1 2 3 4
– Ты тоже не хочешь видеть своего продолжения?
– Хочу. Но не все, что хочется, случается. Зачастую наоборот: то, чего ты особенно желаешь, становится невозможным.
– Твоя женщина тебе родит ребенка.
– Дело в том, что это не моя женщина.
– Как это? – не понял Джером. – Ты же делал с ней то, что обычно делают только со своими женщинами.
– Бывают исключения. – Генрих Иванович замялся. – Понимаешь, существуют вещи, которые непросто объяснить. Например, у меня есть жена.
– И что?
– Детей полагается иметь от жен и мужей.
– Тогда пусть тебе жена родит.
– Она не хочет.
– Вот видишь! – обрадовался Джером. – Значит, у нее, как и у меня, отсутствует инстинкт продолжения рода… Но ведь это не беда! Плюнь на условности и попроси красивую чужую женщину родить тебе ребенка!
– Я же тебе объяснил, что так не полагается.
– Но ведь можно развестись со своей женой и жениться на красивой женщине. Она станет твоей и родит тебе мальчика… Или чего ты там хочешь?
Шаллер запутался в этом разговоре, а потому просто сказал:
– Хорошо. Я подумаю над твоим предложением, – и оттолкнулся от бортика ногами, окатив мальчика фонтаном брызг.
– Эй, подожди меня! – крикнул Джером. – Я плыву с тобой!
Генрих Иванович свободно держался на воде, поддерживаемый мириадами пузырьков, и умилялся, глядя на тщедушное тельце, колотящее что есть силы руками и ногами.
– У меня уже лучше получается, правда? – спросил мальчик, схватившись за бугрящееся мышцами плечо полковника.
– Да, у тебя безусловный талант к плаванию.
– Значит, скоро у меня появится еще одно дело, которое я делаю хорошо. Оно не будет секретом, а потому я смогу о нем рассказывать.
Генрих Иванович поплыл к противоположному бортику, увлекая за собою Джерома.
Мальчик скользил по воде без малейшего усилия, а потому наслаждался водной стихией, заключенной в китайскую ванну.
Шаллер выбрался из бассейна, взял за руку Джерома и запросто, без напряжения вытащив его из воды, поставил рядом с собой на мраморную плитку.
– Ну-с, молодой человек, мне пора. Приятно было с вами пообщаться. Если у вас на досуге будет время, приходите искупаться еще.
– Передавайте привет чужой красивой женщине, – в свою очередь сказал Джером.
Он прыгал на одной ноге, ковыряя в ухе пальцем, освобождая торчащий древесным грибом отросток от воды. – И жене теплый привет. Она у вас на тощую курицу похожа. Вы, навер ное, ее объедаете!
– Вы и жену мою видели! – воскликнул Шаллер, поражаясь точностью сравнения.
– Пришлось как-то…
– Да! – вспомнил полковник, натягивая галифе. – Передайте господину Теплому, что господин Шаллер навестит его в конце недели.
– Всенепременно, – пообещал мальчик, выжимая купальный костюм себе на ноги.
Генрих Иванович посмотрел на тощие ягодицы Джерома, кивнул ему на прощанье и скрылся за кустами боярышника.
20
Гаврила Васильевич Теплый с утра до ночи расшифровывал летописи Елены Белецкой, покрывая чернильной вереницей одну страницу за другой. В его учительской душе не осталось более места светлым чувствам, он негодовал на то, что ему приходится за какие-то ничтожные сто рублей расходовать свой безмерный гений.
Славист почти не думал над смыслом расшифрованных страниц, все его существо захватила злоба, заставляющая деревенеть мышцы тела и работать со сбоями мочевой пузырь.
– Если я что-нибудь не предприму, то сойду с ума, – думал Гаврила Васильевич, кладя очередной лист с расшифровками в пачку. – Как посмел этот ничтожный человек усомниться в подлинности моего открытия! Недаром говорят: – У кого сильно в мышцах, у того слабо в голове!" Я бы с удовольствием разделал его тушу по всем правилам мясницкого искусства! Сначала бы шкуру снял, затем вырезал сердце и смотрел, как оно, бычье, трепыхается беззащитно в моих ладонях, плача кровью…" Гаврила Васильевич опять испытал желание убить. На сей раз это чувство было непреодолимым, мутящим сознание, мешающим сосредоточиться на работе.
Славист отложил бумаги в сторону. – Пойду прогуляюсь", – решил он, поднявшись со стула и пройдя в кухню. Там он зачем-то взял длинный изогнутый нож, взрезал им подкладку пиджака и уложил тесак между двумя тканями, осторожно прижимая прощупывающееся лезвие рукой. Затем учитель снял со стены веревку, на которой обычно сушилось его нижнее белье, смотал ее в клубок и засунул в карман брюк.
Он коротко взглянул на часы с кукушкой, отметив, что время уже позднее, к двенадцати, и вышел на улицу.
Идти было некуда, а потому Гаврила Васильевич в странном забытьи остановился возле входа в интернат, укрывшись от фонаря в тени старой липы. Так, замерев, он простоял некоторое время, пока его глаза не различили в лунном свете фигуру подростка, спешно приближающегося.
– Джером!" – подумал учитель, щупая сквозь подкладку лезвие ножа.
Когда подросток приблизился, славист резко шагнул из тени и лицом к лицу столкнулся с Супониным.
– Супонин? – удивился он.
– Господин Теплый! – Подросток от неожиданности икнул и вытаращил на учителя глаза.
– Так-так!.. – протянул Гаврила Васильевич. – Позвольте спросить вас, откуда вы прибываете в столь поздний час?
– Я… Да я, это… – замялся Супонин. – Понимаете ли…
– Не мямлите, Супонин! Я же понимаю, что вы старше своих соучеников на два года, а потому у вас желания, отличные от них. Вы почти уже взрослый человек.
Будь другой на вашем месте, я просто дал бы ему линейкой по голове и лишил бы ужина!.. Вам уже исполнилось пятнадцать?
– В прошлом месяце… – ответил подросток, пока не понимая, минула его кара Господня или над головой все еще вознесен меч возмездия.
– Вы – взрослый человек, поэтому я разговариваю с вами по-другому.
Расслабьтесь! Я не буду вас наказывать.
– Спасибо.
Гаврила Васильевич взял подростка под руку и неторопливо зашагал с территории интерната, увлекая в доверительной беседе Супонина за собой.
– Вы, наверное, думаете, что я старый и не понимаю интересов вашего возраста?
– Что вы! Вы совсем не старый!
– На самом деле вы так не считаете. Я вспоминаю время, когда мне было пятнадцать лет. Все старше двадцати пяти казались мне увядшими стариками, не способными понять моих страстей и желаний. В пятнадцать лет я в первый раз влюбился и так же, как вы, бегал по ночам на свидание к предмету своей страсти… Вы были на свидании?
– Ага, – ответил Супонин, Гаврила Васильевич втянул в себя воздух.
– Какими духами вы пользуетесь?
– – Бешеный мул", – ответил подросток, радуясь, что наказания не последует и что учитель Теплый оказался на поверку не таким уж и мерзким, каким слыл в интернате.
– Приятный запах. Наверное, вашей подруге он нравится. Как ее зовут, если не секрет?
– Анжелина.
– Как?! Неужели Анжелина?
– А что такое? – испугался Супонин.
– Не может быть! Такое совпадение! Да знаете ливы, что, когда мне было пятнадцать лет, мою возлюбленную тоже звали Анжелиной!
– Здорово! – обрадовался подросток и вдруг внезапно ощутил, как под сердцем у него беспричинно засосало. Какая-то тоска вошла во все члены.
– Опишите мне ее, – попросил славист и оглянулся на здание интерната, оставшееся далеко позади и целиком закрытое густой зеленью. Он все крепче сжимал руку мальчика, не чувствуя, как из подмышек поливает потом. – Расскажите мне о ней скорее!
– Я не знаю, что и сказать, – растерялся Супонин.
– Сколько ей лет?
– Наверное, семнадцать.
– Она красива?
– Вроде ничего…
– А где вы познакомились?
– В кондитерской.
– Вы первый с ней заговорили или она с вами?
– Кажется, я.
– И что потом?
– Мы гуляли с нею, зашли на карусель.
– Вы угощали ее мороженым?
– Нет. Мы ели воздушную кукурузу.
– И что потом?
– Потом наступил вечер…
– И вы, конечно же, целовались… Не стесняйтесь, Супонин! Это вещи естественные, о них не стыдно говорить.
– Да, мы целовались. И я совсем не стыжусь этого. И еще мы занимались самым интересным…
– Чем же?
– Мы занимались любовью на берегу реки.
– Вот как! – Пальцы Теплого потрогали лезвие ножа. – Как интересно!.. Она была вашей первой женщиной?
– Нет.
– Сколько же было до нее?
– Кажется, четыре… Или пять…
– У вас уже есть опыт. Они все были девственницы?
– Все, кроме одной – первой.
– Она, наверное, была много старше?
– Ей было сорок три.
– А вам?
– Тринадцать.
– Вероятно, она была хорошей учительницей… – Указательный палец Теплого слишком сильно уперся в лезвие тесака, подкладка рассеклась, и сталь порезала подушечку возле ногтя. Гаврила Васильевич вскрикнул, выдернул руку из-под пиджака и засунул палец в рот.
– Что с вами? – спросил Супонин.
– Нет-нет, ничего!.. Напоролся на булавку!.. Продолжайте!
– А что говорить?
– Скажите, в каком случае вы больше испытывали возбуждение: когда ласкали опытную женщину или невинную девушку? – Теплый отсасывал из пальца кровь и от ее сладкого вкуса чувствовал, как по телу растекается блаженное тепло, а сердце стучит уверенно и гулко.
– Не знаю. Мне кажется, что это разные ощущения…
– Конечно, разные, – подтвердил Гаврила Васильевич. – Невинность манит, а зрелость расслабляет. Зрелость – бесстыдна, тем и привлекает, а сжатые от страха ножки, коленками стерегущие лоно, руки, старающиеся защитить ладошками наготу, губы, то ласковые и страстные, то каменные от страха, – все это ужасно воспаляет тело! Ничто не приносит такого удовлетворения, как совладать с чужой слабостью и страхом! Победа над сильным есть радость избегнувшего смерти! Вы понимаете меня?
– Не совсем, – ответил Супонин. Он чувствовал, как правая рука учителя все крепче сжимает его талию. – А куда мы идем?
Гаврила Васильевич, казалось, не слышал вопроса и продолжал развивать тему:
– Как это ни парадоксально звучит, в слабом гораздо больше жизненных сил, чем в сильном. Сильный затрачивает слишком много усилий на то, чтобы быть сильным, а слабый духом и телом с бесконечными жалобами на свою маломощность зачастую живет гораздо дольше, чем могучий организм. Поэтому победа над слабым дает возможность продлить собственную жизнь. Животные никогда не питаются равными себе по силе! Инстинкт двиясет ими, дабы черпать силы от слабого! Поэтому в Спарте убивали калек и слабых, чтобы не видеть, как хромые и увечные переживают мужественных и сильных!
– Уже поздно, – неожиданно заныл Супонин. Ему стало больно от впившихся спицами в бок пальцев учителя. – Я хотел бы отправиться в свою спальню. Уже совсем ночь, и я не понимаю, куда мы идем!
– Ты боишься? – Теплый наклонился, заглядывая в глаза подростка. – Скажи, тебе страшно?
– Я не знаю… Мне непонятно то, что вы говорите… Вы больно сжимаете мой бок, и я не знаю, куда мы идем!..
– Хорошо! Дальше мы не пойдем. Мы остановимся здесь. В этом месте нас никто не увидит!
Гаврила Васильевич отпустил мальчика, посмотрел на луну и грустно вздохнул.
– Сейчас ты ощутишь себя слабым и беззащитным, как те девочки, которых ты любил. Ты испытаешь страх и ужас! – Глаза Теплого сверкнули лунным светом, он распахнул полу пиджака и вытащил из-под подкладки нож.
– Зачем вам нож?! – вскрикнул Супонин и заикал быстро и громко.
– Ну вот ты и боишься! Твое сердце стучит быстро-быстро, ноги подгибаются и руки дрожат. Ты ослабел. – Гаврила Васильевич стал медленно приближаться, сжимая в руке нож. – Сейчас я тебя убью.
– За что? – спросил Супонин, с ужасом глядя на приближающегося учителя.
– Я уже тебе все объяснил. Разве ты не понял?
– Нет.
– Ничего не поделаешь! – посетовал Теплый. – Уже нет времени объяснять тебе все заново.
– Пожалейте меня! – Супонин заплакал. – Я не хочу умирать.
– Никто не хочет умирать, – сказал Гаврила Васильевич и, коротко взмахнув ножом, перерезал подростку горло.
Супонин упал в пожухлую траву. С минуту он еще шевелил ногами и удивлялся кровавым пузырям, прущим из рассеченного горла. Через две минуты его юная душа, оторвавшись от всего земного, воспарила над телом, мельком огляделась и устремилась в бесконечные просторы, пытаясь изведать пути Господни.
Грянул гром, и, несмотря на поздний час, в ночном небе заполыхало огнем и закружило звезды в ошеломительной выси огненными струями Лазорихиево небо.
– Лазорихиево небо-о-о! – закричал Теплый. – Лазорихиево не-е-бо!..
Через час Гаврила Васильевич Теплый сидел в своей интернатской квартирке и неутомимо, одну страницу за другой, расшифровывал творение Елены Белецкой.
21
– В начале четвертого года чанчжоэйского летосчисления в город со стороны юго-запада въехал ослик, неутомимо тащивший за собой повозку с поклажей и ее хозяйкой, – читал Шаллер присланное Теплым продолжение чанчжоэйских летописей.
– Хозяйка являла собой молодую женщину в черных пыльных одеждах, с огромной печалью на лице и тоской, изогнувшей спину. Она сидела на чемодане с потрескавшейся от солнца кожей и без интереса разглядывала проплывающие мимо городские окрестности. Во взгляде женщины притаилась какая-то пустота и обреченность, которую можно было списать на то, что приезжая была беременна и живот ее находился на крайних сроках наполнения. Подъехав к главной городской площади, молодая женщина неожиданно потеряла сознание, а умный ослик, почувствовав это, остановился посреди мостовой и заорал во все горло.
– Иа-а! – кричал он, призывая на помощь. – Иа-а!" На крики животного из окон высунулись любопытные физиономии, а особо любознательные даже вышли наружу и скоро определили, что произошло неладное.
Послали за доктором Струве. Со своим неизменным саквояжем медик явился быстро и определил у приезжей родовые схватки. Женщину доставили в дом доктора Струве, где он раздел ее, обмыл тело водой и обмазал чресла йодом. Весь подготовительный этап роженица находилась в глубочайшем обмороке, не реагируя даже на пары нашатыря. Лишь инстинкт заставлял напрягаться ее бедра, а ступни ног уперлись в стену, стараясь сдвинуть ее с места.
– Ах, какой будет чудесный ребенок! – приговаривал доктор Струве, оглядывая огромный живот. – Богатырь готовится явиться на свет!
На помощь доктору пришла мадмуазель Бибигон, имеющая достаточный опыт в таких делах, сама познавшая всю нелегкость воспроизводства новой жизни. Она вскипятила воду, а затем долго что-то шептала на ухо роженице, стараясь привести ее в чувство. Наконец веки будущей матери дрогнули, она открыла глаза и огляделась.
– Где я? – спросила приезжая красивым, но очень печальным голосом.
– Все в порядке, милая! – сказала мадмуазель Бибигон, утирая своей пухлой ладошкой пот со лба роженицы. – Ты в надежных руках! Все произойдет наилучшим образом!
– Уж будьте покойны! – подтвердил доктор Струве. – Как вас зовут?
– Протуберана.
– Как, простите?
– Протуберана, – повторила роженица и вздрогнула от боли.
– Тужьтесь, милая, тужьтесь! – подбадривала мадмуазель Бибигон.
– Откуда вы родом? – поинтересовался доктор, натягивая перчатки.
– Ничего не помню! Не помню!..
– Такое бывает. Вот родите богатыря – и все вспомните.
Тело женщины дернулось в схватках, она засучила ногами по простыням, закатила глаза, и в ту же секунду отошли воды. Запахло осенним дождем.
– Началось! – проговорил доктор Струве и приблизил свое лицо к лону роженицы.
– Держите ей ноги!
Мамуазель Бибигон, однако, не подчинилась приказанию, а, находясь в изголовье, все поглаживала щеки будущей матери своими пухлыми пальчиками и приговаривала:
– Он сейчас появится на свет, первый раз вздохнет и начнет расти – сильным и смелым. Он будет твоей гордостью! Твой сын!
– Держите ей ноги! – повторил доктор Струве.
– Незачем! – резко ответила мадмуазель Бибигон. – Природа сама разберется, без чужого вмешательства!
Доктор поглядел на часы и покачал головой.
– Пора бы ребенку и появиться, – сказал он, стараясь заглянуть в самое нутро живота.
– Сейчас,сейчас.
Между тем тело роженицы сокращалось, как будто через нее пропускали ток. Губы ее высохли и стали похожи на печеную картошку, только что выбранную из золы.
Сосуды в глазах полопались, а из набухших грудей от напряжения сочилось молоко, стекая к животу.
– Не хочет выходить! – констатировал доктор Струве. – Вполне вероятно неправильное положение плода! – И он осторожно ввел правую руку в лоно. – Ничего не понимаю!
– Что такое? – заволновалась мадмуазель Бибигон.
– Никак не могу нащупать плод!
– Может быть, послед мешает?
– Странное дело, моя рука глубоко в матке, а плода нет!
– Не говорите глупостей!
– Да так и есть. Хотя постойте!..
– Ну?!
– Что-то нащупал, ужасно холодное!
Доктор Струве почти выдернул руку и посмотрел на нее, посиневшую, всю в инее.
– Господи! Что это?!
Тело роженицы еще раз вывернуло, она закричала и закусила до крови губы.
– Рожает! – громко сказала мадмуазель Бибигон и взяла в руки чистую пеленку.
В этот миг живот приезжей вздыбило, она вцепилась руками в матрас, опять закричала, и плод пошел.
То, что появилось из ее лона, привело в оцепенение как доктора Струве, так и мадмуазель Бибигон, которая только и сделала, что всплеснула руками и оттопырила нижнюю губу.
Незнакомка в нечеловеческих муках родила небольшой вихрь, который завис посреди комнаты, втягивая в свою воронку мелкие предметы. Вихрь постепенно дви– гался к стене, кружа своим нутром пинцет и сумочку мадмуазель Бибигон.
Затем воздушная воронка приблизилась к лицу роженицы, перебрала ее слипшиеся во– лосы, прошлась по грудям, втягивая в себя молочные струи, а затем резко метну лась к окну, с жутким грохотом выбила оконные рамы и устремилась в поднебесье.
– Где мой ребенок? – спросила Протуберана, слегка отдышавшись.
Доктор Струве и мадмуазель Бибигон переглянулись.
– У вас была, э-э, ложная беременность, – соврал доктор. – Но теперь все кончилось, и вы скоро придете в себя. Так, знаете ли, бывает..
– Не расстраивайтесь, милая! – поддержала доктора мадмуазель Бибигон. – Всяко в жизни бывает…
На следующее утро жители Чанчжоэ проснулись и обнаружили в природе некоторые изменения.
В городе появился ветер. Легкий, он трепыхал листву деревьев, сдувал с фасадов домов пыль, теребил волосы прохожих и рождал на городских прудах мелкую рябь.
– Она родила ветер, – прошептал доктор Струве, разглядывая в восстановленное окно качающиеся верхушки деревьев. – Теперь у нас есть ветер!
– А что такое ветер? – размышлял про себя г-н Контата. – Ветер – это поля пшеницы, которая с помощью его будет опыляться. Ветер – это мельницы, перемалывающие зерно в муку. Значит, у нас появится свой хлеб!.. – Г-н Контата сидел в кресле возле своего дома, с удовольствием подставляя лицо свежим порывам молодого ветерка. – А мы прогнали мельника Иванова! Эка недальновидность! А ведь он обещал подсоединить к ветряку динамо-машину и обеспечить город электричеством!.. Следует выписать с большой земли другого мельника!" – решил г-н Контата и, успокоенный найденным решением, задремал на солнышке.
Генрих Иванович читал новую порцию страниц, расшифрованную учителем Теплым и присланную им с оказией. Он уже закончил знакомиться с рождением в Чанчжоэ ветра, как услышал треньканье телефона.
Звонил доктор Струве. Он поинтересовался здоровьем Елены Белецкой, но что-то было в его голосе странное и поспешное, из-за чего Шаллер понял, что цель звонка эскулапа совсем другая, а вопросы о здоровье жены лишь обычная дань вежливости.
– Что-нибудь случилось? – спросил полковник.
– Не буду от вас скрывать! – затараторил доктор. – Произошло нечто ужасное!
Прямо в голове не укладывается! Просто ужас какой-то!
– Так что же случилось?
– В городе прошлой ночью произошло убийство! Представляете, я только что оттуда!
– Откуда?
– С места происшествия. Убит пятнадцатилетний подросток! И знаете, что самое ужасное в этом деле?
– Что же?
– Из тела подростка вырезаны сердце и печень! По всей видимости, мы имеем дело с маньяком! Со страшным маньяком! Вся общественность возмущена! Последуют газетные публикации!.. Шериф обещал бросить все силы на поиски убийцы, и наш долг помочь ему в этом!
– Где было совершено убийство? – спросил Генрих Иванович и вдруг вспомнил, что вчера перед сном, закрывая окно от сквозняка, различил в ночном небе редкостное сияние, которое звал про себя Лазорихиевым небом.
– Неподалеку от Интерната для детей-сирот имени Графа Оплаксина, погибшего в боях за собственную совесть. Там много густого кустарника… Лицо подростка обезображено до неузнаваемости! Но я полагаю, что это дело не рук убийцы, а рук… Господи, что я говорю! По моему мнению, это куры постарались. Они выклевали мальчику глаза и объели все мясо со щек и подбородка! Надо что-то делать с дикими курами! Нужно принять какое-то решение и всем городом бороться с ними!
– Сначала нужно поймать преступника!
– Да-да, конечно, – согласился доктор. – Самое поразительное, что внутренние органы вырезаны из тела мальчика самым профессиональным образом!
– Значит, нужно искать убийцу среди медиков и патологоанатомов .
– Вы ведь знаете, что я единственный доктор в городе! Я и патологоанатом!
– А приезжие?
– Это не исключено. Я поделюсь с шерифом вашими соображениями!.. Мне еще нужно писать заключение о вскрытии, так что, дорогой Генрих Иванович, я прощаюсь и обещаю информировать вас о ходе следствия.
– Буду вам весьма признателен, – поблагодарил полковник, повесил трубку на рычаг и придвинул к себе листы с расшифровками…
– …В последующие десять лет, – прочитал Шаллер, – в город прибыли следущие жители: Андриано Питаев со своей семьей, семейство Грыжиных, потомственных сапожников, Клюевы, Лупилины, физик Гоголь с собачкой по кличке Брызга, военный Бибиков, Степлеры, Гадаевы, Миттераны, господа Мировы, чета Коти…" Генрих Иванович перелистнул страницу. Далее также шел список приезжих:
– Ягудин, Преславлин, Слухов, Чикин, Концович…" Шаллер перевернул еще страницу, но вереница имен и фамилий не кончалась. То же самое продолжилось и на тридцати других страницах. Лишь на последней, в самом ее конце, начинался другой перечень.
– В последующие десять лет в городе родились: Елизавета Мирова, близнецы Сухомлинские, Евстахий Бутаков, Иван Иванов, Елена Гоголь, Пласидо Фальконе, Андрей Степлер…" Генрих Иванович внимательно вчитывался в список рожденных, разместившийся на пятидесяти трех страницах. Он не упускал ни одного имени и фамилии, произнося их вслух четко и раздельно, как будто ему необходимо было заучить все наизусть.
– Где же моя фамилия? – произнес полковник, когда перечень закончился. – Где же мое имя?
Он отложил прочитанное в сторону, зашагал взадвперед по комнате, удрученный и расстроенный, судорожно размышляя; то и дело он выглядывал в окно и рассматривал сквозь опадающую листву силуэт жены, склоненный над пишущей машинкой.
– Чертовщина какая-то! –o– произнес Генрих Иванович вслух. – Мне сорок шесть лет! Я тоже живу в этом городе! Тогда почему моего имени нет в списках прибывших или рожденных?! Господи, абсурд какой-то!
Шаллер с силой ударил кулаком по столу, так что опрокинулась чашка с недопитым чаем, вывалив горку размоченных чаинок на пачку листков.
– Да в этой писанине ничего не сходится! Здесь все вкривь и вкось! Все расползается по швам! – Полковник смахнул разбухшие чаинки прямо на пол. – Это мистификация! Ни одна дата не сходится с официальной! Почти все дети рождены гораздо раньше положенного срока, и чрево, из которого они вышли, принадлежит какой-то плодовитой, мистической мадмуазель Бибигон! За исключением ветра, который родила неизвестная Протуберана!
Мысли Генриха Ивановича были прерваны появившейся в окне головой Джерома, который скалился во весь рот, показывая зубы и свое хорошее расположение.
– Эй! К тебе можно? – спросил мальчик, забрасывая ногу на подоконник. – Я не помешал тебе?
– Помешал, – ответил Шаллер, раздосадованный тем, что, вероятно, подросток слышал те мысли, которые он в волнении высказывал вслух.
– Экий ты неприветливый! Ну, раз уж я пришел, то зайду. Не уходить же мне обратно!
Джером ловко закинул на подоконник вторую ногу и через мгновение уже был в комнате. Он неторопливо огляделся, как будто ему предстояло прожить здесь всю жизнь, даже подпрыгнул несколько раз на одном месте, словно проверяя, не прогнили ли доски пола и не пора ли их перестилать.
– Знаешь новость? – спросил мальчик, удостоверившись, что пол не провалится, по крайней мере сегодня.
– Какую?
– Помнишь, я рассказывал тебе про своего соседа, Супонина?
– Не помню.
– Ну, который старше меня на два года и которому тоже нравилось проделывать с женщинами то же, что и тебе.
– Ах да, что-то припоминаю.
– Так вот, его вчера убили, – с каким-то удовлетворением произнес Джером. – Представляешь, вырезали сердце и печень!
– Значит, это был твой сосед?
– Так ты уже знаешь… – разочарованно протянул Джером.
– Да, мне звонил доктор Струве.
– Жаль! Мне хотелось донести до тебя эту новость первым.
– Почему? – удивился Генрих Иванович.
– Потому что я люблю приносить новости. И плохие, и хорошие.
– Странное удовольствие.
– Не думаю, что в этом вопросе я исключение. Ведь тебе уже позвонил доктор Струве. Ему совсем не обязательно было тебе звонить. Ты же не следователь.
Просто человек любит приносить новости первым. Ему нравится потрясти, послушать в ответ: – Да что вы! не может быть! как это произошло?.." Шаллер не мог отказать мальчику в наблюдательности и вследствие этого не нашелся, что ответить, а потому лишь улыбнулся и предложил Джерому чаю.
– К сожалению, ничем не могу тебя угостить. Есть только варенье и хлеб. Зато варенья много. Грушевое, яблочное, вишневое, клубничное… Какое хочешь?
– Всего понемногу попробую, – скромно ответил Джером и уселся за стол.
Генрих Иванович запалил самовар, вставил трубу в печное отверстие и, пока тот гудел, разогревая воду, выставил на стол банки с вареньем.
– Как ты думаешь, – спросил мальчик, – если Супонина убили, а он был моим соседом по комнате, могу я его вещи забрать себе? Как бы в наследство?
Шаллер перенес самовар, густо пахнущий сосновыми шишками, на стол, закрыл трубное отверстие медной крышкой, чтобы не коптил, и заварил в китайском чайничке чай.
– А у него больше никого нет? – спросил полковник.
– Кого? – не понял Джером.
– Разве у Супонина нет родственников?
– Мы все – сироты, А я с Супониным прожил водной комнате три года. Я его родственник. Даром, что-ли, нюхал испорченный воздух! У него с желудком было не в порядке, – пояснил Джером. – Так что, могу?
– А велико ли наследство?
– По тебе, может, и ничтожно, а по мне – велико.
Мальчик, запустил ложку в банку с вишневым вареньем, потом отправил ее в жадный рот, при этом чавкая и цокая, как бы стараясь лучше распробовать, затем повторил ту же самую процедуру с остальными банками и запил проглоченное глотком душистого чая.
– Хорош-ш-шее варенье! – сладко проговорил Джером, закатывая глаза. – И чаек неплохой.
– Угощайся, угощайся! – подбодрил полковник.
– Я угощаюсь, угощаюсь… Знаешь, сегодня утром встретил учителя Теплого, – сказал мальчик, глубокозачерпывая из банки с клубничным. – Ты его знаешь…
Так вот, от него пахло духами. – Бешеный мул" называются.
– И что же?
– Да ничего особенного. Просто этими духами пользовался мой сосед, родственничек Супонин. Они мне так осточертели, что я их за версту чую. Не – Бешеный мул", а бычья моча! Едкие-едкие! Раз помажешься – неделю воняешь!
Неожиданно в голове Шаллера все сложилось. Несколько картинок мгновением пронеслись перед глазами: убогая комнатенка Теплого, стеллажи с атласами по судебной медицине, сам славист с престранным взглядом, рассказы Джерома – все вдруг всплыло воздушным пузырем в мозгу Шаллера.
– Я знаю, кто убил Супонина, – произнес полковник тихо и так же тихо опустился на стул.
– Не может быть! – деланно воскликнул мальчик, облизывая ложку. – Ты великий Пинкертон! Кто же этот злобный маньяк?! Поделись своими выводами, ты же друг мне!
– Подожди, подожди! – ответил Генрих Иванович, пораженный открытием. – Тебе незачем это знать!.. Как-нибудь потом…
– Кто-нибудь из приезжих?
– Возможно, – механически ответил Шаллер, не замечая пары хитрых глаз, уставившихся на него, и этих вздернувшихся в ехидстве уголков губ, еще липких от варенья. – Тебе пора идти.
– Гонишь?
– Мне нужно еще поработать.
– А над чем ты трудишься?
– Слушай, – разозлился полковник. – Сначала ты приходишь незваным гостем, а теперь не хочешь уходить! Выкинуть тебя в окно?
– Ты обещал меня не бить.
– О Господи!..
– Ну ладно, ухожу…
Джером поднялся со стула, погладил свой вздувшийся живот, гулко рыгнул, а затем зевнул протяжно и со слезой.
– Скучновато с тобой.
– Что поделаешь, – развел руками Шаллер.
– Ну, я пошел…
– Давай.
– Пока.
– Счастливо.
Джером уселся на подоконник и крутанул ногами в сторону сада. Он было уже собрался спрыгнуть, как вдруг обернулся и сказал:
– Куры обожрали все лицо Супонину!
– И это знаю, – ответил Генрих Иванович.
– И отклевали то место, которым писают! – добавил мальчик и, спрыгнув в заросли лопухов, скрылся из виду.
Генрих Иванович остался один и лихорадочно думал, что ему делать. Он был уверен, что зверское убийство, совершенное накануне, дело рук Гаврилы Васильевича Теплого, а не кого-то заезжего, и самое главное доказательство тому – факт с духами, невзначай подсказанный Джеромом.
– Но как же так, – думал Шаллер. – Неужели Лазорихиево небо может зажигаться и злодею, поддерживая его своим сиянием?! Ведь недаром же при первой встрече Теплый намекнул ему, что небеса горят не только для добрых полковников! С ним нужно покончить, – решил Генрих Иванович. – Его прилюдно казнят на площади!" Шаллер подошел к металлическому рожку, висящему на телефонном ящике, как вдруг вздрогнул, словно вспомнил что-то очень важное.
– А как же расшифровка бумаг?!" Рука замерла в воздухе, так и не дотянувшись до телефонной трубки.
– Если его арестуют, я никогда не узнаю, почему моего имени нет в летописи города! И вообще я ничего не узнаю!.." Лоб Генриха Ивановича покрылся испариной. Он все еще держал руку вытянутой, но уже понимал с ужасом, что не позвонит шерифу, по крайней мере сейчас.
– Надо успокоиться, – решил Шаллер. – Взять себя в руки!" Полковник дернулся, опустил руку к бедру и пошевелил пальцами, разминая, словно они затекли. Затем посмотрел на двухпудовые гири, стоящие в углу, и было подался к ним, но вмиг передумал, развернулся и быстрыми шагами вышел из дома… Он почти добежал до китайского бассейна, скинул с себя одежду и, мощно оттолкнувшись ногами, нырнул в пузырящуюся воду. Генрих Иванович коснулся дна грудью, даже слегка поцарапался о какой-то камушек, затем так же мощно оттолкнулся от дна и вылетел на поверхность, захватывая ртом воздух.
– Бред какой-то! – сказал он вслух и, доплыв до бортика,замер.
– Духи – Бешеный мул" продаются в любом корейском магазинчике и стоят двугривенный!.. Если человек интересуется судебной медициной, это еще не значит, что он убийца!.. Разве может этот тщедушный человечишка, в котором душа держится чудом, таким жесточайшим образом зарезать подростка, чьим учителем он был?.. Не может!" – сделал вывод Генрих Иванович и почти поверил себе.
Он успокоился и даже немного поплавал в удовольствие, решив непременно завтра же проведать слависта, отдать ему положенную сотенную и еще раз заглянуть в самую душу своими проницательными глазами.
– Конечно же нет, – сказал себе Генрих Иванович. – Лазорихиево небо зажигается только для добрых полковников!.."
22
Гаврила Васильевич Теплый решил купить себе новый костюм. Нужно признаться, что это решение было вынужденным, так как старые пиджак и брюки окончательно износились и вдобавок были безнадежно забрызганы кровью Супонина.
Отправившись в корейский квартал за обновой, славист всю дорогу ковырялся в памяти, восстанавливая до мелочей события минувшей ночи. Каждая деталька, каждая мелочишка, вспомненная им, доставляла сладчайшее чувство удовлетворения проделанным, и от этого учительский шаг становился шире и уверенно чеканил стоптанными каблуками по булыжной мостовой.
Уже входя в границы корейского квартала, Гаврила Васильевич разорился на еженедельник – Курьер" и прямо-таки зачитался броским заголовком на первой полосе: – Зверское убийство сироты под сенью опадающих каштанов!" – Ничего не скажешь, – подумал Теплый. – Красивое название. Только в нашем городе каштаны не растут…" Гаврила Васильевич замедлил шаг и вскоре окончательно остановился, прислонившись к углу какого-то дома, спеша прочесть статью.
– …Подросток лежал абсолютно голый под сенью каштанов, сквозь листья которых лился холодный, лунный свет на его вскрытую грудную клетку с выре занным сердцем, – читал Теплый. – Что же чувствовал юноша в свой последний час, когда безжалостная рука убийцы вознесла над ним остро отточенное лезвие ножа?"
– Ужас, – ответил вслух Гаврила Васильевич. – Ужас.
– И не говорите! – неожиданно услышал учитель из-за своего плеча. – Жуткое убийство! Прямо-таки зверское!
Он обернулся и увидел за своей спиной физика Гоголя, смотрящего сквозь толстые очки на газетный лист.
– Беспрецедентное убийство!
– Да-да, – буркнул Теплый и, оторвавшись от стены, быстро зашел за угол дома.
Там он сел за столик возле китайской чайной и подозвал корейца-официанта.
– Маленький чайник с жасмином.
– Плосу минуту сдать, – поклонился официант и исчез в потемках чайной.
В ожидании чая Гаврила Васильевич продолжил чтение статьи:
– …Перевернув труп на живот, доктор Струве также обнаружил глубокий разрез в поясничной области, констатируя отсутствие у тела печени…" Славист механически сунул руку в сахарницу, выудил оттуда кусок и принялся его грызть.
– …По первым признакам доктор Струве определил, что подросток не был подвергнут сексуальному насилию, так как половые органы и анальное отверстие убиенного не несли на себе каких-нибудь видимых повреждений".
Сахарная крошка попала на обнаженный нерв гнилого зуба, и славист вздрогнул от боли. В эту же секунду появился улыбающийся официант. Поставив перед клиентом чайник, он ловко налил жасминовый напиток в чашку, пуская струю аж с полуметровой высоты, и сказал спасибо. Гаврила Васильевич отпил из тонкого фарфора и пополоскал больной зуб. Боль отошла.
Славист вспомнил темно-багровый цвет печени Супонина, металлический блеск ее оболочки в лунном свете и почувствовал, как по телу, от паха к плечам, поползли приятные мурашки. Мелкие и быстрые, они достигли ноздрей слависта, и Гаврила Васильевич чихнул с брызгами.
– Будьте сдоловы! – сказал услужливый официант.
– Благодарю, – ответил Теплый и зачитался статьею дальше.
– …Следствие возглавил шериф Иван Фредович Лапа, который поклялся, что сделает все возможное, чтобы отыскать убийцу в кратчайшие сроки. Также г-н Лапа заявил, что уже сложилась версия, по которой убийца – приезжий и, вероятно, имеет отношение к медицине. В свою очередь на заседании городского совета губернатор Контата назначил премию в сто тысяч рублей тому, кто даст информацию, помогающую изобличить преступника. Церковь в лице Его Святейшества Митрополита Ловохишвили благословила шерифа Лапу на следствие и выразила уверенность, что силы Добра в конечном итоге победят силы Зла".
Гаврила Васильевич закончил чтение статьи и откинулся на спинку стула.
– Сколько же было здоровья в этом мальчишке, – подумал он. – Его вырезанное сердце стучало во внутреннем кармане пиджака всю обратную дорогу. Вот интересное ощущение – как будто у тебя два сердца!" Однако надо покупать костюм.
В корейской лавке он долго ходил вдоль вешалок с костюмами, разглядывая скорее бирки с ценами, нежели качество ткани. Цифры на ценниках ранили его в самое сердце, а оттого все удовольствие от прочитанной статьи улетучилось, уступив место жабе, сидящей на кадыке и мешающей сглатывать.
Промучившись таким образом с полчаса, Гаврила Васильевич нашел наконец то, что искал. В дальнем углу лавки висел с виду приличный черный костюм с приемлемой, по мнению слависта, ценой, втрое меньшей, чем за другие пары. К костюму также прилагалась белая рубашка и черные лакированные ботинки, что тоже устраивало учителя.
– Беру, – сказал Теплый хозяину и вытащил деньги, тщательно разглаживая купюры.
Хозяин тотчас сделал скорбную физиономию, и Гавриле Васильевичу даже показалось, что на глаза корейца навернулись слезы.
– Искленне сочувствую васему голю! – тонким голосом произнес хозяин.
– Какому горю? – не понял Теплый.
– Похолоны – всегда голе.
– Какие похороны? – удивился Гаврила Васильевич.
– Да как зе, вы зе костюм для покойниська покупаете, – пояснил кореец.
– Ах вот оно что, – понял славист. – Вот почему цена столь невелика".
– А чем же этот костюм от обычных отличается?
– Да в обсем нисем. Нитоська похузе, ботиноськи на клею, лубасеська плохо стилается… В обсем, длянь костюмсик!
– Скидку дадите?
– Лублик.
– Три.
– Два, – торговался хозяин.
– Да побойтесь Бога! Сами говорите, что костюм дрянь! Так дайте приличную скидку!
– Это для зывых длянь, а для мелтвых обнова холоса!.. Два лублика и гливеннисек!
– Ладно, – согласился Теплый, отсчитывая деньги. – Только дайте к костюму пуговицы запасные.
– Гливеннисек.
– Да как же гривенничек! – озлился славист. – Вы обязаны давать к костюму запасные пуговицы.
– Не обясан, не обясан! Мелтвес аккулатно носит костюмсик, мелтвесу запасные пуговисы не нузны!
– Заворачивайте! – распорядился Теплый и отдал хозяину деньги.
Уже идя обратно и тиская в руках сверток с обновой, Гаврила Васильевич поминал добрым словом купца Ягудина, при котором корейцы имели хоть какое-то уважение к аборигенам, опасаясь погромов.
– Скоты, – подумал про корейцев учитель. – Форменные скоты!" Придя домой, Гаврила Васильевич примерил костюм. Пара смотрелась неплохо. Хотя брюки были чуть велики, зато пиджак сидел как влитой, а верхняя пуговка рубашки не давила на кадык, как это обычно бывает.
Свой старый костюм Теплый связал в узел, засунул в печь и, обильно полив керосином, поджег…
Гаврила Васильевич снял с гвоздя сковороду, поставил ее на печную конфорку и, когда она разогрелась, плеснул на чугунное дно подсолнечного масла. Закипая, масло распространило по кухоньке семечковый запах. Славист пошевелил ноздрями, втягивая его – приторно-сладковатый, затем выудил из большой кастрюли завернутое в тряпочку сердце и, порезав его на мелкие кусочки, бросил на сковороду.
– Пусть моя жизнь продлится на жизнь убиенного, – тихо произнес Теплый.
В дверь постучали.
Гаврила Васильевич вздрогнул, выругался про себя, сдвинул сковороду с огня и пошел открывать. На пороге, облаченный в чистую рясу, стоял отец Гаврон.
– Здравствуйте, – как-то робко проговорил монах. – Могу ли я войти?
– Войдите, – удивленно ответил Теплый.
Монах вошел в комнату и, не оглядываясь по сторонам, остановился посередине, опустив голову, словно смотрел на свой крест, металлом лежащий на груди.
– Прошу прощения за беспокойство, но меня к вам привела не праздность, а дело.
– Я вас слушаю, – сказал Гаврила Васильевич и спохватился: – Да вы садитесь! – подвинул гостю табурет.
– Благодарю.
Отец Гаврон сел, расправил на коленях рясу и понюхал воздух.
– Мясным пахнет.
– Да вот, обедать собрался.
– Однако постный день сегодня.
– Запамятовал.
– Грех!
– Грех, – согласился учитель.
Отец Гаврон уложил свои большие руки на колени и посмотрел Гавриле Васильевичу в глаза.
– Я вот зачем к вам, – начал он. – Вы занимаетесь делом, угодным Богу. Вы воспитываете в детских сердцах понятия о нравственности и начиняете их добром, а также знаниями, данными Господом. Что поселилось в детском сердце, то и останется в нем до последнего причастия… Правильно ли я говорю?
– Правильно, – поддержал Теплый.
– Так вот, есть у вас ученик, Джеромом зовут.
– Есть такой, – подтвердил славист.
– Столкнула меня с ним мирская суета, и заметил я в мальчике жестокость необычную.
– В чем это выразилось?
– Мальчик убивает кур.
– Кур?!
Он считает, что куры заклевали его отца, капитана Ренатова, а потому мстит, безжалостно сворачивая им головы. И дело не в том, что мальчик заблуждается, относясь к Ренатову, как к отцу (Ренатов вовсе ему не отец), а в том, что он убивает. Сегодня он лишает жизни птицу, а завтра… Согласны вы со мною?
– Конечно.
– Наша с вами задача сейчас не упустить детскую ДУШУ" а направить ее совместными усилиями на путь истинный.
– Спасибо, отец, за своевременный сигнал. Трудно уследить за всеми сразу. Есть и в моем деле упущения.
– Вот все, что хотел вам сказать…
Отец Гаврон встал с табурета.
– Прощайте, – поклонился он.
– До свидания.
Когда монах ушел, Гаврила Васильевич вернулся на кухню и, передвинув сковороду обратно на огонь, подумал: – Ишь ты, кур убивает!.. Вот странность какая!.." Еще Теплый с удовольствием подумал, что сегодня, после обеда, ему будет особенно хорошо работаться над расшифровкой рукописи Елены Белецкой – все-таки любая обнова создает приподнятое настроение.
23
Хотя после изуверского убийства подростка-сироты город охватила волна протеста и ужаса, эта волна скорее была показушной, нежели истинным накатом народного страха. У народа своя логика: если существует город, то в нем должно найтись место всем – и святому, и маньяку. Святых в Чанчжоэ за все времена было предостаточно, а вот маньяк завелся в городе впервые. В необъятной душе народа теплилась невысказанная надежда, что убийство сие не последнее и что если маньяк настоящий и решится на серию ужасных кровопролитий, то Чанчжоэ встанет в один ряд с известными городами Европы, родившими Джеков-Потрошителей и всякую прочую нечисть.
Впрочем, сегодняшним днем народ более всего волновала не смерть подростка, а полет на воздушном шаре всеобщего любимца, ученого и общественного деятеля, физика Гоголя.
После падения с Башни Счастья купца Ягудина все человечество Чанчжоэ ожидало от Гоголя выполнения обещанного – то есть выстроить для всех воздушный шар и улететь на нем к всеобщему счастью. Наконец этот светлый день настал.
Вернее, это было свежее утро с ласковым ветерком, трепыхающим шевелюры горожан, собравшихся в полном составе на главной городской площади.
Уже установлен был шар и зажжена горелка. На возведенной трибуне, в зеленом смокинге, слегка бледный, стоял сам герой дня, физик Гоголь. Почти все отметили в выражении его лица трогательную печаль и неподдельный налет героизма.
Предстояло выслушать вступительную речь.
– Сограждане! – начал Гоголь. – Соотечественники!
В толпе притихли…
Несмотря на полное понимание городскими властями всей абсурдности происходящего, губернатор города Контата, стоящий здесь же на трибуне, вдруг ощутил прилив патриотизма к своим грудям, а оттого сложил ладони вместе и потряс ими в сторону физика, показывая ему тем полную свою поддержку.
– Соотечественники! – продолжил Гоголь. – Настал день, которого мы так все ждали! Он действительно настал. То, что вы видите за моей спиной, не просто воздушный шар, а Шар Счастья! Стоящий слегка в стороне Генрих Иванович Шаллер разглядывал сооружение, наполняющееся теплым воздухом, и не будь он передовым человеком, не считай себя образованным по-европейски, вероятно, его естество поверило бы, что на этакой штуковине можно улететь к неведомому. Воздушный шар, его конструкция действительно внушала трепет и вызывала из недр душ что-то первобытное, первородное. Переливаясь всеми цветами радуги, волнуясь своей ненаполненностыо, шар достигал в диаметре четырехсот футов. Корзина, прикрепленная к нему, была столь вместительна, что, казалось, способна действительно вознести в поднебесье все городское население. От вознесения сие сооружение удерживала дюжина канатов толщиной в человеческую руку, которые сторожили крепкие мужики с топорами в руках.
Шаллер оглядел толпу и заметил Франсуаз Коти, стоящую рука об руку со скотопромышленником Туманяном. Полковник подумал, что все это время не вспоминал о девушке, и ему почему-то стало грустно. Чуть бледная, со слегка растрепавшимися волосами, она была прекрасна. Еще более прекрасна она была тем, что стояла почти обнявшись с членом городского совета Туманяном, глаза которого то и дело страстно глядели на девичью шею.
Все это собственничество, подумал Генрих Иванович и заставил себя смотреть на трибуну.
– Друзья! Мы полетим к счастью! Мы вознесемся все! – вещал Гоголь. – На моем шаре хватит места для всех!
– Из чего корзина сделана? – раздался голос из толпы. – Выдержит ли?
– Корзина сделана из виноградной лозы и панциря майского жука! Обмазана гречишным медом!
– А сам шар? Из чего пошил?
– Кожа дикого голубя.
– А что такое воздушный шар? – спросил другой голос.
В толпе засмеялись.
– Прошу занимать места! – возвестил физик.
– Предлагаю к вознесению сначала увечных, слепых, горбатых и слабоумных! – выкрикнул человек, когда-то летавший на аэроплане. – Пусть они уподобятся птицам! А мы пока поглядим и все взвесим!
В толпе опять засмеялись.
– Да как же! – захлопал глазами Гоголь. – Я же для всех старался!
– Да подожди, Моголь! Мы же еще недвижимость свою не реализовали!
– А зачем вам деньги, когда мы летим к счастью! – закричал в отчаянье Гоголь.
– А чтобы еще более счастливыми быть! – резонно заметил кто-то.
– А ты, Гоголь, корейцев с собою возьми!
На глаза физика навернулись слезы. Потерявший самообладание, он закрыл ладошками лицо и всхлипывал.
– Не для себя я старался… – слышали стоящие рядом. – Не для себя…
– Не плачь, Моголь! Мы тебя уважаем!
Физик открыл заплаканное лицо и в надежде спросил:
– Ну что, полетите?
В толпе молчали, понурив головы.
– А как же труд мой, как старания?!
Гоголь был столь трогателен в своем детском отчаянии, что горожанам стало неловко, а некоторые особенно сердобольные зашмыгали носами. На помощь согражданам пришел человек, имевший летный опыт.
– Не обижайся на нас, Гоголь. Мы слабые по сути своей. Мы боимся лететь! А вдруг там нет счастья?! Тогда шар упадет на землю, и мы все разобьемся!..
Может быть, ты первый полетишь?.. Только обещай нам, что вернешься, если счастье отыщешь. Тогда мы точно с тобой вознесемся…
– Обыватели мы! – поддержал летуна кто-то. – Мещане!
Гоголь простер руки к какой-то голове, выделяющейся лысиной из толпы.
– Может быть, вы полетите? – с надеждой спросил герой.
Лысая голова загрустила и отрицательно покрутилась в накрахмаленном воротничке, закраснев ушами.
– А вы? – обратился физик к толстой бабе с ужасными бородавками на лице. – Там ваше лицо станет прекрасным!
– А не с лица воду пить! – нашлась уродина.
Глаза Гоголя отыскали в толпе безногого инвалида, сидящего на дощечке с колесиками. Инвалид внимательно слушал оратора и, казалось, мучительно раздумывал над чем-то.
– А вы!.. Вам-то что здесь делать? Сидите целыми днями на паперти в ожидании копеечки! Полетели со мной, и там вы будете счастливы!
– А действительно! – поддержал кто-то. – Лети с ним, Петрович! Чего тебе здесь делать? Может, бабу там какую сыщешь!
– А я-то чего! – испугался калека, сжимая в руках два увесистых пресс-папье.
– Да надоел ты всем здесь! Проваливай на небеса! А то клянчишь все, а после пьяный валяешься!
– Там водки море разливанное! – со смехом сказал кто-то. – И ноги там вырастут новые! А может, и еще кой-чего!..
– Чего пристали-то! – зашипел Петрович и, отталкиваясь пресс-папье от мостовой, потихонечку стал выкатываться из толпы. – Ишь, нашли дурака! А нужны мне эти ваши ноги!..
Остатки мужества покинули Гоголя, и он, еле удерживаясь от обильных слез, отворачивая лицо от соотечественников, полез в корзину.
– Прости нас, Гоголь! – послышалось из толпы. – Прости!
И тут же со всех сторон от молодых и старых посыпались низкие поклоны в сторону воздушного шара, сопровождаемые возгласами – прости!".
Настал прощальный миг. Наполнившись теплым воздухом, шар рвался к облакам, словно ядро из пушки. Гудели от напряжения канаты и казалось, что они вот-вот лопнут, не выдержав такого могучего влечения.
– Прощайте, – прошептал Гоголь, оборотив лицо к согражданам. – Не поминайте лихом! – и махнул рукой.
В ту же секунду стоящие наготове мужики взмахнули топорами, блеснув солнцем в металле, и радостно опустили чугунные языки на канаты. Шар дрогнул, качнулся, как будто не веря в свою свободу, затем выпрямился и поплыл потихоньку к небу.
– Лечу! – крикнул Гоголь. – Улетаю!
Толпа рухнула на колени, а митрополит Ловохишвили затянул – Отче наш"…
Проводив взглядом шар, величественно уплывающий в поднебесье, Генрих Иванович в смятении покинул городскую площадь и направился к Гавриле Васильевичу Теплому.
На стук учитель ответил не сразу. Лишь после того как Шаллер заколотил в дверь кулаком, из квартирки донеслось какое-то шебуршание и недовольный голос слависта спросил:
– Кто там?
– Я это, я. Кормилец ваш! Открывайте!
Дверь тут же открылась, и в ее проеме появилось заспанное лицо Гаврилы Васильевича.
– Ах, это вы! А я тут после обеда задремал!.. Что ж вы в дверях-то, проходите, не обижайте меня!
Первым делом, пройдя в комнату, полковник осмотрел письменный стол Теплого, затем уселся на табурет, пригладил волосы и спросил:
– Что ж вы на проводах Гоголя не были? Весь город собрался!
– Все улетели? – ехидно поинтересовался славист.
– Да нет. Все героями быть не могут.
– Значит, физик в гордом одиночестве?
– Так точно.
– Ну ничего, полетает и вернется. Будьте увере ны… Денежки принесли?
– А есть за что?
– А как же! Тружусь не покладая рук. Так сказать, в обильном поте лица!
– Покажите!
– Пожалуйста.
Теплый вытащил из-под еженедельника – Курьер" пачку листов и протянул их гостю.
– В последнее время мне особенно хорошо работалось! Пожалуйте сотенную.
Глаза полковника бегали по строчкам, он машинально вытащил из кармана портмоне и отсчитал из него сто рублей десятками.
– Получите.
Гаврила Васильевич аккуратно сложил деньги и спрятал их в ящик стола, заперев его на ключик.
– Посидите еще? – спросил он.
– Что?
– Может быть, чайку?
– Да нет, надо идти.
– Ну что ж…
Шаллер скрутил в трубочку рукопись и направился к двери. Там он неожиданно остановился и оборотился к Теплому:
– Скажите, это вы убили Супонина?
Гаврила Васильевич вздрогнул и сжал кулаки.
– У меня есть неопровержимые доказательства.
Лицо учителя побледнело, он сделал быстрый шаг вперед, затем так же быстро отступил.
– Есть свидетели!
– Не может быть! – зашептал славист. – Вы врете!..
– Вас видели.
– Кто?
– Неважно.
Полковник вернулся в комнату и вновь сел на табурет. Теплый отступил к окну и устроился за спиной Шаллера, трясясь всем телом.
– Вас казнят прилюдно.
– Не докажете.
– Какими вы духами пользуетесь?
– Что?
– Или одеколоном?
– Я ничем таким не пользуюсь! Что за дурацкие вопросы! – Теплый осторожно снял с гвоздя нож и накрепко сжал, стараясь совладать с трясучкой.
– Жаль. Парфюмерия могла бы вас спасти!.. Знаете, какой вы ужас испытаете перед смертью, когда на вас будут смотреть тысячи глаз, а палач начнет отсчет последней минуты?.. У вас расслабится кишечник, и вы будете вонять, как ассенизатор, провалившийся в дырку. У вас пропадет голос, вы будете хрипеть от страха, а глаза начнут бессмысленно вращаться, потеряв фокус!
Гаврила Васильевич медленно приближался к полковнику, вознося над головой нож.
– Потом не выдержит мочевой пузырь, и струя потечет из штанин на ботинки, а толпа будет улюлюкать, приветствуя ваш бесконечный ужас!
Теплый почти вплотную подошел к Шаллеру, собираясь с силами на удар.
– А потом палач начнет разделывать со всем искусством. Пристроит узел на шее сбоку, чтобы невзначай не сломать вам ее веревкой, когда выбьет ящик. Чтобы помучились подольше. Вы будете болтаться на ненамыленной веревке, перебирая ногами, словно при беге на короткую дистанцию. Вы будете задыхаться при полном сознании, прикусывая раздувшийся язык. Затем лопнут глаза, как тухлые яйца, свалившиеся со стола… Но вас вовремя снимут с веревки, дадут отдышаться и потом повторят процедуру снова… Не ожидали-с от меня таких фраз?..
– А-а-а!!! – отчаянно закричал Теплый и опустил нож на спину Генриха Ивановича.
В самый последний миг тренированное тело полковника увернулось из-под смертельного жала, лишь слегка поцарапавшись о него, могучие руки ухватили в объятия тщедушную грудь учителя и сжали ее чугунными тисками. В груди Гаврилы Васильевича несколько раз треснуло, он обмяк и соскользнул бессознанным на пол.
В течение получаса Генрих Иванович сидел над телом убийцы и наблюдал за сменой красок на лице Теплого. Щеки Гаврилы Васильевича, словно небо, то алели предзакатно, то становились мертвенно-серыми, как перед зимней непогодицей. В уголках губ пучилась слюнявая пенка, а слипшиеся ресницы подрагивали жидкой крысиной шерсткой. Наконец сознание постепенно вернулось в учительскую душу, славист жалобно заскулил и зашевелил по полу ногами.
Глядя на Гаврилу Васильевича, Шаллер испытывал невероятное чувство омерзения.
Но самое странное, что омерзение транспонировалось и на него самого. Причины этого явления были не совсем понятны полковнику, а оттого было зло на сердце и Генрих Иванович с трудом сдерживался, чтобы не ударить Теплого ногой по лицу.
– Как больно!.. – протянул учитель, с трудом открывая глаза. – Как же больно!..
– Отчего же вам больно? – поинтересовался Шаллер.
Гаврила Васильевич было попытался приподняться с пола, но в груди у него вскипело лавой, глаза закатились, и, вновь теряя сознание, он глухо стукнулся головой об пол.
Удивительно, как быстро теряют от боли сознание слабые люди, тогда как сильные мучаются при полной яви, подумал Генрих Иванович, сбрызгивая лицо учителя теплой водичкой, взятой из питьевого ведра.
– Что вы со мной сделали!.. – запричитал Теплый.
– А что такое?
– Вы сломали мне все ребра!..
– Неужели?!
– Я совершенно не могу дышать!
– Мне, право, неловко!..
Гаврила Васильевич медленно перевернулся на бок. При этом на его лице отобразились все муки ада, он плакал мелкими слезами.
– Как больно, Господи!!!
– Страдания облегчают душу, – поддержал дух Теплого Генрих Иванович. – Они облагораживают и подтверждают, что человек еще жив. Вы живы, и вас можно с этим поздравить!
Славист осторожно ощупал свою грудь и, увидев, что она совсем мягкая и проминается аж до самых легких, зашипел от ужаса, хватая ртом воздух:
– Моя грудная клетка!.. Вы изуродовали ее!.. Я при смерти!..
– Нет-нет! Вы ошибаетесь!.. Вы будете жить, так как вас ждет последняя миссия!
– Какая? – теряя силы, спросил учитель.
– Как, вы уже запамятовали?.. А прилюдная казнь?
– Да что же это такое. Господи Боже мой! – вскричал Теплый. – Что же за издевательство такое, в самом деле! Перестаньте говорить мне гадости!
– Бедный Сулонин! Что он вам сделал?
Гаврила Васильевич с невероятным трудом, охая и ахая, приподнялся на локтях и прислонился к стене, всей своей мимикой выказывая непомерные муки.
– За что вы убили подростка?
– Ах, вам не понять!.. Ой, какие боли!
– Отчего же! А вы попытайтесь!
– Напрасные труды!
– Все же!..
– Мне нужен доктор!
– Я вас слушаю.
– Дайте воды.
– Хорошо.
Шаллер поднялся с табурета и зачерпнул ковшиком из ведра. Стуча о щербатый край зубами, Гаврила Васильевич стал судорожно втягивать в себя воду.
Напившись, он оперся затылком о стену и шмыгнул носом.
– Хотите знать, зачем я убил Супонина?
– Прелюбопытно.
– Из-за вас.
Генрих Иванович опешил.
– Что значит из-за меня?
– А то и значит!.. Вы поручили мне работу… Работа эта требует не только способности, но и некоей гениальности, иначе ее не сделать. Согласны?
– Допустим.
– Гениальность просто так не дается, она из чего-то черпается! Кому-то она дается в ущерб каких-то достатков. Кто-то лишен здоровья или ума… Вы отдаете себе отчет, что гений – совсем не обязательно ум?! Множество гениев были крайне ограниченными людьми во всем, что не касалось области их деятельности!.. – Теплый охнул, схватившись за грудь. – Сейчас я продолжу, отдышусь только!..
Генрих Иванович терпеливо ждал, уже предчувствуя, к чему клонит учитель.
– Кто-то лишен любви и способности к продолжению рода… Есть и другие формы… Кто-то, творя, прибегает к паренью ног в тазике с добавками наркотических веществ, кто-то усердствует, экспериментируя с алкоголем… Кто-то неумеренный сладострастен…
– Я бы уточнил – извращенец!
– Пусть так, – согласился Гаврила Васильевич. – Но в чем вина этого субъекта?.. Он же не виноват в конце концов, что его одолевают непомерные страсти! Это болезнь своего рода, неподвластная контролю!
– Если болезнь не поддается лечению и опасна для окружающих, то больного необходимо изолировать!
– Вот-вот! – обрадовался Теплый. – А вы говорите – казнить! Прилюдно!.. Это то же самое, что умерщвлять больного сифилисом, который, зная о своей болезни, продолжает заражать окружающих. Несоразмерна ответственность!
– Вы – убийца! Вы – извращенец! Вы лишаете жизни человека, дабы потрафить своим страстям! Вас надо уничтожить лишь только для того, чтобы ваша казнь стала предостережением для других таких, как вы!
– Вы от чьего лица говорите? От своего или от лица государства?
– А какая разница?
– Преогромная!.. Передовая и образованная личность не может добиваться смертной казни кого бы то ни было! Гуманизм – вот что отличает цивилизованного человека от варвара! Отвечать смертью на смерть – против любых религиозных канонов!.. Другое дело государственная машина. Она подчинена законам, она безлика! Она отделена от церкви, в конце концов!..
Генрих Иванович слушал слависта и вспоминал, что те же самые мысли он когда-то высказывал губернатору Контате. Сейчас, столкнувшись с практикой, а не с теорией, эти мысли казались ему ошибочными, но тем не менее полковник отдавал должное умственным способностям Теплого, которому удалось заронить в его душу зерна сомнения. Шаллер не любил, когда его убеждения менялись на противоположные…
– Пусть меня карает государство! – продолжал Гаврила Васильевич. – Но пусть оно сначала определит – болен я или все же способен адекватно оценивать свои поступки! Пусть меня засадят в дом умалишенных, если я сумасшедший, и пусть вздернут, если я здоров, как вы!
От столь длительной речи Теплый закашлялся и скривился от боли.
– Все же зачем вы меня так сильно ранили! – опять заскулил славист.
– Вы хотели меня убить. Вон и орудие ваше валяется!
– Вы меня приперли к стенке! Мне ничего другого не оставалось делать! К тому же вы специально сели спиной, видя мое отражение в окне и провоцируя на попытку, дабы пресечь ее и нанести ответный удар! Не так ли?
Полковник промолчал.
Неожиданно во взгляде Гаврилы Васильевича чтото переменилось, как будто он, проигравшись в карты в пух и прах, нашел в кармане денег еще на одну ставку и получил при раздаче выигрышную комбинацию.
– Я в самом начале нашего общего труда, – проникновенно проговорил он. – Я же работаю на вас и создаю, вполне быть может, произведение, равное которому сложно сыскать в мире. И потом, в первую очередь, оно более важно для вас, чем для меня. Вам хочется ужасно разглядеть сокрытое. Ваша жена творит, являясь проводником божественного. И неизвестно еще, кому предназначено это послание!.. А если меня казнят, то уже вряд ли кому-то удастся найти ключ к шифру!..
– Шантажируете?
– Нет. Просто привожу разумные доводы.
– Вы что же, считаете, что я буду вас покрывать?
– А зачем?.. Разве я что-то совершил?
– Что вы имеете в виду? – не понял Генрих Иванович.
– От чего вы меня будете прикрывать?.. Разве я украл что или убил кого?
– Ну вы наглец! – изумился Шаллер.
– Я цепляюсь за жизнь. А вы вцепитесь в свои интересы! Поможем друг другу!
Полковник от возмущения не нашелся что ответить, а Гаврила Васильевич, поняв, что хватил лишку и перебрал, пытался восстановить утерянное равновесие.
– Я не убивал Супонина! Кто может доказать это? Кто меня видел?!
– От вас пахло духами – Бешеный мул", которыми пользовался подросток!
– Такие духи продаются в каждой лавчонке! – парировал учитель.
– Найдутся следы и на вашей одежде.
– Пусть ищут, – ответил Теплый, припоминая, выгреб ли он из печки золу, оставшуюся от сгоревшего костюма.
– В вашей библиотеке только атласы по судебной медицине, а органы, вырезанные из тела мальчика, были удалены самым профессиональным образом.
– Каких увлечений не бывает у человека!.. Если у вас в доме хранится топор, это еще не значит, что вы палач!
Следующие пять минут Шаллер просидел молча. Затем он встал, ничего не сказал, просто кивнул Теплому и вышел из комнаты, унося с собою странички, свернутые в трубочку.
Гаврила Васильевич остался лежать на полу с приятным чувством миновавшей опасности. Особенно приятно было, что опасность отведена благодаря его выдающимся способностям. Неприятной была только боль в груди…
24
– Незнакомка, родившая ветер, отлежалась несколько дней и ушла из дома доктора Струве в город, где сняла небольшую комнатку в доходном доме и стала жить незаметной жизнью.
Если в природе что-то появляется, то этому обязательно найдется применение.
Услышав страстные молитвы г-на Контаты, в Чанчжоэ появился некто г-н Климов, оказавшийся агрономом и прекрасным организатором дела. Привезя с собой несколько повозок с зерном, он распахал степь и засеял ее пшеницей, так что через четыре месяца, благодаря естественному опылению, в городе появился свой хлеб. На вырученные от реализации мучных изделий деньги г-н Климов нанял рабочих, выстроил мельницу, выписал из столицы электромеханика и обустроил электричеством весь город.
Став вполне богатым и респектабельным человеком, г-н Климов женился на мадмуазель Бибигон, лелея ее пышное тело изысканными шелковыми блузками и горностаевыми накидками. Благодарная жена через пять месяцев родила агроному сына, которого кормила обеими грудями, чтобы он вырос крепким и был похож на своего родителя.
Именно в это благодатное дла города время, когда каждый мог побаловать себя горбушечкой свежеиспеченной булки, когда исправно трудились динамо-машины, вырабатывая электричество в натянутые провода, когда свет сделал безопасными самые ужасные городские закоулки, именно тогда в город пришли корейцы.
Они прибыли целым эшелоном повозок, нагруженных всем необходимым, чтобы начать независимую жизнь.
Желтолицые освоили еще не распаханные степи, возведя на крепких травах свои жилища и народив в короткое время целое полчище косоглазых детишек.
По этому поводу г-н Контата, посоветовавшись с влиятельными горожанами, решил провести перепись населения, дабы иметь над ним государственный контроль.
Повсюду были разосланы общественники, которые неутомимо трудились, считая головы проживающих. К концу второго месяца перепись была закончена, и оказалось, что в Чанчжоэ к настоящему времени проживает шестнадцать с половиной тысяч человек, считая корейцев.
– А немало нас уже! – возрадовался Ерофей Контата на городском совете. – Немалый у нас уже городишко!
– Надо к православию инородцев привести! – рек митрополит Ловохишвили. – Защитить их, неразумных, крестом!
– Вам, ваше святейшество, и знамя в руки. Крестите корейцев в православие!
– Это мы разом! – пообещал посланник Папы.
Но разом великое дело не случилось. Корейцы были готовы на все – и платить прогрессивные налоги, и жертвовать средства на церковные нужды, однако креститься ни в какую не хотели.
Никакими церковными радостями, ни пасхальным яичком, ни куличиком, ни божественным воскресением не мог завлечь митрополит косоглазых в лоно Божье.
Как ни трудился проповедник в поте лица, корейцы вежливо отказывались.
– Экие неразумные! – жаловался Ловохишвили. – Ничего не понимают! Даже русского языка не разумеют!..
Со временем посланник Папы смирился со своим поражением, и корейцев так и оставили жить в городе незащищенными от бесовских сил…
К концу шестого года чанчжоэйского летосчисления в город прибыли новые поселенцы. Их насчитывалось более тысячи…" Генрих Иванович поворотил страницу, за которой начинался список вновь прибывших. Он не стал вчитываться в фамилии, а отделив листочки с алфавитным указателем, продолжил чтение непосредственно рукописи.
– В гостинице Лазорихия процветал бизнес. Все комнаты были заняты, а со временем их, и так не очень просторные, перегородили фанерными стенками, чтобы увеличить количество спальных мест, а вместе с тем и доходы.
С утра до вечера Лазорихий вместе с матерью, братьями и сестрами неутомимо трудились, обеспечивая клиентам хороший сервис. Они скоблили полы и круглосуточно стирали постельное белье, кухарили всяческие разносолы и создавали культурный досуг, напевая вечерами азиатские песни у камина.
– Как хорошо, мама, что мы открыли гостиницу! – радовался Лазорихий.
– Да, сынок! Очень хорошо!
– И люди рады, и у нас благополучие!..
– Да, сынок…
– Только вот что меня беспокоит, мама!.. – Лазорихий замолчал,наморщив лоб.
– Что же, милый?
– А как же мои философские изыскания?.. Я заметил, что чем больше у нас постояльцев, тем меньше я размышляю о парадоксах бытия, не задумываюсь о смерти вовсе, да и причины жизни от меня ускользают!.. Как с этим быть?!
– Ах, сынок, – загрустила мама. – Так оно в жизни и бывает. Чем больше повседневной рутины, тем жизнь беззаботней! А для философских мыслей нужна скука отчаянная! От скуки и мысли все светлые… Так-то, сынок…
– Что же мне делать, мама?.. Ведь я – философ, пустынник!
– Отъединись от жизни повседневной. Запрись в комнате и скучай отчаянно! Лежи сутки напролет в мучениях, гляди на солнце и луну – думай и страдай за все человечество! Тогда придут мысли о смерти!
– А как же вы, мама?! Как же вы без помощи моей?
– Да как-нибудь, – улыбнулась мать. – Наймем помощников. Чай, не бедные уже…
Лазорихий был растроган такими словами матери. Он нежно обнял ее, поцеловал в лоб и, не теряя времени, удалился в свободную комнату, заперся и начал думать о таинствах бытия.
В гостинице проживало огромное количество детей. Они шумели круглые сутки, беспричинно плакали, выводя из себя нервных родителей.
Как уже отмечалось, стены в гостинице были в большинстве фанерными, а потому Лазорихий слышал все, что происходит даже в дальних номерах, и от этого не мог сосредоточиться на своих мыслях.
Как-то ночью, в плохом расположении духа, измученный всеразрушающим шумом, пустынник выбрался из заточения и спустился в кухню, где вытащил из мешочка пару крупных фасолин, которыми, возвратясь в свою келью, накрепко заткнул уши.
И, о чудо! На следующее утро философ проснулся от абсолютной тишины. Фасолины помогли!.. Лазорихий обрадовался и через некоторое время заскучал, что позволило ему родить философский афоризм:
– Философия – это мысль! Но не всякая мысль – философия!..
Приблизительно в это же время в городе появился новый поселенец. Он въехал на чанчжоэйскую окраину на белом коне, злобно скалящем зубы. Конь был приземист и мускулист, с крупными шрамами на лоснящемся крупе, оставленными, судя по всему, сабельными ударами. Полковничий мундир седока блестел на солнце необыкновенным количеством орденов, медалей и всевозможных подвесок. Ноги, обутые в великолепные сапоги, пришпоривали бока коня, заставляя животное двигаться иноходью. Лицо полковника украшали пушистые усы с обильной сединой и степной загар, прибавляющий всаднику мужественности.
Полковник, не торопясь, проехал из одного конца города в другой, давая возможность жителям хорошенько себя разглядеть. Сам же он, казалось, не смотрел по сторонам вовсе, как будто все в этом населенном пункте было ему знакомо с детства. Он остановил коня возле казарм, легко спешился и приказал доложить генералу Блуянову о прибытии полковника Бибикова.
– Если в город вошел еще один военный – быть войне! – решил доктор Струве, углядевший в окно проезжающего мимо полковника. – Надо готовить полевой госпиталь!
– Монголы сосредоточивают свои силы на северо-западе, в тридцати верстах от города, – докладывал Бибиков генералу. – В основном это конные соединения Бакши-хана, вооруженные – фоккель-бохерами". Судя по всему, они будут готовы к вторжению в самое ближайшее время. Вот поэтому я и прибыл к вам.
– Все, что вы рассказываете, – печально, – ответил генерал Блуянов. – Но что делать, мы с вами люди военные и должны защищать свое Отечество, сколь ни малы наши силы. – Генерал хлебнул вина. – Как вы думаете, каковы причины вторжения?
– Монголы считают, что эти степи издавна принадлежат им. Они крайне раздражены, что на их территории кто-то выстроил город и благоденствует!
– Причины веские!.. Что вы предлагаете в этой ситуации?
– Полную мобилизацию! Другого выхода нет! Мы должны защищаться, даже если нас ожидает поражение!
– О поражении не может быть и речи!
– Я тоже так считаю, – согласился Бибиков.
– Монголы отсталая нация, они не владеют военными науками, тогда как мы закончили военную академию.
– Согласен.
– С другой стороны, монголов много, они злобны, как бешеные собаки, и не остановятся перед выбором между насилием над мирным населением или просто ведением военных действий.
– Да, это так.
– Во всяком случае, нужно обо всем немедленно оповестить главу города и совместными усилиями выработать решение по возникшей проблеме…
Вечером состоялось заседание городского совета.
– Не можем ли мы решить конфликт мирным путем? – поинтересовался г-н Контата.
– Скажем, материально возместить монголам моральный ущерб?
– Думаю, что нет, – ответил полковник Бибиков. – Азиаты попросту хотят отобрать у нас город. Они специально ждали, пока мы закончим строительство всех инфраструктур, чтобы прийти на готовое, истребив сначала все городское население.
– Так-так.
– Можем ли мы обратиться к российским властям? – спросил генерал Блуянов.
– Думаю, что нет, так как эта территория действительно является спорной. Нам предстоит выпутываться из этой ситуации своими силами, как ни печально! – ответил Контата.
– Мы должны защитить свой город! – с пафосом заявил скотопромышленник Туманян.
– Я выделяю средства из собственных капиталов и первым встану на защиту Отечества!
– Можете рассчитывать и на меня! – поддержал Туманяна г-н Бакстер.
– Я прекрасно стреляю! – с достоинством произнес г-н Мясников.
– Я могу быть санитаром, – скромно сказал г-н Персик.
– Благословляю вас на святое дело! – перекрестил собравшихся митрополит Ловохишвили.
– Я так понимаю, что мы пришли к единому мнению! – резюмировал губернатор. – Итак, господа, война! Мы не сдадимся!
На следующий день в городе была назначена полная мобилизация. Сначала в строй встали все мужчины старше семнадцати лет. Затем к ним присоединились подростки. Сияя глазами от восторга, они целыми днями отрабатывали стрелковые упражнения и учились пользоваться штыками в рукопашном бою.
Не желая оставаться безучастными к происходящему, к своим мужьям и сыновьям присоединились их жены и матери. Они изорвали свои старые платья на бинты, сменили юбки на брюки и поклялись не беременеть, пока не кончится война.
Таким образом, весь город от мала до велика встал на защиту Отечества.
Единственным жителем, который не ведал о происходящем, был Лазорихий, проводящий месяцы напролет в своей добровольной тюрьме. Лежа на рваном тюфяке, размышляя о вечном, панически боясь мирского шума, он не вынимал из ушей фасолин, которые настолько прижились в ушных раковинах, что вскоре дали ростки, распустившись затем кустиками…
В этой ситуации случилось так, что великий астрологический тезис – – Звезды предполагают, а человек располагает" – перевернулся с ног на голову. Все оказалось наоборот. Человек предположил, а звезды устроили все по-другому.
Монголы не стали нападать на город. Они просто взяли Чанчжоэ в кольцо блокады и стали ожидать капитуляции.
– Захотят кушать – на коленях приползут! – здраво полагал Бакши-хан. – И женщин своих раздетыми и мытыми приведут!
Город перешел на режим строжайшей экономии. Каждому жителю выдавалась крошечная пайка хлеба на день и флакон растительного масла, дабы не умереть с голоду.
Вечерами на город опускались сладкие ароматы костров, на которых монголы готовили свой плов и прочую вонючую пищу. В такие часы весь город мучился желудочными резями и с трудом справлялся с обильным слюновыделением.
– Ах, подонки! – ругался генерал Блуянов. – Ах, мерзавцы!
Столь же голодный, как и остальные, злой, как отощавший волк, полковник Бибиков рвался в бой. Ваше высокородие! – умолял он. – Разрешите мне с моими людьми устроить набег на монгольское становище! Они сейчас обожрались своей конины и потеряли бдительность! А мы их шашками да по мордасам!
– Нет, Валентин Степанович! – запрещал генерал. – Нет, и еще раз нет! Уймите свою горячность, а то сложите голову, да и людей погубите!
Осада длилась уже три месяца. Запасы продовольствия успешно подходили к концу, а новый урожай обе– щал созреть лишь через два месяца. В городе были съедены все собаки и кошки, весь скот г-на Туманяна пошел под нож, настал черед г-на Белецкого резать своих племенных крейцеров.
– Режьте лучше меня! – взмолился коннозаводчик. – Да как же такую красоту и под нож!.. Это же слава нашего города!.. Не могу!..
– Люди гибнут от голода, пухнут на глазах, словно пышки на сковородке! А вы – красота! – укорял Белецкого губернатор.
– А что же мы сидим на месте?! Разве мало у нас отважных воинов, чтобы добыть продовольствие в бою для женщин и детей?! Да я первый возьму в руку шашку и – в бой!
– Вот-вот! И я о том же! – поддержал коннозаводчика полковник Бибиков.
– А я запрещаю вам это делать! – закричал генерал. – У нас всего-то солдат пять тысяч, а у нехристей двести! Режьте жеребцов – и дело с концом!
Г-ну Белецкому ничего не оставалось делать, как собственноручно резать лошадям горла. При этом он плакал и просил у них прощения. Лошади, казалось, понимали, для чего их лишают жизни, а оттого не сопротивлялись, лишь ржали жалобно.
Впрочем, Белецкий пошел на хитрость – спрятал пару самых породистых лошадей в собственном доме, выделив для них бальную залу. Чтобы не ржали, коннозаводчик обвязал их морды одеялами, а навоз выносил ночами, тайком, в интимном горшке.
Конину съели быстро, даже кости перемололи в муку и испекли из нее лепешки.
Город погрузился в еще большую тоску, и некоторые жители уже поглядывали на своих соседей как на калорийный продукт, который можно съесть. Вдобавок произошло самое ужасное. Диверсанты, невесть каким образом проникшие в город, сожгли на корню будущий урожай и спалили амбары с семенным зерном. Будущая еда сгорела быстро и справно.
Полковнику Бибикову пришлось лишить жизни своего верного друга, вышедшего невредимым из многих военных схваток, – мускулистого коня. Одним движением остро отточенной шашки он срубил ему голову и подставил ведро под бьющее черной кровью горло поверженного животного.
Конь был съеден в одно мгновение, поделенный по справедливости между всеми городскими жителями. По тридцать граммов на душу. По шестьдесят граммов было выдано лишь двум особам в городе – лейтенанту Ренатову и мадмуазель Бибигон, которые решили в эти сложные времена пожениться. Двойная пайка конины стала им свадебным подарком.
Только один Лазорихий не ведал, что творится в миру. Отягощенный гипотетическими проблемами бытия, он не нуждался ни в пище, ни в воде. Его мысли, предельно ясные, как никогда, выстраивались в парадоксальные цепочки прозрений, а фасолевые кусты, разросшиеся из ушей по всей комнате, уже дали свои первые плоды – маленькие зеленые барабульки.
– Жизнь происходит из ничего, – понял Лазорихий. – Ничего вбирает в себя все!
А все – это такое же ничего!
Одним из голодных дней мать Лазорихия, готовящаяся от истощения отдать Богу душу, нашла в себе силы, чтобы доползти до комнаты сына и попрощаться с ним навеки. Она с трудом смогла открыть дверь, прикипевшую к косяку от нечастого использования, и втащила свое немощное тело в келью отпрыска. И каково было ее изумление, какой крик вырвался из ее исстрадавшегося сердца, когда она увидела заполняющие всю комнату заросли фасоли с десятками тысяч плодов, созревших к употреблению…
– Мы спасены! – закричала азиатская мать. – Мы будем жить!
На крики сбежались постояльцы гостиницы, бурно разделившие радость хозяйки.
Фасолины были осторожно срезаны, уложены в мешок и отнесены в поле, в плодородную землю которого их и высадили всем городом. От такой нечаянной радости горожане на время забыли о голоде и запаслись силами, чтобы дождаться фасолевого урожая.
А Лазорихий по-прежнему не ведал, что происходит в городе, в котором он почитался первым жителем.
Его мозг работал на полную мощность, уши были заткнуты разросшейся фасолью, а глаза, закрытые за ненадобностью веками, покрылись паутиной, в которой жил паук, питающийся мухами.
– – Самое главное – земля родящая! – думал Лазорихий. – Землею могу быть и я. Я могу быть почвой родящей! Должен ли я умереть для этого?.." Первые всходы фасоль дала уже через три дня. А к концу недели урожай созрел.
Он оказался столь велик, что мог кормить город несколько месяцев, да еще хватало и на следующую посадку.
Глядя в подзорную трубу на неожиданное веселье в городе, Бакши-хан удивлялся и злился.
– Похоже, они не собираются раздевать своих женщин! – жаловался он приспешникам. – Надо готовиться к штурму!
В это время в Чанчжоэ усилиями военных контрразведчиков были изобличены диверсанты-предатели, сжегшие запасы зерна в самое тяжкое время. Пятерых выродков четвертовали прилюдно на площади, затем хотели было их съесть, но вспомнили, что в городе достаточно фасоли.
Самое неприятное, что в числе изменников оказался один из братьев Лазорихия, продавшийся монголам за фунт бараньей требухи.
Мать философа от такого выверта судьбы тронулась мозгами. Она круглые сутки напевала песню об Иване Сусанине и косо смотрела по сторонам. Ей стало казаться, что все в городе шпионы. Достав где-то цианистого калия, она в безумии своем перетравила всех постояльцев гостиницы и в придачу оставшихся сыновей и дочерей. Выжил только Лазорихий, который не потреблял ни пищи, ни воды.
Его, умиротворенного мыслительным процессом, потревожили городские власти, выковыряв насильно из ушей застарелую фасоль.
– Ваша мать преступница! – кричал шериф Лапа в самое ухо Лазорихия. – Она убила пятьдесят человек!
– Что?! – не расслышал Лазорихий, отвыкший слышать.
– Она перетравила всех постояльцев вместе с вашими братьями и сестрами! Все умерли в одно мгновение!
– Не может быть! – испугался философ.
– Сами убедитесь, – предложил шериф. – Трупы еще не успели остыть!
Трясущегося отшельника провели в столовую, где вповалку лежали несчастные, отравленные цианидом. Их лица были перекошены предсмертным недоумением. Среди них Лазорихий различил своих братьев и сестер.
– Дело рук вашей мамаши! – пояснил Лапа. – Вот такое безобразие!
– Да как же это могло произойти?! – вскричал пустынник. – За что?!
– Война, понимаете ли, многих с ума свела.
– Какая война?!
– Как, вы ничего не знаете?
– А что я должен знать?!
Шериф в недоумении развел руками, но ему тут ж объяснили, что это тот самый Лазорихий – философ, который находился многие месяцы в уединении и вдобавок спас весь город от лютой смерти, прорастив на своем теле фасоль.
– Понятно, – ответил Лапа и, умерив свой пыл, рассказал герою, что Чанчжоэ уже почти год находится под гнетом монгольской блокады. – А вы знаете, что один из ваших братьев оказался предателем? – добавил шериф и тут же спохватился: – Ну да, вы же ничего не знаете!
– Как – предателем?
– Сжег наши продовольственные запасы, помогая врагу.
Лазорихий заплакал от такого количества несчастий, внезапно свалившихся на его голову.
– Он в тюрьме?
– Его казнили, – ответил шериф и почесал от смущения шею. – Крепитесь.
– А где мать моя? – шепотом спросил философ.
– Заперта в одном из номеров.
– Могу я повидать ее?
– Вообще-то не положено, – засомневался Лапа. – Если в виде исключения только…
– Да-да, конечно…
– Только учтите, что она не в себе…
– Я понимаю…
– Что ж, проводите господина Лазорихия! – распорядился шериф.
Когда философа впустили в комнату, где находилась его мать, он нашел ее привязанной к креслу и поющей песню о смерти предателя. Родительница не обратила ровным счетом никакого внимания на последнего своего отпрыска, а с его приходом лишь добавила торжественности своему голосу.
– И потому что ты иро-од, – пела она, – казнил тебя твой наро-од!..
Лазорихий уселся в ногах матери, погладил их нежно и сказал:
– Что же ты, мама, наделала!
– Ты корчился в муках предсмертных и видел ты небо в огне!.. – завывала душегубица.
– За что ты их жизни лишила?
– Мы смертью отплатим неверным, и будешь ты плавать в г…не!
– Ох, мама, мама! – грустил Лазорихий.
Он оторвался от материнских ног, обнял ее за плечи, погладил волосы, провел пальцами по сухим глазам, затем обнял шею и сдавил ее до хруста.
– Прощай, мама!
Из материнского горла вырвался глухой хрип, она недоуменно вытаращила глаза и, казалось, все пыталась допеть песню о возмездии предателю.
Услышав странные звуки, в комнату ворвался шериф Лапа со своими помощниками, но было уже поздно. Душегубица по-прежнему сидела привязанной к креслу, только шея ее была сломана и голова болталась на груди. Ее мертвое тело сжимал в объятиях Лазорихий, утирая сочащуюся из носа матери кровь.
– Мамуля, мамуля!.. – шептал он.
Философа оторвали от трупа, надели наручники и сопроводили в тюрьму.
На следующий день состоялся суд, рассмотревший дело о матереубийстве.
Присяжными заседателями было принято во внимание, что преступник спас город от голодной смерти, что он – первый житель Чанчжоэ и что до сего времени это был человек социально не опасный. Также было принято во внимание, что Лазорихий убил мать, не выдержав груза ее вины.
– Преступник лишил жизни свою мать! – говорил обвинитель. – Самое дорогое, что есть в жизни человека! Мать – понятие святое! Женщина от горя потеряла рассудок! Ее нужно было не казнить, а лечить! Вместо этого родной сын свернул ей шею! Никто не вправе, кроме суда, вершить актов возмездия! А потому, делая вывод из всего вышеизложенного, требую для Лазорихия смертной казни!
Присяжные заседатели были абсолютно согласны с обвинителем и вынесли суровый приговор – смертная казнь через отделение головы от туловища, хотя как индивидуумы они сострадали смертнику и по-человечески были готовы простить ему убийство матери.
Откладывать казнь не стали и ночью наскоро соорудили эшафот, затянув – вокзал на тот свет" черным бархатом.
По такому экстраординарному случаю собрался весь город. Уже подходя к главной площади, народ проливал слезы и шептал в едином порыве слово – святой".
Лазорихия вывели под руки. Он был бледен, но сохранял выдержку, руководствуясь своим же философским постулатом, что – все – это ничего". Стать из всего ничем представлялось для отшельника переходом от теории к практике. Одно лишь внушало опасение: если вывод ошибочен, то он уже никогда не сможет его пересмотреть.
Губернатор Контата сказал заключительную речь, смысл которой сводился к прощанию как с героем, так и с иродом, но с человеком, достойным сожаления.
Митрополит Ловохишвили прочел прощальную молитву, дал смертнику облобызать крест, а палач, закутанный в черное, сделал приглашающий жест, указывая безволосой рукой на деревянную чурку.
Лазорихий печально улыбнулся на все четыре стороны, поклонился согражданам и поудобнее уложил голову на плаху.
– Прощай, народ русский! – негромко прокричал он.
Взметнулся к небесам топор и упал из поднебесья… Голова Лазорихия выпрыгнула лягушкой с плахи и закрыла свои азиатские глаза. Из места отсечения, из горла, вместо ожидаемой крови выскочило что-то розового цвета и, колеблясь в атмосфере, потянулось к синему небу.
– Смотрите, душа! – заорал кто-то.
– Святой, святой! – зашелестело в толпе.
Спустя минуты что-то в небе сгустилось, заволновалось и запылало всеми цветами радуги, словно это душа убиенного окрасила пуховые облака.
Губернатор и митрополит плакали вместе со всем отечеством, а в уме Контаты уже зарождались мысли об учреждении почетного ордена святого Лазорихия и о сооружении мемориального памятника на месте его землянки.
Таким образом – Куриный город" распрощался со своим первым жителем, со своим первым героем, со своим первым философом, а взамен всего этого приобрел – Лазорихиево небо…"
25
Генрих Иванович закончил читать очередную порцию рукописи и вернулся к страницам, на которых излагался перечень имен и фамилий переселенцев, прибывших в город в тот период… Но к превеликому ужасу, троекратно его перечитав, он не обнаружил в нем ни себя, ни даже упоминания о своих родителях.
Оттолкнув бумаги, Шаллер откинулся на спинку кресла, стараясь совладать с нервами. Но закудахтала жирная курица, запрыгнув на подоконник и стуча о него клювом. Полковник в сердцах запустил в птицу подстаканником и пожалел, что ранее не согласился на предложение Контаты возглавить охрану куриного производства. Уж он бы их охранял, уж он бы им посворачивал головы!
– Я не мог так поздно родиться! – говорил себе Генрих Иванович. – Это идиотизм какой-то! Мне уже почти пятьдесят лет, а городу всего лишь сорок!.. И потом, получается так, что почти всех детей в городе родила мадмуазель Бибигон! И почему-то все недоношены!.. К тому же я никогда не слышал, чтобы Чанчжоэ находился в монгольской осаде! Где монголы, а где мы!..
– Все эти записки – бред!" – решил Шаллер и немножко успокоился.
Он еще немного посидел в кресле, затем вышел в сад проведать жену. К своему изумлению, он обнаружил ее бездвижно сидящей перед машинкой. Исписанные листы лежали рядом, сложенные в аккуратную стопку. Белецкая в недоумении хлопала глазами, как будто сама не понимала, почему ее пальцы более не бегают по клавишам машинки.
В первый миг Шаллеру показалось, что Елена пришла в полное сознание, но позвав негромко, а затем поводив ладонью перед ее глазами, он убедился, что жена по-прежнему находится в эмпиреях, но в этом, другом измерении что-то у нее сломалось, разладилось.
– Елена! – еще раз позвал он. – Что же это такое получается!..
Полковник вплотную подошел к жене, приподнял с плеч волосы и поглядел на белые перышки, ровным рядком пробивающиеся у основания черепа. Перышки изрядно подросли, закудрявились на кончиках и волновали Генриха Ивановича чем-то сладостным, запретным.
– Что же это такое получается, Елена?! – заговорил Шаллер негромко. – Что же я, без роду без племени? Откуда, по-твоему, я взялся?! Каким образом я появился на свет?!
Генрих Иванович перебирал перышки пальцами, затем ухватился за одно и дернул его. Перышко легко поддалось, проскользнуло между пальцев и, медленно кружась, стало падать на осенние листья. Полковник подхватил его возле самой земли, сжал в ладони, а затем, бережно расправив, спрятал в портмоне между бумажных денег.
– Из-за этих твоих бумаг я пошел на преступление! – продолжал Шаллер. – Я покрываю убийцу! Я покрываю его только потому, что он единственный может расшифровать все то, что ты написала!.. Ответь мне, что происходит?! Ради чего ты все это пишешь?! Ведь я мучаюсь в недоумении!
Белецкая не отвечала. Она сидела все в той же позе и кукольно хлопала глазами.
– Ответь же мне! – закричал Генрих Иванович. – Ответь, сука!!! Я воткну тебе в спину длинную спицу, чтобы она убила твое сердце!!! Ответь же!
Полковник схватил жену за плечи и в отчаянии стал трясти ее так, что голова Елены стукалась о ее же плечи.
– Ответь!!!
Неожиданно Белецкая заплакала. Она завыла так отчаянно, что полковник испугался и отпрянул.
– А-а-а-а! – голосила Елена.
Шаллер стоял чуть в стороне и, оцепенев, смотрел на рыдающую жену. Чем больше он ее разглядывал, тем более испытывал желание. Одновременно он анализировал причины возникновения эротического настроения в столь неподобающее время, в столь необыкновенной ситуации.
Генрих Иванович медленно приблизился к Елене, положил свои большие ладони ей на плечи, стал поглаживать их, с каждым разом все напористее, с моложавой страстью. Его пальцы проникли под выцветшее платье со стороны подмышек, слегка царапнувших его кожу порослью, ухватились за маленькие грудки, сжали мягкие соски…
Елена перестала завывать и просто сидела с чуть приоткрытым ртом, уставясь большими глазами в пустоту.
Генрих Иванович подхватил жену на руки и положил ее тут же, на ворох кленовых листьев, мумифицированных в своем многоцветий. Белецкая не сопротивлялась, но и никак не реагировала на ласки мужа, глядя на лунную половинку, повисшую между корявых яблоневых веток.
Шаллер задрал платье жены до самого подбородка и проник в ее бесцветное тело с напором молодого жеребчика…
Позже, сидя на веранде, хлебая липовый чай и просматривая газеты, полковник наткнулся на маленькую заметку в еженедельнике – Курьер", рассказывающую о странном пациенте доктора Струве. Молодой кореец обратился к врачу с жалобами на то, что у основания его черепа выросли перья, похожие на куриные. Доктор Струве не смог прокомментировать этот факт, ссылаясь на то, что науке такие прецеденты неизвестны.
Генрих Иванович отставил чашку с чаем и, сняв телефонный рожок, попросил телефонистку соединить его с г-ном Струве.
– Да мало ли чего с корейцами бывает, – сказал медик. – Это же корейцы – таинственный народ!.. Впрочем, факт так или иначе достойный любопытства!.. Как себя чувствует госпожа Елена?
– Спасибо.
– Старайтесь ее беречь! – И мысленно Струве добавил: – Для меня".
Все последующие дни Шаллер усиленно размышлял над тем, как так могло случиться, что его фамилия не фигурирует в списках Белецкой. У него подчас возникали любопытные теории, например, что он человек Вселенной и поэтому его душа не зафиксирована в мирских списках, а значится где-то в космических анналах. В такой момент к Генриху Ивановичу возвращалось спокойствие, и он подолгу играл двухпудовыми гирьками, подбрасывая их к потолку, а затем подставляя спину так, чтобы железяки приземлялись между лопаток.
Но иной раз полковник вдруг пугался, что его теории ошибочны, что это волюнтаризм жены лишил его фамилию права на существование в летописи или что он, Генрих Иванович Шаллер, вовсе не существует в этом мире, что он нечто сродни Летучему Голландцу: вроде видим, а на самом деле – оптический обман. В такие минуты, лелея свое депрессивное состояние, он уходил к китайскому бассейну и часами сидел в нем, словно кабан, загнанный в воду кусающимся гнусом.
В один из таких дней, напоенных меланхолией, около бассейна появился Джером.
Он сел на корточки возле самой головы Шаллера, покоящейся на бортике, и долгое время молча наблюдал, как минеральные пузырики щекочут тело полковника.
– Фигово? – спросил подросток, разглядывая гениталии Генриха Ивановича, искривленные слоем воды. Они казались мальчику втрое меньше обычного.
– Что? – спросил полковник.
– Плохое настроение?
– Ты давно здесь?
– Я?.. Минут пять сижу.
– Я не слышал.
Джером не спеша разделся и спустился в воду рядом с Шаллером.
– Никак не могут найти убийцу Супонина!
Генрих Иванович ничего не ответил.
– Тебе не скучно?
– Почему ты спрашиваешь? – удивился полковник.
– Потому что мне кажется, что тебе не скучно.
– Да, я не скучаю.
– Как ты думаешь, скучают ли животные?
– Право, не знаю.
– Я не спрашивал, знаешь или нет, мне интересно, что ты думаешь. Вот лоси, например?
– Думаю, что нет, – ответил Шаллер.
– И я так думаю. Грустить могут, а вот скучать – нет. Ты бы хотел стать лосем?
Генрих Иванович расхохотался так, что к противоположному бортику пошла волна от его сотрясающейся груди.
– Ты чего ржешь! – обиделся Джером. – Чего смешного!
– Прости меня, это я так! – сквозь смех отвечал полковник. – Лосем, говоришь!..
– Почему люди бывают иногда такими омерзительными?
– Прости!.. Ну а чего, можно и лосем… Лосем даже интересно!..
– Ты похож на борова! – сказал сердито Джером. – Тебе никогда не стать лосем!
– И, оттолкнувшись ногами от дна, поплыл по-собачьи на середину бассейна.
– Будешь тонуть, не спасу! – со смехом пригрозил Шаллер.
– Да пошел ты! – огрызнулся мальчик и, всем ртом хлебнув воды, заколотил руками по поверхности.
Полковник поймал его за ногу и притянул обратно к бортику:
– Не суетись.
–Чего хватаешься!
– Могу отпустить, – сказал Генрих Иванович и отпустил. Джером тут же пошел ко дну.
– Да ты меня утопишь! – закричал он, выныривая.
– Как котенка, – подтвердил полковник и слегка ткнул ладонью макушку Джерома, словно мячик.
Мальчик вновь погрузился под воду, а вынырнув, что есть мочи заорал:
– Да ты чего!!! Совсем озверел, боров проклятый!
– А ты не груби! – И вновь шлепок по голове, как по мячику…
Позже, когда мальчик окончательно отдышался, они беседовали, упершись спинами в стенку бассейна.
– Я не боюсь смерти, – говорил Джером.
– Потому что она далека от тебя, как… – Генрих Иванович запнулся. – Как Млечный Путь от Земли.
– Никто не знает, как далека от него смерть, – возразил Джером.
– Это – философия. Вероятность того, что ты проживешь намного дольше меня, гораздо выше, нежели та, что твоя смерть придет раньше моей.
– Ты ошибаешься.
– Почему?
– Ты же знаешь, кто убил Супонина?
– Тебя не убьют.
– Откуда такая уверенность?
– Потому что я не позволю этого.
– Ты самонадеян.
– Нет, я уверен.
– Ты зависишь от него?
– От кого?
– От убийцы.
– Ты чего-то ждешь от него. Он что-то делает для тебя. Я чувствую… И пока он не доделает этого, ты в его власти. Я прав?
– Ты не умрешь.
– Он недавно опять избил меня.
– За что?
– Ведь я убиваю кур. Пришел отец Гаврон и пожаловался на меня. Он меня и избил.
– Почему ты убиваешь кур?
– Честно?
– Хотелось бы.
– Понимаешь, я сам не знаю… Какое-то влечение… Я сам сначала боялся, что это нездоровое чувство. Но потом я представил, что убиваю кошку, собаку, человека… Ничего такого приятного… Только куры… Я их ненавижу!
Сворачиваешь голову – и облегчение…
– Поплаваем?
– Не хочется что-то… Ты знаешь, когда я сегодня пришел сюда, мне показалось, что в бассейне убывает вода. Видишь полоску темную на бортике?
– Вижу.
– В прошлый раз вода доходила до нее. Это ее след.
– Сухо. Вода и испаряется.
– А как твои женщины?
– Никак.
– Что, старый стал?
– Наверное.
Они некоторое время помолчали, щуря глаза от солнца.
– Кого он убьет следующего? – спросил Джером.
– С чего ты взял, что он будет убивать?
– Это ты ему ребра сломал?
– Было такое.
– В его глазах – желание…
Генрих Иванович ничего не ответил, выбрался из бассейна, растерся полотенцем, махнул Джерому рукой и пошел своей дорогой.
– Испаряется бассейн, – сказал Джером, глядя на полоску, свидетельницу предыдущего уровня…
26
Лизочка Мирова собиралась ложиться спать. Она сидела перед зеркалом в шелковом пеньюаре, подаренном ей г-ном Туманяном, и неторопливо расчесывала волосы. Она делала это уже сорок минут и размышляла подевичьи.
– Как все в жизни переплетено, – думала девушка. – Ах, какие витиеватости уготавливает судьба! Ждешь одного, а случается другое. И подчас это другое гораздо приятнее и лучше, нежели то, чего ты ждала. Причудлива жизнь!" Лизочка наконец отложила в сторону гребень, полюбовавшись пушистостью своих волос в зеркале, скинула с себя пеньюар, оставаясь в ночной рубашке, и легла в постель.
Генрих Иванович Шаллер ласкал ее на этой кровати. Здесь, в этой комнате, он сделал ей впервые больно, отобрав то, без чего девушка становится женщиной. В этой же комнате он причинил ей еще большую боль, отвергнув любовь.
– А была ли любовь? – задумалась Лизочка. – Поди разберись сейчас!.." После, в этой же комнате, уже совсем по-другому, купец Ягудин любил ее тело и клялся душными ночами, что любит и душу. Но строитель счастья Ягудин разбился в своем единственном порыве взлететь и, вероятно, любил этот порыв гораздо более, чем Лизочку.
– Интересно, как же будет с господином Туманяном? – прикинула девушка. – Как долго продлятся их отношения и к чему они приведут?.. Ах, он очень мил и, вероятно, мог бы стать приятным мужем!.. Да что об этом думать! Сколь ни думай, жизнь все равно распорядится по иному.."
Девушка зевнула, прикрыв рот розовой ладошкой.
Господин Шаллер ласкал Франсуаз Коти, господин Ягудин ласкал Франсуаз Коти, господин Туманян наслаждался ею, и все трое также питались ее, Лизочкиным, телом. Плохо ли это?.. Наверное, не плохо и не хорошо.
Так, вероятно, в жизни всегда. Жизнь – она как роза ветров. Есть Юг и Север, как Добро и Зло. Но есть и восток и запад, есть юго-запад и северо-восток.
Скорее всего, нет абсолютного Добра и нет абсолютного Зла. Есть юго-запад и северо-восток. Ну, и другое, в таком же духе!..
– А что же другое? – спросила себя Лизочка и не нашлась что ответить. – Ах, я окончательно запуталась в географических понятиях!" Девушка еще раз зевнула – протяжно и сладко, закрыла глаза и почесала перед сном грядущим свою нежную шею возле основания черепа. Она почесалась и тут же решила, что с кожей что-то не то. В том месте, где обычно пробивались самые нежные волоски, которые любил перебирать полковник Шаллер, сейчас нащупывалось что-то постороннее.
Еще не слишком волнуясь, Лизочка выбралась из постели, включила ночник и вновь села перед зеркалом.
Она забрала в кулак волосы сзади и приподняла их к макушке, стараясь заглянуть на затылок. Ей это не удалось… Как бы она ни поворачивала шею, все видела только свой профиль… Пришлось взять в помощь зеркальце на длинной ручке, поднести его к затылку и повернуть голову так, чтобы отражение на ручном зеркальце попало на зеркало трюмо.
– Ах! – вскрикнула Лизочка, рассмотрев свой затылок. – Ах! Ах! Ах! – еще раз вскрикнула она троекратно от ужаса.
В беспамятстве своем девушка перебудила весь дом, бегая по коридорам и крича так отчаянно, как будто за ней гнался нечеловек. Ее вскоре поймали и всяческими снадобьями пытались успокоить. Девушка и подышала нашатырем, и глотнула отвара мяты… Но лишь обильные слезы с частичками души сделали свое дело и лишили ее сил.
Лизочка сидела в спальне матери, опухшая от слез. Ее тело содрогалось от спазмов, а ночная рубашка, разорвавшаяся где-то от безумного бега, обнажила вздымающуюся грудь.
– А у нее одна грудь меньше другой! – заметила Вера Дмитриевна, мать Лизочки. – Господи, о чем же я!.. У нее перья на шее растут, а я про грудь!"
– Успокойся, милая! – строго произнесла она. – Сейчас приедет доктор Струве и во всем разберется!
– В чем разберется?! – истерично спросила Лизочка.
– Ну в этих, как их… – не решалась произнести вслух мать. – В перьях!
От этого мерзкого слова девушка опять зарыдала что есть мочи.
– Перестань! Перестань рыдать и возьми себя в руки! Ничего страшного не происходит!
– Ничего страшного! – возмутилась Лизочка. – И ты, моя мать, считаешь, что не произошло ничего страшного!
– А что, собственно, страшного такого! – повысила голос Вера Дмитриевна. – Подумаешь, перышки! Эка невидаль!.. А ты знаешь, дорогая, что у многих женщин на ногах волосы растут!.. Да что на ногах! И на груди тоже!.. А у тебя вон какая славная грудка!.. Если доктор Струве не поможет, попросту сбреешь свои перья, и дело с концом! Нечего истерики разводить, не девочка уже!
– Что ты несешь, мама!
– А что?! Я с восемнадцати лет ноги брею, если ты уж так хочешь знать!
– Дура!!! – в сердцах вскричала Лизочка. – Какая ты, мама, дура!!!
Вера Дмитриевна поняла, что перебрала со своими успокоениями, и решила помолчать в ожидании доктора Струве. Она взяла со столика поэтический сборник какого-то французика, раскрыла его наугад и погрузилась в зарифмованные слюни романтизма.
Вскоре приехал доктор Струве и немедленно прошел на женскую половину.
Все время в ожидании врача Лизочка провела в оцепенении и была похожа на насекомое, усыпленное эфиром и приколотое булавкой.
– Закройся! – мягко сказала Вера Дмитриевна дочери, когда доктор Струве вошел в спальню.
Девушка как бы нехотя, словно ее нагая грудь была чем-то само собою разумеющимся и незначащим, запахнула рубашку и посмотрела на врача рассеянно.
– Ну-с, дорогие дамы, что стряслось? – спросил эскулап, стараясь придать выражению своего лица этакую добродушность и иронию человека, повидавшего на своем веку многое. Впрочем, оно так и было.
– Ничего особенного не произошло, – ответила Лизочка. – Просто я превращаюсь в курицу.
Доктор с недоумением посмотрел на Веру Дмитриевну.
– Ну, перышки у нее выросли на шее, – пояснила мать. – Несколько маленьких мягких перышек. А она так разволновалась, как будто пожар в доме!
– Позвольте-с поглядеть.
Доктор Струве зачем-то раскрыл свой саквояж и, покопавшись в нем, вытащил пузырек со спиртом, потом спрятал его обратно и подошел к Лизочке. Он осторожно приподнял волосы девушки, любуясь ими – тяжелыми и красивыми, затем коротко взглянул на основание черепа, кивнул головой и опустил волосы на плечи.
– Однако она не кореец!" – подумал про себя врач, а вслух сказал:
– И ничего-с страшного! Обыкновенный атавизм! Знаете ли, так бывает, что человек иной раз рождается с хвостиком или со сросшимися пальцами на ногах.
Это означает, что мы произошли от животных и природа напоминает нам об этом!
Так что нечего волноваться!
– И я говорила – ничего страшного! – обрадовалась Вера Дмитриевна, подошла к дочери и обняла ее. – Я твоя мать и обязательно бы почувствовала, что происходит что-то нехорошее. А я этого не почувствовала!
Лизочка от слов доктора, казалось, очнулась. Она хлопала глазами и смотрела на Струве, ожидая, что тот еще что-нибудь скажет успокаивающее и ее страх рассеется окончательно.
– Это еще что! – начал эскулап, почувствовав важность минуты. – Был у меня пациент, простите меня за подробности, с шестью сосками на теле. Вот это было горе! И то помогли – удалили с помощью хирургического вмешательства.
– Ах, бедный! – посочувствовала неизвестному Вера Дмитриевна.
– А еще бывают люди с двойными половыми признаками! – добавил доктор.
– Это как это?! – спросила Вера Дмитриевна, слегка закрасневшись.
– Есть и мужские половые органы, и женские! Вернее, зачатки их. Гермафродитами называются такие особи!
– Ужас какой!
– Так что, Елизавета Мстиславовна, ваши перышки – сущая пустяковина по сравнению с тяготами человеческими!
– А что мне с ними делать? – спросила Лизочка, испытывая к доктору почти родственные чувства.
– Забудьте о них! Они же вам не мешают?
– Вроде бы нет.
– Ну так и нечего волноваться!
Лизочка хотела было спросить, как объяснить г-ну Туманяну такой пернатый атавизм, но не решилась афишировать свою личную жизнь скорее перед матерью, нежели перед доктором, а потому промолчала.
– Ну-с, а теперь позвольте откланяться! – поднялся из кресла доктор Струве. – Насыщенный был день, а потому смерть как хочется спать!
– Не знаем, как вас и отблагодарить! – сказала Вера Дмитриевна в дверях.
– Не мучайтесь, я пришлю вам счет, – улыбнулся эскулап и ловко сбежал по ступеням к своему авто.
В первой половине следующего дня доктор Струве принял трех пациентов, которые были крайне встревожены проросшими у основания их черепов перьями. Они настаивали на том, что медицина обязана дать ответ, как излечить этот странный недуг, но вместе с тем просили не раскрывать их фамилий общественности, дабы не стать гонимыми. Во второй половине дня доктор обследовал еще шестерых с теми же самыми симптомами. Среди заболевших была одна женщина, которая истерично требовала немедленно удалить эту гадость с ее шеи, а иначе она покончит с собой, кинувшись с Башни Счастья на головы прохожих. Доктор, как мог, успокаивал бедную женщину, уговаривая ничего такого смертельного не предпринимать, а просто обождать с неделю, так как, по его мнению, перья должны вскоре отвалиться сами. В конце рабочего дня опытный врач признался себе, что в городе имеет место быть начало эпидемии. Чем грозит эта эпидемия населению, каковы будут ее последствия – ничего этого г-н Струве прогнозировать не мог. Он заметил, что сам то и дело трогает свой загривок, ужасаясь обнаружить на нем куриные перья.
Утром следующего дня доктор Струве был вызван в дом губернатора, где обследовал главу города на предмет прорастания перьев в области шеи.
– В городе эпидемия! – сообщил врач губернатору Контате, закончив осмотр. – Вы тоже больны.
– Сколько мне осталось? – спросил Контата, и в голосе его слышалось мужество.
– Дело в том, что я еще ничего не знаю об этой болезни. Вероятно, это заболевание не грозит самой жизни, а носит лишь внешний характер, проявляясь только прорастанием перьев. Будем надеяться, что это так. Во всяком случае, с момента начала эпидемии прошло слишком мало времени, чтобы сказать что-то определенное… – Доктор пожал плечами. – Наберитесь терпения, я буду делать все возможное.
Гораздо болезненнее воспринял случившееся с ним митрополит Ловохишвили. Он метался по комнате и причитал:
– Это кара Господня!.. Где же я согрешил, где виноват перед Господом?!
– Не стоит так себя бичевать! – успокаивал доктор Струве. – Почему кара Господня?.. Может быть, это испытание?!
– Ах, оставьте!.. – всплеснул руками митрополит. – Бог уже испытал человека!
Уж он знает, на что способен гомо сапиенс! Это – кара! Я вам говорю! Поверьте мне! Кара!!!
В последующую неделю к доктору Струве обратилось сто шестьдесят три пациента с симптомами – куриной болезни". Половина из них – простой люд – реагировали на обрастание перьями довольно спокойно, не пеняя на Бога, а лишь просили врача скорее разобраться с проблемой, стимулируя мозг г-на Струве денежными ассигнациями. Другая половина, более состоятельная, отнеслась к эпидемии как к национальному бедствию или катастрофе, а потому денег доктору не платила. Г-н Персик, например, произнес перед эскулапом целую речь, смысл которой сводился к тому, что он непременно будет ходатайствовать перед городским советом о выделении средств на локализацию эпидемии, так как не может спокойно взирать на тяготы народные.
Безусловно, информация об эпидемии просочилась в газеты, которые стали выходить с сенсационными заголовками, такими, как: – Мы превращаемся в кур" или – Опалите свою шею над газовой горелкой!". Газета поручика Чикина – Бюст и ноги" опубликовала ряд материалов эротического звучания. Один из них, под названием – Девушка в перьях", рассматривал проблему эпидемии как нечто новенькое в сексуальном обличье человека.
– Ах, как приятно ласкать шею любимой, чувствуя под пальцами шелковистые перышки! – писал поручик. – Но насколько было бы приятнее, если бы перья проклюнулись и на груди! Ах, ах, ах!.. Верхом же блаженства случилось бы то, если бы и на лобке прекрасной одалиски вместо черных кудрявых волос произросли чудесные белые крылья, унося в поднебесье одинокий несчастный член!" За эту скабрезную статейку поручика Чикина избили его же читатели, прежде с удовольствием смаковавшие фантазии журналиста. Но в этой ситуации, когда – куриная болезнь" с каждым днем роднила все большее количество пуритан с развратниками, касаясь всех без различий, статейка вызвала взрыв возмущения, и поручик был жестоко побит камнями. Затем его обмазали дегтем и изваляли в куриных перьях. Мол, нечего измываться над больными! В течение последующих двух дней обесчещенный поручик бегал нагишом по окрестным холмам и усиленно кукарекал.
Мучения Лизочки Мировой оказались напрасными. Через две недели после начала болезни она встретилась с г-ном Туманяном и в момент соития нащупала на его шее точно такие же белые перышки, как и у нее самой. В самый ответственный для г-на Туманяна момент девушка неистово захохотала, ее лоно сжалось в судорогах, и скотопромышленник испытал невероятное наслаждение.
– Какая девушка! Какая удача!.. А не жениться ли мне?" – подумал он, чувствуя скользящие ноготки на своей груди.
Лизочка испытывала по отношению к судьбе чувство благодарности, а потому с душой ласкала своего любовника. По телу г-на Туманяна бежали мурашки блаженства…
27
Гераня Бибиков возвращался в интернат украдкой, всматриваясь в темноту.
Несмотря на некоторую боязнь ночи, настроение его было приподнятым. Сегодня ему удалось проследить за Джеромом, и теперь он спешил поделиться увиденным с г-ном Теплым. Бибиков предвкушал, как учитель выйдет из себя, немедленно вызовет Ренатова и на его, Герани, глазах произведет экзекуцию ремнем, а еще лучше кулаками в самую морду. От представленной картины Бибиков ускорил шаг, а затем и вовсе пошел вприпрыжку, блаженно улыбаясь.
Неожиданно возле самого интерната мальчик споткнулся о какой-то корешок и упал лицом в сырую землю. Впрочем, он не очень от этого расстроился, а постарался скорее подняться на ноги и продолжить свой путь.
– Бибиков? – услышал Гераня за спиной вопрос, заданный почему-то шепотом. – Ах, Бибиков!..
Мальчик испугался так, что подкосились ноги, а в животе шарахнуло холодом. Он повернулся на голос и узнал своего учителя.
– Ох! – произнес Гераня. – Господи, ну и напугали вы меня!.. Ох!.. Фу!.. Чуть струю не пустил!..
– Чем же это я вас напугал? – спросил Теплый, подходя вплотную к мальчику.
– Да это я от неожиданности!.. Вообще-то я не трус, вы же знаете, мой отец – герой войны! Но и герои иногда боятся!.. Я, кстати, вас ищу!
– Меня?! – удивился Гаврила Васильевич.
– Ага.
– Зачем?
– Надо что-то решать с Ренатовым! – деловито сказал Бибиков. – Это уже ни в какие ворота не лезет, в самом деле!
– Да?.. А что такое? – участливо поинтересовался славист и, взяв его под руку, повел от интерната в сторону самой глубокой темноты.
– Ну я все могу понять, все простить! – с пафосом продолжал Гераня. – Но садизм, простите меня!
– Так-так! – поддержал Теплый.
– Этот Ренатов сегодня на моих глазах свернул шеи дюжине кур! Как это, по-вашему, называется?!
– Да-да…
– За это нужно карать, немилосердно искоренять такие вещи! – почти прокричал Бибиков, но тут почувствовал на своем рту учительскую ладонь, пахнущую какой-то гадостью. Его глаза недоуменно раскрылись, он замычал что-то нечленораздельное, стараясь вздохнуть, и в ту же секунду понял, что смерть совсем уже рядом и что он вскоре встретится со своим отцом, героем войны, павшим в боях за Отечество.
– Геранечка, ах, Геранечка!.. – страстно зашептал Теплый. – Да что же ты так перепугался? Не надо так меня бояться. Разве я страшный такой? Да ты посмотри на меня внимательнее!
Силы оставили Бибикова. Он безмолвно вращал глазами, пуская слюни между пальцев учителя, накрепко сжимавших его пухлый рот.
– Ну что же ты, милый мой, так колотишься? – с неистовством шептал Гаврила Васильевич. – Взгляни, какое красивое небо! Какое безмерное количество звезд смотрит на тебя!.. – Теплый склонился к самому уху Бибикова, почти касаясь его губами. – А насчет Ренатова ты абсолютно прав. Садистов надо искоренять безжалостно! Ишь ты, курам шеи сворачивает! Поверь мне, я тебе клятвенно обещаю принять меры!.. Можешь умереть спокойно, я расправлюсь с Джеромом.
Тело Герани слегка дернулось, он совсем обмяк в учительских объятиях, смирившись с обстоятельствами, но тут в его мальчишеском мозгу возник славный образ отца-героя, чья грудь, от погон до ремня, была забронирована орденами и медалями. Бибиков-младший собрал все свои силы и, напрягши ляжку, пнул мыском ботинка под самое колено слависта. От неожиданности и резкой боли в ноге Гаврила Васильевич взвыл, клацнул зубами и чуть было не выпустил мальчишку из своих объятий. В бешенстве он вырвал из кармана нож и отчаянно полоснул им по толстой шее Герани, рассекая горло от одного уха до другого. Хлынула кровь, разбрызгиваясь в разные стороны, как вода из лопнувшей трубы, труп мальчика рухнул в траву, а Теплый стоял над ним, широко расставив ноги, и трясся в гневе от того, что все так быстро кончилось…
Все же ему особенно хорошо работалось в эту ночь. Мысль протекала спокойно и плавно, а количество исписанных листов аккуратной стопочкой ласкало глаз. В кухне, на полке в миске, лежали сердце и печень, а также куриные перышки, выдранные в сердцах Теплым из затылка Бибикова.
Позже, лежа в своей постели, Гаврила Васильевич вдруг отчаянно загрустил. То ли боль в ноге, то ли еще какой дискомфорт заставили его почти заплакать.
Теплый вдруг задумался, отчего он всю жизнь гоним, отчего так нелюбим окружающими и почему ему ломают ребра, а также бьют под коленную чашечку.
Ответ пришел скоро – страдают лишь те, кому положено страдать. Муки, они как разные химические жидкости, слившись воедино, дают свой результат. – Результат моих мук, – решил славист, – это вспышки прозрений, мое Лазорихиево небо, мой гений". Теплый заплакал, осознав, что за гений нужно платить страданиями.
– Я не хочу быть гением! – зашептал он, садясь в кровати. – Я хочу быть обычным человеком! Я не хочу страдать и мучиться ради двух строчек откровений, которые нужны вовсе не мне, а кому-то другому, кого я не люблю, кого я отчаянно ненавижу!..
Слезы заливали лицо учителя, он размазывал их по щекам и смотрел в потолок, стараясь получить какойнибудь знак, какое-нибудь успокоение оттуда, откуда к нему приходили страдания.
– Ах, я хочу быть пахарем! Вставать ежедневно в пять утра, запрягать лошадь и идти за плугом навстречу солнечному дню. Я хочу так уставать в работе, чтобы испытывать физическое изнеможение и засыпать как убитый!..
Слегка успокоившись, Гаврила Васильевич решил, что работа пахаря – не лучший выход из положения. Славист также признался себе, что желание быть землепашцем – все же кокетство перед самим собой, что быть гением, хоть и непризнанным, гораздо приятнее, чем копаться в черноземе.
– Я докажу вам! – затряс кулаками Теплый. – Вы у меня все поймете, кто я таков! Время всех расставит по своим местам! Уж поверьте!..
Он вскоре заснул сном пахаря. В эту ночь ему ровно ничего не снилось. Но в это же время, быть может, небеса готовили ему новые страдания, новые изысканные мучения души, дабы стимулировать то дарование, которое Гаврила Васильевич называл гением.
28
– Во времена монгольского нашествия, кольцом блокады сковавшего Чанчжоэ, городское население потеряло от голода половину своего живого веса. Особенно тяжко недоедание сказалось на Протуберане. Только что родившая и нуждающаяся в усиленном питании, она очень мучилась и страдала от отсутствия пищи. В ее грудях кисли капли калорийного молока; она решила его сцеживать и, преодолевая отвращение, пила дважды в день из маленькой кружечки. В эти минуты ее лицо, волосы, плечи ласкали порывы прохладного ветерка, забиравшегося через отворенную форточку. Свежие и чистые, они несли с собою запахи далеких стран с их цветами и фруктами, с криками базарных торговок, мангалыциками, крутящими шампуры с дымным шашлыком, морем, накатывающим на белый песок, вздохами влюбленных, прячущих свои обнаженные тела за скалами, со всем тем, что способно вызвать в человеке чувство ностальгии по безвозвратно утерянному прошлому. В такие мгновения из глаз Протубераны катились слезы, которые, впрочем, тут же испарялись благодаря все тому же ветерку; молодая женщина безмерно грустила, не понимая своего предназначения и недоумевая, чья же воля забросила ее в этот город.
Шло время. Обстановка не менялась. Монгольское войско по-прежнему окружало город, и каждый выживал, как мог. Из грудей Протубераны исчезли последние капли молока, соски истрескались, и молодая женщина поняла, что скоро наступит ее конец.
Нарядившись в платьице, которое она носила, будучи беременной, Протуберана вышла из дома и побрела на окраину города. Там, на холме, за которым маскировалась в тумане монгольская орда, она встала на самую высокую его точку, опершись спиной о высохший дуб, и простерла руки к небу.
– Ты мой сын, – тихо сказала она. – Любим ты мною или нелюбим, долгожданный или ненужный, но я твоя мать, и ты должен помочь мне. Я страдаю, и со мною мучаются тысячи людей. Это нужно изменить!
Протуберана увидела, как после ее слов возле самых ног закружился маленькой воронкой песок.
– Помоги. Ценою моей жизни – помоги!
Ветерок забрался по ее ногам под юбку и надул платьице колоколом. Он безобразничал, словно подросток – терся об ягодицы, холодил впалый живот и забирался в самое лоно, как будто желал укрыться в нем от жизненных невзгод.
Протуберана не сдержала улыбки и хлопнула ладошкой по животу, выгоняя из себя шаловливые порывы.
– Так можешь ты помочь мне?! – спросила она. – Или ты еще настолько глуп, что способен лишь на баловство?! Есть ли в тебе силы, чтобы разогнать наших врагов?!
После своего вопроса Протуберана вдруг почувствовала, как завибрировал за ее спиной ствол старого дуба, как напряглась его вековая кора. Она успела только шарахнуться в сторону и едва не сорвалась с холма.
Какая-то могучая сила вырвала столетний дуб из земли, словно сорную траву, закружила его цирковым эквилибром, затем кинула в поднебесье играючи, а после опустила в свободном падении на землю. Сухое дерево с грохотом рухнуло и раскололось на части, взметая взрывом комья чернозема. Полетели в разные стороны щепки, и одна из них, самая маленькая, самая ничтожная, вонзилась острием в висок Протубераны. Молодая женщина потрогала голову, увидела на пальцах капельки крови, опустилась в сухую траву, легла и, произнеся слово – ребенок", умерла.
На какое-то мгновение все в природе замерло. Смолкли птичьи голоса, полегшая от ветра трава выпрямилась, даже плывущие по небу облака остановили свой бег.
Возле головы мертвой Протубераны крутился волчком маленький вихрь. Он засасывал в себя пряди материнских волос, лаская их, спутывая и распутывая, как будто хотел разбудить случайно заснувшую женщину. Скользнула в завихрение маленькая капелька крови с виска Протубераны и закрутилась в воронке, уходя в самое ее основание. Движение вихря замедлилось, он улегся возле бледной щеки матери и тонко запищал, будто плакал.
Прошло еще несколько времени. Тело Протубераны остыло, отдав все свое тепло земле. Вихрь оторвался от материнской щеки и, убыстряя свое кружение, взлетел ввысь. Что-то треснуло в поднебесье, разорвало тишину грохотом, и жители Чанчжоэ увидели, как в предместье города, между небом и землей, образовался длинный стержень смерча. Черный своим нутром, пугающий безмолвной завертью, он двинулся на становище монгольского войска и разметал его по бескрайней степи.
– На все нужно везение! – сказал Бакши-хан, предводитель монгольский, взлетая выше самых высоких деревьев. – Нам не повезло! – и рухнул замертво на землю, расколов себе череп о камни.
Но на том дело не кончилось. В глупости своей смерч налетел на город и покалечил в нем многих, поломав и залив селевым потоком множество строений.
Среди погибших оказался и полковник Бибиков. Его нашли бездыханным в какой-то яме с проткнутой копьем грудью.
– Копье – монгольское! – определил генерал Блуянов. – Видать, лазутчика прозевали!
После ураганного ветра, когда все успокоились, в городе запахло пряным.
– Чувствуете, сладким пахнет! – сказал прохожий прохожему. – Так пахнет только в свободном городе! Мы – свободны! Провидение помогло нам, потому что правда была на нашей стороне!
В Чанчжоэ в тот же вечер прошли праздничные гулянья. И хотя в городе практически не было еды, всем было весело и заснули горожане только на рассвете.
– А все-таки мы победили! – сказал сам себе перед сном губернатор Контата. – И воздух напоен победой!
– Ладаном пахнет, – определил наместник Папы митрополит Ловохишвили, снимая с себя церковные одежды. – Божественное провидение!
– Булочками медовыми пахнет", – подумал про себя г-н Персик, засыпая.
Когда в городе все заснули, когда отлаяли за победу собаки, сладкие запахи в атмосфере сгустились и, разносимые легким ветром, попали в ноздри каждого жителя, спящего в своей кровати или на сеновале, каждой твари, задремавшей под изгородью.
На следующее утро все жители Чанчжоэ, разбуженные солнцем, потеряли способность вспоминать. Не то чтобы они лишились памяти, нет, просто воспоминания не тревожили их души. Они помнили, что нужно починить забор, пойти на работу, напоить молоком ребенка, но то, что еще вчера город находился в осаде, что когда-то они кого-то любили, сгорая в страсти, горевали, теряя близких, – никто не вспоминал.
Из лексикона горожан исчезли такие вопросы, как: – А помните ли вы, десять лет назад?..", – А помнишь ли ты, моя любимая, как я тебя обнимал в вишневом саду?..", – Помнишь ли ты, мое сокровище, когда тебе было всего два годика, ты написал генералу на сапоги?..".
В публичной библиотеке перестали спрашивать старые газеты. Они лежали на полках запыленные, желтея от ненужности. Уроки истории проходили в школах попрежнему, но это была мировая история, в которой не оказалось места истории Чанчжоэ. Город забыл свою историю.
Накануне сладкого ветра мадмуазель Бибигон родила лейтенанту Ренатову ребенка, но так как мальчик появился в пограничное с воспоминаниями время, мать и отец забыли о нем, оставив в родильном доме. Таких – сирот памяти" впоследствии оказалось множество, и через некоторое время власти приняли решение открыть сиротский дом-интернат, которому впоследствии было дадено имя – Графа Оплаксина, павшего в боях за собственную совесть".
Как-то в субботу мадмуазель Бибигон молилась в чанчжоэйском храме и задержалась в нем допоздна, прося Бога о снисхождении ко всем ее будущим грехам.
– Бог простит! Бог великодушен! – услышала она за своей спиной голос митрополита Ловохишвили. – Но Бог-то православный, и слышит Он голоса лишь православных.
– Я – православная, – ответила мадмуазель Бибигон.
– А имя у тебя иностранное, – огорчился наместник Папы. – И мадмуазелью ты называешься! Нехорошо!
– А что же делать?
– Менять! И тогда Бог услышит тебя.
– Я согласна.
Митрополит Ловохишвили обрадовался столь легкой победе и предложил своей прихожанке имя Евдокия.
– Хорошее имя.
– Ну и славно! Будешь теперь Евдокией. Дусей сокращенно!
– Тогда и отчество мне нужно.
– А как отец твой звался?
– Не было у меня отца.
– Ну что ж, – задумался митрополит. – Дам тебе имя моего отца. Красивое имя!
Отца моего звали Андреем, и отныне ты будешь зваться Евдокией Андревной!
Таким образом и произошла Евдокия Андревна, жена лейтенанта Ренатова, впоследствии капитана в отставке.
|
The script ran 0.018 seconds.