1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Нет, Гредескул не согласился, покручивая шеей, но сгрёб свои книги и повернулся идти в читальный зал.
А навстречу тут быстро подошла взволнованная Марья Михайловна, хранительница, дама средних лет, задыхаясь в подпирающем воротнике. Не замечая выдающихся гостей, или напротив даже спеша высказаться при них, прижимая к вискам кулаки, в одном носовой платок:
– Боже мой, что ж это делается? Что это делается?
– Что же? – озаботился Гессен.
Стала рассказывать, всем. Старший сын её, гимназист восьмого класса, входит в новосозданную управу средних учебных заведений, как бы петроградское общегимназическое правительство по всей общественной самодеятельности. И вот они вчера узнали, что, пренебрегая их руководством и невзирая на отказ управы, младшие, от 12 до 15 лет, ходят будоражат по всем гимназиям: сегодня, в среду, на занятия не идти, а массовой демонстрацией к особняку Кшесинской – против Ленина. И вот идёт борьба за гимназические массы: управа, снесясь со взрослыми и с Керенским, категорически запрещает идти – а младшие настаивают идти, назначили свой сбор – и, представляете, пошли! И среди них младший сын Марьи Михайловны! И – на что они там могут напороться? ведь от ленинцев всего можно ждать!?
– Да-а-а, – сочувственно к матери протянул Гессен, сильно прищурился за очками. – Будем надеяться, их встреча с Лениным не состоится. Хватит с Ленина своей тёмной аудитории, а не отравлять детей, кому опыт ещё не приготовил противоядия. Уже то плохо, что у учеников появилась сама мысль о такой демонстрации. Не детское это дело, драться с большевиками или с кем бы то ни было.
– Керенский и запретил! – волновалась мать. – А они…
– И очень разумное решение управы. Что может дать детям революционная улица? – одно растление.
Но Гредескулу понравилась эта детская прямота:
– А по-моему, это благородная мысль!
– Потому что вашего там нет! – тотчас возразила мать.
А Гессен, подбирая черпачком нижней губы:
– Да, чувства их можно понять. Эти дети революции охвачены пафосом революции, но их пафос импульсивный, они бегут на Ленина как на пожар. За эти недели они впитали столько ощущений свободы, столько политических эмоций – им не терпится сказать и своё слово. Но у них ничего не готово, кроме „долой”, а стены особняка не падут от „долой”. От учебника Иловайского нельзя сразу перейти к борьбе с Лениным. Бросить учебником ему в лицо? – книжкой его не свалишь. Рано им напяливать гражданские тоги с папиных вешалок. Детям – будущее, а в будущее не перескочишь, как через верёвочку на уроке гимнастики.
Сегодня, слышала Вера, пошёл по Неве ладожский лёд. Он – всегда позже невского, с перерывом, и огромные бело-зелёные глыбы. У мостов и на загибах реки, говорят, заторы. Сходить посмотреть.
Осколок вечного величия – до нас, после нас.
12
Революция – это феерический красный вихрь. И кто хочет реять в нём и не сжечь крыльев (и не сломать ног) – должен природно обладать умением (его не воспитаешь искусственно) – виртуозно перелетать через пропасти или балансировать на тонких гибких возвышенных мостиках без перил. И всё решает – смелость, уверенность, искренность, широта души и мгновенный безошибочный порыв.
И все эти качества упоительно обнаружил в себе Керенский!
Его и раньше не крепко держала при себе земля, он и раньше вспархивал, – но огненный ревущий столп революции – взнёс его – и понёс, и понёс! – и только победы! и только вершины!
Завоевание революции – свобода. Но кто должен осуществить эту свободу – разрешениями, амнистиями, разрезом пут? – министр юстиции. И это – он. Кто призван тонко соединить бурную революционную демократию и пугливые цензовые круги – и дать создаться и функционировать Временному правительству? Заложник демократии в правительстве. И это он. Кто вынужден постоянно следить за этими цензовыми министрами, зорко поправлять их, а то и, в нетерпении, перебирать часть их власти к себе? Несравненный единственный любимец демократии. И это он. И кто, ежедневно, самыми яркими словами, обязан объяснять революционной России всё происходящее? Вдохновенный оратор. И это он. Кто должен сдерживать Ахеронт, вспышки ярости у Совета, вспышки ненависти у матросов? Первый цветок революции. И это он. А кто должен перетряхнуть Сенат, суды, судебные уставы и воздвигнуть грозную Чрезвычайную Комиссию над всеми злодеями старого режима? Ясно, что – он, генерал-прокурор.
И ясно, что ненавистный тиран, мрачный царь, громоздившийся на трупах над раздавленной им Россией, – когда он свалился с трона, скатился с высоты – в чьи руки он законно должен попасть? К генерал-прокурору.
А вот это – не сразу произошло. Арест царя был произведен властями военными, а министр юстиции в первые кругобезумные недели, хотя и сжигаясь потайною жаждой самому вникнуть во дворец, не находил момента полностью перенять пленного царя от Гучкова и Корнилова. (А надо было: этот нервный узел не следовало оставлять в их руках.) Три первых мартовских недели были такие разрывающие (и такие сложные политически), что даже не было этих нескольких часов – прокатиться на автомобиле в Царское Село.
Когда же внимание генерал-прокурора наконец сфокусировалось и к судьбе царя – как раз к этим дням стали поступать и самые тревожные сведения: через лакеев дворца охраняющие солдаты узнали, что комендант Коцебу засиживается у Вырубовой, при том разговаривая по-иностранному. Ещё за ним замечено, что он передаёт письма царской семье нераспечатанными. И ещё были слухи от царских слуг, что во дворце жгут бумаги. Всё это вместе могло быть прямой подготовкой – заговора? бегства? А Гучков мешковел всё бездеятельней, всё беспомощней – вот и наступил момент вырвать у него из рук царя! – да Гучков и не сопротивлялся. И в одни сутки был нанесен этот удар: ротмистр Коцебу уволен, а Керенский с доверенным демократическим юристом Коровиченко 21 марта ринулся в Царское Село.
И сгустил в себе – всю холодную официальность и всю грозность, на какую был способен. Шофер из царского гаража повёз его на одном из бывших императорских автомобилей. А надел в этот раз, для усиления впечатления, поношенные яловые сапоги, которые ему на днях достали из рабочих кругов, и рабочую рубаху-косоворотку. На два других автомобиля он набрал себе свиту из „делегатов”. Обход дворца начал с кухни, первую речь произнёс к прислуге, что они теперь служат не царю, а народу, и должны пристально следить за узниками дворца. Затем осматривал кладовые, шкафы, подвалы. Держал речь к солдатам стражи. Затем допрашивал внутреннюю прислугу – о том, что из печей убирают много бумажной золы. Как он рассчитывал, за это время царской чете уже донесены доклады, и они в достаточном волнении. Странно, но и сам он ощутил растущее волнение, впрочем обычно разрешаемое его находчивостью. Вот когда наконец он чеканно вступит к Николаю Романову, не загороженному тысячами генералов и сановников, – и укажет ему волю Революции. И вот он вошёл – в небольшую комнату, и вокруг небольшого стола ему навстречу поднялась, как бы ёжась, или ожидая, что он бросит в них бомбу, вся царская семья. И Керенский – вдруг сбился со всего тона. Такой вдруг оказался нестрашный этот мрачный тиран, хотя и в военном мундире, но с мягкой растерянной улыбкой, и так растерянно и обречённо пошёл навстречу генерал-прокурору, чуть приподымая руку на возможное пожатие. Среди присутствующих уже не было тех делегатов, глаз Совета, при которых министр был так грозен час назад, – и Керенский уверенно протянул руку царю. А та оказалась – мягкая, не в жёстком пожатии, а на лице царя была уступчивая улыбка с извинением, а глаза, даже и в пасмурный день, синие. Вопрос, ответ, ещё фраза – присели, чуть побеседовали, Керенский зорко осматривал всех, – что ж, милые дети, только бесовка-императрица держалась нерастаянно-холодной, да другого от неё и не ждать. А царь – ну вовсе не чудовище, удивительно простодушные глаза и приятная улыбка, и незаметно, чтобы глуп, как о нём все твердили хором, – Керенский просто сдерживал себя, чтобы не размягчиться и не задержаться дольше. Поговорили минут десять. Между прочим Керенский спросил, правда ли, как пишут немецкие газеты, что Вильгельм несколько раз советовал русскому царю вести более либеральную политику. Царь не стал укрываться, и с прямотой: „Как раз напротив. Но брался советовать. Но он никогда не понимал русского положения.” Керенский так был очарован, что называл не „Николай Александрович”, а „государь”, а раза два и „ваше величество”.
Силой заставил себя прервать визит, вызвал, представил царю своего Коровиченко, – а выйдя, послал немедленно арестовать Вырубову, не давая встретиться с царской семьёй, и увезти в Петроград.
___________________________
Вся процедура и поездка блистательно удались, и не возник бы кризис, если бы Александр Фёдорович, в тех же днях, ещё раз не проявил бы своё великодушное сердце. Он посетил, мимоездом, министерский павильон Таврического дворца, где ещё оставались узники, и обнаружил там свежеарестованного старика генерала Иванова, – и старик совершенно его растрогал: честный служака, полвека отслужил России, никогда никак не выслуживался перед императором, принял все меры, чтобы не удалась его подавительная поездка против Петрограда, предан народу, сам из простого народа, тут не по возрасту страдает в лишениях – за что? в чём он виноват? Не долго задумываясь, Керенский властно распорядился: взять с генерала подписку о верности Временному правительству, о невыезде из Петрограда, и отпустить домой.
Но эта гуманная выходка дорого обошлась. На другой день, 25 марта, в „Известиях” Совета была напечатана гнуснейшая статья (легко узнавался Нахамкис, овладевший газетой) – „с крайним изумлением”: генерал Иванов ехал диктатором на Петроград, ему грозила участь быть расстрелянным без суда, – и такой опасный враг внезапно освобождён? При чём тут „личное наблюдение министра юстиции”? – такие дела нельзя решать по-домашнему.
А лазутчики передали: на Исполнительном Комитете поговаривают вызвать министра юстиции для объяснений.
И сразу же падала тень и на его безупречный визит в Царское: виделось так, что он и там покровительствовал врагам революции?
Растерялся бы всякий другой министр и всякий даже социалист – но только не трибун Керенский. Он – он сразу увидел (и в этом вдохновение!) правильные прыжки – через пропасти – прыг, прыг и баланс! И повторяя свой великолепный номер, так удавшийся 2 марта, как войти в правительство, так теперь он ринулся в Таврический – но не оправдываться перед ИК, о, не так он прост, – их игнорировать полностью, это постоянный его приём, – ринулся сразу в Белый думский зал, где заседал Большой Совет, солдатская секция, и встречен аплодисментами – и взлетел на знакомую трибуну. (Опять крайнее средство, но и положение крайнее, если чувствовать остро.)
Он давно – да и никогда – не готовил речей. Они сами складывались в последних движениях к трибуне, в том и была его революционная гениальность, и даже – фразы приходили уже в потоке речи, возникая неожиданно для самого оратора. Сперва – создать себе опору:
– Товарищи солдаты! Я был всё время занят своей работой. И у меня не было никаких недоразумений с вами. Но теперь появились слухи от злонамеренных людей, которые хотят внести раздор в демократические массы. Пять лет с этой кафедры я обличал старую власть. Я знаю врагов народных и знаю, как с ними справиться: мне долго пришлось находиться в застенках русского правосудия.
Можно так понять, что сам сидел в равелинах. Но даже ещё крепче:
– Я давно уже требовал здесь, в закрытых заседаниях Думы, отмены отдания чести и облегчения участи солдат. Я безбоязненно здесь говорил о бесправии старого режима, я до изнеможения боролся за общечеловеческие права демократических масс…
Гениально: ты кидаешь „до изнеможения” – и в тот же момент действительно начинаешь испытывать изнеможение, и зрители это видят. И ты сам неудержимо волнуешься, и повышается твой голос, и сам совершается пируэт и перелёт с одной воздушной площадки на другую:
– И вот теперь, когда в моих руках вся власть генерал-прокурора и никто не может выйти из-под ареста без моего согласия – (бурные аплодисменты) – появляются люди, которые осмеливаются выражать мне недоверие. Будто я делаю послабления старому правительству – и (в атаку) членам царской фамилии? Я предупреждаю их, что не позволю не доверять себе, и не допущу, чтобы в моём лице оскорблялась вся русская демократия!!
Вот – так: вся! И только что не разрывая на груди присидевшуюся одноэкземплярную куртку:
– Я вас прошу: или исключить меня из своей среды – (из солдатской) – или безусловно мне доверять!
Сразу же – буря аплодисментов и полнейшее солдатское доверие. Но мало, теперь пробраться по этому хребту:
– Да, я освободил генерала Иванова, так как он болен и стар, и врачи утверждают: не прожил бы и трёх дней, где был помещён. Но он под моим надзором, на частной квартире. Ещё меня обвиняют, что некоторые из лиц царской фамилии на свободе… – (Именно так не обвиняли, и на свободе не некоторые, а просто все три десятка, кроме неуклюжей Марьи Павловны, но этот манёвр нужен как защитный заборчик и чтоб не вмешивались в его отношения с Царским Селом. И надо знать толпу: вот сейчас, как ни поверни, не осмелится тут никто опровергнуть.) -… Так знайте, что на свободе остались только те, кто боролся против царизма. – (Под это подойдёт и Николай Михайлович, и все три великих князя-морганатика.) – Дмитрий Павлович оставлен на свободе, так как он убил Гришку Распутина.
И вот – династия как будто вся прокружилась перед нами – и мы на решающей точке:
– Недоверию не должно быть места. Я был в Царском Селе. Комендант дворца теперь мой хороший знакомый. Гарнизон обещал исполнять только мои приказания. И я не уйду со своего поста, пока не закреплю уверенность, что никакого другого строя – кроме демократической республики – в России не будет!
Овация! Встают.
– Я вошёл во Временное правительство как представитель ваших интересов. На днях появится документ, что Россия отказывается от всяких завоевательных стремлений. – (Документ проталкивается через упрямого Милюкова, но по правде же усилиями и Керенского, и надо, чтоб об этом знала масса.) А голос накаляется на новую вершину, революционный инстинкт: – Товарищи, я работаю из последних сил, но пока мне доверяют. И когда появились желающие внести раздор в нашу среду, – если хотите, я буду работать с вами. А если не хотите – я уйду. Я хочу знать: верите вы мне или нет, иначе я работать с вами не могу.
Не то что овация, но зал – задрожал, так хлопали, и голоса „просим! просим! работайте с нами! мы верим вам! вся армия вам верит!”
Как с несомненностью Керенский и ждал, и теперь в последнем расклоне с кафедры:
– Я, товарищи, приходил сюда не оправдываться. Я только приходил заявить, что не дамся быть на подозрении хотя бы всей русской демократии.
И снова – буря доверия, и оратору дурно (на высших вершинах вдохновения что-то отказывает в голове). Александра Фёдоровича подхватывают, опускают на стул, он пьёт воду. Ослабший голос возвращается:
– До последних сил я буду работать для вашего блага, товарищи! А если будут сомнения – то приходите ко мне, днём или ночью, и мы с вами всегда сговоримся.
И под гром приветствий Керенского прямо на стуле подхватывают на руки и выносят из зала.
Нахамкис повержен. И повержен Исполнительный Комитет. Но ещё для полного их повержения: теперь миновать их комнаты, даже не зайти поздороваться, они не нужны, отрясти их прах, в Таврическом больше делать нечего! (И эти желающие внести раздор исполкомовцы настолько раздавлены, что через Соколова завязывают контакт для частной встречи: „Александр Фёдорович, нельзя же так, вы не должны так наплевательски пренебрегать Исполнительным Комитетом.” – „Но, товарищи, практически и технически я не могу согласовывать с вами каждый свой шаг, а ваше давление делает моё положение в правительстве невозможным, министры могут просто отказаться и уйти.” Однако не рвать: внутри правительства именно связь с Советом и укрепляет Керенского.)
________________________
Но и это – никак не всё, это – лишь часть пируэта. В этот день не успеть, но уже на следующий – ринуться в Царское! Генерал-прокурор ранен обидой: как? он недостаточно твёрд? (Тем острей, что в глубине и правда почувствовал: нет, недостаточно!) Так сейчас же ужесточить режим! Муравьёв обнадёжил Керенского, что скоро-скоро в Чрезвычайной Комиссии вот-вот обнаружатся страшные уличающие обвинительные материалы против царя – и важно, чтобы царь с царицей не успели сговориться, и чтоб она не влияла на мужа. Идея! И ещё утром, до Царского, повидал Бьюкенена, просил: не производить давления на своё правительство ускорить отъезд царя в Англию: он никак не может выехать в течение месяца, пока не будет окончен разбор документов. (А про себя, в глубине: да так и спокойней, через месяц куда мирней будет обстановка для отъезда, если царь окажется невиновен. А если?… А если?… О-о!!)
Но хотя генерал-прокурор и мчался с карою – он не нарушал дворцового этикета, не врывался к царю прежде чем лакей доложит церемониймейстеру, а государь „изъявит милость” принять посетителя. В этом красивая идея: не сажать царя в Петропавловскую крепость, и не унижать его стесненьями в лачугу, в убогую жизнь бедняка. Но превратить царскую семью как бы в музейные фигуры, помещённые под стекло: оставить им их позолоченную тюрьму, и всю прислугу (но никакая прачка не сможет уволиться впредь без визы министра юстиции), и сохранить весь дворцовый распорядок, и скороходов со страусовыми перьями, – но чтобы семья была постоянно просмотрена извне, а звуки их вовне б не доносились.
И объявил им: отныне царь и царица – разделяются! Могут встречаться только за общим столом, всегда при офицерах из охраны и при том разговаривать только по-русски, и только на общие темы. (Сперва намеревался отделить от царицы и детей, но гофмейстерина Нарышкина, тайно от четы пришедшая к нему проситься отпустить её из дворца, она раскаивается, что в первую минуту вгорячах осталась, всё ж возразила, что для государыни оторваться от детей будет слишком тяжело.) А ещё при смене караулов обе царских особы должны показываться уходящему и принимающему, но можно тактично это изобразить как представление караульных начальников.
И поразился, как государь спокойно принял всё. Непостижимое самообладание! А Керенский, чувствуя стеснение, объяснял ему, что это всё делается не в серьёзных целях, а лишь умиротворить Совет рабочих депутатов, давление левых элементов просто невыносимо. И опять сбивался на „ваше величество”. Но и припугнул: есть уличающие документы на сановников. Государь спокойно ответил: „А может быть, эти документы подложны?” Поговорил Керенский и отдельно с царицей, в виде полудопроса: как она влияла на мужа и вмешивалась в управление Россией? Но ощущенье, что отвечала вполне правдиво, – и ничего обвинительного из ответов не вылавливалось. А дети – очень милые. Испытывал Керенский противоречивое конфузное чувство: и нужен бы грозный революционный суд – и жалко их.
________________________
Но и это не всё: гений революции должен чувствовать натяжения вовсе стороны. Из Царского – сразу в кипящий Кронштадт. (Там какие-то убийства?… затянувшийся мятеж?) Там – выступить на совете матросских депутатов: „На Кронштадте лежит ответственность за свободу!” Всей-то грозы – милый студент Рошаль? психоневролог, но уже в морских брюках,- обменялся с ним поцелуем. И молниеносно назад в Петроград. Прессе: „Я только что из Кронштадта. Все попытки поссорить нас с ними разобьются о сознание выросшего народа. Балтийский флот возродился и не выдаст Россию!” И правительству доложить: в Кронштадте – полное успокоение, полное единство матросов с офицерами, это ложные слухи об издевательствах (и совсем не так много убили). – И ещё же во все газеты: „Министр юстиции поручил Чрезвычайной Следственной Комиссии обратить особенное внимание на дело царя.” И ещё же во все газеты: опровергнуть, будто сам допрашивал Вырубову, какая чушь, тоже пущено злостно. (Тоже могут трактовать как форму сговора.) И теперь кометой – на вокзал, наконец приехала любимая Бабушка – вот только когда! На вокзале поднести ей букет красных роз: „Вы – царица русской свободы!” Вести её в царские комнаты вокзала – и речь. И везти её в Таврический, и перед оттеснённым ИК – ещё речь: „Три года назад, когда я был на Лене – и Бабушка была там, под охраной жандармов. И вот я горд, что сегодня встречаю бесценную Бабушку!” И вместе с Чхеидзе выносить её из зала на кресле. И днём у себя в министерстве – дать завтрак Бабушке и Вере Фигнер. (Символ!) И сюда же является кроткий князь Львов, приветствовать Бабушку. И снова метнуться в Таврический на Совещание Советов, войти сквозь оратора, во взмыве аплодисментов (это эффектней всего, когда прерываются и аплодируют), и снова с речью: „Низкий поклон всей демократии – от правительства. Я не мог войти в очередь ораторов, при всей потребности находиться в вашей среде. Мы – все здесь вместе старые товарищи по борьбе со старым режимом.” И только так закончен трёхдневный пируэт. И генерал-прокурор – не уязвим ни с какой стороны.
И в тот же вечер, о, как безумно уплотнено время, – от князя Львова, уезжающего в Ставку, перенять перо: „за председателя совета министров”. („За” – именно он, заложник демократии! никто другой, он – на верном пути к председательству, он звезда восходящая.) И уже на следующее утро от имени правительства принимать, принимать фронтовые делегации. (Это – очень подходит Керенскому.) И лобызается с делегацией Георгиевского батальона, уже знакомого ему по Ставке.
А вечером, у себя в министерстве, ещё раз принять депутатов Совещания Советов, чтобы прочней им себя запечатлить. (И так – не удалось ИК провести это Совещание стороной от Керенского. На Совещании вот как сказали о нём: „Мы не должны нашими нападками сжигать то сердце, которое горит за народное дело. Его оскорблять – преступление, товарищи!”)
________________________
И продолжал бы дальше вращаться феерическою звездой, выдерживал. Но тут подкатила – Пасха, несколько дней естественного перерыва даже и революции. А Керенский и правда нуждался же в отдыхе – от правительства, от Совета, от речей, от семьи, – и хотел на несколько дней закатиться анонимно в подмосковную санаторию (были проспекты на интересную встречу). Но едва сказал кому-то неосторожно – и на следующий день уже в газетах. Испортили. Да под Москву и ехать далеко. Тогда – в Финляндию. А если так – о, революционное сердце, тогда почему не заглянуть в Гельсингфорс и выступить там на сейме? (Финляндия не совсем хорошо себя повела относительно русской демократии.) Поднесли букет, – поцеловать: „Это самое ценное, что я получил в Финляндии.”
Воротясь с пасхального отдыха (тут узнал, что приехали Плеханов и Ленин, а Чернов и Савинков ждутся на днях) – сразу опять втянулся в затягивающий вихрь, совершенно некогда перевести вздох, а взмывает и взмывает тебя всё выше! И в чём же ключ такого невероятного успеха? А конечно в том, что Керенский уникально совмещает в себе: гениальное революционное чутьё – отчётливое социалистическое сознание – и глубокое же патриотическое чувство. А поэтому очаровывает – всех со всех сторон, круговращательно. (Удивительная у него судьба!)
Ещё в начале он эпизоды не смешивал: например, на обратном пути из Финляндии, на станции Белоостров, был обидно задержан пограничными властями: при нём не оказалось никаких документов, ха-ха! (И этот эпизод, как каждый его шаг, тоже попал в газеты, вот и скройся для интересных встреч! Ленина не задержали, а Керенского задержали, ха-ха!) Чины пограничной стражи сносились телефонно с Петроградом, потом усиленно извинялись перед министром за причинённое беспокойство, а он напротив хвалил их за бдительность. (Но из-за этого опоздал на конференцию эсеров – а ему важно было показаться среди эсеров, как он и называл себя с марта.) А затем многое путалось. Зачем-то был в петроградской городской управе – и там произносил речь. И на учительском съезде – тоже речь. И как-то попал на съезд железнодорожников. А с ними – что вспомнить? Как в февральские дни ловили на дорогах бывшего царя. Но и (глядя вперёд! против истерии советских): „Нас пугают – но контрреволюции нечего бояться, и нет надобности принимать какие-то особенные меры против представителей старой власти и старого режима. Мы боролись с режимом, а не с отдельными личностями, уже достаточно пострадавшими, униженными и брошенными в грязь презрения.” И он правда так чувствовал, особенно вспоминая царя с его детьми. И, задрожав голосом: „Как министр юстиции я хочу, чтобы русская революция показала, что торжество демократических идеалов не связано с насилием!” (И тогда к нему кинулись родители Вырубовой освободить её по болезни – но он отклонил. И прислала челобитную из Кисловодска великая княгиня Мария Павловна – вот ещё с этой связались.)
________________________
И успевал написать письмо в эсеровскую газету: чтобы помнили завет Николая Тургенева и воздвигали бы статую декабристам не где-нибудь, а на стене Петропавловской крепости. И что утерял с эсерами – навёрстывать на съезде трудовиков, в зале Армии и Флота, – и кажется съезд довольно был скучный – но! как гром в удушливую атмосферу! – в зал вбежал Керенский! – почётный председатель съезда. И – тотчас выступил! – „Я приехал от своего имени поблагодарить вас за то отношение ко мне, какое окружало меня.” И объяснил, почему он 5 лет назад согласился избираться от трудовиков, хотя чувствует себя ближе к эсерам: потому что все течения социалистов должны теперь объединиться в один блок партий. „Товарищи трудовики! – и вибрировал голос. – Эти 5 лет останутся неизгладимым следом в моей жизни! Наш с вами совместный опыт знаменателен для всего дела русской и мировой демократии.” И даже (это он тонко подвёл, пожалуй для Ленина) „мы и социал-демократы были все годы последовательно верней незахватнической политике, чем некоторые социалисты Европы. Сейчас куются судьбы страны и, может быть, на столетия… Величайшая идея социализма – это абсолютное преклонение перед человеком и его личностью. Мы создадим государство на принципах: труд и человек. Нам предстоит величайшая задача оправдать социализм как государственное устройство…” – А пока фактический там председатель что-то договаривает – а Керенский уже уходит быстро, боковой колоннадой к выходу – и все вскакивают, и разражается новый гром аплодисментов, прерывая председателя, – и из зала, и из соседних комнат бросаются на помпезную мраморную лестницу живые группы восторгом объятых людей и машут с боковых галерей, а юноши и девицы без шапок и пальто выскакивают на улицу, провожать своего Керенского. (Для молодёжи – он особенно кумир.)
И сразу же гнать в какое-то другое место, где тоже нужно выступить, кажется в поддержку Займа Свободы: „Хозяин положения в стране – демократия, то есть весь народ, и я глубоко убеждён, что он отзывчиво отнесётся к займу. Я верю в разум народа! В народных массах – неисчерпаемый кладезь мудрости! Русский народ займёт подобающее место среди демократий мира!” – И ещё сразу куда-то в другое место: „Временное правительство ни о чём другом не думает, как только об укреплении демократического строя. Да я ещё в июле Четырнадцатого года заявил в Государственной Думе о вере своей, что русская демократия завоюет себе свободу! И я верю, что весь мир будет уважать наши принципы. Сбросим с наших душ остатки старого рабства и боязнь какой-то мифической контрреволюции.” – И ещё куда-то: „Не только все свои мысли и чувства, но всю свою жизнь мы положили к ногам рабочих и крестьянских масс России.” – Ба, проясняется в глазах: да это он в Мариинском дворце приветствует какую-то очередную воинскую делегацию: „Вам, одетым в солдатскую и матросскую форму, принадлежит наша жизнь. Передайте всем, что я – не вошёл бы во Временное правительство, если бы земельный вопрос не стоял на первой очереди. Но я – вошёл, и не раскаиваюсь в этом, потому что встретился тут с честными людьми, и мы исполним свой долг, доведём страну до Учредительного Собрания, подготовим её к восприятию самого свободного строя в мире. Пока мы на местах и пока я в министерстве – ничто не грозит свободе русского народа!” – А то – целует депутатов гвардейской Особой армии (они „беспредельно верят ему”): „Теперь русская армия получила свободы, каких не имеет ни одна армия в мире.” А вот – от гвардейского гусарского полка ему приносят 500 золотых и серебряных георгиевских крестов и медалей. А вот – с персидской границы кубанский есаул передаёт привет от казачьих частей.
________________________
Но – и сколько ж ещё дел по министерству юстиции! – за сорок дней он подписал сорок законодательных актов и приказов, и всё исключительно гуманных. Сверх всех амнистий – ещё об отмене наказуемости лиц Земгора за признаки подлога, мздоимства, лихоимства и злоупотреблений по поставкам; и о приостановлении мер взыскания по векселям; и исков о платеже денежных сумм; и об отмене чрезвычайной и усиленной охраны, – однако же и об учреждении революционных курсов тюремного надзора. (Да каждый день успевал он снять по нескольку судебных деятелей, не дожидаясь громоздких решений Сената.) А депутация солдат – и сюда к нему, оказывается, насчёт земли: чтобы помещики пока не могли её продавать, и особенно иностранцам. – „Хорошо, я передам этот вопрос министру земледелия, вы получите справку.” – „А что это, вы – эсер, а принимаете в зале, где со стен цари глядят?” Оглянулся Керенский – побагровел, сконфузился: из этого зала его нерадивые служители не сняли Александра II. – „Да-да, вынесем завтра же! Сегодня же!” Как за всем углядеть, как успеть? Надо мчаться на ночное заседание Временного правительства. (Гонишь ночью по Петрограду скорей – обстреляли милиционеры на ходу.) Нет Львова? – подписать указ о топливе, или о чём ещё. Прекратить оплату содержания правым членам Государственного Совета (левым – нельзя не платить). А начальник контрразведки просит защитить её от Совета: хотят распустить её, как будто борьба с немцами не актуальна? – Восстановить! – А тут узнаёт, что во многие учреждения являются какие-то лица и добиваются своих нужд, ссылаясь на мнения или словесные распоряжения Керенского. Мерзавцы! Дать опровержение в газеты: пусть предъявляют письменные документы. А тут подворачивают просьбу адмирала Максимова: какого-то финна-капитана в Кронштадте освободить. Пожалуйста, подписал. Проходит два дня – и в Кронштадте новый взрыв: того капитана освобождённого вновь схватили, а посланного прокурора Переверзева едва не повесили. А, чёрт с этим Кронштадтом, Рошалем! С Кронштадтом никак не управиться, потому что его боится и сам петроградский Совет.
________________________
Так тем более – рвануться теперь в Балтийский флот! В Ревель. Вместе с Брешко-Брешковской, очень эффектно! (Бабушка особенно нужна, чтоб утверждаться в старом эсерском членстве. Два дня – можно сказать круговых оваций и манифестаций, даже ещё только на подъезде. А Ревель – весь в красных флагах, многочисленная встреча на вокзале, делегации с букетами, почётный караул. (Керенский обошёл его, здороваясь за руку с каждым матросом, солдатом, офицером.) Бабушка, скромно одетая, в синей шали, запросто целовалась с представителями. В автомобиле их засыпали цветами, и Керенский не мог не подняться с речью, указывая на заслуги Бабушки, а затем и Бабушка поднялась в автомобиле. Сперва поехали на русский рынок, там Керенский предложил всем почтить память борцов и заверил толпу, что завоевания русской революции никогда не будут от неё отторгнуты. „Нашу партию эсеров, партию рыцарства, правды и чести, всегда отличали прямота и откровенность.” Потом – в Екатеринентальский дворец, где Исполнительный Комитет Совета, там речь. – В клуб моряков, там речь. (Во время всякой публичной речи не перестаёшь ощущать, какую ты радость доставляешь слушателям. А „Известия” Нахамкиса упорно замалчивают все речи Керенского.) – В Морское собрание, завтрак, и оба с речами. – В городскую думу: „Вы скоро убедитесь, что русский народ и Временное правительство спаяют весь мир…” – Вечером – собрание в театре „Эстония”. А на другой день – во флот, по кораблям. И всем – жать руку. Да флот в полной боевой готовности. „Без офицеров в вашем сложном деле не обойтись, берегите их. Но если заметите, что ваши офицеры не сочувствуют революции и гнут на старое, – ну, тогда мы с ними расправимся без всякой пощады!”
Вернулся в Петроград в совершенном изнеможении. „Я настолько подавлен общим энтузиазмом лично ко мне со стороны Армии, Флота и гражданского населения Ревеля…” А руку правую так намяли, наломали матросы, что теперь пришлось её перебинтовать – и в перевязь. (Но ещё эффектней: как раненый, с фронта.)
________________________
Но если б – это всё, если б – только это. А – западные социалисты?
Сразу после Пасхи стали приезжать французские и английские социалисты – и Керенский, как ни был уже наструнен, а ещё более перевстрепенулся. Это была несравненная возможность выполнить единым вдохновением четыре цели: овладеть симпатиями социалистической Европы – через приезжих передать Европе своё понимание войны – оттеснить приезжих от Исполнительного Комитета, перехватить курирование их – и ими же оттеснить (а потом и отрезать) Милюкова от внешней политики, освобождая её себе. (Удивительно, почему-то хотелось вести и внешнюю политику самому!)
Приехали западные социалисты – и Керенский стал естественная дипломатическая фигура, и посол Палеолог позвал его на завтрак. И с откровенностью застолья Керенский горячо открыл им то, чего нельзя прямыми словами высказать в публичной речи: да, мы, русские социалисты, да, я согласен на продолжение войны! но – чтобы же и союзники пересмотрели свою программу мира и приноровили бы её к концепции русской демократии, а без этого нам неудобно, вы же знаете манифест Совета… (Он страдал от этого манифеста, оскорбляющего наших союзников преданием западной демократии, но нигде не смел того выразить открыто.) Одним словом, союзные правительства должны бы отказаться от аннексий и контрибуций, ну что-нибудь в этом роде.
А на другой день, отгораживаясь от Милюкова, держал к ним официальную речь в Мариинском дворце:
– Я – один в кабинете, и моё мнение не всегда совпадает с мнением большинства. – Заложник, а голосом имущего власть: – До сих пор вы не слышали голоса русской демократии. Но, товарищи, вы должны знать, что русская демократия в настоящее время – хозяин русской земли. Мы решили раз и навсегда прекратить все попытки к империализму и захвату. И наш энтузиазм не из идеи отечества, но в мечте о братстве народов всего мира. И мы до конца будем стоять на декларации правительства от 27 марта (по сути – Керенский на ней настоял) и (ничего не поделаешь) на манифесте Совета. И ни при каких условиях мы не допустим вернуться к захватным целям войны. И мы ждём от вас, чтобы вы оказали такое же решающее влияние и на свои буржуазные классы. Ведь это у вас, французы, мы всегда учились революционному энтузиазму, и у вас, англичане, великой стойкости.
А на следующий день, разумеется, давал им ответный завтрак в министерстве юстиции. Но они не так-то поддавались. Даже хмурый резкий Кашен, уж кажется достаточно левый, и тот оправдывал буржуазное французское правительство и не на него намеревался влиять, а на Совет депутатов, что без победы не может быть свободного развития народов, и пришло время окончательно решить все национальные судьбы.
Правда, ещё через день приехал ещё один французский социалист – Тома, уже министр, и этот оказался отзывчивей к упоительной революционной атмосфере Петрограда: да, это – Революция, во всём её величии и красоте! – высказывал неописуемую душевную радость и пламенную надежду, и был покорён и очарован личностью Керенского – и Керенский всё ясней ощущал себя хозяином также и внешней политики. Мешало только незнание иностранных языков. Но к русской аудитории Керенский уже обратился не раз, пренебрегая мнением министра иностранных дел. Однажды, опережая его, заявил, что Константинополь должен быть интернационализирован. А на Совещании Советов: что если Россия первая изменит цели войны, то и всем державам придётся переменить, это ясно как день. Да не только линия Милюкова, но ещё более сам Милюков был Керенскому отвратителен: своей доктринёрской учёностью, доктринальной самоуверенностью, многослойной неискренностью и игрою в вождя всей культурной России. Керенский чувствовал в нём надменного критика, врага и антипода. И почти на каждом заседании они пикировались, а на закрытых, без секретарей, и прямо срезались, один раз и до полного скандала: осмелился Милюков сказать, да даже только едва буркнуть, что германские деньги были в числе факторов, содействовавших февральскому перевороту, и это – ни для кого не тайна. Мало сказать, что Керенского охватила дрожь негодования – но он весь отдался этой дрожи, он даже упоительно накачал в себе этот гнев, потому что молниеносно заметил (это всё – интуитивно, мгновенно, не рациональными раскладами), что лучшего момента и эффекта для удара не будет. И не возразил, не воскликнул, но – закричал: „Ка-ак?? Что-о вы сказали? Повторите!!” Однако Милюков не струсил и быковато повторил свою мерзость. И тогда Керенский, сам дрожа, как он ослепительно сатанеет, – не воскликнул, но вскричал, но вопленно взвинтился: „После того! – как господин Милюков! – осмелился! – в моём присутствии! – оклеветать святое дело великой русской революции! – я ни одной минуты здесь больше не желаю оставаться!” И – с громом защёлкнул портфель, и вдохновенно шлёпнул им по столу (может быть, это был и перебор) – и вылетел стрелой из зала заседаний. Это был эффект! И знал, что за ним побегут, и уже бежали Терещенко, Некрасов, – а он не дал себя удержать! а он – в автомобиль и к себе в министерство. (И лёг спать. А на другой день князь Львов виновато приезжал уговаривать.) И это был – выигрышный удар, он очень осадил Милюкова, а свою позицию укрепил.
________________________
Керенский слишком был занят, чтоб отдаться одной внешней политике, но и не мог в своих кружениях не заметить зорко, что слишком затянулась пауза после декларации 27 марта – Милюков коварно хочет ограничиться воззванием к русскому народу, а не слать официальной ноты союзникам, чтоб не связать себя на будущее. Эту игру – надо было ему испортить, надо было именно связать его. И уже на Контактной комиссии (которую Керенский ненавидел, ибо её существованием ИК выражал недоверие своему „заложнику”) Чернов стал просить послать ноту. И тут Керенский – гениальная идея! – сегодня ночью она пришла ему в голову и сегодня же он её осуществил: просто сообщил прессе, что в правительстве готовится нота союзникам и на днях она будет объявлена. Превосходно! Завтра, 13-го, будет в газетах, и пусть Милюков выворачивается.
Избыток сил (несмотря на обмороки иногда)! От избытка сил Керенский уже вращал внешнюю политику, от избытка сил накладывал свою волю и на армию. Опережая Гучкова, он ещё в марте оглашал через прессу, что надо омолодить состав генералитета, и тогда будем энтузиастически наступать. И тогда же предлагал разделить военное и морское министерства (оторвать от Гучкова хоть одно). А за минувшие недели Гучков всё более скисал в мокрую курицу, ни на что не способную рыхлятину, а Керенский всё более успевал, и возносился – и начинал угадывать над собою рок Жанны д'Арк – быть спасителем отечества! Неминуемо так перемещались высшие звёзды, что Армию – придётся Керенскому взять в свои руки.
Вот и сегодня: в Мариинский дворец прибыла делегация 7-й армии. А Гучков, как всегда, то ли в поездке, то ли в болезни. А князь Львов и не рвётся выходить. И – кто же к ним выйдет от правительства? Чеканно и быстро вышел в ротонду (ощущая в себе военного человека, да! и рука на чёрной перевязи) – Керенский. А делегация стояла выстроенная, капитаны вперемежку с рядовыми, министр обошёл их приветливо, пожимая левой рукой. От делегатов выступил приятный интеллигентный поручик Степун: „Гражданин министр! Вы являетесь для нас живым воплощением единства и сплочённости, недаром вы – звено спайки Временного правительства и Совета депутатов. Но прорастёт ли это единство черезо всю толщу творимой нами ныне жизни?”
Нельзя было спросить метче! И как-то вся обстановка сложилась так удачно, подъёмно – Керенский почувствовал прилив к речи крылатой (корреспонденты спешно записывали):
– Да, главная задача Временного правительства – содействовать единству нации в решающий момент её жизни. И выполнению этой задачи – ничто не грозит. Мы – десять товарищей ваших, и обыкновенные граждане. Мы взяли на себя бремя тяжёлое, ответственность огромную в момент величайшей разрухи – и мы не должны позволить прорвать фронт и отнять нашу свободу. При выполнении этих задач мы нуждаемся в критике и контроле Совета солдатских и рабочих депутатов, народа, русской демократии. Так не смущайтесь вздорными сплетнями, распускаемыми врагами свободы, – мы и хотим этого контроля. Все решения мы принимаем в контакте с Советом и бываем рады, когда он даёт нам то или иное указание. Между нами если бывают расхождения, то только: что выполнить сегодня, а что отложить на завтра. Мы ещё не вступили в эпоху диктатуры пролетариата, у нас эпоха национальной революции, – и со стороны Совета нет и не может быть желания вызвать гражданскую войну. Я верю в разум народа – идти к спасению, а не к гибели, ибо никто не может желать своей гибели. Я верю, что в народных массах – неисчерпаемый кладезь государственной мудрости и творческой силы. Мы верим, что восторжествуют созидательные задачи, а не партийные лозунги. Народ поймёт невозможность для новой власти создать сразу всё из ничего.
О, несравненный баланс на гибких мостиках! Каждый день борясь с Советом – надо каждый день и умело хвалить его, иначе проглотят. Керенский видел сквозь эту малую делегацию – сразу весь русский народ, с честными глазами слушающий его, – и сразу всему народу говорил.
________________________
Что может интересовать народ? 8-часовой день? Это – норма для всех трудящихся, так. Но для обороны требуется напряжение всех сил. Если мы сейчас не даём армии всего нужного, то потому что не можем. А старая власть не давала – потому что не хотела. Старая власть оставила всё в расстроенном виде. (Всегда выигрышно ругать старую власть, и это объединяет нас всех.) Земля?
– Я по убеждениям своим сторонник лозунга „земля и воля”. Народ должен получить их в полном объёме. Но до Учредительного Собрания никто не смеет… Ни один аршин земли не будет передан кому-либо до тех пор, пока не скажет своё слово весь народ и особенно армия, которая проливала…
И – вот она, эмоциональная вершина:
– Мало кто представляет себе грандиозность событий, которые мы переживаем. Мы много столетий привыкли ждать, ничего не получая, а теперь хотим получить всё, не ожидая ни одного дня. Но превратить азиатскую монархию в самую может быть совершенную республику на свете – эта задача не может быть решена в несколько дней.
И вот что:
– Стремясь к цели, мы должны остерегаться в нашем разбеге перескочить через цель! тогда она окажется не у нас, а позади нас. Окончательный результат зависит от нашей выдержки и хладнокровия.
Нет, вот вершина, теперь только увидел он сам:
– Никакая контрреволюция невозможна, ибо нет безумца, который решился бы восстать против воли всей армии, всего крестьянства, всей рабочей демократии, против желания России. А если бы кто и попытался восстать, то где он найдёт сторонников? – ружья не будут стрелять, поезда не будут ходить, и безумная попытка не выйдет из кабинета на улицу, а если выйдет, то в тот же момент от безумцев ничего не останется.
О войне? Как придать сил воинам? О! -
– Вернитесь на фронт и исполните свой долг, почти невыносимый! Мы требуем! – а кто не услышит этого требования, заставим признать, – что мы имеем право на своё место в мире, которого никому не отдадим! Пусть не думают, что свободная Россия значит распад, что демократия значит – анархия. Кто так думает – тот ошибается и уже ошибся! Да ни один солдат, ни один матрос ни в одном государстве не имеет тех прав, которые имеете вы!… Но права налагают обязанности…
________________________
Устал. Этак и не остановиться. Ещё – про очаг демократической свободы, и обошел счастливых делегатов с левой рукой – и дальше, дальше. Сегодня, 12 апреля, рядовой будний день – и какой же типичный для генерал-прокурора, забит заботами, как бочка селёдкой. С утра в газетах тревожное сообщение: что делегаты 12 армии считают содержание царя в Царском Селе недостаточно строгим – и требуют перевода его в Петропавловскую крепость. (И опять заподозрил манёвр Нахамкиса! угрожающе! – надо мчаться туда и принимать меры. Сегодня же!) А тут – добивается министра кто? – депутация ученической городской управы. Что, мои милые молодые люди? Оказывается, среди гимназистов возникла агитация: сегодня всем идти к особняку Кшесинской и демонстрировать против Ленина. Ученическое самоуправление постановило остановить: это не дело гимназистов. Но младшие – не слушаются, и управе нужна поддержка популярного революционного вождя.
– Ах, – только мог улыбнуться Керенский, – ах, ах, этот Ленин. – И строго: – Да, я запрещаю эту манифестацию! В свободной стране должна быть свобода слова, и большевики имеют на неё право, они боролись против царизма, как и все мы. Передайте гимназистам: я за-пре-щаю им идти! Свобода должна прийти в школу, но ученики не должны выходить на свободу. Мы – справимся сами, поверьте! (А то Ленин ещё напустит на них свою вооружённую стражу – это что будет? Уберечь детей, не пропустить их на Троицкую площадь.)
И, ах, этот Ленин! С каким ненужным грохотом он прокатил через Германию – а зачем? только подорвал свой авторитет в массах. Но для амнистированного эмигранта никакой путь возвращения формально не запрещён – и Керенский в правительстве первый отвёл потуги Милюкова „не пустить” Ленина в Россию. Да, вот он получил много протестов от петроградцев – принять меры против ленинской агитации, но горд, что не принял никаких: надо же самим быть достойным объявленной свободы! Да вот что: посетить бы самому Ленина там, в логове, разъяснить ему, – ведь он оторвался от России, и живёт в совершенно изолированной атмосфере, видит всё сквозь очки своего фанатизма, около него нет никого, кто помог бы ему ориентироваться. Да как два выдающихся социалиста – разве они не нашли бы общего языка? (Тем более, что в своей циммервальдской глубине – Ленин конечно прав, прав!) Да ведь они же с Лениным и земляки – симбиряне. Когда Саше Керенскому было 6 лет – его отец подписал аттестат зрелости 17-летнему Володе Ульянову. Но нет, постеснялся поехать: во-первых, всё-таки унизиться, а во-вторых – как бы не оскорбил публично, с него станет.
Да тут вот – другие социалисты: сегодня же Керенский даёт в министерстве завтрак в честь Альбера Тома, и приглашён приехавший на днях Чернов (считается лидер эсеров, хотя для Керенского, какой он лидер), и конечно же любимая Бабушка! И за завтраком снова – такое, такое понимание с Тома, такая дружба!
Но – долг генерал-прокурора влечёт в автомобиль – и в Царское Село. И – в ратушу, к уже собранным представителям гарнизонного комитета и воинских частей. Товарищи, пусть не смущают вас эти неосведомлённые требования 12-й армии. В Петропавловку сейчас переводить бывшего царя невозможно. А побега отсюда – быть не может, вы же охраняете сами. И никакие сношения с внешним миром из Александровского дворца невозможны. Я – лично осмотрел, я – лично всё контролирую, и комендант – знакомый мне подполковник Коровиченко.
Жалобы: во дворце спаивают караульных офицеров – и так они могут быть подкуплены.
Оказывается, по традиции Двора караульным начальникам выдаётся в день дежурства по полбутылки вина из царского погреба.
Ах, вот оно что! Хорошо – бутылки отменим. И – усилим охрану давайте.
Успокоил. А теперь что ж – заехать и во дворец?
________________________
А заехать – так повидать и государя?
Поговорили, и чуть не час. Нет, просто очаровательный человек, его величество.
И – ни на что не жалуется. А ведь – полмесяца отделён от жены. А следствие до сих пор не принесло никаких обнадёживающих даже намёков. А вот что: соединить их опять, ладно, снял запрет.
Гнал назад на высшей скорости, уже в темноте.
Всё время – в поворотах, в перелётах, но, удивительным образом: именно от них набирается и набирается сила революционного вождя.
Вспоминал: нет ли сегодня ещё чего? Да, обещал же быть на концерте Кусевицкого. Ну что ж, поехать, это тоже важно. Что-то надо будет и сказать, подходящее к случаю.
13 (фрагменты народоправства – фронт)
* * *
Сильным ледоходом по Двине были разорваны подводные телефонные провода, соединяющие наш правый берег с нашей позицией на левом. И плыть через реку нельзя, и осталась для связи только лампа, мигать. Но висит над рекой трос – и рядовой технического поезда Александр Лощинский взялся: перебраться по тросу над рекой и так перетянуть провод. Немцы стреляли в него – уцелел, перешёл! С двух берегов все за ним наблюдали – и собрали ему на подарок. А генерал Радко наградил его Георгием.
* * *
Сильное наводнение на Двине заставило обе стороны спасаться от воды. Четыре недели стояло затишье. К Пасхе вода спала, но снова затишье. То и дело германские ландштурмисты поднимают белые флаги, из окопов выходят, манят руками и шапками, везде возникают встречи, иногда успевают поменять свою колбасу на наш хлеб и дать нашим прокламации, и не было случая вероломной стрельбы. Потом иногда наша артиллерия разгоняет их предупредительным огнём.
Пехотинцы угрожали забросать ручными гранатами батареи, которые будут мешать братанию.
Артиллерист-подполковник Буря шёл на наблюдательный пункт – пули свистели сбоку, своя пехота стреляла в него.
* * *
В этом году соткнулись две Пасхи рядом, сперва немецкая, потом наша, через неделю. Оно и в прежние годы по Пасхам стрельба умолкала, а ноне – ну, полное замирение, на полмесяца.
Ещё перед тем ихние разведчики метали перед нашими окопами листки, а то и с аэроплана: „Русские солдаты! Узнайте, что сказал наш канцлер о мире. Только мы не мешаем вам, а вы не мешайте нам.” Значит, не требуйте, чтоб и Вильгельм отрекался.
А тут – повылезали они на всех участках, и с белыми и с красными флагами, и с поднятыми шапками, – приглашают: выходите, мол, за свою проволоку, вот тут сойдёмся на ничьей.
Ну что ж, мы и рады. Пошли.
Да ведь и батюшка учит, что все люди – братья.
* * *
А в Карпатах, в 18 корпусе, немцы пришли днём в наши окопы дружественно брататься. И видно разведали, где стоят сегодня пулемёты, у них места переменные. И тем же вечером – стрельба, ударили точно по ним.
* * *
После прибытия депутации из запасного батальона из Петрограда – настроение фронтового лейб-гвардии Московского полка сильно возбудилось. В вечер после принесения присяги Временному правительству беспорядочная подвыпившая толпа нижних чинов окружила офицерское собрание с угрожающим гулом: „Арестовать!” Не всех, у них оказался список на 11 офицеров. „Но за что?” – спрашивал подъехавший в коляске командир полка генерал-майор Гальфтер. Ответы выкрикивали: чересчур строги, привержены к павшему режиму, враждебны к новому порядку. Генерал-майор ничего не нашёлся, кроме того, что сам их арестует, – и двинулся в штаб дивизии, офицеры – вокруг его коляски, а три десятка вооружённых солдат – за ними, в виде караула. Там они стали охранять офицеров, вошедших во двор штаба. Но на крыльцо вышел капитан Рыков, свой же московец, с утра бывший в штабе дивизии по делам. „Вы что здесь делаете?” – „Караул.” – „Какой караул? Пошли вон, сволочи!” Огорошенные солдаты отступили и отправились в полк, ворча. Но офицеры отказались отправиться к своим частям, если виновные в бунте нижние чины не будут наказаны по законам военного времени. Однако этого – начальник дивизии не мог произвести. И обречённые офицеры покинули полк и отправились в обоз 2-го разряда. Это стало называться – „по обстоятельствам времени”. На их должности солдаты выбрали других офицеров – и штаб гвардейской дивизии утвердил.
* * *
Прапорщик Крыленко 13 Финляндского полка, уже достаточно наговорясь у себя в полку, обратился в соседний 11 полк за разрешением выступить у них на митинге. Социал-демократ, отказать нельзя, на второй день Пасхи собрали митинг. И говорил так: австрийцы против нас – это враг открытый и честный. Но есть другой – опасный, потому что скрытый, это – внутренний враг, сторонники монархии и реставрации старого режима. Они потихоньку собирают силы, чтобы всадить нож в спину революции. Это – бывшие полицейские, помещики, чиновники, попы, капиталисты, которые сейчас даже надевают красные банты и произносят революционные речи. Эти враги есть – и среди офицеров и генералов из дворянских кругов.
Два часа говорил. И кончил:
– Да здравствует грядущая мировая революция!
Вытер лоб грязным платком и спрыгнул со стола. Командир полка подошёл к нему, обнял и расцеловал.
* * *
Немцы кидали с аэропланов и выстреливали минами – прокламации. „Нашим войскам во время Светлого Праздника приказано проявить готовность к окончанию войны. Теперь время для России показать, протянет ли она руку для заключения мира. Но пока идёт война – свободное движение между вашими и нашими окопами продолжаться не может. Чтобы война кончилась скорей – требуйте от ваших депутатов, пусть настаивают перед начальством и в Петрограде – за мир.”
* * *
Офицеры с надеждой встречают приезд делегатов-думцев: может быть, они образумят, исправят настроение. А солдаты: опять приехал буржуй, опять наговорит, ему только нашей кровушки, чтобы мы лезли на колючку, а они бы распрекрасно жили в тылу.
Но командование не может запретить, когда приезжает делегат не думский, а от Совета. „Вот, у нас кожевенный завод, я день-деньской дублю кожи в вони и грязи, а выручка идёт хозяину. А не должен я, работник, получать столько же, сколько хозяин, весь барыш делить поровну? Теперь – свобода и уравнение всех правое!” Его речь идёт под одобрительные крики, смех, гогот.
Приезжают часто и в солдатской форме: „Мир хижинам, война дворцам! Война – это гибель народа. Германия тоже устала. Мы с германским народом помиримся, будет справедливый мир и уничтожим армию. Земля – тем, кто на ней трудится.”
И почему бы солдату не поверить? Надо ехать устраивать свою жизнь. Как же так: говорят „свобода” – а только тем, кто после войны в живых останется? Если свобода, обещают землю – зачем же умирать, а не попользоваться новой жизнью?
– Если Временное правительство не пойдёт об руку с Советом – вон его! А Николая – в Петропавловскую крепость!
* * *
После революции – как оборвались исконные песни. Солдаты стали мало петь. Лежат, беседуют подолгу, на сходки ходят – они теперь называются „митеньки”.
А там – доброе слово стыдно и сказать, засмеют.
Старослужащие унтеры в пехоте отдают офицерам честь, но – тайком, смущённо.
* * *
Офицеры – по-разному себя повели. Этот – всю войну уклонялся от боёв, теперь является в полк, собирает среди офицеров подписку на революционную библиотечку для солдат. Тот, зауряд-чиновник, когда-то рыдал, получив портсигар из рук великого князя Михаила Александровича, – в апреле ставит около штаба дивизии вымпел: „Да здравствует демократическая республика!” – и интригует, как бы ему занять место старшего адъютанта.
* * *
На глубине штаба корпуса всюду шляется развязная и лохматая солдатня с надменно-вызывающим видом. Лущат семячки, которые до передовых позиций ещё не дошли. Треплют языками, поносят „старый режим” и „его приспешников, контрреволюционеров-офицеров”. Не пропускают ни одного митинга. Из каких они окопов?…
И всё-таки на фронте ещё „революционное отставание” от того, как бродит тыл. Быстрей разлагаются технические, автомобильные команды. Подтянутые по-прежнему кавалеристы с презрением относятся к расхлябанной теперь пехоте. А те зовут их – „опричники”, „офицерские приспешники”.
* * *
Артиллерийская бригада в резерве. Прибыло пополнение из Петрограда. Команда им строиться. А – не расположены! – доканчивают курево, потягиваются, медленно идут оправиться. Капитан Сенсов вызвал своих лихих фейерверкеров и показал: „Смотрите! Ещё пороха не нюхали – а приехали с петроградскими порядками. Образумьте-ка их!”
Пошли фейерверкеры – и „привели в порядок” своими мерами. Через неделю уже не отличались от старых солдат. И честь отдавали.
* * *
В 8-ю армию приехал агитатор из Петрограда, социалист. Возили его по дивизии, и начальство собирало для него солдатские митинги. А он объяснял солдатам так: революционные требования надо предъявлять с запросом, с избытком, потому что не все затребованные свободы удастся получить и удержать. Как пловцу, переплывая сильную реку, надо намечать себе пункт выше желаемого. – Имело успех.
А приехали агитировать три студента петроградского Технологического института, внушали продолжать упорную борьбу с немцами, – уже смётанные солдаты отвечали им:
– Ежели вам так нравится воевать – берите винтовки и оставайтесь в наших окопах.
* * *
В 18 корпусе – митинг в пехотном полку, в резерве, в присутствии комиссара Киева полковника Оберучева. Берёт слово молодой прапорщик:
– Мы слышим с разных сторон упрёки офицерам, что они чуждаются солдат. А я спрошу: всё ли сделали солдаты, чтоб офицер пошёл к ним с открытой душой? Вот – я собирал роту, вести на устройство дороги, чтобы подвозить продукты же, – а солдаты не идут. И долго уговариваешь – и только часть потом идёт. Вызываю идти исправлять окопы, толкуют: ещё нужна ли эта работа? Передаю приказание командира полка идти на позиции на смену другой роты. И что же?…
Громкие нетерпеливые крики солдат:
– Долой!… Не надо его!… Довольно!
Вступился седой Оберучев, с младых ногтей народник, потом эсер:
– Товарищи, у нас теперь свободная страна и нельзя на собрании затыкать кому-либо рот. Таким поведением вы выражаете неуважение к тому завоеванию, за которое сложили свои головы лучшие люди страны. Хотя бы из уважения к теням погибших за народное дело…
Докончить прапорщику дали – а ни один солдат не выступил больше.
* * *
В другом пехотном полку того же корпуса отличный боевой офицер, подвыпив, вслух хулил революцию и резко упрекал солдат за их поведение. В ответ его застрелили в спину и ещё надругались над трупом. Тут приехал Оберучев:
– Вы убили офицера гнусно и подло. И убийцы стоят сейчас тут, среди вас. Мы – не будем их искать, и они уйдут от суда. Но я уверен, что пройдёт немного времени, и они сами явятся к властям и скажут: „Это мы убили поручика, судите нас! Нам тяжело, и мы не можем жить так дальше.”
Молчала солдатская толпа, ни гугу.
Жди-пожди, явятся…
* * *
Озлобление к офицерам, что хотят вогнать в дисциплину назад.
– Застрашшали расстрелом, да судов полевых не стало.
– А за офицерами надо поглядывать. Не многие-то на нашей стороне.
– Смотри, у него шуба тёплая. Отдай ему свою шинель, бери его шубу.
* * *
Вот уже и кавалеристы, спешенные в окопы, на митинге: „Мы несогласные так нас использовать. Али уж тогда назначайте эскадроны по жребию.”
Даже в Преображенском полку в апреле солдаты отказываются идти рубить лес для поправки окопов, размытых наводнением. Еле убедил их поручик Дистерло.
Два батальона 611 полка, которым назначили идти на позицию, построились в полном снаряжении. Отслужил поп молебен, после того солдаты открыли стрельбу вверх: не хотим идти! (А кто – и по офицерам, над головами.)
А то – целые патронные ящики бросают в реку: всё равно не будем воевать.
* * *
Александру Львовну Толстую проводили из санитарного отряда с честью. А вдогонку решение комитета: „Арестовать!”
* * *
В 14 стрелковом полку в Буковине для устройства наступательного плацдарма были назначены четыре роты. Узнав, какую работу они будут вести, стрелки отказались: наступать не будут, только обороняться. От наступления большие потери; и вообще – наступать в Румынии не согласны, а только в России.
* * *
126 Рыльскому и 127 Путивльскому пехотным полкам было приказано выступить по параллельным дорогам на смену частей 12 дивизии. Рыльский полк, сделав дневной переход, следующую ночь митинговал и высылал депутатов выяснить: почему никакой полк их 32 дивизии не идёт с ними по одной дороге, почему Путивльский пошёл иначе? И почему их послали на два дня раньше, чем предполагалось? И почему офицеры едут верхом? и верно ли, что командир полка уехал в тыл? Убедись, что он здесь, – стали у него выяснять, правда ли, что Рыльский полк идёт усмирять 12 дивизию – а та уже заложила под мосты мины. Следующее утро и полдня командир полка увещал рыльцев идти – но они выразили недоверие и ему, и ротному и полковому комитетам, и постановили: командировать выборных ото всех рот прямо в штаб корпуса: справедливо ли и правильно ли ими распоряжаются. А пока – стоять на месте и так отпраздновать праздник свободы.
* * *
Прибыло новое пополнение в 26 корпус на Румынский фронт. Командир корпуса генерал Миллер сам вышел к прибывшим, увидел на них красные банты и ленточки и потребовал снять как неустановленную форму одежды. „Вы же не девки, надевать ленточки!” Прибывшие взбунтовались, толпой арестовали генерала – и отвели на гауптвахту. И никто в корпусе не мешал.
Из штаба армии: начальнику дивизии заменить командира корпуса и начать следствие. Генерала Миллера освободить и прислать для личного доклада.
* * *
Приходящие пополнения всё чаще не берут оружия: зачем нам? Мы воевать не собираемся.
В середине апреля привезли из тыла на укомплектование 8-й армии эшелон солдат из разных госпиталей. Их распределили по дивизиям, но они стали отказываться: хотят ехать только в те части, где раньше служили (и в другие армии). Комитеты большую часть всё же уговорили и направили по полкам. А часть – отказалась, и самовольно уехала в тыл.
* * *
Пока 2-я Сводная казачья дивизия стояла на передовых – она и после Пасхи поражала сохранением дисциплины, и никакой депутат к ним не приезжал, да и новые газеты что-то не попадали. Но в середине апреля отвели их в тыл на отдых – и казаки стали быстро разлагаться. Начались митинги. Требовали – делить экономические денежные суммы. Требовали уже теперь выдать в постоянную носку заготовленное на год вперёд обмундирование первого срока, хотя и носимое было хорошо. И 16 Донской полк сам разобрал из цейхаузов и разрядился в новое, за ним и другие полки. И алые банты надели. Требовали – больше отпусков. Казаки! – перестали регулярно чистить и даже кормить лошадей. Требовали, чтоб офицеры с каждым бы казаком ручкались: „Мы сами такие же офицеры, не хуже их!” Болтались, пьянствовали.
Генерал Краснов собирал то комитеты, то казаков, то офицеров, вёл страстные беседы о полковом самолюбии, о великом прошлом – и раздавались голоса: „правильно, правильно!”, обещали образумиться. Но не успевал генерал и отойти далеко – раздавался чей-нибудь бесшабашный голос: „Товарищи! Это что ж, нас к старому режиму гнут? под офицерскую, значит, палку?”
* * *
2-я Кавказская гренадерская дивизия получила приказ перейти из резерва на боевые позиции. Полковые комитеты собрались вместе с дивизионным и постановили: вызвать командира корпуса, чтоб он объяснил, почему на ответственный участок выдвигается именно их дивизия, новосформированная, а не старая 1-я дивизия, пробывшая в резерве не меньше 2-й. На другое утро командир корпуса генерал Махмандаров прибыл к строю дивизии и объяснял. Но его ответы не удовлетворили – и прапорщик Ремнёв с толпой солдат сместил и командира корпуса и начальника дивизии и назначил командовать корпусом растерявшегося генерала Бенескула, который и отправил на позиции 1-ю дивизию.
* * *
Ленин: „Самочинное смещение начальства солдатами?… – полезно и необходимо во всех отношениях.”
* * *
Засели солдаты в карты играть (раньше запрещалось). А на что ж играть? – да казённое имущество проигрывать. И устраивают вечера, танцульки. Запасные кухни обратились в спиртовые заводы. (Спирт очищают через газовые маски, и так портят их.)
Увольняемые в отпуск или не возвращаются или сильно опаздывают.
В артиллерии стали пропадать лошади. Что такое? Это – у ездовых на пастбищах дезертиры покупают лошадей, чтоб скорей догнать до станции, а то и до дому.
Восемь вёрст от передовой линии – а обстановки не узнать. По деревням и дорогам бродят бесцельно толпы пехотных солдат. Иные идут обнявшись, сильно нетрезвые, поют осипшими голосами. Офицеров по пути останавливают, разговаривают в повышенном тоне.
Из 11 Финляндского полка (где ораторствовал Крыленко) к середине апреля исчезло не меньше тысячи человек – и никого взамен. „Все домой едут – чего ж мне оставаться? Сказывают, теперь мириться будут.”
Свежепленные немцы говорят: не наступаем сейчас, потому что через месяц в русской армии будет полный беспорядок.
* * *
Есаул Шкуро со своим адъютантом пришли в кишинёвский ресторан. Вломилась банда растерзанных пехотных солдат, расселись не снимая шапок и поносительно ругались. Шкуро подошёл к солдатам, потребовал снять шапки и вести себя пристойней. Они пререкались. Есаул пригрозил вызвать вооружённый отряд. Тогда они выскочили на улицу и созывали толпу на расправу. Адъютант успел позвонить в свой Особый Кубанский отряд. Разъярённая толпа грозила громить ресторан, если есаул не выйдет. Шкуро вышел со взведенным револьвером: „Семерых уложу, живым не дамся!” С рёвом и ругательствами толпа требовала идти в комендатуру. Шкуро ответил, что пойдёт сам, но наповал, кто приблизится. И прошли так квартал, – по каменной мостовой конский топот – и карьером вынеслась сотня! – и вторая! – на неосёдланных конях, полуодеты и босиком, но шашки, кинжалы, винтовки при них.
– А теперь – построиться, мерзавцы! – закричал толпе здоровой глоткой круглоголовый Шкуро.
И вся эта росхлябь быстро построилась, и руки по швам. (А казаки – позади них.)
Поблагодарил казаков, а этим:
– Вы – банда хулиганов, а не воины Родины.
* * *
По солдатским рукам в 40 корпусе ходят листки:
„Братья! просим вас не подписываться которому закону хочут нас погубить, хочут делать наступление, не нужно ходить, нет тех прав, что раньше было, газеты печатают чтобы не было нигде наступления по фронту, нас хочут сгубить начальство. Они изменники, наши враги внутренние, они хочут опять чтобы было по старому закону. Вы хорошо знаете, что каждому генералу скостили жалование, вот они и хочут сгубить нас, мы только выйдем до проволочных заграждений – нас тут и побьют, нам всё равно не прорвать фронт неприятеля, нас тут всех сгубят, я разведчик хорошо знаю, у неприятеля наставлено в 10 рядов рогаток и наплетено заграждение и через 15 шагов пулемёт от пулемёта. Нам нечего наступать, пользы не будет. Если пойдём, то перебьют, а потом некому будет держать фронт. Передавайте братья и пишите сами это немедленно.
С почтением писал лес.”
* * *
Из „Молитвы офицера”, рукописного стихотворения весны 1917:
За верность отчизне у смерти в объятьях
Нам русский народ отплатил во сто крат.
Спасибо, родные, спасибо, собратья,
Спасибо, столица, спасибо, Кронштадт!
ДОКУМЕНТЫ – 7
13 апреля
ПОСОЛ В ПЕТРОГРАДЕ ПАЛЕОЛОГ –
ВО ФРАНЦУЗСКОЕ М.И.Д.
Телеграмма, шифровано
… Я предпочитаю разрыв Альянса последствиям двусмысленных переговоров, которые социалистическая партия готовится предложить нам. В случае, если бы мы были вынуждены продолжать войну без участия России, мы могли бы за счет нашей отпадающей союзницы извлечь из победы совокупность в высшей степени ценных выгод…
14
А посчитать, от отречения Михаила, – сегодня сорок первый день его министерства, всего лишь. И из них чуть ли не восемнадцать он провёл в дороге, поездках. И из них же почти неделю – проболел.
Болезни! что за заклятье! Надо было целую жизнь носиться вздорове – от Манчжурии до Греции и до Бурской республики, целую жизнь провести в боях, в дуэлях, в диспутах, в подъёме на государственные высоты – чтобы тут доконало, подкосились колени, оставили силы. И особенно досадно: заболел ещё перед Киевом, уже в штабе Юго-Западного сказал депутатам, что еле передвигается. Но в проклятых грязных Яссах, на самом же юге и уже в апреле, вдруг ненастная погода, холодный дождь, – там он и добавил, крепко простудился. На другой день в Одессу приехал с температурой 39,5, а нагромождено было там дел, и ведь вызвал Колчака из Севастополя, и с мыслями не соберёшься, поговорить как надо. Именно в Одессе функционировал один из его главных военно-промышленных комитетов, и теперь предстояло отдать долг, с вокзала потащился осматривать выставку оборонной продукции одесских заводов, и „поднесли” министру пушечный лафет. А затем – в гостиницу, на банкет с военно-промышленным комитетом, и одесский городской голова Брайкевич говорил речь о роли Гучкова, а Гучков в ответе подчёркивал все невероятные препятствия, какие ставила старая власть комитетам. И сюда же пришли с речами представители студентов, и украинцев, и поляков, и кому-то из них отвечал Гучков, что Одессы мы привыкли бояться, тут всегда был костёр, но она не оправдала наших опасений, тут всё на правильном пути. И в этой гостинице, в натопленном номере, ему и остаться бы до конца. Но только и мог он тут провести намеченные узкие совещания: с одесскими генералами, генерал Маркс докладывал, как он укрепил свободу в Одесском округе и не дал зародиться ни малейшему погрому; потом с особоуполномоченным по продовольствию; и с членами городской управы – о санитарии Одессы (насмотрелся он, как копошатся Яссы и Кишинёв без бань, без дезинфекции, на Румынском фронте – тиф); а на Колчака, самое важное, – и времени почти не осталось. И тут бы лечь в постель, и врач настаивал,- но нет! Надо было ехать, как намечено, в штаб округа, держать речь к чинам штаба, что переворот был необходим для спасения родины. Торжественно произвести в прапорщики вольноопределяющегося Зейферта, при старом режиме задержанного по неблагонадёжности. Но и это ещё под крышей, – а дальше ехать, не отказаться, принимать на Лагерном поле парад войск гарнизона. По дороге – шпалерами кадеты и юнкера, в сумрачном небе – аэропланы, по полю десятки красных флагов вместо боевых знамён. Сошёл с автомобиля и, уж каким голосом, как, – приветствовал и благодарил войска. Но и это ещё не всё, после того, уже к вечеру, – на Платоновский мол, где обходил построившиеся морские команды и морской штаб, здоровался, принимал рапорты, и ещё одну речь держал: служить на благо обновлённой родине. И ещё же не всё – на катере повезли на военный корабль, где Гучков приветствовал на палубе экипаж свободолюбивых сынов Черноморского флота, а потом на корабле ещё высидеть обед, не идущий в глотку, и под марсельезу отбыть на вокзал, а на улицах и под дождём – толпы народа. Ещё на вокзале – делегации, депутации, – и последняя надежда: сутки до Ставки лежать в вагоне.
Но – передалось, осложнилось на сердце, и в Могилёве он не смог даже посетить Ставку, лишь среди ночи в вагоне повидал Алексеева и Деникина, теперь свою главную надежду. Совещались, как Гучков почистил состав Румынского фронта, начиная с Сахарова, да и на Юго-Западном, так что уже снятых генералов дошло до ста сорока с чем-то. (Заодно хотел и Рузского смахнуть с Северного фронта, заменить Корниловым, – Алексеев воспротивился.) Деникин возражал против такой массовой расчистки, неужели ошибся в нём? А Алексеев – полтора года на этом месте, привык, прирос, – как он может не справиться? Умолял их обоих крепить и держать армию. И: напрячься и начать наступление в начале мая, хотя б и со скромным успехом.
И потянулся поезд дальше. Вчера вечером дотащил до Петрограда, и сразу в довмин, и сразу в постель. И хотя сколько тут набралось, приёмов, встреч, бумаг, распоряжений, – всё это на сегодня врачами отменено, и весь день бессильным пластом в постели, только самые близкие, Новицкий и Филатьев, ненадолго. (И Машу не позвал.)
Лежал – и не мог работать. Лежал – а в голове прокручивалась эта поездка, эти встречи, эти речи, уже и путалось, где именно что было. Точно – что с румынским королём встречался в Яссах, и с румынскими министрами (уже своей страны у них не много осталось). А исполнительный комитет дезертиров ведёт переговоры с гарнизонным комитетом и требуют отсрочки явки в полки, и грабят город, нет на них управы, – это в Кишинёве. Хорошо помнил совещание в штабе Сахарова, где снял сразу 14 генералов. И там же солдатские депутаты ему объясняли, почему арестовали генерала Келлера: требовал удаления красных флагов и мешал манифестациям. (Чтобы спасти старика – распорядился отправить его в распоряжение Корнилова.) Уже штаб Брусилова со штабом Гурко – мешались в памяти. А где была овация? Везде. Но особенно, конечно, на минском солдатском съезде, переполнена и площадь перед театром, и театр, и кажется это там в вестибюле, после речи, с некоторыми офицерами и солдатами – целовался. А где-то ещё, кроме Одессы, осматривал новые машины? В Киеве, в Арсенале. Недочёты снабжения, давал указания – и там, и повсюду. Ещё в Киеве – заезжал поклониться в Лавру. (Для министра – нужный жест.) И в Киеве тоже – депутации от поляков, украинцев, евреев. А в инженерном училище речь – там или где? В госпиталях? По разным местам, благодарил, что заплатили подать Отечеству кровью. И почему-то на собраниях сестёр милосердия – дважды, да, в двух городах. Какую-то чушь им нёс, что не представляет себе фронта без сестёр – и пусть продолжают самоотверженную работу, не смущаясь нападками порочных элементов. (Всё ведь в армии стало разбалтываться, и с сестрами тоже.) И где-то носили его на руках до автомобиля, не раз. И где-то осматривал питательные и перевязочные пункты, санитарные поезда, а на станции Бирзула – эшелон, идущий на фронт. И сколько этих станций перемешалось – по пути на многих выходил с речами. И сколько этих речей! – перед сотнями юнкеров, солдат, матросов, перед депутациями Советов, перед толпами железнодорожных служащих, и кто ещё собирался.
Говорил? Что говорил? Он не готовился к этим речам, а где что в голову приходило. (Он всегда считал себя хорошим оратором, но вот что обнаружил: прежде были речи для избранных, для интеллигенции, для Думы, – а перед простой массой нужно что-то совсем другое, он не находился теперь. Но главное: не допустить пессимизма и разочарования.) Больше всего он, кажется, повторял и повторял, что переворот был нужен для спасения родины. (Он и сам нуждался в этом утверждении, а значит, люди ещё больше нуждались.) Переворот явился для России актом самосохранения, единственное средство спастись от гибели. По работе в военно-промышленных комитетах Гучков может им засвидетельствовать, что старая власть вела нас к верному разгрому, и страшно подумать, что сталось бы с нами без революции. Уже полтора года мы сознавали, что надо покончить со старым режимом ценой каких угодно жертв, даже путём насильственного переворота, – а его и не понадобилось, старая власть оказалась совершенно сгнившей. Переворот произошёл потому естественно, что все и всё уже видели: так дальше жить нельзя. А теперь, после сумятицы революционных дней, народ быстро совладал с собой, и жизнь всей страны уже входит в русло созидательной работы. А если мы не овладеем собой (это где-то в другом месте), то все светлые результаты переворота пропадут. Теперь – мы идём к военному торжеству, после чего приступим к внутреннему переустройству на началах свободы и равенства. Но теперь – и нельзя сваливать вину на власть, как это было при старом правительстве. Теперь – каждый из нас ответственен за судьбу родины, и если все проникнутся этим сознанием и сплотятся вокруг Временного правительства… Я знаю, что русский народ – это народ-чудотворец, и пережитое потрясение не пойдёт нам во вред. Оставьте всякую рознь, прочь излишнюю подозрительность, а все усилия – только против врага, немцы бьются уже из последних сил. Теперь, когда воины-граждане смело смотрят друг другу в глаза – дисциплина в армии станет ещё крепче и глубже… А когда совсем плохо себя чувствовал, фразы получались жалостные: помогите Временному правительству, которое несёт тяжёлое бремя. Организуйтесь пока, как сами умеете… А то – чего уже и совсем не думал: Совет рабочих депутатов полон любви к России. Нас с ними объединяет эта любовь и жгучая жажда сохранить нашу свободу. Ну, как у всяких внутренне свободных людей, бывают и расхождения по некоторым вопросам. А на Минском съезде совсем язык заплёлся и призвал: „Теперь сокрушим и второго, внутреннего, врага!” – вместо „внешнего”, и так и в газетах напечатали, да без запятых. И получилось, что призвал – сокрушить Совет рабочих депутатов?… (Да неплохо бы.)
А в дни, когда не в поездках, – смотрел на столах довмина груды телеграмм с изъявлением верности, и от армий, и от флота, и от тыла. (Выскочка Грузинов бил в колокола: „Коренному москвичу, ныне первому военному министру Свободной России, под грохот орудий со стен кремлёвских пусть будет услышан победный зов первопрестольной…” И вздор, а приятно.) И почти всякий час в приёмной ждала одна, а то три и четыре фронтовых депутации, и министр принимал их уже соединённо и по пятку. А в те нечастые дни, когда ездил в Мариинский дворец, – то и там заседания правительства прерывали настойчивые делегации, и министры по нескольку выходили с ними разговаривать и выслушивать и в руки получать резолюции их частей. Резолюции эти составлялись, конечно, немногими армейскими интеллигентами, писались ходкими писарями – а всё-таки настроение армии вложилось тут.
Мы молим вас: не прекращайте войны, пока нет полной победы, дайте нам только хороших начальников. И неужели новая Россия должна быть заклеймена изменой? – это предательская воля старого правительства. И не забудем миллионы наших братских могил. А что мы скажем сотням тысяч калек: что их страдания были напрасны? „Долой войну” – это лозунг для изменников делу свободы, предатели и торгаши бьют нас в спину. – А латышские стрелки заявили: если будет заключён мир – мы никого не послушаемся, и будем продолжать войну. И стоящие рядом сибирские стрелки – присоединились! – А финляндские стрелки: запасные части из Петрограда и Москвы не желают идти на фронт, этим наносят глубокое оскорбление нам, стоящим в окопах: мы – тоже революционная армия, а если б мы ушли с фронта – разве была бы свобода?
Да из многих мест упрекали правительство, как оно могло согласиться не выводить петроградский гарнизон на фронт.
Но, сидя тут, на Мойке, – попробуй выведи его…
И грозно о заводах. Тот не сын своей родины, кто требует от правительства денег, когда мы умираем на позициях. Мы 24 часа в сутки под свинцовым дождём, ваш рабочий пот сохранит солдатскую кровь. За каждый прогулянный вами час ваши товарищи на фронте заплатят головами. Требуем, чтобы немедленно на всех заводах работа пошла полным ходом! (Да разве только на заводах? – уже и на ремонте оружия и на рытье запасных окопов требовали 8-часового дня!)
И даже – гораздо прямей и настойчивей, Гучков удивлялся: эти фронтовые депутации понимали о Совете депутатов такое, что правительство не смело высказать вслух. 15-я Сибирская дивизия: просим Совет рассеять ложные слухи, что он посягает на власть Временного правительства. И даже ещё острей: как это поддержка Временному правительству лишь „постольку-поскольку”? – да это сознательно-губительная деятельность для нашей родины! До нас доходят смутные слухи, что эта политическая группа, Совет рабочих депутатов, не имеет единства взглядов даже сама в себе, а издаёт постановления, противоречащие одно другим. Так просить о немедленном распубликовании именных списков Исполнительного Комитета, мы их никого не знаем!
Делегации, резолюции, – но никто же из министров не согласится заговорить таким языком, ни даже Милюков. Да и резолюции эти двоились. Тут же вдруг требовали: установить строгую очередь в отсидке на первой линии, не считаясь с личными взглядами начальников частей. Или: при назначении на командные должности прилагать к аттестациям также результат тайной баллотировки подчинённых, – то есть почти подвергнуть офицеров выборам. Другая беда: пока делегация едет в Петроград или пока резолюция идёт по почте – а там, там, в частях уже что-то успевает измениться. Поездивши вот по фронтам, Гучков успел и сам заметить: там происходит нечто другое, оно идёт уже дальше, чем в мартовских резолюциях. И даже эти самые делегации – так хорошо говорят, если они начинают с Мариинского дворца или с довмина. А если с Таврического – то Совет как-то быстро успевает их обработать, и эти же самые делегации начинают говорить прямо противоположное. Да вот, в эти дни, пока Гучков ездил, Совет успел собрать в Таврическом какое-то „совещание фронтовых частей”, случайный сброд вот таких делегаций, а как будто они уже представляют всю Действующую армию. Вели это совещание какие-то Липеровский, Лопуховский и Клоповский, ни одного известного имени, а выносят резолюцию, якобы всеобщей значимости: подчинение дисциплине и порядку не может распространяться на те случаи, когда понуждают солдат к политическим поступкам, не согласным с их гражданскими убеждениями. Так предложить Исполнительному Комитету (а вовсе не правительству) послать на все фронты и во все армии комиссаров с самыми широкими полномочиями, и требовать от Временного правительства признания этих комиссаров!
Вот так всё и расползалось, никакого единого стержня не было.
Да из 12-й армии Радко, где сам же Гучков одобрял начинания, четыреста офицеров – Совет офицерских депутатов во главе с латышским полковником Вацетисом, слали Гучкову декларацию: они – сомневаются в искренности многих лиц высшего командного состава и чинов штабов, которые могут стараться вредить. И если, мол, ещё не совершают прямых сношений с врагом, то только из-за боязни быть обнаруженными! Но в их руках – неправильное распределение боевых сил, посылка резервов не туда, куда нужно, сбивчивые распоряжения, опоздавшие приказания, – и это всё предполагали офицеры в своих исконных старших начальниках! Какой опасный переклон! – да гучковской же идеи реформы. Если от массовой смены генералов начнут теперь, даже офицеры! – подозревать и каждого генерала, – то как же руководить войсками? И вот, эти четыреста баламутов предлагали: правительство должно неотступно наблюдать за генералами на каждом шагу, иметь свои глаза и уши на местах – своих комиссаров при каждой армии.
Опять и тут – комиссаров.
Да комиссаров от правительства и можно бы разослать – но в помощь генералам, а не для шпионства за ними! А эти четыреста, от поручиков до полковников, предлагали именно шпионство: „опереться на общественные организации прогрессивных солдат и офицеров”, – прогрессивных солдат! ещё не знали таких со времён Александра Македонского! – получать „точнейшие сведения, не только о поступках и поведении, но даже настроении всех лиц командного состава”! И ещё дальше: создавать при исполнительных комитетах осведомительные бюро из 4-6 лиц, и эти бюро будут постановлять об устранении лиц командного состава, замене чинов штаба, признании их деятельности вредною – и только что не прямо устранять, а докладывать главнокомандующему и военному министру. Вот куда раскатывалась революция!! А простодушный (или потерявший голову) Радко – пересылал вот этакое-сякое Гучкову…
Да в какой стране когда такое складывалось: при полном отсутствии именно всякой ответственности – такая власть исподтишка! Совет депутатов – как тайный советник, которому нельзя отказать. Как ещё один Распутин, коллективный Распутин. Нет, ещё наглей: в последние дни марта на своём гомозливом совещании советов они объявили „тёмной силой”, Распутиным, – именно Гучкова!! и что он – чуть ли не друг династии Романовых, раз ездил к царю за отречением!
И как вот на это всё? Как военному министру поспеть против этих необычных партийных, советских приёмов – каких-то встреч, обработки, совещаний? Отвечать? – как будто низко. А не отвечать? – это и повторить ошибку трона: они ни на что не отвечали – и свалились.
Совещание Советов постановило: „дать решительный отпор всякой попытке правительства уйти из-под контроля демократии”. Свою банду – они называют „демократией”.
Не в таком унижении мечталось прежде Гучкову его будущее участие в управлении Россией.
И бедные, бедные эти „лица командного состава”! Ревельские офицеры призывали забыть все обиды, нанесенные матросами „в период недоверчивого отношения” (когда расстреливали), и только жалостно протестовали, что всё же недопустимо вмешательство матросов в оперативную боевую работу офицеров и, ещё жальче, – в личную жизнь офицеров, потому что, ещё жальче, офицеры – тоже полноправные граждане…
А приходили военному министру и такие офицерские письма, что армия вообще не хочет воевать, надо кончать войну, иначе произойдёт катастрофа.
Да даже не смел Гучков (не оскорбить общественность!) изъять из Земсоюза и Горсоюза пристроившихся там офицеров, а только с горячим призывом звать их на фронт, а в тылу их заменят небоеспособные.
И даже такое воззвание издавал: его прежним приказом № 114 солдатам разрешено посещать театры, кинематографы, пользоваться всеми железнодорожными классами, но не бесплатно, „как это, очевидно, понято”, напротив, защитники отечества должны подавать пример выполнения правил.
И ещё же такое: в первые дни великих событий обновления родины различными лицами взято много автомобилей из казённых гаражей, – так автомобили крайне нужны для Действующей армии, и прошу взявших вернуть, а где есть испорченные – сообщить.
А тут слали военному министру требования дать политические права и вражеским военнопленным в России: свободу передвижения в их местностях, свободу собраний и жить на частных квартирах. И Гучков вынужден был печатать разъяснение, что это противоречит понятиям плена, и было бы несправедливо, ибо наши военнопленные в Германии содержатся жестоко.
А сколько ж было у министра забот, не доходящих до воззваний и публичных оповещений. Из малообученных солдат формировать сельскохозяйственные команды на помощь продовольственным комитетам. Да теперь, с министерского места, ощутил Гучков, как же драли его промышленные комитеты несходные цены за военное снаряжение, цены эти и по военному и по морскому ведомству надо было конечно снизить – а для того назначить ещё две новых комиссии. А изнывающая без дела изначальная Военная комиссия (повисшая в воздухе ненужность, гибрид революционных дней) теперь, чтобы придумать себе деятельность, стала расследовать донос, будто в Петрограде образовалось две крупных монархических организации. (А распустить её всё же нельзя, она наполовину как бы и от Совета.) А доносов анонимных приносили в министерство кипы – и опять-таки приходилось печатать разъяснение, что теперь Россия свободна, опасаться некого – жалоба же анонимная, хоть и правдивая, может остаться нерасследованной. А у самого – анонимно же, тайная задача: как убрать с Балтийского флота самозваного адмирала Максимова? Он самовольно увеличил матросам нормы довольствия, угождает им, они за него горой, и снять не дадут, – а между тем флот разваливается.
А ещё же: армия растягивается центробежно по национальностям, у поляков есть отряды – требуют свести в отдельную армию, украинцы требуют отдельных отрядов и полков.
Какой-то гремящий ужас.
А Гучков – потерял энергию. Израсходовался во всех этих поездках, начиная от псковской к царю.
Всегда он охватывался борьбой как таковой, самой тканью борьбы, переживанием борьбы, – а вот изменило.
Лежал плашмя, неровно билось сердце, тяжёлая голова, и не хотелось смотреть, смотреть эти бумаги, ожидающие решения. Невозможно даже сосредоточиться на одной ясной мысли.
Что же будет – с армией? с войной?
Приходится рассчитывать на чудо.
15
А Ленин, в поезде через Финляндию, не в шутку думал: вот сейчас пересечём границу, всех нас схватят – да в Петропавловку. Остряка Радека оставили в Стокгольме, и в поскучневшей компании договаривались с товарищами, как вести себя на допросах. Да ещё на швейцарской границе предусмотрительные немцы отобрали от каждого подпись: „Мне известно сообщение, что русское правительство угрожает рассматривать всякого проезжающего через Германию как предателя. Политическую ответственность за эту поездку беру на себя.” Всё-таки Временное правительство издали казалось куда сильней, чем вблизи. Но когда в Белоострове под моросящим дождём, при электрических фонарях, увидели толпу встречающих сестрорецких рабочих – Ленин вмиг понял, что – уже победил! Трудности ещё будут – а уже победил! На руках понесли его в вокзал говорить речь. Сказал несколько фраз, берёг заряд – а всё ликовало. (Сдавать ли оружие? – спросили его рабочие, ответил: для пролетариата оно сейчас крайне необходимо.) И, как всегда без инерции, мгновенно и без остатка, покинул прежний настрой и обернулся в новый: взял Каменева к себе в купе отчитывать его за политическую линию „Правды”, а в Сестрорецке уже и не вышел, послал речь говорить – Зиновьева. (Встречали и сестры, и члены БЦК, ПК, – с ними потом: Каменев за три недели вреднейше исказил направление партии.) Ошеломительная встреча на Финляндском вокзале – с матросским караулом, растерянным Чхеидзе, прожекторами, броневиками, толпой – была только расширенным подтверждением того, что уже освоено два часа назад, и Ленин нисколько не отдался беспечной радости, а тотчас напрягся к борьбе за обескураженную партию, которую вели в соглашательское болото: ночная речь к своим, дневная речь к своим в Таврическом, а позвали идти на объединительное заседание – трахнуть в морду и объединенцам: мы – уже не социалисты с вами, а – коммунисты! Похоронить объединение! Что ощерится вся эта социал-патриотская сволочь – Ленин и заранее знал, но что так растеряются от его программы свои большевики – всё же не ждал, он привык, что свои идут послушнее, тут придётся поработать. До того не идут, что пришлось оговориться на радость Церетели и компании: выступаю не от партии, а высказываю своё личное мнение.
Да надо же прежде уладить упрёки с переездом: заодно там, в Таврическом, пошли на заседание их мерзкого ИК. Понимая, что сам будет всех там раздражать – смиренно сел у стеночки, суфлёром, а вместо себя выдвинул говорить: Зиновьева – и Зурабова. (Зурабов через Германию с нами не ехал, он только из Стокгольма, но очень зол на Милюкова за задержку паспорта в Копенгагене, и эта злость его весьма продуктивна. Наша уязвимость, что нам нигде не отказали в визе, а вот Зурабову отказали!) Сразу взяли атакующий тон: не оправдываться, но наседать на ИК, чтобы тот давил на Временное правительство пропускать и следующие эмигрантские группы через Германию! – и освободить нас всех от буржуазной клеветы! И, по сути, на ИК одержали победу: ИК не только не посмел осудить переезд ни единой фразой, но постановил: добиваться от Временного правительства пропуска всех эмигрантов, независимо от убеждений! И на Контактной комиссии с правительством они уклонились обсуждать переезд – победа! Теперь ИК взят в прикрытие, если не в союзники, они замазаны вместе с нами. (А больше и ноги Ленина там не будет, больше с ними делать нечего.) А взято на ИК – взято и в „Известиях”, согласились напечатать „Как мы доехали” – приняты в общесоветской прессе, ещё победа! Ещё раз козырь: план предложил – Мартов! Временное правительство не отвечало на наши телеграммы. (А если не дошли – так мы не виноваты.) Честный социалист-интернационалист Фриц Платтен взял дело в свои руки. Экстерриториальный вагон. (Русская буржуазная пресса для оскорбления стала называть его „пломбированным” – отлично, нам подходит, тем более, значит, не было сговора с немцами.) Протокол одобрения подписан социалистами французскими, швейцарскими, польским Вронским, теперь и шведскими. И сказали нам эти товарищи интернационалисты: „Если бы Карл Либкнехт был сейчас в России – Милюков охотно выпустил бы его в Германию! Так ваше дело – ехать в Россию и бороться там с германским и русским империализмами!” И мы думаем, что эти товарищи правы.
И несколько отвлекающих шагов: а вот Чернов ехал через Англию – его сперва завернули. Виноваты вместе английское и Временное правительство, что мешают эмигрантам возвращаться, – союзники действуют по спискам старых охранников! Теперь мы требуем в обмен на нас освободить интернированных немцев. Ещё требуем: возмещения убытков нашего переезда, совершённого за наш счёт! Да вот и ещё: а почему никакие газеты левее „Речи” не проходят за границу?
Начало сошло просто архиотлично, и уже вздумал Ленин, что с переездом вообще кончено, спешим к другим революционным делам. Куда там! – только разгоралась в буржуазной печати, а затем и на улице, закинута в рабочие и солдатские головы – злобная мутная помойная клевета против ленинской группы, – и не удивительно, что травлю повела вся шовинистическая великорусская шваль, но к ним присоединились и бешено-клеветнически-грязные, погромом пахнущие приёмы Плеханова. (Плеханову отомстим: „Продался буржуазии, перешёл на сторону капиталистов”, посмотрим, чей крик будет звонче. „Продался немцам” потонет, если вытягивать интернационализм, а союза с буржуазией не простят.) Но и эсеровское „Дело народа” изрыгало вместе со всеми – „политическое бесчестье”, „политическая бестактность”, эти могли бы воздержаться. Но дело, конечно, не в этих горе-социалистах, важно не упустить мозги масс. Вот уже и какая-то мелюзга, 4-й там фронтовой санитарный отряд, требует публичного расследования обстоятельств, при которых было организовано путешествие Ленина. А вот этих – поддержать: честный голос в хоре клеветников! Да, да! Мы сразу и вступили на этот честный путь честных людей – сделали доклад о проезде Исполнительному Комитету, – зачем же теперь, товарищи из 4-го передового отряда, вы спешите клеймить проехавших „предателями”? Да, да, и мы этого хотим: публичного наконец расследования! И немедленно – дать его! минуя всю продажную прессу – прямо к головам масс – „Воззвание к солдатам и матросам” (писал вчера, кончил сегодня). Газеты капиталистов бесстыдно лгут, намекая, будто мы пользовались какими-либо необычными подачками от германского правительства. Капиталисты лгут, пуская слухи, что мы совещались в Стокгольме с германскими социалистами, что мы – за отдельный мир с немцами! Мы хотим мира всех народов через победу рабочихвсех стран над капиталистами всех стран! Но почему же эмигранты, томящиеся за границей из-за их борьбы против царя, не вправе без правительства договориться об обмене русских на немцев? А почему Милюков не пустил в Россию Платтена? Дошли до такого бесстыдства, что ни одна газета не перепечатала из „Известий” – „Как мы доехали”. Потому что наш доклад разоблачает обманщиков! А плехановская газета как смеет не перепечатать постановление Исполнительного Комитета? Это – анархическое неуважение к выборным большинства солдат! И это – бесчестный приём погромщика! Был когда-то Плеханов социалистом, а теперь изобличён в погромных приёмах!
Некрасов публично намекнул, что „с Каменноостровского раздаётся проповедь насилия”, – сейчас же ему в „Правде”: „Господин министр предпочитает тёмные намёки, вы лжёте! проповедь насилия ведёт Гучков, грозя карами за смещение властей, а наша работа – разъяснение всех ошибок революционно-оборонческого угара.”
Ни минуты в обороне! – всё время атаковать! Отрицать и клеймить на 100%. Отпугивать ярлыками! Так замазать им морду, чтоб им не отмыться!
Пусть все клянут хором! – сенсация! – а это и надо! Ленин и хотел произвести среди них смятение.
Но как бы не так! Эти рыцари вонючей клеветы, особенно из „Русской воли”, разожгли в обывателях такую звериную злобу к ленинцам, что уже не обойдёшься одной порядочной печатной полемикой. Солдаты Московского батальона хотели громить издательство „Правды”. Затем донеслось, что в Волынском батальоне хотят арестовать Ленина, потом захотели того же где-то матросы (а те, кто встречали на Финляндском вокзале, отреклись, что не знали, кого встречали). Пришлось снова просить защиты у Исполнительного Комитета. Эти три заговора – успели разрушить, но ведь не знаешь, где и когда возникнет четвёртый. А что ж? придёт большой отряд – и легко штурмуют дом Кшесинской. Схватят – и разорвут, ничего мудрого, ведь при этом правительстве от закона не дождёшься защиты. А что особенно опасно: как бы не бросили снаружи в особняк бомбу – и погребут сразу тридцать человек! Надо добиться от Совета защиты особняка! И вот что: установить самим круглосуточные наружные посты, от бомбы мы особенно уязвимы.
(Так и задумаешься: да чёрт раздери! может быть таки не надо было ехать через Германию? Ожидал демократической тюрьмы, но не ждал, что натравят чёрную сотню. Выиграл месяц? или только две недели? А с другой стороны подводные лодки?… Зато – ни к чему не опоздал, всё вовремя, и вот уже живительные денежки потекли через Ганецкого, послезавтра начинаем „Солдатскую правду”, и начинаем „Голос правды” в Кронштадте.)
Но, караул, как защититься от прямого погрома? Срочней писать ещё другое воззвание: Против погромщиков! Опять – к рабочим, к солдатам, да даже ко всему населению Петрограда. Мы обращаемся к чести революционных рабочих и солдат. Вожди Совета нас оправдали, а они не могли действовать из кумовства нам. Долой героев травли и обмана, скрывающих постановление Исполнительного Комитета! Они осмеливаются не перепечатать „Как мы доехали” из „Известий”, а хотят посеять смуту. Обмен между русскими и немцами для богатых людей устраивали не раз – почему же нельзя устроить обмен для эмигрантов? Мы стоим вовсе не за насилие, а за разъяснение и уважение к Совету Рабочих и Солдатских Депутатов. Мы хотим разъяснить членам Советов, что в руках Советов должна находиться вся власть. Имеем сообщения об угрозах нам насилием и бомбой. Если будет применено к нам насилие – мы возлагаем ответственность на редакторов „Русской воли”, „Речи” и „Единства”! – а газета Керенского „Дело народа” (демократы, у которых проснулась совесть демократов) уже назвала их погромщиками. Мир революционной демократии поддержал нас в спокойной, выдержанной и достойной форме. Товарищи солдаты и рабочие! Вы не позволите омрачить свободу народа погромами!…
В воззвании, в листовке выразиться легче, пишешь как упрощённую статью. Но сейчас создалась неповторимая обстановка, когда и можно, и надо, и почти неизбежно – обращаться прямо голосом к массам. А ещё с Пятого года к тому осталась какая-то щемливая неуверенность, Ленин выступал тогда мало и перед малыми собраниями. Но надо преодолеть себя! Поехали с Зиновьевым в Измайловский батальон, а на послезавтра поспешил согласиться в Гренадерский. Но в Измайловском испытал, по сути, фиаско: как поднялся, окружённый сотнями этих солдат (с балкона Кшесинской другое, спиной ощущаешь поддержку своих), – и лица тупые, не привыкшие ни к терминологии, ни к дискуссиям, – как им говорить? Не о чём, он повторял свои тезисы и статьи в „Правде”, – но как? Он произносил фразу за фразой о международном империализме, капитализме – и не видел никакого отзыва на лицах. И пытаясь прорвать пелену – невольно назвал Вильгельма коронованным разбойником, как ещё ни разу с приезда (и как было тактически несвоевременно, о Германии лучше пока помалкивать), и отмежевался от немедленного мира во что бы то ни стало: большевики так не призывают. А вот: немедленно свергать Временное правительство! вооружённый поголовно народ – вот кто установит необходимый порядок! – Но и это не увлекло толпу. – Так: немедленно захватывать помещичьи земли! Никому не доверяйте, полагайтесь только на свой опыт – и тогда Россия твёрдыми шагами пойдёт к освобождению всего человечества!
Нет, выступление досадно не удалось, и даже криков возражения не вызвало, крах. А вот Зиновьева – звонко понесло, слушали лучше, и говорил он легче, – вот как? так у нас ещё оратор появился?
Теперь давило это обещание Гренадерскому батальону – а там будет диспут, ораторы от кадетов и эсеров, – ни в коем случае там не появляться, так можно влипнуть, в один раз потерять всё значение! Там могут быть всякие неожиданности и провокации. (А вот, блеснуло, где нужны и будут успешны митинги: около булочных, у очередей. Один агитатор поговорил 5 минут и обработал сотню женщин: задача женщин – требовать немедленного возвращения с фронта их мужей, сыновей, братьев!)
Но буржуазная публика, однако, так напугана фигурой Ленина, что сегодня наврали газеты, будто вчера он выступал перед пятью тысячами с крыши цирка „Модерн”, тут на Кронверкском рядом. Митинг-то был, но без него. (И звали к аресту и погрому особняка, и милиция арестовала два десятка зачинщиков.) Посмеялся, представляя себя на крыше. А характерная ошибка: боится Ленина либеральная свора, боится!
Нет, надо учиться речи говорить. Этому можно научиться. Не красивые позы, не красивые фразы, а – зацепить, что берёт за нутро, и повторять, и повторять, и повторять одно и то же, как гвозди заколачивать, – вот и вся задача.
А ещё раньше задача: и в этих немыслимо диких условиях травли и нависшего погрома, в этом политическом шторме – приводить к единству свою партию, команду собственного корабля. Это – прежде всего, без этого не продвинуться ни в чём. Ни в каких кризисах массы не способны действовать самостоятельно, массы нуждаются в руководстве со стороны маленьких групп центральных учреждений нашей партии. Срочно подготовить руководителей – а они воздействуют на массы. А какая была встреча на площади, ведь это потенциально – все наши, только надо их доработать. А у нас – положение самое тревожное, с приходом Каменева „Правда” сильно колебнулась к каутскианству, и это опасно разлагает ряды.
Собирал совещания, беседовал с отдельными группами, беседовал с отдельными товарищами конфиденциально – то на квартире у Стасовой, то у сестры Анны, прочищая мозги (выбирай: или ты верный слуга пролетарского дела, или предатель социализма и прихвостень буржуазии!). И – с сестрами о том же, когда ездили на Волкове кладбище к умершей недавно матери, – ведь это тоже два члена партии, два верных голоса важны, нельзя пренебрегать. (Ас Инессой отношения до того испортились, что перед выездом из Швейцарии даже не мог просить её перевести прощальное „Письмо швейцарским рабочим”, поручил Карпинскому.)
Сперва – все шарахнулись прочь, даже ближайшие партийные товарищи, всем показались его тезисы безумием. На ПК за тезисы подано 2 голоса, а 13 против. Ну да не одиночней сейчас, чем оставался в 1908, – перестоим и убедим! Быстро учась в российском воздухе, Ленин всё равно ничего не уступил им ни в программе, ни в политике. Он – чувствует, чувствует, как ветер революции рвёт в парусах дальше вперёд – а им кажется: пока хватит.
Нет! Кто говорит теперь, что буржуазно-демократическая революция не закончена, – тот беспомощно сдаётся мелкобуржуазной революционности, тот сам себя сдаёт в архив „старых большевиков”. А „старые большевики” не раз повторяли заученную формулу вместо изучения живой действительности. Формула „буржуазно-демократическая революция не закончена” – устарела, никуда не годна, она мертва! – ибо это есть вера, что мелкая буржуазия сама освободится от буржуазии. И даже тот, кто говорит теперь только о „революционно-демократической диктатуре пролетариата и крестьянства” – и тот в силу этого на деле уже перешёл к мелкой буржуазии! Сейчас конкретное положение в России сложилось гораздо оригинальнее, своеобразие момента: неизбежен новый разгар русской революции! – она только начинается!! После того как лозунг „долой самодержавие” так внезапно осуществился – у пролетариата не оказалось следующего запасного лозунга. А такой лозунг – переход к социалистической революции! Начав революцию – надо же продолжать её! Да пролетариат должен был захватить власть ещё в самом начале движения! Надо помнить, что в революционное время пределы возможного тысячекратно расширяются. Как? – большевики – и боятся лозунга гражданской войны? Да как же можно, признавая классовую борьбу, не понимать неизбежности превращения её в известные моменты в гражданскую войну? Нет! Или принимайте лозунг гражданской войны или оставайтесь с шовинистами! Мы – проповедуем гражданскую войну и в этом направлении работаем. Ну, можно говорить не „гражданская война”, а „революционные массовые действия”, не так важно. Лозунг гражданского мира – мещанское нытьё, в каждой стране мы должны возбуждать ненависть к своему правительству. Вы возражаете: рабочие не готовы? Вопрос не в том, к чему рабочие уже готовы, а к чему их готовить. А когда массы поддались угару революционного оборончества, то для интернационалистов приличнее противостоять массовому угару, чем „хотеть остаться” с массами. На известное время надо быть и в меньшинстве против массового угара! Поэтому работа пропагандистов сейчас становится центральным пунктом. Конечно, умело и осторожно, прояснением мозгов, но вести пролетариат и беднейшее крестьянство, батрацких депутатов – к полновластию Советов. („Батрацкие депутаты” – это сверло в крестьянскую бесформенную массу.) Перед массами надо поставить нечто простое, что они могут охватить. Советы – это просто. Наш лозунг – не парламентарная республика, это теперь шаг назад, а республика Советов по всей стране снизу доверху! (Захватить бы нам Петроградский Совет – и это решило бы всю проблему власти.) Никакой поддержки Временному правительству! От первого этапа революции – ко второму! Парижская Коммуна слишком медлила с введением социализма. Контроль над банками, слияние всех банков в один – важный шаг к социализму. Уничтожить постоянную армию, полицию, чиновничество, а поголовно вооружённый народ будет сам осуществлять всё управление.
Главным противником, объединяя сопротивляющихся, тут выступал Каменев, и прямо в „Правде”. И даже в „День” попало, что Каменев считает ленинский подход дезорганизующим. Да, он фактически переходит в положение изменника. Хотя бы то, что: как можно было, всего за два дня до ленинского приезда, проголосовать на Совещании Советов за единую резолюцию, не указав на классовый характер Временного правительства? Это – возмутительно и непростительно! И у него социал-предательская любезность к эсерам, он уступает им. Он слишком подглаживает, и недостаточно смело разрушает. И если будет нужно – то начнём его сейчас шельмовать. (И он не выдержит, и знает это.) Он оппортунист, но умеет быть послушным. А в конце концов – прошлого нет, есть только настоящее, кто полезен сегодня.
А Шляпников через два дня после приезда Ленина попал под трамвай, теперь в больнице. Да он-то как раз серьёзных ошибок не наделал, но всё равно ему в отставку, в новом периоде ему не справиться, он был временная фигура.
Есть закономерная необходимость в чередовании исполнителей. Суть успешного политического руководства в том, что видишь вперёд и видишь, где враг слабее всего в данную минуту, куда сейчас нанести удар, не вчера и не завтра, – но этим напряжением ты почти исчерпан, и остаётся только посылать готовых, послушных, согласных – туда, по открывшемуся направлению, и многие нужны другие люди: всего не переделать самому да всего и не можешь сам уметь. Но в момент, когда ты высмотрел решение и, как гипнотизёр, переливаешь ток своей воли в того, кто будет действовать, – в этот напряжённый момент недопустимо в принимающем никакое сопротивление, несогласие, сомнение – оттого ударяет как этим же током, и расшвыривает.
Ах, Малиновский! Теперь ещё приложилась и травля о Малиновском: нашли документы, что он сотрудничал в охранке, и теперь тыкали Ленину, что он с Зиновьевым и Ганецким в „Правде” покрывал Малиновского, поручался за политическую честность его. (А ведь готовил возврат его в партию, и вот в январе печатал в „Социал-демократе”, что все обвинения в провокаторстве сняты с него партийным судом как абсолютно вздорные, но, томясь в немецком плену, он не имеет возможности защитить себя. Теперь остановили экземпляры, какие ещё не разошлись.)
А пути? Путь ясный: рабочие должны проявить чудеса организации, чтобы победить во втором этапе. Массы боятся идти на второе свержение, опасаясь новых невзгод? Так надо толкнуть их через этот порог. Путь? Безусловно: создание рабочей милиции, Красной гвардии! Это уже начато, и надо срочно её укреплять. Красная гвардия – это и есть решение вопроса о вооружённом восстании! Эпоха штыка – наступила!! (А гласно отвечать: создаём для того, чтобы сопротивляться восстановлению монархии и попыткам отнять обещанные свободы.)
И особо: поддержка революционного Кронштадта. Большевики должны завладеть Кронштадтом! (Завтра приедут оттуда матросы агитировать Петроград против травли.)
И – никакого объединенчества с социалистами всех толков. Все они – мелкие буржуа, все они только колеблются, мешая прояснению рабочего сознания. Иду на немедленный раскол с любым в нашей партии, кто захочет объединенчества! Конечно, конечно, мы, большевики, хотим единства – но вокруг нашей программы. Мы готовы объединять всех, кто способен в настоящую минуту идти на социалистическую революцию!
Десять дней обрабатывал так поодиночке, по трое, по четверо, готовя себе необходимое большинство, – тут понарастали какие-то новые члены партии, которых он и имён в Швейцарии не знал, какой-нибудь Томский или Косиор, и каждый, мол, имеет своё мнение! Но подсчитывается, что большинство уже набрал. Завтра собираем городскую конференцию большевиков и добьёмся правильных резолюций. Через десять дней собираем всероссийскую (кой-кого своих послал на места для правильных выборов) – и добьёмся круговой присяги верности. И ряды – сплочены.
И – верно рассчитать удары, по кому дальше бить. И наносить их – только успевать поворачиваться.
По либералам и Временному правительству – в первую очередь! Кадетский съезд – это было сборище беспомощных фигляров. (Съезды, съезды – ну, проболтаетесь.) И голос Временного правительства дрожит на каждом слове: в ответ на массовое дезертирство Гучков не смеет угрозить никакой карой! Ха! Против аграрных волнений – они совершенно беспомощны. И уже защемили себе лапу с декларацией 27 марта. Но это не значит, что по ним ослабить удары, – нет, усилить! и звать массы против них: гигантский переход от дикого насилия к самому тонкому обману! Не упускать ни чёрточки: вот Покровский и Коковцов вступили в банковский совет – сейчас же воззвать: вчера министры – сегодня банкиры? а во скольких банках участвуют сегодня Гучков, Терещенко, Коновалов? – банковские служащие должны собрать на них материал. Буржуазия свергла царя, чтобы сохранить своё господство империалистическим путём. Но тем, что она решила продолжать войну, – она ускорила германские действия по своему свержению. Временное правительство надо свергнуть, ибо оно – олигархия, буржуазия, не даст нам ни мира, ни хлеба, ни свободы. Но и: Временное правительство нельзя свергнуть, пока оно держится соглашением с Советами. А значит: поднимать массы сразу – и против нынешней гнилой „демократии”, и против нынешнего советского большинства, поддавшегося обману разбойного буржуазного правительства. Совет по недостаточной сознательности сам сдаёт власть буржуазии, а вожди Совета – затемняют сознание рабочих. (Разрушили самодержавие – и, думают, достаточно. Никто из них не держится за власть, идиоты.) Рабочим Питера свойственна вражда к изменникам, так всеми силами поддерживать и закреплять эти чувства!
И весь огонь – по ведущей тройке исполкома: Чхеидзе, потому что он формальный председатель (снисходительная реплика: „Если Ленин и останется вне революции – нечего опасаться”), а Церетели и Стеклов – потому что реально направляющие фигуры. (Скобелев – пешка, не в счёт.) И каждый раз, в каждой статье – бить по этим троим: они заняли позицию Луи Блана! глубоко-вредная социал-патриотическая каутскианская позиция! (Керенский – тоже русский Луи Блан, и опаснейший агент империалистической буржуазии, и классический образец измены делу революции, и балалайка, – но по нему пока не бить: слишком популярен в массах.) Мелкобуржуазные вожди, так называемые социал-демократы, только усыпляют массы, душат революцию сладкой фразой. Меньшевики – иуды, подчинились империализму Антанты! (На самом деле меньшевики – не противники, у них организации настоящей нет, как и эсеровская партия в растерянности, и возражения их в печати вялые, – но в том сейчас и задача партийной работы в России: вливать уксус и жёлчь в сладенькую водицу социал-демократической идеологии. Анархисты – другое дело, почти наши лозунги, но союзники опасные, у них грубо состроено, не брать их в союз, да и руководства не делить.) На очереди задача: раскол внутри Советов – отделить пролетарские антиоборонческие элементы от мелкобуржуазных, крестьянских сторонников поддержки буржуазии. Разбитие социал-демократии, губящей революцию! И вот лучшее поле боя: сорвать заём Свободы! – это наиболее понятно массам: не давать денег! Все социалисты неопределённо мычат – и в этом будет наш верный успех. Крупно печатаем в „Правде”: „Резолюция Совета о займе” – против! (а мелко: большевицкий проект резолюции). И вчера на Совете большевики говорили против займа сколько хотели – а меньшевики не смели и рта раскрыть.
А Минский фронтовой съезд потерян: голос большевиков там не слышен. Да потому что вопрос о войне – это орешек.
В принципе ясно: сейчас решающий фактор политической жизни России – усталые от войны солдаты. Наша партия убила бы себя, если бы пошла на обман, что война после свержения самодержавия стала оборонительной. Даже отвоевание Курляндии есть аннексия и попытка раздавить Германию. Никакой поддержки войне, ведомой Милюковым-Гучковым и компанией! Временное правительство – те же империалисты, но более умелые, отказ их от аннексии – одни слова. Опубликовать все тайные договоры и признать их не имеющими силы!
Но и дурачки-социал-патриоты, издавая свой манифест, обманывают массы лживой болтовнёй: обращаться о мире к буржуазным правительствам – это обман собственного народа. И мы должны заявить, что если бы в России победили революционеры-шовинисты – мы были бы против обороны их отечества. Воззвания – не могут действовать на империалистические правительства, а русская революция должна дать пример германским рабочим – действием. Но и призыв к немцам свергать Вильгельма – измена социализму. (Связь с немцами? – не докажут и не поверят. А для масс – важней окончить войну и получить землю.) Победу над чужим империализмом – мы всегда отвергаем. Во-первых, надо свергнуть у себя Гучковых-Милюковых, только потом призывать. А во-вторых – английского и итальянского королей тоже надо свергать заодно, почему одного Вильгельма? И всюду – передать власть рабочему классу. Не допускаем аргумента, что пораженчество помогает кайзеризму, – надо именно содействовать на деле поражению своего правительства. Кто пишет „против государственной измены”, „против распада России” – тот стоит на буржуазной позиции, а не на пролетарской. Пролетарий и не может нанести классового удара своему правительству, не совершая „государственной измены”, не помогая распаду своей „великой” державы.
Однако и пролетарскую позицию при сегодняшнем настроении масс слишком открыто обнажать нельзя. Невозможно прямо говорить, что мы согласны на сепаратный мир. (По всем немецким газетам прокатилось, что Ленин будто сказал в Стокгольме: скоро подпишем мир если не всеобщий, то сепаратный. Никто не умеет язык держать.) Говоря напрямую: мы встречаем недоброжелательность тёмной солдатской массы. Патриотизм – это следствие экономических условий нации мелких собственников. Нет, научить своих агитаторов выражаться осторожнее: разве мы говорим, что войну можно кончить немедленно, бросать оружие и не защищать родины? Да мы никогда не предлагали воткнуть штык в землю, когда армия противника готова к бою. Нас неправильно поняли! Мы только говорим, что надо кончить войну как можно скорей!
И так – правильно. Всё, что мы думаем, делаем, – не только не должно появляться в „Правде”, – даже и очень близким не надо знать всего.
Всю свою жизнь – двадцать лет? тридцать лет? – Ленин провёл в тесноте, в коробочке, в подпольи, в кружке, сжатый со всех сторон и ограниченный в возможностях. И теперь, при внезапном миллионнократном увеличении доступного объёма, расширяясь сразу на весь Петроград, Россию, даже Европу! – как бы, как бы по неосторожности не наделать ошибок (уже отчасти наделал)? – ведь каждый маленький излом тоже увеличивается в миллион раз и виден сразу всем. А он – не левый-левый фланг социал-демократии, а – центр событий, этого ещё не поняли.
Шторм! (Символически попали в шторм, переезжая Балтийское море.) А в шторм надо делать – сразу всё: и неуклонно правильно вести корабль (штурвал всепартийный, всероссийский, всемирный), и крепить каждый предмет на корабле, чтоб он не болтался, да чтоб и вся команда работала в поту и без ошибок.
В Швеции, кажется, сработали отлично (та организация нисколько не меньше важна, чем здесь). Прекрасная мысль оставить там бюро из Радека-Ганецкого-Воровского – для питания по тайным каналам и для пропаганды на Запад. (Ещё наладить ход курьеров к ним, только архиаккуратно и осторожно.) Важно, чтобы Запад о событиях в России всё время был осведомлён в нашем духе. Пропаганду из Стокгольма на Европу взялись вести и левые шведские социалисты – они уже пригодились и ещё пригодятся, отличные товарищи, хотя и не сделали революции у себя. (Но если и Швеция и Швейцария сдвигаются к революции, то можно представить, как же кипит в Германии и в Австрии!)
Парвус прав: деньги, деньги и деньги! – и сейчас нужней и нужней, чем раньше. Массовые действия немыслимы без крупного финансирования. И уже первые взятые суммы таковы, что не собрать бы самыми удачными эксами, – а будет больше! Гарантировано больше.
Важно, чтобы и партнёры работали без ошибок. Пока что немцы играют отлично: не только не шевелятся на фронте, но и выступили с мирными призывами к России. Это – очень, очень облегчает наши действия. Ещё бы они отказались публично от аннексий (Ромберг обещал хлопотать), насколько было б нам легче! Но разве откажутся? затрусятся, вонючие империалисты.
А не заключишь с ними мира – раздавят и нас.
Но! – (взлетая по спиральным мыслям) – но! – никто, кроме Маркса, не мог бы оценить, как на самом деле Ленин переиграет германский генштаб! Если и отдаст кусок России – то не надолго. А зато разбудит в Европе силы, которые эту кайзеровскую Германию сметут! Они вступили в союз, да не по своему уму.
Сегодня – ещё не удалось серьёзно раскачать. Поначалу – трудней. А потом – пойдёт всё лихо.
Чувство темпа! Он был – ещё никто, и не имел в России позиций. Но уже сейчас он предвидел не только победу, но – и сколько времени на неё нужно: три месяца! От дня его приезда через три месяца – можно будет брать власть!
Хотя, вот, чёрт подери, рассчитывай! Вчера прорвались к особняку эти митрофанушки-гимназисты – всего, правда, человек двести, остальную тысячу, что ли, задержали нарядами на улицах, Троицкий мост перегородили милиционерами, и не дали их колоннам соединиться и пройти. (А говорят: и какие-то войсковые части хотели идти с гимназистами.) Человек двести, они прорвались через караульных к самому особняку – дети! – и тут свистели, кричали „долой большевиков”, „долой Ленина”, и требовали, чтобы Ленин сам вышел на балкон с ними говорить. Пошли свои солдаты их разгонять – не расходятся.
Да идиотское же положение! – неужели к ним выходить, это уже карикатурная дрянь получается. (Да один такой мальчишка из пистолета выстрелит – и что? Кто за это отвечает?) Объявили им с балкона, что Ленина здесь нет. А пусть дети устроят собрание у себя в гимназии, туда придут большевики и докажут им чистоту и благородство своих планов. (Да они только и знают „долой”, с ними бы поработать – можно и переубедить.)
А они – не поверили. И четыре часа – не уходили! И пришлось дурацки, ничтожно, когда надо было выехать – до двух часов дня сидеть затаённо, спрятавшись – от детишек. Вот уж – запредельная глупость, испортили весь день. Вот и рассчитывай темпы.
Мизер! Пигмейство…
16 (фрагменты народоправства – провинция)
* * *
Поезд идёт из Уральска в Москву – публика осмотрительно молчит о событиях. На переправе через Волгу группа офицеров отозвалась неодобрительно – их на пристани задержали и допрашивали. За Саратовом вагоны набились солдатами, едущими неизвестно куда. Говорят, в Кирсанове произошло избиение буржуев и начальства и создана Кирсановская республика.
* * *
Во многих домах многих городов появились портреты Керенского. А деньги и разменные марки ходят прежние, с царскими изображениями – и обыватель ёжится: ещё царь вернётся, надо б себя пооглядчивей держать.
* * *
В Сызрани солдаты гарнизона два дня громили магазины, винный склад, пивной завод. После этого спиртные напитки были уничтожены на всех складах, где ещё оставались.
В Риге толпа разгромила пивоваренный завод Вальдшлесхен. Перепились, дрались, несколько человек убито.
* * *
В Пензе, после крестьянского съезда, арестованы губернский предводитель дворянства и весь состав земской управы.
Во множестве мест в дни революции создались самоуправные „исполнительные комитеты”, „комитеты общественной безопасности”, „комитеты народной воли”. Они действуют наряду с городскими самоуправлениями, спорят с ними, смещают их и представителей центральной власти. Захватывают здания, реквизуют товары и средства передвижения, меняют таксы.
* * *
В Донецком бассейне на Алмазовском руднике исполнительный комитет арестовал четырёх инженеров и штейгеров. Рабочие всего бассейна требуют повышения заработной платы вдвое.
В Бердянске местный заводчик, британский внештатный консул Гриевз, рассчитал часть своих рабочих и отказался явиться по вызову на их собрание. Его привели туда силой. Но он отказался возобновить соглашение с рабочими, послал телеграмму британскому послу в Петроград, выставил над своим домом британский флаг и объявил о неприкосновенности своего жилища.
* * *
В Сергаче городской комитет приступил к обыскам и реквизициям продуктов в частных домах: „для снабжения сельского населения”.
В Сычевке (подо Ржевом), городе с 10-тысячным населением, жители были возбуждены агитаторами, что скоро все получат дешёвый хлеб и дрова, а солдат распустят с фронта по домам. Затем группа лиц в 60-70 человек начала повальные обыски у населения, ища запасы муки, крупы и сахара. В составе розыскных отрядов были и известные воры. В дверях становился солдат со штыком, а обыскиватели перерывали комоды, гардеробы, сундуки, чердаки и подвалы.
* * *
В Минске на Базарной площади на Пасхальной неделе толпа сильно избила нескольких бывших городовых – били до потери сознания, пока они не истекли кровью. Милиция взяла их. Но на другой день собралась толпа разгромить и милицию.
В местечке Кормы Рогачёвского уезда толпа солдат и крестьян силою привела на базар начальника почтового отделения, волостного старшину, писаря, казённого раввина и бывшего урядника – и над ними учинили самосуд.
Наметили судить так же: священника, учителя и врача.
Местные исполнительные комитеты там и сям отстраняют священников от богослужения и даже… „лишают сана”.
* * *
В Волчанск явилось несколько человек в солдатских шинелях, заявили, что присланы из Петрограда для устранения старой власти. Собрали толпу на митинг и постановили: сместить и арестовать уездного комиссара Колокольцева, старого земского деятеля Волчанска. Обшарили земскую управу, частную квартиру – не нашли его. Тогда эти приблудные солдаты завладели оружием со склада и на земских автомобилях помчались искать Колокольцева по уезду. И нашли – но в сотне саженей от настигаемого Колокольцева автомобиль преследователей наскочил на столб. Стреляли вослед – не попали. Тогда отправились громить имение Колокольцева, а потом в Харьков – требовать ареста его. Один из „солдат” оказался переодетый гимназист.
* * *
В Кострому приехал капитан Каминский и предъявил начальнику гарнизона приказ Государственной Думы, что направлен сюда как комиссар Временного правительства, чтобы ему оказывали содействие при аресте сторонников старого режима. В городском театре он устроил митинг солдат и рабочих и предъявил городской управе требование отпустить 150 вёдер спирта для нужд лазаретов. Был заподозрен, арестован, при нём нашли 7 печатей, среди них – Думы и Временного правительства.
* * *
В станице Урюпинской в местную казачью команду явился офицер Огрызкин и объявил, что действует по приказу Совета рабочих депутатов и Российской социал-демократической партии. Собрал весь гарнизон станицы и несколько часов гонял его церемониальным маршем мимо себя, выражая благодарность. Затем арестовал окружного атамана, административных лиц и всех учителей станицы и проделывал дерзкие выходки. По его приказу местный аптекарь выдавал казакам несколько раз спирт, затем 400 рублей деньгами.
Узнав о всём том через два дня, войсковой атаман в Новочеркасске обратился за помощью в Совет рабочих депутатов – но там ничего об Огрызкине не знали.
* * *
Собрание наборщиков тифлисских типографий постановило, чтобы наборщики сами просматривали газетные статьи и все подозрительные отсылали бы на проверку.
В одну из симферопольских типографий явился местный интеллигент с солдатами, арестовал владельца и под угрозой оружия приказал отпечатать листовку, что все магазины отнимаются у владельцев и объявляются собственностью города. Потом расклеивали их по уличным стенам.
* * *
Во Владикавказе Совет постановил прибавить зарплату трамвайщикам и установить 8-часовой день. Директор трамвая Лоран ответил: или повысьте плату за проезд или бесплатно добавьте электроэнергии. Его вывезли из депо на тачке и посадили под домашний арест. Трамвайщики забастовали, электростанция тоже, и город был во тьме. Совет рабочих депутатов добавил в городскую думу 60 „демократических представителей”, не имевших никакого понятия о городском хозяйстве, вся забота их была – прибавить всем служащим зарплату, а домовладельцев прижать. Установили высокие оклады милиционерам, не сменяемым без разрешения Совета, и председатель совдепской комиссии товарищ Гонский брал подношения натурой и деньгами за то, чтоб устроить в милиционеры. Вершителями же всех судебных учреждений стали адвокаты.
Тут приехал Караулов. Его несли на руках от вокзала до атаманского дворца, и гремела музыка. Местный дворянин Московенко исступлённо выкрикивал о свободе, о народе и шваркнул оземь свою дворянскую фуражку с красным околышем в знак полного разрыва с прошлым.
* * *
Редактор „Козловской газеты” Третьяков считал себя народником ещё с 1879 года. От эсеров он уклонялся лишь потому, что они вели террор. Теперь услышал, что они от террора отказываются, – решил вступить в Козловскую группу эсеров, объявленную на митинге в городском саду, и заплатил фельдшеру вступительный взнос. Но когда пришёл на их собрание, был поражён обилием подростков обоего пола не старше 16 лет, все – члены партии. А так как собрание тут же стало поносить, топтать в грязь газету Третьякова, его самого и его сотрудника Буревестника, – то он к концу заявил, что выходит из партии.
* * *
Глава тюменского исполнительного комитета Колокольников осердился на статьи местной газеты „Ермак”, послал на квартиру издателя Афросимова отряд из двух офицеров и дюжины солдат, арестовал, отправил в тюрьму, потом с конвоем в Тобольск к губернскому комиссару, а там ему объявили ссылку в Сургутский край. Типография „Ермака” стала выпускать „Известия исполнительного комитета”.
* * *
В Перми солдаты стихийно собрались на митинг и решили: совет рабочих и солдатских депутатов не оправдал надежд, вот попрятались, не пришли, – устранить их! Пошли толпой арестовывать бывшего полицеймейстера Церешкевича, ещё при прежней власти ушедшего в отставку. Церешкевич поспешил в милицию сам и просил его арестовать. Толпа повалила арестовывать бывшего губернатора Лозино-Лозинского в своём доме, не слушая объяснений, что он уже был арестован и выпущен до суда, числится за прокурором. Арестовали его в доме, он ударил одного из толпы – за то толпа плевала в него и посадила в камеру в нижнем белье.
Потом стали ходить арестовывать просто по выкрикам: „Арестовать командира полка!” – „Арестовать и адъютанта!” – „А почему правительство не всех уголовных выпустило?” Пошли освобождать уголовных, но другая встречная толпа солдат уговорила, что не надо. Тогда арестовали начальника арестантских рот Абатурова, которого на днях сами арестанты и выбрали. Арестовали воинского начальника – за то что мешкал с отправкой милиции на позиции. Арестовали тюремного инспектора, всего 12 человек. Ещё хотели арестовать и губернского комиссара Ширяева, не вставшего от сыпного тифа, но передумали. На другой день выяснили, что всю толпу возбудил один агитатор Черупнов, – арестовали и его.
* * *
В Дарьином Бору под Нижним Новгородом нашли убитого, с огнестрельными и резаными ранами, мастера Сормовского завода Зайцева.
В пригороде Канавине амнистированный вор-рецидивист Тюрин из мести смертельно ранил солдата, тяжело – его сожительницу, и покушался убить милиционера. Толпа подвергла Тюрина зверским побоям. Его увели в участок – требовала выдать из участка для самосуда. На носилках вора понесли в больницу, он пытался бежать и снова избит толпой.
* * *
На окраине Ярославля ингуши напали на девушку. Пленные австрийцы вступились за неё. Тогда ингуши стали избивать австрийцев, а солдаты заступились за австрийцев. В кровавой свалке убито 7 ингушей.
* * *
По Витебску всё больше появлялось солдат в растрёпанных шинелях, с отстёгнутым или оторванным хлястиком, на папахах отрывается мех, небриты, нечёсаны – и, не стесняясь, просили милостыню. Горожане сочувствовали: „Посмотрите, как завшивели наши воины, пока офицеры по ресторанам сидят.” Зазывали солдат, кормили, устраивали для них денежные сборы. Но вскоре оказалось: это не фронтовики, а тыловые рабочие, подсобники, да кто скот на бойню гонял.
Однако комендант города не решался вылавливать солдатскую шпану.
* * *
505 арестантов смоленской каторжной тюрьмы упросили отправить их на фронт. Сперва губернский комиссар Тухачевский отпустил их пройтись по городу с оркестром и устроить публичный митинг. Затем их проворно осмотрела медицинская комиссия, а на третий день эшелон с каторжанами уже шёл „на защиту родины”. По дороге они сбегали.
* * *
В Тирасполе 18 подследственных уголовных задушили надзирателей, других связали, захватили оружие и бежали из тюрьмы.
В Бендерах стали широко перегонять на водку свободно продаваемый денатурат. Толпы неорганизованных солдат устремились на базар, назначали низкие цены, отбирали по ним продукты. За ними – и не солдаты, тоже. Толпа громил устремилась в предместье Гиска бить винные погреба – „чтобы не достались немцам”, и напивались до бесчувствия. Потом стали прорываться в дома обывателей, были случаи насилования женщин, растления детей, убийства. Из Одессы прибыли отряды конницы.
* * *
В Киеве губернский съезд военнопленных немцев, австро-венгров и турок потребовал, чтобы к ним применили 8-часовой рабочий день.
Комитет общественных организаций ввёл таксу на извозчиков – и они все забастовали. (И харьковские тоже.)
Тут ещё проходил съезд украинских националистов, требующих автономии Украины, не дожидаясь Учредительного Собрания, – и за всеми этими заботами пропустили бороться с наводнением Днепра. Залило Труханов остров до чердаков, много барж сорвалось и у Цепного моста столкнулись с пассажирским пароходом. Вода затопила городскую электрическую станцию на три сажени, генераторы остановились, город остался в темноте. На следующий день власти реквизировали в лавках свечи и керосин, чтобы выдавать их через участки, кому крайне необходимо. Газеты не печатались – и город наполнился слухами.
* * *
В Каменец-Подольскую городскую думу ворвались воспитанники коммерческого училища. Они обвиняли думу, что реформы слишком нерешительны, и требовали устранить городского голову Туровича. Турович снял с шеи цепь городского головы, ушёл из Думы и покончил с собой.
В Кишиневе одесские делегаты создали Комитет борьбы с контрреволюционным порядком и уволили нескольких директоров, инспекторов и преподавателей средних учебных заведений.
* * *
Весь апрель Одесса переживает эпидемию краж и налётов – оттого, что в крупных южных городах сразу освободилось три с половиной тысячи уголовных, и они большей частью стянулись в Одессу. А тут после отмены полиции никто не охранял имущества.
Одна молодая женщина, муж которой на войне, полночи отстреливалась через окно от трёх вооружённых грабителей.
По разрешению новых властей в кафе „Саратов” состоялась открытая конференция уголовных из одесской тюрьмы, человек 40, среди них лидеры Григорий Котовский, Арон Кинис. Котовский сказал:
– Мы из тюремного замка посланы призвать всех объединяться для поддержки нового строя. Нам надо дать подняться, получить доверие и освобождение. Никому от этого опасности нет, мы хотим бросить своё ремесло и вернуться к мирному труду. Объединимся все в борьбе с преступностью! В Одессе возможна полная безопасность и без полиции. Нужно собрать денежный фонд в помощь нам.
Ораторы поддержали. Был начат сбор денег. В тюрьме был установлен мягкий режим, легко отпускали в город погулять. Уголовники стали исчезать. В самой тюрьме они проникли в подвал, где хранилось вино для тюремной больницы, перепились, ворвались в квартиру помощника начальника тюрьмы, учинили разгром, похитили ценностей на 50 тысяч и скрылись.
Котовский, свободно отлучавшийся в город для общественных дел, тоже не вернулся.
За время „самоуправления” расхищено много имущества из тюрьмы – медицинская посуда, бельё, кожевенный товар.
В Одессе арестованы член Союза русского народа Дудниченко и ряд представителей высшего общества „за агитацию против совершившегося переворота”. Ночью свезены на военное судно. Затем освобождены за недоказанностью обвинений.
* * *
В Таганроге, в ночь на 12 апреля, шайка злодеев задушила семью Витонова из трёх человек и случайно заночевавшую у них знакомую. Вешали по очереди, старика ещё и пытали: где деньги?
* * *
Астраханский комитет общественных организаций постановил привлекать в милицию женщин и использовать их также на наружных постах.
* * *
В Ростове-на-Дону толпа солдат и женщин явилась в городскую управу и требовали выдать им сахарные карточки без всяких на то документов – „мы в окопах страдаем, а вы сахару не хотите дать?” Заведующий, уступая силе, выдал карточки и солдатам, и толпе женщин.
Ростовская и нахичеванская городские думы разогнаны, а ростовский исполнительный комитет запретил членам управы выезд из города, чтоб не пожаловались правительству.
В Нахичевани-на-Дону ограблена армянская церковь. И в центре города днём, на глазах многочисленной толпы – ювелирный магазин Кечеджиева: ворвались трое с револьверами, хозяина связали, приказчика убили, наворовали ценностей и унесли.
В Нахичевани днём подошла толпа, много солдат, к памятнику Екатерине II, поселительнице армян. „Не место тут закабалительнице крестьян! Перелить в снаряды!” Двое забрались на фигуру, зацепили её верёвкой за шею, толпа с гиком, свистом потянула – и свергла на землю. При падении разрушилась решётка у памятника. Поволокли к Дону – топить. Тяжело, 60 пудов, не дотянули. Кинулись в городскую управу, потребовали выдать висящий там портрет Екатерины – и разорвали в клочки.
Нахичеванские армяне оскорблены.
* * *
В Корсуни Симбирской губернии у памятника Александру II, сооружённому на средства крестьян, собралась толпа солдат и горожан. Ораторы обращались к бюсту: „Хоть ты и дал волю, но сорвал за землю миллионы.”
И тут же разрушили памятник.
* * *
(от З. Гиппиус) В Бугуруслане начальница городского училища, не только с красным бантом на груди, но и с красными ленточками в волосах, отменила все оценки:
Вы – дети Свободной России, и должны сами сознательно относиться к своим обязанностям.
* * *
Утром 14 апреля в Казани сгорели большие товарные склады станции, миллионные убытки.
*****
Места глухие
Зажги зарницей!
И вся Россия
Да озарится!
(из газет)
17
Все игры Юрика Харитонова в детстве, с чего ни начни, сходили на военное. Подарили когда-то ему домино – из утонченных дощечек, а края сточены на ребро, так что если две дощечки сталкивать, одна другую может перевернуть. В это домино он почти никогда и не играл, как все играют, а проводил между дощечками поединки и целые бои между армиями: какая дощечка переворачивалась отточиями кверху – та считалась убита. Были особенно устойчивые дощечки, редко переворачивались – их он уже знал и не по счёту точек, а по мелким особенностям волокна снаружи, присваивал им имена любимых книжных героев – всегда военных, с мечами или шпагами, давал им вести войска и сталкивал их друг с другом в фехтовальных состязаниях. Много часов проводил он в этих войнах – и никогда не надоедало.
Такие же сточенные края обнаружил он и у маминых преферансовых костяных фишек в шкатулке. Там были длинные, квадратные и круглые, и всех цветов, и если длинной нажимать на край короткой, то короткая далеко прыгала. Сперва они с товарищем так играли в блошки, запрыгивали в вазы или кто дальше, но скоро выяснилось, что все красные, белые, зелёные, жёлтые, синие фишки можно вести друг на друга в бой как полки, пересекать препятствия, брать города, а накрытая считается убитой. И таких войн Юрик тоже много провёл.
Сам он был над ними всеми как судья живота и смерти, но невольно вселялся в любимых героев – и так становился полководцем. Если случалось, что дома никого нет, он перед большим зеркалом маршировал, наступал на зеркало, дуя в воображаемые трубы, бья в воображаемый барабан, а потом принимал восторги и благодарности освобождённых жителей.
Так и атлас Мира, при всей любви к географии и путешествиям, Юрик стал использовать больше всего для ведения военных действий: карандашом чертил изгибистые линии фронта, подводил войска на прорывы, воображал бои и в результате их стирал и перемещал линии. Он даже любил доводить своих до отчаянного положения, а потом героически спасать в последнюю минуту. Хотя в атласе были все страны, заманчивые океаны и острова, но Юрик никогда не водил свои войска на завоевание тех далей, а все битвы его происходили на теле России и даже особенно ближней, южной. Почему-то именно такая и здесь война влекла его и была осмысленна.
После того что старший брат Ярик ушёл в военное училище, мама добилась от Юрика клятвы, что он будет честно кончать реальное и становиться инженером, как Дмитрий Иваныч. И Юрику нравилось реальное и нравилось стать инженером тоже – а вся эта военная страсть его была как бы тайной души, второй незримой жизнью, о которой никому и не надо было знать, он и товарищей не посвящал в свои перепоздненные игры, в которые уже и стыдно было играть после десяти лет, а он иногда поигрывал и в тринадцать.
Это была его тайна, а может быть – тот мужской удел, что каждому, кем бы он ни был, чем бы ни занимался – неизбежно в жизни воевать, и это даже главнее всего.
Юрик собирался быть инженером – а смерть свою представлял только в бою! Это была единственная желанная и достойная смерть, а не так, как умирают: весь пожелтевши, подмостясь надувными подкладками, в затхлости лекарств и харкая в пузырёк. Юрик совсем не умел писать стихов, а образ этой славной смерти – под верным знаменем, за правое дело, уже проткнутый несколькими копьями, а всё наступая с мечом, – так лучезарно рисовался ему, что в двенадцать лет он описал полустихом на одну ученическую страницу: „Вот как я хотел бы умереть”. Тоже – для одного себя.
Это было – ещё до начала войны, никто о ней ещё и не думал. А тут же – и грянула. По тротуарам, по Садовой вниз он бегал рядом с уходящими на вокзал войсками и громко подпевал их оркестрам. Он любил их всех, уходящих на войну, и так бы хотел идти с ними! Но это было никак не возможно: не потому что мама запрещала даже думать – мамы и всегда запрещают и руками держат, а – никто бы его и не взял: с начала войны ему было двенадцать. Царевич Алексей, на два года моложе Юрика, всё время фотографировался в военной форме, но это было нарочно, ведь он не воевал. Иногда в журналах мелькали фамилии или даже фотографии каких-то военных юнцов, но очень редко, неизвестно где они были, и как будто старше Юрика. Наверно, редко кому повезёт, а то вернут.
И так два года шла война, два года колыхалась реальная линия фронта, а Юрику исполнилось всего только четырнадцать, и он каждый день накидывал ранец за плечи (впрочем, и в этом было солдатское) и шёл на Соборный переулок в свою маленькую школу, реальное училище Попкова, рядом с почтамтом. Здесь он любил каждую классную комнату, каждую по-своему, и маленький зал, где по переменам бегали в пятнашки, и особенную у них почему-то чугунную лестницу, всякую перемену грохочущую под каблуками реалистов (а на перилах набиты чурки, чтоб не съезжали ерзком). Он соединял батарейки в физическом кабинете, переливал пробирки в химическом, скользил указкой по большим школьным картам (всю географию он знал с закрытыми глазами, всю Землю ощущал как излазанный пол под роялем), а то рассеянно косился в окно на узкий многолюдный Соборный внизу, особенно замечал бинты раненых, если проходили, и часто думал про войну: странно, застала его настоящая большая война, а никак ему на неё не попасть, сколько б она ни тянулась.
И какое-то закрадывалось ощущение внутреннее, что так и должно быть. Что какая она ни Вторая Отечественная, огромная и необходимая, и старший брат на ней, – а к Юрику Харитонову она почему-то не должна отнестись, обманула. Не потому что неудачная – он даже особенно любил неудачные войны, на них изрядно нужны герои, а по чему-то другому – она не его война, не та, где он нужен и о которой всегда мечтал. (Но после такой кровопролитной какая же другая вскорости могла прийти на Землю, чтобы стать его войной? Невероятно.) Так что он и рваться на неё перестал, просто учился, просто жил.
А тут приехал в отпуск брат! – и Юрик пристал к нему быть сколько можно вместе, и слушать-слушать его рассказы про войну! Но война, может быть и сохраняя свой главный высший доблестный смысл, раскрылась в рассказах Ярика такой тяжёлой, неуклонной, громоздкой, за тысячу вёрст от лёгкой стройности, как Юрик рисовал. Он и ещё поостыл.
А тут разразилась и революция! Две недели плескало по Ростову и у них в семье, слёзы на глазах мамы и Жени, ликование всех знакомых – Юрик было отдался ему, забыв и про войну всякую. Но Ярослав успел и тут поохладить младшего брата: что революция может привести к развалу армии. А потом, уехав, писал (не говори маме), как и его самого солдаты оскорбляли в поезде, чуть не сорвали погоны! Юрий перенёс это унижение вместе с братом, дрожал от гнева. И какая тогда, действительно, осталась война??
Было и такое последствие революции: учителя на уроках стали читать вслух газеты и говорили о счастливом будущем, а уроков можно и не готовить. Стало можно сперва – устраивать митинги на переменах, потом – и собрания вместо уроков, избирать самоуправление, делегатов в педагогический совет. А в Петровском училище собирали то всеростовский сбор всех гимназистов, то – всех реалистов. Говорили речи: требовать, чтобы учащихся уравняли в правах с учителями, а среди попечителей и инспекторов произвели бы прочистку. Из старших классов записывали и в гражданскую милицию, а во главе милиции стал обыкновенный студент. И Юрик записался: ведь там будет доставаться иногда надевать на плечо ремнём настоящее ружьё! Но записалось гимназистов и студентов – много сотен, и как ни разбивали на роты и десятки, а был только галдёж, пустое озорство, ничего военного там не оказалось, и Юрик оттуда выписался. Тут же пошёл слух, что экзамены или все отменят, или наполовину, и учебный год сократят, и стало можно пропускать занятия, и ничего. Юрику такой новый беспорядок очень не нравился: опустошался большой кусок жизни, а праздник всё равно какой-то ворованный. И у строжайшей мамы в гимназии тоже порядки ослабли сильно, и тоже бывали собрания гимназисток, выборы, – и мама не сердилась, не запрещала, а находила это правильным. Да за семейным столом две недели только и разговоров было – о новой свободе, о новом общественном градоначальнике и комиссаре Временного правительства Зеелере и как разогнать старую консервативную городскую думу, она не хочет расходиться.
А ещё за эти недели в Ростове, и всегда славном грабежами, – они стали теперь слишком частые и даже дневные, а кого ловили, то еле вырывали власти от самосуда бешеной ростовской толпы. Чего раньше не бывало – все банки теперь охранялись часовыми-солдатами, а по городу ходили вооружённые патрули.
И потеряться бы можно во всём ералаше этой весны, да отметилась она в Ростове ещё одной стихией: небывалым, как говорят, за тридцать лет наводнением Дона! Уж во всяком случае за жизнь Юрика ничего подобного никогда не происходило! Сперва от таянья взбухла Темерничка, залила привокзальную площадь и отделила вокзал от города. Потом и Дон стал подниматься и разливаться, и поднимался, и разливался, – и во вторую и в третью неделю апреля это стало уже настоящее море: с высоких правобережных откосов, с верхних этажей уступных зданий на Воронцовской, на Конкрынской – ни простым глазом, ни уже в бинокль не увидеть было того берега, залило, говорили, на 15 вёрст. Залило Зелёный остров, даже и с верхушками деревьев, Батайск, Елизаветовку, Ольгинку, Койсуг, потом стали приходить вести, что страшное что-то в Старочеркасске: снесло пятьсот домов?! И во многих верховых станицах тоже разорение. Но вода угрожающе поднималась и дальше! – в день приходило по несколько новостей, двух местах размыло пути между Ростовом и Новочеркасском, поезда больше не ходят! И в Таганроге наводнение! – затоплены соседние сёла, уничтожено много скотьего корму.
А наверно ещё потому эта стихия так влечёт, что отсасывает тоску от сердца. Тоску по девочкам.
Этой весной просто нестерпимо стало Юрику по девочкам. И с какими он был знаком, случалось разговаривать, ни с какой – просто. А одну, другую, пятую и седьмую, каждую недолго, он мечтал себе в идеал или просто жарко целовать. Юрик вообще прыгал, бегал, плавал, дрался, обливался холодной водой, всегда ощущал себя подвижным и стойким – а только чувство к девочкам, разливалось по телу слабящей мутью, ни на что не похожей, так что оставалось сидеть, лежать – а шевелиться и действовать невозможно. Всё в жизни – утро, звонок, книги, еда, лодка, лопата, коньки – звало к бодрости, и только это одно растравляло в слабость, как заболевание.
И именно теперь, в этот взбудораженный месяц, постиг его такой случай. В скаутском обществе, на Таганрогском, остался он как дежурный убирать зал после всех. Потом спустился в подвальный этаж в душевую. Обычно там мылись большой компанией, шумели. А тут – он ещё и воду не включил, услышал: за перегородкой, в женской купальне, кто-то вошёл, тоже одиноко, опоздав. Слышно было отлично, оказывается перегородка не доходила до потолка на аршин. И, босыми ногами беззвучно, он стал переходить, искать щёлку, щёлку – и нашёл! Вполне довольно, чтобы как раз напротив щёлки увидеть раскрытую дверь в женскую раздевальню – а там! – там Мила Рождественская, дочь доктора, которую он сразу узнал, – раздевалась у скамейки! Раздевалась – и до самого конца! Юрик думал – сердце разорвётся, этого нельзя перенести. Он потерял всякое сознание. Но и тотчас смекнул, что по этой перегородке сумеет взлезть, есть куда ставить пальцы ног, и под потолком можно беззвучно перемахнуть, а там – хоть спрыгнуть, спуститься внезапно перед ней – и будь что будет! Заднюю дверь её раздевалки она наверное заперла, не войдут – и, нисколько не стыдясь своего откровенного вида, открыто просить, умолять её о ласке. Они – довольно близко знакомы, она не должна слишком испугаться. Да разве он знал её до этой минуты? – только с этого прозора через щёлку Мила стала ему близка несравненно со всеми девчёнками Ростова. Всё затмилось! – и он полез как одержимый, но крадучись, ещё слышно, она тоже ещё не включила воды.
И – уже был головой у верхней перекладины, когда остановился. Не испугался, нет. И не отчаялся, что она его прогонит, пусть прогонит, он так же перелезет назад – он уже сейчас чувствовал себя соединённым с ней этой тайной, которую она через миг тоже узнает, – всё пылало в нём, стучало, ноги подрагивали, а не сорвался. Но уже под самым потолком, при перелазе, вдруг подумал: а неблагородно! она же беззащитна; и – может, она не заперлась? и оттуда, сзади, ещё войдут кто-нибудь? Не за себя испугался, за неё: что о ней тогда подумают?
Не решился. Раздумался.
Стал тихо спускаться.
А Мила включила воду, шум – и уже стояла не против щели.
Кусал руки – в бессилии, и в презрении к себе.
И теперь на этом лихом наводнении Юрик разгуливался, забывал, не так жжёт.
А та-ам! Там – размыло дамбу через луга Владикавказской железной дороги за большим мостом! – вот-вот прервётся и сообщение России с Кавказом! И – ура, прервалось! – снесло мост между Заречной и Батайском на 8-й версте, там теперь пассажиры поездов переходят по висячему мостику! В Батайске вода поднялась до окон, переселяются в товарные вагоны. При ветре ходят по этому морю – прямо морские волны. А не подорвёт ли вода и огромный ростовский мост? (Вот бы рухнул, только без поезда!) Вода наступала и на главный ростовский вокзал, мобилизовали людей и ломовых спасать пакгаузы товарной станции. А в порту! – залило мастерские, газовый завод, конторы, склады, часть электрической станции, не говоря уже, что везде сносило баржи, лес, лодки. (Юрик с приятелями успели свою лодку вытащить почти в город, на подъём.) Мобилизованы были (от роспуска думы не сразу власти нашлись) все паровые катера, все шлюпки яхт-клубов – и Юрик с друзьями тоже ходили помогать, и нагружали, и отгребали, совсем уже забыв ослабевшие теперь уроки.
Всякий порядочный ростовский мальчик хорошо плавает, гребёт и рыбу ловит, и любит Дон, и проводит много дней на воде. Но такой воды никто сроду не видел, терялись и здоровые мужчины. (И Юрик всячески скрывал от мамы, что ходит бортыжать по наводнению, и низы брюк отмывал и высушивал. Но дома не замечали, своя суматоха: у сестры Жени родился Мишка, теперь ещё один юриков племянник.) Уже никак не речная, не озёрная – истинно морская ширь, прикатившая в Ростов! – как грудь дышала! как на моторке нестись!
Ясно, что ничего хорошего во всём этом не было, а какая-то колотилась радость. Почему-то нравится, когда происходят беды, и даже грандиозные катастрофы, – хоть бы и со мной, и с нами, и вот коров перевозят в лодках, а железнодорожные пассажиры поплыли пароходами на Азов. Здорово! Есть в этом захват. В катастрофе – что-то сладкое есть.
18
Может быть, зря Алина в марте уезжала от Жоржа в Борисоглебск, это была ошибка. Надо было встретить его в лицо и послушать, как он будет оправдываться. А уже поехав – напротив, не надо было писать письма, сорвалась, тут Сусанна права. Но поди не сорвись, когда грудь пылает как раскрытая рана.
Но Сусанна оценивает обстановку серьёзней и опасней, чем она есть. Она не знает, насколько Жорж всё-таки совестливый, и этим даже не типичен для офицера: сделав дурное, обидев, он потом неизменно подвержен саморазбираниям, поиску прощения и желанию загладить.
Всё ясно: измена его произошла от того, что он отбился, отвык от жены. Она так заполняла всегда его жизнь – и надо снова так после войны. Надо – окружить его собой.
И вдруг – Жоржа возвратили в Ставку! – перст судьбы. (Конечно, ещё бы лучше – вернули б его в штаб Московского округа.) И Алина, не колеблясь, решила покинуть свою московскую жизнь и наладившиеся концерты – и ехать к нему в Могилёв, чтобы постоянно быть с ним, восстановить непрерывность семейной жизни, главное – непрерывность. Создать в Могилёве хоть и временное, но уютное существование.
Перевозить обстановку было бы, конечно, безумием. Да и найти квартиру в переполненном городе совсем нелегко. Но у Корзнеров оказались в Могилёве дальние родственники, и по просьбе милой Сусанны согласились сдать Воротынцевым меблированный флигилёчек у себя в саду. Конечно, вести хозяйство здесь намного трудней, но дело к весне, печей не топить. Конечно, кое-что изменить, перевесить, переставить, довезти из московской утвари, а одну комнату освежить побелкой – хлопот много, но всё это живо, радостно. Алина бурно действовала, и даже хозяин удивился, „какой она орёл”. Да энергия её – неукротима, если есть на чём развернуться.
А кончились хлопоты с устройством – и вдруг надвинулась страшная апатия, пустота.
Нет, только ни за что не скисать! Держаться.
Сусанна, провожая, настаивала и настаивала: не поддаваться влекущему урагану упрёков, сердечной жажде высказаться до конца: от шквала самых справедливых обвинений может стать только хуже, и даже всё развалится. Гораздо умней притвориться, что всё прошло, на этом всё и забыто, что с той мерзкой женщиной всё кончено, отрублено и навсегда. Принять полностью как искреннее, сделать вид, что принято и поверено, и теперь только зорко следить. Но, добавляла Сусанна: ещё и быть весёлой для него, лёгкой, – с такой жгучей раной в сердце попробуй!…
|
The script ran 0.055 seconds.