1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Хосро кивнул.
– Кого вы ждете так поздно? – полюбопытствовал я.
Помолчав, дядя ответил:
– Больных. Приезжал здесь днем один гуртовщик, поехал за другим. Наверное, они и едут, кому бы еще?
– А что с ними?
Опять дядя Мурман с ответом не торопится.
– Медведи их задрали, – сказал он нетвердо.
Чувствую, что-то скрывает дядя. Посмотрим, думаю, надолго ли его хватит. А топот все ближе.
– Мурман-батоно! – позвали со двора.
Дядя велел мне посветить гостям, а Хосро – принять лошадей и поставить в конюшню.
Один спешился сам. Другому помог Хосро – нога у него была сильно изувечена.
Поставил я лампу на стол и поглядел сперва на хромого потом на его приятеля. Хромого я никогда не видел, второй был Дата Туташхиа. Я его сразу узнал! Он нисколько не изменился, разве виски немного поседели. Он тоже взглянул и меня, как бы припоминая, но сделал это так, что я мог и не заметить его внимания к моей особе. Ну и бог с ним! Зачем показывать, что я его узнал?
Надо было осмотреть и обработать раны, но чувствую я, тянет мой дядя Мурман, не хочет при мне начинать осмотр. Да и мне ни к чему. Все и так было ясно, оставаться с ними только лишний труд.
Я им – «спокойной ночи!» и к двери, а тут гляжу, мой Фараон изволил объявиться: сел на задок, лапки вытянул и давай раскачиваться. Зол я был на него за то, что вчера утром его, подлеца, найти не мог, и как крикну:
– А ну, пошел отсюда!
Фараон поглядел на меня обиженно так и – вон из комнаты.
– Такого сытого да гладкого мне и поросенка видеть не приходилось. А этот еще и прирученный, – сказал спутник Туташхиа.
Я промолчал. Туташхиа едва усмехнулся и тоже ни слова. За все время, что мы вместе пробыли в лазарете, это был знак того, что он меня узнал. Я убрался восвояси.
Наша фамильная профессия давно потеряла спрос, и то, что я вам расскажу, сейчас уже не секрет. К тому же, все это крысиное дело прямо связано с той историей, которую вы хотите услышать, и вам ничего не понять, если я не расскажу о крысах.
Выводить крысоедов можно двумя способами – голодом и обжорством. И так, и так – все равно получится людоед, но я предпочитал голод – меньше времени потратишь. Крыс надо брать непременно семь или девять штук. Отловленных животных сажают в пустую бочку. Если выводить крысоеда голодом, бочку надо брать железную. Иначе, оголодав, крысы прогрызут дерево и удерут. Если предпочитаете обжорство, хороша и обычная бочка – сытые животные сидят смирно, стен и дна не трогают. Что еще необходимо – так темнота. Без темноты людоеда не получишь. В бочке на самом дне темень полная. Если, конечно, самому с фитилем не лезть. Будете выводить голодом – держите их на одной воде. Если обжорством – корма давай сколько влезет, только что-нибудь одно: кукурузу или пшеницу – это уж как придется. Я вам коротко рассказываю, а так это целая педагогическая система.
Ну, оставил я гостей, ждать никого не стал. Лег спать. И даже не слышал, как Хосро привел ко мне в комнату новых больных.
Утром, как всегда, я проснулся от шума в большой палате. Дата Туташхиа лежал спиной ко мне, и не видно было, спит он или нет. Его приятель глядел в потолок и, увидев, что я проснулся, пожелал мне доброго утра. Немного погодя пришел Хосро и налил воды в умывальник.
– Бесо-батоно, – сказал он, – когда пожелаете кушать, крикните меня, я подам.
Я хорошо расслышал это имя «Бесо», но так же хорошо я знал, что человек, пришедший с Датой Туташхиа, свое настоящее имя не скажет. Ходили слухи, что Дата Туташхиа завел себе нового товарища Мосе Замтарадзе. «Наверное, это он» – подумал я. Так оно и оказалось.
– Отиа-батоно, проснись, завтракать пора, – так Замтарадзе будил Дату Туташхиа.
Еле-еле двигаясь, с трудом помогая друг другу, они наконец поднялись и умылись. Хосро принес им жареной свинины, яичницу, картофель и по стопке водки. Мосе Замтарадзе поел и опять лег, а Туташхиа, достав из хурджина «Витязя в тигровой шкуре», погрузился в чтение.
– Ты говорил, что из страха перед Фараоном ни одна крыса на пушечный выстрел к этому дому не подойдет, – сказал Замтарадзе Туташхиа, – а здесь их полным-полно. Под моей кроватью или к стенке поближе, точно не скажу, они на рассвете свадьбу устроили, а может, на свой крысиный базар сбежались. – В комнате было тихо, и Замтарадзе прислушался. – Вон и сейчас черт знает что вытворяют!
Кровати моих соседей стояли изголовьем к стенке, выходившей на балкон, а на балконе была моя бочка с крысами.
Туташхиа прислушался, и я почувствовал, как он напрягся.
– Сегодня опять пасмурно, – сказал он и встал.
У него была повреждена ключица, ходить ему было трудно. Чтобы пройти на балкон, надо было пересечь большую палату, протиснувшись по дороге через узкий проход между печкой и кроватью. В проходе стоял Чониа. Туташхиа повернулся боком, чтобы не задеть его. Он бы прошел, но Чониа загородил проход.
– Здесь двоим не разминуться. Не видишь, с той стороны обходить надо!
Абраг невольно подчинился и, повернувшись, обошел печку с другой стороны.
– Вот так-то! – сказал Чониа.
Туташхиа остановился и смерил Чониа взглядом с макушки до пяток. Ну, думаю, нарвался Чониа, тут его хамству не пролезть.
Чониа глядел на Туташхиа наглыми зелеными глазами. «Здесь я хозяин, – казалось, говорил он, – и подчиняйся порядку, который нравится мне. А то найдется на тебя управа, кто ты ни есть». А порядок такой, что Чониа подмял под себя всех.
Дата Туташхиа разглядывал Чониа, как мальчишка новую задачку, только что написанную на классной доске. Он улыбнулся чуть заметно, и это было похоже на радость, когда в голову уже является разгадка. Будто соглашаясь с собственными мыслями – да-да, знаю… – он наклонил голову и вышел им балкон.
Я вскочил с постели и стал одеваться. Мосе Замтарадзе тронул меня за рукав и шепнул:
– Прошу прощения, батоно, дайте взглянуть, который это…
Я посторонился. Он едва коснулся Чониа взглядом и снова опустился на постель. Чониа разворошил в печке угли, и пламя вспыхнуло с шумом и треском. Квишиладзе в надежде, что Чониа не услышит, тихо-тихо сказал Кучулориа:
– Видал, как он нового-то…
Кучулориа покосился на Чониа и, убедившись, что Чониа его не видит, чуть заметно улыбнулся Квишиладзе. Чониа прикрыл печную дверцу и, откашлявшись, словно оратор, собирающийся выступать, завел:
– Болтать ты болтаешь, батоно Квишиладзе, а как мозгами раскинуть, так тебя нет. Вот нас здесь четверо калек, а сколько дней у нас во рту крошки не было – ты об этом подумал? И денег нет. Да если б и были, так ты вон без ног. И кому из нас хотя бы через плетень Мурмана Ториа перелезть под силу? Я уж говорю, добраться до Поти, накупить еды и притащить ее сюда… – Красноречие вдруг оставило Чониа, и он умолк, так и завершив свою мысль.
– Твоя правда! – Кучулориа произнес это так горячо, что Чониа впору было снова взяться за свое.
– Правда-то правда, только хотел бы я знать, в чем этот новенький виноват, раз припасы наши кончились и сидим зубы на полку. Ему-то что делать прикажете? – спросил Варамиа.
– Я знаю, о чем говорю, убогий ты человек, Варамиа! – отрезал Чониа. – Эти двое явились сюда вчера ночью. Думаешь, в хурджинах у них пусто? Так войди и скажи: так и так, все мы под богом ходим, давайте поделим, что нам бог послал, а кончится у нас, так придут же к кому-нибудь из вас, тогда и ваше на всех поделим… А они вместо этого что делают? Я скажу тебе что – обжираются жареным и пареным, а рядом голодные лежат, животы у них сводит – так они еще расхаживают здесь… Я от их «здрасьте» сыт не буду…
– Ну, хорошо, что же им делать? – опять спросил Варамиа.
– Будь в них хоть что-нибудь человеческое, хоть крупица ума в голове, они бы сделали, как я говорю. А то дождутся, я такое им устрою… Пусть только услышу, как они по ночам чавкают под одеялом… Не в первый раз… И видеть такое видел, и как быть с такими молодцами, тоже как-нибудь знаю. Можешь мне поверить.
– Прижмешь, говоришь, так, что кусок в горло нам не полезет и мы свой чурек втихаря грызть будем? – засмеялся Замтарадзе.
– А вот увидишь, – подтвердил Чониа.
– Ну и силен, бродяга, уж как силен. В самую пору бежать отсюда, мать моя родная!
В комнате стало тихо. Я подошел к балконной двери, взглянуть на своих зверьков, и открыл было ее, как за спиной моей опять заговорил Замтарадзе:
– Если хочешь знать, нет у нас ничего, а если б и было, тебе с твоей наглостью крохи у нас не вытянуть. Тебе это в голову не приходило?
– Что у меня выйдет, а что нет, увидишь сам! Чониа слов на ветер не бросает. Вам мясо жрать, а нам волком выть? Не будет вам этого!
– Послушай, друг, нет у нас ничего. Мы договорились с Хосро: он нас кормит, мы ему платим наличными. Чего ты от нас хочешь? Раз вы голодны, то и нам голодать?..
– Черта с два, такой, как ты, на это ни в жизнь не пойдет! А был бы на твоем месте человек хоть мало-мальски стоящий, выход бы нашелся… И кончай канючить. От твоего нытья хоть беги отсюда.
– Вижу, тебе, подлецу, на тот свет захотелось…
– Ну уж, на тот свет! Ты не очень-то губы распускай. На много тебя, падла, все равно не хватит. А если и хватит, какой тебе расчет? Мне в зубы дай раз, я и протяну ноги. И качаться тебе на виселице – другого вместо себя не заставишь. Об этом тоже подумай, если котелок твой еще варит.
Замтарадзе промолчал. Горел огонь, и в тишине только хворост потрескивал.
Я вышел на балкон. Дата слонялся по двору вокруг дома. Мне пришлось воевать в первую империалистическую. То, чем занимался Дата Туташхиа, на войне называется рекогносцировкой.
Я заглянул в бочку. Животные опрокинули банку с водой. Я налил воды и поставил банку на место. Увидев меня, Туташхиа поднялся на балкон, постоял, понаблюдал за крысами и спросил:
– Один из них станет людоедом?
– Да.
– Наголодались уже?
– Наголодались, но до настоящего голода еще далеко. Нужно время, много времени, чтобы наступил настоящий голод.
Через час я пришел к Хосро завтракать. Дяди не было, его увезли к больному, а мне не терпелось рассказать о том, что творилось в палате и как голодали наши больные. Поев, я вышел на балкон. Вижу, Дата сидит на перилах, пригревшись на солнце, и читает. Надо было заниматься, я вернулся к себе и сел за стол.
Просидел недолго. Замтарадзе ткнул мне в спину пальцем и поманил к себе. Вижу, хочет что-то сказать, а не говорит.
– Чем могу быть полезен, батоно? – спрашиваю я его.
– М-м-м… Делать-то что дальше будем? – сказал он едва слышно.
Я понимал, что говорить надо шепотом, но – почему, взять в толк не мог.
– Слышал Отиа мой разговор с этим подлецом Чониа, как вы думаете?
– Нет, не слышал. Он во дворе гулял.
– Видите ли, – сказал Замтарадзе, подумав, – хоть и блевотина этот Чониа, а говорит правду. Мы тут обжираться будем, а им – голодать. Некрасиво получается.
– Мой дядя Мурман сам беден. Что имеет, тратит на больных и на лекарства для них. Столько людей ему не прокормить. Он одному Хосро за восемь месяцев жалованье задолжал. Отдавать нечем.
– Да я вам не о том, бог с вами! Я о чем думаю… Раньше случалось здесь, чтобы голодали? И что вы тогда делали?
– Право, не помню, чтобы такое бывало… Впрочем, если у вас есть деньги, купите со своим товарищем в складчину пуд кукурузной муки и немного сыру. Это обойдется вам недорого. И они будут сыты, и вам спокойно. А там придут к кому-нибудь из них, хоть немного да подбросят. Это будет проще всего.
– Я сам об этом думал, но мой товарищ ни за что не согласится.
– Почему?
– Это у него спросите.
– А как бы он поступил?
– Как поступил бы?.. Возьмет и не притронется к еде, пока у них не появится что есть. Так и будет, уверяю вас. Но сам помогать им не станет и мне не даст. Это я знаю наверняка. Такой зарок он положил себе и от своего не отступит.
Что мог я ответить?
В большую палату вошел Хосро, роздал лекарства и принялся за уборку.
– Есть в нашей деревне человек, – услышал я голос Квишиладзе, – был он на войне, с турками воевал. Ел, говорит, там шашлык из конины. Не такой он человек, чтобы врать, да и сам думаю, а чем плох шашлык из конины? Ведь если прикинуть, чем кормят армейских лошадей? Травой, сеном, ячменем, овсом. Ничего другого и не дают.
– Про конину не скажу, не знаю, – это говорил Кучулориа, – а с дичью бывает: сразу ее не выпотрошат, она и даст запашок, подумаешь – испортилась, а ведь нет, мясо как мясо. Бывало, убьешь зайца, домой принесешь, а запах от него – бери и выбрасывай. Ан нет, не выбрасывал. Выпотрошишь, шкуру сдерешь, промоешь как следует и ешь себе на здоровье. Не хуже другой еда, а по правде сказать, так и вкуснее. Проткнешь его вертелом, покрутишь над огнем, и как пойдет аромат, а жирок как закапает да зашипит – ну и ну, скажу я вам!
Хосро обвел взглядом палату, покачал головой и вышел.
– Ты как в воду смотрел, Кучулориа, – сказал Квишиладзед, – я как раз об этом думал. Помню, нашел я в горах убитую куропатку. Дня три уж прошло, не меньше…
– Вы понимаете, что голод толкнул нас на этот разговор, – прервал их Варамиа. – Нельзя, когда голодаешь, говорить про еду, от этого еще хуже будет. Только дразните себя понапрасну. Бог милостив, все образуется.
– Чтобы я больше не слышал про пищу ни слова! – приказал Чониа.
И все замолчали.
– А-у-у-у! Пропал народ. – Замтарадзе повернулся ко мне зашептал: – Вот вам деньги, молодой человек. Передавать им из рук в руки – не дело, пойдут благодарить, Отиа поймет, откуда у них еда взялась, и конец нашей с ним дружбе. Не откажите в любезности, отдайте эти деньги Хосро, пусть купит в Поти еды и раздаст им от имени Мурмана.
И двух часов не прошло, как Хосро от имени дяди Мурмана втащил в палату порядком муки и фунтов шесть-семь сулгуни.
Все замерли, и только Варамиа, спохватившись, стал благодарить дядю Хосро, который уже выходил из палаты.
К тому времени Туташхиа уже вернулся в комнату и перелистывал «Витязя в тигровой шкуре», отыскивая любимые места, но весь он, как и Замтарадзе, был в большой палате.
У наших соседей еще долго молчали и вдруг – как взорвалось. Чониа схватил котел, притащил воды, раздул огонь в печке, развязал мешок, попробовал муку на язык – не прокисла ли… Остальные на все голоса давай хвалить дядю Мурмана! Квишиладзе завел, как там-то и там-то и такой-то и такой-то человек сделал такое-то и такое-то доброе дело. Кучулориа давай спорить, что, дескать, быть того не может, чтобы человек тот был добрее и щедрее нашего доктора. Палату как вихрем подняло. Пока варили гоми и приступали к еде, языки не останавливались ни на минуту, галдели – хоть святых выноси. В тот день Чониа еще раз сварил гоми и накормил всех. Уже было за полночь, когда Кучулориа высказался в том духе, а не сварить ли нам еще разок. Все согласились, и опять – гвалт и нескончаемый лязг печной дверцы.
Галдели чуть не до рассвета, сон отбили начисто, и в каком часу проснулся я на следующий день, теперь и не вспомню. Часов одиннадцать было, а может, и больше, но в комнате опять стоял пресный запах гоми и палата шумела не стихая. Даты Туташхиа не было. Замтарадзе улыбнулся мне и сказал:
– Долго вы сегодня спали. – И добавил чуть тише: – С утра уже второй раз варят. Пока глаз сыт не будет, желудка не набьешь. Это голод.
– Чужое добро, ну и жрут в три горла, жалко им, что ли, – ответил я.
Хосро принес завтрак для Замтарадзе и Туташхиа. Замтарадзе был бодр и оживлен, легко приподнялся и заглянул в миски.
– Как приказал Отиа, – сказал Хосро. – Гоми и сулгуни. Велел ничего больше не подавать.
Замтарадзе взглянул на меня, потом на Хосро:
– А не пронюхал ли Отиа… что я вам деньги дал. Никто не мог ему сказать?
– Нет, вроде ничего не говорил, – ответил Хосро.
– Откуда ему узнать? – добавил я.
Замтарадзе немного успокоился, лег на спину и стал ждать товарища. Пришел Туташхиа, и они приступили к завтраку.
– Что-то не припомню, Отиа-батоно, чтобы ты постился?
– Что будет к месту, то и будем есть, сколько впрок пойдет, столько и возьмем, – сказал Туташхиа.
В следующие пять дней ничего примечательного не случилось. У Замтарадзе спала опухоль на ноге, трещина, видно, заживала. Он смело взялся за костыли. У Даты Туташхиа боли тоже прошли, он двигал рукой почти свободно. Все, что принес Хосро, больные съели до последней крошки. Замтарадзе пришлось опять раскошелиться. Про конину и дичь с запашком никто уже не вспоминал. Ели, когда хотели и сколько желудок мог вместить. И очень уж подозрительно молчали. Разговаривали редко, и росло в большой палате странное напряжение.
Как-то утром болтали мы с Замтарадзе – он расспрашивал меня про грузинские племена, обитающие в Турции. Туташхиа, как всегда был во дворе. В большой палате собирались завтракать.
– Чониа, а, Чониа! – послышался голос Квишиладзе. – Вот уж с неделю приглядываюсь я к тебе, и знаешь… Смотрю все, смотрю и… ты, конечно, дели гоми и сыр, но уж не забывай, пожалуйста, что всем поровну должно достаться!
Чониа, подававший в эту минуту гоми Кучулориа, замер, и миска повисла в воздухе.
– Вот смотри, опять, опять, – зашептал Замтарадзе. – Едят все одно и то же, а глаза голодные, ему и кажется, что в его миску меньше попало.
– Вы поглядите на него! – заорал в эту минуту Чониа. – Выходит, я тебе меньше кладу, а себе больше – ты это хочешь сказать?
– Что ты себе кладешь больше, да еще корку всегда забираешь, это ладно: раз ты у котла, тебе и положено, а вот Кучулориа даешь больше, чем мне и Варамиа, – это не порядок. Чтобы этого больше не было! – сказал Квишиладзе.
– Что ты, что ты, он дает мне никак не меньше, чем другим. Что ты выдумываешь? – залопотал Варамиа, испугавшись, что вспыхнет ссора.
– Не пойдет Чониа на такое, – вступился Кучулориа. – Да и глядеть положено в свою миску, а не в соседскую.
– Не нравится, как я делю? Вот тебе мука и сыр, а вон огонь, и вари себе сам. Я на тебя больше не варю, баста!
– Ну, не ссорьтесь, пожалуйста, не надо, – попытался унять их Варамиа, – были б мы голодные, и то надо бы удержаться, а тут сыты по горло, и зачем нам поедом друг дружку есть. Мне и половины моей доли хватит, и так через силу ем. Возьмите у меня, вам и будет в самый раз.
– Не варю я для Квишиладзе, и точка, – упорствовал Чониа.
– Ни мне, ни Кучулориа готовку не одолеть. Что же теперь, голодать, Квишиладзе?
– Не знаю я ничего!..
В палату вошел Туташхиа, и разговор оборвался.
– Нажрались, из горла прет, теперь друг за друга взялись, – прошептал Замтарадзе. – Пресытились!
Туташхиа был явно взволнован. Ему не сиделось на месте, где не притронулся, послонялся по комнате и вполголоса, будто доверяя важную тайну, сказал мне:
– Что-то происходит в бочке.
– Что? – спросил я спокойно.
– Одна крыса сидит посередине и, кажется, подыхает. Остальные – вокруг нее, сидят и смотрят… ждут, когда сдохнет.
Неожиданности для меня в этом не было. Когда самая голодная крыса начинает издыхать, другие бросаются на нее и сжирают. Тут-то и надо запомнить, какая рванется первой. Ее надо будет беречь, холить, защищать. Когда все крысы бросаются на одну, между ними начинается драка, и в драке больше всего могут искусать ту, которая рванулась первой. От укусов она может ослабнуть, и ее съедят. Бывает, когда выводишь людоеда, гибнет даже последнее животное – укус не заживет, рана загноится, крыса и подохнет. Тогда, считай, весь труд пропал даром.
– Вот это уже настоящий голод, Отиа-батоно, – сказал я и отправился на балкон.
Туташхиа последовал за мной, но в бочке ничего интересного уже не было, только вместо семи в ней сидело шесть крыс. Одной из них достался хвост съеденного животного, и она лениво покусывала его. Увечья или укуса я не заметил ни на одной крысе, а это значило, что каннибализм в тот день не должен был повториться.
Дата Туташхиа уселся на перила и стал глядеть на море.
Когда я вернулся и сел за стол, из соседней комнаты послышался голос Варамиа. Он говорил размеренно и обдумывал, видно, каждое слово:
– Господин Мурман кормит нас и не вмешивается. Он не говорит: вот вам на один раз и больше не просите. К чему же нам спорить и ссориться? Если одному из нас не хватает, сварим побольше, и дело с концом. Зря ты говоришь, Квишиладзе-батоно, будто Чониа тебе кладет меньше, а другим больше. Обманывают глаза тебя, оттого и говоришь нехорошо. И ты, Чониа-батоно, не обижайся понапрасну. Бывает, у человека ум за разум зайдет, скажет не к месту, делу вред, а от твоей обиды и злобы он еще больше вреда натворит. Будешь упрямиться, так и выйдет. Ни к чему обиду копить и счеты сводить! Мелка ваша ссора – зачем она вам?
– Ты, часом, не поп, Варамиа? – спросил Чониа.
Варамиа опять переложил негнущиеся руки и повернулся на бок.
– Нет, не духовное я лицо, – сказал он, лежа ко всем спиной.
– Тогда кончай свои проповеди. Тебя не спрашивают, что делать!
Кучулориа громко рассмеялся – смех был такой, что и Чониа, и Варамиа – каждый из них – могли подумать, будто Кучулориа на его стороне.
В полдень Чониа поставил котел на огонь и отмерил муки, как всегда, на четырех человек. Я уже подумал, что он отказался от своей угрозы. Но ошибся. То ли оттого, что Чониа и так уже решил ничего не давать Квишиладзе, то ли оттого, что Квишиладзе перед тем, как Чониа начал раскладывать гоми по тарелкам, пошел рассуждать уже и вовсе ни к селу ни к городу, – отчего, не знаю, но Чониа поделил еду на три, а не на четыре доли.
А сказал Квишиладзе вот что:
– Варамиа-батоно, по тебе видно – человек ты толковый. Вот и скажи. Евангелие учит нас: утопающему протяни руку вытащи из воды. А ведь в жизни все не так было. Слышал я будто тот, кто веру и Евангелие выдумал, однажды сам тонул, а тот, для кого он веру и Евангелие выдумал, шел мимо. Жалко ему стало тонущего, он и протяни ему руку и вытащи его из воды. А спасенный-то взял и съел своего спасителя, как цыпленка. Конечно, что написано в Евангелии и чему вера учит, человеку знать надо, но поступать он должен наоборот: увидишь, утопающий вылезает уже из воды, ты его ногой обратно пусть себе тонет, а то выберется, отдышится и тебя же съест.
Варамиа собрался было ответить, но, заметив, что Чониа Квшиладзе не дал гоми, приподнялся и сказал:
– Возьми, Квишиладзе-батоно, мой гоми, съешь половину, а после и меня покормишь.
Чониа ухмыльнулся.
Квишиладзе ни в какую – умру, говорит, а не притронусь. Варамиа от своего не отступает: не возьмешь, тогда и я есть не буду. Но Квишиладзе ни с места.
Кучулориа съел свою долю и говорит Варамиа:
– Я уже поел, повернись, я тебя покормлю.
Варамиа отказался. Кучулориа упрашивал, увешевал – напрасно, Варамиа ни в какую. Так и не стал есть. По правде говоря, милосердие Кучулориа отдавало фальшью. Он вроде бы и хотел, чтобы Варамиа поел, но и против не был, чтобы Варамиа до еды не дотронулся.
– Не будешь есть, Варамиа-батоно, остынет твой гоми, весь вкус пропадет, – Кучулориа ткнул пальцем в миску Варамиа.
– Он уже не мой, – сказал Варамиа.
– Если не твой, тогда ничей… – Кучулориа взял гоми и быстро задвигал челюстями – видно, боялся, что Варамиа передумает и попросит миску обратно.
На том и кончилась перепалка.
– Это гоми их погубит. Увидишь, – шепнул Замтарадзе Туташхиа.
– Видно, так тому и быть, – ответил Туташхиа. – Все от набитого брюха. Они обречены.
Замтарадзе не понял, что хотел сказать Туташхиа, и знаком просил его объяснить.
– Сюда бы Сетуру с его восемью именами, хоть плохонькую надежду этому люду подбросить… А можно и не надежду. Нашлась бы добрая душа, подбросила к их гоми и сыру ткемали, они бы и успокоились – на время. На время, – говорю я.
– Как бы, Бесо-батоно, – добавил немного спустя Дата, – не попасть бы нам в тот же переплет, что и на Саирме. Боюсь только, что другого такого лазарета тебе не найти. И куда нам тогда деваться?
Что подразумевал Дата Туташхиа, я не понял, но Замтарадзе покраснел, как мальчишка. Кто накормил большую палату, Дата Туташхиа уже не сомневался.
– Они есть хотели, что же мне было делать? – промямлил Замтарадзе.
– Ты их накормил, они и взялись друг друга сжирать, – сказал Туташхиа. – Нечего было к ним лезть…
Вечером Чониа опять приготовил гоми. На этот раз он и Варамиа ничего не дал. Старик молчал, но Чониа сам пустился в объяснения.
– Ты все равно не ешь, я и не стал тебе варить. Чего сам не хочешь, того пусть господь тебе и не отпустит.
– Вы поглядите на этого попрошайку! – возмутился Квишиладзе. – Ладно, ты на меня окрысился. Но что тебе, пес ты бессовестный, от бедняги Варамиа надо? Он мне свою долю предложил – ты за это на него взъелся? А ты забыл, как он для тебя последнего куска хлеба не пожалел? Ты нищим сюда приполз, тебя накормили, а теперь ты турком над нами торчишь и голодом нас извести хочешь? Каков, а?..
– Квишиладзе-батоно, – прервал его Варамиа, – ты не забывай: поделиться последним куском – это не благодеяние и не добродетель. Это человеческий долг. Поймешь это – попрекать не будешь, а совесть твоя будет чиста. Все наши размолвки отойдут, забудутся, а ты сколько раз вспомнишь про свои попреки, столько раз и покраснеешь, и тяжесть будет на душе твоей. Не надо так говорить больше.
– Этот бандит обдирает нас и не краснеет, а мне-то чего краснеть?
– Воздержись от того, о чем после жалеть придется. Потерпим. Придут же к кому-то из нас. Раньше или позже, а придут, – увещевал Варамиа.
– Ну, болтайте, болтайте, сколько влезет, – сказал Чониа уверенно и спокойно, и тут я вспомнил, что через два дня он должен встретиться с квишиладзевской Цуцей.
В палату вошел Хосро с коробкой лекарств, и перебранка замолкла.
– Смотри, Чониа, – сказал Хосро, раздав лекарства и собираясь уходить, – как бы не узнал Мурман о твоих делах, а то попросит тебя из лазарета.
Квишиладзе фыркнул.
– Чего смеешься, свинья! – оборвал его Чониа.
У Кучулориа испуганно забегали глаза, он поднялся, постанывая.
– Господи, никогда так живот не болел. И чего я съел?
– Был бы я на ногах, ты бы узнал, кто здесь свинья, – рявкнул Квишиладзе.
Держась за живот, Кучулориа убрался на балкон.
– Живот заболел у этого прощелыги! – сказал Замтарадзе приподнявшись, поглядел в окно на балкон. – Стоит себе, ухо в дверь воткнул.
– А откуда Хосро все узнал? – тихо спросил Туташхиа, уловил в его голосе упрек Замтарадзе.
– От меня, но и без меня он уже обо всем догадывался, – сказал я. – Хосро – мудрая голова. Кто-то должен вправить им мозги, иначе они кости переломают друг другу или еще чего-нибудь похуже… Жалко все-таки.
– Себя пожалеть надо – смотреть приходится на их непотребство, – сказал Туташхиа. – Они делают, что им положено, без этого им жизнь не в жизнь.
– Ты вот что, Чониа, – громко сказал Хосро, – пропускай мимо ушей, если кто тебя обидит. Ты здоровее других, ты и помогай всем. А вы тоже держите себя в руках! Скучно, конечно, каждый день друг на дружку глядеть, вот и дрязги. Но это искушение. Не поддавайтесь ему.
– Хосро-батоно, – сказал Чониа, – никто мне не надоел, И Квишиладзе этот, сукин он сын, или кто другой, плевать я хотел на все обиды. Худо мне, слаб я. Котел и мешалка не по силам стали. Скажете мне – бросься, Чониа, в воду, пойду брошусь. Если завтра с утра будет мне так же худо, как сегодня, не сварить мне гоми. Клянусь могилами родных на земле и богом на небе – не вру.
Скрипнула балконная дверь, и в притихшую палату вошел Кучулориа.
– Ладно, не будем столько хлопот доставлять Хосро, – сказал он, будто и не выходил из палаты. – Может, и правда, совсем ослаб Чониа. В последнее время мне полегчало. Я буду варить. Что поделаешь, всяко в жизни приходится.
– Вот и дело. Давай, Кучулориа, берись за котел. – Хосро улыбнулся лукаво и вышел.
– Вернул себе Кучулориа котел, мешалку и корочку, – отметил Замтарадзе. – Сменился губернатор.
Прошло около часа. Кучулориа поднялся и объявил:
– Мурман приказал вам кормиться как следует. Все, конечно, слышали? Варить буду я, но делить, Квишиладзе-батоно, будешь ты, не беда, что без ног остался. И чтоб никто спорил… припасы общие, и ведать надо сообща.
Решительный тон Кучулориа и новая совместная дележка возымели свое действие. Все ели с удовольствием, кроме Варамиа. Он открывал рот, когда Квишиладзе подносил ложку, жевал отрешенно и плакал.
На другой день Туташхиа сообщил мне, что в бочке назревает новый каннибализм. Абраг с таким усердием помогал мне выводить людоеда, будто был моим компаньоном.
– Куджи-батоно, они оголодали и пожирают друг друга – это все понятно. Но вы говорили, что людоеда можно вывести и обжорством. Будь они сыты, как же тогда?.. Вот чего я никак не пойму.
– Сытыми-то они будут, но эта сытость – от одной пищи: от кукурузы, к примеру, или от пшеницы, все равно. Когда они наедятся до отвала и раздобреют – надо бросить им кусочек прокопченной свиной кожи. Кто посильнее, тот и захватит этот кусочек, но съесть не сможет – кожа жестка как камень, и выпустить ее тоже не выпустит – уж очень заманчиво пахнет. Этот запах и притягивает всех. Хозяин этого ошметка, хоть убей, другой крысе его не уступит. В конце концов крысы сообща нападают на того, кто захватил копченость. Начинается драка, и в драке хоть одну крысу да съедят, а кожица опять кому-то одному достанется. Придет потом и его черед – и так одна крыса за другой…
Все это хорошо, назавтра предстояла встреча Чониа с квишиладзевской Цуцей, и это самое важное! Я и так прикидывал, и эдак – что делать, как быть? Не поверите, но настолько меня все это волновало, что уснул я далеко за полночь. Проснулся, едва светать начало. Ни плана, ни решения в голове моей так и не сложилось. Все произошло само собой. Я позавтракал, поймал своего Фараона, сунул его в карман и понес в Поти продавать.
Продал я его довольно быстро, почувствовал голод и зашел в духан. До прихода Цуциного поезда оставалось часа два. Надо было торопиться, чтобы прийти к месту свидания пораньше, а то Чониа обогнал бы меня, и мне тогда ни скрыться, ни спрятаться. Успел я вовремя, все обошел, осмотрел и тихонько подкрался к тому самому месту. Чониа еще не было. У обочины в ольховнике, вижу, много-много дров разбросано, я собрал их и сложил маленький сруб, внутри которого можно было даже лечь. Снаружи забросал поленьями помельче – ищи, не найдешь. Устроился хоть куда, одно меня беспокоило: чтобы Чониа и Цуца Квишиладзе расположились так, чтобы было слышно их, а видно оттуда было за версту.
Был конец декабря или начало января. Ветры в это время года – с моря. Дуло, но все равно было тепло.
Вскоре появился господин Чониа. Видно, он хорошо знал, когда придет поезд, да и на такое дело шел, похоже, не первый раз – шагал он важно, как индюк, уверенный в себе и в успехе. Сначала он поглядел на дрова. Потом перешел на другую сторону дороги, где был кустарник, и сел на камень. Видно, заднице его стало холодно, он вернулся на мою сторону, выбрал полено, подложил под себя и уселся на то же место. Еще немного погодя вынул кисет и закурил. Когда он выплюнул окурок, у потийского семафора раздался свисток паровоза.
До чего же он был мал и тщедушен, когда приковылял в лазарет. Я принял его тогда за ребенка. Позже он немного окреп, но все равно очень уж был щуплый. Сейчас я смотрел на него из своей засады и думал, на что же жил этот гном. Возьми он лопату или мотыгу, свалился бы со второго взмаха. Он не знал грамоты, чтобы служить. Наверное, пристроился где-нибудь сторожем или в духане на побегушках. Чониа начал насвистывать собачий вальс, да еще с вариациями, и тут меня осенило. А-а-а, знаю, где он служил. У исправника, при его дочерях состоял, ну не гувернером, конечно, а в конюшне, убирал за лошадьми барышень. Но ведь и для этого нужна сила?.. Так я развлекал себя и превосходно себя при этом чувствовал, пока не услышал за спиной шорох. Обернулся – но что мог я увидеть, если, сооружая свою крепость, не сообразил, что подойти могут и с тыла, и никакого просвета для наблюдения не оставил. Какие были щели, в те и пытался я хоть что-нибудь да разглядеть. Никого я не увидел, а шорох между тем превратился уже в явственный звук шагов – кто-то подкрадывался к моему убежищу. А вдруг это хозяин за дровами пришел? – подумал я. Спугнет свидание, да и меня накроет – что мне тогда говорить, что делать? И тут в одну из щелей я увидел чьи-то ноги и руки. Кто-то стоял на четвереньках. Лица и фигуры видно не было. В растерянности, надеясь хоть что-нибудь разглядеть, я метался от одной щели к другой, пока не ударился головой о верхнее полено, и довольно сильно, должен вам сказать. И тут – вот те на! – я увидел Дату Туташхиа! Глаза у него были как кинжалы – это я и раньше за ним замечал. Он в упор смотрел на мое укрытие, ни на вершок в сторону. Видно, он уловил движение внутри поленницы, не, знаю, испугался ли, только в руке у него был огромнейший маузер, и, клянусь, если б ненароком он спустил курок, пуля пришлась бы мне точно между бровей.
– А ну вылезай, – шепотом приказал абраг, но шепот этот показался мне сильнее грома – все с непривычки.
Я раздвинул поленья в задней стенке и высунул нос, чтобы он увидел меня. Мы молча смотрели друг на друга. Дата убрал маузер за спину и жестом спросил: чего ты здесь делаешь? Я знаком объяснил, что слежу за Чониа. Абрага разобрал смех, он даже рот рукой зажал. Я позвал его в свое убежище, отсюда – объяснил – удобнее наблюдать. Он подумал, подумал и влез ко мне.
– Что здесь происходит? – спросил он.
Я рассказал ему все по порядку. Абраг рассмеялся, прикрыв лицо башлыком. У этого человека было одно странное свойство: он либо пребывал в глубокой задумчивости, либо веселился. Сколько ни наблюдал я его, середины он не знал.
Мы всласть нашушукались, но я так и не понял, почему ему понадобилось следить за Чониа. Об этом я и строил догадки, поджидая свидания Чониа и Цуцы. Может быть, в Туташхиа заговорило чутье на приключения, понятное в абраге, и любопытство привело его сюда? А может быть, заметив, что Чониа собирается улизнуть из лазарета, он решил из предосторожности проследить за ним – не отправится ли негодяй в полицию, почуяв что-то подозрительное в них с Замтарадзе?
Туташхиа толкнул меня локтем: не спускай глаз с Чониа. Чониа все еще восседал на полене, сосредоточенно вглядываясь в дорогу, ведущую в Поти. Несколько раз он даже ладонь приложил ко лбу, встал, одернув на себе пиджачишко, опять сел и, уронив голову, погрузился в задумчивость. Мне показалось, он нарочно напустил на себя вид человека, измученного ожиданием. «Что за нудное дело взвалили на меня», – говорила, казалось, вся его убогая фигурка.
Вскоре и мы разглядели то, что с таким усилием пытался увидеть Чониа. По дороге шагала здоровенная бабища. На плече хурджин – под стать ее росту. В руке – корзина.
Она двигалась, как слон на водопой, степенно и тяжело отмеряя шаг.
– Такую великаншу вы когда-нибудь видели? – спросил я Туташхиа.
Абраг широко улыбнулся.
А баба шла, как большой корабль, и, поравнявшись с нами, стала.
Чониа лениво поднял голову и оглядел женщину с полным безразличием:
– Ты чего это уставилась на меня?
Женщина поставила корзину на землю и подбоченилась.
– А тебя что, мил-человек, отец с матерью кланяться не научили?! Чего уставилась! Небось такого ладного да пригожего на свете не видела.
– Давай иди себе, куда идешь, а то я тебя!.. – Чониа поднялся, одернул пиджачок и зашагал взад-вперед.
Вышагивал он с великим удовольствием, но руками размахивал, как необученный первогодок.
– Ой, мама родная, а расхаживает-то как важно этот коротышка! – искренне удивилась баба. – Мальчонка, ты чей, а? Меня здесь человек должен был ждать – где кустарник и дрова в ольховнике.
Чониа остановился, вгляделся в лицо женщины, сошел с обочины и сказал возмущенно:
– Ты, часом, не Цуца Догонадзе, жена Спиридона Сиоридзе, а идешь к Бесиа Квишиладзе?
– Да, так оно и есть.
– Так оно и есть, говоришь? А где у тебя совесть, столько времени ее жди. Бесиа твой погнал меня ни свет ни заря – утренним поездом, сказал, приедет. Я – Чониа. Давай, да побыстрее, чего там передать надо, времени у меня в обрез.
– Бери, да вон сколько притащить велел дурень-то мой. Я и то еле тяну. А тебе, птенчик ты мой, и с места не сдвинуть.
– Кончай болтать! В два приема унесу.
Квишиладзевская Цуца опять усмехнулась и взялась за корзину:
– Ну, как там мои мужики поживают?.. Пойдем-ка туда, к дровам, посидим, расскажешь по порядку.
Баба поставила свой багаж прямо перед нашим носом. Чониа устроился по другую сторону хурджина и корзины. Пока Чониа загибал про житье-бытье Квишиладзе и Сиоридзе, баба достала из хурджина вареную курицу, свежий сыр, копченую свинину и водку. Появились два граненых стакана. Чокнулись, выпили.
Что говорилось в лазарете про Сиоридзе, Чониа, конечно, запомнил. Другой наслушается всякой всячины о незнакомом человеке, а пересказать так, чтобы поверили, будто сам он этого человека знал, ни за что не сумеет. Но в правдивости Чониа сам черт не усомнился бы. Да зачем далеко ходить, даже я поверил было, что он и со Спиридоном Сиоридзе не разлей вода.
– Оголодали, вот оно что, – определила баба. – А Спиридон, сукин сын, знает, что Бесиа в мужья мне набивается?
– Да ты что, в своем уме? Они же поубивают друг друга.
– Поубивают, а то как же… У Спиридона-то, поди, уж и седина в волосах?
– У Спиридона твоего уж пять лет как на голове ни волоска, чему бы там седеть, ты мне скажи!
– А тебе откуда знать, что на голове у Спиридона пять лет назад было?
– А как же мне не знать, если мы с ним на аджаметской станции вместе служили. Спиридон в стрелочниках ходил, пока у него паровоз с рельс не сошел. Я там шпалами ведал. Как Спиридона прогнали, я хотел на его место пристроиться, да не взял меня Эртаоз Николадзе.
– А что этот в Аджамети делал?
– Что делал? У Спиридона твоего на ногах пальцы считал! Чего же было ему еще делать, если он начальником станции был, Эртаоз Николадзе, да и по сей день, говорят, там сидит. Давно я в тех краях не бывал, может, и правда там, а может, и нет.
Квишиладзевская Цуца и Чониа опрокинули еще по стаканчику.
– Твоя правда, шестипалый – Спиридон. Только одного я в толк не возьму: как это ты, с куриный помет мужичонка, шпалы на себе таскал, а?
Баба, прищурившись, поглядела на Чониа.
– Болезнь да недуг, как возьмутся, кого хочешь одолеют. Я разве тогда таким был?
Баба подумала-подумала, пропустила еще стаканчик, но Чониа не дала – уж очень ты плох, сказала, в чем только душа держится, свалишься, не дотащишь моей поклажи до лазарета.
– Ну так что он говорит, Спиридон Сиоридзе, где пропадал столько времени?
– А ничего не говорит. Помалкивает себе. С твоего Бесии честное слово взял, что ничего тебе о нем не скажет.
В наступившем молчании Чониа не останавливаясь двигал челюстями – жевал и глотал, жевал и глотал. А женщина ушла в свои мысли.
– А Бесиа мой скоро домой вернется? Что доктор говорит, когда отпустит?
– Доктор сказал, через две недели ходить будет. Вот и придет.
– Уж больно ты врать горазд, а такой плюгавенький! – удивилась квишиладзевская Цуца. – Ладно, переложу из хурджина в этот мешок, а ты уж проворней, пока туда доползешь, да обратно, да еще один конец, глядишь, поезд уйдет.
Баба быстро управилась, отхлебнула водки, сунула бутылку в мешок Чониа и взвалила ему на спину.
– Ну, поживей!
Чониа и налегке был не ходок. Как он этакую тяжесть собирался допереть до лазарета, было непонятно. Но жадность и успешный оборот дела, видно, придали ему сил, и он зашагал на удивление резво.
– Измучается, бедняга, да бог с ним, зато моим мужикам недельки на две хватит! – говорила баба сама себе. – И где это на свете видано, чтобы у одной бабы два мужика в одном лазарете лежали, да еще рядышком, а?! – Квишиладзевская Цуца залилась было смехом, но тут же, заткнув рот кулаком, оглянулась. – Господи! Господи! Увидит кто – с угла, скажет, баба свихнулась! Муж – тоже мне! Он потому на мне женился, что десятину кукурузы могу за день переполоть, да еще потому, что баба я в теле и не то что Спиридон, негодяй, а любой мужик рад бы со мной улечься. Баба я хоть куда, все говорят, да я и без них знаю. А вдруг и Бесиа ко мне потому же льнет? Откуда им знать, как бабу любить? Ну, вот хоть раз додумался… хоть один из них, ну хотя бы конфеточку мне купить? Батрачка я им, бык да вол… – Цуца разрыдалась, слезы в три ручья, и ну причитать: – Да будь проклят тот день, когда родилась я женщиной, только и знаешь, что горе мыкать, из беды не вылазишь. Одно слово – баба! Ладно еще, если господь детишек пошлет, а нет их – так последний мужичонка за человека тебя не считает. Спину гнуть – бабе. По покойнику выть – и то бабе, а мужикам что? Сидит на поминках, дует вино – и на том спасибо. На свадьбах, пока мужики не напьются, с ног валятся – баба сиди и гляди на них. Напьется, глаза зальет – совсем дураком делается. Да и от трезвого – какая от него радость? А от пьяного? Домой на себе тащи, дома он на тебя с кулаками. Была б я мужиком! И что было бы? Как что? Привела бы в дом жену, нарожала б она мне детей – сама и крутись, а я – живи себе, на белый свет радуйся. Нет, ей одной крутиться-мучиться нехорошо, нет. А я б и вовсе не женилась! – Баба смахнула слезы платком, всхлипывания прекратились. – Не женилась бы, и все. Мало баб на свете… нашла б – только захоти. Пошла б… где эти… с ружьями, – в караульщиках стала б служить. Да во мне девять пудов – что, дела б мне не нашлось? С моей статью – хоть куда возьмут. Погоди, погоди… В борцы, вот куда надо – в борцы. Да я б эту мелюзгу пораскидывала, только считать успевай! Симонику Вачарадзе взять, посильнее его много найдешь из тех, что по городам борьбой на хлеб зарабатывают? И не ищи – не найдешь. Так я этого Симонику у Пелагеи на свадьбе на себе таскала. Как кукурузный початок, могла зашвырнуть, куда б захотела… Выучилась бы их ремеслу – и ходила б по городам, искала славу. Ну и дури в тебе, Цуца Догонадзе! Ни отца у тебя, ни матери, ни мужа, ни детей. Ветер в голове, и все.. – И опять запричитала баба… – Хоть бы брата или сестру господь послал, а то одна как перст на всем белом свете.
Не буду тянуть с рассказом. Поплакала квишиладзевская Цуца, поплакала и сама, видно, не заметила, как стала напевать потихоньку, а потом и вовсе замолчала – сон ее сморил. Ольховых дров кругом набросано, а Цуца спит себе тихо-тихо, жалко ее – сил нет.
Дата Туташхиа лежал, отвернув лицо, можно было подумать – он раньше ее заснул. Я ему ни слова: все равно, пока они не расстанутся, нам отсюда не выбраться. Немного погодя Туташхиа поднял голову и подал мне знак – приближался Чониа. Цуца не могу сказать что храпела – не храп это был, а сопела она, и довольно звучно. Чониа склонился над ней и, убедившись, что женщина спит, обшарил пустой хурджин и, ничего не обнаружив, стал рыться в корзине. Женщина зашевелилась. Чониа выпрямился и громко сказал:
– Вставай, Цуца, я уже здесь!
Она протерла глаза, села и принялась перекладывать из корзины в мешок кульки, банки, свертки. Чониа уселся рядом уставился на нее, будто лишь сейчас впервые увидел.
– Тебе сколько лет, Цуца? – спросил он.
– Сколько? Тридцать два. А тебе зачем?
– Не дашь тебе тридцать два. Двадцать пять – двадцать шесть от силы. Уж очень ты хороша, баба, в самом соку…
Она замерла и опять принялась перекладывать банки и свертки из корзины в мешок.
– Все при тебе. Только как же ты, в самом цвете женщина, царица прямо, без мужика обходишься – удивляюсь просто!
– Ладно тебе! – Цуца смутилась и тут же вся подобралась. – Как только у тебя язык поворачивается спрашивать про такое?.. Терплю, и все. А что мне делать, как не терпеть? – закончила она искренне и печально.
– Где были у него глаза, у этого Спиридона Сиоридзе? От такой жены чего искать?.. Подлец он распоследний… Таких молодцов и искать не надо, чтобы захотели в мужья к такой женщине. Я сам таких наберу, – рассыпался Чониа.
Квишиладзевская Цуца сияла. Она млела от болтовни Чониа, она смущалась, эта громадина, словно девочка.
– Господу богу до нас и дела нет. Справедливость его не про нас. Одну всего сладость послал он человеку, а во всем другом – горе да беда. У тебя же и эту радость господь отнял, одну-то единственную. Да за что?
– Бесталанная я, Чониа, нет мне счастья, – ответила Цуца. – Не дал мне господь ни семьи, ни очага.
– Да ты сама на себя беду накликаешь, глупая ты баба… – ласково попрекнул ее Чониа. – Когда о мужниной ласке вспоминаешь, что с тобой бывает?
– Чего бывает? Терплю!! Куда денешься? Про коров вспомню, про кабана или про кур, а то сад или поле на ум придут, про них думаешь-передумаешь, глядишь – позабудешь и мужа, и все… Да не заводи ты со мной об этом, далась я тебе, – неожиданно рассердилась Цуца.
– Э-э-зх! – вздохнул Чониа. – Вот тебе и справедливость божья.
Он вдруг помрачнел и поник весь, да так горестно, что мне показалось – еще минута, и он заплачет, но он не заплакал, а заговорил душевно и вкрадчиво:
– Телочка ты безгрешная, птица райская, Цуцико, сердце мое, кто ж это сказал, что нет бога на небесах! Без бога – кому еще послать нас друг к другу? Вот я возле тебя. Обниму, приласкаю, и не забыть тебе мою любовь никогда, по гроб жизни. Так оно и будет – попомни мои слова.
Глаза Чониа скользнули по груди Цуцы. Он подобрался поближе к ней и дал уже было волю рукам, но поостерегся. А квишиладзевская Цуца все перекладывала и перекладывала свою снедь, но так и ждала, что еще скажет Чониа или позволит себе. Корзина была уже пуста; Чониа, видно, сообразил, что дальше тянуть нельзя, и его рука ящерицей скользнула по ее дородной груди. Баба оторвалась от корзины и уставилась на своего соблазнителя.
– Я сильный, очень я сильный. Поди ко мне, такого, как я, у тебя и не было никогда, сама увидишь.
Она расхохоталась:
– Тебе чего надо, Чониа, скажи бога ради?
Чониа рванулся к ее губам, но она взяла его виски в свои ладони и, откинув голову, спросила:
– А вот я сейчас раскрою рот, вдохну поглубже и с воздухом тебя втяну – чего будешь делать, а?
Квишиладзевская Цуца, видно, живо представила себе эту картину, и так ей стало весело, что у нее от смеха слезы потекли. Но смех вдруг оборвался, она замерла, вся напрягшись, и бросилась на Чониа с кулаками… Господи, как она его колотила! Лупцевала что есть силы, лупцевала, да еще приговаривала:
– Это ты, да моим мужикам дружок? С бабой моих мужиков, дружков-то своих, поиграться захотел? Вот тебе, да еще разок, да еще получи! Сильный он, ах какой сильный! Все вы хвалиться горазды, кобеля паршивые! Глаз еще не прикроешь, а они бежать, сам сатана их не догонит! На тебе, да еще, еще получи, чтоб не забыл – раз уж такие вы все сильные, сильнее не видать нам.
Цуца так отделала подопечного моего дяди Мурмана, что я и Дата Туташхиа чуть не выскочили из нашей засады, чтобы унять разъяренную бабу.
Чониа не сопротивлялся. Он только прикрывал лицо руками, пока не ослаб так, что и руки уронил, – тут-то разошедшаяся Цуца и исполосовала ему всю физиономию.
– А теперь бери мешок, и чтоб духу твоего здесь не было. – Видимо, ей самой надоела эта возня.
Чониа еле поднялся. Цуца взвалила на него мешок и подтолкнула в спину. Чониа двинулся, но не сделал и десяти шагов, как баба его окликнула:
– Брось мешок и поди сюда!
Чониа подчинился, но с явной нерешительностью, – на лице его был страх.
Держа его за шиворот, женщина пошарила у себя на груди толстыми короткими пальцами, вытянула сложенную ассигнацию, сунула ее в карман Чониа и, повернув его лицом к мешку, приподняла и отшвырнула прочь. Он упал возле мешка.
– А теперь вставай и сам поднимай мешок. Я тебе десять рублей дала. Это доктору. Отдай деньги Бесии сполна, дрянь ты распоследняя, а то приду через неделю и покажу тебе, какой ты сильный, и еще добавлю.
Баба смотрела вслед Чониа, едва волочившему ноги, пока он не скрылся за пригорком.
– Многовато получилось, пожалуй, – промолвила она. – Отделала я его… а в чем только душа у мужика держится!
Мы возвращались медленно и молчали. Уже показался лазарет, когда Дата Туташхиа сказал:
– Чем же все это дело кончится, хотел бы я знать?
– Какое дело? – Я не сразу сообразил, о чем он.
Мой спутник шагал в глубокой задумчивости. Мы прошли еще шагов сто, прежде чем он очнулся. Я уже забыл, что он не ответил мне.
– Да все эти дела, они одной веревочкой перевиты.
– А как мне быть, что вы посоветуете? Ведь Чониа может легко прикарманить деньги, предназначенные дяде моему Мурману.
– Может, свободно может.
Мы шли молча до самого дома и уже поднимались на балкон, когда Туташхиа сказал:
– Мне кажется, все прояснится само собой. Образуется. Они сами договорятся между собой, и деньги сами найдут своего хозяина.
На балконе я заглянул в бочку. Там все еще было четыре крысы. Я понаблюдал за ними и, не заметив особенных перемен, сказал Туташхиа:
– Кир будет съеден.
– Но вы говорили, что Кир-то и выживет?
– Тут, видите ли, что получилось? Эта крыса гораздо сильнее и здоровее других. Кир одолел всех и, когда были разодраны первые две крысы, получил самую большую долю. Он обожрался. Не сможет переварить. Подохнет. Видите, как его скрючило? Не сегодня, так завтра уж непременно его прикончат.
В палате Чониа выкладывал из мешка провизию, разбирал, рассовывал, развешивал. Он взглянул на нас, и я почувствовал, как в нем натянулась струна подозрения. А может быть, он насторожился оттого, что мы застали такую пропасть всякой снеди, свалившуюся на него будто с неба, тогда как сам он уверял дядю Мурмана, что у него на свете нет никого и нечего ждать, что к нему придут.
Больные, разумеется, не принимали ни малейшего участии в хозяйственных хлопотах Чониа. Казалось, они не замечали ни Чониа, ни его богатства, но было видно, все терялись в догадках – откуда свалилась на него этакая благодать?
На подоконнике стало тесно от бутылок и банок всех калибров. Чониа приспособил даже гвозди, торчавшие в стене: на одном висел мешок с мукой, на другом связки лука и чеснока, на третьем – перец и сулгуни, нанизанные на шнур. Свисали дородные куски копченого и вяленого мяса. Словом, палата походила теперь на кладовую зажиточной семьи и на крепостной бастион, под который были подложены бочки с порохом, – разом.
Чониа закончил свою возню и приступил к ужину. Подогретый хачапури он запил водочкой и отведал вареного сома под острым соусом. После этого ему почему-то захотелось холодного чурека с чесноком, и на десерт он пососал сахарный песок. Вроде бы сыт! Он собрал остатки ужина, вымыл миску и прилег было, но ему захотелось пеламуши, и в полной катхе его заметно поубавилось. Он насыщался с таким остервенением, будто час тому назад не мне и Дате Туташхиа летели в голову косточки от курицы квишиладзевской Цуцы.
Варамиа лежал лицом к стене и, казалось, спал. Квишиладзе перебирал четки и ни разу не взглянул в сторону Чониа. Кучулориа исподволь, но с острым вниманием наблюдал за церемониалом ужина Чониа, за разнообразием блюд и, убедившись, что Чониа и в голову не приходит потчевать его, бросил ядовито:
– Хотелось бы знать, откуда у такого бедолаги, как ты, столько жратвы взялось?
Чониа и ухом не повел.
Дата Туташхиа упоенно рассказывал Замтарадзе о нашем приключении и о свидании. Замтарадзе еле сдерживал смех, и, когда не мог пересилить себя, от взрывов его хохота вздрагивали стены.
– Кучулориа, туши лампу, спать пора! – весьма решительно приказал Чониа.
Палата опешила.
– Помилуй, мы ведь не куры – лезть на насест, едва стемнеет, – мягко заметил Кучулориа после минутного молчания. – Сварим гоми, остатки сыра наскребем, поедим, а спать или не спать – об этом уж после поговорим.
– А какое мне дело, ужинали вы или нет, что там у вас – ошметки сыра или жмых. Сказал – тушить лампу и спать! И чтоб звука не слыхал – устал я сверх всякой меры!
И слова поперек никто не сказал.
– Не человек ты, вот что я тебе скажу! – едва слышно проворчал Варамиа.
– Тушите, тушите, некогда мне с вами разговоры разговаривать! – Чониа оглядел больных и, поняв, что подчиняться ему не собираются, встал, подкрутил фитиль и лег.
Квишиладзе без чужой помощи встать с постели не мог, да и лампа от него была далеко, что правда, то правда, но хоть словом мог он ему возразить? Ни звука он не произнес. Варамиа и вставать, и ходить мог, но руки у него были в гипсе – ему ли с фитилем возиться? Да и трудно было ждать от такого человека чего-то большего, чем он уже сказал. И Кучулориа тоже ни словом, ни делом не обнаружил своего отношения к происходящему. Судя по всему, фитилю суждено было остаться опущенным и вечернему гоми – несъеденным.
Прошло минут десять – пятнадцать, и звук фанфар раздался совсем с другой стороны; расторопней обычного Чониа вскочил с постели и стремглав бросился к балкону… Балкон, разумеется, был тут ни при чем – до того места, куда торопился Чониа, было совсем не близко, если б, конечно, он не ослушался строгих неоднократных наказов Хосро.
Дверь захлопнулась, и Квишиладзе расхохотался.
– Ты чего, дурак, смеешься? – набросился на него Кучулорна.
– А чего? – Квишиладзе оторопел.
– Как это чего?.. – Кучулориа бросил взгляд в сторону нашей комнаты, подбежал к Квишиладзе и наклонился над его ухом.
– Что?.. Как?.. – закричал Квишиладзе. – Неси сюда!
Кучулориа поднял фитиль, поднес катху с пеламуши Квишиладзе и ткнул пальцем в шарнир ручки.
– А-у-у-у! – завопил Квишиладзе. – А-у-у-у!
Повернулся Варамиа.
– А-у-у-у! Катха моей Цуцы!
– Да-а, Чониа будет съеден, как пить дать! – сказал Замтарадзе.
– Одолеют, думаешь? Слишком уж нагл, мерзавец. – Туташхиа был в сомнении.
– Таких, даже будь он царь, съедают вместе с войском, – уверил Замтарадзе.
– Катха моей Цуцы! А-у-у! – ничего другого не мог вымолвить потрясенный открытием Квишиладзе.
– Очнись! Почему это твоей Цуцы катха? По всей Гурии и Аджарии полно таких катх, да и в Имеретин их не меньше, – сказал Варамиа.
– Да замолчи ты! – одернул его Кучулориа. – Цуцину катху не то что Квишиладзе, я сам среди ста катх, глаза закрыв, узнаю. У Цуцы на катхе с обеих сторон всегда кресты вырезаны. Послушай, Квишиладзе! Ты лежи себе и помалкивай, а катху в руках держи. Он как войдет, мы поглядим, что он, подлец, скажет!
Палата затихла в ожидании, но Чониа не показывался.
– Подумать только! Как он чужой хлеб жрал, а! Эге-е-е! – Голос Кучулориа громом рассек напряженную, готовую разорваться тишину.
И опять сомкнулась тишина. Квишиладзе вперился глазами в Кучулориа и готов был испустить свое «а-у-у», но Кучулориа погрозил пальцем, и у Цуциного возлюбленного вопль застыл на губах.
В палату вошел Чониа.
– Кто засветил лампу? – Он произнес это так, будто человека, совершившего это, ждала верная смерть.
Квишиладзе хлопнул крышкой катхи. Чониа обернулся. Оторопь длилась не более секунды. Он прыгнул кошкой и вцепился в катху. Квишиладзе одной рукой схватил Чониа за шиворот, а другой поднял полено и трахнул им его по голове. Чониа свалился на пол, Кучулориа мигом оказался рядом и, пока я сообразил выйти и разнять их, с такой ловкостью и сноровкой колошматил застрявшего между кроватей Чониа, будто никогда и не слышал о болях в позвоночнике. На крики и возню в палату вбежали мой дядя Мурман и Хосро. Население лазарета Мурмана Ториа сбежалось на место происшествия.
– Что здесь происходит?! – закричал Хосро.
Чониа дали понюхать нашатыря и привели в чувство.
– Да ничего такого, Мурман-батоно, пошутил я немного, – простонал Чониа и укоризненно – Квишиладзе: – И как это шуток не понимать?
– Вот, поглядите, будьте добры!.. – воскликнул Квишиладзе и тут же осекся.
Мурман долго ждал, чтобы ему объяснили, что здесь стряслось, но все хранили молчание.
И на меня поглядел Мурман. Знаком я объяснил ему, что все расскажу позже.
– Баловства здесь не допускайте. Обходитесь без ссор и драк! – сказал дядя Мурман и удалился.
Вернулись к себе и мы.
Чониа лежал под одеялом, свернувшись калачиком как пес. Перебрав всю провизию Цуцы Догонадзе, Кучулориа переносил ее на новые места и, послушно выполняя все, что скажет законный владелец, рассовывал снедь под койкой и у его изголовья.
– Чониа съеден! – отметил Замтарадзе.
Разложив все по местам, Кучулориа поставил котел и начал готовить ужин. Пока варилось гоми, Чониа то и дело со стонами и проклятьями выбегал во двор. Всякий раз это сопровождалось солеными замечаниями Квишиладзе и Кучулориа. Варамиа ворочался с боку на бок и стонал. Душа его была не на месте. Квишиладзе накрыл стол по-царски, даже по стакану водки роздал. Наелись до отвала. Поболтали, пошутили, и затих лазарет.
Утром меня разбудил Замтарадзе – он звал к себе Чониа.
Отодвинув занавески, Чониа остановился на пороге.
– Подойди ближе! – сказал Замтарадзе.
Чониа послушался.
– Что собираешься делать с деньгами, которые Цуца Догонадзе передала Квишиладзе для доктора? – спросил абраг.
Чониа – на дыбы, отпираться, но вдруг сник и, сунув руку за пазуху, вытащил деньги Цуцы Догонадзе.
– Откуда знаешь? – шепотом спросил он, протягивая ассигнацию Замтарадзе.
– Зачем мне суешь, я что – Мурман Ториа?
Чониа осекся.
– А как же быть?
– Надо хозяину вернуть.
– А хозяин кто? Квишиладзе или доктор Мурман?
– Квишиладзе. Он должен передать Мурману.
– Опять бить будут. В третий раз. Убьют.
– Не надо доводить до того, чтобы тебя били. Эти деньги доктора, но отдать их должен Квишиладзе.
– И вам не надо было доводить дело до того, чтобы вас били… там! – сквозь зубы отпустил Чониа.
У Замтарадзе глаза на лоб выкатились.
– Где это, мой дорогой?
– А там, на Саирме.
Я ничего не понимал. Ясно было только, что Чониа где-то видел, как били Замтарадзе. Иначе Замтарадзе должен был бы возражать, протестовать, но он молчал, вглядываясь в лицо Чониа, и думал, думал…
Чониа ожил, растерянность Замтарадзе была ему на руку, и не мешкая выпал.
– Когда Цуца мне деньги давала, она сказала – отдай доктору сам.
От сердца у него отлегло, он перевел дыхание – вывернулся, даже самому понравилось.
– Тогда отнеси и отдай, – Замтарадзе махнул рукой.
Чониа постучался в дверь Мурмана и вошел.
– Не говорите Отиа про нас разговор с Чониа, – попросил Замтарадзе.
Когда я после завтрака вернулся в палату, у Кучулориа уже готов был утренний гоми. На стуле стояли четыре миски. Табуретка, на которой покоился котел с гоми, он пододвинул поближе к Квишиладзе, принес сыра, и, как это повелось в последние дни, Квишиладзе стал делить пищу, ничего не положив, однако, в миску Чониа. Он сунул руку под кровать, вытащил окорок и, срезав тоненькие кусочки, разложил их по местам.
– Ткемали заправим, вон бутылка стоит, – сказал он. – Беречь надо, кто знает, как дела пойдут.
Кучулориа свою миску поставил поближе к Варамиа. Он был явно не в духе – видно, надеялся что завтрак будет поплотнее.
– Есть вместе будем, – сказал Кучулориа Варамиа. – Ложку из твоей миски тебе, ложку из моей – мне, а то пока я тебя покормлю, мой гоми остынет, вкус уже не тот будет.
– Почему Чониа обделили? – спросил Варамиа.
– Животом мучается, нельзя ему, – фыркнул Кучулориа.
– Вчера мучился, сегодня вроде полегче.
– Он моего, слава богу, как следует попробовал. Столько нажрал, что и впрок не пошло. Все – мое, и мне лучше знать, кому давать, а кому – нет! – твердо сказал Квишилидзе.
– А я говорю разве, чтобы ты его своим кормил? – вступился Варамиа. – Гоми и сыр – от доктора Мурмана. Он на всех дал. Что виноват Чониа перед богом и тобой – это одно. А гоми и сыр ему положены и его долю вы должны ему отдать. Раз за справедливостью дело – вот вам она, справедливость.
– Ты что, спятил? Какая там справедливоть – полно молоть! – вспылил Квишиладзе.
– Да-да, конечно, конечно, – зачастил Кучулориа. – Чего это ты вступаешься за подлеца? Это как понимать, а?!
– Я ни когда ни за кого не вступаюсь, – спокойно отвтеил Варамиа. – Что скажет доктор Мурман, если узнает? Я за справедливость. Отдайте Чониа его долю из того, что дал Мурман! – И опять притихла палата.
– Что еще нужно этому несчастному? – сказал я Замтарадзе. – Сам он без чужой помощи куска хлеба положить в рот не может. Обозлит всех, и некому будет его кормить. И жаловаться он не будет – не такой этот человек. С голодухи отдаст богу душу, и понимай как звали.
– Вот что я подумал! – обьявил Квишиладзе. – Кучулориа, переложи из миски Варамиа кусок моей свинины себе. Так-то. Теперь поди сюда и это гоми положи Чониа. – Квишиладзе вынул из своей миски кусочки окорока и отодвинул миску от себя. – Варамиа-батоно, я не стану есть гоми и сыр, поднесенный Мурманом, мне своего хватит, и я благодарен доктору Мурману – он помог мне перебиться, пока у меня своего не было. Ну, как? Теперь – по справедливости?
– Теперь – да. Пусть так и будет! – согласился Варамиа, но было ясно, такого поворота дела он не ожидал.
– Неси сюда свою миску, Кучулориа, и оставь в покое этих справедливых и честных людей! – медленно и внятно произнес Квишиладзе.
Кучулориа съел гоми с кусочками сыра и пожевал совсем крохотные кусочки мяса. Квишилидзе уплетал не на шутку. Варамиа сидел на своей постели и уныло глядел в свою миску. Чониа лежал спиной ко всем не шевелясь и, видимо, соображал, что ему теперь делать. Вдруг он вскочил, пересел к Варамиа и поднес к его губам ложку гоми.
Вошел Туташхиа.
– Остыло все! – встретил его Замтарадзе.
– Ну и отделали тебя, беднягу, – услышали мы голос Варамиа. – Это же надо так измордовать человека.
– Тебе, Варамиа, перепало не меньше. Ешь и помалкивай.
– Больше всех и больнее всех достается всегда таким Варамиа. – тихо сказал Туташхиа. – Можете мне поверить.
– И все же ты оказался прав, Отиа батоно, – промолвил Мосе Замтарадзе немного погодя.
Дата Туташхиа удивленно посмотрел на Замтарадзе.
– Вот и утряслось все, – сказал Замтарадзе. – Каждый сверчок на свой шесток попал. Смотрите: Квишиладзе любит что послаще. Послаще ему досталось. Кучулориа – лиса, такие лакейством живут. И он свое место занял. Чониа, правда, не досталось, сколько он заслужил, но все-таки всыпали ему дай бог. Только честный – несчастен. У справедливого хлеб должен быть, но только лишь хлеб – ничего больше. Поглядите, Варамиа ничего, кроме гоми, и не досталось. Все образовалось само собой.
– Что так сложилось – это правда, – сказал Туташхиа. – Но неужели только так и должно все получаться. Они сожрали друг друга, и теперь они уже не люди.
– Ты слишком хорошо о человеке думаешь. А он вон каков, Отиа-батоно! – Замтарадзе кивнул в сторону большой палаты. – Какие они есть, такую по себе и жизнь устраивают. Ты первый сказал мне, и теперь я сам это понял – никогда не надо вмешиваться в чужие дела и в чужую судьбу. Кормили мы их, кормили, а что путного получилось?
– Я не говорил, что никогда не следует вмешиваться. Я не буду вмешиваться до тех пор, пока не пойму – что лучше, вмешаться или остаться в стороне. – Туташхиа взял книгу.
А в лазарете и правда воцарилось спокойствие. На следующий день мой дядя назначил Квишиладзе прогулки по часу три раза в день и снял гипс с рук Варамиа.
Прошло еще дня три-четыре. Все было по-старому. Чониа и Варамиа ели гоми и сыр Мосе Замтарадзе, думая по-прежнему, что их угощает Мурман Ториа. Кучулориа получил из этих даров свою долю, а Квишиладзе каждое утро отрезал ему по кусочку мяса. Зато сам Квишиладзе обжирался как мог и сколько влезало. Я наблюдал за ним, и у меня составилось впечатление, что он старался как можно быстрее сожрать все, что получил.
Замтарадзе совсем поправился, только немного прихрамывал. Дни шли за днями, и никто из больных даже слова не проронил, будто дали обет молчания.
Однажды ночью, часа в три, в палате раздался вопль Квишиладзе:
– Кучулориа, зажги лампу! Сейчас же! Какой сукин сын потушил, только бы мне узнать! Зажги лампу немедля!
– Что случилось? Что ты орешь среди ночи? Какая муха тебя укусила? – откликнулся Варамиа.
– Зажги лампу, Кучулориа, зажги, не тяни! – продолжал орать Квишиладзе. – Стой, Чониа, ворюга ты и подлец! Ну, теперь не уйдешь. Не рвись напрасно, не вырвешься!
В палате возились, тузили друг друга, но лампу зажигать не торопились. Мосе Замтарадзе поднялся, засветил лампу и пошел было в большую палату.
– Поставь лампу на место и ложись, ради всех святых, – ледяным голосом остановил его Туташхиа.
Замтарадзе удивился, видимо, не привык к такому тону, однако лампу не поставил.
– Перебьют друг друга и сожрут сами себя, – Замтарадзе встретился взглядом с Туташхиа и осекся. – А мы будем сидеть сложа руки?
– Да, пока не станет ясно, как быть.
– Ясно никогда не станет, – сказал Замтарадзе, сдаваясь и ставя лампу на стол.
– Несите лампу, люди вы или кто?! Вы что, не слышите, что здесь творится?! – кричал Квишиладзе.
Я взял лампу и вышел в большую палату. Варамиа сидел на постели и глядел во все глаза. Чониа лежал на боку, ладошка под щеку и, ехидно щурясь, ждал развязки.
Кучулориа лежал на полу лицом вниз, а его правую руку мертвой хваткой зажал обеими руками Квишиладзе.
Дяди Мурмана и Хосро в ту ночь в лазарете не было, их увезли к больному, довольно далеко, а то раньше Хосро никто бы на шум не прибежал.
Квишиладзе отпустил свою жертву. Кучулориа медленно поднялся, озираясь кругом, и, сорвавшись с места, вмиг выскочил на балкон – в ночной тишине шарканье его шлепанцев донеслось с дороги, идущей в Поти.
– А-у-у-у! – вырвалось у Квишиладзе. – Змею я пригрел на своей груди, змею!
Мосе Замтарадзе рассмеялся и снова улегся в постель.
– Стой, Чониа, сукин сын! Из моих рук не вырвешься, – передразнил Чониа Квишиладзе и, повернувшись лицом к стене, добавил надменно: – Был бы Чониа способен на такие дела – поглядел бы я на тебя!
…Рассвело.
Мы с Датой Туташхиа стояли на балконе, наблюдали за моими животными. В бочке осталось две крысы, и уже не было сомнения, которая из них будет продана шкиперам. Туташхиа прежде меня заметил молодого человека, идущего к лазарету, долго еще приглядывался и, сбежав по лестнице, пошел к нему навстречу. Они перекинулись несколькими словами, и молодой человек ушел. Под вечер абраги оседлали лошадей и распрощались с нами. С тех пор ни одного из них я не встречал. Вот и все, что я знаю про Дату Туташхиа.
К Варамиа пришел брат, принес уйму всякой снеди, но Варамиа не захотел оставаться в лазарете, расплатился с Мурманом и, оставив Чониа все, что ему принесли, ушел.
Было за полдень, когда Квишиладзе, взяв костыли, спустился во двор гулять. Чониа уложил провизию, оставленную Варамиа, все перевязал, перекинул через плечо и отправился в сторону Поти. Квишиладзе проводил его взглядом, вернулся в палату, проверил свои припасы – не прихватил ли кто-нибудь из отбывших его добро.
Мешочки, кульки, катхи… в одних насыпана была земля, в других зола…
Вот так все и было.
ГЛАВА ВТОРАЯ
И когда народ ступил на стезю порока и малодушие взялось вершить дела, доселе великодушием вершимые, сказали иные:
– Кто нас кормит и холит, тех мы и нарекаем своими ближними.
И тогда померкло Добро и умалился народ – ибо в душе даже самых праведных погибли благие семена, а любовь стала подобна плевелу на почве сухой и бесплодной. Произошло же это потому, что много было осаждающих, да мало осажденных.
И содеялось:
Совесть – звуком пустым и бряцающим, а в устах гонителей бранью и поношением; Сила – мечом, подъятым на собственную душу, и ярмом для ближнего; Доброта – ангельской личиной на лике дьявола; Женщина – игралищем страстей, блуда и бесплодия; Друг – наперсником в злодеяниях и пороках и собратом в низменном страхе; Отчизна – ристалищем стяжателей и пашней для сеяния лжи, поросшей терниями и дурманом: Хлеб и прочее добро – уделом мздоимцев и мытарей, а весь Мир – царством ненависти.
И когда совершилось все реченное, померкло даже солнце, ибо затмило его сияние злата. И начал народ молиться ненависти и отмщению, ибо они и стали его богом. А жрецом того бога и вершителем судеб и дел своих народ нарек дракона, чья пища была плоть и сердца человеческие. Дракон же жрал их, не ведая насыщения. Но был он, однако, не только зверем, но и созданием, ибо гнездился в глуби души человеческой и был основой всех составов ее. Тогда оскудел Разум и страшны стали дела его; вольный предался в рабство, сняли ярмо с выи вола и возложили на шею человека; двинулись орды, опустошая землю и увели с собой мудрейших и красивейших, а прочих обложили непосильной данью; мудрецы забыли завет отцов, и искусство чтения звезд стало на порабощение души человека. Льстецы и безумные избороздили моря златоверхими судами, дабы еще умножить богатство и роскошь своих поработителей; лжепророки и пустосвяты обучили народ волшбе и кудесничеству, дабы удушить настоящую веру; безумные сожгли нивы и посеяли ядовитые злаки, дабы вкусившие их забыли разум и совесть.
И народ въявь зрел дракона, яко живущего в палатах и садах, но чтил его не как зверя, а как стража, и утверждение Маммонова царства – ему же и конца не будет. Ибо для маловерных и слабых духом был тот дракон желанным и возлюбленным, хотя питался он кровью и душами народа.
И рек тогда Туташха:
– Убила любовь не ее же слабость, а сила врага, ибо не было у нее ни острого меча, ни крылатой стрелы ни железного панциря дабы защитить достояние свое. Не будет же сего! Ибо не добром, не мудростью, а лукавством завоевал дракон мир, попрал вольность, изгнал мужество.
И воссел богатырь на белого коня, вознес копье к солнцу и поклялся отныне попирать и карать зло только силой.
Ибо не был богом Туташха.
Граф Сегеди
Сыск вынужден классифицировать разбой по видам и разновидностям, ибо без этого невозможно определить метод борьбы. Дата Туташхиа принадлежал к абрагам. Насколько позволяют мне судить длительные наблюдения, простой люд весьма деятельно сочувствует абрагу, и не только тому, кто хоть раз показал себя народным заступником, но и тому, кто, спасая собственную шкуру, пустил в преследователей пулю и скрылся. Подобное сочувствие произрастает на почве извечного и перманентно действующего противостояния власти, независимо от образа правления и правовых условий. Каждый сопротивляется властям средствами, ему доступными. Диапазон способов неподчинения и противостояния весьма обширен – от укрытия доходов и обычного воровства до укрытия абрага, который, сопротивляясь, способен схватиться за оружие. Такое состояние умов обусловлено и отвлеченным началом – стихийной жаждой изменений, развития, и мотивом обыденным, корни которого следует искать в материальном интересе.
Если верно, что близость людей питается нуждой друг в друге, то согласиться следует и с тем, что слава абрага в народе растет в той мере, в какой он заступается за народ, и как следствие – укрепляется его опора среди населения. Народ не отказывает в помощи даже грабителям и убийцам. Такая помощь, однако, вызвана преимущественно страхом. Помощь, оказанная абрагу, народному заступнику, питается и страхом, и уважением. Помощь есть забота, труд во имя благополучия абрага, что подразумевает пренебрежение собственными интересами, а порой смертельный риск. В совокупности получается то, что принято называть любовью. В случае с Туташхиа людьми правил страх и уважение. О нем заботились, из-за него рисковали и в конце концов начинали любить, до тех пор, разумеется, пока была нужда друг в друге.
Но под солнцем ничто не вечно и не бесконечно. Безупречная репутация Туташхиа заколебалась. Трудно поверить, но казалось, он сам добивался этого намеренно, методично и целеустремленно. Мы, как могли, способствовали его компрометации.
Гиго Татишвили
Я завершил образование, вернулся в Грузию, жить было не на что, и пришлось сразу искать место. В Западной Грузии акционерное общество чиатурского марганца прокладывало дороги, мне предложили снимать профили в окрестностях Чаладиди, и я заключил с ними контракт.
Чтобы таскать приборы и снаряжение, пришлось нанять двух человек из местных крестьян. Как-то вечером, когда палатки были уже разбиты и мы поужинали, они попросили выплатить им жалованье. Сроки уже подошли, и я рассчитался. Я влез в свою палатку, они – в свою, и мы заснули. Утром не оказалось ни рабочих, ни лошадей. Лошади были угнаны, рабочие исчезли. Места эти были безлюдны, вокруг на десять – пятнадцать верст одни болота в тучах малярийных комаров. Кладь мою и раньше едва тащили две вьючные лошади. Куда же мне было деваться одному, да еще с немецкой измерительной оптикой, которая в те времена ценилась очень дорого?! Я взвалил на себя ящики и двинулся по болотам в надежде найти хоть какую-нибудь тропу.
Уже перевалило за полдень, когда я вышел на проселочную дорогу, утопавшую в грязи. Но чего это мне стоило! Плечи от ящиков и ремней были как не свои. Ноги стерты до крови. Об усталости не говорю. К тому же, не знаю как, но, блуждая по болотам, я потерял часы. Хорошие часы – «Павел Буре». Я сел у обочины и стал ждать – авось арба проедет или кто-нибудь лошадей погонит.
Сколько времени я просидел – ни души. Только проковыляла старуха с ребенком на руках. Я проклинал себя и весь белый свет, но лучше было просидеть в этой грязи еще три дня и три ночи, чем случиться тому, что случилось. Никогда не знаешь, что тебя ждет! Судьбе было угодно, чтобы я встретил самого Дату Туташхиа.
В ту богом проклятую ночь стряслась большая беда. Сколько потом в полицию и жандармерию меня таскали, столько другие в должность свою не ходили. Прошло и десять, и пятнадцать, и двадцать лет, а совесть все терзала меня. Я искал и не находил себе оправдания. Раскаяние теснило душу, а поделиться было не с кем, да и самого меня не тянуло на откровенность. Теперь позади уже полвека. С течением времени человек все прощает себе, со всем примиряется, всему оправдание находит. Сейчас мне уже не так тяжело вспоминать правду, и я расскажу все, как было.
…Вечерело, а помощи ждать было неоткуда. Я вспомнил, что верстах в семи-восьми отсюда есть духан. Я бывал в нем не раз и однажды даже ночевал. Называли этот духан – по имени хозяина – духаном Дуру Дзигуа. Сидеть дальше не имело смысла, и я потащился по дороге. Стертые, распухшие ноги горели в сапогах, оказавшихся вдруг тяжелыми и тесными. Снял сапоги – еще хуже. Я не привык ходить босиком, содранную кожу жгло, будто ноги опустили в соленую воду.
Пройдя версты две, я понял, что, если не покажется луна, мне в темноте и шагу не сделать. И тут я услышал стук копыт. Но не радость, а страх охватил меня: вдруг, думаю, мерещится. И правда, все стихло. В отчаянии я только что по лбу себя не бил. Прошел еще немного, прислушался: были отчетливо слышны стук копыт и говор. Я присел у дороги и стал ждать, счастливый, как никто на этом свете.
…Их было двое. Оба пешие, но один вел за уздечку коня. Когда они подошли ближе, я различил в одном из них монаха, который, как объяснял он позже, собирал пожертвования на монастырь. Второй был богато одетый молодой человек. Под распахнутой буркой мерцал золотой кинжал, а сбоку висел маузер в инкрустированной деревянной кобуре. У акционерного общества была своя милиция, и поначалу я принял этого человека за милицейского. Роста не особенно высокого, но широкий в плечах, крепкого телосложения. Оставлял впечатление физической силы. Этот молодой человек, как оказалось вскоре, и был Дата Туташхиа.
Когда они поравнялись со мной, я поднялся и приветствовал их. Монах остановился и спросил, не нуждаюсь ли я в чем-либо. Туташхиа и шагу не сбавил, сухо поклонился и продолжал путь. Монах был мне ни к чему, мне нужна была лошадь Туташхиа, и я крикнул:
– Погоди… Христианин ты или турок, окаянный?..
Он остановился.
– Что вам угодно, сударь? – вполне доброжелательно спросил он.
В Западной Грузии все вежливы, все доброжелательны. Гостя угощают доброжелательно; наверное, и головы сносят тоже доброжелательно.
Я объяснил ему свое положение и попросил уступить лошадь, чтобы довезти приборы до духана Дуру Дзигуа.
– Ничем не смогу помочь вам, сударь, – сказал Туташхиа, немного помедлив, и двинулся дальше.
Я оторопел. Это было единственное спасение, и оно ускользало.
– Вы бросаете меня в беде, в этих глухих местах! – закричал я.
Он опять остановился, теперь уже довольно далеко от меня, и снова задумался.
– Пожалей его, ведь тоже дитя божье, – сказал монах. – Помоги, и господь наградит тебя за доброе дело.
Туташхиа усмехнулся и пошел себе дальше, а монах, потоптавшись, вернулся ко мне и взвалил на себя добрую половину моей ноши. Не прошли мы и десяти шагов, как Туташхиа оглянулся и стал подтягивать подпругу коня. «Сядет сейчас в седло, и поминай как звали», – подумал я, но он дождался нас и, приняв наш груз, перекинул его через седло.
– Садитесь, сударь, прошу вас, – он подсадил меня в седло.
Я понимал, что благодарность тут неуместна, даже опасна, и молчал. Монах, видно, тоже это понимал. Молчал и Туташхиа. Лишь немного спустя он проронил:
– Вынудили все ж таки!
– Бог милостив! – сказал монах, которому послышалось раскаяние в словах абрага.
– Я хотел сказать, что напрасно пожалел вас, батюшка! – уточнил Туташхиа.
Монах перекрестился, а я молчал, боясь разозлить абрага. Ссадит еще и груз сбросит. Слава богу, от таких страданий избавил. «Что ж, мир велик, – думал я, пытаясь оправдать его, – и у каждого свои представления о добродетели. Какой он есть, этот человек, такой и есть, и ничего здесь не поделаешь».
Из кустарника на дорогу выскочили козы. За ними с криками и гиканьем несся сынишка духанщика Дзоба. Он круто остановился перед нами и поклонился каждому в отдельности. Туташхиа о чем-то спросил мальчика, и Дзоба, принимая поводья, ответил:
– Проехали уже, дядя Дата. Теперь их до завтрашнего полудня не будет!
Я ничего не понял, потому что не расслышал вопрос Туташхиа, – кваканье тысяч лягушек оглушало меня. И как квакали, проклятые! Каждая на свой лад!
Дзоба был на редкость сметливым мальчишкой. Еще раньше он поражал меня своим природным умом. Его никто не учил, он сам умудрился выучиться грамоте и счету и обучал еще свою старшую сестру Кику. Но Кику была туповата. Грация и красота сочетались в ней с ограниченностью несколько даже странного свойства. Эта странность носила весьма недвусмысленный характер. Иначе чем можно объяснить то обстоятельство, что однажды она спросила меня:
– А правда ли, что дети рождаются оттого, что женщина и мужчина ложатся в одну постель?
Тогда я растерялся. Спрашивала почти незнакомая девочка лет четырнадцати-пятнадцати. Пришлось ответить, что это именно так. Через час она опять спросила, а как именно происходит это. Глаза у нее блестели, и было ясно, что все-то ей известно, только хочет она поглядеть, как я буду выкручиваться. То ли просто дурочка, то ли больная… Глупых женщин легко совращать. Мужчины инстинктивно чувствуют это, и для посетителей заведения своего отца Кику была очень притягательна. Словом, все способности и разум, которые бог послал семье Дуру Дзигуа, достались Дзобе, а Кику и, между прочим, сам Дуру Дзигуа остались внакладе.
Однажды Дзоба увидел у меня в руках маленькую книжку стихов. Я отдал ему эту книжонку. Не прошло и месяца, я опять попал в духан. Все стихи он знал наизусть, да еще с каким чувством их читал!.. Он помогал отцу, не очень-то грамотному, подсчитывать расходы и доходы. Мальчишка никогда не видел пароход и спросил меня, какой он на вид. Я рассказал ему и объяснил принцип работы. Он сел и нарисовал пароход. На рисунке были подробности, о которых я даже не упомянул. «Откуда ты все это знаешь?» – «Иначе и быть не может», – ответил он. Дзоба слышал, что существуют гимназии, и мечтал учиться в одной из них. У Дуру в Кутаиси был брат, и отец как-то пообещал сыну – отправлю к дяде учиться. Мальчик хотел стать художником.
– Ну, как живешь-поживаешь, Дзоба-браток? – Туташхиа пошарил в кармане и вытащил огрызок карандаша.
– Да ничего, спасибо, дядя Дата, живу себе помаленьку.
– Вот я тебе карандаш привез.
Дзоба схватил огрызок и послюнявил его.
– А бумага… бумаги у тебя не найдется, дядя Дата?
– Вот бумаги нет, но в следующий раз привезу непременно.
Мальчик улыбнулся и вдруг переменился в лице.
– Ты принесешь! Ты меня никогда не обманываешь. Это отец меня вон с каких пор обманывает: поедешь, говорит, в Кутаиси, в гимназию…
– Я дам тебе бумагу, Дзоба. Много бумаги, целую тетрадь, – пообещал я мальчику.
Духан стоял на перекрестке дорог и был единственным пристанищем во всей округе. Клочок пахотной земли – вот и все владенье Дуру Дзигуа. Хозяин сам вел буфет, сам и стряпал – жена у него давно умерла. Кику убирала, стирала, прислуживала за столом и следила за спальными комнатами. Дзоба бегал по мелким поручениям, да и то изредка, а так топтался в духане, учился премудростям трактирного дела.
– Постояльцев у вас много? – спросил Туташхиа, когда показался духан.
– Всего трое. Вот и вы втроем пожаловали. Будет шестеро. Поставим в комнаты еще по топчану, и отдохнете за милую душу, – обнадежил нас Дзоба.
Одно было странно: по здешним дорогам можно было идти часами, и ни души не встретишь. Но в духане всегда были постояльцы. У входа в духан Туташхиа спросил Дзобу:
– Что там за люди?
– Бодго Квалтава и два его человека.
«Бодго Квалтава и два его человека» – меня как громом ударило. Это же те разбойники, что обчистили в Поти греческую шхуну, взяли деньги и драгоценности. Может быть, конечно, это другой Квалтава… Но такое совпадение!
Дата!.. Он явно от кого-то скрывается или чего-то избегает. …Дзоба сказал ему, что они не проедут раньше завтрашнего полудня. Кто не проедет?.. В конце концов, вовсе не обязательно, что этот Дата именно тот абраг Туташхиа. Но почему тогда у меня из головы нейдет Дата Туташхиа?..
При имени Квалтавы Дата Туташхиа заколебался. Он медлил переступать порог, посторонился, пропуская вперед монаха, еще помешкал и, будто махнув про себя рукой – раз пришел, так входи, – убрал оружие, запахнул бурку поглубже и последовал за монахом.
Вошел и я.
Духан представлял из себя довольно большую комнату с четырьмя столами вдоль стен и маленькой стойкой Дуру в левом углу. Две двери в одном конце зала вели в комнаты для приезжих. Дверей как таковых, собственно, и не было – одни проемы. В другом конце была кухня и две комнаты, где жили хозяева. Едва Туташхиа переступил порог, как духанщик Дуру вышел из-за стойки, подошел совсем близко к нему и тихо произнес:
– Добро пожаловать, Дата-батоно! Прошу вас.
Тут и Кику появилась, встала рядом с отцом на правах хозяйки дома, поклонилась нам и уставилась на мои ящики.
Дуру явно не хотелось, чтобы его особое почтение к Дате Туташхиа было замечено другими, но я стоял близко, и от меня не ускользнуло, что он заискивал перед абрагом. Духанщики обычных гостей встречают с преувеличенной учтивостью. Посетителей именитых – с тем восторгом, неподдельно искренним, с каким Дуру встретил Туташхиа.
|
The script ran 0.031 seconds.