Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Вероника Тушнова - За это можно все отдать [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: poetry

Аннотация. Вероника Тушнова писала сердцем, иначе не могла. Отсюда - светлая, задушевная интонация ее лирики, отсюда - неповторимое обаяние ее прекрасной поэзии.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

очнется граненый стакан в подстаканнике, со звоном отчаянным затрепыхав, кусты врассыпную шарахнутся в панике, с обрывками пара на тонких руках… И свист рассечет их ударом ножа, а ветер закружит и бросит в пространство, и примутся стекла – пример постоянства — в расшатанных рамах плясать, дребезжа. Мой спутник молчит, с головою укрыт, наверное, спит, а может, не спит, а может, как я, с духотой не в ладах, томится, с бессонницей не совладав. Какое мне дело! Мне знать ни к чему… Своей я тревоги никак не уйму. Что там за окошком: платформы ли, дамбы ли, мосты ли кидаются в дымную мглу? В холодном, продутом, грохочущем тамбуре я лбом прислонюсь к ледяному стеклу. Летят закругленья, вагоны креня, ночные селенья, нигде ни огня, ночные просторы, нигде ни огня… Как встретит твой город назавтра меня? Печаль или радость? Любовь или ложь? А вдруг не захочешь? А вдруг не придешь? А вдруг это просто придумано мной? …В болотцах рассвет голубой пеленой… Пусть мысли, как версты, уносятся прочь, ведь что б ни случилось, теперь не помочь. О, только бы, только бы, только бы длилась вот эта на счастье похожая ночь! «Пусть мне оправдываться нечем…» Пусть мне оправдываться нечем, пусть спорны доводы мои, — предпочитаю красноречью косноязычие любви. Когда волненью воплотиться в звучанье речи не дано, когда сто слов в душе родится и не годится ни одно! Когда молчание не робость, но ощущение того, какая отделяет пропасть слова от сердца твоего. О сердце, склонное к порывам, пусть будет мужеством твоим в поступках быть красноречивым, а в обожании – немым. И что бы мне ни возразили, я снова это повторю. …Прости меня, моя Россия, что о любви не говорю. Непогода Нас дождь поливал трое суток. Три дня штурмовала гроза. От молний ежеминутных ломить начинало глаза. Пока продолжалась осада, мы съели пуды алычи. За нами вдогонку из сада, как змеи, вползали ручьи. А тучи шли тихо, вразвалку, и не было тучам конца… Промокшая, злая чекалка визжала всю ночь у крыльца. Опавшие листья сметая, кружились потоки, ворча, лимонная и золотая купалась в дожде алыча. И, превознося непогоду, от зноя живая едва, глотала небесную воду привычная к жажде трава. Вот так мы и жили без дела на мокрой, веселой земле, а море свирепо гудело и белым дымилось во мгле. Домишко стоял у обрыва, где грохот наката лютей, и жило в нем двое счастливых и двое несчастных людей. Ты мне в бесконечные ночи с улыбкою (благо темно!) твердил, что, конечно, на почте лежит телеграмма давно. Что письма затеряны, видно, твердил, почтальонов виня. И было мне горько и стыдно, что ты утешаешь меня. И я понимала отлично, что четко работает связь, что письма вручаются лично, открытки не могут пропасть… Однажды, дождавшись рассвета, с последней надеждой скупой ушла я месить километры лиловой размякшей тропой. Ушла я вдогонку за счастьем, за дальней, неверной судьбой… А счастье-то было ненастьем, тревогой, прибоем, тобой. Молния На пасмурном бланке короткие строчки: «Не жди. Не приеду. Целую. Тоскую». Печатные буквы, кавычки да точки — не сразу признаешь в них руку мужскую. Обычно от молнии хочется скрыться, бывает, она убивает и ранит… Но это не молния – просто зарница. За этакой молнией грома не грянет. «Не жди. Не приеду»… Какое мне дело! «Целую. Тоскую»… Какое мне горе! И впрямь, вероятно, гроза отгремела, ушла стороною за синее море. Воспоминание Мне жаль голубого приморского дня с персидской сиренью, горячей и пряной, с бушующим солнцем, соленой моряной; мне жаль этой встречи, короткой и странной, когда ты подумал, что любишь меня. Дымясь и блеща, закипали буруны, чернели на рейде тела кораблей… За нами пришла краснокрылая шхуна, но мы не рискнули довериться ей. Кричала сирена в порту, как тревога, и стонущий голос по ветру несло… Цыганка сказала: – Печаль и дорога… — Такое у них, у цыган, ремесло. Цыганка лукавая и молодая взяла твою руку: – А ну, погадаю! — Но ты побоялся ее ворожбы, ты думал, что можно уйти от судьбы! Попробуй уйди… Полустанок осенний, печаль и смятенье последних минут… Ни просьбы, ни слезы, ни ложь во спасенье уже ни тебя, ни меня не спасут. Но даже теперь, на таком расстоянье, случается вдруг, и тебя и меня в летящих ночах настигает сиянье того голубого, приморского дня. Арык Глаз к сиянью такому еще не привык… Зной густой, золотой и тягучий, как мед… А за домом, в саду, пробегает арык, как живой человек, говорит и поет. Он струится, как будто в ущелье зажат, меж забором и каменной пестрой стеной. Распахнется калитка… Лучи задрожат… Засмуглеет рука… Брызнет звон жестяной. С мягким бульканьем вглубь окунется кувшин, И опять тишина. Он один ни на миг не стихает, сбегая с далеких вершин, торопливый арык, говорливый арык… В нем вода холодна и молочно-бела, и, как лента из шелка, упруга в горсти… С первой встречи я сердце ему отдала. Пели птицы в саду: «Не спеши, погости». Счастье ходит со мной по дороге любой… А покой… А покоя не будет нигде. В час, когда занимался рассвет голубой, я пришла попрощаться к ханларской воде. За пишущей машинкой. «Открываю томик одинокий…» Открываю томик одинокий — томик в переплете полинялом. Человек писал вот эти строки. Я не знаю, для кого писал он. Пусть он думал и любил иначе, и в столетьях мы не повстречались… Если я от этих строчек плачу, значит, мне они предназначались. «К земле разрыхленной припал он…» К земле разрыхленной припал он, ловя подземный сладкий ток… Еще довольствуется малым прогрызший семечко росток. А уж над ним с утра до ночи и после, с ночи до утра, дожди таинственно хлопочут, колдуют птицы и ветра… Он кверху тянется. Нигде так не виден неуемный рост… Он вымахнул до нижних веток и хочет вырасти до звезд! Он всех развесистей и выше среди родных своих дубрав, но что ни год – смирней и тише его неукротимый нрав. Еще он крепкий и красивый… Звезда теперь совсем близка… Но в нем уже иссякли силы первоначального броска. Так и застыл он на столетья на прерванном своем пути, и шумные лесные дети спешат отца перерасти! «Молодость… Старость…» Молодость… Старость… Привычно, знакомо. А я бы делила жизнь по-другому: я на две бы части ее делила, на то, что будет, и то, что было. Ведь жизнь измеряют — знаете сами — когда годами, когда часами. Знаете сами — лет пять или десять минуте случается перевесить. Я не вздыхаю: о, где ты, юность! Не восклицаю: ах, скоро старость! Я жизни вопрос задаю, волнуясь: что у тебя для меня осталось? Припоминаю я все, что было, жизнь пересматриваю сначала, как беспощадно меня учила, какие подарки порой вручала. Знала я счастье, не знала покоя, знала страданья, не знала скуки. С детства открылось мне, что такое непоправимость вечной разлуки. Руки мои красивыми были, нежными были, сильными стали. Настежь я сердце свое раскрыла людскому счастью, людской печали. Я улыбалась и плакала с ними, стала мудрее и непримиримей, мягче я стала, тверже я стала, лгать и завидовать перестала. Молодость – сила. Старость – усталость. Думаю — сила в запасе осталась! Десятибалльный шторм на море Его повсюду было слышно — сплошной угрюмый гул валов… Я в темноте на берег вышла, ища защиты у стволов. Столпотворенье звуков грозных обрушилось навстречу мне. Хватаясь ветками за воздух, стонали сосны в вышине. Кипело море в мути белой… Гоня песчаную пургу, бесился ветер оголтелый на опустелом берегу. Валил он туч свинцовых горы, с натугой вламывался в лес и каждого хватал за горло, кто смел пойти наперерез. Гудело море разъяренно, возненавидя тишину, когда оно плескалось сонно у смирных дачников в плену. И, прирученное, урчало, песка вылизывая гладь, и не спеша пловцов качало, чтобы не слишком укачать, и отдыхающим в угоду светилось светом голубым… Люблю, когда свою свободу ты отдавать не хочешь им! Когда ты с берегами в споре и гнев твой слышен далеко… Десятибалльный шторм на море. О, как мне дышится легко! Из Деборы Вааранди (с эстонского) Северное побережье Приходи на наше побережье, приходи, товарищ, в летний день… В летний день над взморьем ветер свежий, белых туч струящаяся тень… Гладкое шоссе от Юлемисте плавно выгибается дугой. А над ним в высоких и пушистых облаках проложен путь другой. По нему, мелькая точкой малой, самолет летит издалека, Здесь, внизу, равнины Харьюмаа, почва каменистая жестка. Эта ширь слегка грустна для взгляда… Огороды, васильки в овсах, каменные длинные ограды… Летний ветер вереском пропах… Справа лес в лиловой тени тонет, отличим от облаков едва. Слева – на слепящем небосклоне — темная морская синева. Паровоз гудит вдали. Клубится дым волнистый, сизый, как свинец. На холме, над золотом пшеницы, темных елей зубчатый венец. Лето, лето. Край родной и милый, вольная и щедрая страна… Так легко нам, словно подхватила нас с тобой могучая волна. Рдеют вишни в селах многолюдных, и стада в ольшанике опять… Мы о годах горестных и трудных стали постепенно забывать. Где б дорога по зеленым взгорьям ни скользила лентою витой, всюду рядом чувствуется море, ветер дышит солью и водой. Вот уже листва поблекла. Хлеба урожай богатый снят с полей. Но глубокий блеск воды и неба все стоит над родиной моей. На песке причудливые тени от сетей раскинутых видны. Странные чудесные растенья выросли на скалах у воды. Стаи чаек, лакомых до рыбы, криком будят отзвук между скал. А поля лиловы. Шлака глыбы громоздят на них за валом вал. И дымок, плывущий струйкой темной, нам о сланцах говорит, о том, как неутомима и огромна жизнь труда, царящая кругом. Как привольно мысли на просторе! Распахнув два дымчатых крыла, ты земли касаешься и моря ласточкой, летящей, как стрела. Осенью валы грозят и стонут, пенная вскипает полоса… И печально в темном небе тонут птиц, летящих к югу, голоса. До земли рябин согнулись ветви, буря крутит и ломает их, и трещит плитняк тысячелетний от ее порывов ледяных. Но и в день, когда под солнцем лета снова кроткой станет моря гладь, ты в тиши услышишь берег этот, не перестающий грохотать. Добрая богиня жатвы Здесь ветер траву теребит и сыростью тянет из леса. А жаворонок твердит все то же, что с детства известно. Что песен пора коротка, что лес уже рдеет рябиной, что скоро уйдет в облака курлычащий клин журавлиный. Нет, это не песен печаль так сердце мое взволновала… Но вот прояснилось, и даль прозрачной и четкою стала. Стремителен бег колеса, расстались мы с зарослью темной, и радуги свет родился внезапно из тучи огромной. Он, тьму победивший в бою, стоит триумфальною аркой, а я все на донник смотрю — какой золотой он и яркий. Не поле, а праздничный стол, пчелиными яствами полон. И воздух медовый тяжел, лениво струится над полем. Все тропы сбежались сюда, все щедрость земли увенчала: свет мысли, упорство труда, нелегкие годы начала. Теперь вспоминаю, как сон, те встречи с богинею жатвы: залатанный комбинезон, травинки в косе рыжеватой, В ребяческих пальцах – тетрадь, загар на обветренной коже. Работы – гора! Не поднять, не сдвинуть… А сдвинулась все же! А плечи так были узки, так ношею тяжкой прижаты… С тех пор все поля – должники доброй богини жатвы. Участники I Всесоюзного совещания молодых писателей. Весна Туч взъерошенные перья. Плотный воздух сыр и сер. Снег, истыканный капелью, по обочинам осел. И упорный ветер с юга, на реке дробящий льды, входит медленно и туго в прочерневшие сады. Он охрипшей грудью дышит, он проходит напролом, по гремящей жестью крыше тяжко хлопает крылом. И кипит волна крутая с каждой ночью тяжелей, сок тягучий нагнетая в сердцевины тополей. Третьи сутки дует ветер, третьи сутки стонут льды, третьи сутки в целом свете ни просвета, ни звезды. Краю нет тоске несносной. Третьи сутки в сердце мрак… Может быть, и в жизни весны наступают тоже так? «Вот это и есть настоящее, да…» Вот это и есть настоящее, да? Вот эта тоска, темнота и вода, бегущая с крыш по ста желобам, спросонок бормочущая в канавах, где скорчившись спят нерожденные травы, где хлюпает глина со льдом пополам. Весна по проселкам и городам проходит, тяжелые слезы роняя… Тоска, подступающая к губам, тебя никому, ни за что не отдам, на самое светлое не променяю. Лежи до поры нерастаявшим льдом. Я помню, я знаю, что будет потом! «Еще недавно сосны гнуло…» Еще недавно сосны гнуло, скрипели ржавые стволы, над головой с округлым гулом катились хвойные валы, и вдруг спокойствие… Легка рука смирившегося ветра. Крутые, налитые светом, встают в полнеба облака. Раздувшиеся паруса, земля, готовая к отплытью… Невероятные событья, немыслимые чудеса! Но вот опять темно, туманно, и к ночи дождик обложной… Нрав у весны непостоянный, да и к чему ей быть иной? Она, как школьница-подросток, сейчас поет, сейчас грустна… Приноровиться к ней непросто, но ведь она – весна! Весна! Мы не деревья и не птицы, не счесть людских забот и дел, но как похорошели лица, как взгляд у всех помолодел. С весною опустели зданья, и стала улица тесна… Всем враз назначила свиданье непостоянная весна! «Бомбою фашистской искалечен…» ю. т. Бомбою фашистской искалечен, дом стоит над морем, на юру. Все выносят каменные плечи — дождь и холод, ветер и жару. А вокруг него – остатки сада: пни черешен, кустики лозы… Здесь в камнях испуганное стадо пряталось недавно от грозы. И разлукой близкой опечалены, попрощаться в тлене и пыли, в солнцем раскаленные развалины нежные влюбленные пришли. Крымское безоблачное лето, знойная закатная пора… И – когда судить по дате – это было не позднее, чем вчера. Девушка, наверно, в белом платье, в холодке сидела под стеной… Как недавно здесь гостило счастье и опять не встретилось со мной! «И чего мы тревожимся, плачем и спорим…» И чего мы тревожимся, плачем и спорим, о любимых грустим до того, что невмочь. Большеглазые добрые звезды над морем, шелковистая гладь упирается в ночь. Спят прогретые за день сутулые скалы, спит распластанный берег, безлюден и тих… Если ты тишины и покоя искала, вот они! Только нет, ты искала не их. Спят деревья, мои бессловесные братья. Их зеленые руки нежны и легки. До чего мне сейчас не хватает пожатья человеческой, сильной, горячей руки! Коктебель. «Слабеют выхлопы движка…» Слабеют выхлопы движка, тускнеет свет… Погас. И ночь, бездонно глубока, обрушилась на нас. Под раскаленным пеплом звезд деревья встали в полный рост, слышнее стало, как ворчит нагретый гравий под ногой, и море, светлое, как щит, над бухтой выгнулось дугой. А мы все шли, в руке рука, вдоль низких стен из плитняка, вдоль темных маленьких домов, где спят давно наверняка. Сквозь пустыри и сквозь сады, где пыльный виноград вился, мы шли, молчание неся, как чашу, полную воды. Мы шли не глядя, наугад, и было так легко идти, еще не зная, что назад уже отрезаны пути. «У мокрых камней выгибает волна…» У мокрых камней выгибает волна литую покатую спину. Над черным хребтом Карадага луна истаяла наполовину. Срываются звезды с десятков орбит, их росчерк мгновенен и светел. Тревогу, тревогу, тревогу трубит в ущельях полуночный ветер. Пока фосфорящийся след не потух, желанье шепчу я поспешно. Одно неизменное. Места для двух не стало в душе моей грешной. К осеннему небу прикован мой взгляд, авось я судьбу переспорю! …А звезды летят, и летят, и летят, и падают в Черное море. «Твои глаза… Опять… Опять…» Твои глаза… Опять… Опять… Мне сердца стук мешает спать. Не знаю – явь то или бред, не знаю – был ты или нет, не вспомнить мне и не понять! Твои глаза… Опять… Опять… Волос невысохшая прядь, соленая прохлада рук, беззвучный ливень звезд… Ты помнишь, как скатилась вдруг одна из них на пыльный мост? Ты помнишь? Ты не позабыл вчерашней встречи краткий час? Теперь я знаю – это был подарок свадебный для нас! Ах, все ли ты сумел понять? Твои глаза… Опять… Опять… Дыханье обрывается… Поднять не в силах век… Так счастье начинается последнее навек! «Я живу в постоянном предчувствии чуда…» Я живу в постоянном предчувствии чуда, и со мной происходят иногда чудеса. Воскресенье. Сегодня здесь шумно и людно, в пестрых тряпках сырого песка полоса. Ну, а море гремит, и горит изумрудно, и меняется каждые четверть часа. Взад-вперед я брожу неприкаянной тенью, и волна замывает прилежно следы… Значит, что же? Сегодня у нас воскресенье? Вечер, вечер субботний у звездной воды! Милый куст, пропыленный, жарой опаленный, с чьей-то сохнущей майкой линяло-зеленой, до чего ты сейчас неказист и уныл… А каким ты поистине сказочным был! Ты купался, в сиянье ночном трепеща, ты струился листвой наподобье плаща. И когда я на миг открывала ресницы, ты светился, как будто из синего льда, и прохладною веткою трогал нам лица, и на ветке, как птица, качалась звезда… Самолет на Москву улетел на рассвете. Только б в небе его не застигла гроза! Обнимаю шершавые пыльные ветви и ладонью, смеясь, вытираю глаза. На Святой – облаков ярко-белые груды, и плывут они по небу, как паруса… Я живу в постоянном предчувствии чуда, и со мной происходят иногда чудеса! «На рассветной поре…» На рассветной поре туча спит на горе, залегла за хребтом ватным серым жгутом. На рассветной поре ветер спит на горе, дремлет, крылья сложа, сном своим дорожа. Я люблю эту гладь, я люблю эту тишь, дыма первую прядь над уступами крыш, первый блеск на волне, первый плеск в тишине… Буря сердца слышнее в молчании мне! С Ю. П. Тимофеевым. «Очертаниями туманными…» Очертаниями туманными горы высятся над заливом… Любовался ли ты бакланами утром солнечным и счастливым? Расправляют крылья ленивые, выгибают шейки змеиные… С очень долгими перерывами с весел капают капли длинные. То вытягивается, то сжимается на волне овальное солнце, а на сваях сидят, жеманятся темнокрылые незнакомцы. Мне от них уплывать не хочется, всплеском весел вспугнуть не хочется, мне ничем нарушать не хочется сердца светлое одиночество. Но бакланам сидеть наскучило. Тяжело поднялись и скрылись. Завизжали в гнездах уключины, волны о борт заколотились. На стеклянное, на зеленое рябь наброшена, словно кружевце… А внизу – глубина бездонная, а вверху – синева бездонная, поглядишь – голова закружится! «Я поднимаюсь по колючим склонам…» Я поднимаюсь по колючим склонам, я мну в ладонях пыльный полынок, пылает бухта синим и зеленым, кузнечики взлетают из-под ног. В скользящих бликах света голубого, на обожженном темени горы, лепечут листья в рощице дубовой, жужжат шмели и плачут комары. Лежу. Гляжу. Над головою дна нет! Плывут на север тучи не спеша… И все мне душу трогает и ранит, так беззащитна сделалась душа. Она ликует и пощады просит, и нет ее смятению конца. Так, вероятно, света не выносят глаза у исцеленного слепца. Все в первый раз – долины, горы, море, сухой дубняк, звенящий на ветру… Вторая жизнь! На радость или горе? Не все равно ли? Не боюсь. Беру! В лесу Осенний пожар полыхает в лесу, плывут паутин волоконца, тяжелые капли дрожат на весу, и в каждой по целому солнцу. Какой нерушимый сегодня покой, как тихо планируют листья… Хочу вороха их потрогать рукой, как шкурку потрогала б лисью. Как много их – рыжих, лиловых почти, коричневых и золотистых. Слетают на плечи, лежат на пути, трепещут на кронах сквозистых. Торжественной бронзой покрыты дубы, горят фонари-мухоморы… Я нынче с рассвета пошла по грибы, бродить по глухим косогорам. Брожу — и нет-нет да присяду на ствол, к осенней прислушаюсь речи. Почудилось – кто-то по лесу прошел. Не ты ли прошел недалече? Брожу — и нет-нет да тебя позову, молчанье лесное развею. Мне эхо ответит, лукавя: ау… А я вот возьму и поверю! На Святой облаков ярко-белые груды… «Вчерашний дождь…» Вчерашний дождь последний лист багряный сорвал с деревьев, рощи оголя. Я вышла через заросли бурьяна в осенние пустынные поля. Все шло своим положенным порядком, заранее известным для меня: ботва чернела по разрытым грядкам, рыжела мокрой щеткою стерня, блестели позолоченные утром весенне-свежей озими ростки… Их ветер трогал с нежностью, как будто на голове ребенка волоски. А журавли, печальные немного, на языке гортанном говоря, летели синей ветреной дорогой в далекий край, на теплые моря… Ну, вот и все! И нету больше лета, когда друг друга отыскали мы. Но мне впервые не страшны приметы недальней неминуемой зимы. Зимы, грозящей и садам и людям… Ну, что она отнимет у меня? Ведь мы с тобою вместе греться будем у зимнего веселого огня! О счастье Ты когда-нибудь плыл по широкой воде, обнимающей плотно и бережно тело, и чтоб чайка в то время над морем летела чтобы облако таяло в высоте? Ты когда-нибудь в зной добредал до ключа, что коряги и камни обегает журча, что висящие корни толкает и лижет и на мох серебристые шарики нижет? Ты ложился и пил этот холод взахлеб, обжигая им пыльные щеки и лоб? Ты когда-нибудь после очень долгой разлуки согревал свое сердце о милые руки? Ты когда-нибудь слышал, в полутьме, в полусне, дребезжащий по крышам первый дождь по весне? И ребячья ручонка тебя обнимала? И удача большая в работе бывала? Если так, я почти согласиться готова — счастлив ты… Но ответь на последний вопрос: ты когда-нибудь сделал счастливым другого? Ты молчишь? Так прости мне жестокое слово — счастья в жизни узнать тебе не привелось! «Людские души – души разные…» Людские души – души разные, не перечислить их, не счесть. Есть злые, добрые и праздные и грозовые души есть. Иная в силе не нуждается, ее дыханием коснись — и в ней чистейший звук рождается, распространяясь вдаль и ввысь. Другая хмуро-неотзывчива, другая каменно-глуха для света звезд, для пенья птичьего, для музыки и для стиха. Она почти недосягаема, пока не вторгнутся в нее любви тревога и отчаянье, сердечной боли острие. Смятенная и беззащитная, она очнется, и тогда сама по-птичьи закричит она и засияет как звезда. Ночь в горах Мы ступаем по блеску лунному, я и спутник случайный мой. Ночь холодная, ночь бездумная, в лунном инее, как зимой. Тускло теплятся горы снежные, невесомые под луной… Небо прежнее. Звезды прежние. Крылья прежние за спиной! Два моих молодых крыла… Как забыть я о них могла? Через скалы, ручьев промоины, речки скомканную парчу — «Все доступно, и все дозволено!» — пожелаю и полечу! Под ногами – трава несмятая в ледяной голубой росе. А душа-то — у всех крылатая. Только знают про то не все. «Воздух пьяный – нет спасения…» Воздух пьяный – нет спасения, с ног сбивают два глотка. Облака уже весенние, кучевые облака. Влажный лес синеет щеткою, склон топорщится ольхой, Все проявленное, четкое, до всего подать рукой. В колеях с навозной жижею, кувыркаясь и смеясь, до заката солнце рыжее месит мартовскую грязь. Сколько счастья наобещано сумасшедшим этим днем! Но идет поодаль женщина в полу шал очке своем, не девчонка и не старая, плотно сжав румяный рот, равнодушная, усталая, несчастливая идет. Март, январь, какая разница, коль случилось, что она на земное это празднество никем не позвана. Ну пускай, пускай он явится здесь, немедленно, сейчас, скажет ей: «Моя красавица!», обоймет, как в первый раз. Ахнет сердце, заколотится, боль отхлынет, как вода. Неужели не воротится? Неужели никогда? Я боюсь взглянуть в лицо ее, отстаю на три шага, и холодная, свинцовая тень ложится на снега. К. Н. Кравченко. Портрет Вероники Тушновой. 1952 г. Саломее Нерис Мы пришли к ней в тихий ее уголок, положили цветы у каменных ног, у бедных, маленьких, каменных ног, для которых нет на земле дорог. А она – я же знаю, — как я, как все, любила босой бежать по росе, любила ничком на траве лежать, в ладонях лучи любила держать. Я знаю все, что любила она, я все люблю, что любила она, но плита под ногами ее холодна и в каменном садике тишина. Саломея, сестра, лесной соловей, сколько ты не допела весной своей, сколько не досказало сердце твое в земное короткое бытие. Это я по дорогам твоим хожу, это я цветы тебе приношу, добрым ветром отчизны твоей дышу, «Помоги, помоги мне!» — тебя прошу. Чтобы видеть — дай мне глаза твои. Чтобы слышать — дай мне уши твои. Чтобы к сердцу народа путь найти — одари меня силой твоей любви. Никогда еще так не мечталось мне все узнать, угадать, суметь и посметь хоть единую песню твою допеть. …Очень счастлива я на твоей земле. Из Саломеи Нерис  (с литовского) Во мне желаний больше нет Во мне желаний больше нет, Нет больше боли, страха, страсти. Исчез тепла, отрады свет, Живые краски на лице погасли. Тиха… Я так тиха, Как те поля,

The script ran 0.002 seconds.