хороша!
И еще прибавил, расхаживая взад и вперед по комнате:
— А если бы она знала!
А она знала только, что весь дом сотрясается от его шаганья из угла в угол, и объявила, что это еще одна из невзгод бедности, когда нельзя отделаться от докучного секретаря, который топ, топ, топает наверху, словно привидение.
Глава XVII
Трясина
А теперь, в расцвете лета, воззрим на мистера и миссис Боффин, водворившихся в высокоаристократическом фамильном особняке, и на всякого рода пресмыкающихся, ползучих, порхающих и жужжащих тварей, привлеченных золотой пылью 3олотого Мусорщика!
Вениринги одни из первых оставляют визитные карточки у еще недокрашенных дверей аристократического особняка — можно себе представить, как они запыхались, ринувшись со всех ног к высокоаристократическому подъезду. Одна гравированная на меди миссис Вениринг, два гравированных на меди мистера Вениринга и гравированные на меди супруги Вениринг имеют честь пригласить мистера и миссис Боффин на обед с самыми высокоторжественными химическими церемониями. Очаровательная леди Типпинз оставляет карточку. Твемлоу оставляет карточку. Высокий фаэтон кремового цвета торжественно отъезжает от дверей, оставив четыре карточки, а именно: две от мистера Подснепа, одну от миссис Подснеп и одну от мисс Подснеп. Весь свет с женами и дочерьми оставляет визитные карточки. Иной раз дочерей так много, что визитная карточка жены напоминает скорее список «разных вещей» на аукционе, включая в себя миссис Тапкинз, мисс Тапкинз, мисс Фредерику Тапкинз, мисс Антонию Тапкинз, мисс Мальвину Тапкинз и мисс Юфимию Тапкинз; та же миссис Тапкинз оставляет карточку миссис Генри Джордж Альфред Свошл, урожденной Тапкинз, и еще одну карточку: «Миссис Тапкинз, приемы по средам, музыкальные вечера. Портленд-Плейс».
Мисс Белла Уилфер становится на некоторое время обитательницей высокоаристократического особняка. Миссис Боффин везет мисс Беллу к своей модистке и портнихе, и те прекрасно ее одевают, Вениринги быстро спохватываются, что упустили из виду пригласить к себе мисс Беллу Уилфер. Одна карточка от миссис Вениринг и одна от супругов Вениринг немедленно заглаживают промах и испрашивают этой дополнительной чести, белея на столе в прихожей. Миссис Тапкинз тоже обнаруживает свое упущение и немедленно исправляет его — за себя, за мисс Тапкинз, за мисс Фредерику Тапкинз, за мисс Антонию Тапкинз, за мисс Мальвину Тапкинз и за мисс Юфимию Тапкинз. А также за миссис Генри Джордж Альфред Свошл, урожденную Тапкинз. А также за «миссис Тапкинз, приемы по средам, музыкальные вечера. Портленд-Плейс».
Книги заказов алчут, а сами торговцы жаждут золотой пыли Золотого Мусорщика. Когда миссис Боффин с мисс Беллой выезжают из дому или мистер Боффин выбегает рысцой прогуляться, хозяин рыбной лавки кланяется ему с почтительностью, основанной на убеждении, а его подручные сначала вытирают пальцы о шерстяной фартук, а затем уже осмеливаются поднести их к козырьку. Кажется, будто разинувший рот лосось и золотистая кефаль в восторженном изумлении хлопают глазами, косясь на Боффинов с мраморной доски, и, верно, хлопали бы в ладоши, будь у них руки. Мясник, выйдя подышать свежим воздухом под сенью бараньих туш, не знает, как лучше выразить свое почтение проходящим мимо Боффинам, хотя это мужчина важный и преуспевающий. Слугам Боффинов преподносят подарки, и ласковые незнакомцы с фирменными карточками, повстречав этих слуг на улице, пробуют подкупить их. Например: «Любезный друг, если бы мистер Боффин удостоил меня заказом, я был бы не прочь»… сделать то-то и то-то, что и для вас будет отнюдь не лишено приятности.
Однако секретарю, который вскрывает и читает все письма, лучше других известно, как охотятся за человеком, отмеченным печатью известности. Сколько разновидностей зримого очами сора предлагается в обмен на золотую пыль Золотого Мусорщика! Пятьдесят семь церквей можно воздвигнуть на полукроны, сорок два церковных дома отремонтировать на полушиллинги, двадцать семь органов купить на полупенсы, тысячу двести младенцев воспитать на почтовые марки! Не то чтобы от мистера Боффина требовались именно полкроны, полшиллннга, полпенни или почтовые марки, зато совершенно ясно, что он и есть тот самый человек, который должен внести недостающую сумму. А благотворительные общества, брат наш во Христе! И чаще всего они в стесненных денежных обстоятельствах, однако тоже не жалеют денег на дорогую бумагу и типографские расходы! Большое и толстое письмо от частного лица, под герцогской короной.
«Никодимусу Боффину, эсквайру.
Уважаемый сэр,
Дав свое согласие быть председателем на предстоящем ежегодном обеде Семейного Фонда и сознавая всю полезность этого благородного начинания, я считаю необходимым привлечь к нему членов-распорядителей, в том числе и вас, и тем показать публике, что им интересуются выдающиеся и известные своими заслугами люди.
В ожидании благоприятного ответа до 14-го числа сего месяца, остаюсь, уважаемый сэр, Вашим покорным слугою,
Линсид.
P.S. Членский взнос ограничивается тремя гинеями».
Все это весьма любезно со стороны герцога Линсида (а в постскриптуме даже и предупредительно), но письмо литографировано в сотнях экземпляров, и бледный отпечаток чьей-то личности виден только в адресе «Никодимусу Боффину, эсквайру», да и то рука явно не герцогская. Два благородных графа и виконт, объединившись, сообщают Никодимусу Боффину, эсквайру, в не менее лестной форме, что некая почтенная дама из Западной Англии выражает готовность пожертвовать двадцать фунтов в пользу общества по выдаче пенсий скромным представителям среднего класса, при условии, что другие двадцать человек сначала пожертвуют по сто фунтов каждый. И эти знатные господа весьма благосклонно уведомляют Никодимуса Боффина, эсквайра, что ежели он пожертвует вдвое и даже втрое больше, то это отнюдь не будет противоречить желаниям почтенной дамы из Западной Англии, лишь бы вклад был сделан от имени кого-либо из членов его уважаемого семейства.
Таковы организованные попрошайки. Но есть, кроме того, и отдельные попрошайки, и как же падает сердце у секретаря, когда ему приходится с ними возиться! А не возиться нельзя, потому что все они прилагают к письму документы (свои бумажонки они называют документами, но по сравнению с настоящими документами это то же, что телячий фарш по сравнению с теленком), утрата коих будет для них гибелью. То есть они и теперь погибают, но, если им не вернут документов, погибнут уже окончательно.
Среди этих просителей есть несколько штаб-офицерских дочерей, которые смолоду были приучены ко всякой роскоши (кроме уменья грамотно писать) и в те времена, когда их отцы доблестно сражались на Пиренейском полуострове[53], никак не думали, что им придется обращаться с просьбой к людям, коих Провидение в своей неисповедимой мудрости наградило несчетным богатством и из числа коих они выбрали, для первой пробы в этом жанре, Никодимуса Боффина, эсквайра, узнав, что он известен своей несказанной добротой.
Секретарь узнает также, что доверие между мужем и женой вещь редкая, если добродетель ходит в рубище: столько жен берутся за перо, чтобы попросить у мистера Боффина денег без ведома своих любящих мужей, которые никогда бы этого не позволили; а с другой стороны, столько мужей берутся за перо, чтобы попросить у мистера Боффина денег без ведома своих любящих жен, которые немедленно сошли бы с ума, если б заподозрили такое обстоятельство. Есть также и вдохновенные попрошайки. Они только вчера вечером сидели, погруженные в раздумье, при огарке свечи, которая вот-вот должна была погаснуть, оставив их на всю ночь в темноте, как вдруг некий ангел шепнул им на ухо имя Никодимуса Боффина, Эсквайра, и заронил им в душу луч надежды, нет, доверия, которого они так долго не знали! Сродни этим попрошайки, имеющие друзей-советчиков. Они запивали водой холодный картофель при неверном и тусклом свете серной спички, сидя у себя дома (за квартиру давно не плачено, и безжалостная хозяйка грозится выгнать на улицу «как собаку»), но неожиданно зашел предприимчивый друг, сказал: «Пиши немедленно Никодимусу Боффину, эсквайру», — и не пожелал слушать никаких возражений. Есть также и благородно-независимые попрошайки. Они сами, когда были богаты, считали золото грязью, да и теперь еще не преодолели этого единственного препятствия на пути к преуспеянию, но им не нужно золота от Никодимуса Боффина, эсквайра; свет может называть это гордостью, жалкой гордостью, если угодно, но они не возьмут ничего, даже если вы сами предложите; взаймы, сэр, дело другое — на четырнадцать недель, из расчета пяти процентов годовых, с тем чтобы пожертвовать эти деньги любому благотворительному учреждению, какое вам угодно будет назвать. — вот и все, что от вас требуется; а если же вы поскупитесь и откажете им, рассчитывайте только на презрение этих рыцарей духа. Есть также пунктуально деловитые попрошайки. Они непременно покончат самоубийством во вторник днем, ровно в три четверти первого, если до этого времени не будет получен почтовый перевод от Никодимуса Боффина, эсквайра; если же он придет четверть второго, то нет нужды и посылать, поскольку проситель будет уже (оставив правдивую записку о такой жестокости) «холодным трупом». Есть и зарвавшиеся попрошайки, свиньи за столом, но в ином смысле, несколько отличном от пословицы. Они готовы на все, лишь бы дорваться до благополучия. Цель перед ними, дорога отличная, но в самую последнюю минуту, оттого что им чего-нибудь не хватает — часов, скрипки, телескопа, электрической машины, — им придется все бросить, раз и навсегда, если только они не получат денежного эквивалента от Никодимуса Боффина, эсквайра. Гораздо менее вдаются в подробности те попрошайки, которые хотят сорвать куш. Им обычно надо адресовать ответ на почтовую контору в провинции, под инициалами, сами же они запрашивают женским почерком, нельзя ли немедленно выслать одной особе, которая не смеет назвать себя Никодимусу Боффину, эсквайру, — а если бы назвала, то он содрогнулся бы, — двести фунтов ссуды из неожиданно полученных им богатств, употребив эту привилегию на пользу человечеству?
На такой трясине стоит новый дом, и секретарь ежедневно барахтается в ней, увязая по самую грудь. Не говоря уже обо всех изобретателях недействующих изобретений и обо всех маклаках, которые промышляют всеми видами маклачества, — их можно назвать аллигаторами этой трясины, и они всегда тут как тут, готовые утащить Золотого Мусорщика на дно.
Ну, а старый дом? Разве там не злоумышляют против Золотого Мусорщика? Разве не водятся рыбы акульей породы в тихой заводи Боффинов? Может быть и нет. Однако Вегг прочно обосновался там и, кажется, лелеет мечту о какой-то находке, судя по тому, как он ведет себя наедине. Ибо если человек с деревянной ногой ложится плашмя на живот и заглядывает под кровати, прыгает по лестницам, словно какая-то допотопная птица, заглядывает на верх буфетов и шкафов и обзаводится железным прутом, которым вечно тычет в груды мусора и ковыряет на свалке, то уж, верно, он надеется что-то найти.
КНИГА ВТОРАЯ
«ОДНОГО ПОЛЯ ЯГОДА»
Глава I,
трактующая о педагогике
Школа, в которой Чарли Хэксем впервые стал обучаться по книге (пройдя подготовительный курс в великом учебном заведении, известном под названием Улица, где подобные ему ученики усваивают без книги и до знакомства с книгой многое такое, от чего потом не отучишься никакими силами), ютилась под самой крышей дома, стоявшего посреди смрадного двора. Воздух в этой школе был спертый, удушливый; в битком набитых классах не прекращался шум, беспорядок; одна половина школьников клевала носом или же цепенела в состоянии полного отупения; вторая способствовала и тому и другому монотонным бормотанием, напоминающим гудение волынок, на которых дерут без всякого лада и размера. Учителя, исполненные благих намерений, и только, не имели ни малейшего понятия, как вести урок, и все их потуги приводили лишь к тому, что в классах стоял сущий содом. Школа эта предназначалась для детей любого возраста и обоего пола. Мальчиков и девочек держали порознь, старших и младших сортировали поровну. В основе же этого учебного заведения лежала вздорная ханжеская идея, что его воспитанники, все до одного, невинные младенцы. Идея эта, особенно милая сердцу дам-патронесс, приводила к чудовищным нелепостям. Так, например, молодым девушкам, закоснелым в пороках, всегда сопутствующих беспросветной нищенской жизни, вменялось в обязанность восхищаться книжкой для благонравных деток, где рассказывалось о маленькой Марджери, которая жила в деревенском домике возле мельницы, строго отчитывала и прямо-таки подавляла своим моральным превосходством мельника, когда ей было пять, а ему пятьдесят лет, делилась кашей с певчими пташками, однажды даже отказалась от нового нанкового капора на том основании, что брюква не носит нанковых капоров, равно как и овечки, которые эту брюкву кушают, плела корзиночки из соломы и читала нуднейшие проповеди всем и каждому, выбирая для этого самое неурочное время. В свою очередь великовозрастным дылдам и сорванцам ставили в пример некоего Томаса Тапенса, который, решив не красть у своего ближайшего друга и покровителя восемнадцати пенсов (к тому же при самых страшных обстоятельствах), вскоре совершенно сверхъестественным образом стал обладателем трех шиллингов шести пенсов и в дальнейшем преобразился в светоч добродетели. (Заметьте, что покровитель его добром не кончил.) В том же духе были написаны автобиографии и других чванливых грешников, и из поучений каждого такого ханжи неизменно вытекало, что надо творить благие дела не ради благих дел, а ради собственного благополучия. Взрослых учили читать Новый завет (правда, их не всегда можно было научить чему-нибудь), и, спотыкаясь на каждом слоге, растерянно тараща глаза на следующий, они ровным счетом ничего не усваивали из этого великого повествования. Короче говоря, это была на редкость нелепая школа — не школа, а сущий содом, где каждый вечер пировали черт и ведьма с помелом. И в особенности каждый воскресный вечер, так как по воскресеньям злосчастных малышей, посаженных лесенкой по росту, отдавали во власть самого скучного и самого бесталанного из всех благонамеренных учителей, какого школьники постарше просто не стали бы слушать. Он высился над ними, как палач, бок о бок с традиционным в таких случаях добровольцем-подручным из учеников. Не важно, когда и где впервые зародилась эта традиция, при которой уставшему или рассеянному малышу полагается «устраивать смазь», то есть проводить потной ладонью по лицу, когда и где такие добровольцы увидели эту традицию в действии и, воспылав священным рвением, взялись применять ее. Главному палачу вменялось в обязанность разглагольствовать, а его помощнику вменялось в обязанность кидаться на уснувших малышей, зевающих малышей, непоседливых малышей, плачущих малышей и проводить рукой по их жалким личикам — когда одной, будто помазуя на ношение бакенбард, а когда и двумя, будто приставляя им шоры к глазам. И такой содом обычно продолжался в этом классе битый час. Учитель, то и дело присюсюкивая: «Милые детки, милые детки», мямлил им, ну, скажем, про гроб повапленный и повторял слово «повапленный» (как известно, одно из самых распространенных в детском словаре) раз пятьсот, ни разу не пояснив, что оно значит; доброволец-помощник совал кулаками направо и налево в виде безошибочного комментария к тексту, и весь этот рассадник болезней — орава вспотевших, измученных малышей обменивались между собой корью, ветряной оспой, коклюшем, лихорадкой и желудочными коликами, будто совершали сделки на рынке Хэймаркет[54].
Но даже в таком обиталище благих намерений исключительно смышленый мальчик с исключительно твердой решимостью преуспеть в науках мог научиться чему-то и, научившись, передавать свои знания другим много лучше, чем учителя, потому что у него было больше жизненной сметки и он не так уж проигрывал в глазах класса по сравнению с самыми способными учениками. Вот почему Чарли Хэксем выделился в этом содоме, стал помощником учителя в этом содоме и со временем перешел в другую, лучшую школу.
— Итак, ты хочешь навестить сестру, Хэксем?
— Да, если вы разрешите, мистер Хэдстон.
— А что, если я пойду с тобой? Где живет твоя сестра?
— Да она еще не нашла себе подходящего жилья, мистер Хэдстон. Мне бы не хотелось, чтобы вы увидели ее до того, как она устроится.
— Слушай, Хэксем. — Мистер Брэдли Хэдстон, учитель на жалованье, вооруженный не только благими намерениями, но и всяческими аттестатами, продел в петлю на, куртке мальчика указательный палец правой руки и внимательно посмотрел на него. — Я надеюсь, общество сестры тебе не вредит?
— Почему вы в этом сомневаетесь, мистер Хэдстон?
— Разве я сказал, что сомневаюсь?
— Нет, сэр, не говорили.
Брэдли Хэдстон снова посмотрел на свой палец, высвободил его из петли, пригляделся к нему еще внимательнее, прикусил зубами и посмотрел на него еще раз.
— Видишь ли, в чем дело, Хэксем. Ты готовишься вступить на наше поприще. Пройдет положенный срок, ты выдержишь экзамены и тоже будешь учителем. А тогда…
Глядя на Брэдли Хэдстона, который опять занялся осмотром своего пальца и прикусил его с другой стороны, мальчик долги ждал, что последует дальше, и, не дождавшись, повторил:
— А тогда, сэр?..
— Тогда тебе, может быть, придется оставить ее.
— А разве это будет хорошо, если я оставлю сестру, мистер Хэдстон?
— Я ничего такого не советую, потому что не могу судить о твоих обстоятельствах. Предоставляю решать тебе самому. Только прошу тебя подумать об этом как следует. И все взвесить. Помни, что твои дела в школе идут очень хорошо.
— Ведь это она послала меня учиться, — нехотя проговорил мальчик.
— Сознавая, насколько это необходимо, и решившись даже на разлуку с братом? Да, верно, — согласился учитель.
Мальчик, видимо, не хотел уступать и сопротивлялся, борясь с самим собой. Наконец он поднял глаза на учителя и сказал:
— Хорошо, мистер Хэдстон, пойдемте, я познакомлю вас с моей сестрой, хотя она еще не устроилась. Пойдемте! Мы застанем ее врасплох, но все равно, судите о ней сами.
— А ты не считаешь нужным предупредить ее? — спросил учитель.
— Мою Лиззи не надо предупреждать, мистер Хэдстон! — горделиво сказал мальчик. — Какая она есть, такая и есть, притворяться ей незачем. В моей Лиззи нет ни капли притворства.
Уверенность в сестре пристала ему больше, чем колебания, которым он поддался дважды. В этой братской преданности сказывалось доброе начало натуры мальчика, тогда как злое толкало его на эгоизм. И пока что доброе начало брало в нем верх.
— Ну что ж, вечер у меня сегодня свободный, — сказал учитель. — Хорошо, пойдем.
— Благодарю вас, мистер Хэдстон. Пойдемте хоть сейчас.
Брэдли Хрдстон — молодой человек двадцати шести лет, в приличном черном сюртуке с жилеткой, приличной белой сорочке с приличным строгим галстуком, в приличных панталонах цвета соли с перцем, с приличными серебряными часами в боковом кармане и с приличной, плетенной из волос часовой цепочкой на шее — выглядел очень прилично. В другом одеянии Брэдли Хэдстона никто никогда не видел, и тем не менее, в том, как он носил все это, чувствовалась какая-то скованность, словно от непривычки, и она придавала ему сходство с мастеровым, разрядившимся по-праздничному. Готовясь стать учителем, Брэдли Хэдстон сумел накопить, хоть и механически, большой запас знаний. Он мог совершенно механически производить в уме сложные вычисления, механически пел с листа, механически играл на духовых инструментах и даже на большом церковном органе. С раннего детства голова его представляла собой кладовую механически приобретенных сведений. Товары в этой кладовой были размещены так, чтобы их по первому требованию можно было отпускать в розницу, — история здесь, география там, астрономия направо, политическая экономия налево, естествознание, физика, арифметика, музыка, алгебра, геометрия и прочее тому подобное, все стояло по своим местам. Такое размещение приносило обладателю всех этих ценностей немало забот, отчего и взгляд у него был крайне озабоченный, а привычка задавать вопросы и отвечать на вопросы придавала ему недоверчивый вид, точно он был всегда начеку. Тревожное выражение не сходило с его лица. Это лицо говорило о негибком и вялом от природы уме, который с великим трудом завоевывал поставленную перед собой цель, и завоевав ее, цепко держался за достигнутое. Глядя на Брэдли Хэдстона, можно было подумать, будто он только и знает что тревожиться, не пропало ли что-нибудь из его умственной кладовой, и то и дело проверяет сохранность своих товаров.
Вдобавок ко всему этому его сковывала необходимость подавлять в себе многое, чтобы освободить побольше места в голове. И все же в нем чувствовалась неукротимость, чувствовался внутренний огонь (правда, тлеющий), а это наводило на мысль, что, если бы Брэдли Хэдстона еще мальчишкой, нищим оборвышем отправили в море, он был бы не последним в корабельной команде. О нищете, в которой прошли его юные годы, он хранил угрюмое, гордое молчание; ему хотелось, чтобы о его прошлом забыли. И о нем действительно мало кто знал.
Брэдли Хэдстон приметил в содоме этого Хэксема. Подходящий мальчик на должность помощника учителя. Безусловно подходящий! Такой мальчик сделает честь тому, кто подготовит его. Возможно, что этим мыслям сопутствовали воспоминания о нищем оборвыше, которыми теперь ни с кем нельзя было поделиться. Так или иначе Брэдли Хэдстон хоть и с трудом, но все-таки добился того, что мальчика перевели в его школу и дали ему там работу, за стол и помещение. Таковы были обстоятельства, столкнувшие в этот осенний вечер Брэдли Хэдстона и Чарли Хэксема. Осенний вечер — ибо с тех пор, как стервятника нашли мертвым на берегу Темзы, прошло целых полгода.
Школы, о которых идет речь (их было две, мужская и женская), находились в той части низины, спускающейся к Темзе, где смыкаются графства Сэррей и Кент и где железнодорожные пути все еще проходят среди огородных участков, ожидающих от такого соседства своей неизбежной гибели. Школы эти, построенные недавно, ничем не отличались от других школ в здешних местах, и, глядя на них, можно было подумать, что это одно и то же непоседливое здание, наделенное, подобно дворцу Аладина, способностью передвигаться. Они стояли в кварталах, похожих на игрушечные, кое-как сложенные из кубиков блажным ребенком: вот одна сторона новой улицы; вот глядит фасадом куда-то в пространство большой трактир; еще одна улица, недостроенная, но уже вся в развалинах; здесь — церковь; там — огромный новый склад; рядом — обветшалый загородный дом; дальше — черная глубина канавы, поблескивающие стеклами рамы парников, заросли бурьяна, старательно возделанный огород, каменный виадук, канал с перекинутой через него аркой моста, и всюду, куда ни глянь, неразбериха и грязь и туман. Словно ребенок под конец толкнул стол с игрушками, а сам заснул.
Но даже среди школьных зданий, школьных учителей и школьников, созданных по одному шаблону, согласно библии наших дней, суть которой — единообразие, нет-нет да и давал о себе знать шаблон более древний, тот, что, к добру ли, к худу ли, вершит судьбы многих людей. Он давал о себе знать в лице учительницы мисс Пичер, которая поливала цветы, в то время как мистер Брэдли Хэдстон шагал рядом со своим учеником. Он давал о себе знать в лице учительницы мисс Пичер, которая поливала цветы в насквозь пропыленном маленьком садике, примыкавшем к ее скромной школьной квартирке с маленькими оконцами, похожими на игольное ушко, и маленькой дверью, похожей на переплет букваря.
Какая же она была миниатюрная, аккуратная, чистенькая, методичная и пухленькая, эта мисс Пичер, с румяными, словно вишни, щечками и певучим голоском! Подушечка для иголок, рабочая шкатулка, нравоучительная книжка, мешочек с рукодельем, таблица умножения, таблица мер и весов и… маленькая женщина — все одно к одному. Она умела писать сочинения на любые темы, размером ровно в грифельную доску, которые начинались в левом верхнем углу доски и кончались в правом нижнем. И сочинения ее всегда строго соответствовали установленным на этот счет правилам. Если бы мистер Брэдли Хэдстон адресовался к ней с письменным предложением руки и сердца, она, вероятно, ответила бы ему коротеньким безупречным сочинением на эту тему, размером ровно и грифельную доску, и ответила бы, безусловно, «да». Потому что она любила его. Приличная волосяная цепочка, которая обвивала шею мистера Брэдли Хэдстона и охраняла его приличные часы, была для нее предметом зависти. Мисс Пичер сама обвилась бы вокруг шеи мистера Брэдли Хэдстона и сама бы с радостью его охраняла. Его — бессердечного, потому что он не любил мисс Пичер.
Снискавшая благосклонность мисс Пичер ученица, которая стояла сейчас наготове с кувшином воды для пополнения лейки, помогала ей по хозяйству, весьма несложному, и, угадывая состояние чувств мисс Пичер, считала своей обязанностью быть влюбленной в Чарли Хэксема. Поэтому между двух грядок махровых левкоев и желтофиолей биение двух сердец участилось, когда учитель и мальчик остановились у маленькой калитки.
— Прекрасный день, мисс Пичер! — сказал учитель.
— Чудесный, мистер Хэдстон! — сказала мисс Пичер. — Вы собрались погулять?
— Да, мы с Хэксемом отправляемся в дальнюю прогулку.
— Для такой прогулки погода сегодня самая подходящая, — заметила мисс Пичер.
— Мы идем не столько ради удовольствия, — ответил учитель, — сколько по делу.
Перевернув лейку вверх дном и стряхнув на цветок последние две-три капли с таким усердием, словно они обладали некоей силой, способной взрастить к утру из этого цветка волшебный боб вышиной до неба[55], мисс Пичер попросила еще воды у своей ученицы, которая тем временем разговаривала с мальчиком.
— Всего хорошего, мисс Пичер, — сказал учитель.
— Всего хорошего, мистер Хэдстон, — сказала учительница.
Ее ученица была столь привержена школьному обычаю поднимать руку (точно останавливая омнибус или кэб), когда ей хотелось сообщить что-нибудь мисс Пичер, что она поступала так и в домашней обстановке. То же самое произошло и сейчас.
— Да, Мэри-Энн? — отозвалась мисс Пичер.
— С вашего позволения, сударыня, Хэксем сказал, что они идут навестить его сестру.
— Нет, это что-то не так, — возразила мисс Пичер, — потому что с ней у мистера Хэдстона не может быть никаких дел.
Мэри-Энн снова остановила омнибус.
— Да, Мэри-Энн?
— С вашего позволения, сударыня, наверно, какое-нибудь дело есть у самого Хэксема?
— Может статься, — сказала мисс Пичер. — Мне такая мысль просто не пришла в голову. Впрочем, это не важно.
Мэри-Энн снова остановила омнибус.
— Да, Мэри-Энн?
— Все говорят, она очень красивая.
— Ах, Мэри-Энн, Мэри-Энн! — с легкой досадой воскликнула мисс Пичер, чуть краснея и покачивая головой. — Сколько раз я повторяла тебе: не употребляй таких неопределенных выражений, изъясняйся точнее! «Все говорят» — что под этим подразумевается? Какая часть речи «все»?
Мэри-Энн заложила левую руку за спину, зацепив ею локоть правой, точно на экзамене, и ответила:
— Местоимение.
— Какое?
— Безличное.
— Число?
— Множественное.
— Так сколько же это человек, Мэри-Энн? Пятеро? Или больше?
— Извините, сударыня, — смущенно пролепетала Мэри-Энн после минутного раздумья. — Подразумевается только ее брат, больше никто. — И, сказав это, она отпустила локоть правой руки.
— Так я и думала! — Мисс Пичер снова улыбнулась. — Но в следующий раз, Мэри-Энн, будь внимательнее. Помни: «Он говорит» — это совсем не то же самое, что «все говорят». Разница между «он говорит» и «все говорят»? Ну?
Мэри-Энн немедленно заложила левую руку за спину, зацепив ею локоть правой, — позиция совершенно обязательная при таких обстоятельствах, — и ответила:
— В первом случае — изъявительное наклонение, настоящее время, третье лицо единственного числа, действительный залог от глагола «говорить». Во втором — изъявительное наклонение, настоящее время, третье лицо множественного числа, действительный залог от глагола «говорить».
— Почему действительный залог, Мэри-Энн?
— Потому что действительный залог требует после себя прямого дополнения в винительном падеже, мисс Пичер.
— Очень хорошо, — одобрительно заметила мисс Пичер. — Даже отлично. Итак, не забывай правил, Мэри-Энн. — С этими словами мисс Пичер кончила поливать цветы и, удалившись в свои скромные апартаменты, сначала привела себя в равновесие восстановлением в памяти ширины и глубины главнейших рек и высоты горных вершин земного шара, а потом занялась измерением выкройки корсажа, которому предстояло облечь ее собственные формы.
Тем временем Брэдли Хэдстон и Чарли Хэксем добрались до Вестминстерского моста, перешли на правый берег Темзы и зашагали вдоль него по направлению к Милбэнку. В этом районе Лондона есть маленькая улочка под названием Черч-стрит и маленькая, глухая площадь под названием Смит-сквер, в центре которой возвышается на редкость уродливая церковь с четырьмя башенками по углам, похожая на какое-то окаменелое чудовище — огромное, страшное, задравшее все четыре лапы вверх. Учитель и мальчик увидели в дальнем конце площади дерево, рядом с ним кузницу, штабеля дров и лавчонку, торговавшую железным ломом. Зачем и почему ржавый котел, большое железное колесо и прочая рухлядь должны были валяться, наполовину уйдя в землю, у входа в эту лавку, никто не знал и, видимо, не желал знать. Подобно не очень-то жизнерадостному мельнику из одной старинной песенки, рухлядь эта, вероятно, рассуждала так: «Коль никто обо мне не тужит, я не буду тужить ни о ком!»
Обойдя всю площадь и заметив, что в ее безлюдье было что-то мертвое, словно она приняла снотворного, а не погрузилась в естественный сон, учитель и мальчик помедлили в том месте, где Черч-стрит примыкала к ней своими тихими домиками. К этим домикам Чарли Хэксем и повел учителя и около одного из них остановился.
— Кажется, моя сестра поселилась вот здесь, сэр. Она перебралась сюда временно, вскоре после смерти отца.
— А ты виделся с ней с тех пор?
— Всего два раза, сэр, — ответил мальчик по-прежнему неохотно. — Но это ее вина, а не моя.
— На что она живет?
— Лиззи всегда хорошо шила, а сейчас она устроилась у одного портного, который шьет матросское платье.
— А ей случается брать работу на дом?
— Иногда случается, но большую часть дня она, по-моему, проводит там, в мастерской. Вот сюда, сэр.
Мальчик постучался; в двери что-то щелкнуло, и она распахнулась. Следующая дверь, выходившая в маленькую переднюю, стояла настежь, и они увидели перед собой неведомо кого — девочку… карлицу… девушку?., которая сидела в старомодном низеньком кресле перед низенькой скамейкой наподобие рабочего станка.
— Я не могу встать, — сказала девочка, — потому что у меня спина болит и ноги не слушаются. Но я здесь хозяйка.
— А еще кто-нибудь есть дома? — спросил Чарли Хэксем, с изумлением глядя на нее.
— Сейчас никого нет, — бойко и с чувством собственного достоинства отвечала девочка. — Никого, кроме хозяйки. А что вам нужно, молодой человек?
— Я хотел повидаться с сестрой.
— У многих молодых людей есть сестры, — возразила ему на это девочка. — Вы лучше скажите мне, как вас зовут, молодой человек?
У этой странной маленькой особы с остреньким, но отнюдь не уродливым личиком, на котором сверкали ясные серые глаза, был такой острый взгляд, что ей, видимо, сам бог велел стать острой и на язык. Как будто и слова ее и вся повадка не могли быть иными при таком обличье.
— Я Хэксем.
— Ах, вот оно что! — воскликнула хозяйка дома. — Я, собственно, так и думала. Ваша сестра придет минут через пятнадцать. Я очень люблю вашу сестру. Мы с ней большие друзья. Садитесь. А этого джентльмена как зовут?
— Это мой учитель, мистер Хэдстон.
— Садитесь и вы. Только, пожалуйста, затворите сначала дверь. Мне самой трудно это сделать, потому что у меня спина болит и ноги не слушаются.
Они молча повиновались, а маленькая особа, принявшись за прерванную работу, взяла волосяную кисточку и стала смазывать клеем тонко нарезанные кусочки картона и дощечки. Ножницы и два-три ножика, лежавшие на скамье, свидетельствовали о том, что девочка нарезала все это сама, а разноцветные ленты, лоскуты шелка и бархата, вероятно, должны были приукрасить ее изделья, набитые как полагается (набивка лежала тут же). Проворные пальцы девочки двигались с поразительной быстротой; она соединяла тонкие краешки, прикусывала их зубами для прочности и то и дело посматривала на гостей исподтишка своими серыми глазами, взгляд которых стал еще острее, чем прежде.
— А вот вам ни за что не угадать, какое у меня ремесло, — сказала она после очередного осмотра.
— Вы делаете подушечки для булавок, — ответил Чарли.
— А еще что?
— Перочистки, — сказал Брэдли Хэдстон.
— Ха-ха-ха! А еще что? Хоть вы и учитель, а вам не отгадать.
— Вы делаете что-то из соломы, — и он показал на край скамьи, — а что именно, я не знаю.
— Молодец! — воскликнула хозяйка дома. — На подушечки для булавок и перечистки идут остатки материала. А самое главное в моем ремесле солома. Ну! Отгадайте, что я делаю из соломы?
— Кружочки под блюда?
— Выдумали тоже, а еще учитель! Вот отгадайте загадку, это будет вам вроде подсказки. Я люблю тебя, когда ты начинаешься на «К», потому что ты красивая. Я бегу от тебя, когда ты начинаешься на «К», потому что ты капризная. Мы пойдем с тобой в «Королевскую корону», и я подарю тебе капор. Зовут тебя Кривляка, а живешь ты в курятнике. Ну! Что я делаю из соломы?
— Капоры?
— Да! Для модниц, — сказала хозяйка дома, утвердительно склонив голову. — Для кукол. Я кукольная швея.
— Надо полагать, это прибыльное дело?
Хозяйка дома пожала плечами и тряхнула головой.
— Нет. Платят гроши. И всегда спешка. На прошлой неделе одна кукла выходила замуж, и я просидела за работой всю ночь. А мне это вредно, потому что у меня спина болит и ноги не слушаются.
Учитель и мальчик со все возрастающим удивлением смотрели на эту маленькую особу, и, наконец, учитель сказал:
— Как жаль, что ваши важные заказчицы не желают с вами считаться.
— Они всегда так, — ответила хозяйка дома, снова пожав плечами. — И платья свои не берегут, да еще привередничают — месяц поносят, и уже из моды вышло, подавай им новое. Я шью на одну куклу с тремя дочерьми. Вот транжирка! Разорит она когда-нибудь своего муженька!
И, рассмеявшись странным отрывистым смешком, хозяйка дома снова покосилась на гостей своими серыми глазами. Подбородок у нее был остренький, как у эльфа, и весьма выразительный, а бросая по сторонам такие вот острые взгляды, она еще и вздергивала его кверху. Получалось так, будто и глаза и подбородок приводились в действие одной пружинкой.
— И у вас часто бывает такое горячее время?
— Бывает куда горячее. Но сейчас работы мало. Третьего дня я сдала большой заказ — траурное платье. У куклы, на которую я шью, умерла канарейка. — Хозяйка дома рассмеялась и несколько раз покачала головой, словно хотела сказать: «Вот она, суета мирская!»
— И вы так и сидите целый день одна? — спросил Брэдли Хэдстон. — Или соседские дети…
— О господи! — воскликнула хозяйка дома таким пронзительным голоском, точно последнее слово кольнуло ее. — Не говорите мне о детях! Я терпеть не могу детей! Мне все их повадки и фокусы давно известны. — И она сердито потрясла кулачком, поднеся его к самым глазам.
Вряд ли требовался большой учительский опыт для того, чтобы понять, как больно было кукольной швее чувствовать разницу между собой и другими детьми. Во всяком случае, оба — и учитель и ученик — сразу об этом догадались.
— Только им и дела, что бегать, кричать, играть во всякие игры, драться. Только им и дела, что скок-скок-скок на одной ножке по тротуару да чертить по нему мелом. Мне их повадки и фокусы давно известны! — И она снова потрясла кулачком. — Да это еще не все! Кто заглядывает в чужие замочные скважины и кричит всякие обидные слова и передразнивает, какая у кого спина и ноги? Да, да! Мне все их повадки и фокусы давно известны. А знаете, какое я придумала им наказание? У нас на площади есть церковь, а под этой церковью — черные двери в черное подземелье. Так вот, я отворила бы одну такую дверь и затолкала бы туда их всех, а потом — дверь на замок, и в замочную скважину — перцу им, перцу!
— А перец зачем? — спросил Чарли Хэксем.
— Чтобы чихали, — пояснила хозяйка дома, — и обливались слезами. Чихают, слезы из глаз кап-кап, а тут я и начну их дразнить в замочную скважину, как они сами, озорники и проказники, других дразнят.
Потряхивание кулачком перед глазами, на сей раз особенно энергичное, видимо, принесло некоторое облегчение хозяйке дома, и она добавила уже более спокойным тоном:
— Нет, нет, нет! Бог с ними, с детьми. Я больше люблю взрослых.
Возраст этой маленькой особы не поддавался определению: фигурка у нее была щупленькая, а личико одновременно и юное и старообразное. Ей было, вероятно, лет двенадцать, от силы — тринадцать, никак не больше.
— Я всегда любила взрослых, — продолжала она, — и всегда с ними водилась. Они такие умные. Сидят смирно. Не скачут, не прыгают. У меня уж давно решено: пока не выйду замуж, только с ними и буду знаться. А замуж, хочешь не хочешь, все равно придется выходить.
Кукольная швея замолчала, прислушиваясь к чьим-то шагам на улице; в дверь тихо постучали. Тогда она дернула за рычажок возле ручки кресла и сказала с веселым смехом:
— Вот, например, одна взрослая особа, которую я считаю своим большим другом.
И в комнату вошла Лиззи Хэксем, одетая в черное.
— Чарли! Ты?
Она обняла брата — как встарь, что явно смутило его, и никого больше не замечала вокруг.
— Ну, ну, Лиз! Довольно! Посмотри, кто со мной пришел — мистер Хэдстон!
Ее взгляд встретился со взглядом учителя, который, видимо, не ожидал, что у Чарли Хэксема такая сестра, и они пробормотали обычные слова приветствия. Девушка была немного смущена этим неожиданным посещением; учитель держался натянуто. Впрочем, он никогда не чувствовал себя вполне свободно.
— Я говорил мистеру Хэдстону, что ты еще не устроилась как следует, Лиз, но он оказал нам любезность и все равно захотел пойти со мной. И вот я его привел. Как ты хорошо выглядишь!
Брэдли, по-видимому, был того же мнения.
— Хорошо? Правда, хорошо? — воскликнула хозяйка дома, снова принимаясь за работу, хотя в комнате уже стемнело. — Вы это правильно заметили! Но продолжайте, продолжайте болтать!
Раз и два, и два и три,
На меня ты не смотри,
А с гостями говори, —
пропела она свой экспромт, показывая на каждого по очереди тоненьким пальцем.
— Я не ждала тебя, Чарли, — сказала Лиззи Хэксем. — Я думала, если ты захочешь меня увидеть, то пошлешь за мной и назначишь мне встречу где-нибудь недалеко от школы, как в прошлый раз. Мы с братом виделись возле школы, сэр, — пояснила она, обращаясь к учителю, — потому что мне проще туда прийти, чем ему сюда, — я работаю в мастерской, как раз на полпути между домом и школой.
— Вы, кажется, не очень часто встречаетесь, — сказал Брэдли, держась все так же натянуто.
— Да, — о грустным покачиванием головы. — Вы довольны успехами Чарли, мистер Хэдстон?
— Очень доволен. Я считаю, что дорога перед ним открыта.
— Я так на это надеялась! Спасибо вам. А ты, Чарли, какой ты молодец! Мне лучше уйти с его дороги, разве только он сам захочет повидаться со мной кое-когда. Вы тоже так считаете, мистер Хэдстон?
Помня, что ученик ждет его ответа и что он сам советовал ему держаться подальше от сестры, — вот от этой девушки, которая сейчас впервые предстала перед ним, Брэдли Хэдстон проговорил, запинаясь:
— Видите ли, ваш брат очень занят. Ему надо много работать. Ведь чем меньше он будет отвлекаться от своих занятий, тем лучше для него. Вот когда он окончательно устроится, тогда… тогда другое дело.
Лиззи снова покачала головой и сказала со спокойной улыбкой:
— Я всегда ему так говорила. Ведь правда, Чарли?
— Ну, ладно, ладно, сейчас об этом не стоит вспоминать, — ответил мальчик. — Расскажи лучше, как ты живешь.
— Очень хорошо, Чарли. Я ни на что не могу пожаловаться.
— У тебя здесь своя комната?
— Да, конечно. Наверху. Там тихо, спокойно и воздуха много.
— А когда к ней приходят гости, она принимает их в этой комнате, — сказала хозяйка дома, глядя на Лиззи, точно в бинокль, сквозь костлявый кулачок, причем глаза и подбородок действовали у нее в полном согласии. — Гостей принимают всегда в этой комнате. Правда, Лиззи?
И тут Брэдли Хэдстон заметил легкое движение руки Лиззи Хэксем, словно она хотела предостеречь кукольную швею, а кукольная швея перехватила его взгляд, поднесла к глазам уже оба кулачка и направив свой бинокль на него, воскликнула с шутливым потряхиванием головы:
— Ага! Попались? Наблюдаете за нами?
Это могло быть простым совпадением, но Брэдли Хэдстон заметил также, что немедленно вслед за тем Лиззи, еще не успевшая снять капор, поспешила предложить им выйти на улицу, так как в комнате совсем стемнело. Гости попрощались, и они вышли втроем, а кукольная швея откинулась на спинку кресла, сложила руки на груди и, глядя им вслед, стала задумчиво напевать что-то тихим, нежным голоском.
— Я пойду погуляю по берегу, — сказал Брэдли. — Вам, наверное, хочется поговорить друг с другом.
Лишь только он отошел от них деревянной походкой, мало-помалу скрываясь в вечерних сумерках, мальчик заговорил недовольным тоном:
— Когда же, наконец, ты устроишься по-человечески, Лиз? Я думал, ты давно уж об этом позаботилась!
— Мне и здесь хорошо, Чарли.
— Тебе и здесь хорошо? А мне было стыдно привести сюда мистера Хэдстона. И как ты попала к этой маленькой колдунье?
— Совершенно случайно, Чарли. Но теперь мне кажется, что тут дело не только случая, ведь эта девочка… Ты помнишь объявления, которые висели у нас дома по стенам?
— Будь они прокляты, эти объявления! Я стараюсь забыть, что у нас было дома, и тебе советую то же самое, — сердито проговорил мальчик. — Ну, при чем тут эти объявления!
— Эта девочка внучка того старика.
— Какого старика?
— Страшного пьяного старика в войлочных туфлях и ночном колпаке.
Мальчик потер нос, не то сердясь, что ему напоминают о таких вещах, не то любопытствуя, что же последует дальше, и спросил:
— Как ты об этом дозналась? Странная ты девушка, Лиззи!
— Отец девочки работает вместе со мной. Вот как я об этом дозналась, Чарли. Он такой же, каким был ее дед, — безвольный, всегда пьяный, жалкая развалина, но мастер хороший. Мать у девочки умерла, а она, бедняжка, больна, вот и выросла такая. Ты подумай, ведь пьяницы окружали ее с колыбели… если только у нее была колыбель, Чарли.
— И все-таки я не понимаю, что у тебя может быть общего с ней, — сказал мальчик.
— Не понимаешь, Чарли?
Мальчик молчал, глядя на реку. Они вышли на Милбэнк, и река была теперь слева от них. Сестра легко коснулась его плеча и показала на воду.
— Воздаяние… долг… назови это как хочешь, ты знаешь, о чем я говорю. Могила отца.
Но он не смягчился и, помолчав еще минуту-другую, заговорил с раздражением:
— С твоей стороны очень дурно, Лиз, тащить меня назад, когда я стараюсь выбиться в люди.
— Я тащу тебя назад, Чарли?
— Да, Лиз! Неужели ты не можешь забыть прошлое? Неужели ты не можешь оставить все это позади, как советовал мне сегодня мистер Хэдстон, правда по-другому поводу? Нам с тобой теперь нужно только одно: смотреть вперед и идти все прямо и прямо.
— И ни разу не оглянуться назад? Даже не попытаться хоть как-то искупить то, что было?
— Какая ты фантазерка! — все так же раздраженно воскликнул мальчик. — Хорошо нам было мечтать, когда мы с тобой сидели у огня и видели перед собой ямку в углях, но ведь теперь перед нами настоящая жизнь, а не твои фантазии.
— Настоящая жизнь была перед нами и тогда, Чарли.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать, но это неправильно. Я не собираюсь отрекаться от тебя, Лиз. Мне хочется, чтобы ты поднялась вместе со мной. Так я решил, и так это и будет. Я знаю, чем я тебе обязан. Только сегодня вечером я сказал мистеру Хэдстону: «Ведь сестра сама послала меня учиться!» Так вот, не удерживай меня, не тяни назад. Это единственное, чего я прошу, и совесть моя чиста.
Она выслушала все, не сводя с него пристального взгляда, и ответила спокойно и сдержанно:
— Ты думаешь, мне приятно жить здесь, Чарли? Нет! Чем дальше от реки, тем для меня было бы лучше.
— А для меня и подавно. Забудем ее оба. Почему ты не можешь с ней расстаться? Я стараюсь и близко не подходить к этим местам.
— А я, кажется, не в силах уйти отсюда, — сказала Лиззи, проводя рукой по лбу. — Меня что-то удерживает здесь помимо моей воли.
— Вот опять, Лиз! Опять твои фантазии! Ты сама, по собственному желанию, поселилась в одном доме с каким-то пьянчужкой — кто он, портной, что ли? — и с какой-то калекой, не то девочкой, не то старушонкой, не разберешь, — и говоришь, будто тебя тянет сюда, удерживает здесь что-то. Надо смотреть на жизнь трезво!
Ее ли упрекать в недостатке трезвости — ее, которая столько билась с ним, столько выстрадала из-за него! Но сейчас она подняла руку — в этом жесте не было ни тени укоризны — и легонько похлопала Чарли по плечу. Так она еще в прежние дни успокаивала маленького брата, таская его на руках, хотя он был ничуть не легче ее самой. И Чарли прослезился.
— Клянусь тебе, Лиз! — Он вытер глаза ладонью. — Я хочу быть хорошим братом, хочу доказать, что помню добро. Прошу тебя об одном: думай обо мне и не давай воли своей фантазии. Как только меня определят на должность учителя, ты будешь жить со мной, и тогда о фантазиях придется забыть. Так кончай с ними теперь же! Скажи, я не рассердил тебя?
— Нет, Чарли, нет!
— И не обидел?
— Нет, Чарли. — Но на этот раз она ответила не сразу.
— Я и не хотел тебя обидеть! Веришь мне? Ну говори — веришь? Вон мистер Хэдстон остановился и смотрит на воду. Начинается прилив, и он намекает, что нам пора идти. Поцелуй меня и скажи еще раз, что я не обидел тебя.
Она так и сказала; они обнялись, потом повернули к реке и подошли к учителю.
— Но нам по дороге с твоей сестрой, — сказал Брэдли, когда мальчик обратился к нему со словами: «Пойдемте, сэр». И неловким угловатым движением он подал ей согнутую в локте руку. Она коснулась ее и тут же отдернула свою. Учитель резко повернулся к ней, недоумевая, чем это вызвано.
— Я не домой, — сказала Лиззи. — А вам еще так далеко идти. Без меня вы дойдете скорее.
Они решили перейти Темзу по Воксхоллскому мосту, так как он был совсем близко, и простились с девушкой. Брэдли Хэдстон пожал ей руку, а она поблагодарила его за внимание к брату.
Учитель и ученик быстро и молча пошли домой. Они уже сходили с моста, когда на противоположном берегу появился джентльмен с сигарой во рту, шагавший не спеша, заложив под пальто руки за спину. Небрежные манеры этого джентльмена, лениво-надменный вид, с которым он шествовал, занимая вдвое больше места на тротуаре, чем следовало, сразу привлекли к себе внимание мальчика. Как только джентльмен поравнялся с ними, он оглядел его с головы до ног, остановился и посмотрел ему вслед.
— Почему ты на него так смотришь? — спросил Брэдли.
— Да ведь это… — проговорил мальчик, сосредоточенно хмуря брови, — это тот самый, Рэйберн!
Брэдли Хэдстон вгляделся в своего ученика не менее внимательно, чем тот вглядывался в молодого джентльмена.
— Простите, мистер Хэдстон, но меня удивило, что ему вдруг здесь понадобилось!
Хотя мальчик сказал это спокойным тоном и как ни в чем не бывало зашагал дальше, учитель не мог не заметить, что он оглянулся через плечо еще раз и что недоуменное выражение осталось у него на лице, а складка между бровями так и не разгладилась.
— Этот человек, кажется, не очень тебе нравится, Хэксем?
— Совсем не нравится, — ответил мальчик.
— Почему?
— В первую же нашу встречу он позволил себе дерзость — взял меня за подбородок.
— А это почему?
— Да просто так. Или потому — правда, это дела не меняет, — потому, что ему, видите ли, не понравилось, как я отозвался о своей сестре.
— Следовательно, он знает твою сестру?
— Тогда не знал, — ответил мальчик, все еще хмурясь.
— А теперь?
Мальчик так ушел в свои мысли, что вместо ответа только посмотрел рассеянно на мистера Хэдстона, и тому пришлось повторить вопрос. Тогда он кивнул головой и сказал:
— Теперь знает, сэр.
— Вероятно, идет сейчас к ней?
— Не может быть! — быстро проговорил мальчик. — Они слишком мало знакомы. Ну, только попадись мне там, любезный!
Они невольно прибавили шагу и некоторое время шли молча; потом учитель заговорил, сжав мальчику руку повыше локтя:
— Ты хотел что-то рассказать мне об этом человеке. Повтори, как его имя?
— Рэйберн, мистер Юджин Рэйберн. Называет себя ходатаем по делам, только по каким, неизвестно. Первый раз он явился к нам еще при жизни отца. По делу, правда, не по-своему, — своих у него нет, — а за компанию с приятелем.
— А потом?
— Потом он у нас побывал еще один раз. Когда мой отец погиб, этот Рэйберн оказался в числе тех, кто нашел его тело. Наверно, слонялся где-нибудь неподалеку и позволял себе вольности с чужими подбородками. Словом, рано утром он пришел к моей сестре с этим известием и привел с собой на подмогу нашу соседку, мисс Аби Поттерсон. Я прибежал домой только среди дня, потому что меня разыскали, когда сестра немножко пришла в себя и смогла послать за мной. Прибежал и увидел его около дома, а потом он куда-то исчез.
— И это все?
— Это все, сэр.
Продолжая шагать медленно, словно в раздумье, Брэдли Хэдстон разжал пальцы, сжимавшие руку мальчика. Потом, после долгого молчания, заговорил снова:
— Я полагаю… сестра твоя… — странная пауза предваряла и сопровождала последние два слова, — не умеет читать?
— Можно сказать, что нет, сэр.
— Наверно, безропотно покорилась отцовскому запрету? Я ведь помню, как было с тобой. Тем не менее… твоя сестра… и по виду и по разговору не похожа на неграмотную.
— Лиззи девушка умная, мистер Хэдстон. Ума у нее, пожалуй, даже слишком много для неученого человека. Я, бывало, когда еще жил дома, называл нашу жаровню ее книгой, потому что, глядя на огонь, Лиззи любила фантазировать, и иной раз слушаешь и удивляешься, так все складно получалось.
— Я этого не одобряю, — сказал Хэдстон.
Мальчик несколько удивился столь неожиданно резкому и горячему заявлению, но счел это доказательством заинтересованности учителя в его личных делах. Ободренный этим, он сказал:
— Я все никак не мог поговорить с вами начистоту, мистер Хэдстон, да и сегодня меня задело, когда вы первый о ней начали. А вдруг и на самом деле, если я оправдаю ваши надежды и выйду в люди, она… не то что опозорит меня — тут ничего позорного нет… Но вдруг о ней узнают?.. Не придется ли мне краснеть за сестру, хотя я от нее ничего кроме добра не видел?
— Да-а, — машинально протянул Брэдли Хэдстон, потому что мысли его были заняты совсем другим. — Надо подумать вот о чем. Что если найдется человек, пробивший себе дорогу в жизни, — человек, которому понравится… твоя сестра… и который со временем даже захочет жениться на… твоей сестре… Вообрази, как прискорбно и как тяжело ему будет, если, презрев неравенство положения и другие препятствия, он почувствует все же, что неравенство между ними осталось в полной силе.
— Вот и я так думаю, сэр.
— Да, да, — продолжал Брэдли Хэдстон, — но ты брат. А я имею в виду более серьезный и более сложный вопрос, потому что жених, супруг свяжет себя с ней по доброй воле и, кроме того, будет вынужден объявить об этом во всеуслышание, чего брат может избежать. Ведь в конце концов ты не волен в таком родстве, а про супруга скажут: что ж, вольному воля.
— Вы правы, сэр. После смерти отца Лиззи сама себе хозяйка, и я теперь часто думаю, что такая девушка может подготовиться за самое короткое время. А иной раз мне даже приходило в голову… если попросить мисс Пичер…
— Для этих целей я не стал бы рекомендовать мисс Пичер, — не дал ему договорить Брэдли Хэдстон, и в голосе его послышались прежние, весьма решительные нотки.
— Может, вы будете так добры и сами об этом подумаете, мистер Хэдстон?
— Да, Хэксем, да. Я подумаю. Хорошенько подумаю. Непременно подумаю.
С этой минуты они не обмолвились почти ни словом и вскоре подошли к зданию школы. В одном из маленьких окошек мисс Пичер, похожем на игольное ушко, горела свеча, и в уголке около окошка, глядя на улицу, сидела Мэри-Энн, а мисс Пичер прострачивала за столом аккуратно скроенное по выкройке платье, которому предстояло облечь ее формы. Нотабене: ни сама мисс Пичер, ни ученицы мисс Пичер не встречали особого поощрения со стороны властей в столь ненаучном занятии, как рукоделие.
Не отводя глаз от улицы, Мэри-Энн подняла руку.
— Да, Мэри-Энн?
— Мистер Хэдстон вернулся, сударыня.
Через минуту Мэри-Энн снова подняла руку.
— Да, Мэри-Энн?
— Вошел в дом и запер за собой дверь, сударыня.
Мисс Пичер подавила вздох и, складывая работу, так как пора было идти спать, вонзила в ту часть корсажа, которая пришлась бы как раз над ее сердцем, острую-преострую иглу.
Глава II
Все еще о педагогике
Хозяйка дома, она же кукольная швея и поставщица нарядных перочисток и подушечек для булавок, сидела в своем чудном низеньком кресле, напевая в темноте, до самого возвращения Лиззи. Хозяйка этого дома заслужила столь высокое звание еще в самом нежном возрасте, потому что она была единственным положительным человеком в этом доме.
— Ну-с, Лиззи-Миззи-Виззи, — сказала она, прерывая пение, — какие там новости на воле?
— А какие новости тут, в четырех стенах? — в свою очередь спросила Лиззи, с улыбкой поглаживая густые золотистые волосы кукольной швеи.
— Сейчас посмотрим, как сказал слепец. Ну-с, последние новости таковы, что я не собираюсь замуж за твоего братца.
— Неужели?
— Ни в коем случае! — Головка и подбородок пришли в движение. — Не нравится мне этот мальчишка.
— А учитель?
— Сердце учителя уже занято.
Лиззи аккуратно разобрала длинные локоны на сутулых плечах девочки, потом зажгла свечу. Ее огонек озарил маленькую комнату — бедную, но чистенькую и прибранную. Лиззи поставила подсвечник на каминную полку, чтобы свет не резал глаза кукольной швее, распахнула настежь обе двери — в комнату и на улицу, и подвинула низенькое креслице вместе с девочкой ближе к свежему воздуху. Так уж у них было принято кончать рабочий день в жаркую погоду, а сегодня вечер как раз выдался особенно душный. В довершение всего этого Лиззи сама села на стул рядом с низеньким креслом и бережно продела себе под локоть украдкой протянувшуюся к ней худенькую руку.
— Вот эти минуты для твоей Дженни Рен лучшие за весь день, — сказала хозяйка дома. На самом деле ее звали Фанни Кливер, но она предпочитала величать себя мисс Дженни Рен.
— Я сегодня все думала за работой, — продолжала Дженни. — Вот было бы славно, если бы ты так и осталась при мне до самого моего замужества или хотя бы до тех пор, пока за мной не начнут ухаживать. Потому что как только за мной кто-нибудь начнет ухаживать, я поручу ему многое из того, что ты теперь делаешь. Правда, он не сумеет причесывать меня так, как ты, или водить по лестнице так, как ты, и вообще, где ему с тобой сравняться! Но пусть этот увалень хоть носит мне работу на дом и принимает заказы. Я не дам ему сидеть сложа руки. Он у меня побегает!
Дженни Рен одолевали суетные мечты — к счастью для нее самой, — и ни о чем другом не фантазировала она с таким жаром, как о всевозможных мучениях и пытках, которые со временем должны были выпасть на ею долю.
— Где бы он сейчас ни обретался и кто бы он ни был, — продолжала мисс Рен, — мне все его фокусы и повадки заранее известны, и пусть он держит ухо востро, предупреждаю!
— А не слишком ли ты строга к нему? — спросила Лиззи, улыбаясь и поглаживая свою приятельницу по голове.
— Ни чуточки! — ответила мисс Рен тоном женщины, умудренной житейским опытом. — Милочка моя, да эти разбойники в грош тебя не будут ставить, покуда их не приструнишь как следует. Да-а… вот было бы славно, если б ты подольше осталась при мне. Ах, это «если»!
— Я не собираюсь расставаться с тобой, Дженни.
— Не зарекайся, не то сию же минуту расстанемся!
— Неужели моему слову совсем нельзя верить?
— Твое слово вернее золота и серебра. — Но, сказав это, мисс Рен вдруг умолкла, прищурила глаза, вздернула подбородок и приняла необычайно многозначительный вид. — Ага!
Вот драгун
Лихой на диво![56]
Что он хочет?
Кружку пива.
Пиво молодцу отрада.
И больше, милочка, ему ровнехонько ничего не надо.
Какой-то человек остановился на тротуаре у входной двери.
— Если не ошибаюсь, это мистер Юджин Рэйберн? — спросила мисс Рен.
— Как будто так, — последовал ответ.
— Можете войти, если вы человек почтенный.
— Я человек далеко не почтенный, — сказал Юджин, — но тем не менее войду.
Он поздоровался за руку с Дженни Рен, поздоровался за руку с Лиззи и стал рядом с ней, прислонившись к дверному косяку. Мистер Рэйберн, как он сам пояснил, вышел погулять и выкурить сигару на свежем воздухе (сигара давно была выкурена и брошена) и нарочно сделал крюк, чтобы заглянуть сюда по дороге домой. Здесь, кажется, только что был ее брат?
— Да, — ответила Лиззи, явно чем-то встревоженная.
Как мило, что наш братец изволил снизойти до нас, Мистеру Юджину Рэйберну показалось, будто он повстречал этого юного джентльмена на мосту. А кто был с ним?
— Его учитель.
— Ну, разумеется! Это сразу видно.
Лиззи сидела так тихо, что трудно было определить, в чем именно сказывается ее волнение, но в том, что она волнуется, сомневаться не приходилось. Юджин держался с обычной непринужденностью, но теперь, когда девушка потупилась перед ним, стало особенно заметно, что в его взгляде, обращенном на нее, было такое внимание, каким он вряд ли удостаивал подолгу кого-либо другого.
— Новостей у меня нет, Лиззи, — сказал он. — Но поскольку я обещал вам держать под наблюдением мистера Райдергуда с помощью моего друга Лайтвуда, мне хочется время от времени подтверждать, что я не забыл своего обещания и не даю забыть о нем и Лайтвуду.
— Кто же станет в этом сомневаться, сэр!
— Вообще-то говоря, сомневаться во мне не грех, — хладнокровно признался Юджин.
— А почему? — спросила эта заноза, мисс Рен.
— Потому, моя милочка, — ответил легкомысленный Юджин, — что я личность непутевая и ленивая.
— Тогда почему бы вам не взяться за ум и не стать путевой личностью? — осведомилась мисс Рен.
— Потому, моя милочка, — повторил Юджин, — что не для кого стараться. Ну как, Лиззи, вы думали о моей затее? — добавил он вполголоса, но не из осторожности — присутствие хозяйки дома ему не мешало, — а просто переходя на более серьезный тон.
— Думала, мистер Рэйберн, но согласиться так и не решилась.
— Ложная гордость! — сказал Юджин.
— Нет, мистер Рэйберн, нет. Вы не правы.
— Ложная гордость, — повторил Юджин. — Ничего другого тут быть не может. Ведь речь идет о таких пустяках! Для меня это пустяк, сущий пустяк! Неужели тут есть о чем говорить? Вы знаете, как я к этому отношусь. Захотелось принести кому-то пользу — чего до сих пор мне еще не приходилось делать и вряд ли придется. Захотелось принести пользу тем, что буду платить какой-нибудь опытной особе вашего пола и возраста столько-то презренного металла (на мой взгляд весьма немного) с тем, чтобы эта особа приходила сюда по вечерам в определенные дни недели и давала вам уроки, в которых у вас не было бы необходимости, если б вы в свое время не лишили себя всего ради брата и отца. Вам стоило таких трудов дать образование брату, значит вы понимаете, как оно нужно. Зачем же тогда отказываться от уроков, если они к тому же пойдут на пользу нашей приятельнице, мисс Дженни! Предложи я сам свои услуги в качестве учителя или пожелай я присутствовать на занятиях — мысль явно несуразная! — но ведь ваш покорный слуга будет все равно что за тридевять земель отсюда. Можете даже считать, что его вовсе нет на свете! Ложная гордость, Лиззи! Потому, что гордость истинная не позволила бы вам стесняться вашего неблагодарного брата и не потерпела бы, чтобы он стеснялся вас. Истинная гордость не допустила бы, чтобы сюда приводили какого-то учителя, точно доктора к тяжелобольному. Истинная гордость приказала бы вам сразу взяться за дело. Вы прекрасно отдаете себе в этом отчет, вы знаете, что истинная гордость усадила бы вас за книжку завтра же, имей вы на это средства, которые гордость ложная не велит вам принять от меня. Ну, что ж, прекрасно! Мне остается добавить только одно: ложная гордость принижает и вас и память вашего покойного отца.
— При чем же тут мой отец, мистер Рэйберн? — спросила Лиззи, бросив на него испуганный взгляд.
— При чем? Надо ли спрашивать! Да при том, что вы усугубляете последствия его невежественного и слепого упорства. При том, что вы не хотите исправить то зло, которое он причинил вам. При том, что по вашей воле лишение, на которое он вас обрек и которое навязал вам силой, всегда будет чернить его память.
Случилось так, что этими словами Юджин тронул струну, сразу же зазвучавшую в сердце той, которая всего лишь час назад делилась такими же мыслями с братом. Струну эту заставила зазвучать еще сильнее и внезапная перемена в Юджине Рэйберне: откуда вдруг взялась в нем серьезность, твердая вера в свои слова, великодушное, бескорыстное участие, обида за то, что его в чем-то подозревают. И девушка сразу почувствовала: то новое, что проявилось в нем, всегда таком легкомысленном и беззаботном, находит совсем иной отклик в ее сердце. «Между нами такая разница, — думала она, — этот человек настолько выше меня, неужели же я отвергла его бескорыстную помощь лишь потому, что мне кажется, будто он меня преследует, неужели я возомнила, будто он нашел что-то привлекательное во мне?» Бедная девушка, чистая душой и помыслами, не могла простить себе этого. Презирая самое себя, она опустила голову, уверенная, что и вправду жестоко обидела его, и молча залилась слезами.
— Не огорчайтесь, — ласково, очень ласково сказал Юджин. — Неужели это я огорчил вас? Мне только хотелось, чтобы вы увидели все так, как оно есть на самом деле, хотя, признаюсь, мною руководили эгоистические побуждения, и вы заставили меня разочароваться.
Разочароваться потому лишь, что ему не удалось оказать ей услугу! Что же другое могло разочаровать его?
— Сердце мое не разбито, — со смехом продолжал Юджин. — Я не буду горевать и двух дней, и все же я испытал подлинное разочарование. Мне так хотелось оказать пустяковую услугу вам и нашей общей приятельнице мисс Дженни! Новизна такого ощущения — принести кому-то хоть малейшую пользу — имела для меня свою прелесть. Но теперь мне ясно, что уладить все это можно было с большим уменьем. Например, притвориться, будто я стараюсь исключительно ради нашей приятельницы, мисс Дженни, или предстать перед вами в роли этакого Юджина Великодушного. Но, видит бог, такие уловки мне не по нутру, и я предпочитаю остаться при своем разочаровании.
Если Юджин разгадал мысли, бродившие в голове Лиззи, это нельзя было сделать с большим искусством. Если же он попал в цель неожиданно для самого себя, вряд ли можно назвать такое совпадение счастливым.
— Все это получилось так естественно, — продолжал Юджин. — Я словно поймал мяч, ненароком брошенный в мою сторону. Случайные обстоятельства — вы знаете, какие, Лиззи, — сводят нас дважды. Случайные обстоятельства позволяют мне дать вам слово, что за Райдергудом, который оклеветал вашего отца, будет вестись слежка. Случайные обстоятельства позволяют мне умерить ваше горе в самую тяжелую для вас минуту — умерить тем, что я не верю обвинениям Райдергуда. При тех же обстоятельствах я рекомендую себя вам, как самого ленивого и самого никчемного из адвокатов, но добавляю, что в деле, которое началось у меня на глазах, лучше иметь такого советчика, чем вовсе никого, и что в вашем стремлении оправдать покойного отца вы всегда можете полагаться на мою помощь, а также на помощь Лайтвуда. И вот мало-помалу мною овладевает мысль, а не смогу ли я — и с какой легкостью! — помочь вам снять с вашего отца другое обвинение, обвинение вполне справедливое и заслуженное, о котором я упомянул несколько минут назад. Мне очень жаль, что это вас так огорчило; надеюсь, теперь вам все стало ясно и понятно. Я терпеть не могу разглагольствовать о своих намерениях, но они были самые простые и хорошие и мне хочется, чтобы вы это знали.
— Я никогда в этом не сомневалась, мистер Рэйберн, — ответила Лиззи, чувствуя тем большее раскаяние, чем скромнее оказывались притязания Юджина.
— Рад это слышать. Но если бы вы поняли меня правильно с самого начала, вряд ли я получил бы отказ. Не так ли?
— Я… я думаю, что нет, мистер Рэйберн.
— Тогда зачем же отказываться теперь, когда все разъяснилось?
— Мне трудно с вами спорить, — в замешательстве проговорила Лиззи, — потому что вы заранее знаете, какие выводы можно сделать из моих слов.
— Примиритесь с этими выводами, — рассмеялся Юджин, — и тогда мое разочарование исчезнет само собой. Лиззи Хэксем! Человек, который относится к вам с глубочайшим уважением, ваш друг и джентльмен, хоть и не весьма блистательный, клянется, что ему все еще не понятно, почему вы колеблетесь!
Откровенность, чистосердечие, бескорыстное великодушие, звучавшие в его голосе и смехе, покорили бедную девушку, и не только покорили, но снова напомнили ей, что до сих пор в голове у нее были совсем другие мысли и, в первую очередь, тщеславные.
— Я больше не колеблюсь, мистер Рэйберн. И, пожалуйста, не осуждайте меня за мои прежние колебания. От своего имени и от имени Дженни… Ты позволишь, дружок?
Маленькая хозяйка дома сидела все это время, откинувшись на спинку кресла, опершись о подлокотники, уткнув подбородок в ладони, и внимательно слушала их разговор. Не меняя позы, она так отчеканила «да!», точно отрезала свой односложный ответ ножом.
— От своего имени и от имени Дженни я с благодарностью принимаю ваше любезное предложение.
— Ну вот, и дело с концом! — воскликнул Юджин, протянул Лиззи руку, а потом помахал ею, как бы отмахиваясь от дальнейших разговоров на эту тему. — Приходит же людям в голову делать из мухи слона!
Вслед за тем он шутливо обратился к мисс Дженни Рен:
— Знаете, мисс Дженни, я собираюсь завести себе куклу.
— Не советую, — ответила кукольная швея.
— Почему?
— Непременно ее разобьете. За вас, детей, ведь нельзя поручиться.
— Но это в ваших же интересах, мисс Рен, — возразил Юджин. — Так же как в моих интересах, когда гибнут чьи-нибудь поручительства.
— Ну, не знаю, — отрезала мисс Рен. — На мой взгляд, вам лучше завести себе перочистку и стать прилежным мальчиком. Тогда она пойдет у вас в дело.
— Боже упаси! Да если бы мы все были такие прилежные, как вы, маленькая моя хлопотунья, нам пришлось бы приниматься за работу чуть ли не с колыбели, а это очень вредно.
— Вы говорите, вредно? — переспросила девочка, вся вспыхнув. — Вредно для спины и для ног?
— Нет, нет! — Надо отдать ему справедливость, Юджин испугался, как бы кто не подумал, что он подшучивает над ее болезнью. — Для дела вредно, для дела! Если мы все впряжемся в работу с молодых ногтей, тогда кукольным швеям придет конец.
— Пожалуй, правда, — согласилась мисс Рен. — Оказывается, голова у вас не такая уж пустая, кое-какие мысли в ней есть. — Потом совсем другим тоном: — Кстати, о мыслях, Лиззи. — Они опять сидели рядом. — Сама не знаю почему, но летом, когда я корплю здесь за работой день-деньской, и все одна, мне кажется, будто в комнате пахнет цветами.
— Как личность самая что ни на есть прозаическая, — вяло протянул Юджин, которому хозяйка дома уже наскучила, — я скажу, что цветами, вероятно, пахнет на самом деле.
— Ничего подобного, — ответила девочка, опершись одной рукой о подлокотник кресла, уткнувшись подбородком в ладонь и задумчиво глядя прямо перед собой. — В наших местах цветам неоткуда взяться. Тут найдешь что угодно, только не цветы. И все-таки, когда я сижу за работой, мне чудится, будто они растут на целые мили вокруг. Вот запахло розами, ну, словно на полу у меня целые охапки, груды розовых лепестков. А то потянет опавшими листьями, кажется, опустишь руку, — вот так, — и они зашуршат у тебя под пальцами. Потом будто живые изгороди благоухают не то бело-розовым боярышником, не то другими цветами, каких я даже никогда и не видывала. Ведь мне их почти не приходилось видеть.
— Какие у тебя приятные мечты, Дженни! — сказала ее приятельница и бросила взгляд на Юджина, словно спрашивая, не дарованы ли эти мечты в воздаяние девочке за всю ее обездоленность.
— Да, Лиззи, очень приятные! А каких я слышу птичек! — воскликнула Дженни, протянув вперед руку и подняв глаза ввысь. — Как они поют!
В этом жесте и в выражении ее личика было что-то одухотворенное и прекрасное. Потом она снова задумалась, подперев подбородок ладонью.
— Мои птицы поют лучше всех других птиц, и мои цветы самые душистые на свете, потому что, когда я была совсем маленькая, — она сказала это таким тоном, будто вспомнила о чем-то давно минувшем, — дети, которые прилетали ко мне рано по утрам, были совсем не похожи на тех, что видишь на улице. И на меня не похожи. Ничто их не заботило, не было на них тряпья, не тряслись они от холода, не боялись колотушек. Совсем, совсем другие, чем наши соседские ребятишки! Меня никогда не бросало в дрожь от их криков, они никогда не дразнились. А сколько их слеталось ко мне! И все в белых платьях с блестящей каймой, и на голове у них тоже что-то поблескивало. Я пробовала шить такие платья своим куклам, да у меня ничего не получалось. Эти детки спускались ко мне по длинным сверкающим лучам и спрашивали хором: «Кто это тут болеет? Кто тут болеет?» А когда я называла им свое имя, они говорили: «Пойдем играть с нами!» Я отвечала: «Я никогда не играю. Я не умею играть!» Тогда они окружали меня со всех сторон и поднимали все выше и выше, словно пушинку. И мне становилось так легко на душе и так покойно, а потом они спускались со мною вниз и говорили хором: «Жди нас, жди терпеливо, и мы снова придем!» И я всякий раз, еще задолго до того, как передо мной загорались длинные сверкающие лучи, знала, кто летит ко мне, потому что слышала издали: «Кто это тут болеет? Кто тут болеет?» Я отвечала: «Детки, милые детки! Это я! Пожалейте меня бедную! Поднимите меня, словно пушинку, выше, выше!»
Рука девочки тянулась вверх, восторг преобразил ее личико, и оно стало прекрасным. Застыв на мгновение с поднятой рукой, она улыбнулась, прислушиваясь к чему-то, потом огляделась по сторонам и пришла в себя.
— Какой дурочкой я, наверно, кажусь! Правда, мистер Рэйберн? По лицу вижу, что вам надоело меня слушать. Но сегодня суббота, и я не стану вас задерживать.
— Другими словами, уважаемая мисс Рен, — сказал Юджин, готовый воспользоваться этим намеком, — вы хотите, чтобы я удалился?
— Да ведь сегодня суббота, — повторила она, — и мой ребенок скоро вернется домой. Он у меня нехороший, непослушный и его то и дело приходится бранить. Мне не хочется, чтобы вы с ним тут столкнулись.
— Это кукла? — Юджин перевел удивленный взгляд с хозяйки дома на Лиззи, в надежде, что ему объяснят, в чем тут дело.
Но так как Лиззи беззвучно, одними губами произнесла «ее отец», он не стал больше задерживаться и немедленно откланялся. На углу он остановился закурить сигару и, может статься, спросил самого себя, каковы же, собственно, его намерения? Если так, то ответ на это последовал весьма неопределенный и маловразумительный. Да разве может определить свои намерения человек, которому безразлично, что он вообще делает.
Лишь только Юджин завернул за угол, какой-то встречный, толкнув его, пьяным голосом пробормотал извинение. Юджин посмотрел незнакомцу вслед и увидел, что тот вошел в дверь, из которой он сам вышел минуту назад.
Пьяный переступил порог комнаты, и Лиззи тут же поднялась со стула.
— Не уходите, мисс Хэксем, — смиренно проговорил он, еле ворочая языком. — Не избегайте горемыки, потерявшего последнее здоровье. Удостойте несчастного больного своим обществом. Я… я… не заразный.
Лиззи сослалась на то, что ее ждут кое-какие дела, и пошла к себе наверх.
— Ну, как моя Дженни? — робко залепетал пьяный. — Как моя Дженни Рен, золото, а не дочка, бальзам для разбитого сердца.
На что хозяйка дома ответила с неумолимой суровостью, повелительно протянув руку:
— Не подходи ко мне! Ступай в свой угол! В угол, немедленно!
Жалкое существо попыталось было для виду воспротивиться этому, но, не смея перечить хозяйке дома, почло за благо отойти в угол и сесть на стул, на котором ему полагалось сидеть, когда он впадал в немилость.
— У-у! — воскликнула хозяйка дома, тыча в ту сторону пальцем. — У-у, дрянной старый мальчишка! У-у! сорванец, негодник! В-вот я ему задам!
Расслабленный, трясущийся всем телом пьянчуга бессильным движением протянул к ней руки, ища прощения и мира. Слезы стояли у него в глазах, капали на испещренные красными жилками щеки. Синеватая нижняя губа дрожала от всхлипываний. Эта жалкая, убогая развалина — вся, начиная со сбитых башмаков и кончая преждевременно поседевшими жидкими волосами, — являла собой зрелище полного унижения. Но причиной и поводом для таких пресмыкательств была не страшная по своему смыслу (если только тут имелся какой-то смысл) перемена ролей между отцом и ребенком, — нет! пьянчуге хотелось лишь одного — избежать проборки.
— Я знаю все твои фокусы и повадки! — воскликнула мисс Рен. — Я знаю, где ты пропадал! (На что не требовалось особенной проницательности.) Ах ты старикашка бессовестный!
Все в этом человеке было омерзительно, даже то, как он дышал, — натужно, хрипло, словно часы с испорченным заводом.
— Корпишь тут, корпишь за работой с утра до ночи, — продолжала хозяйка дома, — и ради чего? В-вот я ему задам!
В слове «в-вот», произносимом каждый раз с особой выразительностью, было что-то такое, что приводило пьянчугу в трепет. Лишь только хозяйка дома добиралась до этого словечка или уже была готова произнести его, он терялся окончательно.
— Хоть бы тебя в каталажку посадили и заперли там на замок! — говорила хозяйка дома. — Хоть бы тебя упрятали в темный подвал, в нору какую-нибудь с крысами, пауками и тараканами! Я-то знаю все их фокусы и повадки, вот бы они тебя там пощекотали! И не стыдно тебе?
— Стыдно, душенька, — промямлил отец.
— Ах, так! — вскричала хозяйка дома, наводя на него ужас силой своего гнева и голоса и неминуемым «в-вот я ему задам!»
— Обстоятельства… от меня не зависящие… — Это было все, что мог сказать в свое оправдание несчастный пьянчуга.
— Только поговори у меня! — еще сердитее перебила его хозяйка дома. — Я тебе такие устрою обстоятельства, от меня зависящие, что ты навек их запомнишь! Отправлю в полицию, там тебя оштрафуют на пять шиллингов, а платить тебе нечем, и я не заплачу, и упекут тебя на каторгу на всю жизнь. Хорошо тебе будет на каторге?
— Нет, плохо… Я больной… Недолго буду обременять! — возопил несчастный.
— Ну, довольно, довольно! — Хозяйка дома деловито постучала пальцами по столу, тряхнула головой и вздернула подбородок. — Ты сам знаешь, что от тебя требуется. Выкладывай деньги на стол, немедленно!
Пьянчуга начал покорно шарить по карманам.
— Наверно, все свое жалованье растранжирил, — продолжала хозяйка дома. — Клади сюда. Все, что осталось. До последнего фартинга.
С каким старанием начал пьянчуга собирать деньги по своим обтрепанным карманам! Вот, наверно, здесь… нет, пусто. В этом вряд ли, и лазить не стоит. Наконец все обследовано, а кармана с деньгами так и не нашлось.
— И это все? — вопросила хозяйка дома, когда на столе накопилась небольшая горка шиллингов и пенсов.
— Все, — последовал унылый ответ, сопровождаемый столь же унылым покачиванием головы.
— Сейчас проверим. Ну, ты же знаешь, что от тебя требуется. Выворачивай все карманы наизнанку, пусть так и болтаются! — распорядилась хозяйка дома.
Он повиновался. И если что-нибудь могло придать ему еще более жалкий и нелепый вид, то именно эта унизительная процедура.
— Да тут всего-навсего семь шиллингов и восемь с половиной пенсов! — воскликнула мисс Рен, сложив монеты стопкой. — Ах ты старый блудный сын! Ну погоди, теперь ты у меня посидишь впроголодь!
— Не надо впроголодь! — захныкал он.
— Если б тебя наказать как следует, — ответила ему на это мисс Рен, — ты бы у меня ничего, кроме вертелов, на которых продают мясо для кошек, и не увидел. Мясо кошкам, а тебе после них одни палочки. Ну ладно, ложись спать.
Пьянчуга выбрался из своего угла и снова заканючил, протянув к дочери руки:
— Обстоятельства… От меня не зависящие.
— Спать ложись, сию же минуту спать! — перебила его мисс Рен. — Не смей со мной разговаривать! Я тебя еще не простила. Ложись спать!
Чувствуя приближение очередного «в-вот», пьянчуга решил повиноваться. Хозяйка дома проводила его взглядом до лестницы и долго сидела и слушала, как он тяжело поднимался по ступенькам, потом закрыл за собой дверь и рухнул на кровать. Через несколько минут в комнату спустилась Лиззи.
— Ужинать будем, Дженни?
— И в самом деле! — ответила мисс Дженни, передергивая плечиками. — Надо же как-то поддержать силы.
Лиззи накрыла скатертью низенькую скамейку, заменявшую хозяйке дома рабочий стол, подала обычный их скромный ужин и села на табуретку.
— Ну, ешь, Дженни. О чем ты задумалась, дорогая?
— Я думаю о том, — проговорила девочка, отрываясь от своих размышлений, — что я буду делать с ним, если он окажется пьяницей.
— Не будет он пьяницей, — сказала Лиззи. — Ты заранее в этом удостоверишься.
— Удостовериться-то удостоверюсь, но он может обмануть меня. Ох, милая, ведь я знаю этих молодцов, все их фокусы и повадки знаю. Они ужасные обманщики! — Маленький кулачок взлетел в воздух. — А если он меня все-таки обманет, сказать тебе, что я с ним сделаю? Дождусь, когда он заснет, раскалю докрасна ложку на огне, вскипячу в кастрюльке рому или еще чего-нибудь спиртного, чтобы ключом кипело, потом одной рукой открою ему рот, — хотя он и спать-то, наверно, будет с открытым ртом! — а другой волью туда полную ложку, так, чтобы горло ошпарило и чтобы из него дух вон!
— Вот ужас! Я уверена, что ты ничего такого не сделаешь, — сказала Лиззи.
— Но сделаю? Может, и не сделаю. А как хочется!
— И это неправда.
— Думаешь, не хочется? Ну, может быть. Ты ведь умница, всегда все знаешь. Только тебе не приходилось жить так, как мне, и спина у тебя не болит, и ноги тебя слушаются.
За ужином Лиззи старалась вызвать в девочке прежнее, куда более приятное и светлое настроение, но чары были нарушены. Хозяйка дома стала хозяйкой дома, омраченного позором и тяжкими заботами, — дома, в верхнем этаже которого спало жалкое существо, позорящее даже невинный сон своим глубоким падением и низменностью своих страстей. Кукольная швея превратилась в особу на редкость сварливого характера — из мирских мирскую, из суетных суетную.
Бедная кукольная швея! Сколько раз те руки, которым следовало бы служить ей опорой, толкали ее все ниже и ниже; сколько раз плутала она на пути к добру и тщетно ждала помощи! Бедная, бедная кукольная швея!
Глава III
Меры приняты
В одно прекрасное утро Британия, сидя в задумчивой позе (быть может, так, как ее изображают на медных монетах), вдруг приходит к выводу, что без Вениринга в парламенте ей не обойтись. Вениринг, размышляет она, отличный «представитель» — в чем по нынешним временам не должно сомневаться, — следовательно, верная ее величеству палата общин будет без него как без рук. И вот Британия намекает одному известному ей джентльмену-законнику, что если Вениринг «выложит» пять тысяч фунтов, ему дозволят ставить после своей фамилии буквы «Ч. П.»[57] по самой сходной цене, а именно по две с половиной тысячи за букву. Британия и законник твердо знают: эти пять тысяч фунтов никому не достанутся, они исчезнут сами собой, как только их выложат, — исчезнут совершенно чудесным и колдовским образом.
Законник, пользующийся доверием Британии, прямо от этой дамы направляется к Венирингу; Вениринг почитает себя польщенным сверх меры, но требует отсрочки, чтобы выяснить, удастся ли ему «объединить вокруг себя друзей». В такую знаменательную в его жизни минуту, говорит он, ему прежде всего надлежит выяснить, «объединятся ли вокруг него друзья». Блюдя интересы своей клиентки, законник не может предоставить Венирингу много времени на выяснения, ибо Британия склонна обратиться к другому лицу, которое, как ей достоверно известно, готово выложить все шесть тысяч фунтов; однако на четыре часа Вениринга все же отпускают.
И вот Вениринг говорит миссис Вениринг: «Надо принять меры», — и в мгновение ока уже сидит в кэбе. Ни минуты не медля, миссис Вениринг сует малютку няне, хватается своими орлиными пальцами за голову, стараясь остановить происходящее там бурление мыслей, приказывает подать карету и с видом безумным и фанатическим — не то Офелия, не то любая, какая вам угодно, античная матрона, собирающаяся возложить себя на жертвенник, — повторяет вслед за супругом: «Надо принять меры».
Тем временем Вениринг, приказавший своему кучеру, словно гвардии под Ватерлоо, крушить публику на улицах, во весь опор мчится на Дьюк-стрит в Сент-Джеймс-сквере. Там он застает Твемлоу, который только что высвободился из рук таинственного художника, производившего какие-то манипуляции с его волосами при помощи яичного желтка. Так как после этой процедуры Твемлоу полагается в течение двух часов сидеть со вставшими дыбом волосами, подвергая их медленной сушке, вид его как нельзя более соответствует получению разительных известий, ибо он похож одновременно и на Монумент с Фиш-стрит-Хилл и на Приама[58] в хорошо известных нам из классиков обстоятельствах, имеющих непосредственное отношение к пожару.
— Дорогой Твемлоу! — говорит Вениринг, хватая его за обе руки. — Скажите мне, как самый мой близкий и давний друг…
«Значит, конец сомнениям, — думает Твемлоу. Я — первый!»
— …не согласится ли ваш кузен, лорд Снигсворт, стать номинальным членом моего комитета? У меня не хватает смелости просить лорда Снигсворта войти в комитет, я мечтаю только о его имени. Как по-вашему, он даст свое имя?
Твемлоу, сразу пав духом, отвечает:
— По-моему, нет.
— В политических убеждениях, — говорит Вениринг, до сих пор и не подозревавший, что у него имеются убеждения, — я ни в чем не расхожусь с лордом Снигсвортом, и, может быть, лорд Снигсворт не откажется дать свое имя для комитета на благо общества и, так сказать, из чувства долга перед обществом.
— Я вас понимаю, но… — Твемлоу растерянно чешет в затылке (он позабыл о желтке) и приходит в полное расстройство, убедившись, какие липкие у него волосы.
— Между старыми закадычными друзьями, — продолжает Вениринг, — в таком деле не должно быть недомолвок. Обещайте мне! Если я попрошу вас сделать для меня что-нибудь, что будет вам неприятно или хотя бы в малейшей степени обременительно, вы так прямо без всяких обиняков и скажете.
Твемлоу охотно соглашается выполнить его просьбу, и по всему видно, что он сдержит слово.
— Вас не затруднит написать письмо в Снигсворти-парк и попросить лорда Снигсворта оказать мне эту любезность? Разумеется, если он даст нам свое согласие, я буду знать, что обязан этим исключительно вам. Но вы, со своей стороны, постарайтесь внушить лорду Снигсворту, что от него ждут выполнения его общественного долга. Не возражаете?
И Твемлоу говорит, поднеся ко лбу руку:
— Вы просили ответить без всяких обиняков?
— Да, да, мой дорогой Твемлоу.
— И рассчитываете, что я так и отвечу?
— Разумеется, мой дорогой Твемлоу.
— Тогда, принимая во внимание все в целом — заметьте, все в целом, — осторожно начинает Твемлоу, как бы подчеркивая, что если б он принимал во внимание только частности, то просьба Вениринга была бы исполнена немедленно. — …Принимая во внимание все в целом, я попрошу вас уволить меня от каких-либо сношений с лордом Снигсвортом.
— Боже правый! Ну разумеется! — восклицает Вениринг, до крайности разочарованный, но тем не менее с еще большим жаром пожимает Твемлоу обе руки.
Нет ничего удивительного в том, что бедняга Твемлоу не хочет навязываться с письмами своему знатному кузену (характер которого сильно испортился от подагры), ибо знатный кузен, выплачивающий ему ежегодно небольшую пенсию на прожитие, возмещает свои расходы чрезвычайной строгостью, заставляя родственника подчиняться чуть ли не военному уставу во время его визитов в Снигсворти-парк, а именно: вешать шляпу только на один определенный колышек, сидеть только на одном определенном стуле, беседовать только на какую-нибудь одну определенную тему с определенными людьми и выполнять определенные обязанности, как-то: расточать хвалы размалеванным фамильным вывескам (не называть же их портретами!) и воздерживаться от употребления тончайших вин из фамильного погреба до тех пор, пока ему не предложат их самым настоятельным тоном.
— Но кое-что я все же смогу для вас сделать, — говорит Твемлоу. — Я приму меры.
Вениринг осыпает его благодарностями.
— Я поеду в клуб, — продолжает Твемлоу, воодушевляясь. — Сейчас посмотрим… Который час?
— Без двадцати одиннадцать.
— Я буду в клубе, — говорит Твемлоу, — без десяти двенадцать и просижу там весь день.
Вениринг чувствует, что друзья объединяются вокруг него, и восклицает:
— Благодарю вас, сердечно благодарю! Я знал, на кого можно положиться. Я сказал Анастазии перед тем, как ехать к вам — по такому важному для меня делу прежде всего, разумеется, к вам, мой дорогой друг! — я сказал Анастазии: «Надо принять меры».
— Правильно, совершенно правильно! — отвечает Твемлоу. — И как она — уже начала?
— Начала, — говорит Вениринг.
— Великолепно! — восторгается наш учтивый, скромный джентльмен. — В таких случаях женский такт неоценим. Если прекрасный пол на нашей стороне, это решает все.
— Но мне важно знать ваше мнение, — вдруг спохватывается Вениринг. — Как вы относитесь к тому, что я выставляю свою кандидатуру в палату общин?
— По моему мнению, — с чувством произносит Твемлоу, — это лучший клуб в Лондоне.
Вениринг снова благодарит его, бежит сломя голову вниз по лестнице и, вскочив в кэб, приказывает кучеру брать Сити приступом, не щадя британских граждан.
Тем временем Твемлоу, воодушевляясь все больше и больше, усиленно приглаживает волосы — хотя все его усилия почти ни к чему не приводят, потому что после применения такого клейкого вещества, как яичный желток, они сильно взъерошены, а на ощупь будто покрыты глазурью, — и в назначенное время прибывает в клуб. Там он сейчас же запасается местечком у большого окна, пером, чернильницей, газетами и замирает в полной неподвижности, позволяя Пэлл-Мэллу[59] почтительно взирать на себя. Когда кто-нибудь из знакомых, входя в комнату, приветствует его кивком, он спрашивает: «Вы знаете Вениринга?» Знакомый говорит: «Нет. Член клуба?» Твемлоу отвечает: «Да. Проходит от Покет-Бричеза». Знакомый говорит: «А-а! Что ж, надеюсь, он не зря потратит деньги!» — зевает и не спеша идет к двери. Часам к шести вечера Твемлоу убеждается, как много он потрудился, «принимая меры», и сожалеет, что в свое время не избрал карьеры парламентского агента.
От Твемлоу Вениринг скачет в контору Подснепа и застает его там. Стоя у камина, Подснеп держит в руках газету, пробудившую в нем ораторский пыл по поводу сделанного им минуту назад поразительного открытия, что Италия это не Англия. С приличествующими случаю извинениями Вениринг прерывает поток его красноречия и сообщает ему, куда ветер дует. Уверяет Подснепа, что их политические убеждения одинаковы. Дает Подснепу понять, что его, Вениринга, политические убеждения складывались, когда он поучался, внимая ему, Подснепу. Жаждет знать, «объединится ли вокруг него» Подснеп. И Подснеп говорит довольно сурово:
— Прежде всего выясним, Вениринг, чего вы от меня ждете — совета?
— Такой старый, близкий друг… — лепечет Вениринг.
— Да, да, все это прекрасно, — перебивает его Подспеп, — но вы уже решили принять условия, на которых вас берет Покет-Бричез, или вас интересует, что я посоветую — принимать или отказываться?
Вениринг повторяет, что всеми силами души и всем сердцем своим он жаждет, чтобы Подснеп объединился вокруг него.
— Я буду откровенен с вами, Вениринг, — говорит Подснеп, насупив брови. — Надеюсь, вы понимаете, что раз меня нет в парламенте, значит мне это совершенно не нужно.
Ну, разумеется, Вениринг все понимает! Разумеется, Вениринг уверен, что Подснепу стоит только захотеть, и он займет там место как раз в такой срок, который люди легкомысленные и пустые называют мгновением ока!
— Не считаю нужным, — говорит совершенно умиротворенный Подснеп. — Кроме того, для человека с моим весом в этом не было бы ни малейшего смысла. Но я не намерен навязывать свои правила людям, занимающим иное положение в обществе. Вы считаете, что вам стоит пройти в парламент и что ваше положение это улучшит. Так, что ли?
Так, вынужден подтвердить Вениринг, думая лишь об одном, как бы объединить вокруг себя Подснепа.
— Следовательно, вы не нуждаетесь в моем совете, — говорит Подснеп. — Прекрасно! Я ничего не стану вам советовать. Однако вы обращаетесь ко мне за помощью. Прекрасно! Я приму соответствующие меры.
Вениринг немедленно осыпает Подснепа благодарностями и сообщает ему, что меры принимает и Твемлоу. Подснепу это не совсем приятно — как его смели опередить! Какая вольность по отношению к нему! — но в конце концов он примиряется с Твемлоу, ведь эта старая баба имеет хорошие связи и музыки не испортит.
— Особенно важных дел у меня сегодня нет, — добавляет Подснеп, — и я повидаюсь кое с кем из влиятельных людей. Мы званы на обед, но я пошлю миссис Подснеп одну, а сам как-нибудь отговорюсь и приеду обедать к вам в восемь часов. Надо извещать друг друга о ходе событий и обмениваться впечатлениями. Так… сейчас подумаем… Для разъездов по городу вам следовало бы подыскать одного-двух джентльменов порасторопнее и с хорошими манерами.
После короткого раздумья Вениринг останавливает свой выбор на Бутсе и Бруэре.
— Которых я встречал у вас? — спрашивает Подснеп. — Что ж, подойдут. Наймите каждому кэб, и пусть разъезжают по городу.
Вениринг не упускает случая отметить, какое это счастье иметь друга, способного подавать столь полезные в административном отношении советы, и прямо-таки ликует при мысли о предстоящих разъездах Бутса и Бруэра, что, по его мнению, вполне в духе избирательной кампании и страшно похоже на настоящую деятельность. Легким галопцем выскочив от Подснепа, он обрушивается на Бутса и Бруэра, которые с восторгом объединяются вокруг него, то есть немедленно садятся в кэбы и исчезают в противоположных направлениях. Вслед за тем Вениринг отправляется к джентльмену-законнику — доверенному лицу Британии, улаживает с ним кое-какие щекотливые вопросы и составляет послание к независимым избирателям Покет-Бричеза, объявляя им, что он прибудет туда за их голосами, словно моряк, который возвращается в места, где протекало его детство. Фраза звучит нисколько не хуже от того, что Вениринг никогда в жизни не бывал в Покет-Бричезе и даже теперь не совсем ясно представляет себе, где находится этот Покет-Бричез.
В эти полные событий часы миссис Вениринг тоже не сидит сложа руки. Как только ее карета подкатывает к подъезду, она выкатывает на подъезд и дает команду: «К леди Типпинз». Эта прелестница живет на окраине фешенебельной Белгравии[60], в доме, где внизу корсетная мастерская, за окном которой видна изящная, в голубой нижней юбке, красавица в натуральную величину, затягивающая на себе корсетные шнурки и с невинным удивлением взирающая через плечо на город. Что вполне понятно, когда одеваешься при таких обстоятельствах.
Леди Типпинз принимает? Леди Типпинз принимает, сидя в затемненной комнате и весьма предусмотрительно повернувшись спиной к свету (подобно красавице в окне нижнего этажа, хотя и совсем по другим причинам). Леди Типпинз так удивлена ранним визитом дорогой миссис Вениринг — ни свет ни заря, как выражается это очаровательное создание, — что веки у нее даже приподнимаются от волнения.
Миссис Вениринг сбивчиво рассказывает ей, что Венирингу предложили Покет-Бричез, что сейчас настало время объединиться, что Вениринг сказал: «Надо принять меры», что она приехала сюда, как мать и жена, умолять леди Типпинз принять меры, что их карета в полном распоряжении леди Типпинз, что она, владелица новехонького, элегантного экипажа, вернется домой пешком и, если понадобится, сотрет ноги в кровь, и тоже будет принимать меры (какие именно, не уточняется) до тех пор, пока не падет замертво у колыбели малютки.
— Душенька, — говорит леди Типпинз, — успокойтесь! Мы проведем его в парламент. — И леди Типпинз принимает меры: носится по городу весь день, не давая отдыха ни себе, ни лошадям Венирингов, заезжает ко всем знакомым, весьма удачно демонстрирует свое уменье вести светскую беседу и свой зеленый веер и трещит без умолку: — Душенька моя, как вы думаете, кто я такая? Никогда не догадаетесь! Перед вами агент по избирательным делам! И можете себе представить, за какой город я ратую? Нет, вы только подумайте — за Покет-Бричез! А почему? Потому, что мой самый, самый близкий друг купил его. А кто мой самый, самый близкий друг во всем мире? Некто по фамилии Вениринг. А его жена мой второй самый близкий друг во всем мире. Боже правый! Я совсем забыла их малютку! Она тоже мой друг. Мы затеяли этот маленький фарс, чтобы все было как у людей, и я просто наслаждаюсь. Но забавнее всего то, мое сокровище, что этих Венирингов никто не знает, и они сами никого не знают. Но дом у них будто из восточной сказки, а обеды как из «Тысячи и одной ночи!» Вам, милочка, не любопытно на них посмотреть? Ах, доставьте мне удовольствие, познакомьтесь с ними! Приезжайте к ним обедать. Они вам не наскучат, только скажите, кого позвать. Мы пригласим своих гостей, а уж я постараюсь, чтобы хозяева к вам и близко не подходили. Вы просто должны посмотреть их серебряных и золотых верблюдов. Я называю обеденный стол моих Венирингов караваном. Умоляю вас, приезжайте обедать к Венирингам, к моим Венирингам! Это моя собственность, мои самые, самые близкие друзья во всем мире! А главное, душенька, обещайте мне голосовать за него и употребите все свое влияние, чтобы другие тоже голосовали. Мы не вложим в это предприятие и шести пенсов! Нет, нет, голубушка! Мы согласны пройти в парламент только после единодушного ура-ура-ура этих… как их там… неподкупных избирателей. Кажется, это так называется?
Обворожительная Типпинз убедила себя, будто бы объединение вокруг Вениринга и «принятие мер» задумано исключительно ради того, чтобы все было как у людей, и, вероятно, в этом есть доля истины, но только незначительная доля. Прелестная Типпинз не подозревает, что расходами на кэбы и разъездами в них по городу кое-кто достигает или предполагает достичь — это, в сущности, одно и то же — гораздо более серьезной цели. Сколько дутых, сомнительных репутаций создано вот такими разъездами в кэбах по городу! Это особенно относится ко всем парламентским делам. Нужно ли ввести человека в парламент, или вывести из парламента, или вовсе обвести вокруг пальца, или же поддержать проект железной дороги, или провалить проект железной дороги, или добиться еще чего-нибудь в том же роде — самым верным средством считается скакать сломя голову взад и вперед; точнее говоря, нанимать кэбы и разъезжать в них по городу.
Это соображение, видимо, принято ко всеобщему руководству, так как Подснеп своим усердием побивает Твемлоу, хотя тому тоже кажется, будто он горы ворочает на благо Вениринга, а Подснепа в свою очередь побивают Бутс и Бруэр. В восемь часов все эти труженики съезжаются к обеду у Венирингов, но кэбы, нанятые для Бутса и Бруэра, разумеется, остаются ждать их, а с ближайшего постоялого двора носят ведрами воду и тут же у подъезда поливают лошадям ноги, чтобы Бутс и Бруэр могли незамедлительно сесть каждый в свой кэб и умчаться кто куда. Эти проворные гонцы приказывают Химику положить их шляпы где-нибудь на самом видном месте, чтобы потом не пришлось долго разыскивать, и обедают (правда, с завидным аппетитом) точно пожарные, отлучившиеся от своей машины только на минуту, в ожидании известий о вспыхнувшем где-то большом пожаре.
Когда все садятся за стол, миссис Вениринг замечает томным голосом, что еще несколько таких дней, и она не выдержит.
— Еще несколько таких дней, и никто из нас не выдержит, — говорит Подснеп. — Но в парламент мы его все-таки проведем.
— Мы проведем его в парламент, — говорит леди Типпинз, игриво помахивая зеленым веером. — Да здравствует Вениринг!
— Мы проведем его в парламент! — говорит Твемлоу.
— Мы проведем его в парламент! — говорят Бутс и Бруэр.
По совести говоря, трудно было бы выискать причину, которая помешала бы им провести Вениринга в парламент, так как Покет-Бричез уже успел обделать дельце и оппозиции его кандидату не предвидится. Однако все единодушно решают «принимать меры» до последней минуты, ибо, если меры не будут приняты, произойдет нечто… словом, нечто произойдет. С не меньшим единодушием все решают, что «принятие мер» в недалеком прошлом совершенно их измучило и им совершенно необходимо поддержать силы для «принятия мер» в ближайшем будущем, — следовательно, сейчас требуется особое подкрепление из винного погреба Вениринга. И вот Химик получает приказ подать к столу самые сливки из своих запасов, после чего всей честной компании становится не так-то легко выговорить слово «объединиться». Леди Типпинз, например, задорно настаивает на том, чтобы «облепиться» вокруг дорогого Вениринга, Подснеп желает «обедняться» вокруг дорогого Вениринга, Бутс и Бруэр заявляют о своем намерении «облениться» вокруг него, а сам Вениринг с большим чувством рассыпается в благодарностях своим преданным друзьям за то, что они согласились «обобдедениться» вокруг него.
В эти минуты всеобщего подъема Бруэр затмевает своей находчивостью всех и вся. Он сверяется с часами и говорит (подобно Гаю Фоксу), что наведается в палату общин и посмотрит, как там обстоят дела.
— Поверчусь в кулуарах часок-другой, — добавляет Бруэр с чрезвычайно таинственным выражением лица, — и если там все благополучно, тогда я сюда не вернусь, а прикажу подать мне кэб завтра к девяти утра.
— Лучше и не придумаешь! — восклицает Подснеп.
Вениринг признается в своей полной неспособности когда-либо отблагодарить Бруэра за такую услугу. Слезы затуманивают нежный взор миссис Вениринг. Бутс явно завидует, теряет почву под ногами и уже котируется как нечто второсортное. Все толпятся у дверей, провожая Бруэра. Бруэр спрашивает кэбмена: «Лошадь свежая, успела отдохнуть?» — и оглядывает ее критическим оком. Кэбмен отвечает: «Свеженькая, как огурчик». Бруэр говорит: «Гони во всю мочь в палату общин». Кэбмен вскакивает на козлы, Бруэр — на сиденье, вслед ему несутся приветственные клики, а мистер Подснеп говорит:
— Вот что значит находчивость! Попомните мое слово, сэр, этот человек пробьет себе дорогу в жизни!
Когда для Вениринга наступает пора промямлить жителям Покет-Бричеза приличествующую случаю гладенькую речь, в это глухое местечко его сопровождают только Подснеп и Твемлоу. Джентльмен-законник ждет их на станции железнодорожной ветки «Покет-Бричез» с коляской, к дверце которой, точно к стене, приклеена афишка «Да здравствует Вениринг!», и, сопровождаемые усмешками граждан Покет-Бричеза, они величественно следуют по улицам к хилой маленькой ратуше на костылях, приютившей под своими стенами несколько луковиц и шнурков для ботинок, что, по словам законника, являет собой рынок. И, стоя у окна этого здания, Вениринг обращается с речью к притихшему миру. Как только он снимает шляпу, Подснеп, по договоренности с миссис Вениринг, шлет этой преданной жене и матери депешу: «Начал».
Вениринг то и дело забредает в тупики, которыми обычно изобилуют ораторские выступления, а Подснеп и Твемлоу кричат: «Слушайте! Слушайте!» Когда же у него совсем заедает и он никак не может дать задний ход из очередного тупика, они с шутливой укоризной тянут нараспев: «Слу-шайте! Слу-шайте!», словно не сомневаясь в неподдельности всей этой процедуры и получая от нес особенное удовольствие. Но Вениринг все же ухитряется вставить в свою речь два чрезвычайно удачных пункта — настолько удачных, что есть все основания подозревать, не подсказал ли их ему законник, пользующийся доверием Британии, пока они с Венирингом переговаривались на лестнице.
Пункт первый таков: Венирннг проводит оригинальное сравнение между страной и судном, упорно именуя судно государственным кораблем, а премьер-министра — кормчим. Венирингу во что бы то ни стало хочется уведомить Покет-Бричез, что его друг справа от него (Подснеп), человек богатый. Поэтому он говорит:
— Джентльмены! Если шпангоуты государственного корабля тронула гниль, а кормчий его неискусен, разве великие морские страховщики, которые занимают столь видное место среди наших известных всему миру королей коммерции, — разве они согласятся застраховать такое судно? Разве кто-нибудь согласится выдать под него ссуду? Пойти на риск и довериться ему? Помилуйте, джентльмены! Да если б я обратился с подобным предложением к моему почтенному другу справа от меня, который является одним из самых великих и самых уважаемых членов этой великой и всеми уважаемой корпорации, он ответил бы мне: «Безусловно, нет!»
Пункт второй таков: красноречивый факт, что Твемлоу состоит в родстве с лордом Снигсвортом, следует предать гласности. Вениринг рисует положение общественных дел, по всей вероятности, немыслимое ни при каких обстоятельствах (впрочем, ручаться за это нельзя, ибо нарисованная им картина не ясна ни ему самому, ни кому-либо другому), и продолжает следующим образом:
— Помилуйте, джентльмены! Да если бы я представил такую программу любому классу общества, ее осмеяли бы, на нее с презрением показывали бы пальцем! Если бы я представил такую программу какому-нибудь почтенному и разумному коммерсанту вашего города — нет! разрешите мне сказать — нашего города, как бы он ответил мне? Он ответил бы: «Долой!» Вот как бы он мне ответил, джентльмены! Преисполненный благородного негодования, он ответил бы мне: «Долой!» Но, предположим, я поднялся бы несколько выше по общественной лестнице. Предположим, я взял бы под руку моего уважаемого друга слева от меня и, пройдя с ним по родовым лесам его семьи и под развесистыми буками Снигсворти-парка, приблизился к величественному замку, пересек двор, распахнут двери, взбежал по ступенькам и, минуя одну комнату за другой, очутился бы, наконец, перед лицом знатного родственника моего друга — перед лицом лорда Снигсворта. И, предположим, я сказал бы этому вельможе: «Милорд! Введенный в ваш дом вашим близким родственником, моим другом слева от меня, я осмелюсь предложить вашей светлости эту программу. Каков был бы ответ его светлости? Да он ответил бы мне: „Долой!“ Вот что оп ответил бы, джентльмены! „Долой!“ Повторив, несмотря на свои высокий сан, точное выражение достойного и разумного коммерсанта нашего города, близкий и дражайший родственник моего друга слева от меня, ответил бы мне в гневе: „Долой!“
Этим блистательным ходом Вениринг завершает свою речь, и мистер Подснеп шлет миссис Вениринг депешу: «Кончил».
Вслед за тем в гостинице Покет-Бричеза дают обед, на котором присутствует и джентльмен-законник, после чего в должной последовательности происходит выдвижение кандидата и объявление о его избрании. И, наконец, Подснеп извещает миссис Вениринг депешей: «Провели».
По приезде домой, в особняке Венирингов их ждет еще один роскошный обед, их ждет также леди Типпинз, их ждут Бутс и Бруэр. Каждый скромно приписывает заслугу избрания Вениринга в парламент только себе, но, в общем, все признают, что Бруэр превзошел самого себя, когда предложил наведаться в палату общин в тот вечер и посмотреть, как там обстоят дела.
В конце обеда гости выслушивают от миссис Вениринг весьма трогательную историйку. Миссис Вениринг вообще отличается слезливостью, а после недавних треволнений глаза у нее и вовсе на мокром месте. Перед тем как удалиться из-за стола под руку с леди Типпинз, она говорит растроганным и совершенно дрожащим голосом:
— Вы, наверно, сочтете меня глупенькой, но я просто не могу умолчать об этом. Когда я сидела вечером накануне выборов у колыбели нашей малютки, она спала очень беспокойно.
Химика, мрачно взирающего на общество, так и подмывает сказать «ветры» и потерять из-за этого место, но он вовремя спохватывается.
— У малютки начались чуть ли не судороги во сне, а потом она сжала свои крохотные лапки и улыбнулась.
Тут миссис Вениринг умолкает, и мистер Подснеп считает своим долгом осведомиться:
— С чего бы это?
— И тогда я спросила самое себя, — продолжает миссис Вениринг, ища глазами носовой платок, — неужели добрые феи сказали нашей малютке, что ее папа скоро будет Ч. П.?
Чувства обуревают миссис Вениринг с такой силой, что гости встают со своих мест, расчищая путь Венирингу, который бежит вокруг стола на помощь супруге и, предварительно пояснив, что труды последних дней оказались ей не по силам, выволакивает ее из столовой, пятясь задом, причем она весьма драматически скребет каблуками по ковру. Вопрос, удалось ли добрым феям сказать малютке о пяти тысячах фунтов и как она переварила это известие, остается невыясненным — его не обсуждают.
Бедный маленький Твемлоу, совершенно раскисший, умилен вышеописанной сценой и продолжает умиляться даже после того, как его благополучно доставляют в квартирку над конюшней на Дьюк-стрит в Сент-Джеймс-сквере. Но когда этот кроткий джентльмен ложится у себя дома на кушетку, в голову ему вдруг приходит ужасная мысль, вытесняющая все прочие, более безмятежные мысли.
— Боже милосердный! Да ведь как подумаешь на свободе, так выходит, он своих избирателей и в глаза не видал до того самого дня, когда мы с ним туда приехали!
Поднеся ко лбу руку, бесхитростный Твемлоу в полном смятении чувств шагает по комнате, потом снова ложится на кушетку и говорит со стоном:
— Этот человек или сведет меня с ума, или вгонит в гроб. Слишком поздно я с ним встретился. Он мне уже не по силам!
Глава IV
Купидон играет под суфлера
Говоря холодным языком света, миссис Лэмл не замедлила использовать знакомство с мисс Подснеп. Говоря нежным языком самой миссис Лэмл, они с милой Джорджианой вскоре слились воедино — сердцем, мыслями, чувствами, душой.
Как только Джорджиане удавалось вырваться из рабских уз подснепизма, сбросить с себя одеяло, которым ее пеленали в фаэтоне кремового цвета, и стать во весь рост; как только ей удавалось ускользнуть подальше от своей матушки-качалки, чтобы та не отдавила ей (если можно так выразиться) бедные замерзшие ножки, — она отправлялась к своей подруге миссис Альфред Лэмл. Миссис Подснеп ни в коей мере не препятствовала этому. Часто слыша, как пожилые остеологи, занимающиеся учеными изысканиями главным образом на званых обедах, называют ее «великолепным экземпляром», и признавая себя таковым, она вполне могла обходиться без дочери. А мистер Подснеп, узнав, где Джорджиана проводит время, преисполнился благосклонности к супругам Лэмл. То, что они, не будучи в состоянии завладеть им, почтительно цеплялись за краешек его мантии; то, что они, не смея купаться в лучах солнца — в лучах самого мистера Подснепа, — довольствовались слабым отражением белесой луны — его дочери, — казалось ему совершенно естественным, понятным и правильным. Он оценил скромность супругов Лэмл и стал лучшего мнения о них, видя, как они дорожат таким знакомством. И вот Джорджиана уезжала к своей подруге, а мистер Подснеп отправлялся на один обед, на второй обед, на третий обед, выступая под руку с миссис Подснеп и осаживая своим упрямым подбородком воротник и галстук с таким видом, словно он наигрывал на свирели триумфальный марш в собственную честь: «Бейте в бубны и литавры! Подснеп пожинает лавры!»
Характеру мистера Подснепа была свойственна одна особенность (особенность эта в той или иной форме плавает и в глубинах и на отмелях подснепизма): он не переносил даже намека на пренебрежительное отношение к своим друзьям и знакомым. «Как вы смеете! — казалось, говорил в таких случаях мистер Подсиеп. — Что это значит! Я одобряю этого человека. Этот человек аттестован мною. Поднимая руку на этого человека, вы поднимаете руку на меня, Подснепа Великого. Я не так уж пекусь о достоинстве этого человека, мне важно соблюсти достоинство Подснепа». И, следовательно, если б кто-нибудь осмелился сомневаться при нем в Лэмлах, он почувствовал бы себя глубоко оскорбленным. В сущности говоря, таких скептиков и не находилось, ибо Ч. П. Вениринг — весьма солидный авторитет — утверждал, что они люди состоятельные, и, возможно, верил этому сам. А, собственно, почему бы ему и не верить, если он попросту ничего о них не знал?
Мистер и миссис Лэмл считали свой дом на Сэквил-стрит, Пикадилли, временной резиденцией. Покуда мистер жил холостяком, говорили они друзьям, этот дом вполне устраивал его, но теперь он им не годится. И они подыскивали себе роскошный особняк в самой фешенебельной части города и вот-вот готовы были снять или купить такой особняк, но почему-то не доводили дела до конца. Тем самым супруги Лэмл мало-помалу создали себе блистательную репутацию. При виде какого-нибудь пустующего роскошного особняка их друзья говорили: «Вот что надо Лэмлам!» — и тут же писали Лэмлам письмо, и Лэмлы ездили смотреть эти особняки, но, к несчастью, в них всякий раз обнаруживался тот или иной изъян. Короче говоря, им пришлось испытать столько разочарований, что они уже начинали подумывать о постройке собственного роскошного особняка и тем самым создали себе еще одну блистательную репутацию, так как многие из их знакомых стали выражать недовольство своими домами и заранее завидовали несуществующему особняку Лэмлей.
Красивое убранство, красивая мебель в доме на Сэквил-стрит закрывали с головой его злого духа, и если шепоток: «Я здесь, в шкафу», кое-когда и пробивался сквозь толщу драпировок, то слышали его лишь немногие, и, во всяком случае, не мисс Подснеп. Чем особенно пленилась мисс Подснеп в этом доме, кроме обаятельности своей подруги, так это ее счастьем в семейной жизни, что служило постоянной темой их разговоров.
— Ах! — воскликнула однажды мисс Подснеп. — Мистер Лэмл будто не муж, а возлюбленный! По крайней мере мне так кажется.
— Джорджиана, душенька! — сказала миссис Лэмл, предостерегающе подняв палец. — Надо быть внимательнее.
— Ах, боже мой! — испугалась мисс Подснеп и залилась румянцем. — Опять я что-нибудь не так?
— Забыли? — Миссис Лэмл шутливо покачала головой. — Альфред! Альфред! Вам не разрешается называть его мистер Лэмл, Джорджиана.
— Хорошо, Альфред. Слава богу, что я чего-нибудь хуже не ляпнула. Мама всегда меня упрекает, что я говорю невпопад.
— Я упрекаю, Джорджиана?
— Нет, нет! Вы не мама. И как это жалко, что вы не моя мама!
Миссис Лэмл наградила свою приятельницу очаровательной, нежной улыбкой, и мисс Подснеп постаралась по мере сил и возможностей ответить ей тем же. Они сидели за завтраком в будуаре миссис Лэмл.
— Итак, моя дорогая Джорджиана, Альфред соответствует вашему идеальному представлению о возлюбленном?
— Нет, я хотела сказать совсем не то, Софрония, — ответила Джорджиана, не зная, куда девать свои локти. — Я вообще не имею ни малейшего понятия о том, каким должен быть возлюбленный. Ничтожества, которых мама подводит ко мне на балах только для того, чтобы терзать меня, — разве это возлюбленные? А мистер…
— Опять, Джорджиана?
— А ваш Альфред…
— Вот это уже лучше, милочка.
— …так вас любит. Он всегда так к вам внимателен, так изысканно любезен. Ведь правда?
— Правда, милочка, — подтвердила миссис Лэмл с каким-то странным выражением лица. — Мне кажется, он любит меня не меньше, чем я его.
— Какое это счастье! — воскликнула мисс Подснеп.
— А знаете, моя дорогая Джорджиана, — после небольшой паузы снова заговорила миссис Лэмл. — В вашем восхищении Альфредом и его нежностью есть что-то подозрительное.
— Нет, нет! Боже упаси!
— Не наводит ли это на мысль, — лукаво продолжала миссис Лэмл, — что сердечко моей Джорджианы…
— Не надо! — вся вспыхнув, взмолилась Джорджиана. — Пожалуйста, не надо! Уверяю вас, Софрония, я восхваляю Альфреда только потому, что он ваш муж и так предан вам.
Во взгляде Софронии блеснул огонек, словно она узнала нечто новое для себя. Но этот огонек сменился холодной улыбкой, когда она заговорила, глядя в тарелку и высоко подняв брови:
— Вы не поняли моего намека, душенька. Я хотела сказать: сердечко моей Джорджианы начинает чувствовать, что оно свободно.
— Нет, нет! — воскликнула Джорджиана. — Никогда, ни за что не позволю, чтобы со мной так говорили!
— Как это «так», моя Джорджиана? — осведомилась миссис Лэмл, улыбаясь все той же холодной улыбкой и не поднимая глаз от тарелки.
— Ну, вы знаете, — ответила бедняжка. — Если б кто-нибудь осмелился так со мной говорить, Софрония, мне кажется, я сошла бы с ума от досады, стыда и ненависти. Я вижу, как вы и ваш муж нежны друг с другом, и с меня этого вполне достаточно. Вы — совсем другое дело. А если бы такое случилось со мной, не знаю, что бы я сделала! Я стала бы просить, умолять: выгоните этого человека вон, затопчите его ногами!
А вот и Альфред! Незаметно прокравшись в будуар, он с шутливой улыбкой прислонился к креслу Софронии, и когда мисс Подснеп увидела его, поднес к губам локон, выбившийся у Софронии из прически, а мисс Подснеп послал воздушный поцелуй.
— Что это тут за разговоры о мужьях и о ненависти? — спросил неотразимый Альфред.
— А вам известно, сэр, — сказала его жена, — что подслушивание до добра не доводит? Впрочем, о вас… Признайтесь, сэр, вы давно здесь?
— Только что вошел, мое сокровище.
— Тогда я могу продолжать. Но, поспев сюда минутой-двумя раньше, вы услышали бы, какие хвалы вам расточала Джорджиана.
— Не знаю, можно ли это назвать хвалами; по-моему, нет, — трепетным голосом пролепетала мисс Подснеп. — Ведь я говорю о вашей преданности Софронии.
— Софрония! — вполголоса сказал Альфред. — Жизнь моя! — и поцеловал ей руку, на что она ответила ему поцелуем в цепочку от часов.
— Кого же, однако, надо гнать вон и топтать ногами? Надеюсь, не меня? — осведомился Альфред, садясь между ними.
— Спросите Джорджиану, друг мой, — ответила его жена.
Альфред трогательно воззвал к Джорджиане.
— Да нет, никого, — сказала мисс Подснеп. — Это так, глупости.
— Но если уж вы, наш баловень, настолько любопытны и решили добиться правды, — с улыбкой проговорила счастливая, любящая Софрония, — то знайте, что речь шла о тех, кто осмелится вздыхать о Джорджиане.
— Софрония, ангел мой, — сказал мистер Лэмл, сразу сделав серьезное лицо. — Вы, разумеется, шутите?
— Альфред, ангел мой, — ответила его жена. — Джорджиана, может быть, и шутила, а я — нет.
— Подумать только! — воскликнул мистер Лэмл. — Какие бывают странные стечения обстоятельств. Можете поверить, мое сокровище? Ведь я шел сюда как раз с тем, чтобы рассказать вам об одном воздыхателе нашей Джорджианы!
— Альфред, — ответила миссис Лэмл, — я всегда верю каждому вашему слову.
— Дорогая моя! А я — вашему.
Сколько прелести было в этом обмене любезностями и во взглядах, которыми они сопровождались! Ах, если бы злой дух, загнанный на верхний этаж, воспользовался таким удобным случаем, чтобы крикнуть: «Я здесь, в шкафу! Задыхаюсь взаперти!»
— Клянусь вам честью, мое сокровище…
— Я знаю, как вы дорожите вашей честью, друг мой, — сказала Софрония.
— Разумеется, знаете, душенька… Клянусь честью, что, входя в комнату, я еще на пороге хотел произнести имя молодого Фледжби. Расскажите Джорджиане, душенька, о молодом Фледжби.
— Нет, нет! Не надо! — вскричала мисс Подснеп, затыкая уши. — Не хочу!
Миссис Лэмл рассмеялась весело-превесело, притянула к себе руки покорной Джорджианы и, то соединяя их, то разводя широко в стороны, заговорила:
— Так вот слушайте, моя обожаемая глупышка! Жил-был на свете юноша, а звали этого юношу Фледжби. И с этим молодым Фледжби, человеком богатым, из родовитой семьи, были хорошо знакомы двое людей, нежно привязанных друг к другу, а их звали мистер и миссис Альфред Лэмл. И вот однажды этот молодой Фледжби, сидя в театре, видит в ложе, занятой мистером и миссис Альфред Лэмл, некую героиню, звали которую…
— Только не Джорджиана Подснеп! — чуть ли не со слезами на глазах взмолилась наша юная девица. — Нет, нет, нет! Только не Джорджиана Подснеп! Пусть это будет кто-нибудь другой! Да, да, да!
— Не кто другой, — лукаво улыбнулась миссис Лэмл, продолжая с ласковой укоризной во взоре соединять и разводить руки Джорджианы, будто ножки циркуля. — Не кто другой, а моя маленькая Джорджиана Подснеп. И вот этот молодой Фледжби подходит к Альфреду Лэмлу и говорит…
— Пож-жалуйста, не надо! — взвизгнула Джорджиана так пронзительно, словно этот вопль выдавили из нее тяжелым прессом. — Я его ненавижу! Зачем он Это говорит! Лэмл.
— Что «это», душенька? — смеясь, спросила миссис Лэмл.
— Не знаю! — в отчаянии вскрикнула Джорджиана. — Но все равно я его ненавижу!
— Душенька моя, — сказала миссис Лэмл, не переставая смеяться самым очаровательным образом. — Бедняга всего-навсего говорит, что он поражен в самое сердце и…
— Как же мне теперь быть! — перебила ее Джорджиана. — Боже мой, боже! Он, наверно, круглый дурак!
— …и умоляет пригласить его к обеду и четвертым в ложу, когда мы поедем в театр. Итак, завтра он обедает у нас и едет вместе с нами в оперу. Вот и все. Впрочем, надо еще добавить, что он — только представьте себе это, милая моя Джорджиана! — он в тысячу раз застенчивее, чем вы, и боится вас так, как вам в жизни своей никого не приходилось бояться.
Взволнованная мисс Подснеп все еще никак не могла успокоиться и нервно пощипывала себе руки, но мысль, что кто-то боится ее, все же показалась ей очень забавной. Воспользовавшись этим, Софрония, на сей раз с большим успехом, начала расточать комплименты своей маленькой Джорджиане и подшучивать над ней, а потом и льстивый Альфред начал расточать ей комплименты и подшучивать над ней и, наконец, пообещал по первому ее требованию выгнать молодого Фледжби вон и затоптать его ногами. Таким образом, они как бы условились между собой по-дружески, что молодой Фледжби придет поклоняться Джорджиане, а Джорджиана придет и будет служить предметом поклонения. Джорджиана, упоенная новизной того, что предстояло ей в будущем, получила в настоящем множество поцелуев от своей обожаемой Софронии и, ведя за собой лакея, всегда провожавшего ее домой (олицетворение недовольства — ростом в шесть футов и один дюйм), отправилась восвояси.
Когда счастливая чета осталась наедине, миссис Лэмл сказала своему супругу:
— Если я правильно понимаю эту девицу, сэр, ваши опасные чары возымели некоторое действие. Считаю вполне своевременным засвидетельствовать вашу победу, так как полагаю, что вам гораздо важнее довести до конца задуманный план, чем польстить своему тщеславию.
На стене перед ними висело зеркало, и миссис Лэмл поймала там самодовольную улыбку мистера Лэмла. Она послала ему взглядом бездну презрения, и он получил его в зеркале сполна. Секунду спустя супруги как ни в чем не бывало посмотрели друг на друга, словно они не имели никакого отношения к выразительному действу, отраженному зеркалом.
Очень может статься, что, говоря с таким сарказмом о их несчастной маленькой жертве, миссис Лэмл пыталась хоть чем-то оправдать собственное поведение. Может статься также, что это ей не совсем удалось, ибо трудно противостоять, когда тебе оказывают доверие, — такое доверие, какое ей оказывала Джорджиана.
Счастливая супружеская чета не обменялась больше ни словом. По-видимому, заговорщикам, понимающим друг друга без лишних слов, не так уж приятно разглагольствовать о цели своего заговора. Пришел следующий день; пришла Джорджиана, и пришел Фледжби.
За последнее время Джорджиана уже успела присмотреться к дому Лэмлей и к его завсегдатаям. В нижнем Этаже этого дома была прекрасно обставленная, окнами во двор, комната с бильярдным столом, которая могла бы служить мистеру Лэмлу кабинетом или библиотекой, но не называлась не так и не этак, а просто комнатой мистера Лэмла; и женской головке, даже более трезвой, чем у Джорджианы, трудно было бы определить, кто такие завсегдатаи этой комнаты — прожигатели жизни или дельцы.
У комнаты и у ее посетителей замечалось много сходных черт. И в ней и в них было что-то кричащее, вульгарное, и она и они были насквозь прокурены сигарами и уделяли слишком много внимания лошадям. Последнее особенно ярко проявлялось в убранстве комнаты и в разговорах гостей. Приятели мистера Лэмла, видимо, не мыслили себе существования без кровных рысаков — так же, как и без сделок, которые они заключали между собой точно цыгане, на ходу, с налету, в самые неурочные часы дня и ночи. Одни из его приятелей, казалось, только и знали, что пересекать Ламанш по делам, связанным с парижской биржей, с испанскими и греческими, индийскими и мексиканскими бумагами, с номиналом, лажем, дисконтом и с 3/4 и 7/8 дисконтного процента. Другие только и знали, что торчать в Сети по делам, связанным с парижской биржей, с испанскими и греческими, индийскими и мексиканскими бумагами, с номиналом, лажем, дисконтом и с 3/4 и 7/8 дисконтного процента. Все они были непоседливы, хвастливы, распущенны, все много ели и пили в делали еду и питье предметом бесконечных пари. Деньги служили вечной темой их разговоров, причем назывались только цифры — денежные знаки подразумевались сами собой, как, например: «Том — это все сорок пять», или: «Джон — по двести двадцать на каждой». В мире, по их понятиям, существовало только две категории людей — те, что наживали неслыханные состояния, и те, что терпели неслыханные банкротства. Они вечно куда-то спешили и все же казались бездельниками, за исключением двоих-троих (толстогубых, с астматическим дыханием), а эти, вооружившись карандашами в золотых футлярчиках и с трудом держа их пальцами, унизанными массивными перстнями, вечно поучали остальных, как надо наживать деньги. И, наконец, все они держались очень высокомерно со своими грумами, а грумы в свою очередь были не так почтительны, не так вышколены, как у других хозяев, и им не хватало самой малости, чтобы стать настоящими грумами, так же как их хозяевам не хватало самой малости, чтобы стать настоящими джентльменами.
Молодой Фледжби не принадлежал к их числу. Молодой Фледжби — нескладный белобрысый юнец с маленькими глазками, с нежными, как персик, щеками (точнее говоря, щеки его напоминали одновременно и персик и ту кирпично-красную стену, по которой эти деревца стелются) — был на редкость худощав (враги назвали бы его тощим) и имел склонность к самообследованию на предмет бакенбард и усов. Проверяя на ощупь свою физиономию, не появилась ли на ней долгожданная растительность, Фледжби всякий раз испытывал сильнейшие колебания духа, охватывающие всю гамму чувств от полной уверенности до отчаяния. Бывали случаи, когда он начинал с возгласа: «Слава Юпитеру! Наконец-то!», а потом погружался в бездну уныния, качал головой и терял всякую надежду. Смотреть на Фледжби в такие минуты, когда он стоял, облокотясь на каминную доску, словно на урну с прахом его мечты и грустно подперев рукой щеку, которая никак не хотела дать ростки, было поистине тяжело.
Но сегодня Фледжби появился на Сэквил-стрит совсем в другом виде. Разряженный в пух и прах, с шапокляком под мышкой, он закончил обследование щек, полный надежд, и в ожидании приезда мисс Подснеп болтал с миссис Лэмл о всяких пустяках. Подсмеиваясь над его пустяковыми способностями в этом отношении и некоторой судорожностью манер, друзья, по общему согласию, дали ему в шутку (разумеется, у него за спиной) лестное прозвище «Очаровательный Фледжби».
— Сегодня жарко, миссис Лэмл, — сказал Очаровательный Фледжби. По мнению миссис Лэмл, вчера было гораздо жарче. — Да, пожалуй, — согласился Очаровательный Фледжби, проявляя большую находчивость, — а завтра, наверно, будет несусветная жара. — Он высек из себя одну крохотную искорку: — Выезжали сегодня, миссис Лэмл?
Миссис Лэмл ответила, что выезжала, но ненадолго.
— Некоторые люди, — продолжал Очаровательный Фледжби, — любят подолгу ездить, и, по-моему, только зря стараются.
Будучи в таком ударе, он мог бы превзойти самого себя следующей репликой, но в эту минуту лакей доложил о приезде мисс Подснеп. Миссис Лэмл кинулась обнимать свою дорогую маленькую Джорджи и, когда первые восторги улеглись, представила ей мистера Фледжби. Мистер Лэмл появился на сцене последним, — он всегда запаздывал, и приятели его тоже всегда запаздывали, но иначе и быть не могло, так как они ждали закулисных сведений о парижской бирже, об испанских и греческих, индийских и мексиканских бумагах, о номинале, лаже, дисконте и о 3/4 и 7/8 дисконтного процента.
Без всяких промедлений подали недурной обед; искрометный мистер Лэмл сидел во главе стола, а за спиной у него стоял лакей, а за спиной у лакея стояли вечные сомнения по поводу того, заплатят ему жалованье или нет. Сегодня мистеру Лэмлу приходилось пускать в ход всю свою искрометность, так как Очаровательный Фледжби и Джорджиана заразились друг от друга — не только немотой, но и чрезвычайной странностью телодвижений. Джорджиана, сидя напротив Фледжби, прилагала неимоверные усилия, чтобы спрятать свои локти, что было совершенно несовместимо с употреблением ножа и вилки, а Фледжби, сидя напротив Джорджианы, старался всеми доступными ему средствами избегать ее взгляда и выдавал свою растерянность тем, что нащупывал несуществующие бакенбарды ложкой, винным бокалом и куском хлеба.
Вследствие всего этого мистеру и миссис Альфред Лэмл приходилось суфлировать им, и вот как они суфлировали:
— Джорджиана, — негромко начал мистер Лэмл, искрясь с головы до пят, точно арлекин, и вкрадчиво улыбаясь, — вы сегодня не такая, как всегда. Почему вы сегодня не такая, как всегда, Джорджиана?
Джорджиана пролепетала, «что она сегодня самая обыкновенная. Она ничего особенного за собой не замечает».
— Не замечаете, моя дорогая Джорджиана? — воскликнул мистер Альфред Лэмл. — С вами было так приятно отдохнуть душой от толпы, где все на одно лицо! Вы всегда держались так естественно! Вы олицетворяли мягкость, простоту и неподдельность чувств!
Мисс Подснеп в смятении посмотрела на дверь, видимо соображая, не спастись ли ей бегством от этих комплиментов.
— Сейчас спросим, — мистер Лэмл повысил голос, — что думает по этому поводу мой друг Фледжби?
— Не надо! — чуть слышно взмолилась мисс Подснеп, но тут суфлерскую тетрадку взяла миссис Лэмл.
— Простите меня, Альфред, я еще не могу отпустить мистера Фледжби. Вам придется потерпеть минутку, мой милый. Мы с мистером Фледжби говорим по душам.
Фледжби, вероятно, вел свою часть беседы с неподражаемым искусством, так как уста его не произносили ни единого слова.
— Вы говорите по душам, Софрония? О чем же, моя дорогая? Фледжби, я ревную! О чем, Фледжби?
— Сказать ему, мистер Фледжби? — спросила миссис Лэмл.
Сделав вид, будто он и в самом деле что-то понимает, Очаровательный ответил:
— Да. Скажите.
— Хорошо. Мы говорили о том, если уж вам непременно нужно это знать, Альфред, что мистер Фледжби сегодня не такой, как всегда.
— Да ведь тот же вопрос я задал Джорджиане о ней самой! Что же ответил Фледжби, Софрония?
— Так я вам и скажу, сэр! Вы сами молчите, а меня расспрашиваете! Что ответила Джорджиана?
— Джорджиана уверяет, что она ведет себя как обычно, а я уверяю, что нет.
— То же самое, — воскликнула миссис Лэмл, — я сказала мистеру Фледжби!
И все-таки дело не шло на лад. Джорджиана и Фледжби не желали смотреть друг на друга — даже тогда, когда их искрометный хозяин предложил, чтобы они все вчетвером выпили по бокалу столь же искрометного вина. Поднимая глаза от своего бокала, Джорджиана смотрела на мистера Лэмла и на миссис Лэмл и была не в силах, не могла, не хотела, не желала посмотреть на мистера Фледжби. Поднимая глаза от своего бокала, Очаровательный смотрел на миссис Лэмл и на мистера Лэмла и был не в силах, не мог, не хотел, не желал посмотреть на Джорджиану.
Требовалось дальнейшее суфлирование. Купидона следовало подстегнуть. Поскольку директор труппы дал ему роль в спектакле, он был обязан сыграть ее.
— Софрония, дорогая мая, — сказал мистер Лэмл, — мне не нравится цвет вашего платья.
— Я взываю о поддержке к мистеру Фледжби, — сказала миссис Лэмл.
— А я, — сказал мистер Лэмл, — к Джорджиане.
— Джорджи, душенька, — вполголоса проговорила миссис Лэмл, обращаясь к своей любимице, — я надеюсь, вы не перейдете в лагерь оппозиции? Ну-с, мистер Фледжби?
Очаровательный осведомился, как называется этот цвет, не розовый ли? Да, подтвердила миссис Лэмл. Оказывается, он все знает! Самый настоящий розовый. Очаровательный высказал предположение, что розовый цвет это цвет розы. (Мистер и миссис Лэмл горячо поддержали его.) Очаровательный слыхал, будто розу называют царицей цветов. Значит, это платье можно назвать царским. «Браво, Фледжби!» (восклицание мистера Лэмла). Однако же мнение Очаровательного свелось к тому, что у всех у нас есть глаза — по крайней мере у большинства они есть… и… и… Дальше послышалось еще несколько «и», за которыми так ничего и не последовало.
— Ах, мистер Фледжби! — сказала миссис Лэмл. — Какое предательство! Вы отступились от моего бедного розового платьица и перешли на сторону голубого!
— Победа, победа! — воскликнул мистер Лэмл. — Ваше платье забраковано, моя дорогая!
— А что, — сказала миссис Лэмл, нежно касаясь руки своей любимицы, — что говорит по этому поводу Джорджи?
— Джорджи говорит, — ответил за мисс Подснеп мистер Лэмл, — что вам, Софрония, любой цвет к лицу, а если б она могла предвидеть столь милый, хоть и смутивший ее комплимент, платье на ней было бы другое. Нет, Джорджи, это вас не спасло бы, говорю я, ибо как бы вы ни нарядились, Фледжби все равно провозгласит цвет вашего платья своим любимым цветом. А что говорит сам Фледжби?
— Он говорит, — отвечала за мистера Фледжби миссис Лэмл и погладила своей любимице руку (тоже за мистера Фледжби). — Он говорит, что это вовсе не комплимент, а естественная дань восхищения, вырвавшаяся у него невольно. И он прав, — добавила она с еще большим пылом, навязывая Фледжби и этот пыл. — Тысячу раз прав!
И все-таки даже теперь они не желали смотреть друг на друга. Мистер Лэмл, казалось, заскрежетал своими искрометными зубами, запонками, глазами, пуговицами — всем сразу, и бросил на эту парочку злобный взгляд из-под насупленных бровей, выражающий сильное желание стукнуть их лбами и таким образом заставить сойтись поближе.
— Вы уже слышали эту оперу, Фледжби? — спросил он и осекся, чтобы не буркнуть: «Черт вас подери!»
— Да как будто нет, — ответил Фледжби. — По правде говоря, я понятия не имею, что это за опера.
— И вы тоже, Джорджи? — спросила миссис Лэмл.
— Т-тоже, — чуть слышно пролепетала Джорджиана, потрясенная таким совпадением.
— Так, значит… — воскликнула миссис Лэмл в восторге от важного открытия, поступившего в ее распоряжение. — Значит, вы оба ее не слышали? Превосходно!
Это проняло даже малодушного Фледжби, и он почувствовал, что ему следует сделать решительный шаг. И он сделал его, сказав не то миссис Лэмл, не то окружающему воздуху:
— Я счастлив, что мне суждено…
Так как он замер на полуслове, мистер Лэмл собрал в кулак свои рыжие бакенбарды и, выглянув из-за них, словно из-за куста, подсказал ему:
— Роком?
— Да нет, — промямлил Фледжби, — не роком, а судьбой. Я счастлив, что судьба начертала в книге… ну, в той самой книге, которая у нее есть… что я впервые буду слушать эту оперу при столь памятных обстоятельствах, то есть в обществе мисс Подснеп.
На что Джорджиана ответила, зацепив мизинец за мизинец и обращаясь к скатерти:
— Благодарю вас, обычно я хожу в оперу только с вами, Софрония, и очень этому рада.
Волей-неволей удовлетворившись и таким скромным успехом, мистер Лэмл вывел мисс Подснеп из столовой, точно открыл ей дверцу клетки, а миссис Лэмл последовала за ними. Когда наверху подали кофе, мистер Лэмл не спускал глаз с молодого Фледжби, и лишь только мисс Подснеп допила свою чашку, показал этому юному джентльмену пальцем (как глупому сеттеру), чтобы он принял ее. Требуемый от него подвиг мистер Фледжби совершил с успехом и даже приукрасил его по собственному почину, сообщив мисс Подснеп, что зеленый чай считается вредным для нервов. Однако мисс Подснеп совершенно непредумышленно ошеломила его вопросом: «Разве? А почему?» Мистер Фледжби замялся и ничего толком ответить не мог.
Доложили, что карета подана, и миссис Лэмл сказала:
— Не беспокойтесь, мистер Фледжби, у меня обе руки заняты, дай бог справиться с юбками и накидкой, ведите мисс Подснеп. — И Фледжби повел мисс Подснеп под руку, миссис Лэмл отправилась за ними, а мистер Лэмл, точно погонщик, шествовал последним, злобно поглядывая на свое маленькое стадо.
Однако в опере он снова засиял и заискрился и с помощью своей обожаемой супруги весьма искусно и ловко управлял разговором между Фледжби и Джорджианой. Они сидели в ложе так: миссис Лэмл, Очаровательный Фледжби, Джорджиана, мистер Лэмл. Миссис Лэмл задавала Фледжби наводящие вопросы, которые требовали односложных ответов. Мистер Лэмл проделывал то же самое с Джорджианой. Время от времени миссис Лэмл наклонялась к мистеру Лэмлу и говорила:
— Альфред, дорогой мой, мистер Фледжби совершенно справедливо заметил по поводу последней сцены, что истинной верности не нужно такое поощрение, какое, видимо, считается необходимым в опере. — На что мистер Лэмл отвечал: — Да, моя дорогая Софрония! Но Джорджиана говорит правильно: откуда героиня могла догадаться о чувствах героя? — На что миссис Лэмл возражала: — Совершенно верно, Альфред, но мистер Фледжби утверждает… то-то и то-то. — На что Альфред говорил: — Без сомнения, Софрония, но Джорджиана тонко подметила… то-то и то-то. — Таким образом молодой человек и молодая девица разговаривали довольно долго и изливались в тонких чувствах, ухитрившись ни разу не открыть рта, разве лишь, чтобы произнести да или нет, и то обращаясь к своим суфлерам, а не друг к другу.
Мистер Фледжби простился с мисс Подснеп у дверцы кареты. Лэмлы подвезли ее домой, и дорогой миссис Лэмл лукаво подтрунивала над ней, восклицая покровительственно нежным тоном: «Ах, моя маленькая Джорджиана! Моя маленькая Джорджиана!» Восклицания эти были немногословны, но под ними подразумевалось: «Вы покорили молодого Фледжби!»
Наконец супруги Лэмл вернулись к себе. Супруга — утомленная, хмурая — села в кресла и уставилась на своего мрачного повелителя, который схватил за горло бутылку с содовой и, точно свернув шею какому-то горемыке, стал пить его кровь. Вытирая мокрые усы с кровожадностью людоеда, он поймал на себе взгляд супруги, выжидающе помолчал и буркнул не слишком любезно:
— Ну, что?
— Неужели нельзя было найти кого-нибудь поумнее, а не этого олуха?
— Я знаю, что делаю. Не такой уж он олух, как вы полагаете.
— Уж не гений ли?
— Вы, кажется, изволите насмехаться? И вы, кажется, изволите смотреть на меня сверху вниз,? Так знайте же: этот молодчик умеет блюсти свои интересы. Это сущая пиявка. Когда дело касается денег, этот молодчик под стать дьяволу.
— И вам тоже?
— Да. Почти в той же мере, в какой вы считали меня под стать себе. Он показался вам дурашливым юнцом сегодня, но на том его дурашливость и кончается. Там, где речь идет о деньгах, он далеко не олух. Что до всего прочего, то большего болвана, пожалуй, не найдешь, хотя его единственной цели в жизни это не вредит.
— А у этой девицы есть деньги, которыми она сможет распоряжаться?
— Да, у этой девицы есть деньги, которыми она сможет распоряжаться. Вы сегодня так хорошо потрудились, Софрония, что я отвечаю на ваш вопрос, хотя, как вам известно, такие вопросы обычно мне не нравятся. Вы сегодня так хорошо потрудились, Софрония, что, вероятно, устали. Ложитесь-ка спать.
Глава V
Меркурий суфлирует сам
Фледжби вполне заслуживал похвалу мистера Альфреда Лэмла. Это был самый подлый щенок из тех, что разгуливают на двух ногах. Инстинкт (понятие для всех нас ясное) ходит преимущественно на четырех ногах, а разум не иначе как на двух, — следовательно, подлости, поставленной на четыре ноги, никогда не достичь совершенства подлости двуногой.
Отец этого юного джентльмена давал деньги в рост и совершал деловые операции с матерью этого юного джентльмена в те времена, когда последний только еще дожидался в огромном, объятом тьмой преддверии нашего мира дня и часа своего рождения. Вдовствующая леди, не будучи в состоянии расплатиться с ростовщиком, вышла за него замуж, и в положенное время Фледжби был призван из огромного, объятого тьмой преддверия нашего мира пред лицо регистратора с книгой метрических записей. Если б не этот случай, любопытно было бы знать, как бы Фледжби распорядился своим досугом в веках, отделяющих нас от второго пришествия?
Мать Фледжби нанесла оскорбление своей родне браком с отцом Фледжби. Нет ничего легче, как оскорбить свою родню, если ваша родня хочет от вас отделаться. Родня матери Фледжби, считавшая раньше крайне оскорбительной для себя ее бедность, порвала окончательно с нею, когда она стала сравнительно богата. Мать Фледжби была из рода Снигсвортов. Она даже имела честь состоять в родстве с самим лордом Снигсвортом — настолько отдаленном, что этот вельможа мог бы без всяких угрызений совести отдалить ее еще больше и совсем вычеркнуть из родословной, — но все же она состояла с ним в родстве.
Среди прочих операций, совершенных отцом Фледжби и матерью Фледжби еще до брака, была ссуда, полученная последней на весьма невыгодных для нее условиях. Срок возврата этой ссуды истек вскоре после свадьбы, и отец Фледжби завладел всеми деньгами матери Фледжби для своего только личного блага. Это привело супругов к постоянному обмену мнениями, вернее, к обмену досками от триктрака[61], машинками для снимания сапог и другими метательными снарядами из домашнего обихода, а это в свою очередь привело к тому, что мать Фледжби весьма успешно сорила деньгами, а отец Фледжби весьма неуспешно старался обуздать ее. Ввиду всего вышеизложенного, детство Фледжби протекало бурно, однако штормы и валы в конце концов сошли в могилу, и теперь Фледжби процветал в одиночестве.
Наш молодой Фледжби снимал квартиру в Олбени (не где-нибудь, а в Олбени[62]!) и одевался весьма щеголевато. Однако вместо юношеской пылкости в нем горел холодный деляческий огонь; огонь этот, как известно, дает больше искр, чем настоящего тепла, и требует много топлива, но Фледжби не зевал и поддерживал его тщательно.
Мистер Альфред Лэмл приехал в Олбени позавтракать в обществе Фледжби. На столе были следующие предметы: маленький чайник, маленькая булка, два маленьких кружочка масла, два маленьких ломтика бекона, два до жалости маленьких яйца и обилие великолепного фарфора, купленного по случаю, за бесценок.
— Ну, что вы скажете о Джорджиане? — спросил мистер Лэмл.
— Должен вам признаться… — в раздумье начал Фледжби.
— Признавайтесь, дружище, признавайтесь!
— Вы меня не поняли. Я не в этом хотел признаться, а совсем в другом.
— Да в чем угодно, голубчик!
— Вот вы опять меня не поняли, — сказал Фледжби. — Я хотел признаться, что не собираюсь с вами об этом говорить.
Мистер Лэмл весь так и заискрился, но в то же время нахмурил брови.
— Слушайте, Лэмл, — продолжал Фледжби. — Вы большой хитрец и за словом в карман не лазите. Можно ли назвать меня хитрецом, это не важно, а вот словоохотливостью я не отличаюсь. Зато во мне есть одно хорошее качество, Лэмл: я умею держать язык за зубами. И намерен поступать так и впредь.
— А вы сметливый, Фледжби!
— Сметливый? Не знаю. Скажите лучше, молчаливый. Одно другого стоит. Поэтому, Лэмл, вы меня лучше ни о чем не расспрашивайте.
— Голубчик, да проще моего вопроса быть ничего не может!
— Все равно. Он прост только на первый взгляд, а по первому взгляду судить не всегда рекомендуется. Я недавно слышал, как в Вестминстер-Холле[63] допрашивали одного свидетеля. Вопросы ему задавали, казалось бы, самые простенькие, а когда он на них ответил, выяснилось, что они с подковыркой. Вот так-то! Значит, этому свидетелю надо было держать язык за зубами. Держал бы он язык за зубами и не попал бы в такую передрягу.
— Если бы я тоже держал язык за зубами, вы никогда бы не увидели девицы, о которой я спрашиваю, — помрачнев, заметил Лэмл.
— Нет, Лэмл, — сказал Очаровательный Фледжби, преспокойно ощупывая пушок на щеках, — ничего у вас не получится. Меня в спор не втянешь. Я спорить не мастер. А держать язык за зубами умею.
— Умеете? Еще как умеете! — Мистер Лэмл решил умилостивить его. — Вот, например, мы с вами выпиваем в большой компании. Чем больше вино развязывает язык нашим собутыльникам, тем вы становитесь молчаливее. Чем больше они выбалтывают, тем больше вы утаиваете.
— Понимать себя я разрешаю, Лэмл, — сказал Фледжби, хмыкнув, — а расспрашивать — нет. Да, вы правы, я веду себя именно так.
— Мы обсуждаем свои дела вслух, а о ваших никто из нас не знает.
— И от меня никогда не узнаете, Лэмл, — ответил Фледжби, снова хмыкнув. — Да, да, вы правы, я веду себя именно так.
— Именно так! — воскликнул Лэмл якобы в порыве откровенности и со смехом протянул руки вперед, показывая всему миру, какой редкостный человек этот Фледжби. — Если б я не знал моего Фледжби, неужели мне пришло бы на ум заключать с моим Фледжби некий выгодный договор?
— Гм! — Очаровательный Фледжби с хитрым видом покачал головой. — Нет, на эту удочку меня не поймаешь. Я человек не тщеславный. Тщеславие плохо окупается. Нет, нет, нет! Когда мне расточают комплименты, я еще крепче держу язык за зубами.
Альфред Лэмл отодвинул от себя тарелку (не такая уж большая жертва с его стороны, потому что на ней не так уж много всего было), засунул руки в карманы, откинулся на спинку стула и молча уставился на Фледжби. Через минуту он вынул из кармана левую руку и, собрав свои рыжие заросли в кулак, продолжал все так же молча смотреть на Фледжби. Потом сказал медленно, отчеканивая каждое слово:
— Какого — черта — этот — молодчик сегодня ломается?
— Слушайте, Лэмл, — проговорил Очаровательный Фледжби, подло щуря свои подлые глазки, сидевшие, кстати сказать, у самой переносицы. — Слушайте, Лэмл! Я прекрасно понимаю, что мне не удалось блеснуть вчера вечером так, как блистали вы с вашей супругой, которую я считаю женщиной чрезвычайно умной и обходительной. Где мне блистать рядом с вами. Я прекрасно знаю, что вы оба выказали себя с наилучшей стороны и прямо-таки отличились. Но если вам кажется, будто после этого со мной можно разговаривать таким тоном, то вы ошибаетесь. Я не кукла и не марионетка.
— И все это только из-за того, — возопил Альфред, вдоволь налюбовавшись подлостью, которая охотно прибегала к помощи подлецов, а теперь подло отказываюсь от нее, — все это только из-за того, что я осмелился задать самый простой и самый естественный вопрос!
|
The script ran 0.036 seconds.