Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Евгений Шварц - Обыкновенное чудо. Дракон. [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: child_tale

Аннотация. Читатели и зрители знают Евгения Шварца как замечательного драматурга, по чьим пьесам и сценариям созданы всеми любимые спектакли и фильмы. В эту книгу впервые, кроме легендарных сказок для взрослых - «Обыкновенное чудо» и «Дракон», - вошли мемуарные записи из его знаменитого «Дневника» и «Телефонной книжки» - интереснейший документ о времени и литературно-актерской среде, избранные письма жене - настоящая поэма о любви, стихи, шуточная пьеса-капусник «Торжественное заседание». Тексты Шварца, блистательные, остроумные, всегда злободневны. Как сказал Александр Абдулов, снимавшийся практически во всех фильмах по его сценариям, «каждая фраза и слово Шварца пронизаны юмором и сумасшедшей мыслью». Земная жизнь сказочника закончилась в 1958 году. А сказка его жизни продолжается. «Великая объединяющая сила сказочного мира не слабеет» - эти слова, сказанные когда-то Евгением Шварцем о Г.-Х. Андерсене, с полным правом могут быть отнесены и к нему самому.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

А я утверждаю, что они сучки. Эти низшие созданья, Лишены высшего сознанья, Их непонятное устройство Источник темный беспокойства. Задача каждого творца Источник этот до конца Перекопать. До основанья Очистить силою сознанья. ПЕРВЫЙ Я наслаждаюсь девушки природою... ВТОРОЙ Давай ее сюда, я сейчас ее изуродую. Смотри! Я для начала и пока Ее лишаю языка. Всегда она заговорит. Я недоволен и сердит. Она юлит и так и сяк, Но вот ее язык иссяк, А мой несвойствен ей никак. Смотри! Она стоит без языка, В ней стыд, покорность и тоска. Потом она стесняться будет Простых движений живота. Свои желания забудет, И просияет чистота. И вот прозрачная девица На шкафчике сидит, как птица. Склонив безумные глазища, Она чирикает со мной. Из рук моих вкушает пищу, Смешит гостей и влагой прыщет Как бы снарядик костяной. ПЕРВЫЙ Но ведь это против законов природы. Женщины – существа интересной породы. Когда они так преобразовываются, Страшные катастрофы образовываются! Ведь эта дева – ваша муза, А муза все же, как-никак, Жива, тепла и голопуза, Сама вступает с вами в брак. Поводит теплыми руками, Подходит теплыми боками, Простую жажду вызывает, Тоску, в которой счастье бродит, Как бродит в зернах теплота, Когда росток из них выходит, Наверх... ВТОРОЙ Какая простота! Дурак играл на балалайке И вдруг, как зернышко, расцвел. О несознательной хозяйке О музе разговор завел... Сейчас я спички достаю И поджигаю жизнь твою. ПЕРВЫЙ Я не знал ни дня, ни часа, У окошка я сидел, Балалайку скромно дергал, — Потихоньку песни пел. О великий литератор, Замечательный оратор. Извините, я горю И нескладно говорю. Тлеет бедный мой живот, В бороде сгорают крошки, Из моей несчастной ножки Бесполезный дым идет. Смотрит заяц из куста, Шерсть прекрасна и густа. Извините, я горю, Я нескладно говорю, Но однако же, товарищ, Посмотри-ка, дорогой, Я встаю в дыму пожарищ Победитель и герой. В результате столкновенья Просвещенный великан Через копоть и туман Я восстал венцом творенья. Добродушные вулканы И глубокие моря Окружают великана, Оживленно говоря. Посмотрите, он горит И свободно говорит. Все понятно, все приятно, Все доступно, все мое, Не хочу идти обратно В неопрятное жилье. Пусть летит огонь по жилам, Служит он великим силам. [Начало 20-х годов] Идиот Додя. Лида, Лидочка. Чего мы тут сидим, разговариваем. Лидочка, Лида! Лидия Сергеевна. Не знаю. Додя. Мы их боимся? Вы боитесь идиотов? Лидочка. Идиоты! Шепчутся. Нет, вы послушайте, почему я к ним хорошо отношусь. Осторожно отношусь. (Читает.) Смотрю я и вижу — Идет идиот. Все ближе и ближе. Сейчас подойдет. Знакомая рожа — И прыщик, и цвет, И мышцы, и кожа, И просто одет. Согласно законам Сгибает бедро, В бедре электроны, Их держит ядро. Миры вереницей По телу летят, Огромны границы От тела до пят. По мерам и числам Он гладит, он бьет, Он гадит, он чистит, Он песни поет. Подобно погоде, Подобно грозе, Ко мне он подходит По точной стезе. Приятны и гнезда, И птицы, и лес, Понятные звезды Сияют с небес. Но эта конечность, И ноздри, и зад, Где сила и вечность Клокочут, блестят! Что делать? Подходит, Серьезно глядит, Руками поводит И тихо гудит. Какая-то сила Его завела, Волос накрутила, Ушей наплела. Хвалить, восхищаться? Но он не поймет — Ругать, защищаться? Но он идиот. И я притворяюсь, Что мне ничего, Смиренно стараюсь Не трогать его. [Начало 20-х годов] Эпиграмма на Шкловского Уставший и остывший, С постылою судьбой, Незнавший и забывший, Как быть ему с собой. За ним несется ветер, Трава скользит у ног, Сверчок свистит на вечер, Встревоженный сверчок. Вода журчит в канаве Далеким ручейком, А свет скользит в канаву И пляшет кувырком. А он идет унылый, Усталый, постылый, Сутулый и пустой, С карманною могилой, С фарфором за спиной И с гамбургской луной. [1924 – 1926] * * * Я не пишу больших полотен — Для этого я слишком плотен, Я не пишу больших поэм, Когда я выпью и поем. [20-е годы] Стихи о Серапионовых братьях, сочиненные в 1924 году Серапионовы братья — Непорочного зачатья. Родил их «Дом искусств» От эстетических чувств. Михаил Слонимский: Рост исполинский, — Одна нога в Госиздате И не знает, с какой стати, А другая в «Ленинграде» И не знает, чего ради. Голова на том свете, На дальней планете, На чужой звезде. Прочие части неизвестно где. Константин Федин Красив и бледен. Пишет всерьез Задом наперед Целуется взасос. И баритоном поет. Зощенко Михаил Всех дам покорил — Скажет слово сказом, И готово разом. Любит радио, Пишет в «Ленинграде» о Разных предметах Полонская Елизавета. Вениамин Каверин Был строг и неумерен. Вне себя от гнева Так и гнул налево. Бил быт, Был бит. А теперь Вениамин Образцовый семьянин, Вся семья Серапионова Ныне служит у Ионова. 15/III.1928 Случай Был случай ужасный – запомни его: По городу шел гражданин Дурнаво. Он всех презирал, никого не любил. Старуху он встретил и тростью побил. Ребенка увидел – толкнул, обругал. Котенка заметил – лягнул, напугал. За бабочкой бегал, грозя кулаком, Потом воробья обозвал дураком. Он шествовал долго, ругаясь и злясь, Но вдруг поскользнулся и шлепнулся в грязь. Он хочет подняться – и слышит: «постой, Позволь мне, товарищ, обняться с тобой, Из ила ты вышел когда-то — Вернись же в объятия брата. Тебе, Дурнаво, приключился конец. Ты был Дурнаво, а теперь ты мертвец. Лежи, Дурнаво, не ругайся, Лежи на земле – разлагайся». Тут всех полюбил Дурнаво – но увы! Крыжовник растет из его головы, Тюльпаны растут из его языка, Орешник растет из его кулака. Все это прекрасно, но страшно молчать, Когда от любви ты желаешь кричать. Не вымолвить доброго слова Из вечного сна гробового! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Явление это ужасно, друзья: Ругаться опасно, ругаться нельзя! [Начало 30-х годов] Страшный суд Поднимается в гору Крошечный филистимлянин В сандалиях, Парусиновых брючках, Рубашке без воротничка. Через плечо пиджачок, А в карманах пиджачка газеты И журнал «Новое время». Щурится крошка через очки Рассеянно и высокомерно На бабочек, на траву, На березу, на встречных И никого не замечает. Мыслит, Щупая небритые щечки. Обсуждает он судьбу народов? Создает общую теорию поля? Вспоминает расписание поездов? Все равно – рассеянный, Высокомерный взгляд его При небритых щечках, Подростковых брючках, Порождает во встречных Глубокий гнев. А рядом жена, Волоокая с негритянскими, Дыбом стоящими волосами. Кричит нескромно: – Аня! Саня! У всех народностей Дети отстают по пути От моря до дачи: У финнов, эстонцев, Латышей, ойротов, Но никто не орет Столь бесстыдно: – Аня! Саня! Саня с длинной шейкой, Кудрявый, хрупкий, Уставил печальные очи свои На жука с бронзовыми крылышками. Аня, стриженая, Квадратная, Как акушерка, Перегородила путь жуку Листиком, Чтобы убрать с шоссе неосторожного. – Аня! Саня! Скорее. Вам пора Пить кефир. С горы спускается Клавдия Гавриловна, По отцу Петрова, По мужу Сидорова, Мать пятерых ребят. Вдова трех мужей, Работающая маляром В строй-ремонт-конторе. Кассир звонил из банка, Что зарплаты сегодня не привезут. И вот – хлеб не куплен. Или, как некий пленник, не выкуплен. Так говорит Клавдия Гавриловна: Хлеб не выкуплен, Мясо не выкуплено, Жиры не выкуплены. Выкуплена только картошка, Не молодая, но старая, Проросшая, прошлогодняя, Пять кило древней картошки Глядят сквозь петли авоськи. Встретив филистимлян, Света не взвидела Клавдия Гавриловна. Мрак овладел ее душой. Она взглянула на них, Сынов божьих, пасынков человеческих, И не было любви в ее взоре. А когда она шла Мимо Сани и Ани, Худенький мальчик услышал тихую брань. Но не поверил своим ушам. Саня веровал: так Женщины не ругаются. И только в очереди На страшном суде, Стоя, как современники, рядышком, Они узнали друг друга И подружились. Рай возвышался справа, И Клавдия Гавриловна клялась, Что кто-то уже въехал туда: Дымки вились над райскими кущами. Ад зиял слева, С колючей проволокой Вокруг ржавых огородов, С будками, где на стенах Белели кости и черепа, И слова «не трогать, смертельно!» С лужами, Со стенами без крыш, С оконными рамами без стекол, С машинами без колес, С уличными часами без стрелок, Ибо времени не было. Словно ветер по траве Пронесся по очереди слух: «В рай пускают только детей». «Не плачьте, Клавдия Гавриловна, — Сказал маленький филистимлянин, улыбаясь, — Они будут посылать нам оттуда посылки». Словно вихрь по океану, Промчался по очереди слух: «Ад только для ответственных». «Не радуйтесь, Клавдия Гавриловна, — Сказал маленький филистимлянин, улыбаясь, — Кто знает, может быть, и мы с вами За что-нибудь отвечаем!» «Нет, вы просто богатырь, Семен Семенович, — Воскликнула Клавдия Гавриловна, — Шутите на страшном суде!» [1946 – 47]  Письма жене Из писем жене E.И. Зильбер (Шварц) 25. (Ленинград) (1928) Милый мой Катарин Иванович, мой песик, мой курносенький. Мне больше всего на свете хочется, чтобы ты была счастливой. Очень счастливой. Хорошо? Я всю жизнь плыл по течению. Меня тащило от худого к хорошему, от несчастья к счастью. Я уже думал, что больше ничего интересного мне на этом свете не увидеть. И вот я встретился с тобой. Это очень хорошо. Что будет дальше – не знаю и знать не хочу. До самой смерти мне будет тепло, когда я вспомню, что ты мне говоришь, твою рубашечку, тебя в рубашечке. Я тебя буду любить всегда. Я всегда буду с тобой. Когда я на тебя смотрю, ты начинаешь жмуриться, прятаться, сгонять мой взгляд глазами, губами. Ты у меня чудак. Е.Ш. 26. Екатерина Ивановна! Из девяти писем одно было сердитое. И сейчас тоже одно письмо я напишу тебе сердитое. Во-первых – ты не обедаешь! Это безобразие! Если я еще раз услышу, что ты не обедала – я тебя ударю по руке! Во-вторых – не смей мне изменять. В-третьих – запомни. Мрачные мысли запрещены. Запрещены навсегда и на всю жизнь. Если ты вздумаешь хоть что-нибудь, так я тебе... Я в следующую же секунду. Понимаешь? В-четвертых – зачем ты ешь спички? В-пятых – я тебя люблю. Е.Ш. 27. 4 января 1929 года I Служу я в Госиздате, А думаю я о Кате. Думаю целый день — И как это мне не лень? Обдумаю каждое слово, Отдохну – и думаю снова. II Барышне нашей Кате Идет ее новое платье. Барышне нашей хорошей Хорошо бы купить калоши. Надо бы бедному Котику На каждую ножку по ботику. И надо бы теплые... Эти... — Ведь холодно нынче на свете! На свете зима-зимище, Ветер на улице свищет. III Холодно нынче на свете, Но тепло и светло в буфете. Люди сидят и едят Шницель, филе и салат. Лакеи, вьются, стараются, Между столиками пробираются. А я говорю: «Катюша, Послушай меня, послушай. Послушай меня, родимая, Родимая, необходимая!» Катюша и слышит и нет, Шумит, мешает Буфет. Лотерея кружит, как волчок, Скрипач подымает смычок — И ах! – музыканты в слезы, Приняв музыкальные позы. IV Извозчик бежит домой, А моя Катюша со мной. А на улице ночь и зима, И пьяные сходят с ума, И сердито свистят мильтоны, И несутся пустые вагоны. И вдруг, далеко, на Садовой — Трамвай появляется новый. На нем футляр из огня, Просверкал он гремя и звеня. А я говорю: «Катюша, Послушай меня, послушай. Не ссорься со мной, говорю, Ты мой родной, говорю». V Я прощаюсь – потише, потише, Чтобы не было слышно Ирише. Я шагаю один, одинокий Дворник дремлет овчинный, широкий. Посмотрел Катюше в окно — А Катюше-то скучно одной. Занавески, радио, свет — А Катюша-то – смотрит вслед! VI До свидания, маленький мой. Когда мы пойдем домой? На улице ветер, ветер, Холодно нынче на свете. А дома тепло, темно, Соседи уснули давно, А я с тобою, курносый, Даю тебе папиросы, Пою вишневой водой, Удивляюсь, что ты не худой. Я тебя укрываю любя, Я любя обнимаю тебя. Катюша, Катюша, Катюша, Послушай меня, послушай! 28. 10 января 1929 года Пожалуйста, не сердись на меня, Катюша. Я сегодня целый день один, а я от этого отвык. Поэтому я и пишу. Отчего у тебя по телефону такой сердитый голос? Отчего ты обо мне не вспоминала ни разу за весь день? Отчего я дурак? Я ездил сегодня в Детское Село. Это, Катюша, отвратительно. В вагоне пахло карболкой, молочницы ругали евреев, за окошками снег. Думал я все время о тебе. Обдумал тебя до последней пуговицы. Меня теперь ничем не удивить. Я мог бы написать пятьсот вариаций на тему – Екатерина Ивановна. Я тебя люблю. В Детском Селе все знакомо и враждебно с давних пор. А теперь враждебно особенно. Катюша, по телефону ты меня всегда ненавидишь. Почему так трудно говорить по телефону? Я тоже не умею. Маршак живет в голубом доме на Московском шоссе. Во всех детскосельских квартирах ужасно тонкие стены. Кажется, что обои наклеены на картон или на фанеру. Живут люди там временно, кровати какие-то детские, столы какие-то кухонные. Разговоры у нас были деловые и до крайности утомительные. Маршак очень живой и энергичный человек. Но, по непонятным причинам, живость его действует на меня усыпляюще. Его стремление расшевелить меня, заставить меня работать вызывает во мне бессознательный протест. Воображение начинает цепляться за что угодно: за фотографию на столе, за пятно на стене, за шум во дворе. Он говорит, а я пропускаю мимо ушей. Наконец он кричит: – Женя! Женя! Как будто будит меня. (Он знает мою способность засыпать во время дел.) Я отрываюсь от мыслей о том, как выпилена ножка стола, или о том, как хорошо на юге. И мы работаем. Катюша, мне надоело делать не то, что хочется! Мне хочется с тобой поговорить. Писать. Пойти к Аничке. Поцеловать тебя. А беспокоиться о «Еже» я не хочу! Но Маршак будит, окликает, толкает, и я с трудом переключаюсь на «Еж». Так проходит день. Маршак провожает меня на вокзал. По бокам шоссе в тоненьких домах живут люди. У одних стирка – на кухне висит белье. У других еще не убрана елка. У третьих на стене картины Штука. А мы с Маршаком идем, а ветер дует, а собаки обижаются. Маршак дает мне последние наставления, а я думаю – вот если бы я в этом доме жил, что бы было, или в этом, или в том. Я слышу Маршака, как ветер или шум автомобиля, но он в темноте не замечает и не будит меня. На поезд я едва успел. В вагонах пахнет карболкой. Молочниц нет. За окном чернота, снегу не видно. Я сажусь у окна – и начинаю обдумывать тебя, Катюша. Я тебя люблю. Прости, что я все это пишу тебе. Но от того, что я сегодня один, меня преследуют мрачные мысли. Если нельзя поговорить с тобой, я хоть напишу. Если день пропал – то пусть хоть здесь останется от него что-то. Сейчас очень поздно. Я не знаю, – что ты делаешь? Ты спишь? Ты читаешь? Ты разговариваешь? Катюша – ты не знаешь, что я пишу тебе письмо? А я пишу. У меня сейчас очень тихо. Еще тише, чем в Детском Селе на улице. Пока я пишу, я все время думаю о тебе, и мне, наконец, начинает казаться, что я не один. А ты, может быть, мне изменяешь? Со мной в трамвае ехал полный господин, в путейском пальто. Он все беспокоился. Он кричал: – Нина? Ты две станции взяла? – Две, две. – А билеты у тебя? – У меня, у меня. – Нина! Нина! Иди сюда стань рядом со мной. Я смотрел и думал: вот судьба неизвестно зачем столкнула меня с неизвестным, черноглазым, полным господином, и я его запомню. Я еду и скучаю и беспокоюсь без тебя, а он едет, озирается своими сумасшедшими глазами и беспокоится вообще. И это 10 января 1929 года. И где-то образовываются какие-то события. А у тебя новое платье. А я тебя люблю. Вот какие у меня глубокие мысли бывают в трамваях. Катюша, милая, я написал длиннейшее письмо, и все о себе. Это потому, что я избаловался. Я привык говорить с тобой. Не забывай меня, пожалуйста, никогда. Мне без тебя невозможно. Я целый день чувствовал – что ничего хорошего сегодня не будет, что тебя я не увижу, что зачем-то пропадает очень хороший четверг. Ведь еще ничего? Еще все хорошо? Еще мы будем вместе? Это просто сейчас, пока, сегодня, десятого, в четверг – я один. А мы еще увидимся? Целую тебя крепко, моя девочка. Мы еще увидимся. Е.Ш. 29. Понедельник, 28 января (1929) Пока я разговаривал с тобой в больнице – весь мир стоял на месте, все было ясно и жить было нетрудно. Но я и до ворот еще не дошел, как все опять перевернулось вверх ногами. Жить без тебя невозможно, обидно, неинтересно. Ты – моя худенькая девочка, моя, помни это, пожалуйста. Я так задумался о тебе, что свернул на какую-то чужую улицу. На Мытнинскую, что ли. Я думал, что иду по пятой Советской и вдруг вышел на десятую. В трамвае, когда я вошел, погас свет. Все шутили насчет Волховстроя и смеялись. А я грустил. Ничего? К Аничке я не пошел, после больницы. Мне ни с кем не хотелось разговаривать. Вечером у Макарьевых я слушал московского поэта Антокольского. Он пишет очень рассудочные стихи, а читает их так, будто это песни, бред, пророчество или еще черт знает что. Он худенький, черноглазенький, помятенький, лысеющий, в вязаном жилете. Спереди нет зуба. Рот слабый, как у нехороших мальчиков. Но что-то в нем есть. В глазу что ли приятное и знакомое сумасшествие. Глаз у него иногда, как бывает у пристяжной тройки, когда она на всем ходу, косит. А впрочем – чужой он все-таки. К концу вечера он своими криками меня немножко загипнотизировал. Ничего не понимая, я чувствовал себя веселей и крепче, как будто музыку слушал. Я веселей думал о тебе, что скоро среда, что ты меня, наверное, любишь, что мы уедем. Мое главное сумасшествие ведь в том, что я не думаю, а вижу. И я видел, как мы с тобой уехали. Видел до мельчайших подробностей нашу комнату. Видел, как ты утром пошла умываться. Рукомойник медный висит в передней на стенке. Когда ты умывалась – вдруг что-то меня стало беспокоить. Знаешь что? Я по стуку крана понял, что вода в рукомойнике кончается, а тебе не хватит умыться, а я не одет, а надо сбегать за водой к роднику во двор. Я знал, какая хорошая погода и как ты наклонилась, умываясь, и как я тебя люблю. Ничего? И знакомых – ни одного. При этом лицо у меня было внимательное, а щупленький Антокольский плясал, кричал и махал рукой, а ты в больнице лежала на койке, или курила в ванной, или спала. Мой песик бедненький, мой дорогой, мой тоненький, я хочу к тебе. Ушел я от Макарьевых совсем поздно. Около двух было. Ты спала? Пес мой родной, когда тебя видишь, делается легче, без тебя чувствуешь тоску, как ржавчину или как холод, или как боль. Ты знаешь – я сейчас помешан только на тебе. Никогда я тебя не разлюблю и никому тебя не отдам. Хожу дураком заржавленным. Прости, миленькая. Работать я начал, потому что ты сказала, что надо работать, чтобы тебе можно было рассказать, что я работаю. Вот я какой осел. Пес, ты поговори с Ольгой Николаевной, чтобы тебе дала пантопон заранее. Поговори завтра же. Вчера, мой песик дорогой, я узнал, что Леночка к тебе приедет в среду. Я говорил с Сашей по телефону, и он меня обрадовал этой роскошной новостью. Во-первых, она у тебя засидится назло. Во-вторых – если будет новая нянька, меня просто не пустят к тебе третьим. Пес, может быть, ты напишешь записку, а я завтра передам ее Саше или прямо ей, что к тебе нельзя, что тебя будут купать или смотреть, или еще там что-нибудь? Или пошли ей сегодня страшно ласковую открытку с просьбой пока не приходить. Я тоже скажу, что не иду к тебе. Как ты думаешь? Напиши, что ты сейчас не в себе или не в духе. Напиши, что ты бросаешься на посетителей и кусаешь их. Спасись как-нибудь: мы и так мало видимся. Ладно? Я вчера Аничку еще вытерпел, а если Леночка у тебя засидится, я убью всех нянек и зарежу Друзкина. Вчера, когда говорил с Сашкой, поговорил и с Юрием Николаевичем. Он, видимо, судя по его словам, поправился. Сегодня ко мне в «Еж» вдруг пришел, Шкловский. Он ничего. При его лысине, дерзости и темпераменте – в нем есть все-таки какая-то детская свежесть. Он конфузится. Собеседника он чувствует все время, реагирует. Собеседник ему не только слушатель, как Юрию Николаевичу. <...> Песик, я сейчас перед больницей, пойду за своими карточками. Если они хоть немножко похожи – я вложу их в письмо. Не ругай меня за наружность, девочка, если тебе не понравится карточка. Я сам не рад, что я урод. Твоя фотография – мое мученье. Ты там такая добрая и такая похожая, что как посмотришь – хочется устроить скандал, пожаловаться, пойти походить кругом больницы. Еще больше скучаешь по тебе, когда смотришь на карточку. Прости меня, я больше не буду жаловаться. Карточку я Лёничке не верну. Он обойдется. Не пущу я тебя к нему на письменный стол. Ни за что, и не проси. Девочка моя милая, завтра я опять принесу письмо, но попозже, около четырех. Между четырьмя и пятью. Ты не отдала сегодня ответ на мое письмо Сашке? Он хотел занести тебе передачу в двенадцать часов. Не скучай без меня – я ведь с тобой. Прости, что я пишу тебе и об Антокольском и о Шкловском – но я так привык тебе рассказывать все. Я тебя люблю, как никогда в жизни, и больше никого, никогда любить не хочу и не смогу и не буду. <...> Думай обо мне. Целую тебя крепко. Е. Ш. 30. Понедельник, 28 января (1929) Милый мой, единственный мой дружок; мне целый день хотелось тебе писать и все мешали, шумели, говорили, дергали. Наконец-то стало тихо, пусто, поздно, и я могу рассказывать тебе, как я сегодня без тебя жил. Во-первых, в городе исчезла ветчина. Я не мог нигде найти для тебя такую ветчину, как надо. Ту, что я тебе принес, отрезали прямо от окорока ножом, а не машиной от рулета. Она грубовата, с кожей, нарезана толсто. Я огорчен. Ты вышла ко мне – и мне сразу стало теплей. Но мне очень грустно, ты скучаешь, ты худенькая, ты простужена. Ну что за глупости делаются на свете! Кому лучше оттого, что я тебя не могу видеть все время, когда захочу. Я ехал обратно на площадке, чтобы легче было думать, по дороге вдруг вспомнил, что я тебе не привез «Красную вечернюю», – и опять огорчился. Я вернулся бы, но в Госиздате ждет Маршак. Он приехал из Детского. Завтра я у него с утра работаю, и сегодня (пишу в понедельник вечером) мы уже два раза заседали. Самое ужасное, Котик, что я очень ленивый чиновник. Недоделанные дела когда-нибудь задавят меня и выгонят вон со службы. Мне писать надо, а не служить. А писать-то я еще не очень научился. Прости, что пишу глупости, да еще о себе. Ты меня избаловала. Из Госиздата меня чуть не силой затащил в пивную Заболоцкий. Это теперь мой первый друг, вежливый, обходительный, внимательный. Все это с тех пор, как мы поссорились. Было уже шесть часов. Домой идти – невыносимо. Я пошел с ним. Он читал стихи и говорил о Маршаке, а потом и обо мне. Знаешь, что он мне внезапно сказал: «У вас внутренняя жизнь богаче, чем у меня, у Введенского, у Хармса. Правда, я вас совсем не знаю, но мне так кажется. А куда это идет – неизвестно. Наверное, в личную жизнь?» [4] Зачеркнуты мои глупые остроты. Прости, что пишу об этом, но я человек не очень уверенный. Все, что я о себе услышу, – мне ужасно важно, такой я чудак и осел. Вероятно, Заболоцкий врет, но мне интересно, как он пришел к такому заключению обо мне. Опять прости меня. Вечером были выборы в правление Союза писателей. Я, оказывается, был намечен не в члены правления, а в кандидаты. В кандидаты меня выбрали сравнительно дружно. Но для чего мне это – неизвестно. Кандидаты правления по уставу пользуются правами и несут обязанности членов правления. В среду, в шесть часов первое заседание правления. Кроме того я выбран председателем детской секции союза. Начнется никому не нужная ерунда, толчея, болтовня. В Союзе было накурено так, что глаза щипало. Доклад старого правления продолжался сто часов. Я, обалдевши от цифр и дыма, мечтал о покое и о Красной Поляне, и о том, чтоб докладчик сошел с ума и запел. Выборы шли бестолково, непонятно, долго, как паршивый сон. Я поднимал руку за всех, как испорченный автомат. Один раз я даже голосовал за Никитина и сейчас же – против. Никто не заметил. А я смутно едва-едва сконфузился. Помнишь, я тебе говорил о детской писательнице, которая была у меня в «Радуге». Я рассказывал, что она очень похожа на тебя. На мое несчастье, она пришла к концу на выборы. Она в тысячу раз хуже тебя – и все-таки похожа, проклятая. И говорит, как ты, и рот похож, и рост, и посадка головы. Тоска по тебе у меня сразу разболелась без удержу. Я встал и пошел домой, но в дверях меня задержали старшие. Еще полчаса шел скверный сон. Все подымали руки, как будто со страху. Наконец, всех повыбирали, и я убежал, чтобы подумать о тебе и написать тебе письмо. Если бы не чертовы эти выборы, сидел бы я вечер у Анички и говорил бы о тебе. А теперь – когда я туда попаду? Завтра, наверное, и вечер у Маршака придется просидеть. Прости меня, мой родной песик. Больше я не буду ныть. Ты помнишь, как дружно мы с тобой прожили это время? Как я ничего не понимал, болван, почему я не разглядывал, не запоминал, не впитывал каждую секунду с тобой. Теперь я пропадаю и томлюсь, как жалкий идиот. Мне нет без тебя жизни, нет. Сегодня шесть дней, как ты в больнице, а мне кажется, что прошла вечность и еще несколько часов. Я лучше сам заболею или усну, как медведь, или напьюсь – только бы скорее шло время. Не слушай меня, песик. Это я так, от страшной тоски. Послезавтра мы увидимся, и я тебе все расскажу, если только Леночка не останется у тебя на все два часа. Это оттого, что ночь, а тебя не увидеть. Я тебя люблю больше всех своих писаний и всех дел – ничего? Когда ты со мной – я все понимаю, а без тебя я слепой. Меня обижает и злит, что вот только я тебя нашел – и тебя заперли. <...> Знаешь, я сегодня смотрел на Слонимского и думал – в какие другие времена я с ним дружил, говорил, жил. Он говорит по-прежнему, а мне даже жалко его немного, что он ничего не знает и не понимает и не изменился, а я вдруг сам для себя незаметно перешел в совсем новые времена. Он не знает, какой от тебя идет свет, как от тебя тепло, как я тебя знаю и всю чувствую все время, даже когда в ванной гаснет свет и ничего не видно. Когда ты сегодня встала в дверях – у меня стало светлей и теплей в голове. Какой же дурак Слонимский, сама посуди. Что он понимает? Никого мне и ничего не надо, пока я не могу тебя все время видеть. Родная моя, не ругай меня за это дурацкое письмо. Я сам завтра приду объясняться к тебе, и ты все поймешь. Заболоцкий, конечно, говорит ерунду, но в одном он прав: никто так тебя не будет любить и не любит, как я, никто тебя так не знает и не понимает совсем, до последнего пальчика. Этим я, верно, богаче всех. Вот я какой хвастливый. Меня очень беспокоит твоя температура и кашель твой. Ведь какая нелепость – будь это дома – тебя посмотрел бы врач по внутренним болезням. Почему там не смотрит? Скажи на обходе, что ты кашляешь. Ты все боишься, что халат отберут, моя бедненькая? Котик мой, увижу я тебя, когда буду передавать письмо или нет? Скажи, чтобы тебя перевели на другую койку, подальше от окна. Скажи обязательно, что я сам позвоню Ольге Николаевне. С тем, что Леночка придет, я примирился. Только пусть она обязательно пойдет первая, а то она засядет и не выкуришь ее. Ты ей скажи, не бойся. Скажи ей: уходи, проклятая. Ладно? Ну, родной мой пес, потерпи до завтра, не забывай меня, целую тебя крепко. Твой Е. Ш. Я тебя люблю. 31. Среда, 30 января (1929) Милая моя, моя бедненькая, моя единственная, моя самая необходимая, моя обиженная Катюша. Прости меня, дурака. Я, действительно, наверное, немножко сошел с ума. Но я тебя невероятно жду, скучаю, как в тюрьме, без тебя устаю, обижаюсь, выдумываю глупости и в результате начинаю на своих бросаться. Сейчас мне кажется, что ты меня любишь. А иногда не кажется. И тогда мне всех хочется побить. Ты должна меня простить. Я больше не буду говорить глупости, но и ты меня не обижай. Ты не хочешь мне писать, потому что делаешь ошибки? А ведь ты, дурочка, не понимаешь, что ты хорошо пишешь. Очень хорошо. Лучше всех. Ведь не в ошибках дело, дело – в тоне. Ты его не видишь и не можешь видеть, а он есть. Это что-то вроде музыкального слуха. Он сказывается во всем: и в выборе слов, и в расстановке слов и в интонациях (ты и говоришь так). Ты не фальшивишь и не ломаешься, и никогда не будешь фальшивить. Ты меня этим обрадовала в первом письме, из Москвы – и так это и останется. Писать иначе ты не сможешь, как не сможешь вдруг начать кокетничать, как Леночка. Это – твое, твой голос, твое свойство выражать себя, твои привычки – вот что такое твой тон, который есть в каждом письме, да и во всей тебе. Я тебя ведь и за это люблю – а ты зачем-то примешиваешь к этому грамматику! Я люблю твою манеру говорить, твою манеру писать, а на ошибки я плюю. Я их не вижу. Это – частность, пустяки, ничто. Пиши, мой миленький, как хочешь, но не оставляй меня. Ведь я тебя, действительно, люблю больше всего. Я без тебя не могу жить, а твои письма хоть немножко меня отогревают. Ведь время без тебя – пустое. Никакой радости. Когда приходит вечер – ругаться хочется и обижать кого попало. Пиши мне, моя бедная девочка. Когда я вспоминаю, что ты из-за меня чуть сегодня не заплакала, – я не знаю, что мне делать! А знаешь что, родной мой песик, несмотря ни на что, я в первый раз ушел от тебя почти счастливый. Во-первых, мы поцеловались очень ласково, около теплой печки. Во-вторых, я почему-то сегодня очень верю, что ты меня любишь. Мне грустно, моя худенькая, что ты будешь под пантопоном лежать одна и я не зайду утешить тебя, приласкать, поговорить, напомнить, как я тебя люблю. (А вдруг ты не заболеешь?) Катенька, родная моя, никогда я больше не буду тебя мучить. Когда я очень люблю, я глупею, теряюсь, бросаюсь, ругаюсь. Мне вредно жить на свете без тебя. Я чувствую себя как выгнанный из дома. Все было хорошо, ясно, тепло, а теперь – некуда деваться! Улица да снег. Песик мой тепленький, я отучусь тебя ревновать и ругать ни за что ни про что. Я буду молчать и только целовать тебя и гладить и любить больше всего. <...> Я сейчас вдруг вспомнил, какой у тебя чистый, кругленький мой лобик, какие брови, какие зрачки – (и вдруг – красный свет за зрачками). Я сегодня поцеловал тебя в коридоре, и никто из твоих проклятых сторожей не заметил. Потом я увидел тебя в окошко. Ты помахала рукой, когда я уходил – или это ты вытерла стекло? И в трамвае, и дома, и в Союзе я был добрее и веселее, чем все эти дни. Мне все казалось, что ты меня любишь. Люби меня, пожалуйста, хоть я и дурак и обидел тебя сегодня, и огорчил тебя. Ведь все это любя. Очень любя. В Союзе сегодня выбирали президиум. Это было оч. смешно. Я так х – хатал! Во-первых, оч. смешно, когда взрослые люди так ломаются, Козаков (есть такой писатель) – председательствовал, а все остальные заседали. Козаков на председательском месте вдруг стал строгий, логичный, как учитель, красноречивый. Все у него вежливенько спрашивали: разрешите мне сказать? А он всем разрешал или говорил: «Погодите, сейчас мы будем голосовать. Вам по мотивам голосования?» Заседание затянулось из-за того, что никто не хотел идти в президиум правления. Никто не хотел взваливать на себя работу. Огромный, толстый, с бородой и с усами, как у трех мушкетеров, Евгеньев-Максимов закричал: «Ведь это кризис!» Он оч. странно говорит. Он, видимо, с юга. Все кандидаты говорили друг другу комплименты. Очень живая Ольга Форш (или Фиш, как ты ее называешь) послушала, послушала, что Федин говорит Замятину и Замятин Федину – и сказала: «Как прекрасно! Любезное заседание». С заседания я поехал к Саше передать ему рукопись оперетки. Отсюда с Юрием Николаевичем и с Леночкой – к Эйхенбаумам. Леночка жалуется. Ей нездоровится. Она похудела. Юрий Николаевич желтоват, несколько обрюзг, зол и недоволен. Видимо, вспоминает Берлин. <...> У Эйхенбаумов сидел Шкловский, мрачный, как я, какой-то московский ученый Оксман. У Эйхенбаумов я безнадежно замолчал и заскучал, а когда говорил, то неладно и ни к чему. Московский ученый под страшным секретом сообщил, как начинается пушкинский «Монах» (вновь найденная пушкинская поэма). Вот начало: «Пою о том, как дух нечистый ада...» Пришел Моргулис. Рая разволновалась, оживилась, раскокетничалась, как цветочек прямо. Леночка сидела у печки приговаривала, вздыхала и презирала. Между прочим – она боится Шкловского. Уехал домой в двенадцать. Приехавши – сразу стал писать тебе письмо, голубчик мой родненький. Пожалуйста, девочка, если ты будешь лежать под пантопоном – пиши мне хоть два-три слова. Чувствую себя так-то, а к тебе отношусь так-то. Ладно, моя дурочка бедненькая? Катенька, еще раз прости меня, голубчик, моя единственная надежда, моя радость. Я делаю глупости, потому что терзаюсь. Я сам не рад, но я никого не могу около тебя видеть. Ты мне в тысячу раз необходимее, чем всем. Но я, честное слово, больше не буду. Убей меня Бог. Накажи меня Господь. Ну, моя родненькая, до свидания. Принесу тебе в пятницу еще письмо – и не знаю, возьмет ли его новая нянька и принесет ли от тебя ответ. Помни, что я тебя люблю больше всего на свете и не могу без тебя жить. Люблю твой лобик, носик, лапки, глаза, крашеный ротик. Я с тобой всегда. ЕШ. 32. Пятница 1 февраля (1929) Катенька, пишу в Госиздате. Сегодня в пять часов я должен читать доклад о «Еже». Я это ненавижу. Говорю я очень плохо, когда меня слушают свои. Я стесняюсь. А слушать меня будет вся редакция и знакомые сотрудники. Я все хожу без портфеля, и поэтому мне как-то не по себе. Все кажется, что я забыл что-то. Мне хочется писать о тебе – и все время боюсь, что тебе сегодня нехорошо и ты на меня сердишься. Ну, прости меня, моя добренькая. Доклад о «Еже» я буду читать в библиотеке имени Плеханова, что ли. Это очень скучно, девочка. А главное я не знаю, как я выкрою время для работы. Скучать по тебе да еще мучиться угрызениями совести, что я не работаю, – это совсем невыносимо. Когда я работаю – это ведь тоже связано с тобой. Мне нужно спешно прославиться и поехать с тобой в Европу, в Африку, в Красную Поляну. Вообще, работа это будущее, а все будущее – это ты. Ничего? Я придумал – я убегу после доклада и между докладом и Серапионами буду работать. Все мешают, мешают. Сбежал в библиотеку, где легче. Песик, в три приезжает человек из Губернского комитета комсомола разговаривать с нами. Значит, сейчас я поеду к тебе. Сегодня я тебя, наверное, не увижу, от этого суетливый и нудный день – еще хуже. Зачем нужно служить и делать глупости? <...> Пес мой дорогой, сейчас я увижу твою кирпичную больницу, чужую няньку, ненужных людей, а тебя я не увижу. Но думай, думай обо мне, помни, что мы еще будем очень, очень, очень, очень счастливыми. Не ругай меня, я весь с тобой, я тебя люблю, я тебя никому не отдам. Поправляйся, девочка моя маленькая, я люблю тебя. ЕШ. 33. Суббота 3 февраля (1929) Милая моя девочка, боюсь, что тебе очень больно и ты не станешь читать мое письмо и не напишешь мне ни слова. Мне очень грустно, родненькая моя, что ты там без меня мучаешься. Если тебе худо, не читай письмо, девочка. После прочтешь. Милая моя, тепленькая моя, моя ласковая, как пусто без тебя на свете. Я сейчас вспоминаю все нелепости, которые иной раз мешали нам быть вместе – и ругаюсь последними словами. Сейчас вспомнил почему-то, как я ушел от тебя на час раньше из-за неверных часов. Помнишь? Мне сейчас обидно, что я не хватался за каждую секунду, пока ты была здесь, рядом со мной. Можно было протянуть руку – и вот ты, твои лапки, твоя мордочка, твое ушко, которое все время чешется, вся ты, моя родненькая, мой миленок, дурочка моя смешная [5] . Зачёркиваю нарочно, потому что ты всегда зачеркиваешь так старательно, что ничего не разберешь. Завтра я приду к тебе. Я ужасно боюсь, что ты будешь себя худо чувствовать как раз, когда я приду. Но я тебя увижу все-таки? Моя миленькая, моя бедненькая, скоро я увезу тебя отсюда, и мы вместе отойдем и отогреемся после этих холодных дней. Вчера была Серапионовская годовщина. Я был в вязаном жилете от Макарьева и в вязаном галстуке от Слонимского. Работать мне вчера не удалось, так как домой я попал всего часам к восьми, а в половине девятого надо было ехать к Серапионам. Оттого что мне не удалось вчера поработать, я чувствовал отчаяние. Кроме того я всех в трамвае ненавидел за то, что они сидят рядом со мной, а ты лежишь далеко и тебе страшно больно, а я не могу помочь. Когда я приехал, меня встретили Венька, и Тихонов, и Зощенко страшной новостью: они сочинили для сегодняшнего вечера какой-то фильм, а я должен конферировать. Я отказался. Они подняли шум. Венька кричал, что я отяжелел. Тихонов говорил, что эту хандру надо оставить в день годовщины. Я наконец согласился, чтобы не разговаривать больше. Я чувствовал, что начинаю сердиться. После этого сто лет ждали ужина, потому что Тыняновы и Шкловский явились около двенадцати часов. Как была одета Леночка, я не заметил. (Рая была роскошно декольтирована.) Между прочим я заметил, что со мной боятся говорить о тебе. Рая разговаривала со мной о том и сем, а о тебе ни-ни. А раньше всегда спрашивала о тебе сразу. Только поговорив полчасика, Рая сказала: «Я знаю, отчего вы не в духе. Верно?» Я сказал, что не в духе от усталости. Рая несколько смутилась и вдруг спросила: «А вы Катюшу видаете?» Я ответил, что видаю, и сделал такое строгое лицо, что разговор замер. Катенька, ты у меня лучше всех. Я рассматривал всех за ужином – они не люди. Они ничего не стоят, ничего не понимают, похожи на Леночку все, так или иначе. Одна Лидочка Каверина ничего себе, но и то только потому, что ты к ней неплохо относишься. Мне никто не нужен, кроме тебя. За ужином я пришел в то самое дурацкое состояние, от которого хочется ссориться. У меня разболелась тоска по тебе. Я с трудом удерживался от того, чтобы не отвечать колко и ехидно на самые невинные и простые вопросы. Зощенко, Тихонов и Каверин сочинили газету «Красный Серапион». Меня заставили читать эту газету вслух. Сочинили они газету, действительно, смешно. Некоторые заметки были такие смешные, что трудно было дочитывать от смеха. Я даже позавидовал. Ужин тянулся сто лет. На восьмидесятом примерно году я стал разговаривать и шуметь. Надо было как-нибудь расправляться со своей тоской. Но я решил: едва встанут из-за стола, я убегу домой потихоньку. Убежать мне не удалось. Меня поймали около вешалки – и давай попрекать за нетоварищеское отношение. Я представил себе мороз, дорогу с Васильевского острова (годовщину праздновали у Груздева) – и сдался. Пошли танцы. Я танцевал все время с Лидочкой, немножко с декольтированной Раей. Потом вспомнили о кино. Я был свиреп, возбужден, никого не боялся – потому кино, кажется, удалось. Удалось, несмотря на то, что в публике в первом ряду сидел Шкловский, чужой человек. А на меня чужие люди обычно, ты знаешь, как действуют. Я почему-то ни разу не танцевал с Леночкой. Она на меня обидится? Или она была нездорова? Я как-то забыл, почему я с ней не танцевал. Прости, что пишу глупости, но я привык все тебе рассказывать, даже ерунду. Голубчик мой, если бы знать, как твое здоровье! После кино меня качали. Никитин и с ним еще кто-то (кто именно, не знаю, я в это время чай пил) под конец стали хамить. Они взяли и перетащили всю обстановку из гостиной в кабинет, а обстановку кабинета – в гостиную. Я выхожу из столовой – что такое! Непонятные комнаты! Груздев принужденно смеялся. У Груздева жена больная брюнетка с воинственными чертами лица. Она выпила и разошлась. Разошлась до того, что побила Веню. Ударила его кулаком в глаз. Веня под конец вечера ходил с платочком у глаза и бранился. Она без злобы ударила, играя. Но у Веньки под глазом синяк. Честное слово, правда. Тихонова она тоже побила, но не так больно. Домой шли через лед, через Неву. Я шел пешком до самого дома, чтобы отдышаться. Вот, моя родная, – полный отчет и подробная исповедь. Как ты себя чувствуешь, девочка? Все время думаю об этом. Когда ты будешь опять все время тут рядом, я совсем не буду спать. Ни одним глазом. Я все время буду смотреть на тебя. В темноте буду смотреть руками. Ты одна моя радость, и надежда, и беспокойство, и счастье, и лобик, и лапик. Не нужно больше оставлять меня. Я пишу в библиотеке Госиздата. Вдруг подходит ко мне Зиновий Давыдов (есть такой дурак, литератор). Он подходит и говорит: «Как вы постарели! Я вас не узнал». Я ему ответил резко и строго: «Вы врете». Потом мне стало стыдно. Девочка моя, ты любишь меня, хоть я и постарел. Не ругай меня, когда тебе будет очень больно. Люби меня, моя ласковая, моя бедненькая. Заперли тебя в кирпичный дом, окружили женщинами и сторожат. А я хожу дурак-дураком. К Аничке пойду сегодня. Понесу ей за вчерашний день конфет, от тебя и от меня. Она в воскресенье к тебе не пойдет – я уговорил. Пес дорогой, не забывай меня ни за что. Ты вчера у двери была такая тихенькая, такая грустная, что у меня потом сердце разрывалось. И в окно на тебя не удалось посмотреть. Чужая женщина в халате откуда-то выскочила. Целую тебя крепко. Мой родной, мой умный, мой ни на кого не похожий, мой единственный настоящий песик, не сердись на меня и люби меня покрепче. Хорошо? ЕШ. 34. Понедельник, 4 февраля (1929) Милый мой, самый лучший мой, мой единственный дружок. Мне было очень грустно вчера, когда я ушел. Я часто пишу тебе: «я дурак», «если я поглупел» или: «я ничего не понимаю без тебя». Мне очень стыдно, Катюша моя, но это правда. Мне некогда думать, понимать и догадываться. Я только скучаю. Иногда зацепится за что-нибудь мысль – и кончено, никак не отгонишь, не справишься. Сегодня и вчера вечером я думал одно: о том, как я чуть не упал, уходя. Меня преследует мысль, что это было смешно и ты меня не любишь сегодня. Это от усталости. Я устал без тебя. Но дурацкая мысль растет как пожар какой-нибудь. Невозможно дышать. <...> Катюша, вчера с горя я совершил подвиг. Я переделал второй акт оперетки. Написал заново все объяснения Вали и Мишки (не стихи, а самую пьесу), написал заново конец второго акта. Это очень противно. Работать на чужом материале – все равно, что допивать чужой чай. Все время чувство какой-то странной брезгливости. Меня раздражают Венькины интонации, даже его почерк – и тот меня чем-то злит, когда я сижу над его рукописью и придумываю разные вставки. Все время чувствуешь чужую физиологию, что ли. Больше не буду ни с кем работать из людей другой породы. <...> Миленькая моя Катюша! Когда человек очень устает и ему очень больно, он видит только настоящее время, только сегодня. Ему не верится, что на свете есть завтра или что завтра может быть лучше. А завтра есть, мой самый близкий пес. Еще несколько дней и мы будем с тобой вместе у Анички. Мы будем опять так близко, как только мы с тобой одни во всем свете бываем близко. Ты не будешь меня бояться? Ты меня не забыла, моя одна, моя самая родная? Я дам тебе воды с вишневой наливкой. Я тебе позволю спать и курить, и чистить зубы, и вообще делать все, что тебе вздумается. Только не забывай меня, и не брани меня. <...> Напиши мне, дружок, завтра хоть два слова – любишь ты меня или нет, ругаешь или нет. Ладно? Люблю пишется вместе, а не люблю – отдельно, дурочка ты моя единственная. До свиданья, котик, крашеный ротик, не думай, что я негодяй и предатель, уложил тебя в больницу, а сам гуляю. Ведь я для того, чтобы ты совсем поправилась, маленькая моя. Ведь я тебя действительно люблю! Я скучаю! ЕШ. 35. Вторник, 5 февраля (1929) Катюша, тебе не надо было вставать вчера. Ты была очень бледная, совсем больная. Меня мучает совесть. Я тебя хочу вылечить, поправить – и все время от меня один вред. Прости меня, девочка, за мои ежедневные надоедания. Завтра я приду к тебе и мы с тобой поговорим. Поговорим ласково, и ты простишь мне все мои глупости? Вчера я был у Саши. Я сдал ему оперетку. Сегодня в восемь часов у него будут актеры из театра «Сатирикон». Вечером, с шести часов мы выбирали в Совет. Выборы шли до одиннадцати часов. Это было очень скучно. Выборы были в Пикадилли, там где мы с тобой смотрели «Доктора Джека». Катенька, у меня не очень выходит мой детский роман. И с пьесой тоже не очень ладно. Когда работаешь, бывает так: или тебе все понятно и ты точно знаешь, как писать и о чем писать в следующую секунду, или ты вдруг забываешь, как надо писать. Я самым честным образом до сих пор не понимаю, что такое техника. Есть состояние всепонимания и полной ясности. Иногда ты впадаешь в это состояние – иногда нет. А как технически прийти в состояние, годное для работы, – не знаю. Правда, чаще всего все-таки начинаешь работать нехотя, вяло – в конце концов умнеешь и оживаешь. Поэтому-то я и провел закон об обязательной двухчасовой ежедневной работе. Но иногда – забываешь что-то, теряешь, голос пропадает надолго. И сейчас я не очень хороший человек. Я глуповат. Но это пройдет. <...> Катенька, я бегаю из комнаты в комнату, из отдела в отдел, чтобы поговорить с тобой. Все не дают писать – тянут по каким-то дурацким делам. Сейчас я сижу у себя в отделе. Все кругом разговаривают о пустяках и через каждые двадцать секунд задают мне разные интересные вопросы. Например, куда я задевал рукопись о волках? Или почему я до сих пор не сдал «Карты с приключениями». От всех этих вопросов я делаюсь еще веселей. Я ненавижу Госиздат, Катюша. Каждое утро у меня такое чувство, как в детстве перед школой. Даже заболеть хочется. И не потому, что здесь много работы (работы мало), а потому что опять-таки, как с Венькиной опереткой, – это не мое дело. А не свое дело делать вредно. Когда ты со мной, мне как-то на все наплевать. Я самоуверенней и веселей. Когда ты со мной – я как в крепости. Я знаю, что все пустяки. А когда тебя нет – мне хочется уснуть. Махнуть на все рукой, потому что все равно ничего хорошего не будет. Ты меня, дурака, прости. Я жалуюсь, потому что мне сегодня неудобно, неладно. Мне тебя нужно. Я знаю, что все будет хорошо, но сегодня у меня плохая погода. Мне надоело без тебя. Я только тебя хочу, я без тебя жить не могу, вот я какой осел. Сегодня, наверное, пойду к Аничке, чтобы хоть поговорить о тебе и разузнать все ли на месте. <...> Это странно, но знаешь, у Анички я всегда успокаиваюсь. На меня там нападает полная уверенность, что все будет хорошо. Катенька, не я один тебя жду – и столик, и ширмы, и лампы, и женщины на стенах, и снег за окошком – все тебя ждут. Возвращайся скорее, голубчик, а то мы глупеем, как быки. <...> Прости, родная. Это самое дурацкое письмо в моей жизни. Но ведь завтра две недели, как я один. Пол – месяца! Завтра я тебя поцелую и расскажу все о себе и о своих делах и узнаю все о тебе и твоих делах. Хорошо? Милая моя Катюша, но все-таки помни, что я ничего себе. Ведь я не всегда такой болван, как сегодня. Меня в Госиздате уважают, со мной швейцар здоровается, я бываю веселый и бритый. Помни это, девочка, и люби меня, как можно крепче. Я больше не буду жаловаться. Целую тебя, целую тебя, целую тебя. Оч. глупый ЕШ. 36. (31 июля 1935) Милый мой, родненький мой Котик! Сегодня 31-го получил я, наконец, твое письмо. Почтамт тут далеко. Я ездил по два раза в день – все ждал телеграмму – и, наконец, дождался письма. <...> Теперь опишу тебе все по порядку. В Москве, как я тебе писал, видел я Лиду, Толю, Даньку. Мне было с ними весело. У них я сидел до двух часов. Прихожу на вокзал, иду по перрону – вдруг меня окликает кто-то. Вглядываюсь. На меня с актерской приветливостью смотрит пожилой, маленький, полный, лысый человек. Не узнаю. Человечек называет себя. Оказывается, это краснодарский актер Горянов, которого я не видел с 16-го года. Он был тогда худенький, легкий, с черными кудрями. От прежнего у него остался только совершенно невозможный актёрский лексикон и манера говорить и держаться соответствующим образом. Мы с ним не виделись почти 20 лет – и все-таки он меня узнал. Это меня обрадовало. Он сказал мне: – Вы мало изменились! Это странно! На творческой работе человек сгорает! Я все время горю, горю и сгораю. Он хвастал. Говорил, что счастлив. Что его именем в Челябинске назвали театр. Из дальнейших разговоров выяснилось, что это театр – кукольный. Вот так мы, Котик, и ехали. Всю дорогу нас сопровождали грозы. Когда мы выехали из Харькова и ехали извилистой дорогой по лесу, какой-то мальчишка разбил камнем окно в одном из вагонов. Смазчик остановил поезд автоматическим тормозом. Мальчишку не поймали. Поезд стал дергаться, дергаться – и ни с места. Он стоял на закруглении на подъеме – и паровоз не в силах был двинуться. Шел дождь. Рельсы скользкие. Так мы и стояли, пока из Харькова не пришел другой паровоз. Он стал нас подталкивать сзади, и мы поехали. Выезд в понедельник, как я писал тебе уже, сказался на станции Иловайской (или Харцызской) перед Ростовом (за четыре часа). У нас внезапно отцепили мягкий вагон. Нас распределили по жестким. Это было бы ничего, но над нашими пижамами так издевались! Затем – кто-то из пересаженных пассажиров, кажется ленинградский врач-гинеколог, сказал, входя в жесткий, – «перевели нас в телячий вагон». Этим он довел каких-то бойких на язык девиц, осатаневших от духоты и жары, до полного исступления. Они во весь голос говорили о нас самые обидные вещи. Я смеялся. В Ростове нам дали спальные места с постелями, и мы поехали дальше. От Минеральных Вод до Беслани мы ехали роскошно – в пустом мягком вагоне. В поезде был вагон-ресторан. Мы там обедали. В Беслани пересели в местный поезд и вечером 25-го были в Орджоникидзе. Здесь понедельник сказался вторично. Военно-Грузинская дорога оказалась размыта в самом надежном месте. Она не портилась здесь ни разу со дня основания. Речушка, впадающая в Терек, вышла из берегов, завалила камнями до крыши дома прибрежных жителей, сорвала мост, размыла шоссе. Терек изменил русло. Несмотря на это, мы выехали из Орджоникидзе. Доехали до замка Тамары. Там переправились в подвесной люльке на ту сторону, которую туристы видят мельком, пролетая мимо на автомобилях. Переправляться было весело. Терек грязный, как вода в корыте, прыгал внизу – но нам хоть бы хны. Идти было еще веселей. Воздух горный, чистый. И кругом горы. В одном месте идти пришлось над пропастью по тропинке вот такой: [6] . Она держит ногу, но кажется, что не держит. Я, опытный, шел смело. А многие пищали. Дальше пришлось переходить по камням совершенно бешеную речонку. Семь километров мы шли так. Потом вышли на шоссе. Поздно вечером мы попали на грузовике на станцию Казбек. С нами шла молоденькая женщина – грузинка с грудным ребенком на руках. Она жила в домике, который взбесившаяся река завалила камнями. Никто не погиб. Женщина уезжала в Орджоникидзе. Она шла босиком, с ребенком на руках. Шла необычайно легко. Еще с нами шли туристки, пожилая женщина в очках, тощий мужчина в макинтоше. Пожилая женщина кричала спутникам: – Что же вы не пополняете гербарий? Я нашла много разновидностей гвоздики. Чемоданы наши несли молодые пастухи горцы. Несли так легко, что мы только удивлялись. Взяли пятнадцать рублей с чемодана. Станция Казбек стоит на суровом прекрасном месте. В большом доме, где жили владельцы Дарьяльского ущелья князья Казбеки, устроен музей. Здесь мы встретили Антокольского с женой, Гольца и Тициана Табидзе. Он и устраивает этот музей. Предпоследний владелец дома был крупным грузинским писателем. Табидзе нас встретил необычайно приветливо. В столовой маленькой гостиницы с местными властями мы ужинали и говорили речи. Тициан сказал шесть речей – о каждом из нас отдельно. Ночевали мы у одного из наших носильщиков. Звали его Коля. В большой комнате поставили для нас три кровати. Одну – поставили на столе. Всего, как видишь, четыре постели на шестерых. Я, к счастью, спал один на кровати. Коля был нашим другом, проводником, поклонником, не хотел брать с нас деньги. Целый день мы пробыли на Казбеке. Ходили в горы, гуляли по шоссе. Но гору Казбек – не видели. Она стояла в облаках все время. Раз открылась ночью – и снова спряталась. Кругом – голо. Скалы, горы со снегом. Видели Шат-гору, которая спорила с Казбеком. На следующий день – понедельник сказался в третий раз. Мы с невероятным трудом устроились на автобус. Стал его шофер заводить – а он ни с места. Собрались все шоферы города. Чинили – чинили. Завели. Поехали. Проехали шесть километров – и стали. Что делать? С огромным трудом грузин-шофер завел машину – и заявил, что дальше он ехать боится. Вернулись на Казбек. Выехали мы снова часа через два. Шофер вез еле-еле и все-таки я был счастлив. Сначала – страшная путаница впечатлений. Туристы позади поют. Саянов рядом читает вслух стихи. Шофер впереди волнуется, встает, заглядывает куда-то. А виды кругом – поразительные. Машина ползет все выше и выше. Снеговые пятна – уже ниже нас. Дорога так извилиста, что крымские и кавказские виражи кажутся пустяками. На вершине, на Крестовом перевале – холодно, голо, строго. Но вот мы пошли вниз по знаменитому Млетскому спуску. Внизу далеко на версту – зеленая долина, леса, а мы все еще в полосе холода. Все голо. Вдруг после одного поворота – необычайно приятно запахло цветами. В лицо повеяло теплом. Мы очутились на юге. Теперь все кругом стало зелено, мягко. Чем дальше – тем больше. Повторяю – давно я так не был счастлив. Деревни с плоскими крышами, со средневековыми башнями, развалины крепостей, и леса, леса, леса, цветы. Юг. И не выжженный юг, а роскошный. Очень тут хорошо, Котик. Мне стыдно было, что тебя не было. Ночью въехали в Тифлис, где стоит небывалая жара. (Это письмо я пишу тебе голым.) Здесь нас ждали номера в гостинице «Палас». Мы по трое в номере. Завтра – выезжаем отсюда дней на десять. Едем в Гори, в Боржом, в Бакуриани, в Колхиду, в Абас-Туман, в Поти, в Батум (где будем смотреть чайные плантации), и обратно в Тифлис. Буду писать тебе отовсюду, где есть почта. Покупаем дорожные мешки. Чемоданы бросаем здесь. Тифлис очень хорош. Особенно – старый. Узкие улицы. Маленькие дворы, похожие на комнаты, в зелени. Дома друг над другом, дома над рекой. Масса лавчонок («шапочная Гриша», «азятский партной» и тому подобное), знаменитые «воды под руководством Лагидзе». (Лагидзе – настоящая знаменитость. Его вызвали на Украину наладить воды там.) Персики (еще зеленые). Арбузы. Мороженое. Кормят нас роскошно, но банкетов – никаких. Мы отказались. Потом. С продажей сценария – пока довольно неясно. После возвращения в Тифлис – мы едем во второй тур поездок. Попадем к потомкам крестоносцев – к хевсурам. Я их видел двоих – они одеты в одежды, вышитые бисером. На спине и плечах кресты. В музее я видел их кольчуги, щиты, мечи. К ним поедем верхом. Боюсь, что раньше десятого сентября отсюда не выехать. Неудобно. А главное очень уж интересно. В Армении нас ждут очень. Спутники мои – люди легкие и веселые. Отношения пока прекрасные. Меня за что-то прозвали Абас-Туман. Говорят, что я голый – вылитый Абас-Туман. А это такой город. Все белье и пижамы выстираны. Котик – мне портит все это, что тебя со мной нет. За последние годы – я только с тобой и могу разговаривать как следует. Без тебя я жить не буду, как хочешь. Каждый вечер, особенно пока я не получил твоего письма, – меня мучило беспокойство о тебе. Пиши, дорогая, почаще. Помни, что мы с тобой живем очень хорошо, так редко бывает, очень дружно. Прости, что письмо такое сумбурное. Хочется тебе все рассказать. Котик – какая жара! Здешние жители стонут, а я в общем ничего, только мокрый. 35 в тени! Пиши! Пиши длинно, пиши все время! Целую тебя. Твой Женя. 37. 3 августа (1935) Дорогой мой Кот! Вчера мы выехали из Тифлиса. Остановились на один день в городе Гори, где родился Сталин. Город хороший – южный. В 19-м году он был разрушен землетрясением. Теперь восстановлен. Видели мы школу, где учился Сталин. Показывали нам старую желтую фотографию, где он снят в группе учеников школы, четырнадцатилетним мальчиком. Дом, где он родился, производит сильное и своеобразное впечатление. В темном полуподвале стоят в жестяных баках деревянные угли. Курица, привязанная за лапку, клюет кукурузу. У задней стены стояла кровать, на которой Сталин родился. Затем мы смотрели консервный завод, который выпускает 7 миллионов банок в год (фрукты, икра, перец). Затем – сад, совхоз, где 50 000 деревьев. Вечером нам дали обед. Тамадой был председатель горсовета. Угощали прекрасным местным вином. Все пили мало. Сегодня 3-го едем дальше. С нами едет молодой грузинский поэт Карло Каладзе. Он наш, так сказать, проводник. Кроме того ЦК Грузии разослало всюду телеграммы о том, что мы едем. Сегодня будем в Боржоме. Все ничего – но я не знаю, что с тобой, и узнаю не скоро. Прилагаю вырезку. Попробуй меня узнать на фото. Я тебя очень люблю и без тебя погибну. Помни это. Твой старый Женя. 38. 7 августа (1935) Дорогой мой Котик, пишу тебе со станции Джугелли, в трех часах езды от Кутаиси. Мы приехали сюда вчера. Через несколько часов едем дальше. Жизнь становится все интереснее и интересней. Вот как прошел вчерашний день. Утром мы выехали из Боржома, чтобы к трем часам попасть на ту самую Джугелли, где мы сейчас находимся. Боржомский поезд опоздал. Мы приехали на станцию Хашури, где у нас пересадка на кутаисский поезд, – через 15 минут после его ухода. Простые смертные должны были бы ждать с 1 дня до 11 ночи. Но мы – делегация. И вот нам разрешают ехать на электровозе поезда, состоящего из нефтяных цистерн. Электровоз – прекрасен. Чистый, с проходами по бокам, как на пароходе, с мягкими сидениями на площадках передней и задней. Это – трамвай с необычайно массивным низом. Низ у него – как у паровоза. Везет он – втрое больший состав. Везет значительно быстрее, чем товарный поезд. И вот мы поехали. Дорога (Тифлис – Батум) – красивее всех, что я видел. Огромные тоннели, которые я разглядел впервые в жизни как следует, стоя на площадке электровоза. Пропасти. Крутые спуски. Невероятные закругления. Скалы. Реки. Леса. Ехали быстрее пассажирского поезда, но все-таки, когда приехали на станцию Джугелли, было уже темно. Итак первое впечатление – на электровозе по тоннелям, и мостам, и так далее. Второе: здесь в Джугелли нас ждали с утра. Здесь огромный завод – ферромарганцевый. Встречают. Приветствуют. Везут на завод. Здесь – гигантские электрические печи. Расплавленный металл, который льется из печей в формы. Грохот. Искры. Пламя. Дальше – третье впечатление: нас везут с завода на концерт. Девушки в национальных костюмах под управлением вежливого старика поют грузинские песни. Эти песни меня страшно трогают. Чуть не до слез. Зал (рабочий клуб) – неистовствует. Все песни бисируются. Четвертое впечатление – нас ведут ужинать. Кормят моим любимым слоистым мингрельским сыром. Цыплятами. Говорят речи. (Кстати – я пью очень мало и совсем не говорю речей. Не могу! Не хочется! Смотрю и слушаю.) Затем нас ведут в гостиницу, где нас ждут постели. День так набит событиями, как видишь, что мы засыпаем мгновенно. Просыпаюсь со свежей головой и чувствую себя почему-то необычайно здоровым. Иду с нашим спутником грузинским поэтом Каладзе на реку. Сады, виноградники, тополя. Мост через реку пешеходный, висячий – держится на стальных канатах, прыгает под ногами. Идем по берегу к роднику. Пьем воду – очень вкусную холодную. Сидим на камнях, смотрим на другой берег. Там чей-то дом с большим садом, с балконом. Над ним и вокруг него такие же дома и вокруг каждого сады. Каладзе рассказывает мне о великом грузинском полководце Георгии Саакадзе, о деревнях, о мингрельских обычаях. Все это интересно. Потом идем домой, и я сажусь писать тебе письмо, пока за нами не прислали машины, чтобы ехать смотреть деревни, колхозы и совхозы. Вот так я живу, Кот мой дорогой. В Боржоме на меня напала тоска. Горы со всех сторон давят. Ты далеко. Наверное больна. Наташка далеко. Я далеко. Со станции Хашури я тебе телеграфировал. Неужели ты не получишь телеграммы? Неужели не ответишь мне в Кутаис, где я пробуду дня два? 39. (август 1935) Кот, мой миленький, – мы в Поти. Поти – это большой порт на Черном море. Отсюда 3 часа езды на пароходе до Батуми, до самого южного города на Черном море. Поти – странный город. Он приморский, а море в нем так же мало видно, как в Ленинграде. Город плоский, как тарелка, всего на метр выше уровня моря. Море от города отошло на два километра. Река Рион, которая здесь впадает в море, заносит илом берега. Море каждый год отходит на 6 метров. Но это место – несмотря на все, может быть, самое интересное из всех, что мы видели. Долина вокруг города со всех сторон окружена горами. С гор льется вода. Рион течет. Еще масса рек течет. А долина плоская. Стока воды нет. И вот город окружили болота, заросшие настоящими джунглями. В джунглях лианы и прочие. Правда, деревья северные – ольха, но растет она густо и в три года после порубки разрастается так, что не пройти без топора. Зимы здесь не бывает. Ливни – постоянно. Жарко. Все это дает возможность сажать тут тропические растения. А болота не дают этой возможности. И вот был создан Колхидстрой. Он осушает болота. Осушили уже 141/2 тысяч гектар. Осталось еще 210.000. Работа кипит. Одни осушают. Другие засаживают осушенные места цитрусовыми (все виды лимонов, апельсинов, мандаринов) и другими тропическими и подтропическими растеньями. Осушают болота двумя способами. 1. Роют канавы. Целую сеть канав. И дают воде сток в Рион или в море. 2. Пускают Рион на заболоченное место. Ил его оседает, и болото исчезает. Если бы ты знала, Кот, какое впечатление производят плантации, покрытые самыми изумительными деревьями. Есть даже конфетное дерево. Тюльпановое дерево. Деревца, где растет грейпфрут, – помесь апельсина и лимона. Растет он гроздьями, как виноград, а плоды крупные. А какие цветы, Котик! Ты бы сошла с ума. Вкладываю два листика. Разотри и понюхай. Из развесистого добывают розовое масло. Из длинненького – вербеновое. Были мы на плантации, Котик, которая отделена от джунглей высоким валом. Взошли на вал. По одну сторону встали в ряд лимоны. По другую, до самого горизонта, сплошные заросли, дичь, болота; кто-то вопит – кажется, шакалы, шуршит чего-то. Красота. Кое-какие обитатели джунглей, как раз твои любимые, перебираются и на плантации. Идем мы по аллее. Вдоль аллеи – канавка. Вдруг слышим – орет лягушка. Но не так как всегда, а человеческим или кошачьим голосом. Не квакает, а жалобно стонет, мяукает. Заведующий совхоза насторожился. Схватил камень и к канаве. – Что такое? – Змея лягушку поймала! Заведующий (седой, цветущий старик) прицелился, и тут мы все тоже увидели большую змею чуть меньше метра. Она висела над водой, на дне канавы. Заведующий как ахнет камнем! Лягушка вспрыгнула чуть ли не выше человеческого роста и бежать. Освободилась! А змея перевернулась брюхом сверху. Заведующий взял жердь, хотел достать убитую змею и показать нам, но змея ожила и уползла, уплыла. Она была очень хорошенькая. Вот, Котик, в каких я местах живу. Смотрели мы работы по осушке. Потом купались в море. Море здесь еще не настоящее, а как в Сестрорецке. Идешь, идешь по песку, что нанес Рион, идешь, идешь – и все мелко. Вода мутная и пресная, все из-за того же Риона! Прибой неровный, мелкие волны, как в Сестрорецке. Сегодня, Котик, мы будем смотреть порт и прочее, а потом, наверное, уедем в Батум. Я, кажется, писал тебе, что езжу с маленьким чемоданчиком. Две рубахи (одна на мне), три пары носков, двое трусиков. В каждом городе отдаю стирать. Езжу в серых брюках. Они еще совсем не потеряли вида. Вот я какой хозяйственный. Сегодня три недели, как я тебя не видал! Я по тебе очень скучаю, дружок. Целую тебя крепко. Твой Женя. Евгений Шварц Обыкновенное чудо Сказка в трех действиях Екатерине Ивановне Шварц Действующие лица Хозяин. Хозяйка. Медведь. Король. Принцесса. Министр-администратор. Первый министр. Придворная дама. Оринтия. Аманда. Трактирщик. Охотник. Ученик охотника. Палач. Пролог Перед занавесом появляется человек, который говорит зрителям негромко и задумчиво: – «Обыкновенное чудо» – какое странное название! Если чудо – значит, необыкновенное! А если обыкновенное – следовательно, не чудо. Разгадка в том, что у нас – речь пойдет о любви. Юноша и девушка влюбляются друг в друга – что обыкновенно. Ссорятся – что тоже не редкость. Едва не умирают от любви. И наконец сила их чувства доходит до такой высоты, что начинает творить настоящие чудеса, – что и удивительно, и обыкновенно. О любви можно и говорить, и петь песни, а мы расскажем о ней сказку. В сказке очень удобно укладываются рядом обыкновенное и чудесное и легко понимаются, если смотреть на сказку как на сказку. Как в детстве. Не искать в ней скрытого смысла. Сказка рассказывается не для того, чтобы скрыть, а для того, чтобы открыть, сказать во всю силу, во весь голос то, что думаешь. Среди действующих лиц нашей сказки, более близких к «обыкновенному», узнаете вы людей, которых приходится встречать достаточно часто. Например, король. Вы легко угадаете в нем обыкновенного квартирного деспота, хилого тирана, ловко умеющего объяснять свои бесчинства соображениями принципиальными. Или дистрофией сердечной мышцы. Или психастенией. А то и наследственностью. В сказке сделан он королем, чтобы черты его характера дошли до своего естественного предела. Узнаете вы и министра-администратора, лихого снабженца. И заслуженного деятеля охоты. И некоторых других. Но герои сказки, более близкие к «чуду», лишены бытовых черт сегодняшнего дня. Таковы и волшебник, и его жена, и принцесса, и медведь. Как уживаются столь разные люди в одной сказке? А очень просто. Как в жизни. И начинается наша сказка просто. Один волшебник женился, остепенился и занялся хозяйством. Но как ты волшебника ни корми – его все тянет к чудесам, превращениям и удивительным приключениям. И вот ввязался он в любовную историю тех самых молодых людей, о которых говорил я вначале. И все запуталось, перепуталось – и наконец распуталось так неожиданно, что сам волшебник, привыкший к чудесам, и тот всплеснул руками от удивления. Горем все окончилось для влюбленных или счастьем – узнаете вы в самом конце сказки. (Исчезает.) Действие первое Усадьба в Карпатских горах. Большая комната, сияющая чистотой. На очаге – ослепительно сверкающий медный кофейник. Бородатый человек, огромного роста, широкоплечий, подметает комнату и разговаривает сам с собой во весь голос. Это хозяин усадьбы. Хозяин. Вот так! Вот славно! Работаю и работаю, как подобает хозяину, всякий глянет и похвалит, все у меня как у людей. Не пою, не пляшу, не кувыркаюсь, как дикий зверь. Нельзя хозяину отличной усадьбы в горах реветь зубром, нет, нет! Работаю безо всяких вольностей... Ах! (Прислушивается, закрывает лицо руками.) Она идет! Она! Она! Ее шаги... Пятнадцать лет я женат, а влюблен до сих пор в жену свою, как мальчик, честное слово так! Идет! Она! (Хихикает застенчиво.) Вот пустяки какие, сердце бьется так, что даже больно... Здравствуй, жена! Входит хозяйка, еще молодая, очень привлекательная женщина. Здравствуй, жена, здравствуй! Давно ли мы расстались, часик всего назад, а рад я тебе, будто мы год не виделись, вот как я тебя люблю... (Пугается.) Что с тобой? Кто тебя посмел обидеть? Хозяйка. Ты. Хозяин. Да не может быть! Ах я грубиян! Бедная женщина, грустная такая стоит, головой качает... Вот беда-то! Что же я, окаянный, наделал? Хозяйка. Подумай. Хозяин. Да уж где тут думать... Говори, не томи... Хозяйка. Что ты натворил нынче утром в курятнике? Хозяин (хохочет). Так ведь это я любя! Хозяйка. Спасибо тебе за такую любовь. Открываю курятник, и вдруг – здравствуйте! У всех моих цыплят по четыре лапки... Хозяин. Ну что ж тут обидного? Хозяйка. А у курицы усы, как у солдата. Хозяин. Ха-ха-ха! Хозяйка. Кто обещал исправиться? Кто обещал жить как все? Хозяин. Ну дорогая, ну милая, ну прости меня! Что уж тут поделаешь... Ведь все-таки я волшебник! Хозяйка. Мало ли что! Хозяин. Утро было веселое, небо ясное, прямо силы девать некуда, так хорошо. Захотелось пошалить... Хозяйка. Ну и сделал бы что-нибудь полезное для хозяйства. Вон песок привезли дорожки посыпать. Взял бы да превратил его в сахар. Хозяин. Ну какая же это шалость! Хозяйка. Или те камни, что сложены возле амбара, превратил бы в сыр. Хозяин. Не смешно! Хозяйка. Ну что мне с тобой делать? Бьюсь, бьюсь, а ты все тот же дикий охотник, горный волшебник, безумный бородач! Хозяин. Я стараюсь! Хозяйка. Так все идет славно, как у людей, и вдруг – хлоп! – гром, молния, чудеса, превращения, сказки, легенды там всякие... Бедняжка... (Целует его.) Ну, иди, родной! Хозяин. Куда? Хозяйка. В курятник. Хозяин. Зачем? Хозяйка. Исправь то, что там натворил. Хозяин. Не могу! Хозяйка. Ну пожалуйста! Хозяин. Не могу. Ты ведь сама знаешь, как повелось на свете. Иногда пошалишь – а потом все исправишь. А иной раз щелк – и нет пути назад! Уж я этих цыплят и волшебной палочкой колотил, и вихрем их завивал, и семь раз ударил молнией – все напрасно! Значит, уж тут сделанного не поправишь. Хозяйка. Ну что ж, ничего не поделаешь... Курицу я каждый день буду брить, а от цыплят отворачиваться. Ну а теперь перейдем к самому главному. Кого ты ждешь? Хозяин. Никого. Хозяйка. Посмотри мне в глаза. Хозяин. Смотрю. Хозяйка. Говори правду, что будет? Каких гостей нам сегодня принимать? Людей? Или привидения зайдут поиграть с тобой в кости? Да не бойся, говори. Если у нас появится призрак молодой монахини, то я даже рада буду. Она обещала захватить с того света выкройку кофточки с широкими рукавами, какие носили триста лет назад. Этот фасон опять в моде. Придет монашка? Хозяин. Нет. Хозяйка. Жаль. Так никого не будет? Нет? Неужели ты думаешь, что от жены можно скрыть правду? Ты себя скорей обманешь, чем меня. Вон, вон уши горят, из глаз искры сыплются... Хозяин. Неправда! Где? Хозяйка. Вон, вон они! Так и сверкают. Да ты не робей, ты признавайся! Ну? Разом! Хозяин. Ладно! Будут, будут у нас гости сегодня. Ты уж прости меня, я стараюсь. Домоседом стал. Но... Но просит душа чего-нибудь этакого... волшебного. Не обижайся! Хозяйка. Я знала, за кого иду замуж. Хозяин. Будут, будут гости! Вот, вот сейчас, сейчас! Хозяйка. Поправь воротник скорее. Одерни рукава! Хозяин (хохочет.) Слышишь, слышишь? Едет. Приближающийся топот копыт. Это он, это он! Хозяйка. Кто? Хозяин. Тот самый юноша, из-за которого и начнутся у нас удивительные события. Вот радость-то! Вот приятно! Хозяйка. Это юноша как юноша? Хозяин. Да, да! Хозяйка. Вот и хорошо, у меня как раз кофе вскипел. Стук в дверь. Хозяин. Войди, войди, давно ждем! Очень рад! Входит юноша. Одет изящно. Скромен, прост, задумчив. Молча кланяется хозяевам. (Обнимает его.) Здравствуй, здравствуй, сынок! Хозяйка. Садитесь к столу, пожалуйста, выпейте кофе, пожалуйста. Как вас зовут, сынок? Юноша. Медведь. Хозяйка. Как вы говорите? Юноша. Медведь. Хозяйка. Какое неподходящее прозвище! Юноша. Это вовсе не прозвище. Я и в самом деле медведь. Хозяйка. Нет, что вы... Почему? Вы двигаетесь так ловко, говорите так мягко. Юноша. Видите ли... Меня семь лет назад превратил в человека ваш муж. И сделал он это прекрасно. Он у вас великолепный волшебник. У него золотые руки, хозяйка. Хозяин. Спасибо, сынок! (Пожимает Медведю руку.) Хозяйка. Это правда? Хозяин. Так ведь это когда было! Дорогая! Семь лет назад! Хозяйка. А почему ты мне сразу не признался в этом? Хозяин. Забыл! Просто-напросто забыл, и все тут! Шел, понимаешь, по лесу, вижу: молодой медведь. Подросток еще. Голова лобастая, глаза умные. Разговорились мы, слово за слово, понравился он мне. Сорвал я ореховую веточку, сделал из нее волшебную палочку – раз, два, три – и этого... Ну чего тут сердиться, не понимаю. Погода была хорошая, небо ясное... Хозяйка. Замолчи! Терпеть не могу, когда для собственной забавы мучают животных. Слона заставляют танцевать в кисейной юбочке, соловья сажают в клетку, тигра учат качаться на качелях. Тебе трудно, сынок? Медведь. Да, хозяйка! Быть настоящим человеком очень нелегко. Хозяйка. Бедный мальчик! (Мужу.) Чего ты хохочешь, бессердечный? Хозяин. Радуюсь! Любуюсь на свою работу. Человек из мертвого камня сделает статую – и гордится потом, если работа удалась. А поди-ка из живого сделай еще более живое. Вот это работа! Хозяйка. Какая там работа! Шалости, и больше ничего. Ах, прости, сынок, он скрыл от меня, кто ты такой, и я подала сахару к кофе. Медведь. Это очень любезно с вашей стороны! Почему вы просите прощения? Хозяйка. Но вы должны любить мед. Медведь. Нет, я видеть его не могу! Он будит во мне воспоминания. Хозяйка. Сейчас же, сейчас же преврати его в медведя, если ты меня любишь! Отпусти его на свободу! Хозяин. Дорогая, дорогая, все будет отлично! Он для того и приехал к нам в гости, чтобы снова стать медведем. Хозяйка. Правда? Ну, я очень рада. Ты здесь будешь его превращать? Мне выйти из комнаты? Медведь. Не спешите, дорогая хозяйка. Увы, это случится не так скоро. Я стану вновь медведем только тогда, когда в меня влюбится принцесса и поцелует меня. Хозяйка. Когда, когда? Повтори-ка! Медведь. Когда какая-нибудь первая попавшаяся принцесса меня полюбит и поцелует – я разом превращусь в медведя и убегу в родные мои горы. Хозяйка. Боже мой, как это грустно! Хозяин. Вот здравствуйте! Опять не угодил... Почему? Хозяйка. А о принцессе-то вы и не подумали? Хозяин. Пустяки! Влюбляться полезно. Хозяйка. Бедная влюбленная девушка поцелует юношу, а он вдруг превратится в дикого зверя? Хозяин. Дело житейское, жена. Хозяйка. Но ведь он потом убежит в лес! Хозяин. И это бывает. Хозяйка. Сынок, сынок, ты бросишь влюбленную девушку? Медведь. Увидев, что я медведь, она меня сразу разлюбит, хозяйка. Хозяйка. Что ты знаешь о любви, мальчуган! (Отводит мужа в сторону. Тихо.) Я не хочу пугать мальчика, но опасную, опасную игру затеял ты, муж! Землетрясениями ты сбивал масло, молниями приколачивал гвозди, ураган таскал нам из города мебель, посуду, зеркала, перламутровые пуговицы. Я ко всему приучена, но теперь я боюсь. Хозяин. Чего? Хозяйка. Ураган, землетрясение, молнии – все это пустяки. Нам с людьми придется дело иметь. Да еще с молодыми. Да еще с влюбленными! Я чувствую – непременно, непременно случится то, чего мы совсем не ждем! Хозяин. Ну а что может случиться? Принцесса в него не влюбится? Глупости! Смотри, какой он славный... Хозяйка. А если... Гремят трубы. Хозяин. Поздно тут рассуждать, дорогая. Я сделал так, что один из королей, проезжающих по большой дороге, вдруг ужасно захотел свернуть к нам в усадьбу! Гремят трубы. И вот он едет сюда со свитой, министрами и принцессой, своей единственной дочкой. Беги, сынок! Мы их сами примем. Когда будет нужно, я позову тебя. Медведь убегает. Хозяйка. И тебе не стыдно будет смотреть в глаза королю? Хозяин. Ни капельки! Я королей, откровенно говоря, терпеть не могу! Хозяйка. Все-таки гость! Хозяин. Да ну его! У него в свите едет палач, а в багаже везут плаху. Хозяйка. Может, сплетни просто? Хозяин. Увидишь. Сейчас войдет грубиян, хам, начнет безобразничать, распоряжаться, требовать. Хозяйка. А вдруг нет! Ведь пропадем со стыда! Хозяин. Увидишь! Стук в дверь. Можно! Входит король. Король. Здравствуйте, любезные! Я король, дорогие мои. Хозяин. Добрый день, ваше величество. Король. Мне, сам не знаю почему, ужасно понравилась ваша усадьба. Едем по дороге, а меня так и тянет свернуть в горы, подняться к вам. Разрешите нам, пожалуйста, погостить у вас несколько дней! Хозяин. Боже мой... Ай-ай-ай! Король. Что с вами? Хозяин. Я думал, вы не такой. Не вежливый, не мягкий. А впрочем, это не важно! Чего-нибудь придумаем. Я всегда рад гостям. Король. Но мы беспокойные гости! Хозяин. Да это черт с ним! Дело не в этом... Садитесь, пожалуйста! Король. Вы мне нравитесь, хозяин. (Усаживается.) Хозяин. Фу ты черт! Король. И поэтому я объясню вам, почему мы беспокойные гости. Можно? Хозяин. Прошу вас, пожалуйста! Король. Я страшный человек! Хозяин (радостно). Ну да? Король. Очень страшный. Я тиран! Хозяин. Ха-ха-ха! Король. Деспот. А кроме того, я коварен, злопамятен, капризен. Хозяин. Вот видишь? Что я тебе говорил, жена? Король. И самое обидное, что не я в этом виноват... Хозяин. А кто же? Король. Предки. Прадеды, прабабки, внучатые дяди, тети разные, праотцы и праматери. Они вели себя при жизни как свиньи, а мне приходится отвечать. Паразиты они, вот что я вам скажу, простите невольную резкость выражения. Я по натуре добряк, умница, люблю музыку, рыбную ловлю, кошек. И вдруг такого натворю, что хоть плачь. Хозяин. А удержаться никак невозможно? Король. Куда там! Я вместе с фамильными драгоценностями унаследовал все подлые фамильные черты. Представляете удовольствие? Сделаешь гадость – все ворчат, и никто не хочет понять, что это тетя виновата. Хозяин. Вы подумайте! (Хохочет.) С ума сойти! (Хохочет.) Король. Э, да вы тоже весельчак! Хозяин. Просто удержу нет, король. Король. Вот это славно! (Достает из сумки, висящей у него через плечо, пузатую плетеную флягу.) Хозяйка, три бокала! Хозяйка. Извольте, государь! Король. Это драгоценное трехсотлетнее королевское вино. Нет, нет, не обижайте меня. Давайте отпразднуем нашу встречу. (Разливает вино.) Цвет, цвет какой! Костюм бы сделать такого цвета – все другие короли лопнули бы от зависти! Ну, со свиданьицем! Пейте до дна! Хозяин. Не пей, жена. Король. То есть как это «не пей»? Хозяин. А очень просто! Король. Обидеть хотите? Хозяин. Не в том дело. Король. Обидеть? Гостя? (Хватается за шпагу.) Хозяин. Тише, тише, ты! Не дома. Король. Ты учить меня вздумал?! Да я только глазом моргну – и нет тебя. Мне плевать, дома я или не дома. Министры спишутся, я выражу сожаление. А ты так и останешься в сырой земле на веки веков. Дома, не дома... Наглец! Еще улыбается... Пей! Хозяин. Не стану! Король. Почему? Хозяин. Да потому, что вино-то отравленное, король! Король. Какое, какое? Хозяин. Отравленное, отравленное! Король. Подумайте, что выдумал! Хозяин. Пей ты первый! Пей, пей! (Хохочет.) То-то, брат! (Бросает в очаг все три бокала.) Король. Ну, это уж глупо! Не хотел пить – я вылил бы зелье обратно в бутылку. Вещь в дороге необходимая! Легко ли на чужбине достать яду? Хозяйка. Стыдно, стыдно, ваше величество! Король. Не я виноват! Хозяйка. А кто? Король. Дядя! Он так же вот разговорится, бывало, с кем придется, наплетет о себе с три короба, а потом ему делается стыдно. А у него душа тонкая, деликатная, легко уязвимая. И чтобы потом не мучиться, он, бывало, возьмет да и отравит собеседника. Хозяин. Подлец! Король. Скотина форменная! Оставил наследство, негодяй! Хозяин. Значит, дядя виноват? Король. Дядя, дядя, дядя! Нечего улыбаться! Я человек начитанный, совестливый. Другой свалил бы вину за свои подлости на товарищей, на начальство, на соседей, на жену. А я валю на предков как на покойников. Им все равно, а мне полегче. Хозяин. А... Король. Молчи! Знаю, что ты скажешь! Отвечать самому, не сваливая вину на ближних, за все свои подлости и глупости – выше человеческих сил! Я не гений какой-нибудь. Просто король, каких пруд пруди. Ну и довольно об этом! Все стало ясно. Вы меня знаете, я – вас: можно не притворяться, не ломаться. Чего же вы хмуритесь? Остались живы-здоровы, ну и слава богу... Чего там... Хозяйка. Скажите, пожалуйста, король, а принцесса тоже... Король (очень мягко). Ах, нет, нет, что вы! Она совсем другая.

The script ran 0.039 seconds.