1 2 3
— Маркиза, помилуйте…
— Скажу вам как на духу, доктор, ваша книга такая… такая жизненная; вот я читала ее и представляла себя на этом плоту, посреди моря, ах, прямо в дрожь бросает…
— Вы мне льстите, маркиза.
— Ничуть… ваша книга поистине…
— Здравствуйте, доктор Савиньи.
— Адель…
— Адель, дочь моя, негоже столько канителиться: доктор крайне занятой человек…
— А вы наверняка уже одолели доктора бесконечными вопросами о его похождениях. Не правда ли, Савиньи?
— Беседовать с вашей матушкой для меня одно удовольствие.
— За беседой и чаю недолго остыть.
— Вы бесподобны, Адель.
— Мерси.
— Еще чашечку, доктор?
— Темные глаза, говоришь?
— Как есть темные.
— Высокого роста, с черными гладкими волосами…
— Связанными на затылке, сударь.
— Моряк?
— Смахивает на моряка. Но одет… как все, даже вполне прилично.
— И не назвал своего имени.
— Нет. Только сказал, что вернется.
— Вернется?
— Его обнаружили в таверне у реки… случайно… мы ловили двух дезертиров, а наткнулись на него… он называет себя Филиппом.
— Он не пытался бежать?
— Нет. Только возмущался, спрашивал, на каком основании его забирают… обычное дело. Сюда, Савиньи.
— И что вы ему сказали?
— Ничего. По нынешним временам полиция не обязана объяснять причину задержания. Мы, правда, не можем держать его долго, если не найдем достаточных оснований… Но об этом позаботитесь вы, не так ли?
— Конечно.
— Вот, проходите. Не надо слишком высовываться. Вон он, там, видите?
Предпоследний справа.
— Тот, что у стены…
— Так это он?
— Пожалуй, нет.
— Точно?
— Точно не он. Извините.
— Однако приметы полностью совпадают.
— Совпадают, но это не он.
— Послушайте, Савиньи… Вы можете быть героем Королевства и близким другом всех на свете министров, но это уже четвертый человек, которого…
— Не огорчайтесь. Вы и так потрудились на славу.
— Да я не о том. Мы никогда его не найдем, и знаете почему? Потому что он мертв. Он сбежал из зачуханной больницы в этой зачуханной Африке, протопал черт-те сколько по какой-то чертовой пустыне и подох себе, изжарившись на солнышке. Все. Сейчас, в другой части света, этот субчик удобряет горстку песка.
— Сейчас этот субчик уже в городе и скоро до меня доберется. Вот полюбуйтесь.
— Письмо?
— Позавчера его подбросили к моей двери. Читайте, читайте…
— Всего одно слово…
— Зато отчетливое, согласитесь.
— Томас…
— Томас. Вы правы, Пастор. Вам никогда его не найти. Но не потому, что он мертв. А потому, что он жив. Он живее нас с вами, вместе взятых. Он жив, как зверь, вышедший на охоту.
— Савиньи, уверяю вас, что…
— Он жив. И, в отличие от меня, у него есть все основания не умирать.
— Но это безумие, Савиньи! Такой блистательный врач, знаменитость, именно теперь… когда перед вами распахнулись двери Академии… Вы и сами прекрасно знаете, что ваш труд о воздействии голода и жажды… словом, хоть мне он кажется скорее литературным, нежели научным…
— Барон…
— … он тем не менее весьма впечатлил моих коллег, и я искренне рад за вас. Академия преклоняется перед вашим charme… равно как и перед вашим… печальным опытом… Все это я понимаю, но я решительно не могу понять, почему именно сейчас вы вбили себе в голову, будто вам нужно уединиться в богом забытой глуши и стать, вы только послушайте, сельским лекарем, кажется, это так называется?
— Так, барон.
— С чем вас и поздравляю… В этом городе не сыскать врача, который не хотел бы, да что я говорю, не мечтал бы о вашей известности, о таком блестящем будущем… А вы, что же вы такое надумали, голубчик? Удалиться на практику в какое-то захолустье… кстати, что это за дыра?
— Это в глуши, барон.
— Представьте, я догадался. Но где?
— На краю света.
— Как прикажете вас понимать? Выходит, и знать этого нельзя?
— Таково мое желание, барон.
— Экий, право, вздор. Вы несносны и непредсказуемы, Савиньи. Глаза бы мои на вас не смотрели. Я не нахожу никакого мало-мальски приемлемого оправдания вашему неслыханному поведению и… и… вынужден заключить, что вы попросту лишились рассудка!
— Как раз наоборот: я не хотел бы его лишаться, барон.
— А вот и Шарбон… Видите… во-он там, в низине.
— Вижу.
— Славное местечко. Вам здесь будет хорошо.
— Будет.
— Приподнимитесь, доктор… Так… Подержите-ка… Вот. Всю-то ночь бредили, надобно что-то делать. — Я же не велел тебе останавливаться. Мари.
— Что это вы?.. Неужто вставать замыслили…
— Замыслил, Мари, замыслил…
— Нельзя вам…
— Кто из нас врач: ты или я?
— Видели бы вы себя этой ночью… Ох и худо вам было… Ровно умом помешались… Все говорили с какими-то призраками, а кричали-то…
— Кричал?
— Опять на море серчали.
— Ха-ха-ха, опять?
— Все-то вы старое ворошите, доктор. А старое ворошить — только жизнь себе мрачить.
— Это зловредная жизнь. Мари, омрачает прошлое.
— Но вы-то совсем не злой.
— Злой не злой, а дел натворил. Страшных дел.
— Что так?
— Да вот так. Страшных. И нет мне прощения. Ни от кого.
— Будет вам терзаться…
— А самое страшное в том, что знаю про себя: вернись я сейчас туда, повторил бы все в точности.
— Полноте, доктор…
— Твердо знаю: повторил бы все с начала до конца. Разве это не страшно?
— Доктор, сделайте милость…
— Не страшно?
— Ночи опять становятся прохладными…
— Да.
— С удовольствием проводил бы вас до дома, но не хочу оставлять жену одну..
— Не беспокойтесь за меня.
— Знайте же, доктор, что мне крайне приятственно беседовать с вами.
— Взаимно.
— Скажу не таясь, когда вы приехали к нам год назад, о вас говаривали, будт< вы…
— Напыщенный столичный эскулап…
— Ну, что-то в этом роде. Народ здесь недоверчивый. Всякого насочиняет…
— А мне о вас знаете что передавали?
— Что я богат.
— Да.
— И немногословен.
— Верно. А еще — что у вас добрая душа.
— Я же говорю, местные жители иногда такое удумают…
— Странно. Странно сознавать, что я здесь. Заносчивый врач из столицы… Так тут и состарюсь.
— Полагаю, вы еще слишком молоды, чтобы думать о том, где встретите старость, вам не кажется?
— Должно быть, вы правы. Просто здесь мы так далеки от всего…
Интересно есть ли на свете сила, которая заставит меня покинуть эти места?
— Не задумывайтесь об этом. Судьба сама позаботится о вас. А нет — так нашему городку посчастливится дать вам покойный приют.
— Для меня честь слышать это от городского головы…
— Ах, сделайте одолжение, лучше и не напоминайте.
— Пожалуй, мне пора.
— Милости просим к нам, когда пожелаете. Я и моя супруга будем только рады Не премину. Доброй ночи, доктор Савиньи.
— Доброй ночи, месье Девериа.
7. АДАМС
Солнце зашло, а он еще долго не смыкал глаз. Последние невинные часы его жизни.
Чуть погодя он вышел из комнаты, неслышно прошагал по коридору и остановился у последней двери. В таверне «Альмайер» обходились без ключей.
Одна рука легла на дверную ручку, другая держала подсвечник. Мгновения, как иглы. Дверь отворилась беззвучно. В комнате — тишь и тьма.
Он переступил порог, поставил подсвечник на конторку, прикрыл за собою дверь. Цокнул в ночи щелчок замка. В сумраке что-то шевельнулось под одеялами.
Он подошел и сказал:
— Все кончено, Савиньи.
Сказал, как саблей полоснул. Содрогнувшись от ужаса, Савиньи выпрямился на постели. Пошарив глазами в теплом мерцании свечей, он различил отблеск кинжального лезвия и неподвижное лицо человека, которого столько лет пытался забыть.
— Томас…
Анн Девериа посмотрела на него в растерянности. Она приподнялась на локте, окинула недоуменным взглядом комнату, снова перевела взгляд на лицо возлюбленного и прильнула к нему.
— Что происходит, Андре?
Савиньи таращился перед собой, скованный страхом.
— Остановись, Томас, ты сошел с ума…
Но он не остановился. Шагнув к самой кровати, он занес кинжал и яростно опустил его раз, другой, третий. На одеяле проступила кровь.
Анн Девериа и не вскрикнула. Она с удивлением вгляделась в темную лужу, разливавшуюся по ней, и почувствовала, как жизнь вылетает из ее раскрытого тела так быстро, что не оставляет ей времени даже на коротенькую мысль. Она откинулась навзничь с вытаращенными и уже ничего не видящими глазами.
Савиньи дрожал. Кровь растекалась повсюду. Стояла нелепая тишина.
Таверна «Альмайер» затаила дыхание.
— Вставай, Савиньи. И возьми ее на руки.
Голос звучал с неумолимым спокойствием. Это был еще не конец, нет.
Савиньи двигался словно в беспамятстве. Он встал, приподнял тело Анн Девериа, подхватил его на руки и покорно поплелся вон из комнаты. Он не мог выдавить из себя ни слова. Ничего не видел, ни о чем не думал. И только дрожал.
Немыслимое шествие. Вынос прекрасного женского тела. Скоротечный обряд.
Бездыханная, окровавленная ноша на руках у трясущегося мужчины, ведомого невозмутимой тенью с кинжалом в руке. Так и вышли они из таверны, направившись к морю. Шаг за шагом, утопая в песке, до самой кромки суши.
Следом протянулся кровавый шлейф. Слабо светила луна.
— Не останавливайся, Савиньи.
Пошатываясь, Савиньи ступил в воду. Он чувствовал приставленный к спине кинжал и становившееся невыносимым бремя. Как послушная кукла, он прошел несколько метров. Его удержал прежний голос.
— Прислушайся, Савиньи. Так шумит море. Этот гул и эта тяжесть в твоих руках будут преследовать тебя всю оставшуюся жизнь.
Томас говорил медленно, безучастно, почти устало. Затем выпустил в воду кинжал, повернулся и зашагал по берегу. Он шел не торопясь, по темным пятнам, впитавшимся в песок. Без помыслов, без прошлого.
Савиньи стоял как вкопанный. На пороге моря. Волны пенились у его ног.
Но он не шевелился. Не мог. Он дрожал. И плакал. Беспомощное чучело, дитя, обломок. По нему стекали слезы и кровь. Как воск со свечи, которую уже не задуть.
Адамса повесили на площади Сент-Амана на рассвете последнего дня апреля. Лил проливной дождь, однако насладиться зрелищем пришло немало народа. Его зарыли в тот же день. Никто не знает где.
8. СЕДЬМАЯ КОМНАТА
Открылась дверь. Из седьмой комнаты вышел человек. Сделал шаг, остановился, огляделся. Таверна казалась пустой. Ни шороха, ни звука.
Солнце, проникавшее внутрь через коридорные оконца, выкраивало на сумеречных стенах маленькие вагончики до блеска отполированного утра.
Комната была прибрана с поспешным усердием. На кровати распахнулся набитый вещами чемодан. Письменный стол заполонили стопки бумаг, перья, книги, потушенная лампа. На подоконнике соседствовали бокал и пара тарелок.
Благообразно-грязных. Напольный ковер размашисто оголил испод, будто кто-то нарочно загнул его, как закладку, чтобы вернуться назад. По креслу растеклось широкое скомканное покрывало. На стене повисли картины-двойняшки.
Не закрыв за собою дверь, человек прошел по коридору, спустился по лестнице, напевая невнятный мотивчик, и остановился перед гостиничной стойкой, назовем ее так. Диры за стойкой не было. На подставке лежала неизменная книга для записи постояльцев. Человек стал читать, одновременно заправляя рубашку в штаны. Какие забавные имена. Он вновь огляделся.
Решительно, это была самая безлюдная таверна в истории безлюдных таверн.
Человек ступил в большой зал, прошел между столами, припал к букету цветов, увядавших в уродливой хрустальной вазе, шагнул к стеклянной двери и растворил ее. ; Этот воздух. И свет.
Человек невольно прищурился от яркого света и застегнул куртку на все пуговицы. От ветра. Северного ветра.
Впереди — целый берег. Шуршит под ногами песок. Человек смотрит на ноги, словно они только что вернулись из далекого путешествия. Надо же — они опять здесь, искренне удивился он. Человек поднял голову: на его лице отразилась блаженная опустошенность. Неизъяснимые мгновения. В такие минуты ты способен на любую выходку. Человек ограничился самой безобидной. Он побежал. И не просто побежал, а припустил, понесся, дунул что есть сил, спотыкаясь, падая и снова ускоряя бег, без передышки, во всю прыть, как будто за ним гналась всякая нечисть. Только никто за ним не гнался. По берегу носился он один, один-одинешенек, выпучив глаза и раскрыв рот. Глядя на него, можно было подумать: этот уже не остановится.
Оседлав, как обычно, подоконник и болтая ногами в пустоте. Дуд оторвал взгляд от моря, перевел его на берег и увидел человека.
Что и говорить, шпарил тот — дай бог каждому.
Дуд улыбнулся.
— Сотворил.
Рядом сидел Диц — тот, что придумывал сны, а потом раздаривал их.
— Либо спятил, либо сотворил.
К полудню все собрались на берегу. Кидали камушки в море. Плоские — так, чтобы прыгали по воде; круглые — чтобы плюхались в воду. Был Дуд, который по такому случаю слез с насиженного подоконника. Был сновидец Диц.
Был Дол, примечавший корабли для Плассона. Была Дира. Была хорошенькая девочка, спавшая в постели Анн Девериа; девочка без имени. Были все. И все бросали камушки в воду. И слушали того человека, который вышел из седьмой комнаты. Он говорил совсем тихо.
— Жили-были юноша и девушка… Любили друг друга без памяти. И был тот юноша моряком. Настало юноше время отправляться в долгое плавание. Тогда девушка вышила ему своими руками шелковый платочек, а на платочке — свое имя.
— Юна.
— Юна. Красной нитью вывела. И загадала: будет платочек с любимым повсюду и оградит его от напастей, бурь и хворей…
— …и от хищных рыб…
— …и от хищных рыб…
— …и от чуда-юда…
— …от всего на свете. Загадать — загадала, а платочек сразу не дала. Прежде отнесла его в деревенскую церковку. И говорит священнику: освятите, мол, охранный платочек. Будет он оберегать моего суженого. Ну, священник разложил перед собой платок и его осенил перстами. Молвил что-то на чудном языке — и осенил крестным знамением. Представьте только. Всего-то ничего: платочек, перст священника, его чудные слова, ее сияющие глаза.
Представили?
— Да.
— А теперь представьте вот что. Корабль. Большой корабль. Скоро он отчалит.
— Корабль того моряка?
— Нет. Другой. Он тоже выходит в море. Корабль надраен — любо-дорого посмотреть — и знай себе трется о причал. Впереди у него сотни миль пути.
Впереди — всесильное море, безумное море. Может, на сей раз оно сжалится над кораблем, а может — изотрет в порошок своими шершавыми лапищами да и заглотит, не поморщившись. Об этом не говорят, но знают, до чего сильно море. И вот на корабль поднимается человечек в черном. Вся команда высыпала на палубу, вместе с детьми, женами, матерями: все молча глазеют на него.
Человечек семенит по судну, что-то бормоча. Доходит до носа, поворачивает назад, не спеша идет мимо корабельных снастей, свернутых парусов, бочек, сетей. И все тараторит на своем тарабарском языке. И нет на корабле такого закутка, куда бы он не забрел. Наконец человечек останавливается посреди палубы. И опускается на колени. Склонив голову, он продолжает свою диковинную скороговорку, как будто взывает к самому кораблю. Затем внезапно умолкает и медленно очерчивает деревянные балки крестообразным манием.
Человечек творит крестное знамение. И тогда все обращают к морю торжествующий взгляд, ибо знают, что этот корабль вернется, он осенен, он бросит вызов морю и одержит верх в поединке с ним, ничто не причинит ему зла.
Осененный корабль.
Дети перестали бросать камушки в воду. И только слушали не шелохнувшись. Сидели на песке, все пятеро, а вокруг, докуда хватает глаз, ни души.
— Все поняли?
— Ага.
— Хорошенько запомнили?
— Ага.
— Тогда слушайте внимательно. Здесь-то и начинается самое трудное.
Старик. С прозрачной белой кожей и тонкими руками; плетется, еле ноги волочит. Шаг за шагом восходит по главной улице тихого городка. За ним тянутся сотни и сотни людей — все горожане, от мала до велика, в праздничной одежде, в едином поющем шествии. Старик выступает первым, и мнится, будто он один, совсем один. Он доходит до окраинных домов и не останавливается. Он такой старый, что у него дрожат руки и трясется голова.
Но старик спокойно смотрит вперед и не замедляет шага даже на песчаном берегу. Он пробирается между лодок, выволоченных на сушу, покачиваясь и чуть не падая. Однако не падает. Позади теснится шествие. Сотни и сотни людей.
Старик бредет по песку. Идти все труднее, ну да ничего, он не споткнется и дойдет до самого моря. Море. Люди прекращают пение. Они здесь, невдалеке.
Старик кажется еще более одиноким. Потихоньку передвигая ноги, он входит в море, один, в самое море. Несколько шагов — и вода у колен. Намокшая одежда прилипает к исхудалым ногам: кожа да кости. Волны гуляют взад-вперед, еще немного — и они унесут тщедушного старичка. Но нет, старик стоит как стоял, пристально глядя перед собой. В морские глаза. Тишина. Вокруг все замерло.
Люди затаили дыхание. Волшебство.
Тогда старик опускает глаза, погружает в воду руку и медленно выводит на воде крест.
Медленно.
Он освящает море.
Подумать только: немощный старик всего-то навсего повел рукой — и содрогнулось безбрежное море, сколько его ни есть, до самого горизонта, глазом не окинуть; вздрогнуло, затрепетало, растеклось; заструился по его жилам благодатный елей, заворожил, умерил всякую волну, угомонил быстроходные корабли, укротил бури, восполнил пучину, прояснил воды, просветил человеков и тварей, обреченных и пугливых, взволнованных и умиленных, зачарованных и блаженных: осененных; когда внезапно безбрежное море на миг склоняет голову, и оно уже не тайна, не безмолвие и не враг, но брат, и приютное лоно, и отрада для ныне живущих. Рука старца. Знак на воде.
И море больше не страшит. Все кончено.
Тишина.
Вот это да… — подумал Дуд. Дира перевела взгляд на море. Вот это да.
Хорошенькая девочка шмыгнула носом. Неужели это правда? — подумал Диц.
Человек сидел на песке и молчал. Дол заглянул ему в глаза.
— А это правда?
— Была когда-то.
— А теперь нет?
— Теперь нет.
— Почему?
— Потому что никто не может освятить море.
— Но ведь тот старик мог.
— Тот старик был старым, и у него было то, чего сейчас уже нет.
— Волшебная сила?
— Что-то вроде этого. Добрая сила.
— И куда она делась?
— Пропала.
Они не верили, что она пропала без следа.
— Клянись.
— Клянусь.
И впрямь пропала.
Человек встал. Издалека виднелась таверна «Альмайер», полупрозрачная при этом свете, омытом северным ветром. Солнце словно остановилось на самой ясной половине неба. И Дира проронила:
— Ты пришел, чтобы освятить море, да?
Человек взглянул на нее, подошел ближе, наклонился и улыбнулся ей.
— Нет.
— Тогда что ты делал в той комнате?
— Если море уже не освЯтить, его еще можно освЕтить, окрестить, высказать.
Высказать море. Высказать море. Высказать море. Чтобы не канул в Лету стариковский жест, чтобы хоть крупица того волшебства еще блуждала во времени, чтобы можно было ее отыскать и сберечь прежде, чем она сгинет навек. Высказать море. Вот что нам остается. Мы утеряли кресты, погребли стариков, расточили волшебство, и если не хотим молча умереть в поединке с ним, нам не обойтись без оружия, не обойтись.
— Высказать море?
— Да.
— Значит, все это время ты сидел в своей комнате и высказывал море?
— Да.
— Но для кого?
— Не важно для кого. Главное — попытаться выразить его словами.
Кто-нибудь да услышит.
Они и раньше догадывались, что он малость со странностями. Но не до такой степени. Не до такой.
— И чтобы высказать его, нужны все эти листы?
Дуд порядком намыкался, стаскивая по лестнице пухлый портфелище с бумагами.
— Вообще-то нет. Тому, кто подаровитее, хватило бы и нескольких слов… Поначалу и он бы исписал кипы страниц, но со временем нашел бы верные слова, такие, что разом передают все остальные, и вместо тысячи страниц вышло бы сто, потом десять; он дал бы им отлежаться, покуда лишние слова не отпали бы сами собой, и тогда можно было бы собрать оставшиеся и сжать их до малой толики, до такой горстки, что, приглядевшись и прислушавшись к ним, ты обнаружил бы одно, одно-единственное слово. Назвав его, ты назовешь море.
— Одно-единственное?
— Да.
— И какое же?
— Кто его знает. Любое слово?
— Любое.
— Ну, скажем, картошка.
— Годится. Или: на помощь. Или вот еще: и так далее.
Поди угадай, пока не найдешь.
Говоря это, человек из седьмой комнаты высматривал что-то в песке. Он искал камень.
— Послушай… — сказал Дуд.
— Что?
— А нельзя ли сказать море?
— Нет, море сказать нельзя.
Человек выпрямился. Он нашел камень.
— Тогда это просто невозможно. Невозможно, и все.
— Откуда нам знать, что возможно, а что невозможно.
Человек подошел к воде и зашвырнул камень далеко-далеко. Камень был круглый.
— Бульк, — сказал Дол, разбиравшийся в этом.
Но камень запрыгал по воде, едва касаясь зыбкой глади: раз, два, три — пружиня без счета. Смотреть на него было одно удовольствие. Он улетал все дальше и дальше в открытое море, как будто вырвался на свободу. Как будто и не думал останавливаться. И не остановился.
Наутро человек покинул таверну. Небо в тот день было особенное. Во весь опор неслись облака, поспешая домой. Дул сильный, но бесшумный северный ветер. Человек любил ходить пешком. Он взял чемодан, прихватил пухлый портфель с бумагами и зашагал по дороге, протянувшейся вдоль берега. Шел он ходко, не оборачиваясь. Поэтому не увидел, как таверна «Альмайер» оторвалась от земли и с легкостью распалась на тысячу осколков, напоминавших паруса.
Они плыли по воздуху, то взлетая, то опускаясь. Они парили, унося с собою все и вся: и эту землю, и это море, и слова, и дела — все, неведомо куда.
Быть может, в один прекрасный день кто-то почувствует такую усталость, что найдет это место.
КОНЕЦ
|
The script ran 0.006 seconds.