Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Пол Гэллико - Дженни. Томасина. Ослиное чудо [0]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: child_tale

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

Ветеринар Эндрью Макдьюи просунул в приоткрытую дверь рыжую жёсткую бороду и окинул враждебным взглядом людей, сидевших в приемной на деревянных стульях, и зверей, сидевших у них на руках или у ног. Вилли Бэннок, его помощник, нянька и санитар, уже сообщил ему, кто ждёт приёма, и доктор Макдьюи знал, что увидит своего соседа и друга, священника Энгуса Педди. Отец Энгус приходил почти всегда из-за своей любимой старой собачки, которую сам и перекармливал сластями. Врач посмотрел на коротенького, кругленького священника и заметил, как печально и доверчиво собачка смотрела на него самого. Она знала, что запахи этого места и колкий мех на лице великана прочно связаны с избавлением от мук. Заметил он и отдыхавшую у них в городке жену богатого подрядчика из Глазго, которая привела йоркширского терьера, страдающего ревматизмом, в бархатной попонке с шёлковыми завязками. Этого терьера он терпеть не мог. Была туг и миссис Кинлох с сиамской кошкой, которая лежала у неё на коленях и мяукала от ушной боли, встряхивая головой. Был мистер Добби, местный бакалейщик, глядевший печально, как и его скочтерьер, который болел чесоткой и шерсть его так облезла, что он явно нуждался не столько во враче, сколько в обойщике. Было ещё человек пять, в том числе — худенький мальчик, которого он где-то видел, а на самом большом стуле, как бы возглавляя весь ряд, сидела старая грузная миссис Лагганг, владелица табачно-газетной лавочки, с неописуемой чёрной дворняжкой по имени Рэбби. И хозяйка, и древняя дворняга давно стали местными достопримечательностями. Хозяйка вдовела двадцать пять лет, прожила — все семьдесят, а пятнадцать разделяла одиночество с преданным Рэбби. Весь городок привык и к толстой вдове в шотландской шали, и к чёрному шару на ступеньках её крохотного магазина. Рэбби всегда лежал на ступеньках, уткнувшись носом в лапы, и покупатели машинально переступали через него. В городке говорили, что дети рождаются тут с таким рефлексом. Доктор Макдьюи взглянул на пациентов, и пациенты взглянули на него, кто испуганно, кто равнодушно, кто с надеждой, а кто и с враждою, передавшейся им. Всё его лицо дышало злобой — и высокий лоб, и густые рыжие брови, и властные синие глаза, и крепкий нос, и насмешливые губы, видневшиеся из-под усов, и воинственный, поросший бородой подбородок. Быть может, местные жители не зря считали его бессердечным. Такой знаменитый человек, как Макдьюи, естественно, вызывал пересуды в маленьком городке графства Аргайл, где он работал несколько лет. В маленьких городках ветеринар — личность важная, так как лечит он не только собак и кошек, но и птицу, и скот с окрестных ферм — черномордых овец, свиней, коров. А наш доктор к тому же был ветеринарным инспектором всей округи. Макдьюи считали честным, умелым и прямым, но слишком странным, чтобы доверить ему бессловесных Божьих тварей. Он их не любил; не любил он и Бога. Был он неверующим или не был, но в церкви его не встречали, хотя со священником он дружил. Шёл слух, что со смерти жены сердце его окаменело и живым остался только тот кусочек, где гнездилась любовь к семилетней дочери — Мэри Руа. Дочь эту никто никогда не видел без рыжей кошки Томасины. Да нет, говорили сплетники, доктор он хороший. Мигом вылечит или убьет, только уж очень любит усыплять. Те, кто подобрее, считали, что это он от жалости — не может видеть, как страдает животное; а кто поехидней или пообиженней, предполагали, что просто ему наплевать и на зверей, и на людей. Но те, у кого зверей не было, думали, что в нём есть хоть что-то хорошее, если он дружит с таким человеком, как отец Энгус. Дружили они с детства, вместе учились, и как раз священник и уговорил его, когда умерла Энн Макдьюи, переехать сюда, чтобы избавиться от тяжёлых воспоминаний. Некоторые помнили старого Макдьюи, ветеринара из Глазго. В отличие от сына, он был не только властен, но и набожен. Рассказывали, что Эндрью хотел стать хирургом, но отец оставил ему деньги на том условии, что он унаследует и его практику. Кто-то из здешних жителей побывал в их старом доме и не удивлялся теперь, что молодой Макдьюи стал таким, каким стал. Энгус Педди знал, что Макдьюи-отец был истинный ханжа, в чьём доме Господь выполнял функции полисмена, и тоже не удивлялся, что Эндрью сперва возненавидел Бога, а потом и отверг. Неверие это укрепилось, когда умерла Энн, оставив двухлетнюю дочь — Мэри Руа. Оглядев ожидающих, доктор уставил бороду в миссис Лагган и мотнул головой, давая понять, что можно войти в кабинет. Вдова испуганно квакнула, с трудом поднялась и прижала к себе несчастного Рэбби. Лапки его повисли, глаза закатились. Он был похож на перекормленную свинку, а свистел и пыхтел, как храпящий старик. Энгус Педди встал, чтобы помочь вдове, и улыбнулся ей ангельской улыбкой, ибо он ничем не походил на известного нам из книг шотландского священника. Собачка его по имени Сецессия (именно такой юмор царил когда-то в его обширной семье), неуклюже спрыгнула на пол. Он приподнял её за лапки и сказал: — Видишь, Цесси, вот Рэбби Лагган! Ему плохо, бедному. Собаки посмотрели друг на друга печальными, круглыми глазами. Миссис Лагган пошла за врачом в процедурную и положила Рэбби на белый длинный стол. Лапки его беспомощно раскинулись, и дышал он тяжело. Ветеринар поднял его верхнюю губу, взглянул на зубы, заглянул под веки и положил руку на твёрдый вздутый живот. — Сколько ему? — спросил он. Миссис Лагган, одетая, как все достойные вдовы, в чёрное платье и мягкую шаль, испуганно заколыхалась. — Пятнадцать с небольшим, — сказала она и быстро добавила: — Нет, четырнадцать… — словно могла продлить этим его жизнь. Пятнадцать — ведь и впрямь много, а четырнадцать — ещё ничего, доживёт до пятнадцати или до шестнадцати, как старый колли миссис Кэмпбэлл. Ветеринар кивнул. — Незачем ему страдать. Сами видите, задыхается. Еле дышит, — сказал он и опустил собаку на пол, а она шлёпнулась на брюхо, преданно глядя вверх, в глаза хозяйке. — И ходить не может, — сказал ветеринар. У вдовы задрожали все подбородки. — Вы хотите его убить? Как же я буду без него? Мы вместе живём пятнадцать лет, у меня никого нету… Как я буду без Рэбби? — Другого заведёте, — сказал Макдьюи. — Это нетрудно, их тут много. — Ох, да что вы такое говорите! — воскликнула она. — Другой — не Рэбби. Вы лучше полечите его, он поправится. Он всегда был очень здоровый. «С животными нетрудно, — думал Макдьюи, — а с хозяевами нет никаких сил». — Да он умирает, — сказал он. — Он очень старый, на нём живого места нет. Ему трудно жить. Если я его полечу, вы придёте через две недели. Ну, протянет месяц, от силы — полгода. Я занят. — И добавил помягче: — Если вы его любите, не спорьте со мной. Теперь, кроме подбородков, дрожал и маленький ротик. Миссис Лагган представила себе времена, когда с ней не будет Рэбби — не с кем слова сказать, никто не дышит рядом, пока ты пьёшь чай или спишь. Она сказала то, что пришло ей в голову, но не то, что было в сердце: — Покупатели хватятся его. Они через него переступают. А думала она: «Я старая. Мне самой немного осталось. Я одна. Он утешал меня, он — моя семья. Мы столько друг про друга знаем». — Конечно, конечно… — говорил врач. — Решайте скорее, меня пациенты ждут. Вдова растерянно смотрела на рыжего здорового человека. — Я думаю, это не очень плохо, если я оставлю его мучиться… Макдьюи не отвечал. «Жить без Рэбби, — думала она. — Холодный носик не ткнётся в руку, никто не вздохнёт от радости, никого не потрогаешь, не увидишь, не услышишь». Старые псы и старые люди должны умирать. Она хотела вымолить ещё один месяц, неделю, день с Рэбби, но слишком волновалась и пугалась. — Будьте с ним подобрей… — сказала она. Макдьюи вздохнул с облегчением и встал. — Он ничего не почувствует. Вы правильно решили. — Сколько я вам должна? — спросила миссис Лагган. Врач заметил, как дрожат её губы, и ему почему-то стало не по себе. — Ничего не надо, — сказал он. Вдова овладела собой и сказала с достоинством, хотя слезы мешали ей смотреть: — Я оплачу ваши услуги. — Что ж, два шиллинга. Она вынула черный кошелек и положила монеты на стол. Рэбби, заслышав звон, поднял на секунду уши, а миссис Лагган, не оглянувшись на лучшего друга, пошла к двери. Шла она очень гордо и прямо, ей не хотелось при этом человеке быть глупой и старой толстухой. Ей удалось достойно выйти и закрыть за собой дверь. Худенькие женщины горюют очень жалобно, но ничего нет жальче на свете толстой женщины в горе. Пухлому лицу не принять трагической маски, просто оно сереет, словно жизнь ушла из него. Когда вдова Лагган появилась в приёмной, все глядели на неё, а Энгус Педди мгновенно всё понял и вскричал: — О, Господи! Неужели с ним плохо? Что ж мы будем без него делать? Через кого переступать? Здесь, со своими, миссис Лагган могла плакать вволю. Казалось бы, что такого — но вся очередь застыла, а на сердце Энгуса Педди легла какая-то рука и сжимала до тех пор, пока боль его не уравнялась с болью вдовы. Пришла наконец одна из тех страшных минут, когда священник не знал, чего же хочет от него Бог и что бы Сам Бог сделал на его месте. Для Энгуса Педди Бог не был связан с мраком и скукой. И Творец, и тварный мир были для него радостью, и он считал своим делом передать пастве радость, и хвалу, и восхищение чудесами Божьими, к которым он относил и зверей. И всё же он был человеком и пугался, когда его Бог как бы не обращал внимания на беды вдовы Лагган. Толстая женщина плакала перед ним и утирала слёзы, они текли по её щекам и подбородку. Сейчас она уйдёт и для неё начнется смерть. Энгус Педди чуть не кинулся в операционную, чтобы крикнуть: «Стой, Эндрью! Не убий! Пусть сам отживёт своё. Тебе ли мешать его игре с Богом?» Но он удержался. Ему ли мешать? Макдьюи — хороший врач, а врачи нередко делают и говорят страшные вещи. С животными лучше, чем с людьми: их можно избавить от страданий. Миссис Лагган сказала, не обращаясь ни к кому: — Я не сумею жить без Рэбби. И вышла. В дверь высунулась рыжая борода. — Кто следующий? — спросил Макдьюи и поморщился, когда жена подрядчика нерешительно приподнялась, а терьер взвизгнул от страха. — Простите, сэр, — раздался тонкий голосок, — можно вас на минутку? — Это Джорди Макнэб, мануфактурщиков сын, — пояснил кто-то. Восьмилетний Макнэб — круглолицый, чёрненький, серьёзный, как китаец, в рубашке защитного цвета и со скаутским галстуком на шее — держал в руках коробку, в которой, мелко дрожа, лежало его сегодняшнее доброе дело. Макдьюи взглянул на него сверху, словно Великий Могол, пригнулся, касаясь рыжей бородой коробки, и прогремел: — Что там у тебя? Джорди смело встретил натиск. Он показал врачу лягушку и объяснил: — У нее что-то с лапкой. Прыгать не может. Я её нашел у озера. Пожалуйста, вылечите её, чтобы она опять прыгала. Старая горечь накатывала иногда на Макдьюи, и он говорил и делал совсем не то, что хотел. Так и сейчас он как будто услышал, нагнувшись над коробкой: «Лягушачий доктор. Вот кто ты, лягушачий доктор». И вся его злоба вернулась к нему. Будь на свете правда, эти люди и этот мальчик приходили бы к нему лечиться и он боролся бы за их жизнь, он бы их спасал. Но они тащат к нему этих сопящих, скулящих, мяукающих тварей, которых держат потому, что из лени или эгоизма не хотят завести ребёнка. Больной терьер был совсем рядом, и Макдьюи с отвращением чувствовал запах духов, которыми опрыскала его хозяйка. Из чёрного облака злобы он ответил Джорди: — У меня нет времени на глупости. Ты что, не видишь, какая тут очередь? Швырни свою жабу в пруд. Пошёл, пошёл! В круглых чёрных глазах юного Макнэба появилось выражение, свойственное детям, когда они разговаривают со взрослыми. — Она больна, — сказал он, — ей плохо. Она же умрёт! Макдьюи повернул его лицом к двери и хлопнул по спине. — Иди, иди, — сказал он немного приветливей. — Отнеси её, откуда взял. Природа за ней присмотрит. Заходите, миссис Сондерсон. 2 Если вас интересуют родословные, вы будете приятно поражены, узнав, что я сродни Дженни Макмурр из Глазго, о которой написали и напечатали целую книгу. По матери мы из Эдинбурга, где мои предки подвизались в университете, причем некоторые из них не только косвенно, но и прямо послужили науке. По отцу мы из Глазго. Дженни — моя двоюродная бабушка. Она была истинная красавица, в самом египетском стиле: головка маленькая, усы длинные, глаза раскосые, уши круглые, небольшие и крепенькие. Считают, что я на неё похожа, хотя цвет у нас разный. Говорю я об этом не из хвастовства: просто это показывает, что обе мы вправе возвести свой род к тем дням, когда у людей хватало ума нам поклоняться. Сейчас поклоняются ложным богам, а тогда, в Египте, наших предков чтили в храмах, и людям вроде бы это приносило больше счастья. Однако время это ушло, и рассказать я хочу не о том. И всё же, когда знаешь, что тебе поклонялись, как-нибудь это да скажется. Не буду вас томить: речь пойдёт об убийстве. Такой истории вы ещё не читали и не слышали: ведь убили-то меня. Зовут меня Томасиной из-за обычной и нелепой ошибки, которую часто совершают люди, пытаясь угадать наш пол, когда мы совсем юны. Меня назвали Томасом, а потом одумались, и миссис Маккензи, наша служанка, переделала моё имя на женский лад. Было это ещё в Глазго, и Мэри Руа едва исполнилось два года. Не пойму, как это люди так глупы и гадают, кто мы — кот или кошка. Чем гадать, посмотрели бы: у кошек эти штучки рядом, а у котов — подальше друг от друга. Исключений нет, и от возраста это не зависит. Наш хозяин, Эндрью Макдьюи, мог бы сказать сразу: он же врач, но он животных не любит, ему до них нет дела, и на меня он никогда не обращал внимания. И я на него не обращала, на что он мне? Мы жили в большом мрачном доме, который мистер Макдьюи унаследовал от отца. На первых двух этажах там была больница, а мы жили на третьем и четвёртом с хозяином, хозяйкой и Мэри Руа. Они все рыжие, и я рыжая, точнее — тёмно-золотистая с белой грудкой. Особенно нравится людям, что и лапки у меня белые, и самый кончик хвоста. Меня всегда хвалят, я привыкла. Хотя мне было только полгода, я помню нашу хозяйку. Её звали Энн, она была красивая и рыжая, как медная кастрюлька. Она всегда веселилась и пела, и дома было не так темно, даже в дождливые дни. Мэри Руа она очень баловала, и они вечно шептались. В общем, дом был счастливый, несмотря на хозяина. Но скоро всё изменилось. Миссис Макдьюи подцепила какую-то болезнь от попугая и умерла. Не знаю, что бы я делала, если бы не миссис Маккензи. Хозяин сошёл с ума, он страшно кричал и буянил, а любовь его вся перешла на дочку и чуть не насмерть нас с ней перепугала. Он где-то бродил, животных забросил, всё у нас пошло вкривь и вкось. Тут приехал его старый друг, мистер Педди, сельский священник, и жизнь наша стала понемногу налаживаться. Мистер Педди и наш хозяин учились вместе в университете. Наверное, они там знали моих родных. Ну вот. Мы продали практику и дом и переехали сюда, на берег залива Лох Файн, в графстве Аргайл. Когда со мной случилась беда, Мэри Руа шёл восьмой год и жили мы в предпоследнем доме от Аргайл-лейн. В последнем жил священник с отвратительной собакой Цесси. Ф-фуф! Точнее, мы жили в двух домах — третьем от конца и втором. Они были белые, длинные, двухэтажные, крытые черепицей, каждый — с двумя трубами, на которых сидело по чайке. Ещё точнее, в одном мы жили, а в другом работал хозяин. Нас туда не пускали. После несчастья в Глазго хозяин поклялся, что в его доме больных животных не будет. В Инверанохе мне понравилось больше, чем в Глазго, потому что тут много чаек и пахнет морем и рыбой, а неподалёку лежит волшебная, тёмная страна лесов, лощин и скал, где можно поохотиться. Там, в Глазго, меня не выпускали на улицу, а тут я стала истинным горцем. Горцы же, как известно, смотрят на всех прочих сверху вниз. Город этот поменьше Глазго, здесь и тысячи жителей нет, но сюда приезжает отдыхать масса народу. Летом хозяин очень занят, потому что многие привозят собак, а иногда — кошек, и птиц, и даже обезьян. Одни животные плохо переносят наш климат, другие сцепятся с нами, горцами, а куда им, неженкам, до нас! И хозяева несут их к моему хозяину. Он сердится, он зверей не любит, особенно домашних, предпочитает лечить скот на фермах. Но это всё меня не касается. Я жила, как хотела, и всё шло неплохо, только Мэри Руа таскала меня на руках. Если у вас есть дочь, вы меня поймёте. Если нету, вспомните, как маленькие девочки таскают куклу. Некоторые таскают кошку. Они держат её под брюхо, так, что верх её спинки прижимается к груди; передние лапы и голова свешиваются через руку, а весь наш низ болтается на весу. Неудобно и унизительно. Мэри Руа, правда, клала меня иногда на плечи, вроде горжетки. Люди мной любовались и говорили, что не разобрать, где её волосы, а где мой мех. Носила она меня и на руках, как младенца, но вниз головой. Это — самое неудобное. Были и другие неудобства, о которых я не хотела говорить, но к слову скажу. Мне повязывали салфетку и сажали за стол, как даму. Правда, при этом мне давали молоко и вкусное печенье с тмином, но достоинство моё страдало. Спать мне полагалось у кроватки Мэри Руа, и я не могла уйти на любимое кресло, потому что Мэри, если меня не было, страшно плакала. Иногда она плакала и при мне, причитая: «Мама, мама!» — слезала, брала меня к себе и утыкалась лицом мне в бок так, что я еле могла дышать. Мы очень не любим, когда нас прижимают. Она плакала и говорила: «Томасина, Томасина, я тебя люблю, не уходи!..» А я лизала ей лицо, слизывала солёные слёзы, пока она не затихнет, не развеселится — «Ой, Томасина, щекотно!» — и не заснёт. И я терпела. Будь это мальчик, я бы давно сбежала, благодарю покорно! Сбежала бы в лес или нашла других хозяев. Я о себе позаботиться могу — вид у меня изысканный, но я сильна, здорова и очень вынослива. Как-то на меня наехал юный велосипедист. Миссис Маккензи выскочила из дома, жутко голося. Мэри Руа плакала целый час, а на самом деле мальчик упал и расшибся, я же отряхнулась и пошла, куда шла. Ну, а ещё у нас был сам хозяин, и я бы много о нём порассказала, одно другого хуже. Ветеринар не любил животных, вы только подумайте! Чуть что — усыпит, так о нём говорили. Да, не хотела бы я к нему попасть… Ко мне он ревновал; хуже того — он не замечал меня. Нос в потолок, баки распушит, весь пропах микстурами… Уф-фу! Когда он приходил вечером домой и целовал Мэри Руа, мне просто плохо становилось (как вы помните, я всё время была у неё на руках). Конечно, я вредила ему, как могла: умывалась перед ним, ложилась в кресло, путалась под ногами, линяла на его лучший костюм, прыгала ему на колени, когда он садился почитать газету, и старалась пахнуть посильнее. При Мэри Руа он не смел мне грубить и делал вид, что меня не замечает, — просто вставал, словно хочет взять трубку, и стряхивал меня с колен. Словом, причины сбежать у меня были, но я оставалась, потому что я полюбила Мэри Руа. Наверное, дело в том, что девочка и кошка похожи. В девочках тоже есть тайна, словно они что-то знают, да не скажут, и они склонны к созерцанию, и, наконец, они иногда смотрят на взрослых как мы — пристально и непонятно. Если вы жили вместе с девочкой, вы сами знаете, как они уходят куда-то в свой мир, как они упорны, как свободолюбивы, как не пронять их глупыми запретами. Те же черты раздражают взрослых и в нас. Ни девочку, ни кошку не заставишь что-то сделать против воли, тем более — себя полюбить. Да, мы с Мэри Руа во многом похожи… И вот, я ради неё делала странные вещи. Я терпела, что она таскала меня в школу и дети гладили меня и тискали, пока не прозвенит звонок, а потом я бежала домой по своим делам. А когда она возвращалась, я ждала её у дверей, обернув хвост вокруг задних лап. Конечно, так мне было удобнее фыркать на гнусную собачонку нашего соседа, но сидела я ради Мэри Руа. Люди говорили, что по мне можно сверять часы. Нет, вы подумайте! Я, Томасина, ждала у дверей какую-то рыжую девчонку, даже не особенно хорошенькую. Иногда я думала, нет ли между нами какой-то ещё неведомой мне связи. Очень уж мы были нужны друг другу, когда садилось солнце и одиночество и страх являлись ему на смену. Средство от одиночества такое: прижаться щекой к щеке, мехом к меху или мехом к щеке. Бывало, проснёшься ночью от кошмара, слушаешь мерное дыхание и чувствуешь, как шевелится чистый пододеяльник. Тогда не страшно, можно заснуть. Я сказала сейчас, что Мэри Руа не особенно хорошенькая. Это не очень вежливо, она ведь считает меня самой красивой кошкой на свете, но я имела в виду, что личико у неё обыкновенное. А глаза — необыкновенные, что-то в них такое есть, когда на них, вернее — в них, смотришь. Я не всегда могла подолгу в них смотреть. Они ярко-синие, а когда она думает о чем-то, чего и мне не угадать, — тёмные, как залив в бурю. А так — нос у неё курносый, много веснушек, брови и ресницы очень светлые, почти их и не видно. Рыжие волосы она заплетает в косы, и ленты у неё — голубые или зелёные; ноги длинные, ходит животом вперёд. Зато пахнет она замечательно. Миссис Маккензи обстирывает её, и обглаживает, и пересыпает бельё лавандой. Миссис Маккензи вечно стирает, гладит, чинит и чистит её одежду, потому что ей только так дозволено проявлять свои чувства к ней. Сама она, дай ей волю, ласкала бы её и пестовала, как пестуем мы подброшенных котят, но мистер Макдьюи ревнив и боится, как бы Мэри Руа не слишком к ней привязалась. Я люблю запах лаванды. Запахи ещё больше, чем звуки, вызывают хорошие или дурные воспоминания. Сама не помнишь, отчего когда-то обрадовалась или рассердилась, но, почуяв запах, снова радуешься или сердишься. Вот как запах лекарств, исходящий от него. А лаванда — запах счастья. Учуяв его, я вытягивала коготки и громко мурлыкала. Бывало, миссис Маккензи погладит бельё, сложит и не закроет по забывчивости шкаф. Тут я нырну туда и лягу, уткнувшись носом в пахучий мешочек. Вот это мир, вот это радость! Живи — не хочу! 3 Джорди Макнэб шёл куда глаза глядят, держа свою коробочку, где пострадавшая лягушка лежала на ложе из вереска и мха. Иногда, забывшись, он пускался в галоп, но вспоминал о печальном положении дел и снова переходил на шаг или рысь. Он не знал, куда идёт, он просто хотел уйти подальше от взрослых. То и дело он заглядывал в коробочку, трогал свою лягушку пальцем и убеждался ещё раз, что у неё сломана лапка. Взять её домой он не мог, ему бы не разрешили, не мог и бросить. Джорди впервые видел, как враждебен мир к тому, кто решил взять на себя ответственность за другое существо. Он дошёл до края города, где улицы обрывались сразу и начинались поля и луга. Дальше лежал тёмный и таинственный лес, там жила Рыжая Ведьма; и тут он понял, что уже давно думает о том, чтобы пойти к ней, но пугается: очень уж это опасно. Люди боялись ходить к той, кого прозвали Рыжей Ведьмой и Безумной Лори, а больше всех боялись мальчики, вскормленные на сказках и картинках, где носатые старухи летают на метлах. Идти к ней не стоило, разве что уж очень понадобится. Но говорили о ней и другое — что она никому не вредит, живёт одна в лощине, прядёт шерсть, беседует с птицами и зверями, лечит их, кормит, выхаживает и водит дружбу с ангелами и гномами, которыми, как известно, лощина просто кишит. Джорди знал обе версии. Если правда, что олень приходит к ней и ест у неё с ладони, птицы садятся ей на плечи, рыбы выплывают на её зов из ручья, а в сарае за её домом живут больные звери, которых она подбирает в лощине и в лесу, или они приходят к ней сами, — не отнести ли ей лягушку? Он прошёл по горбатому мостику и стал подниматься на лесистый холм, за которым лежала лощина. Кажется, ведьма жила милях в полутора после седых развалин замка — лес там был особенно пуст, и такому маленькому мальчику было страшно идти туда, где в лесной тьме живёт какая-то огненная колдунья. Джорди довольно долго шёл по лесу и, наконец, увидел домик колдуньи. Тогда он остановился и, как подобает бойскауту, решил оглядеться. Домик был длинный, двухэтажный, и трубы, словно кроличьи уши, торчали из него. Зелёные ставни были закрыты, и казалось, что домик спит. Сзади стояло здание повыше, тоже каменное, по-видимому — бывший амбар или коровник. Перед самым домиком, на полянке, рос огромный дуб, и ветви его нависали над крышей. Дубу было лет двести. С нижней ветки свешивался серебряный колокольчик, а из колокольчика свисала длинная верёвка. Теперь, не двигаясь, Джорди слышал сотни шорохов, тихое, но звонкое пение и непонятный перестук. «Колдунья колдует!» — подумал он и чуть не пополз обратно, но пение зачаровало его, хотя перестук казался всё страшней и непонятней. Голос звучал чисто и звонко. Мелодии этой Джорди никогда не слышал, но сейчас, сам не зная почему, закрыл глаза рукой и заплакал. Птицы над ним угомонились, и в траве мелькнул белый кроличий хвостик. Джорди Макнэб пополз к дубу. Он положил коробочку у его подножья и тихо потянул за верёвку. Лес огласился нежным звоном, перестук умолк, в домике что-то зашумело. Джорди кинулся прочь и засел в кустах. Он услышал заливистый лай и увидел чёрного скочтерьера, выбегающего из амбара. Сотни птиц взлетели в воздух, хлопая крыльями. Две кошки — одна чёрная, одна тигровая — чинно вышли из домика, подняв хвосты, и уселись на траву. Из чащи показалась косуля, взглянула на домик тёмными глазами и юркнула обратно. Солнце сверкнуло на её мокром носу. Сердце у Джорди сильно забилось. Он приподнялся было, чтобы убежать, но любопытство победило страх. Дверь распахнулась, но Джорди, к своему разочарованию, увидел не ведьму, а девушку, даже девочку, совсем простую, в бедной юбке и кофте, толстых чулках и клетчатой шали. Ведьмой она быть не могла, потому что ведьмы уродливы или прекрасны, а всё же Джорди почему-то не отрывал от неё глаз. Нос у неё был какой-то умный, рот весёлый, и глядя на неё хотелось улыбаться. Сама она улыбалась нежно и мирно, а серо-зелёные глаза смотрели куда-то вдаль. Волосы её, распущенные по спине, как у деревенских девиц, были просто красные, словно раскалённое железо. Она отбросила со лба красную прядь, будто смела паутину с мыслей; а Джорди лежал на животе, притаившись, и любил её всем сердцем. Он забыл о колдовстве и чарах, просто любил её и радовался ей. Вдруг она издала звонкий клич в две ноты, словно снова зазвенел колокольчик, и из леса вышел олень. Он пошёл к ней по лужайке, а она глядела на него своим отсутствующим взглядом и нежно улыбалась ему. Остановившись, он опустил голову и посмотрел на неё так лукаво, что она рассмеялась и крикнула: — Это опять ты звонил? Проголодался? По-видимому, олень не проголодался, или испугался Джорди, но он вдруг убежал в лес. Зато гуськом вышли коты и стали тереться о её ноги. А собака понеслась к коробочке, понюхала её и залаяла. Хозяйка подбежала к ней легко, как олень. Она опустилась на колени, сложив руки в подоле, заглянула в коробочку, взяла её и вынула бедную больную лягушку. Лягушка лежала у неё на ладони, лапка свисала сбоку. Она осторожно потрогала её, поднесла к щеке, сказала: «Ангелы тебя принесли или гномы? Ну ничего! Я тебя полечу как смогу», — вскочила и вошла в дом, захлопнув за собой дверь. Дом снова спал, сомкнув веки. Оба кота и собака ушли к себе, птицы угомонились, одна белка на дереве, над Джорди, ещё скакала по ветвям. Джорди почувствовал лёгкость и свободу, которых не знал до сих пор. Он встал и пошёл домой через тёмный лес. Закончив приём, доктор Макдьюи кивнул Энгусу Педди, переждавшему всех. — Заходи, — сказал он. — Прости, что задержал. На этих идиотов всё время уходит. Ну, что с ней? Перекормил конфетами? Сколько же тебе повторять? Он и не заметил, что причисляет к идиотам своего друга. — Правда твоя, Эндрью, — виновато ответил священник. — Но что мне делать? Она так умильно служит на задних лапках. Ветеринар нагнулся, понюхал собаку, потрогал её брюхо и поморщился. — М-да, — сказал он. — Ещё хуже стало… Что же ты, Божий человек, не можешь себя обуздать? Зачем пса перекармливаешь? — Ну какой я Божий человек! — возразил Энгус Педди. — Я — Его служитель, знаешь — из служащих, которые добирают сердцем, где не хватает ума. Лучшие люди идут в армию, в политику, в адвокаты, а Богу достаются такие, как я. Макдьюи весело и нежно посмотрел на него. — По-твоему, ваш Бог любит всё это подхалимство? — спросил он. — По-моему, — парировал Энгус, — Он ошибся только раз: когда позволил нам представить Его по нашему образу и подобию. Хотя нет, это мы сами придумали, это же нам лестно, а не Ему. Макдьюи залился лающим смехом. — Ах вот что! — обрадовался он. — Значит, человек наделил Бога своими пороками и теперь, когда молится, ориентируется на них. Священник погладил собаку по голове. — Когда Бог наказал Адама, — медленно произнес он, — мы стали братьями не Ему, а вот ей. Довольно смешной приговор. Бог шутит редко, но метко. Эндрью Макдьюи не ответил. — А ты, — продолжал священник, уводя спор с опасного пути, — даже не веришь в это родство. Я вот люблю её, беднягу, и жалею, как самого себя. Скажи, Эндрью, неужели ты их не полюбил? Неужели у тебя не разрывается сердце, когда она на тебя жалобно и доверчиво смотрит? — Нет, — отвечал Макдьюи. — Я хоть и собачий, но доктор. Если у врача будет разрываться сердце из-за каждого пациента или родственника, он долго не протянет. Не намерен расходовать чувства на этих тунеядцев. Преподобный Энгус Педди пошёл на него с другого фланга. — Неужели ты не мог, — спросил он, — помочь собачке Лагган? Зачем ты её усыпил? Макдьюи стал красным, как его борода, а глаза его потемнели. — Что, вдова жаловалась? — сказал он. — А если бы и жаловалась? Нет, она ничего не говорила, только мучилась. Я видел её глаза, когда она шла к дверям. Теперь она одна на всём свете. — Да всё равно она осталась бы одна недели через три, ну, через месяц, от силы — через год. И вообще, я достану ей собаку. Меня вечно просят пристроить щенка. — Ей эта собака нужна, — сказал священник. — Она её любит, они — семья, как вот мы с Цесси. Разве ты не видишь, что с любовью легче прожить тут, на земле? Макдьюи снова не ответил. Он любил свою жену, и её у него отняли. Любовь — опасная ловушка, без любви куда спокойней. Да, но он и сейчас любит Мэри Руа. Проще быть бревном или камнем и ничего не чувствовать. — …Непременно должен быть ключ, — говорил Энгус. — Какой ключ? — Наверно, любовь и есть ключ к нашим отношениям с четвероногими, пернатыми и чешуйчатыми тварями, которые живут вокруг нас. — Ах, брось! — фыркнул Макдьюи. — Все мы запущены в огромную нелепую систему. Мы встали на ноги, а они нет. Тем хуже для них. Священник посмотрел на врача сквозь очки. — Смотри-ка, Эндрью! Я и не знал, что ты так продвинулся. Значит, мы кем-то запущены… Кем же, интересно? Ты ведь не так старомоден, чтобы верить в безличную силу. — Ты, конечно, скажешь, что Богом! — А кем же ещё? — Антибогом. Очень уж плохо система работает. Я бы и то лучше управился. Макдьюи подошёл к полке и взял скляночку. Мопс принял лекарство, громко рыгнул и встал на задние лапы. Люди посмотрели друг на друга и засмеялись. 4 Я сторожила мышиную норку, когда Мэри Руа пришла за мной и потащила на пристань, встречать пароход из Глазго. Уходить мне не хотелось, я долго прождала мышей и чувствовала, что они вот-вот появятся. Норка была важная, у самой кладовой. Мышиная служба — наш долг, и я всегда выполняла его неукоснительно, сколько бы времени и сил ни уходило у меня на то, чтобы Мэри Руа лучше и счастливей жилось. Люди постоянно забывают, что мы работаем, а без работы портимся. Им, видите ли, надо делать из нас игрушки. Даже когда мы приносим им мышь, чтобы тактично напомнить о своей профессии, они, по глупости и гордыне, считают её подарком, а не оправданием нашего у них житья. Вы, наверное, думаете, что сидеть у норки легко. Что ж, посидите сами. Станьте на четвереньки и не двигайтесь час за часом, глядя в одну точку и притворяясь, что вас нет. Мы — не собаки, чтобы понюхать и уйти. Мы звери серьёзные, и у меня, к примеру, на работу уходит очень много времени, особенно если норок несколько и есть основания полагать, что у них — два выхода. Заметьте, главное — не в том, чтобы мышь поймать. Мышь всякий поймает. Главное — выкурить её из дому. Мы ведём с ними войну нервов, а для неё нужны время, терпение и ум. Ума и терпения у меня хватает, но времени было бы побольше, если бы от меня не ждали много другого. Да, работа у нас нелёгкая… Вот для примера: садиться у норы надо в разное время суток. Мышь — не дура и быстро запомнит, когда вы приходите. Значит, надо сбить её с толку. Выбрать же время вам поможет кошачье чутьё. Вы просто узнаёте, что пора идти, это накатит на вас, как в мечтании, и вы пойдёте к норке. Придёте, принюхаетесь, сядете и станете смотреть. Если мышь у себя, она не выйдет, а если вышла — не войдёт. И то, и это ей плохо. А вы сидите и смотрите. Попривыкнув, вы сможете думать, размышлять, вспоминать свою жизнь или жизнь далёких предков и, наконец, гадать, что будет на ужин. Потом закройте глаза и притворяйтесь, что заснули. Это — самое трудное, так как теперь вам остаются только уши и усики. Именно тут мышь попытается мимо вас проскользнуть. А вы откроете ОДИН глаз. Поверьте, на мышь это действует ужасно. Не знаю, в чём тут дело — может, она пугается, что вы умеете одним глазом спать, а другим смотреть. Сделайте так несколько раз, и у неё будет нервный срыв. Семья её тоже разволнуется, они побеседуют и решат покинуть дом. Так решают мышиный вопрос ответственные кошки и коты. Сами видите, тут нужен навык, ум, а главное — время. Я держала дом в большом порядке, хотя мне приходилось, кроме того, обнюхивать все комнаты и вещи, часто мыться, беседовать с соседками и смотреть за Мэри Руа. И никакой благодарности. Миссис Маккензи причитала: «Ах ты лентяйка, лентяйка! Мыши опять побывали в кладовой! Что, не можешь мышку поймать?» По-видимому, это юмор, но я и ухом не вела. Итак, сидела я у норки, когда этот Хьюги пришёл, посвистывая, к нам, и хозяйка моя, в голубых носках и голубом передничке, взяла меня и потащила через весь город на набережную. Я ещё никогда не встречала парохода. Хьюги — сын нашего лерда[1]. Ему лет десять, но на вид он старше, очень уж высок. Живёт он в поместье, недалеко от нас, и очень дружит с Мэри Руа. Не знаю, как вы, а я мальчишек не люблю. Они плохо моются, шумят, никого не жалеют. Но Хьюги не такой. Он и вежлив со мной, и ничем не пахнет. С Мэри он часто гуляет, а мало кто из мальчишек станет гулять с девочкой. У Хьюги, как и у нас, нет ни братьев, ни сестёр. Он часто заходит к нам, и мы втроём играем. Он, по-видимому, достаточно меня ценит. Оно и понятно — голубая кровь… После лаванды я больше всего люблю запах моря: лодок, канатов, ящиков, а главное — дивный запах рыбы, крабов и зелёных водорослей. Особенно хорошо пахнет море с утра, когда солнце ещё не разогнало туман и всё пропитано влагой, покрыто росой и солью. Итак, мы пошли с Хьюги и Мэри на приморскую площадь, где стоит Роб Рой. Я обрадовалась, там было много интересного, только пароход вдруг так взвыл, что я шлёпнулась с плеча Мэри Руа и ударилась. Вы спросите, почему же я не упала на все четыре лапки. Не успела, слишком внезапно он взвыл. Я на него глядела, он мне понравился, откуда я могла знать, что он загудит? Пыхтел он так спокойно, двигался чуть-чуть назад, потом вперёд, люди на нём что-то восклицали, и вдруг — пожалуйста. Я бы могла и не упасть, но тогда бы пришлось вцепиться Мэри Руа в шею. Так что я оглянуться не успела, как очутилась на земле. Мэри Руа подняла меня, погладила, и Хьюги погладил, но сказал смеясь: — Её гудок перепугал. Привыкай, Томасина, тебе придется много плавать! Кажется, они с Мэри Руа собирались отправиться в кругосветное путешествие на яхте, а она сказала, что без меня не поедет. Мэри стала меня успокаивать, обнимала, и второй гудок меня уже не испугал. Я смотрела, как несут на берег мешки, потом — как идут пассажиры, разглядывала ярлыки на чемоданах и совсем успокоилась. Многие вели за руку детей. Мэри Руа, Хьюги и подошедший к нам Джорди Макнэб глядели на них. Были и собаки, штук пять, и корзина с котятами, над которой кричали чайки. Таксисты гудели, приманивая пассажиров. Джорди рассказывал нам новости. — У лощины цыгане стоят, — говорил он, — там, за рекой. Ужас сколько их! У них фургоны и клетки, чего только нету. Мистер Макквори к ним ходил. — Жаль, меня не было! — воскликнул Хьюги. — Ну и что? — Констебль сказал, пока они ничего плохого не сделали, пускай живут. Хьюги кивнул. — А они что? — Там был один, у него кушак с заклёпками. Он засунул руки за кушак и смеётся. — Очень глупо, — сказал Хьюги, — смеяться над мистером Макквори. — А другой, — продолжал Джорди, — в жилетке и в шляпе, отодвинул его и говорит, что они благодарят и никого не обеспокоят. Просто хотят честно подработать. Мистер Макквори его спросил, что они будут делать со зверями… — Ой! — воскликнул Хьюги, и мы с Мэри Руа тоже заволновались. — Какие же там звери? Джорди подумал. — Ну, медведь, дикий кот, обезьяны, лисы, слон… — Брось! — сказал Хьюги. — Откуда у них слон? — Да, слона вроде нет, а медведь есть, и кот, и орёл, и за все берут шиллинг. — Так… — протянул Хьюги. — Если мама даст денег, надо пойти. Но Джорди ещё не кончил. — У них будет представление. Я хотел посмотреть, что в фургоне, а большой мальчик прогнал меня хлыстом. Всё это Мэри Руа пересказала отцу, когда он её купал, а он слушал, что, надо сказать, меня удивляет. Взрослые говорят с детьми и с нами очень глупо, слащаво, унизительно. Но мистер Макдьюи действительно слушал Мэри, намыливая ей уши и спину. Наверное, миссис Маккензи шокировало, что он купает Мэри Руа, но я могу засвидетельствовать, что ни одна кошка не мыла котёнка так тщательно. Ему это явно нравилось, и сам он становился приятней, хотя не для меня, меня туда не пускали, я сидела в передней и смотрела под дверь. После ванны они ужинали, и Мэри сидела на подушках, а потом шли в её комнату, и там он играл с ней или что-нибудь ей рассказывал. Она смеялась, и верещала, и таскала его за бороду, а иногда они танцевали и играли в лошадки. Нет, ни детей, ни котят так не воспитывают. В тот вечер она очень расшалилась и не хотела молиться. Он всегда её заставлял, а она не хотела. Я и сама не люблю, когда меня заставляют. Он становился очень противным и рычал, задрав рыжую бороду: — Ну, поиграли и хватит! Молись сейчас же, а то накажу! — Папа, — спрашивала она, — зачем надо молиться? А он всегда отвечал одно и то же: — Мама так делала, вот зачем. Тогда Мэри Руа говорила: — Можно мне держать Томасину? Я отворачивалась, скрывая улыбку. Я-то знала, какой будет взрыв. — Нет! Нет! Нет! Молись сию минуту! Мэри Руа не хотела его рассердить, она правда верила, что когда-нибудь он передумает и разрешит. Но он страшно злился. В эти минуты он меня просто ненавидел. — Господи, — начинала Мэри Руа, — спаси и помилуй маму на небе, и папу, и Томасину… Я дожидалась своего имени (дальше шли мистер Добби, и Вилли Бэннок, и мусорщик Брайди, большой её друг, и многие другие) и начинала тереться о брюки мистера Макдьюи. Я знала, что ему это неприятно, но шевельнуться он не мог, пока она не скажет: «Аминь». Тогда я лезла под кровать, откуда меня не достанешь. Когда Мэри ложилась и лежала, он забывал, что сердится, и лицо у него становилось не доброе, а просто глупое. Да. Потом он вздыхал, поворачивался и медленно выходил из комнаты. А я сидела под кроватью. Мэри Руа звала: — Миссис Маккензи! Миссис Маккензи! Где Томасина? Чтобы старушке было полегче, я подползала к самому краю. Она доставала меня и клала на постель. Мистер Макдьюи всё это слышал, но делал вид, что не слышит. Так было и в этот вечер, только хвост у меня болел, точнее — самый низ спины, потому что я упала и ушиблась на пристани, у статуи Роб Роя. А наутро меня убили. 5 В четверг мистер Макдьюи уехал по вызову на ферму в седьмом часу утра, чтобы вернуться к началу приёма, к одиннадцати, а после обеда, если нужно, посетить нескольких больных. Однако он прошёл с утренним обходом по своей ветеринарной больничке, в сопровождении верного Вилли. В этот день он ещё острее, чем обычно, чувствовал, что обход этот — карикатура на то, что делал бы он в клинике Эдинбурга или Глазго. Он знал, что там каждое утро хирург идёт по палате с ординаторами, сестрой и сестрой-хозяйкой, проверяет температурные листки, подходит к больным, кого послушает, кого посмотрит, с каждым пошутит, каждого ободрит, и у людей прибавится сил для борьбы с болезнью. В этом ему отказано; вот и он отказал в любви своим пациентам. Пациенты сидели в чистых клетках, где Вилли по десять раз на дню менял бумагу или солому, перевязанные, сытые, мытые и не нужные своему врачу. Должно быть, они это чувствовали и старались при нём не мяукать и не скулить. Закончив обход, Макдьюи взял свою сумку, в которую Вилли, знавший всегда, на какой ферме кто чем болен, уже сложил шприцы, мази, клизмы, порошки, вакцины, микстуры, пилюли, иглы, бинты, вату и пластырь; вышел из дому, сел в машину и уехал. Вилли подождал, пока он исчез за углом, и побежал к зверям, которые встретили его радостным лаем, воем, мяуканьем, кудахтаньем, щебетом и всеми прочими звуками, выражающими любовь животного к человеку. Макдьюи унаследовал своего помощника от прежнего ветеринара. Из семидесяти лет, которые Вилли прожил на свете, пятьдесят он отдал животным. Он был невысок, голову его украшал серебристый венчик волос, а карие глаза светились беспредельной добротой. Для зверей настал радостный час. Собаки встали на задние лапы, птицы били крыльями, кошки тёрлись о прутья решетки, высоко подняв хвосты, и даже самые больные как-нибудь да приветствовали своего друга. — Ну, ну! — приговаривал Вилли. — По одному, по очереди! Первой он вынул толстую таксу, и та, визжа от счастья, принялась лизать ему лицо. Потом пошёл от клетки к клетке, оделяя каждого тайным снадобьем — любовью. С теми, кто покрепче, он играл, слабых гладил, чесал, трепал за уши, попугая погладил по головке, всем уделил нежности, пока всех не успокоил, и тогда приступил к обычным процедурам. А доктор Макдьюи ехал среди каменных и оштукатуренных домов, высоких, узких, крытых черепицей и спускавшихся рядами к серым водам залива. Его не радовал ни запах моря, ни запах леса, он не глядел на чаек, и даже синяя лодка на тусклом зеркале воды не порадовала его. Он свернул к северу, на Кэрндоу-роуд, миновал горбатый мост через речку и стал подниматься на холмы. Он сердито думал о том, как неправ его друг священник, считая его холодным человеком, когда вся его жизнь — в любви к маленькой Мэри Руа. Правда, он признавал, что больше он никого не любит. Священник утверждал, что нельзя любить женщину и не полюбить ночь, и звёзды, и воздух, которым она дышит, и солнце, согревающее её волосы. Нельзя любить девочку и не полюбить полевые цветы, которые она приносит с прогулки, и дворнягу или кота, которых она таскает на руках, и даже ситец, из которого сшит её передник. Нельзя любить море и не любить горы; нельзя любить летние дни и не любить дождь; нельзя любить птиц и не любить рыб; нельзя любить людей — всех или немногих — и не полюбить зверей полевых и зверей лесных; нельзя любить зверей и не полюбить траву, деревья, кусты, цветы, вереск и мох. И уже не так возвышенно, запросто, как бы мимоходом, священник прибавлял, что не может понять, как же это любят хоть что-нибудь на свете, не любя Бога. Ветеринар, конечно, сердито фыркал на него и говорил, что лучше уж ему вещать в поэтическом стиле. В четверть одиннадцатого, объехав фермы, доктор Макдьюи подкатил к заднему крыльцу своей больницы, кинул Вилли сумку, коротко сообщил, где что было, вымыл руки, слушая ассистента, надел чистый халат и вышел в приёмную, сердито выпятив бороду. Он увидел местных жителей в тёмных косынках, платьях, плащах, комбинезонах и нарядных курортников, в том числе — роскошную даму с печальным шпицем на руках. Вид их, как всегда, разозлил его. Он всё ненавидел — и этих людей, и этих зверей, и своё дело. Однако он внимательно окинул их взглядом и с удивлением обнаружил, что с самого края, на кончике стула сидит его дочь Мэри Руа. От злости он побагровел. Ей было запрещено и заглядывать в больницу. Хватит с него одной беды. Сердито всматриваясь в неё, он понял, что на её плече лежит не коса, а кошка, которую она обнимает, прижавшись подбородком к её темени, как любящая мать. Тут Вилли зашептал ему на ухо: — Томасина наша расхворалась. Не может ходить. Мэри Руа вас дожидается. — Вы знаете не хуже меня, — сказал Макдьюи, — что я её сюда не пускаю. Что ж, если пришла, пусть ждёт очереди. И он пригласил в кабинет миссис Кэхни, как вдруг на улице послышался шум и дверь широко распахнулась. В приёмную вошли толпой какие-то дети и тетки, вытирающие руки о фартуки, и мужчины, а завершали процессию преподобный Энгус Педди под руку со слепым Таммасом Моффатом, продававшем обычно на углу карандаши и сапожные шнурки, и сам мистер Макквори. Констебль нёс залитую кровью собаку по имени Брюс, которую купили Таммасу Энгусовы прихожане. — Переехали её, сэр, — сказал Макквори. — Она ещё жива, — тревожно подхватил Педди. — Попробуй её спасти! — Где мой Брюс? — твердил Таммас. — Где он? Он убит? Что мне делать? Что со мной будет?! Энгус Педди взял его за руку. — Успокойся, Таммас, собака твоя жива, мы у доктора Макдьюи. — Мистер Макдьюи? — запричитал слепой. — Мистер Макдьюи? Мы у вас? — Несите её в кабинет, — приказал Макдьюи, и Вилли взял собаку у констебля. Врач взглянул на неё и сердито поморщился. — Это вы, мистер Макдьюи? — повторил слепой и вдруг, протянув руку, произнёс: — Спасите мои глаза. Слова эти вошли в сердце Макдьюи и повернулись там, словно нож. Они напомнили ему, что он впустую прожил сорок с лишним лет. Он отдал бы ещё сорок, только бы спасать, лечить, любить людей, а не собирать, как Шалтая-Болтая, собаку из осколков. Энгус Педди понял, что с ним. Ему ещё в школе Эндрю рассказывал, как хочет стать великим хирургом. Ему одному в университете довелось видеть, как он плакал, когда отец приказал ему стать ветеринаром. — Таммас хочет сказать… — начал священник, но врач остановил его: — Я знаю, что он хочет сказать. Собаки почти нет, незачем бы ей мучиться. Но я спасу его глаза. И он обернулся к очереди: — Идите, идите отсюда. Завтра придёте. Я занят. Все ушли по одному, унося своих питомцев. Ветеринар сказал священнику: — И ты иди, незачем тебе ждать. И Таммаса уведи. Я вам сообщу… — И вошёл в операционную, закрыв за собой дверь. Уходя, Педди заметил притулившуюся в углу Мэри Руа и подошёл к ней. — Здравствуй, — сказал он — Что ты тут делаешь? Она доверчиво подняла на него глаза и ответила: — Томасине плохо. Она не может ходить. Я хочу показать её папе. Священник кивнул, рассеянно погладил кошку по рыжей головке и почесал её за ухом, как всегда. Он очень страдал из-за Таммаса; страдал он и за Эндрью. Кивнув ещё раз, он сказал: — Ну, папа её вылечит, — и догнал в дверях констебля Макквори. 6 В тот страшный день я проснулась, как всегда, очень рано и собралась приступить к ритуальным действиям — зевнуть, потянуться, выгнуть спинку и выйти погулять. Люблю погулять с утра, когда никого нет. К пробуждению Мэри Руа я всегда успеваю вернуться. Но уйти мне не удалось. Не удалось мне и двинуться, лапы меня не слушались. Более того: и видела я плохо, всё как-то рассыпалось, а когда я пыталась вглядеться, просто исчезало. Вдруг почему-то я очутилась на руках у Мэри Руа. — Что ты всё спишь? — говорила она. — Ой, Томасина, я тебя так люблю! Мне было не до чувств. Я заболела. Сказать и показать я ничего не могла, лапы и глаза меня не слушались, и я не видела Мэри, хотя лежала у неё на руках. В такие минуты с людьми замучаешься, никакого чутья! Кошка бы сразу поняла — понюхала бы, почуяла, приняла усами сигнал. А страшное утро шло. Явилась миссис Маккензи, и пока Мэри Руа одевалась, я лежала на кровати, а потом Мэри отнесла меня в столовую и положила на кресло. Я там лежала, она завтракала, а миссис Маккензи болтала с мусорщиком. Наконец миссис Маккензи налила мне молока и позвала меня. Но я не двинулась. Я могла шевельнуть только головой и кончиком хвоста. И есть я не хотела. Я хотела, чтобы они поняли, что со мной, и помогли мне. Мяукала я изо всех сил, но получался писк. Мэри Руа обозвала меня лентяйкой, отнесла к блюдечку, поставила, и я упала на бок. — Томасина, пей молоко! — сказала Мэри Руа тем самым голосом, которым миссис Маккензи заставляет её есть. — А то не возьму к ручью. Я очень люблю лежать среди цветов у ручья и смотреть, как форель копошится на дне, поводя плавничками. Рыбу я не ловила, хотя поймать её легко. Когда какая-нибудь из них снималась с места и плыла туда, где потемнее и поглубже, я шла за ней, глядя в воду. Дети где-то бегали, я от ручья не уходила. А сейчас я поняла, что, может быть, не буду там больше никогда. Я лежала на боку и даже не могла позвать на помощь. Ну, наконец-то! Мэри Руа приподняла меня, я снова упала, и она испугалась. — Миссис Маккензи, Томасине плохо. Идите к нам! Миссис Маккензи прибежала и опустилась на колени. Она тоже пыталась меня поднять, я падала, и она сказала: — Ох, Мэри, хворает она! На лапках не стоит! Мэри Руа схватила меня и запричитала: — Томасина! Томасина! Томасина! Глупо, сама понимаю, но я замурлыкала. Миссис Маккензи обняла нас обеих и сказала так: — Ты не плачь, у нас папа доктор, он её мигом вылечит! Мэри Руа сразу замолчала. Слёзы у неё сразу высохли, и она улыбнулась мне: — Слышишь? Мы пойдём к папе, и ты сразу поправишься! Признаюсь, я не разделяла её надежд и совсем не мечтала попасть в руки к рыжему злому человеку, который меня терпеть не мог. Но меня не спрашивали. Если бы я могла, я бы забилась куда-нибудь. Миссис Маккензи отвела нас в соседний дом. Я сразу учуяла тот гнусный запах, который всегда шёл от хозяина, и совсем сомлела. Очнулась я на руках у Мэри Руа. Всё было четко и ясно, я всё видела. То ли я стала выздоравливать, то ли мне полегчало перед смертью. Как бы то ни было, чувства мои стали острее. Я услышала голос хозяина. Людей в приёмной уже не было, мы сидели одни, и Мэри Руа прижимала меня к груди. — Мэри Руа! — кричал хозяин. — Что ты тут делаешь? Сказано тебе, сюда ходить нельзя! Мэри не испугалась. — Папа, — решительно отвечала она, — Томасине плохо. Миссис Маккензи говорит, что ты её вылечишь. — Какая еще Маккензи? Зачем она суётся в чужое дело? И вообще, я всем сказал: прийти завтра. Сегодня я занят. Иди-ка ты домой. — Нет, — сказала Мэри Руа. — Я не пойду. Томасине плохо, папа. Она падает и не ест. Вылечи её. — Мэри Руа, — снова начал мистер Макдьюи. — У меня очень важная операция. Я должен спасти собаку-поводыря. Как, по-твоему, что важнее: какая-то кошка или слепой человек? — Кошка, — твердо отвечала Мэри. Мистер Макдьюи задохнулся от удивления и злости. Но потом почему-то успокоился и посмотрел на нас так, словно никогда не видел. — Ладно, неси её ко мне. Туг у меня маленький перерыв. Только не тыкайся в неё лицом, пока я её не осмотрел. Тебя потерять мне бы не хотелось. Мы вошли в кабинет. Под яркой лампой на белом столе что-то лежало. — Не смотри туда! — сказал мистер Макдьюи. — И не ходи! Давай сюда кошку, а сама жди в приёмной. И взял меня. Мэри в последний раз погладила меня и сказала: — Не горюй, Томасина! Папа даст капли, и ты выздоровеешь. Знаешь, я больше всего на свете люблю папу и тебя. Мистер Макдьюи закрыл дверь. На белом столе лежала собака, вся в крови, с открытым ртом, и глаза у неё были такие, что мне, хоть она и пёс, стало её жалко. Вилли Бэннок в залитом кровью фартуке давал ей сосать губку. У стола стояло ведро, из него шел страшный запах. Я пожалела, что со мной нет Мэри Руа. Мистер Макдьюи стал ощупывать меня. Как ни странно, руки у него были не злые, а нежные. Он прощупал живот, и бока, и спинку, и нашёл больное место. Помолчал, пожал плечами и сказал Вилли непонятные слова «мозговая инфекция». Помолчал ещё и добавил: «Надо усыпить». Это я поняла и похолодела от страха. — Ох, — сказал Вилли Бэннок. — Мэри разгорюется. Может, она ушиблась? Вы дайте мне посмотреть… — Глупости! — оборвал его хозяин. — Мало нам этого пса? А Мэри я другую подыщу. Он пошёл к дверям и встал так, что я не видела Мэри. Но я слышала, как он сказал: — Твоя кошка очень больна. — Я знаю, папа, — сказала Мэри Руа. — Вот и вылечи её. — Не уверен, что смогу, — сказал он. — Если она и выздоровеет, у неё будут волочиться задние лапы. Попрощайся с ней. Мэри Руа не поняла. — Я не хочу с ней прощаться. Дай ей капель. Я отнесу её домой, уложу и буду за ней ухаживать. Собака на столе закряхтела и тявкнула. Мистер Макдьюи посмотрел на неё и сказал: — Пойми ты, когда люди болеют, они иногда вылечиваются, а иногда нет. Животных можно раньше усыпить, чтобы они не мучились. Так мы и сделаем. Мэри Руа кинулась к двери, пытаясь прорваться ко мне. — Папа, папа! — закричала она. — Не надо! Вылечи её! Я не дам её усыпить! Не дам, не дам, не дам! Вилли сказал: — Собака дышит лучше, сэр. — Не капризничай и не глупи, — рассердился Макдьюи. — Ты что, не видишь, она еле жива! А мне сейчас и без твоей кошки… Мэри Руа заплакала. Шея у мистера Макдьюи стала такого же цвета, как волосы. — Мэри Р-руа! — загрохотал он. — Домой! — Разрешите, сэр, — сказал Вилли, — я посмотрю кошечку… Мистер Макдьюи обернулся к нему. — Не суйтесь, куда не просят! Берите эфир и делайте что приказано! Пора кончать, собака ждёт. Пора кончать! Меня кончать! Кончать мою жизнь, мои мысли, чувства, мечты, радости, всё! Я слышала, как Мэри Руа пыталась прорваться ко мне, а помочь ей не могла. Ах, будь я здорова, я бы прыгнула на него сзади, он бы у меня поплясал… — Вы разрешите… — сказал Вилли. — Папа, не надо, папа пожалуйста-а! — кричала Мэри Руа. — Не плачь так сильно, Мэри Руа! — взволновался Вилли Бэннок. — У меня прямо сердце разрывается. Ты мне поверь, я ей плохо не сделаю. Какое-то время я не слышала ничего, потом раздался незнакомый голос: — Папа! Если ты убьёшь Томасину, я никогда не буду с тобой разговаривать. — Хорошо, хорошо! — отмахнулся он. — Иди, — и быстро запер дверь. Я услышала, как Мэри Руа колотит кулаками и кричит: — Папа! Папа! Не убивай Томасину! Пожалуйста! Томасина-а-а! Мистер Макдьюи сказал: — Скорей, Вилли, — и наклонился над собакой. Вилли подошел ко мне, налил сладковатой жидкости на тряпку и прижал эту тряпку к моему носу. Я всё хуже слышала, как колотит в дверь Мэри Руа. Ещё раздался отчаянный крик: — То-ма-си-и-н-а-а-а-а! И стало темно и тихо. Я умерла. Часть вторая 7 На заднем дворе ветеринарной лечебницы стояла мусоросжигательная печь. По вечерам Вилли Бэннок сжигал в ней грязные бинты, отбросы, а также тела умерших животных. Она была новая, электрическая, и мистер Макдьюи очень ею гордился. От улицы и от огорода, вотчины миссис Маккензи, дворик был отделён забором. Конечно, Мэри Руа запрещалось и заглядывать на больничный дворик, но в огороде она играла. Сиживали в огороде и отец её с соседом-священником, которому нравились и цветы, и овощи, и зелень, выросшие в столь близком соседстве со смертью. Сейчас, незадолго до ленча, миссис Маккензи гладила наверху и не могла услышать, как вернулась и как плакала осиротевшая хозяйка. К тому же плакала Мэри тихо, не кричала, не рыдала, просто лились по щекам слёзы, словно ей и положено теперь жить плача, как прежде она жила смеясь и улыбаясь. Решительно и мрачно Мэри Руа прошла в кухню, где стояло на полу нетронутое молоко, дожидаясь исцелённой Томасины, вышла в огород и приблизилась к забору. Он был выше неё. Она нашла два ящика, поставила их друг на друга и влезла на них. На заднем дворе больницы, венчая кучу мусора, длинной полоской золотистого меха лежала Томасина. Глаза её были закрыты, губы раздвинуты. С несвойственной ей расторопностью Мэри Руа вгляделась в окна обоих домов. В них никого не было. Миссис Маккензи гладила, распевая гимны (по-видимому, раскалённый утюг напоминал ей об адском пламени), отец и Вилли трудились над собакой. Мэри Руа легко и быстро перелезла через забор, подбежала к мусорной куче и схватила свою покойницу, как шотландская вдова, разыскавшая тело на поле боя. Она положила её на плечо, поставила другие ящики, влезла на забор, отодвинула их ногой и спрыгнула. Потом, прижимая к груди ещё не остывшую кошку, она отворила калитку и побежала по улице. Хьюги, сын лерда, живший в большом поместье, в миле от берега, заслышал плач и вышел к ней, когда она, выбившись из сил, опустилась на траву у высокого дуба. — Ой, Мэри! — сказал он. — Что с Томасиной? Мэри подняла мокрое лицо и увидела, что её друг и защитник стоит рядом с ней на коленях. А он, услышав приторный запах, сам сообразил, что случилось, и осторожно начал: — Может, оно и лучше… Может, она была не-из-ле-чи-мо больна… Мэри взглянула на него с отчаянием и ненавистью. Мягкосердечный Хьюги понял, что так говорить нельзя, но совершенно растерялся от криков, слёз и рыданий. «Папа и не пробовал! — кричала Мэри. — Он плохой… Ты плохой… Все вы…» В конце концов она уткнулась лицом в мох и стала скрести ногтями землю. Хьюги не понимал, что можно так плакать из-за кошки — у них в парке их кишело сотни, и он не отличал одну от другой. Но он слышал, что люди с горя умирают, и очень испугался за Мэри. Он был достаточно взрослым, чтобы понять: не можешь утешить — отвлеки. — Вот что, Мэри, — сказал он. — Мы её как следует похороним. Прямо сейчас! У нас есть атласная коробка, туда её и положим. Устелем коробку вереском, он очень мягкий… Ты слышишь меня, Мэри Руа? Она его слышала. Рыдала она всё тише и тише, хотя и не поднимала головы. А он, ободрённый успехом, развивал свою мысль: — Устроим шествие через весь город. Ребят соберём много. Ты наденешь траур, пойдёшь за гробом и будешь громко рыдать. Мэри Руа приподнялась и посмотрела на него поверх Томасининого тела. — У миссис Маккензи есть чёрная шаль, — сообщила она. — А я возьму у мамы накидку на голову, — подхватил Хьюги. — И Джеми будет играть на волынке! Он учился, очень здорово играет. Представляешь — в юбочке, в шапочке с лентами и дудит «Плач по Макинтошу». Мэри Руа слушала как зачарованная. Глаза её стали круглыми, словно монетки, и слёзы на них высохли. Хьюги говорил: — Я тоже надену юбочку, накину плед на плечи, возьму кинжал и сумку… Все будут на нас смотреть и приговаривать: «Вот идет вдова Макдьюи» — это про тебя, а про Томасину: «Упокой её, Господи!» — Правда, Хьюги? — Ещё бы! — Он сам увлёкся своей выдумкой. — И мы поставим надпись! — Какую такую надпись? — Ну, вроде могильного камня. Сперва ставят дощечку… если спешат… — Его синие глаза загорелись, и, запустив пальцы в тёмные кудри, он медленно продекламировал: «Здесь лежит Томасина… зверски умерщвлена… 26 июля 1957 года». Мэри Руа с обожанием глядела на него, а он говорил: — Я скажу надгробное слово… «прах во прах возвратится…» похвалю её… распишу, как ей хорошо на небе… Мы забросаем могилу цветами. Джеми опять задудит… и мы устроим поминки… Мэри обняла его, склонившись над Томасиной. — Вот и молодец! — сказал Хьюги, вытер ей лицо чистым платком и помог высморкаться. Потом он аккуратно отряхнул её фартучек от листьев и травинок. — Я её возьму, — заторопился он. — Положу в коробку. Позову Джеми, соберу ребят. А ты беги, одевайся! Что за похороны без вдовы? Она послушно побежала к дому, улыбаясь и плача. Больше всего её умиляла фраза «Зверски умерщвлена». 8 Ветеринар Эндрью Макдьюи не видел похорон своей последней жертвы — он направлялся со своим другом, священником, на другой конец города, к слепому нищему. Немного раньше, часа в три, Энгус зашёл в лечебницу, чтобы узнать, как здоровье собаки-поводыря. — Что ж, — сказал ему Макдьюи, предвкушая восторг и удивление, — глаза я твоему Таммасу спас. Через три недели собака будет в полном порядке. — Вот и хорошо, — ответил священник. — Так я и знал. — Мне льстит, что ты так веришь в меня… — начал Макдьюи. — Нет, — простодушно перебил его отец Энгус, — я не из-за тебя. Я… Макдьюи сердито рассмеялся. — А, Боженька! Ясно… Знал бы ты, сколько раз мы теряли всякую надежду! Собака просто чудом осталась жива… — И он остановился, услышав, какое слово произнёс. Энгус Педди весело кивнул. — Я о чуде и просил. Знаешь, у нас судят по плодам. А в тебе я, конечно, не сомневался. Пойдём скажем Таммасу, а? — Иди скажи сам. На что я тебе? — Он тебя просил: «Спасите мои глаза». Ты их спас. — Вот как? А ты вроде только что говорил… — Нет, это ты говорил. Ничего, не ты первый путаешь Бога с Его орудием. Пойдём, Эндрью, тебе полезно увидеть, как Таммас обрадуется. Перед уходом они зашли поглядеть на собаку. Она лежала на чистой соломе, задние лапы её были в гипсе, передние — в бинтах. Но глаза её глядели зорко, острые ушки торчали вверх, и, завидев гостей, она забила хвостом по полу. — Какая красота… — сказал священник. — Не балуйте её, а то привяжется, — обратился ветеринар к Вилли Бэнноку, хлопотавшему неподалёку. — Она приучена к одному человеку. Таммас Моффат жил на другом конце города. Проходя узкими улочками, Энгус Педди услышал знакомые звуки и приостановился. — Странно… — сказал он. — Где-то играют «Плач по Макинтошу», а сегодня нет никаких похорон. — Померещилось тебе, — сказал Макдьюи, и они пошли дальше. Старый Таммас жил на втором этаже оштукатуренного дома, крытого толем. На тротуаре играли дети; на трубе сидела одноногая чайка, белая с серым; на пороге стояла старуха в чепце, с метлой и совком. — Таммас дома? — спросил отец Энгус. — Дома, — отвечала старуха, — вроде не выходил. — Спасибо. Мы к нему поднимемся, если разрешите. Доктор принёс ему добрую весть насчёт собаки. Они пошли вверх по узкой, тёмной лестнице, священник впереди, ветеринар — сзади. Всё было тихо, только снизу доносился шорох метлы, а сверху — хлопанье крыльев. На полпути священник остановился. — Эндрью… — сказал он. — Что там? — откликнулся ветеринар. Но священник не объяснил, что остановило его. — Ладно, сейчас увидим, — сказал он, тяжёлыми шагами добрёл до площадки и постучал в дверь. Ответа не было. Он подождал и тихо вошёл. — Господи… — сказал он. Слепой сидел лицом к двери. Голова у него не упала, он как будто прислушивался, ждал шагов, когда явилась смерть. Макдьюи рванулся к нему, припал ухом к груди, схватил руку. Сердце не билось и пульса не было, хотя рука ещё не остыла. — Всё, — сказал ветеринар. Священник кивнул. — Да, да… Я знал… — проговорил он. — Я же спас его глаза! — крикнул Макдьюи. — Где твой Бог? И туг отец Энгус рассердился. Он выпрямился, круглое лицо вспыхнуло, глаза за очками сверкнули гневом. — Не смей! — воскликнул он. — Будь она проклята, твоя наглость! — Проклинать вы горазды! — не уступил Макдьюи. — А ты мне ответь! — Он — Бог, а не твой слуга! — кричал Энгус Педди, наверное, впервые в жизни. — Ты что, хочешь, чтобы Он тебе льстил? Восхищался твоей работой? — Нет, ты скажи, — орал Макдьюи, — за что вот этому благодарить твоего Бога? Они препирались прямо над мёртвым телом, а старый нищий словно судил их гнев, и прощал его как истинно человеческую слабость. Священник первым пришёл в себя. — Таммас стар, — сказал он. — Он умер мирно. Он умер надеясь. — Отец Энгус поднял голову, и его кроткие глаза глядели так виновато, что друг его вздрогнул. — А ты прости меня, Эндрью. — Да и я хорош, — сказал Макдьюи. — Разорался над мертвецом, обидел тебя… — Нет, не меня! — живо откликнулся отец Энгус. — Я не то имел в виду. Ну что ж, мы оба перенервничали, хотя я-то ещё на лестнице знал. С необычайной, нежной осторожностью он закрыл слепому глаза и накинул ему на голову плед. Вдруг он почувствовал, что ещё что-то неладно. — Мэри сидела в приёмной, — сказал он. — Вроде, кошка у неё заболела. Что там было потом? Макдьюи с поразительной четкостью увидел всё, о чем начисто забыл. Он даже ощутил сладкий запах эфира и услышал, как беспомощно колотят в дверь маленькие кулаки. — Пришлось усыпить, — сказал он. — Видимо, менингиальная инфекция. Так верней. Всё равно бы не выжила. Мирное лицо Энгуса Педди стало и растерянным, и суровым. — Господи, — проговорил он. — Господи милостивый!.. 9 Похоронная процессия двигалась через город к лесу. Прямо за гробом — большой коробкой, обитой изнутри атласом, — шла Мэри Руа, а в гробу на подстилке из вереска лежала, свернувшись как живая, сама Томасина. Её накрыли вместо флага куском пледа. Мэри Руа, вся в трауре, опиралась на руку Хьюги, который оделся для этого случая просто на славу. Он извлёк из нафталина костюм, предназначенный для встречи царствующих особ, и белоснежное жабо сверкало в вырезе бархатного чёрного жилета, украшенного серебряными пуговицами с фамильным гербом. На рукаве красовалась полоска настоящих брабантских кружев; не забыл он и белых перчаток, и кинжала, и кожаной сумки, отороченной мехом. Мэри Руа была в чёрной шали миссис Маккензи. Шаль была ей велика, она обмоталась ею и стала похожа на мусульманку. Хьюги стащил у матери бабушкину лиловую вуаль, которыми дамы привязывали некогда шляпку, отправляясь кататься в автомобиле, и теперь рыжие волосы сверкали сквозь неё, как предзакатное солнце сквозь грозовые тучи. Получилось красиво, страшновато и не совсем уместно. В городе на процессию не обратили особого внимания — чего только нынешние дети не выдумают! Один близорукий старичок обнажил голову, несколько человек улыбнулись, и всё. Место захоронения выбрал Джорди. Оно понравилось ему ещё тогда, когда он носил лягушку к Рыжей Ведьме. Он и вёл шествие, шагая перед гробом, и, пройдя по лесу до огромного дуба, под которым, наверное, спал когда-то сам Роб Рой, свернул с дороги. Пройдя ярдов тридцать по пологому склону лощины, они услышали шум воды и остановились. Ручеёк вторил волынке. Из-за деревьев сверкнуло солнце и заиграло на пуговицах и цепочке Хьюги Стерлинга. Полоумная Лори, собиравшая неподалёку травы и грибы, увидела сверканье, услышала странную музыку и насторожилась. На ней была зелёная шаль, которую она сама соткала, волосы её были подвязаны зелёной тряпочкой, на руке висела лёгкая корзинка, в которой лежали лопатка и ножик. Сначала она подумала, что это феи, — она верила в фей, и в гномов, и в ангелов и часто с ними беседовала. Сквозь деревья виднелись яркие пятна, бархат, кружева, а музыка просто сердце разрывала. Но туг она услышала властный голос: — Могильщик, делай своё дело! Через некоторое время тот же голос сказал: — Возвратись в землю, ибо ты… гм… прах и в прах вернёшься. Аминь. — И через несколько секунд: — Надо бы что-нибудь спеть… Никто не взял Псалтири, и никто не помнил слов. Одна девочка издала носовой звук, но испуганно умолкла. Положение спас Джорди, по молодости лет ещё не обременённый обрядоверием: «Бонни-Бонни-Бонни!..» — браво запел он. Все с облегчением подхватили. Рыжая Ведьма внимательно слушала. Потом Хьюги откашлялся и начал: — Братья и сестры во Христе! Мы собрались, чтобы предать земле прах безвременно погибшей Томасины. Покойница — любимое детище всем нам известной Мэри Руа. Она была хорошей кошкой, я бы сказал — одной из лучших кошек. Те, кто знал её близко, гордились её дружбой и не забудут её никогда. Кто-то зааплодировал, но Хьюги дал знак, что ещё рано. — Она не творила зла, не царапалась и не кусалась. Если она ловила мышку, она приносила её Мэри Руа. Она всё время мылась. Мурлыкала она громче всех, вообще — хорошая была кошка. Останки её — перед нами, но душа её вознеслась на небо, и сидит там одесную Отца, и будет ждать Мэри Руа, чтобы не расставаться с ней во веки веков. Аминь. Слово это ясно показывало, что теперь речь окончена. Дети захлопали и закричали. Хьюги скромно поклонился и добавил: — А теперь Мэри Руа бросит первую горсть земли. Но Мэри задрожала и воскликнула: — Нет! Не могу! Я хочу домой! По правде, и Хьюги хотел домой. Кроме того, он заметил слёзы в глазах у дамы и рыцарственно сказал: — Хорошо. Не бросай. — И повторил: — Могильщик, делай своё дело. Могильщик тоже хотел домой. Хьюги нарвал цветов, рассыпал их по свежей могиле и приказал Джеми: — Играй весёлое. Джеми покорно заиграл, Хьюги взял под руку Мэри Руа, и дети исчезли. Полоумная Лори легко и робко подбежала к могиле и быстро опустилась на колени. Она увидела дощечку с надписью: «Здесь покоится Томасина. Родилась 18 января 1952, зверски умерщвлена 26 июля 1957. Спи спокойно, возлюбленный друг». Лори улыбнулась, но вдруг, перечитывая надпись, испугалась слов «зверски умерщвлена». Она почуяла зло. Она встала, постояла, вернулась, снова опустилась на колени. Кто там лежит? — думала она. Кто кого умертвил? Чем тут можно помочь? Её дело — живые, мёртвым ничего не нужно. А всё же… И она никак не могла встать с колен. 10 Ветеринар Эндрью Макдьюи открыл деревянную калитку, направился к дому и вдруг на полпути остановился, словно что-то забыл. Он пошарил в карманах, пошарил в памяти, но не вспомнил, что же его остановило. Только войдя в дом, он понял, что к нему не вышла навстречу рыжая девочка с рыжей кошкой на плече. Ни в передней, ни в коридоре не раздался топот маленьких ножек, и никто не крикнул: «Папа!» Однако запах еды немного развеселил его; он пошёл к себе, помылся, почистился и спустился в столовую, где его ожидало странное зрелище. Мэри Руа сидела за столом, накрытом на двоих. Она была в трауре, то есть в шали миссис Маккензи, а голову её покрывала, падая на плечи, как у Мадонны, тёмно-лиловая вуаль. За дверью, в кухне, суетилась миссис Маккензи. Заслышав его шаги, она выглянула в столовую, но Мэри Руа не шелохнулась: она сидела тихо, глядя в пол и сложив руки на коленях. — Здравствуй! — весело окликнул её Макдьюи. — Что за костюм у тебя? Королева ночи? Ничего, красиво, только мрачновато, а у меня и так был трудный день. Сними-ка и поужинаем. Она подняла голову и посмотрела, не мигая, на него, сквозь него, куда-то вдаль. Миссис Маккензи снова заглянула в дверь. — Мэри, — встревоженно позвала она. — Что ж ты с отцом не здороваешься? Две слезы поползли по щеке Мэри Руа. Если бы она расплакалась, отец обнял бы её, ласкал бы, гладил, утешал и, быть может, она оттаяла бы от привычного тепла. Но слез больше не было: детское лицо разгладилось и застыло, выражая омерзение. — Миссис Маккензи! — крикнул ветеринар. — Эй, миссис Маккензи, что с ней? Миссис Маккензи вошла в комнату, нервно вытирая руки о фартук. — По кошке тоскует, — пыталась она объяснить. — Худо ей без Томасины. Он, не понимая, уставился на неё. — Схоронили её ребята, — продолжала миссис Маккензи. — Много их собралось, и Джеми у них играл похоронный марш… — Ладно, — прервал её Макдьюи. — Дети всегда что-нибудь выдумают. Вы мне скажите, почему моя дочь мне не отвечает? Миссис Маккензи собрала все своё мужество. — Она сказала, что не будет с вами говорить, пока вы кошку не вернёте.

The script ran 0.016 seconds.