1 2 3 4 5 6 7
– Эти полоумные стреляют в солдат разрывными пулями, – отчеканил он, словно опасаясь, что кто-нибудь не сможет его расслышать. – Эти поджигатели снабжены самыми современными ружьями. Эти грабители получают помощь от агентов британской короны. Кто, кроме монархистов, может поддерживать заговор против Республики?
Он побледнел, и чашка в его пальцах задрожала. Все, кроме репортера, сидели не поднимая глаз.
– Когда здешние люди чувствуют над собой твердую руку, когда они видят, что общество строго и разумно организовано, они не грабят, не жгут и не убивают, ибо никто лучше их не приучен уважать иерархию, – твердо ответил барон. – А Республика своими безумными прожектами разрушила созданную нами систему и заменила принцип подчинения беспочвенным энтузиазмом. Это была ошибка маршала Флориано, потому что идеал общества-не в энтузиазме, а в спокойствии.
– Полковник, вам нездоровится? – внезапно прервал его доктор, поднимаясь.
Но Морейра Сезар взглядом приковал его к месту. Он еще сильнее побледнел, на лбу у него выступил пот, а губы сделались ярко-красными, словно он в кровь искусал их. Встав на ноги, он подошел к баронессе и произнес так, точно каждое слово давалось ему с трудом:
– Прошу простить, сударыня. Я знаю, что мои манеры оставляют желать лучшего, – что делать: я простолюдин по рождению и к тому же слишком испорчен казармой.
Он вышел из комнаты, стараясь не пошатнуться, не задеть ни один из стульев или поставцов. За его спиной раздался гнусавый голосок: бестактный репортер просил налить ему еще чашечку. Он вместе с капитаном остался за столом, но доктор последовал за полковником, которого обнаружил уже в постели-тот тяжело и неровно дышал, изнемогая. Доктор помог ему раздеться, дал таблетку успокаивающего. Морейра Сезар заявил, что на рассвете возвращается в полк: подобные словопрения он более терпеть не намерен. После этого он получил вторую порцию банок и принял холодную ванну, из которой выскочил, дрожа от озноба. Доктор натер его скипидаром и горчицей, и полковник согрелся. Обед ему принесли в комнату, но после этого он в халате вышел на несколько минут в столовую и поблагодарил хозяев за гостеприимство. Он проснулся в пять утра: пока пили кофе, уверил доктора Феррейру, что никогда еще не чувствовал себя лучше, и снова предупредил нечесаного и зевающего репортера, что, если в какой-нибудь газете появится хотя бы строчка о его болезни, отвечать за это будет он. Когда Морейра Сезар шел к дверям, на пороге появился слуга: барон просил полковника к себе. Слуга провел его в маленькую комнату, где стоял огромный письменный стол, а на нем-станочек для закрутки сигар. В простенках между книжными шкафами были развешаны ножи, хлысты, перчатки для соколиной охоты, кожаные шляпы, седла. Через окно в рассветном сумраке полковник увидел у ворот свою свиту и близорукого репортера. Барон встретил его в халате и ночных туфлях.
– Мы по-разному смотрим на вещи, полковник, – сказал он вместо приветствия, – но я считаю вас истинным патриотом, радеющим о благе Бразилии. Нет-нет, я не собираюсь завоевывать ваше расположение комплиментами и надолго вас не задержу. Я только хочу знать: вооруженные силы страны, и вы в частности, осведомлены о тех интригах, которые сплели против меня и моих друзей наши противники?
– Вооруженные силы не вмешиваются в местные политические дрязги, – прервал его полковник. – Я прибыл в Баию, чтобы подавить восстание, представляющее угрозу Республике, и ни за чем больше.
Они стояли лицом к лицу и смотрели друг на друга пристально и неотрывно.
– Вот в этом и заключается интрига, – сказал барон. – Они хотят, чтобы Рио, правительство, армия – все поверили тому, что Канудос представляет угрозу Республике. У этих несчастных и в помине нет того оружия, о котором вы говорили. Разрывные пули-это лимонит, или, если угодно, бурый железняк-минерал, залежи которого в сьерре Бенденго неисчерпаемы. Местные жители с незапамятных времен используют его для патронов.
– А разгром правительственных войск в Уауа и в Камбайо-это, по-вашему, тоже интрига? – спросил полковник. – А ружья, привезенные из Ливерпуля и тайно доставленные английскими шпионами в Канудос, тоже интрига?
Барон внимательно глядел в треугольное, искаженное презрительной гримасой личико полковника, в его смелые и злые глаза. Что это-цинизм? Он не мог бы ответить на этот вопрос, но несомненно, что полковник Морейра Сезар его ненавидит.
– Да, – сказал он. – Интрига. Эти ружья привез Эпаминондас Гонсалвес, самый пламенный из ваших приверженцев. Он хотел обвинить нас в сговоре с иностранной державой и с мятежниками. И английский шпион-тоже дело его рук: он приказал убить одного беднягу, который на свою беду был рыжеволосым. Вам известно это?
На лице полковника не дрогнул ни один мускул. Он продолжал молча смотреть на барона, и этот взгляд красноречивей всяких слов говорил, что он думает о нем и о его доводах.
– В том случае, если вы осведомлены об этом, вы – соучастник или даже негласный руководитель всей затеи, «серый кардинал», так сказать. – Барон отвел взгляд и постоял мгновение, опустив голову, словно раздумывая, но на самом деле он преодолевал внезапное ошеломление и растерянность. – И что же, по-вашему, – стоит? Я хочу сказать, стоит так много лгать, интриговать и теперь еще решиться на преступление только для того, чтобы установить в стране диктатуру? Неужели вы и вправду думаете, что такими средствами можно защитить нашу страну от всех бед?
Полковник не отвечал ему несколько секунд. За окном уже сверкнул красноватый отблеск зари; слышались конское ржание, голоса; над головой тяжело прошаркали чьи-то шаги.
– В Баии поднято восстание. Бунтовщики не признают Республику и разгромили две военные экспедиции, – внезапно заговорил он, и его твердый, сухой, лишенный интонации голос не изменил ему и теперь. – Объективно они являются орудием тех, кто, подобно вам, признал Республику лишь для того, чтобы предать ее при первом удобном случае, захватить власть и, сменив некоторые названия, восстановить прежний порядок. Кое в чем они добились успеха. Сейчас страной правит гражданский президент, существует многопартийная система, усиливающая противоречия и затрудняющая созидательную деятельность, имеется парламент, и всякую его попытку изменить ход вещей можно ослабить или вовсе свести на нет ловкими махинациями-вы на них большие мастера. Вы уже торжествуете, не правда ли? Вы уже поговариваете о том, чтобы вдвое сократить численность нашей армии, да? Вы предвкушаете победу? Рано! Бразилия никогда больше не будет вашей вотчиной-эти времена миновали. Армия не даст вам править страной, как своим имением. Армия затем и существует, чтобы сплотить нацию, чтобы приблизить прогресс, чтобы сделать всех бразильцев равноправными гражданами, а страну– могучей и современной державой. Мы сметем с нашего пути все препятствия, можете не сомневаться: и Канудос, и вас, и английских толстосумов. Я не стану вам объяснять, какой смысл вкладывают в понятие «республика» ее истинные приверженцы, – вы все равно не поймете. Вы-прошлое, вы глядите назад. Вы даже не слышите, как нелепо звучит ваш титул в наше время, за четыре года до наступления двадцатого столетия. Мы с вами-смертельные враги. Воевать с вами мы будем насмерть-и говорить нам не о чем.
Он поклонился, повернулся кругом, двинулся к выходу.
– Что ж, спасибо за откровенность, – прошептал барон. Не трогаясь с места, он смотрел, как полковник покинул его кабинет, а потом появился у ворот, сел на своего белого коня и, вздымая пыль, поскакал в.сопровождении офицеров и ординарцев прочь.
IV
Свист свирелей похож на пение каких-то неведомых птиц, он ввинчивается в уши, и у солдат, застигнутых им на марше или на привале, сдают нервы от этого неутешного жалобного щебета. Он предвещает смерть: следом непременно свистнет пуля, мелькнет по залитому солнцем или усыпанному звездами небосклону стрела, и тогда вой тростниковых дудок стихнет и сменится страдальческим фырканьем, тяжким сопением смертельно раненной коровы или лошади, вола, козы, мула. Случается, что стрела поразит и солдата, но редко: свирели предназначены для слуха людей-для их души и разума, – а стрелы почти всегда летят в животных. После того как прирезали первых же коров, выяснилось, что мясо их в пищу не годится: переварить его не смогли даже самые луженые желудки. У отведавших этого угощения началась такая рвота, открылся такой понос, что еще до того, как полковые врачи определили причину болезни, солдаты поняли: стрелы мятежников убивают скотину дважды-лишают и жизни, и возможности накормить тех, кто, хлеща по бокам, гнал ее по дороге. С той поры майор Фебронио де Брито обливает тушу керосином и сжигает. За несколько дней, что полк идет от Канзасана, майор стал неузнаваем: высох, осунулся, в глазах его постоянно горит злой огонек, он превратился в недоверчивое, угрюмое существо. Должно быть, нет в 7-м полку человека, которого бы так бесил и мучил свист пастушьих дудок: на свою беду, это майор отвечает за сохранность четвероногих, а стадо сокращается день ото дня; это майор приказывает прирезать и сжечь раненого вола или корову, хоть и знает, что каждая такая смерть сулит в недалеком будущем голод. Пытаясь уберечь скотину от гибели, майор делает все, что в его силах: он высылает во все стороны дозоры, он укрывает бока животных кожей и толстым брезентом, но толку от этого мало: жара стоит такая, что животные потеют, еле плетутся, падают. Как только начинается эта музыка, майор на глазах у солдат лично возглавляет погоню, но она никогда не достигает цели и доказывает только, что враг неуловим, бесплотен, вездесущ. Громкое завывание говорит о том, что мятежники многочисленны, но где же, где они? Как удается им стать невидимыми на гладкой равнине, где наперечет каждый кустик, каждое деревце? Полковник Морейра Сезар дал этому такое объяснение: мелкие отряды бандитов устраивают засады в лощинах, балочках, звериных норах, в зарослях кустарников, они сидят там, притаившись, в течение многих часов, а то и дней, а свист их дудок только кажется таким громким-тому виной полнейшее, астральное безмолвие, царящее в этой пустыне. Все эти жалкие уловки, по его мнению, не могут причинить полку ущерба и не должны тревожить солдат. А когда ему докладывают, что колонна лишилась еще стольких-то голов скота, он, снова двинув полк вперед, замечает:
– Ну и хорошо. Обоз нас задерживает. Теперь пойдем быстрее и придем раньше.
Корреспонденты, с которыми он всякий раз, получая известие о новых потерях, позволяет себе пошутить, дивятся его хладнокровию. Они-то всерьез обеспокоены противником, который следит за каждым их шагом, а сам остается невидимкой; они только о том и говорят. Они осаждают своего коллегу из «Жорнал де Нотисиас» вопросами: что же на самом деле думает полковник об этом постоянном преследовании– припасы истощаются, растерянность возрастает, – а подслеповатый репортер неизменно отвечает им одно и то же: Морейра Сезар не слышит свирелей и не замечает стрел, потому что все его помыслы заняты одним-ворваться в Канудос, прежде чем Наставник и его банда уберутся оттуда. Он знает, он уверен, что все эти свирели и стрелы имеют целью задержать полк, чтобы мятежники успели уйти. Но полковник на своем веку понюхал пороху, он не даст обвести себя вокруг пальца, не станет терять время на бесплодные погони и ни на пядь не отклонится от своего маршрута. А когда его офицеры высказывают опасения насчет провианта, он отвечает, что выход один: как можно скорее захватить Канудос-там на неприятельских складах, на фермах и в корралях 7-й полк найдет все необходимое.
Сколько уже раз приходилось корреспондентам видеть, как голову колонны нагонял юный офицер на лошади и, показав полковнику пучок окровавленных стрел, докладывал о новых потерях. Но сегодня, когда до Монте-Санто остается лишь несколько часов марша, отряженный Фебронио де Брито офицер привез еще и пастушескую свирель и самострел. Полк под палящими лучами солнца преодолевает глубокую лощину. Морейра Сезар внимательно разглядывает этот самодельный арбалет-плохо ошкуренное дерево, толстая тетива из бычьих жил, первобытное оружие, простое и безотказное. Полковник Тамариндо, капитан де Кастро стоят рядом. Морейра Сезар берет одну из стрел, заряжает арбалет и показывает корреспондентам, как он действует. Потом подносит к губам тростниковую дудку, и раздается звук унылый и жалобный. Только после этого юный офицер сообщает главное:
– Мы взяли двух пленных, господин полковник. Один ранен, но другой может говорить.
Морейра Сезар, полковник Тамариндо и капитан де Кастро молча переглядываются. Офицерик докладывает: два часа назад, заслышав звуки свирели, но прежде, чем в воздухе зажужжали стрелы, три конных патруля, только этого и ждавшие, поскакали на поиски бандитов и обнаружили их за валунами. Разъезд преследовал их, настиг, пытаясь взять живьем; мятежники оказали сопротивление, и один из них был ранен. Морейра Сезар тотчас поворачивает коня и скачет в хвост колонны, а за ним-корреспонденты, возбужденные до последней степени: сейчас они наконец увидят врага. Однако это им удается не сразу: когда через час они подъезжают к арьергарду, пленники уже сидят в каком-то сарайчике под охраной часовых. Журналистов туда не пускают, и они бродят вокруг, глядя, как входят и выходят офицеры, расспрашивая и получая уклончивые ответы. Только через два или три часа, когда полковник Морейра Сезар занимает свое место во главе полка, журналистам удается кое-что узнать.
– Раненый плох, – объясняет полковник. – До Монте-Санто не дотянет. Жаль. Их надо было казнить там, в назидание. Здесь от его смерти никакого толка.
Когда же седоватый корреспондент-это он всегда кутается, точно выздоравливает после простуды, – спрашивает, ценные ли сведения дали пленные, полковник пренебрежительно машет рукой:
– Всякая чушь о боге, об Антихристе, о светопреставлении– об этом они могут распинаться до утра. А вот о своих сообщниках и главарях-ни слова. Впрочем, они много и не знают-пешки. Оба из банды Меченого.
Полк выступает немедленно, идет форсированным маршем и к вечеру входит в Монте-Санто. Занимая другие городки и деревни, солдаты быстро обшаривали дома в поисках оружия, но здесь все по-другому: спешившиеся корреспонденты стоят на квадратной площади под тамариндами у подножия горы, по склону которой тянется цепь часовенок. А вокруг с глуповатым, ничего не понимающим видом сгрудились дети, женщины, старики, и в глазах у них-уже ставшее привычным для корреспондентов выражение отчужденного и недоверчивого безразличия; журналисты видят, как солдаты по двое, по трое, с оружием наизготовку, словно ожидая встретить отпор, входят в дома, а потом по команде прикладами вышибают окна и двери и гонят мужчин к четырем корралям, окруженным оцеплением. Там их допрашивают. Корреспонденты слышат брань, негодующие крики, вопли, с ними перемешиваются плачущие голоса женщин, которые пытаются прорваться через цепь часовых. Всего за несколько минут Монте-Санто, хоть там и не гремят выстрелы, превратился в поле сражения. Всеми забытые корреспонденты ни от кого из штабных не могут добиться толку и бродят по деревне мимо бесчисленных распятий; они переходят из корраля в корраль – повсюду одно и то же: шеренга солдат с примкнутыми штыками, кучка мужчин. Время от времени туда подводят, пихая в спину, еще одного пленника, избитого, едва держащегося на ногах. Корреспонденты жмутся друг к другу: страшно попасть между шестерней этого механизма, скрипящего в двух шагах от них. Они смутно догадываются, что происходящее сейчас – последствие утреннего допроса.
И полковник Морейра Сезар подтверждает их догадку. Они сумели поговорить с ним только поздно вечером, после того, как была совершена казнь. Приговоренных привели на площадь, под тамаринды, офицер прочитал приказ полковника, в котором говорилось, что Республика должна защищаться от тех, кто из корысти, фанатизма, по невежеству или став жертвой обмана восстал против нее и льет воду на мельницу клики ретроградов, желающих держать страну в нищете и отсталости, чтобы легче было высасывать из нее соки. Понимали ли жители Монте-Санто, о чем идет речь? Корреспонденты догадывались, что слова, выкрикиваемые громовым голосом, для этих людей, окруженных часовыми, – не больше, чем сотрясение воздуха. После казни, когда родственников пропустили к обезглавленным телам, журналисты увязываются за полковником. Репортер из «Жорнал де Нотисиас» расталкивает коллег, чтобы, как обычно, оказаться поближе к нему:
– Так ли уж необходимо было восстанавливать против нас весь Монте-Санто?
– А он давно против нас, – отвечает полковник. – Все жители наши враги. На днях тут побывал Меченый со своей бандой-человек пятьдесят. Его встречали чуть ли не с музыкой и снабдили провиантом. Ясно? Религиозный фанатизм удобрил почву как следует, и мятежный дух глубоко проник в души этих несчастных.
Он, как всегда, спокоен. Повсюду горят факелы, свечи, фонари, выхватывая из тьмы призрачные фигуры патрульных.
– Для того, чтобы покарать виновных, пришлось бы перерезать глотки всему населению Монте-Санто. – Морейра Сезар подходит к дверям домика, где его ждут полковник Тамариндо, майор Кунья Матос и еще несколько офицеров. Он коротко кивает корреспондентам на прощанье и тут же обращается к лейтенанту: – Сколько голов скота у нас осталось?
– От пятнадцати до восемнадцати, господин полковник.
– Пока и их не отравили, устроим нашим солдатам пир. Передайте Фебронио, что я распорядился зарезать всех сразу. – Офицер бегом бросается исполнять приказ, а Морейра Сезар оборачивается к остальным:– С завтрашнего дня придется затягивать пояса потуже.
Он скрывается за дверью, а корреспонденты шагают к отведенному им сарайчику. Они пьют кофе, курят, обмениваются впечатлениями и прислушиваются к литаниям, которые доносятся из часовенок на склоне горы: там уже началось бдение над телами казненных. Потом журналистам выдают их порцию мяса, и они наслаждаются вкусной едой, как и развеселившиеся солдаты: кое-где уже звенят гитары и слышатся песни. Но, хоть журналисты едят мясо и пьют водку, оживление, царящее у костров, не захватывает их: в отличие от солдат им это пиршество не кажется предвестником скорой победы. Через некоторое время появляется капитан Олимпио де Кастро, чтобы узнать, кто из корреспондентов остается в Монте-Санто, а кто пойдет до самого Канудоса, и предупредить, что решение должно быть окончательным: с полпути вернуться будет трудно, лагерь больше не разбивается. Двое отвечают, что остаются в Монте-Санто, третий-что болен и уезжает обратно в Кеймадас. Тем, кто вызвался сопровождать полк, – подслеповатому репортеру из «Жорнал де Нотисиас» и его закутанному во множество одежек седоватому коллеге-капитан советует лечь спать: дальше колонна пойдет форсированным маршем.
Когда же корреспонденты просыпаются-уже рассвет, поют петухи, – им сообщают, что Морейра Сезар уехал: в передовых частях случилось чрезвычайное происшествие-трое солдат изнасиловали девочку, и командир полка немедленно отбыл разбираться. Корреспонденты, мигом собравшись, присоединяются к выступающей из Монте-Санто роте, вместе с которой идет и полковник Тамариндо. Когда они нагоняют передовые части, трое насильников уже привязаны к деревьям и подвергаются телесному наказанию. Один глухо рычит при каждом ударе розог, другой вроде бы молится, а третий переносит порку с презрительным спокойствием, хотя спина у него уже сочится кровью.
Экзекуция происходит на поляне, окруженной колючим кустарником. За кустами толпятся солдаты авангарда. Они не произносят ни слова и не сводят глаз со злоумышленников. Слышится галдеж попугаев и чей-то плач. Плачет беленькая, сгорбленная, босая девочка в разодранном платье, кое-как наброшенном на покрытое кровоподтеками тело. Никто не обращает на нее внимания; близорукий репортер спрашивает у соседа-офицера, это ли жертва насилия, и тот кивает. Морейра Сезар стоит рядом с майором Куньей Матосом, а в нескольких шагах праздно красуется расседланный белый жеребец: шкура его атласно лоснится, точно ее только что проскребли и вычистили.
Порка окончена; двое наказанных потеряли сознание, но у третьего, у того, кто держался так вызывающе, еще хватает сил и гонора вытянуться перед полковником.
– Солдаты! – кричит тот. – Пусть это послужит вам уроком. Республика должна гордиться и гордится своей армией. Все, кто носит ее мундир, – от генерала до обозного – не имеют права запятнать его бесчестным поступком. Вы должны внушать жителям уважение. Вам известна полковая традиция: за преступление карать по всей строгости. Мы пришли сюда, чтобы защитить местных жителей от бандитов, а не состязаться с ними в гнусности. Если подобное повторится, виновные будут расстреляны.
Солдаты слушают его в полном молчании-ни звука, ни шороха. Двое обеспамятевших лежат на земле в нелепых и смешных позах. Белобрысая девочка больше не плачет; взгляд ее странно блуждает, а на лице по временам появляется улыбка.
– Накормите эту несчастную, – говорит Морейра Сезар и добавляет, обращаясь к корреспондентам: – Дурочка, слабоумная. Не правда ли, превосходный козырь для тех, кто считает нас слугами Антихриста? Население и так относится к нам враждебно, а тут еще эта история.
Ординарец седлает его коня; отрывисто звучат команды, стучат сапоги. Построившись в ротные колонны, солдаты расходятся.
– Ну вот, появляется дичь покрупнее. – Полковник уже забыл о происшествии. – Знаете, кто главный поставщик Канудоса? Приходский священник из Кумбе, некто падре Жоакин. Сутана-это лучшая охранная грамота, идеальный пропуск, полная неприкосновенность. Вообразите, господа, – католический священник!
Но в голосе его звучит скорее удовлетворение, чем гнев.
Бродячие артисты, поочередно впрягаясь в оглобли, тащили телегу по каменистой земле, кое-где поросшей кустами макамбиры. Чем дальше они шли, тем безжизненней становилось все вокруг: случалось, они по целым дням ничего не ели. Когда миновали Ситио-дас-Флорес, стали встречать направляющихся в Канудос паломников, еще более изможденных и несчастных, чем они сами: все их пожитки умещались в заплечных котомках, а на тележках, на носилках они везли и несли стариков и тех, кто своими ногами идти не мог. Иногда устраивали представления: Бородатая предсказывала судьбу, Карлик распевал романсы, Дурачок кривлялся и сгибался в три погибели, но зрителям было нечем расплатиться с артистами. Разнесся слух, что в Монте-Санто свирепствует Сельская гвардия: в Канудос никого не пропускают, а всех годных по возрасту забирают в армию. Поэтому циркачи двинулись кружным путем – через Кумбе. Время от времени они видели столбы дыма: это повстанцы жгли засеянные поля и фермы, чтобы сатанинское воинство подохло с голоду. Голодная смерть грозила и им самим: Дурачок очень ослабел, перестал смеяться и по суткам не произносил ни звука.
Отощавшие, вконец оборвавшиеся артисты впрягались в телегу по двое. Всякий раз, когда приходил его черед тянуть оглобли, Карлик начинал задираться с Бородатой:
– Ведь знаешь, что надо последнего ума решиться, чтобы идти в Канудос, а все равно идешь. Там и вовсе есть нечего, люди мрут как мухи. – Он кивал в сторону Галля, лицо его кривилось в яростной гримасе. – Зачем ты его послушала?
Он тяжело дышал, налегая на постромки, поворачивался всем телом к Бородатой и оттого казался еще меньше ростом. Сколько же лет ему было? Он и сам не знал. На его лице уже появились морщины; от худобы яснее проступили лопатки на сгорбленной спине и ребра. Бородатая оглянулась на Галля.
– Потому что он человек как человек, – отвечала она. – Надоело мне с уродами дело иметь.
Карлик расхохотался.
– Надоело? – воскликнул он, корчась от одолевавшего его смеха. – А ты-то кто? Молчи, сам знаю! Ты-рабыня! Тебе нравится подчиняться. Раньше подчинялась Цыгану, теперь – этому.
Бородатая, смеясь, замахнулась на него, но Карлик увернулся.
– Нравится, нравится! – закричал он. – Он купил тебя с потрохами в тот день, когда ощупал твою голову и сказал, что ты была бы нежнейшей мамашей. И ты поверила ему и нюни распустила!
Он снова захохотал и отбежал в сторону, чтобы Бородатая не дотянулась. Она принялась швырять в него камнями. А потом Карлик снова зашагал рядом с нею: их ссоры всегда напоминали игру, казалось, иначе они и не могут разговаривать друг с другом.
Циркачи шли молча, останавливаясь лишь для того, чтобы смениться или отдохнуть, когда кто-нибудь уже падал от усталости или когда впереди появлялся родничок, пруд, тенистое место. Пока шли, беспрестанно вертели головой, высматривая что-нибудь съедобное, и иногда находили добычу. Однако случалось это редко, и потому они довольствовались зелеными стебельками и веточками, еще не погубленными солнцем. Старались прежде всего отыскать кусты имбузейро; Галилео Галль быстро оценил сладковатый освежающий вкус его сочных и мясистых корней, это было настоящее лакомство.
Миновав Алгодонес, они наткнулись на кучку отдыхающих паломников и, бросив свою телегу, подошли к ним. Почти все были из одной деревни и направлялись в Канудос. Их вел «апостол»-старик в длинном одеянии поверх штанов и в сандалиях. На груди у него висела огромная ладанка, а его спутники держались с ним почтительно и боязливо, точно с пришельцем из другого мира. Галилео Галль тотчас присел рядом и стал расспрашивать его. Но апостол глядел непонимающе и продолжал разговаривать со своей паствой. Чуть погодя старик завел речь о Канудосе, о Священном писании, об откровении, явленном Наставнику, которого он называл посланцем Христа. Погибшие воскреснут ровно через три месяца и один день, а сатанинское воинство сгинет навеки. Одни умрут, другие воскреснут, одни попадут на небо, другие-в преисподнюю, одни будут обречены вечным мукам, другие спасутся. Пусть Антихрист шлет солдат в Канудос: это ему не поможет. Они исчезнут, станут прахом и тленом. А погибший праведник через три месяца и один день вернется на землю, целый и невредимый, и душа его очистится от общения с ангелами и от благодати господней. Галль слушал старика, стараясь не пропустить ни слова, глаза его закрылись, а когда тот смолк, чтобы перевести дух, сказал, что войны выигрываются не одной только верой, но и оружием. Сможет ли Канудос защититься от армии богачей? Сидевшие вокруг паломники посмотрели на него и сразу же перевели глаза на апостола. Тот слушал, не поднимая головы, не глядя на Галля. К концу войны уже не будет богатых: их никто не отличит, не распознает, ибо богатыми станут все. Вот эти камни потекут реками, пустоши обратятся в плодородные поля, а песчаный Алгодонес станет цветущим садом, и там, как на склонах Монте-Санто, вырастут орхидеи. Кобра, тарантул, леопард станут друзьями человека, как в те времена, когда он еще не был изгнан из рая. Для того, чтобы напомнить об этих истинах, и пришел в мир Наставник.
При этих словах кто-то заплакал, и приглушенные, из самого сердца идущие рыдания еще долго слышались в полутьме. Старик снова заговорил, голос его теперь звучал ласково и проникновенно. Дух принадлежит господу Иисусу, плоть-сатане. Случатся чудеса, которых так долго ждут люди: исчезнет нищета, болезни, уродство. Руки апостола прикоснулись к лицу Карлика, примостившегося рядом с Галлем. Вот он станет высоким и красивым, как все остальные. Заплакали еще несколько человек. Апостол опустил голову на плечо соседа и заснул. Постепенно люди успокоились и один за другим стали устраиваться на ночлег. Циркачи забрались в телегу; сразу же раздался храп и бормотание Карлика-он часто говорил во сне.
Галль и Журема, разложив на земле парусиновый шатер, который ни разу не ставили после Ипупиары, спали порознь. Круглая яркая луна катилась по небу в сопровождении бесчисленной свиты звезд. Ночь была ясная, прохладная, тихая-только шелестели чуть слышно деревья, виднелись их темные очертания. Журема закрыла глаза, дыхание ее стало глубоким и ровным. Галль лежал, закинув руки за голову, глядел на небо. Глупо было бы пропасть в этой пустыне, так и не увидав Канудос. То, что там происходит, примитивно, дико, насквозь заражено суеверием и предрассудком, но, несомненно, исполнено высокого и благородного смысла. Свободная общность, отказавшаяся от денег, от хозяев, от полиции, от банков, от фазендейро, город, возведенный на вере и на крови беднейших из бедных. Если он продержится еще немного, всем станет ясно: предрассудки и возвышенный обман – бесплодны и бесцельны, они отомрут сами собой. Пример Канудоса воодушевит других, возникнут новые Канудосы и, быть может… Галль улыбнулся, почесал в затылке. Волосы у него уже отросли: он мог кончиками пальцев ухватить щетинку на темени, и от этого ему всегда становилось не по себе. Почему его так пугала стриженая голова? Должно быть, напоминала о тех временах, когда в Барселоне его лечили, чтобы потом удавить гарротой. Тюремный лазарет, бритые головы безумцев. Да, им брили головы, на них надевали смирительные рубашки. Надзирателями были уголовники: они отнимали у больных скудную пищу, безжалостно били и шутки ради окатывали ледяной водой из пожарной кишки. Каждый раз, когда в зеркале, в луже или на поверхности ручья Галль видел свое отражение, он снова и снова вспоминал лица безумцев, над которыми издевались надзиратели и санитары. Когда-то он даже написал статью-и гордился ею, – озаглавленную «Против угнетения болезнью». Речь в ней шла о том, что революция не только снимет с человека ярмо угнетения, но и освободит его от предрассудков, которыми окружена в классовом обществе болезнь: больной, и в особенности душевнобольной, – такая же страдающая и презираемая жертва общества, как рабочий, крестьянин, проститутка, прислуга. Не о том ли час назад говорил старик из Канудоса, заменяя словом «бог» слово «свобода»? Не он ли утверждал, что в Канудосе исчезнут болезни, нищета, уродство? Не это ли высшая цель всякой революции? Тут Галль заметил, что глаза Журемы открыты и она смотрит на него. Неужели он размышлял вслух?
– Все на свете я отдал бы за то, чтобы вместе с ними драться против солдат Фебронио де Брито, – он прошептал эти слова, точно любовное признание. – Всю жизнь я сражаюсь, но ничего, кроме измен, разброда и разгрома, не видел. Хоть бы однажды довелось мне порадоваться победе, узнать, какая она на вкус, на что похожа, чем пахнет.
Он чувствовал, что Журема смотрит на него со всегдашним своим выражением холодного, отчужденного любопытства. Они лежали очень близко друг к другу, но тела их не соприкасались. Карлик снова негромко забормотал во сне.
– Ты меня не понимаешь, и я тебя не понимаю, – сказал Галль. – Почему ты меня не прикончила, когда я валялся без сознания? Почему не уговорила капанго увезти мою голову, а не прядь моих волос? Почему сейчас ты со мной? Ведь ты не веришь в то, во что верю я.
– Убить тебя имеет право один только Руфино, – беззлобно прошептала Журема, словно объясняя что-то совершенно очевидное. – Тот, кто убьет тебя, обидит Руфино сильней, чем обидел ты.
«Нет, не могу я этого понять», – подумал Галль. Уже не в первый раз заходила у них речь все о том же, и он неизменно оставался в недоумении. Чем объяснить, что среди этого светопреставления люди, у которых не было ничего, кроме кишащих вшами лохмотьев, сохранили понятия о чести, о том, как следует ее защищать, сохранили суровые догматы своей религии и невероятную щепетильность? Что означают у них «честь», «клятва», «слово», выдуманные для забавы от нечего делать богатыми трутнями и паразитами? Он вдруг вспомнил, как однажды под окном его комнаты в пансионе бродячий певец распевал романс, в котором он, хоть и не без труда, узнал читанную в детстве средневековую легенду о Роберте Дьяволе-потом из нее смастерили романтическую мелодраму, и Галль видел ее на сцене. Каким ветром занесло ее в Бразилию? Мир гораздо таинственней, чем может показаться.
– Я не могу постичь логику тех, кто меня остриг и увез мои волосы, – продолжал он еле слышно. – Этого Кайфу. Оставить меня в живых, чтобы не лишать друга наслаждения местью? Воля ваша, это поступок не крестьянина, а аристократа.
Раньше, когда он заговаривал об этом, Журема пыталась что-то растолковать, но на этот раз она хранила молчание: должно быть, уверилась, что чужеземец все равно ничего не поймет.
Утром они снова пустились в путь, не дожидаясь паломников. Переход через Франсианскую сьерру занял у них целый день, и к вечеру они падали с ног от усталости и голода. Дурачок по дороге дважды терял сознание, а во второй раз долго не приходил в себя и лежал тихий и бледный как мертвец. Но за все тяготы перехода они были вознаграждены озерцом с зазеленевшей водой. Примяв высокую траву, напились; Бородатая, сложив ладони ковшиком, напоила Дурачка и сбросила несколько капель на змею, которая одна из всех не голодала: всегда находились листья или какой-нибудь червячок. Утолив жажду, циркачи накопали съедобных корней, нарвали листьев, очистили от коры молодые побеги кустарника, а Карлик расставил силки. После целого дня ходьбы под палящим солнцем обвевавший их лица ветерок казался целительным бальзамом. Бородатая села рядом с Дурачком, положила его голову себе на колени. Его судьба, судьба кобры, судьба телеги тревожила ее не меньше, чем собственная участь: может быть, она думала, что выживет, если сумеет сберечь свой мир – человека, животное, повозку.
Галль, Журема и Карлик жевали медленно и вяло, выплевывая кусочки корней и стебля, из которых сок уже был высосан. Шотландец вдруг заметил под ногами круглый, твердый предмет, полузасыпанный землей. За время странствий он часто находил на дорогах человеческие кости. Это был череп-желтоватый, с трещиной. Галль вспомнил о бытующем в сертанах обычае выкапывать тела врагов, отдавая их во власть стервятникам: считалось, что тогда души их попадут прямо в преисподнюю. Он принялся внимательно разглядывать череп со всех сторон.
– Для моего отца голова человека была открытой книгой, зеркалом, – печально проговорил Галль. – Что бы он сказал, если бы увидел меня здесь в таком виде? Когда мы расстались с ним, мне было шестнадцать лет. Я огорчил его в тот день, сказав, что действие важнее познания. Он на свой лад тоже был мятежником. Другие врачи потешались над ним, называли его колдуном.
Карлик поглядел на Галля, пытаясь понять смысл его слов. Подняла глаза и Журема. Шотландец продолжал задумчиво жевать и сплевывать.
– Зачем ты сюда полез? – тихо спросил Карлик. – Неужели не страшно умереть на чужбине? У тебя тут ни семьи, ни друзей, умрешь-никто и не вспомнит.
– Вы-моя семья, – ответил Галль. – Вы-и мятежники из Канудоса.
– Но ведь ты не праведник, ты не молишься, никогда не говоришь о боге. На что тебе сдался этот Канудос?
– А я бы пропала среди чужих, – сказала Журема. – Человек без родины все одно что сирота.
– Когда-нибудь слово «родина» исчезнет, – тут же отозвался Галль. – Люди оглянутся назад, на нас, увидят, как мы жались между границ, как убивали друг друга из-за черточки на карте, и скажут: вот дураки-то были.
Карлик и Журема переглянулись. Галль знал, о чем они думают: «Ты дурак и есть». Они все жевали и сплевывали, одолевая подступающую тошноту.
– А ты веришь в то, что говорил апостол из Алгодонеса? – спросил Карлик. – Веришь, что настанет такое время, когда не будет ни болезней, ни несчастий?… – Он запнулся.
– Ни уродства, – докончил за него Галль и кивнул несколько раз подряд. – Верю. Верю так, как другие верят в бога. Теперь ты понял, на что мне сдался Канудос? На худой конец, там хоть будет за что умирать.
– Тебя убьет Руфино, – тихо сказала Журема и взглянула на небо. – Думаешь, он снесет обиду? Он ищет нас и, рано или поздно, найдет. – При этих словах ее голос зазвучал громче.
Галль схватил ее за руку.
– А-а, ты потому и не уходишь, да? Хочешь посмотреть, как он отомстит? – Он пожал плечами. – Я и Руфино не понимаю. Я вовсе не хотел оскорбить его. Желание все сметает на своем пути-и волю, и дружбу. Оно не зависит от человека, оно заложено в строении его черепа – вы называете это душой. – Он придвинулся к ней вплотную, поглядел прямо в глаза. – Я ни в чем не раскаиваюсь. Это было мне хорошим уроком. Я ошибался. Наслаждение идеалу не помеха. Не надо стыдиться требований своего тела, понимаешь? Нет, ничего ты не понимаешь.
– Ну как же такое может быть? – перебил его Карлик. Он глядел на Галля умоляюще, голос его прерывался. – Говорят, что он возвращает слепцам зрение, глухим-слух, исцеляет язвы прокаженных. Если я скажу ему: «Я пришел-сотвори чудо», он прикоснется ко мне, и я вырасту?
Галль растерянно смотрел на него, не находя для ответа ни правдивых, ни лживых слов. В эту минуту раздался плач Бородатой, склонившейся над Дурачком: «Он умирает. Больше не улыбается и не стонет, жизнь из него уходит по капельке». И, пока циркачи не уснули, долго еще слышался ее жалобный голос. А утром на них наткнулась семья паломников из Карнаибы, которая принесла дурные вести. Отряды Сельской гвардии и телохранители окрестных фазендейро в ожидании войска перекрыли все дороги из Кумбе. Попасть в Канудос можно, только сильно отклонившись на север и пройдя через Массакару, Анжико и Розарио.
Через полтора суток они пришли в Сан-Антонио, местечко на зеленых берегах Массакары, славившееся своими горячими источниками. Несколько лет назад бродячие артисты побывали там, и им запомнилось множество людей, стекавшихся туда в надежде, что купание в бурлящей, резко пахнущей воде исцелит их язвы. Сан-Антонио постоянно подвергался нападениям бандитов, которые грабили приезжих и местных. Теперь он казался вымершим. Женщины на берегу не полоскали белье, на мощеных улочках, где росли фикусы, кактусы и кокосовые пальмы, не было ни души-ни человека, ни собаки, ни птицы. Несмотря на это, Карлик пришел в хорошее расположение духа и, прижав к губам трубу, издал хриплый звук, а потом начал зазывать публику на представление. Бородатая засмеялась, приоткрыв слюнявый рот, и даже Дурачок, хоть и был еще слаб, принялся подталкивать телегу, упираясь то ладонями, то плечом, то головой. Наконец на пороге одного из домов появился какой-то старичок, который глядел на циркачей так, словно не видел их, но, когда Бородатая послала ему воздушный поцелуй, улыбнулся.
Артисты оттащили телегу на заросшую вьюнком маленькую площадь; на звуки трубы стали открываться окна и двери, выглядывать люди. Карлик, Бородатая, Дурачок поспешно распаковали свои узлы и через минуту уже размалевывали себе лица, подводили глаза, помадили волосы, надевали яркие костюмы. В руках у них замелькали клетка с коброй, обручи, волшебные палочки, бумажный аккордеон-все, что осталось от былой славы труппы Цыгана. Карлик задудел во всю мочь и крикнул: «Представление начинается!» Постепенно вокруг стала собираться публика – эти люди могли присниться только в страшном сне. Живые скелеты-не скажешь, мужчина это или женщина, старик или юноша, – с гноящимися ранами, язвами, опухолями на руках, ногах, лицах боязливо вылезали из домов и, поддерживая друг друга, шли, тащились, ползли к телеге, смыкаясь вокруг нее кольцом. «Они похожи не на умирающих, – подумал Галль, – а на давно умерших». Все, даже дети, казались древними старцами. Иные заулыбались, когда Бородатая начала свои фокусы с коброй: она целовала ее, заставляла извиваться в руках, сворачивала кольцом. Карлик проделывал с Дурачком то же самое: и Дурачок так же извивался, завязывался узлом, складывался вчетверо. Жители Сан-Антонио, кто смеясь, а кто серьезно, следили за представлением, одобрительно кивали, хлопали в ладоши. Некоторые посматривали на Галля с Журемой, словно спрашивая, когда же придет их черед. Шотландец не мог оторвать от них глаз, а лицо Журемы скривилось от омерзения. Она пыталась пересилить себя, но потом вдруг прошептала, что больше не может, и отошла. Галль не стал ее успокаивать. Глаза его горели; в голове все перемешалось. «Быть здоровым, – думал он, – такой же эгоизм, как любить, как обладать богатством или властью: все, что принадлежит тебе, отнято у других. Лучше уж ничего не иметь и никого не любить. Но возможно ли отказаться от здоровья, чтобы стать вровень с моими страждущими братьями? Сколько вопросов требуют ответа, сколько голов у этой гидры, несправедливость повсюду, куда ни взглянешь». Он заметил, что Журема дрожит, что ей вот-вот станет дурно, и взял ее за руку.
– Гляди, гляди на них, – повторял он горячо и гневно. – Гляди на этих женщин. Они тоже были когда-то юными, сильными, красивыми. Кто сделал их такими, как сейчас? Бог? Нет, не бог! Богатые, здоровые, себялюбивые мерзавцы, захватившие власть.
В ярости оттолкнув Журему, он выскочил на середину площади, не обращая внимания на Карлика, который как раз начал свою заветную историю о принцессе Магалоне, дочери короля Неаполитанского. Зрители увидели, что одетый в рваные штаны стриженый рыжебородый человек со шрамом на шее обращается к ним.
– Крепитесь, братья, не поддавайтесь отчаянию! Вы гниете заживо и влачите жалкое существование не потому, что так угодно бесплотному божеству, которое прячется где-то там в небесах, а потому что мир создан неправильно! Вам нечего есть, вас некому и нечем лечить, никому нет дела до вас, потому что вы бедны! Имя вашей болезни – несправедливость, эксплуатация, бесправие! Нельзя смиряться, братья! Восстаньте из бездны бедствий, как восстали ваши братья в Канудо-се! Отберите землю и дома тех, кто украл вашу силу, погубил вашу молодость, кто погасил в вас искру человечности…
Бородатая не дала ему договорить. С искаженным от бешенства лицом она оттолкнула его в сторону:
– Дурак ты! Дурак! Никто тебя не понимает! От твоих слов они огорчатся, рассердятся и ничего нам не дадут! Щупай им головы, предсказывай им будущее! Развесели их! Утешь!
Раздался крик петуха, и Блаженненький, не открывая глаз, прошептал про себя: «Благословен будь Иисус Христос!» Он еще полежал неподвижно, молясь – просил у господа силы свершить то, что предстояло. В последние дни его немощное тело едва выдерживало постоянное напряжение: часто кружилась голова, а ночью, когда он валился на свой матрас, расстеленный за алтарем в церкви святого Антония, кости ломило так, что он подолгу не мог заснуть и лежал, крепко стиснув зубы, покуда милосердный сон не избавлял его от этой муки. Блаженненький был хрупок и хил, но обладал могучей волей, и телесная слабость второго по значению человека в Канудосе оставалась для всех тайной.
Он открыл глаза. Во второй раз пропел петух, в слуховое оконце пробился свет зари. Блаженненький спал не раздеваясь-в той самой тунике, которую Мария Куадрадо и «ангелицы» без конца латали и штопали. Он надел сандалии, поцеловал висевшие на груди крестик и охранявшую от пули ладанку с изображением сердца Христова, а потом затянул потуже ржавую проволоку, которую носил с того дня, как впервые повстречал Наставника в Помбале, скатал свой матрас и пошел будить спавшего в притворе церкви старика из Шорошо-тот исполнял должность ключаря и ризничего. Открыв глаза, старик пробормотал: «Благословен будь Иисус Христос». «Во веки веков», – ответил Блаженненький и протянул ему плеть: каждое утро он во славу Предвечного совершал обряд бичевания. Стал на колени, и старик десять раз изо всех сил хлестнул его по спине и ягодицам. Блаженненький не издал ни звука. Покончив с этим, оба перекрестились. Так начинался каждый их день.
Ключарь отправился вытирать пыль с алтаря, а Блаженненький подошел к дверям и сразу же услышал голоса собравшихся вокруг церкви паломников, которые под присмотром Католической стражи ожидали его выхода. Сердце Блаженненького вечно когтил страх ошибиться – прогнать прочь доброго христианина и допустить в Бело-Монте недостойного человека или тайного врага, – и о том, чтобы господь вразумил его, Блаженненький всегда молился с особым жаром. Он отворил двери, услышал гул толпы и увидел у паперти несколько десятков человек. Воины Католической стражи-их можно было отличить по синим тряпицам на руках или на шее-хором крикнули: «Благословен будь Иисус Христос!» «Во веки веков», – пробормотал в ответ Блаженненький. Паломники осенили себя крестным знамением, все, кроме параличных и больных, поднялись на ноги. Глаза у них блестели-от голода и от радости. Блаженненький прикинул: не меньше пятидесяти.
– Добро пожаловать в Бело-Монте, в землю Предвечного Отца и господа Иисуса, – нараспев сказал он. – Наставник требует от тех, кто услышал зов и пришел сюда, только веры и истины. Солгавший и неверующий да не вступит в пределы божьей земли.
Он дал знак воинам Стражи, и они пропустили к нему первых паломников. Раньше он говорил с каждым по отдельности, но теперь приходилось вести беседы с несколькими сразу. Наставник не хотел, чтобы кто-нибудь еще, кроме Блаженненького, занимался этим, и всякий раз, когда тот просил отрядить людей ему в помощь, отвечал одно и то же: «Ты– врата Бело-Монте».
Первым вошел старик-слепец с дочерью, зятем и двумя внуками. Он был родом из Керары и добирался до Канудоса целый месяц, схоронив по дороге сватью и еще двоих близнецов-внуков. «Вы погребли их по обряду?» – «Да, положили в гроб, отпели». Покуда старик, устремив на него невидящий взгляд, рассказывал о том, как шли, Блаженненький внимательно рассматривал пришельцев. Сразу же можно было понять, что живут в этой семье дружно, уважают старших-никто ни разу не перебил слепца, дочка и зять только кивали в подтверждение. Лица всех пятерых, истомленные голодом, жаждой, тяготами долгого пути, светились радостью-наконец-то они достигли святого места. Ощутив прикосновение ангела, Блаженненький решил, что допустит их в Бело-Монте, но все же спросил, не сослужил ли кто-нибудь вольно или невольно службы Антихристу. После того как они поклялись, что не признают Республику, отречение императора, отделение церкви, гражданский брак, новую систему мер, что не заполняли опросных листов, Блаженненький поочередно обнял их и, дав стражника в провожатые, отправил к Антонио Виланове. В дверях женщина что-то шепнула на ухо слепцу, и тот робко спросил, скоро ли они увидят Наставника. Все пятеро так замерли и напряглись в ожидании ответа, что Блаженненький подумал: «Это избранные». Сегодня же вечером они увидят его, услышат его наставления, сегодня вечером он скажет, что господь рад принять новых овец в свое стадо. Произнеся эти слова, Блаженненький посмотрел вслед ликующим людям и подумал, что очистительная благодать еще существует в этом обреченном на гибель мире. Блаженненький твердо знал, что они забыли о смерти своих близких, о всех тяготах и испытаниях и уверены теперь, что жить стоит. Антонио Виланова сейчас запишет их в свои книги, слепого старика отправит в дом спасения, дочь отдаст под начало Антонии и Асунсьон, а ее мужа с сыновьями поставит водоносами.
Слушая следующую пару-женщина держала в руках какой-то сверток, – он думал об Антонио: истинно верующий, избранный, агнец господний. И он, и брат его Онорио-люди сведущие, когда-то торговали, была у них и скотина, и деньги; могли бы жить так и дальше, копить и приумножать, появились бы у них дома, земли, слуги. А они решили, подобно неимущим братьям своим, служить господу. Великое благо, что есть в Канудосе такой человек, как Антонио Виланова: все трудности отступают перед его мудростью и опытом. Бог его послал. Вот только что он наладил снабжение водой из Вассы-Баррис, из ручьев на Фазенде-Велье; воду дают бесплатно. Водоносами становятся паломники из числа новоприбывших: быстро узнается, чего они стоят; сами они счастливы, что пригодились Наставнику, а люди в благодарность кормят их.
Из невнятных слов стоявшей перед ним женщины Блаженненький понял, что на руках у нее-тело новорожденной дочери, которая умерла накануне, когда они уже спускались из сьерры Каньябрава. Он приподнял тряпицу, увидел окоченевшее тело, пергаментное личико и сказал, что господь явил свою милость, прибрав девочку на том крошечном клочке земли, который один на всем свете неподвластен сатане. Девочку еще не успели окрестить, и Блаженненький совершил над ней таинство – он нарек ее Марией Эуфразией и помолился, чтобы отец небесный упокоил ее душу в лоне Авраамовом. Супруги дали клятву и пошли к Антонио Виланове: он должен был похоронить их дочку. В Канудосе не хватало дерева, не из чего было делать гробы, и каждые похороны представляли немалую сложность. Блаженненький трясся как в лихорадке при мысли о том, что после смерти тело его, ничем не защитив, свалят в яму.
Он расспрашивал очередных паломников, когда в церковь пришли «ангелицы», чтобы прибраться, а за ними-Алешандринья Корреа, которая принесла ему глиняный горшок и записку от Марии Куадрадо: «Съешь сам», – она знала, что Блаженненький раздает еду голодным. Он возблагодарил бога за то, что тот не испытывает его твердости ни голодом, ни жаждой: ему хватало глотка воды, пригоршни зерен, и даже во время мучительного перехода по безжизненным серта-нам он не страдал, как другие. Поэтому в Канудосе один только Наставник постился чаще и строже, чем Блаженненький. Алешандринья Корреа сказала, что Жоан Апостол, Жоан Большой и Антонио Виланова ожидают его в Святилище.
Блаженненький еще часа два принимал паломников и не допустил в Бело-Монте только одного хлеботорговца из Педриньяса, который некогда был сборщиком податей. Бывшим солдатам, проводникам, поставщикам сатанинского воинства не отказывали, но сборщики податей под страхом смерти изгонялись прочь. Они высасывали из бедняков последние соки, уводили их скотину, отнимали пожитки, были алчны и безжалостны и здесь, в Бело-Монте, могли бы стать тем червяком, который изнутри сожрет все яблоко. Блаженненький объяснил торговцу, что, если тот хочет вернуть себе доброе имя и заслужить милость небес, он должен сражаться с Сатаной в одиночку, на свой страх и риск. После этого он велел остальным ожидать его возвращения и пошел в Святилище. Близился полдень, солнце играло на камнях. По дороге его беспрестанно останавливали, пытаясь о чем-то спросить, но он торопливо шел дальше в сопровождении воинов Католической стражи. Было время, когда он отказывался от охраны, но потом понял, что она необходима, иначе короткий путь от церкви до Святилища занял бы у него несколько часов: на каждом шагу его осаждали просьбами и вопросами. Блаженненький подумал, что среди тех, кто сегодня пришел в Канудос, были люди из Алагоаса и Сеары-вот куда докатилась молва о святой земле. Вокруг Святилища стояла такая плотная толпа, неотрывно глядевшая на деревянную дверь, из которой в любую минуту мог появиться Наставник, что Блаженненький и четверо стражников не смогли пробиться и остановились, увязнув в человеческом месиве. Стражники замахали своими синими повязками, и их товарищи, охранявшие вход, прокладывая себе путь в толпе, поспешили им на помощь и образовали неширокий коридор: по нему и прошел Блаженненький, говоря себе, что, не будь Католической стражи, в Бело-Монте воцарился бы хаос, и это было бы той самой лазейкой, через которую в город проник бы Сатана.
– Благословен будь Иисус Христос, – произнес он и, услышав в ответ: «Во веки веков», почувствовал особое умиротворение, неизменно охватывавшее его в присутствии Наставника: даже гомон толпы за дверью звучал здесь райской музыкой.
– Прости, отче, что заставил тебя ждать, – прошептал Блаженненький. – Приходит с каждым днем все больше народу. Я не успеваю поговорить со всеми или хотя бы поглядеть на них.
– Каждый имеет право на спасение, – отвечал Наставник. – Возрадуйся.
– Я и радуюсь, что паломников становится все больше. А сержусь на себя: никак не успеваю узнать их получше.
Он уселся на пол между Жоаном Апостолом и Жоаном Большим, державшими на коленях свои карабины. Кроме Антонио Вилановы, в комнате был и его брат Онорио: судя по густой пыли, покрывавшей его лицо и одежду, он только что приехал. Мария Куадрадо протянула ему стакан воды, и он выпил с наслаждением, маленькими глотками. Наставник, завернувшись в свое лиловое одеяние, неподвижно и очень прямо сидел на топчане и перебирал густые спутанные завитки на голове Леона, которьш примостился с тетрадью и пером на полу, прижавшись щекой к коленям святого. Вдоль стены безмолвно, не шевелясь, сидели на корточках «ангелицы»; белый ягненок спал. «Вот он-Наставник, Учитель, Свет очей, – благоговейно подумал Блаженненький. – Мы его дети. Мы были ничем-он сделал нас апостолами». Он почувствовал, как омывает его душу волна счастья: это снова ангел осенил его своим крылом.
Только через несколько минут он понял, что между Жоаном Апостолом и Антонио Вилановой идет спор. Антонио возражал против того, чтобы Калумби было предано огню, как предлагал Жоан, и говорил, что, если имение барона де Каньябравы-главный источник всех припасов, поступавших в Канудос, – исчезнет, ущерб будет нанесен не дьяволу, а жителям. Бело-Монте. Антонио, казалось, боялся обидеть кого-нибудь или сказать резкость и потому говорил еле слышно. «Конечно, Наставник наделен сверхъестественной силой, если такой человек, как Антонио Виланова, делается в его присутствии на себя непохож», – подумал Блаженненький. Обычно Антонио дивил всех своей неукротимой энергией, мнения свои высказывал так убежденно, что с ним поневоле соглашались, а здесь, при Наставнике, этот горластый и неуемный человек, этот не знавший усталости деятельный хлопотун, постоянно носившийся с новыми затеями, робел как школьник. «Но ведь ему это в радость», – продолжал размышлять Блаженненький. Антонио сам часто говорил об этом, когда они подолгу бродили вдвоем после проповеди; он хотел знать о Наставнике все-пути его странствий, его учение, и Блаженненький терпеливо отвечал. С легкой печалью вспоминались ему теперь первые дни Бело-Монте-дни утраченной ныне свободы, когда можно было размышлять, молиться, беседовать: они с Антонио ежедневно вели долгие разговоры, пересекая из конца в конец маленький безлюдный городок. Антонио изливал ему душу, рассказывал о том, как круто изменила его жизнь встреча с Наставником. «Я ходил сам не свой, думал, голова лопнет, нервы были натянуты так, что вот-вот оборвутся, а теперь мне довольно знать, что он рядом, и на душе становится так легко, так спокойно. Это-радость, Блаженненький». Теперь-то им не удается поговорить: у обоих появились многообразные заботы, у каждого свои. Что ж, на все воля божья.
Он так углубился в воспоминания, что даже не заметил, когда смолк голос Антонио. Теперь говорил Жоан Апостол. Сведения были достоверные, Меченый их подтвердил: барон де Каньябрава служит Антихристу, он велел всем фазендейро снабжать сатанинское воинство людьми, лошадьми, мулами, припасами, он дал солдатам проводников, а свое имение Калумби предоставил им во власть. Это самая большая, самая богатая фазенда во всем крае, там хватит добра на десять таких полков. Нужно поэтому ее уничтожить, не допустить, чтобы псы ею воспользовались, а иначе трудно будет отстоять Бело-Монте. Он замолчал, не сводя, как и Антонио Виланова, глаз с Наставника. Спорить было не о чем: святой лучше знает, пощадить Калумби или спалить дотла. Они часто не соглашались друг с другом, но их дружбе это никогда не мешало. Однако, прежде чем Наставник открыл рот, в дверь Святилища постучали. Приехали люди из Кумбе. Жоан Апостол вышел к ним.
Снова заговорил Антонио Виланова, на этот раз – о мертвых. Бело-Монте разрастался, паломники прибывали, а покойников, число которых тоже увеличилось, было негде хоронить: на старом кладбище, находившемся за церквами, места больше не было. Потому Антонио послал людей расчистить и огородить пустошь в Таболериньо, между Канудосом и Камбайо. Правильно ли он сделал? Наставник едва заметно кивнул в знак одобрения. Когда же, смущаясь, помогая себе неуклюжими движениями огромных ручищ, смахивая блестевшие в курчавых волосах росинки пота, Жоан Большой стал рассказывать, что Католическая стража вырыла от берега Вассы-Баррис до Фазенды-Вельи траншею и укрепила ее двойным рядом камней, вернулся Жоан Апостол. Даже Леон поднял свою огромную голову, вопрошающе уставился на него.
– Сегодня на рассвете солдаты заняли Кумбе. Искали падре Жоакина, расспрашивали про него. Кажется, нашли и убили.
Блаженненький услышал донесшееся из угла рыдание, но не взглянул в ту сторону: он и так знал, что там сидит Алешандринья Корреа. Остальные тоже не обернулись, хотя рыдания становились громче, заполнили комнату. Наставник не шевельнулся.
– Помолимся за душу падре Жоакина, – сердечно сказал он наконец. – Он теперь уже предстоит господу. Оттуда он будет нам помогать, может быть, даже больше, чем на земле. Возрадуемся за него и за себя. Для праведника смерть-праздник.
Опустившись на колени, Блаженненький от всей души позавидовал пастырю из Кумбе, которому теперь не страшны козни дьявола: он уже на небесах, там, куда поднимаются только мученики во имя Христа.
Руфино входит в Кумбе, когда там уже хозяйничают солдаты: они обращаются с жителями как с врагами– обыскивают дома, отшвыривают прикладами тех, кто пытается стать у них на дороге, под барабанный бой возвещают о смертной казни за хранение огнестрельного оружия-приказ об этом уже прибит к столбу. Они ищут священника. Руфино узнает, что в конце концов они дерзнули вломиться в храм и выволочь оттуда падре Жоакина: как видно, святотатство их не пугает. Обегав городок в поисках циркачей, Руфино находит приют в доме одного мостильщика: ему рассказывают про обыски, про жестокость солдат, все бы ничего, если б не это кощунство – ворваться в церковь, избить служителя бога! Должно быть, и вправду эти нечестивцы предались Сатане.
Руфино покидает Кумбе, уверившись в том, что бродячие артисты здесь не проходили. Неужели они уже в Канудосе? Или схвачены солдатами? На дороге, ведущей в Канудос, его задерживают люди из Сельской гвардии, но среди них находятся знакомые, и вскоре его отпускают. Он идет на север и через какое-то время слышит выстрел. Пуля взвихривает пыль у самых его ног-значит, стреляли по нему. Он бросается наземь, ползет и, осторожно обернувшись, видит на пригорке гвардейцев. Они кричат ему, чтобы отдал оружие-карабин и нож. Руфино вскакивает и бежит, петляя, пока не оказывается в недосягаемости, целый и невредимый, и, прячась за валунами, продолжает путь. Но вскоре он убеждается, что его не преследуют, и, вдруг ощутив безмерную усталость, падает как подкошенный, засыпает. С восходом солнца он опять шагает в сторону Канудоса. На едва заметную тропу, по которой всего несколько лет назад ходили только гурты скота и самые отчаянные торговцы, теперь отовсюду стекаются паломники. Вечером, остановившись вместе с ними на привал, Руфино слышит, как покрытый язвами старик из Сан-Антонио рассказывает о представлении бродячих циркачей. Сердце Руфино колотится. Не прерывая, он слушает старика. Он напал на след.
В сумерках Руфино уже возле Сан-Антонио и, присев на берегу Массакары возле одного из горячих источников, ждет рассвета. От нетерпения путаются мысли. С первыми лучами солнца он начинает путь вдоль цепи одинаковых домиков – они кажутся вымершими. Первый встречный показывает ему, куда идти. Руфино входит в темную, смрадную комнату, останавливается, ждет, чтобы глаза привыкли к свету. Из тьмы начинают проступать стены-исчирканные, изрисованные, на одной-изображение сердца Христова. Пустая обшарпанная комната-нет ни мебели, ни даже подставки для светильника-словно хранит память о том, что когда-то здесь жили люди: потом они ушли и все унесли с собой.
Сидящая на полу женщина приподнимается, увидев Руфино. Вокруг разбросано разноцветное тряпье, плетенная из ивняка клетка, жаровня, а на коленях у нее Руфино, присмотревшись, замечает голову змеи. Следопыт различает теперь и темный пушок вдоль ее щек, на подбородке и на руках. Между женщиной и стеной распростерто чье-то тело-Руфино видит только его нижнюю часть. Глаза женщины полны отчаяния и скорби. Склонившись над нею, Руфино осторожно и почтительно спрашивает ее о цирке. Она смотрит на него невидящим взглядом, а потом вяло протягивает ему змею: «На, ешь». Руфино опускается на корточки, объясняет, что ничего не собирается у нее отнимать, он хочет только узнать кое-что. Бородатая говорит о мертвеце: ему становилось все хуже и хуже, и вот наконец вчера ночью он испустил дух. Руфино слушает, кивает. «Может быть, надо было сначала убить Идилику, накормить Дурачка ее мясом? Может быть, это его спасло бы?»-мучаясь от угрызений совести, говорит она и сама себе отвечает: «Нет, не спасло». Змея и Дурачок делили с нею все тяготы ее кочевой жизни-с незапамятных времен они были вместе. Перед мысленным взором Руфино всплывают лица гиганта Педрина, Цыгана и других циркачей – в детстве он видел их представление, они приезжали в Калумби. Бородатая слышала от кого-то, что души тех, кого зарыли без гроба, попадут прямо в ад, – это печалит ее сильней всего. Руфино предлагает ей помощь– он сколотит гроб, выроет могилу. Еле слышно спрашивает его женщина, что он ищет. Дрожащим голосом Руфино отвечает. «Рыжего чужеземца? – говорит она. – Галилео Галля?» – «Да». Когда циркачи выходили из Сан-Антонио, его увезли с собой какие-то всадники. И Бородатая снова принимается за свое: не смогла бросить Дурачка, но и тащить его была не в силах, вот и осталась при нем. «Кто же это был? Солдаты? Сельская гвардия? Бандиты?» – «Не знаю». – «Это они остригли Галля в Ипупиаре?» – «Нет». – «Они забрали его одного?» – «Да, остальных не тронули, отпустили с миром». – «Они пошли в сторону Канудоса?»– «Не знаю».
Руфино, разломав ставни, обкладывает покойника досками, связывает их тряпьем и, вскинув этот невиданный гроб на плечо, выходит из дому. Бородатая – за ним. Местные ведут их на кладбище, дают лопату. Руфино копает могилу, опускает туда тело Дурачка, ждет, покуда Бородатая молится за упокой его души. Они возвращаются в лачугу, и женщина многословно и горячо благодарит его. Руфино, глядя перед собой остановившимися глазами, спрашивает: «Они и женщину увезли?» Бородатая растерянно моргает. «Так ты Руфино?» Он кивает. «Журема знала, что рано или поздно ты придешь». – «Увезли ее?» – «Нет, она вместе с Карликом пошла в Канудос». Толпящиеся вокруг больные и здоровые с интересом слушают их разговор. Руфино шатается от изнеможения. Его приглашают войти, и он остается в домике, где нашел Бородатую. Он спит до ночи, а на рассвете хозяева дают ему поесть. Он толкует с ними о войне, о том небывалом, что творится нынче на свете. Когда хозяева уходят, он начинает расспрашивать Бородатую о Галле и Журеме. Женщина рассказывает, что знает, а потом говорит, что тоже пойдет в Канудос. «Не боишься попасть прямо к волку в зубы?» – «Боюсь одна остаться, а там, может, найду Карлика, снова будем вместе».
Наутро они расстаются. Руфино идет на запад – туда, по словам жителей Сан-Антонио, уехали капанги, – продирается через колючий кустарник. Ему удается избежать встречи с разведчиками полковника Сезара, которые прочесывают окрестности. Время от времени он останавливается, вглядывается в следы. Никакой дичи ему добыть не удается, весь день он жует траву. Ночью он выходит к речке под названием Варгинья и впервые видит перед собой то самое сатанинское воинство, полк Живореза, которьш у всех на устах: в пыли поблескивают штыки, скрипят колеса орудийных лафетов. Руфино продолжает путь, но до темноты в Зелию не входит. Крестьяне говорят ему, что тут не только солдаты, но и Меченый со своими людьми, однако никто не видел всадников с рыжим чужестранцем. Руфино всю ночь слышит вдалеке свист свирелей– он то замолкает, то начинается вновь.
От Зелии до Монте-Санто тянется гладкая, выжженная, колючая пустыня без дороги и троп. Руфино на каждом шагу мерещатся солдатские патрули и разъезды. К полудню он находит воду и пищу. Его не покидает ощущение, что он не один. Он оглядывается, озирается по сторонам: никого. Но чуть погодя догадка его подтверждается: за ним следят, его преследуют. Он пытается уйти, меняет направление, прячется, пережидает, пускается бегом. Тщетно: преследователи знают свое дело и, не попадаясь ему на глаза, движутся за ним неотступно. Тогда Руфино, оставив предосторожности, смирившись, идет открыто, каждую секунду ожидая смерти. Вскоре он слышит блеянье коз. Впереди прогалина, а на ней Руфино замечает десятка два мужчин и беленькую, сжавшуюся в комочек девочку. Взгляд ее блуждает, тело в синяках, платье разодрано. Она перебирает колокольцы, какие вешают скотине на шею, вертит деревянную пастушескую свирель. Мужчины молча смотрят на приближающегося к ним Руфино. Они больше похожи на крестьян, чем на разбойников, но у каждого под рукой карабин, на поясе-мачете, нож, подсумки, пороховница. Один из них встает и, улыбаясь, чтобы не напугать девочку, подходит к ней, а она замирает, глядя на него широко открытыми глазами. Мужчина осторожно берет у нее колокольчики и свирель, возвращается на свое место.
Разбойники, усевшись в кружок, едят. Каждый держится особняком, сам по себе. Никто не обращает на Руфино внимания, словно давно поджидали его и были уверены, что рано или поздно он придет. Проводник подносит ладонь к шляпе и говорит: «Добрый вечер». Одни продолжают жевать, другие поворачиваются к нему, а кто-то отвечает с набитым ртом: «Благословен будь Иисус Христос». Руфино вглядывается в того, кто произнес эти слова, и видит коренастого изжелта-смуглого кабокло со шрамом на месте носа. «Это Меченый, – понимает он. – Мне крышка». Жаль, что придется умереть, так и не сведя счетов с тем, кто обесчестил его. Меченый, сохраняя полнейшее спокойствие, без враждебности, не приказав даже отдать оружие, начинает допрос: откуда и куда идет, кому служит, что видел. Руфино отвечает не задумываясь, говорит охотно и многословно, замолкая лишь при очередном вопросе. Остальные продолжают ужин, но в ту минуту, когда Руфино объясняет, кого и зачем он ищет, все поворачиваются к нему, оглядывают с ног до головы. Меченый, проверяя, правду ли он говорит, снова спрашивает, сколько раз он сопровождал полицейских, которые преследовали кангасейро. Но Руфино с самого начала решил говорить все как есть, его не собьешь. «А ты знал, что один из этих отрядов охотился за мной?» – «Знал». Меченый говорит, что хорошо запомнил людей капитана Жералдо Маседо, Легавого: еле-еле удалось ему уйти от них. «Ты хорошо знаешь свое дело», – произносит он. «Да нет, – говорит Руфино, – видно, хуже, чем надо, раз не смог отделаться от твоих ребят». Время от времени из зарослей неслышно, как призрак, выходит человек, шепчет что-то на ухо Меченому и снова исчезает. Руфино, не задавая вопросов, не спрашивая о том, что его ждет, смотрит, как бандиты завершают ужин, встают, затаптывают костер, забрасывают ветвями место своего привала. Меченый глядит на него. «Не хочешь душу спасти?»-спрашивает он. «Сначала честь, душа-потом», – отвечает Руфино. Никто не смеется. Меченый задумывается на несколько мгновений. «Чужестранца, которого ты разыскиваешь, увезли в имение барона де Каньябравы, в Калумби», – цедит он сквозь зубы, а потом уходит в сопровождении своих людей. На прогалине остается только беленькая девочка, да на верхушке имбузейро сидят, по-стариковски перхая, два стервятника-урубу.
Руфино немедля отправляется в путь, но уже через полчаса страшная усталость наваливается на него, ноги становятся как деревянные, и он падает там, где стоит. Когда он просыпается, его руки, шея, лицо сплошь искусаны москитами. Впервые за все то время, что он идет из Кеймадаса, охватывает его горькая досада: все напрасно, все впустую. Он поворачивает обратно, но каждый шаг по земле, которую с тех пор, как выучился ходить, он пересекал множество раз, на которой он знает все тропинки, все родники и источники, все места, где лучше всего расставить силки, дается ему теперь с трудом, через силу: он еле-еле передвигает ноги, и путь кажется ему нескончаемым, и земля, как в недавнем сне, грозит обернуться зыбкой трясиной-в любую минуту она провалится под ступней, поглотит его. Никем не замеченный, он минует Монте-Санто: до Калумби теперь не больше десяти часов хода. Он идет всю ночь без отдыха, время от времени пускается бегом. Вот и фазенда, где он родился и вырос; Руфино не замечает, в каком запустении поля, как мало вокруг людей, какой повсюду царит упадок. Встречные пеоны здороваются с ним, но он не отвечает, не слышит ни их приветствий, ни расспросов. Пеоны не задерживают его, некоторые следуют за ним в отдалении.
У господского дома, под пальмами и тамариндами снуют между сараями, корралями и прочими службами работники, рядом-кучка вооруженных людей. Они покуривают, разговаривают. Окна в доме прикрыты жалюзи. Руфино, осторожно приглядываясь к телохранителям барона, продвигается вперед. Капанги молча, без приказа, загораживают ему дорогу. Они не угрожают, не бранятся, не произносят ни слова. Молчит и Руфино. Его хватают за руки. Капанги стараются не причинить ему боли, ему оставляют карабин, мачете и нож, но дальше не пускают. Капанги здороваются с ним, похлопывают по плечу, шепчут, чтобы не дурил. Лицо Руфино покрывается крупными каплями пота. Он не отбивается, но пытается вырваться. Двоих он отталкивает, но двое других снова оказываются у него на пути, заставляют остановиться. Так продолжается до тех пор, пока обессиленный Руфино не перестает сопротивляться. Тогда его отпускают. Он смотрит, сникнув, на черепичную крышу, на увитое плющом крыльцо, на окно кабинета. Он снова делает шаг вперед и снова натыкается на живую стену. Из дома выходит хорошо знакомый ему Аристарко, старший над телохранителями барона.
– Если желаешь видеть барона, он тебя примет хоть сейчас, – говорит он дружелюбно.
Грудь Руфино высоко вздымается.
– Он отдаст мне чужеземца? Аристарко мотает головой:
– Он отдаст его солдатам. Они отомстят за тебя.
– Он мой, – шепчет Руфино. – Барон знает, что он принадлежит мне.
– Тебе не отдаст, не надейся, – повторяет Аристарко. – Хочешь, он сам тебе все объяснит?
Побледнев, Руфино качает головой. На лбу и на шее у него вздулись жилы, лоб покрыт потом, глаза вылезают из орбит.
– Передайте барону, что я ему больше не слуга! – хрипло и раздельно произносит он. – А рыжему скажите, что сейчас я пойду и убью ту, кого он у меня украл.
Он плюет на землю, поворачивается и уходит туда, откуда пришел.
Стоя у окна, барон де Каньябрава и Галилео Галль смотрели, как уходит прочь Руфино, как расходятся кто куда капанги и пеоны. Галль был выбрит, одет в чистую рубаху и штаны взамен тех лохмотьев, что были на нем раньше. Барон снова уселся за свой письменный стол, над которым висела коллекция оружия, взял чашечку дымящегося кофе и, рассеянно устремив взгляд в пространство, отхлебнул глоток, а потом снова стал разглядывать Галля с любопытством энтомолога, изучающего неизвестную ему особь. Так глядел он на него с той минуты, когда Галль, худой и изможденный, под конвоем людей Аристарко появился в дверях его кабинета, а когда шотландец произнес первые слова, интерес барона усилился.
– Вы приказали бы убить Руфино? – спросил Галль по-английски. – Если бы продолжал настаивать, если бы не подчинился? Да что я спрашиваю! Конечно, приказали бы.
– Мертвецов незачем убивать, господин Галль, – ответил барон. – Руфино мертв, а убили его вы, когда отняли у него Журему. А если бы я распорядился убрать его, то оказал бы ему милость: избавил бы от снедающего его позора и бесчестья. Для сертанца нет более лютой пытки.
Он открыл коробку с сигарами, достал и раскурил одну, вдруг представив себе крупно набранный заголовок на первой полосе «Жорнал де Нотисиас»: «Наемник барона де Каньябравы-проводник английского шпиона». Задумано неплохо: можно ли лучше доказать причастность барона ко всей этой истории, чем втянув в нее Руфино?
– Я одного не понимал, – сказал барон, растирая пальцы, словно они у него онемели. – Я не понимал, чем Эпаминондас прельстил этого так называемого агента. Мне и в голову не могло прийти, что бог послал ему в вашем лице настоящего идеалиста. Забавные вы люди, идеалисты. Мне раньше не доводилось иметь с ними дела, а тут за несколько дней-сразу двое. Вы и полковник Морейра Сезар. Да, он тоже мечтатель и фантазер, хоть вы с ним мечтаете о разном.
Шум на дворе не дал ему договорить. Поднявшись из-за стола, он подошел к окну и сквозь решетку увидел, что его телохранители окружили вовсе не Руфино, как он подумал сначала, а четверых вооруженных карабинами людей. «Это Меченый из Канудоса», – раздался голос человека, про которого и сам барон не мог бы сказать, в плену он у него или в гостях. Он стал разглядывать пришельцев. Трое стояли молча, четвертый-приземистый, коренастый, уже немолодой, изжелта-смуглый, со шрамом через все лицо– о чем-то разговаривал с Аристарко. Да, должно быть, это и есть Меченый. Аристарко закивал и пошел к дому.
– Скучать сегодня не приходится: одно происшествие за другим, – пробормотал барон, посасывая сигару.
Аристарко казался как всегда невозмутимым и непроницаемым, но барон почувствовал, что он сильно взволнован.
– Пришел Меченый, – доложил телохранитель лаконично. – Хочет поговорить с вами.
Вместо ответа барон повернулся к Галлю.
– Пожалуйста, сейчас подите к себе. Мы увидимся за ужином в шесть часов, по-деревенски.
Проводив Галля, он спросил у Аристарко, привел ли Меченый еще людей, кроме этих троих? Да, в окрестностях усадьбы их не меньше полусотни. «А ты уверен, что это и есть Меченый?» – «Уверен, он самый».
– Ну, а если им вздумается напасть на Калумби, мы сумеем отбиться?
– Мы сумеем сложить тут головы, – отвечал Аристарко не задумываясь, так, словно уже задавал себе этот вопрос. – Я почти никому не могу доверять. Все они, того и гляди, уйдут в Канудос.
Барон вздохнул.
– Приведи его, – велел он. – И побудь здесь. Я хочу, чтобы ты присутствовал при нашем разговоре.
Аристарко вышел и через минуту появился в дверях вместе с человеком из Канудоса. Остановившись в полутора шагах от барона, он снял шляпу. Барон пристально глядел в упрямые глаза, скользил взглядом по загорелому лицу Меченого, как будто пытался уверить себя, что перед ним и впрямь стоит тот знаменитый душегуб и преступник, которому молва приписывала бесчисленные злодеяния. О прежней жизни напоминал только страшный шрам, оставленный пулей, ножом или лапой зверя: в остальном Меченый ничем не отличался от любого крестьянина, однако крестьяне, стоя перед бароном, моргали, опускали голову, а он спокойно и с достоинством выдерживал его взгляд.
– Так это ты Меченый? – спросил наконец барон.
– Да, – ответил тот.
Аристарко стоял у него за спиной неподвижно, как статуя.
– Своими налетами, грабежами и убийствами ты опустошал край почище засухи, – сказал барон.
– Это было давно, – ответил Меченый не обижаясь, но с тайным сожалением. – Я грешил и буду за это держать ответ. Но теперь я служу не сатане, а господу.
Тон его показался барону знакомым: в точности так-без капли сомнения в правоте своих слов, с непререкаемой уверенностью-говорили капуцины-прорицатели из миссий, бродячие проповедники, иногда попадавшие на фазенду по пути в Монте-Санто, полковник Морейра Сезар, Галилео Галль. Впервые за все это смутное время барону захотелось увидеть Наставника, посмотреть на человека, который сумел превратить головореза в фанатика.
– А зачем ты пожаловал?
– Сжечь Калумби, – ответил недрогнувшим голосом Меченый.
– Сжечь Калумби? – от изумления барон переменил позу, не совладал со своим лицом, повысил голос. – Но зачем?
– Чтобы очистить его от скверны, – медленно произнес Меченый. – Земля заслужила отдых, она слишком давно не знала покоя.
Аристарко стоял не шевелясь, а барон, уже оправившись, поглядел на человека со шрамом так, как в лучшие времена глядел через увеличительное стекло на бабочку или на засушенный в гербарии листок. Ему вдруг захотелось выведать у него всю подноготную, проникнуть ему в душу, понять истинную суть того, о чем он говорил. На миг он увидел перед собой Себастьяну, в кольце бушующего пламени расчесывающую блестящие волосы Эстелы, и побледнел.
– Неужели твой скудоумный Наставник не понимает, что делает? – Он пытался сдержать свой гнев. – Неужели не понимает, что это обречет сотни семей на голод и смерть? Его сумасбродство уже ввергло Баию в войну.
– Так сказано в Писании, – невозмутимо ответил Меченый. – Придет Республика, а за ней Живорез, начнется смута. Но бедные спасутся в Бело-Монте.
– Так ты читал Библию? – пробормотал барон.
– Не я, а он, – сказал Меченый. – Вы с семьей можете уходить, никто вас не тронет. Здесь побывал Живорез, получил проводников и скотину. Калумби отныне проклято и принадлежит дьяволу.
– Я не позволю разорять фазенду, – сказал барон. – И дело тут не во мне. На этой земле кормятся сотни людей. Что будет с ними?
– Господь наш Иисус Христос позаботится о них лучше, чем вы. – Было видно, что Меченый старается быть сдержанным и почтительным, но неспособность барона понять такие очевидные вещи ставит его в тупик. – Вы уедете, а все остальные придут в Бело-Монте.
– К тому времени полковник Сезар сметет его с лица земли, – сказал барон. – Как ты не понимаешь, что ножами и дробовиками нельзя победить регулярную армию?
Ах, все это впустую: ничего Меченьш не поймет, и убеждать его так же бессмысленно, как Морейру Сезара или Галля. Барона передернуло: похоже, что весь мир сошел с ума, что управляет им теперь одна лишь слепая, нерассуждающая вера.
– Так-то вы мне отплатили за то, что я посылал в Канудос провизию, пригонял гурты скота, привозил зерно? – спросил он. – Антонио Виланова обещал мне, что в обмен на это вы не тронете Калумби, не причините вреда моим людям. Так-то держит Наставник свое слово?
– Он должен повиноваться воле Отца, – пояснил Меченый.
– Значит, это господь приказал сжечь мой дом, – пробурчал барон.
– Не господь, а Отец, – поправил Меченый поспешно, словно торопясь исправить грубейшую ошибку собеседника. – Наставник не хочет, чтобы вы или кто-нибудь из ваших близких пострадали. Всякий, кто пожелает, волен уйти.
– Очень любезно с вашей стороны, – отозвался барон. – А я не дам сжечь Калумби. Я никуда не пойду.
Лицо Меченого потемнело, судорожно задергался шрам.
– Если вы не уйдете, мне придется убить тех, кто мог бы спастись, – с трудом проговорил он. – И вас тоже. Я не хочу, чтобы ваша кровь пала на мою голову. Здесь и боя-то не будет. – Он ткнул пальцем за плечо. – Пусть Аристарко скажет.
Барон умоляюще взглянул на своего телохранителя, но утешительного ответа не последовало.
– Мне нужна неделя, – сказал он наконец. – Я не могу…
– Один день, – прервал его Меченьш. – Можете забрать с собой что захотите. Больше суток я ждать не буду. Сатана приближается к Бело-Монте, мое место там. – Он надел шляпу, повернулся и, выходя вместе с Аристарко за дверь, произнес на прощанье: – Благословен будь Иисус Христос.
Барон увидел, что его сигара погасла. Он стряхнул пепел, снова раскурил ее и, глубоко затянувшись, решил, что просить помощи у Морейры Сезара нет никакой возможности – не поспеет. Смирившись с этим-он ведь тоже все-таки был сертанцем и привык покорно сносить удары судьбы, – барон подумал о жене: как-то воспримет она весть о скорой гибели усадьбы, которая так много значила в судьбе их обоих?
Через полчаса все трое – Эстела по правую руку от барона, Галль – по левую-сидели в столовой на венских стульях с высокими спинками. Было еще светло, но слуги уже зажгли лампы. Барон поглядывал на шотландца: тот ел без аппетита, и на лице его застыла привычная страдальческая гримаса. Ему не запрещали выходить наружу, но Галль, если не считать нескольких бесед с бароном, не покидал комнаты-той самой, куда поместили когда-то полковника Сезара, – и все время что-то писал. Барон попросил его изложить все, что случилось с ним после памятного свидания с Эпаминондасом Гонсалвесом. «В обмен на это я получу свободу?» – спросил тогда Галль. Барон покачал головой: «Вы-мое оружие, которым я смогу одолеть всех врагов». Шотландец долго молчал, и барон усомнился в том, что он будет писать свою исповедь. Так что же он пишет день и ночь? Барон был и раздосадован и заинтригован.
– Вы считаете полковника идеалистом? – вывел его из задумчивости голос Галля. – Но о его жестокости ходят ужасные слухи.
Барон понял, что шотландец решил возобновить начатый в кабинете разговор.
– Вас это удивляет? – ответил он по-английски. —
Полковник Морейра Сезар – самый настоящий идеалист. Ему не нужны ни деньги, ни почести, и даже власть для него-не самое главное. Он руководствуется абстракциями, им движет болезненно обостренный национализм, он обожествляет технический прогресс и верит, что только армия может навести в стране порядок, вывести ее из хаоса, очистить от коррупции. Конечно, он идеалист. Нечто вроде Робеспьера…
Лакей начал собирать тарелки, и барон замолчал. Он поигрывал кольцом для салфетки и думал, что завтра все, что окружает его, превратится в обугленные развалины. На мгновение он пожелал, чтобы случилось чудо и полковник Сезар – его непримиримый враг– оказался здесь и предотвратил преступление.
– Как и многие идеалисты, он безжалостен и неумолим, когда начинает осуществлять свои мечты, – добавил барон, и по лицу его невозможно было догадаться, о чем он сейчас думает. – Знаете, что сделал полковник в крепости Аньято-Мирам, когда федералисты подняли восстание против маршала Флориано? Казнил сто восемьдесят пять человек. Они сложили оружие, но его это не остановило. Ему надо было выжечь крамолу дотла.
– Он отрубил им головы, – сказала баронесса. Она говорила по-английски не так свободно, как ее муж, медленно и неуверенно выговаривая каждый слог. – В народе его прозвали Живорезом.
Барон, невидящим взглядом уставившись на блюдо, засмеялся коротко и невесело.
– Теперь представьте себе, что произойдет, когда этот идеалист получит возможность распоряжаться жизнью и смертью бунтовщиков-монархистов и английских агентов из Канудоса, – мрачно сказал он. – Полковник прекраснейшим образом осведомлен, что они ни то и ни другое, однако для его якобинской идеи нужно, чтобы они были бунтовщиками и англофилами, – значит, они ими будут. Он истребит их всех. Для чего? Для блага нации, разумеется. Он всей душой верит, что так оно и есть.
С трудом проглотив кусочек, он снова представил себе объятое пламенем Калумби, увидел, как огонь, потрескивая, пожирает все вокруг.
– Я хорошо знаю этих недоумков из Канудоса, – снова заговорил он и почувствовал, что ладони его увлажнились. – Они невежественны и суеверны: любой шарлатан может убедить их, что грядет светопреставление. Но вместе с тем они бесстрашны, выносливы и обладают врожденным чувством собственного достоинства. Ну, не абсурд ли это? Людей, которые путают императора Педро Второго с апостолом Петром, которые понятия не имеют, где находится Англия, которые ждут пришествия короля Себастьяна из морских глубин, перебьют как монархистов и англофилов!
Он снова проглотил кусочек, и ему показалось, что он пахнет гарью и копотью.
– Полковник сказал мне: «Бойтесь интеллигентов». Я считаю, что идеалисты еще опасней, господин Галль.
Голос шотландца донесся до него словно из дальней дали:
– Отпустите меня в Канудос. – Глаза Галля блестели, было видно, что эта мысль захватила его целиком. – я хочу умереть за то лучшее, что есть во мне, за то, во что верю, за то, во имя чего я сражался. Я не могу умереть как обманутый дурак. Эти, как вы сказали, недоумки воплощают в себе честь Бразилии. Они страдали, они восстали. Нас с вами разделяет пропасть, но все же вы можете меня понять.
Баронесса жестом велела лакею собрать посуду и выйти.
– Зачем я вам нужен? – продолжал Галль. – Может быть, я рассуждаю наивно, но слов на ветер не бросаю. Поверьте, я вас не шантажирую. Если вы выдадите меня властям Баии или полковнику Сезару, это ни к чему не приведет: я не скажу ни слова. А если будет нужно, я солгу и под присягой заявлю, что был подкуплен вами, чтобы оклеветать Эпаминондаса Гонсалвеса. Он низкий негодяй, а вы человек чести, но, если надо выбирать между якобинцем и монархистом, я выбираю якобинца. Мы с вами враги, барон, не забывайте этого.
Баронесса отодвинула стул, собираясь встать.
– Останься, – удержал ее барон. Он слушал Галля, но думать мог только о том пламени, которое через несколько часов охватит Калумби. Как сказать об этом Эстеле?
– Отпустите меня в Канудос, – повторил Галль.
– Но почему вы так настаиваете? – воскликнула баронесса. – Ведь они убьют вас как врага! Не вы ли говорили, что вы атеист и анархист? Что вам в Канудосе?
– У нас с ними очень много общего, хоть они этого и не знают, – ответил Галль и, помолчав, добавил: – Отпускаете?
Барон, не притворяясь, а в самом деле почти не слыша его, сказал жене по-португальски:
– Нам нужно уехать, Эстела. Они собираются сжечь Калумби. Ничего другого нам не остается. Оборонять фазенду не с кем, а отдавать за нее жизнь– глупо.
Он увидел, что жена застыла на месте, потом побледнела, закусила губу, и, испугавшись, что она лишится чувств, повернулся к Галлю:
– Вы понимаете, что нам с женой предстоит решить серьезный вопрос. Ступайте к себе, мы поговорим позднее.
Галль подчинился беспрекословно. Хозяева некоторое время сидели молча; Эстела ждала. Барон передал ей свой разговор с Меченым. Он заметил, что она изо всех сил старается сохранить спокойствие, но это ей плохо удается: лицо ее мгновенно осунулось, она дрожала всем телом. Барон всегда относился к своей жене с нежнейшей любовью, а в подобные минуты неизменно изумлялся: она никогда не выказывала слабости; у этой изящной, нарядной, хрупкой женщины был твердый характер. Барон подумал, что и на этот раз найдет в ней опору. Он объяснил, что взять с собой ничего не удастся и потому самое ценное надо упаковать и спрятать в укромном месте, а еще лучше-раздать слугам и пеонам.
– И ничего нельзя сделать? – проговорила баронесса, еле слышно, точно боялась, что враги уже рядом.
Барон только покачал головой: «нет».
– В сущности, они ничего не имеют против нас. Они желают уничтожить Сатану и дать земле роздых. Спорить с ними без толку. – Он передернул плечами и, почувствовав, что им овладевает волнение, решил прекратить разговор:-Уедем завтра в полдень. К этому времени истекает срок, который они мне дали.
Эстела кивнула. Черты ее лица заострились, на лбу прорезалась морщинка, зубы слегка постукивали.
– Что ж, нам придется работать всю ночь, – сказала она, поднимаясь.
Барон глядел ей вслед, зная, что она немедленно расскажет обо всем Себастьяне. Вызвав к себе Аристарко, он отдал распоряжения насчет предстоящего отъезда, а потом заперся у себя в кабинете и долго рвал в клочки бумаги, тетради, карты. То, что он собирался взять с собой, уместилось в два чемодана. Направляясь в комнату, отведенную Галлю, он увидел, что жена и Себастьяна уже взялись за дело; весь дом был охвачен лихорадочной предотъездной суетой: бледные, испуганные лакеи и горничные сновали взад-вперед, собирая и упаковывая вещи, носили корзины, ящики, баулы, тревожно перешептывались. Барон без стука вошел к шотландцу. Галль сидел у ночного столика и что-то писал. Услышав шаги, он, не выпуская из пальцев перо, вопрошающе вскинул глаза на барона.
– Я знаю, что отпускать вас-чистейшее безумие, – с улыбкой проговорил барон, но улыбка эта была больше похожа на болезненную гримасу. – Вас следовало бы отвезти в Салвадор, а потом в Рио, как было сделано с вашими волосами, с трупом мнимого агента, с этими проклятыми ружьями…
Он не договорил, словно внезапно обессилев.
– Не обманывайте себя, – сказал Галилео. Барон стоял к нему так близко, что колени их соприкасались. – Я все равно не помог бы вам ни в чем, вам не удалось бы меня использовать. Мы с вами-в состоянии войны, тут годится любое оружие.
В его голосе не было враждебности, и барон увидел его как будто издали: ничтожный, безобидный, нелепый чудак стоял перед ним.
– Любое оружие… – пробормотал он. – Да, этими словами можно определить время, в которое нам довелось жить, и наступающий век. Теперь меня не удивляет, что эти безумцы уверены в близком конце света.
На лице Галля появилось выражение такой муки, что барон внезапно пожалел его. Он даже не представляет, как далеки от яви его мечты. «А кончится тем, что издохнет как пес, никем не понятый и ничего не понимающий. Он-то думает, что умрет героем, а его ждет участь, которой он так боится, – дурацкая, бессмысленная смерть». Весь мир в эту минуту показался барону жертвой чудовищного и непоправимого недоразумения.
– Вы свободны, – произнес он. – Я даю вам проводника, хотя и сомневаюсь, что вы доберетесь до Канудоса.
Глаза Галля вспыхнули от радости, он невнятно поблагодарил.
– Сам не знаю, почему я отпускаю вас, – сказал барон. – Должно быть, у меня слабость к идеалистам, хотя я их терпеть не могу. Впрочем, к вам я испытываю некоторую симпатию: вы-человек конченый, помочь вам нельзя. Ваша смерть будет итогом и результатом ваших заблуждений.
Но Галль уже не слушал его. Он собрал листки, лежавшие на ночном столике, и протянул их барону.
– Я пытался определить для себя, что же я такое. – Глаза его горели, щеки пылали, руки тряслись. – Не вам бы оставлять это, но никого другого тут нет. Прочтите, а потом перешлите, пожалуйста, вот по этому адресу, в Лион. Я буду вам очень благодарен. Эту газету издают мои друзья. Не знаю, впрочем, продолжает ли она выходить. – Он замолчал, смутившись. – Когда мне можно будет уйти?
– Хоть сейчас, – ответил барон. – Полагаю, что нет нужды напоминать вам, как вы рискуете? Скорей всего, вас схватят солдаты полковника Сезара, а уж он покончит с вами в любом случае.
– Вы сами сказали, что мертвецов не убивают, – возразил Галль. – Припомните-ка: ведь я уже был убит в Ипупиаре…
V
Разъезд, посланный на поиски воды, трусил по бесконечной песчаной равнине, с надеждой вглядываясь в уже близкие заросли кустарника; лишь подслеповатый репортер не разделяет чувств своих спутников, еще в лагере он подумал: «Зря едем, без толку», но вслух не произнес ни слова: никто не догадывается, что с тех пор, как урезали рацион, им владеет самое беспросветное отчаяние. У него хроническое отсутствие аппетита, и от голода он не страдает, а вот жажду переносит с трудом: то и дело посматривает на часы, нетерпеливо ожидая той минуты, когда можно будет глотнуть из фляги, он сам составил себе расписание и старается не нарушать его. Как странно, что он, едва держась в седле, вызвался сопровождать разъезд: эта прогулочка верхом лишит его последних сил, и пить захочется еще больше. Но, останься репортер в лагере, он начал бы томиться, места бы себе не нашел от тоски-здесь по крайней мере надо стараться не упасть с лошади, и это отвлекает. Солдаты потешаются над его очками, странным нарядом, его пюпитром и чернильницей, но репортер кротко сносит все насмешки.
Впереди показывается колодец, но по хмурому виду проводника репортер догадывается, что и его засыпали мятежники. Так и есть: спешившиеся солдаты толпятся у закраины с котелками и баклажками, но железо скрежещет о камни, и репортер видит горькое разочарование на лицах своих спутников. Что он здесь делает? Почему он здесь, а не в своей захламленной салвадорской квартирке, где было так славно сидеть над грудами книг, покуривая опиум и чувствуя, как от каждой затяжки нисходят мир и покой?
– Этого следовало ожидать, – вполголоса произносит капитан Олимпио де Кастро. – Есть еще колодцы поблизости?
– Еще два, – отвечает проводник. – Там тоже воды нет, ручаюсь.
– Все равно, надо проверить. Сержант, возьмите людей, поезжайте, посмотрите. В расположении быть засветло.
Капитан, репортер, проводник и оставшиеся при них солдаты шагом едут назад. Уже выбравшись из редколесья и снова оказавшись на раскаленной равнине, они слышат бормотание проводника: сбывается, видно, пророчество Наставника-господь и впрямь замкнул Канудос в круг, и за чертой его иссякнет всякая жизнь, сгинут сначала растения, потом звери и птицы, а под конец и люди.
– Раз ты веришь в это, какого ж черта ты с нами? – спрашивает Олимпио де Кастро.
Чиркнув пальцем по горлу, проводник отвечает:
– Живорез для меня страшней Сатаны. Кое-кто из солдат смеется. Капитан и репортер обгоняют их и скачут вперед, но потом Кастро, сжалившись над своим спутником, натягивает поводья и снова переводит коня на шаг. Репортер, отдышавшись, подносит к губам флягу, хотя время для этого еще не наступило. Через три четверти часа впереди показываются палатки.
Они едва успевают миновать первый караульный пост, как с севера их нагоняет другой патруль. Его командир, юный лейтенант, с ног до головы покрытый пылью, так и сияет.
– Ну? – говорит капитан вместо приветствия. – Взяли?
Лейтенант движением головы показывает в сторону, и репортер видит пленного. Руки у него связаны, на лице застыл ужас, а сутана превратилась в какую-то бесформенную хламиду. Он невысок, коренаст, пузат, на висках уже пробивается седина, глаза блуждают. Патруль едет дальше. Капитан и репортер тоже трогают коней. Возле командирской палатки двое конвоиров ссаживают пленника с лошади и, бесцеремонно хлопая по спине и по плечам, отряхивают с него пыль. Их появление не остается незамеченным-отовсюду к палатке стекаются солдаты, глазеют на вновь прибывших. Стуча зубами, пленник испуганно озирается, словно не знает, с какой стороны обрушится на него удар. Лейтенант вталкивает его в палатку, репортер проскальзывает следом.
– Ваше приказание исполнено, господин полковник, – щелкает каблуками юный офицер.
Морейра Сезар поднимается из-за складного стола, за которым сидел вместе с полковником Тамариндо и майором Куньей Матосом. Подходит к пленному и окидывает его холодным взглядом. Лицо его непроницаемо, но репортер видит, что он покусывает нижнюю губу-это верный признак волнения.
– Молодцом, лейтенант, – говорит он, протягивая руку, – можете отдыхать.
На мгновение глаза полковника встречаются с глазами репортера, и тот ждет, что сейчас последует приказ выйти из палатки. Но нет: полковник с нескрываемым любопытством разглядывает пленного. Они почти одного роста, однако Морейра Сезар гораздо тоньше.
– Я вижу, вы сильно напуганы.
– Да, господин полковник, – с трудом шевеля дрожащими губами, отвечает пленный. – Невзирая на мой сан, со мной обошлись грубо…
– Никто вас не заставлял служить врагам отчизны, – обрывает его Морейра Сезар, прохаживаясь по своему обыкновению взад-вперед и не сводя глаз с понурившегося священника.
– Я-мирный человек, – со стоном вырывается у того.
– Нет. Вы-враг Республики. Вы оказывали услуги мятежникам, желающим восстановить монархию, и агентам иностранной державы.
– Иностранной державы? – невнятно переспрашивает падре Жоакин, в котором изумление на минуту пересилило страх.
– Пожалуйста, хоть вы воздержитесь от этих бредней о светопреставлении, о дьяволе и о господе боге. Вам невежество оправданием служить не может, – мягко произносит полковник, заложив руки за спину и прохаживаясь по палатке.
Все остальные молча провожают его глазами. Подслеповатый репортер чувствует с тревогой, что у него отчаянно чешется в носу-это всегда предшествует приступу безудержного чиханья.
– Ваш испуг выдает вас, падре, на воре шапка горит, – говорит полковник более суровым тоном. – Поверьте, мы умеем развязывать языки, и потому не заставляйте нас терять время понапрасну.
– Но мне нечего скрывать, – бормочет, снова задрожав всем телом, падре Жоакин. – Я не знаю, дурно я поступал или хорошо, я в некотором смятении…
– Прежде всего назовите имена ваших сторонников за пределами Канудоса, – снова прерывает его полковник, и репортер вредит, как нервно подрагивают пальцы его сложенных за спиною рук. – Имена землевладельцев, политиков, военных советников-наших и английских.
– Английских? – в изумлении вскрикивает священник. – Я ни разу в жизни не видел в Канудосе иностранца. Там только бразильцы-беднейшие из бедных, самые обездоленные и горемычные! Ни фазендейро, ни политик не станет якшаться с этими голодранцами, клянусь вам, господин полковник! В Канудос стекаются люди из дальних и ближних мест, приходят даже из Пернамбуко, из Пиауи. И больше всего меня поражает, как такое множество…
– Какое? – спрашивает полковник, и падре Жоакин спотыкается на полуслове. – Сколько их там?
– Тысячи, тысячи. Может, пять тысяч, а может, все восемь, не знаю. Самые неимущие, самые сирые… Я на своем веку вдоволь насмотрелся на нищету: в наших краях засухи, а потом мор-обычное дело. Но там их собралось столько, что кажется – сам господь привел их в Канудос. Там толпы, толпы увечных, болящих, страждущих, отчаявшихся… Долг пастыря – быть с ними, разве не так?
– Католическая церковь всегда умела находить свой долг там, где видела выгоду, – отвечает полковник. – Это епископ приказал вам помогать мятежникам?
– И при всем при том они счастливы, – продолжает падре Жоакин, точно не слыша вопроса, переводя взгляд с Морейры Сезара на Тамариндо и майора. – Мне не доводилось видеть людей счастливее. Вообразить себе это невозможно, я и сам глазам своим не верю, но это так! У них в душе царит мир, они безропотно переносят и страдание, и тяготы-диву даешься… Это чудо!
– Поговорим лучше о разрывных пулях. При попадании они взрываются, как гранаты, и разносят внутренности в клочья. Наши врачи не видывали прежде таких ранений. Откуда же они взялись? Тоже чудо?
– Я ничего не знаю об этом, – шепчет священник. – Вы мне не верите, но это сущая правда, клянусь вам моей сутаной. В Канудосе происходит что-то невероятное: тамошних людей осенила благодать.
Полковник смотрит на него, не скрывая насмешки. Но забившийся в угол репортер позабыл про мучительную жажду и слушает падре так, будто речь идет о его собственной жизни и смерти.
– Святые, праведники, угодники, блаженные! И вы хотите, чтобы я верил в это? Те, кто жжет, убивает и считает Республику Антихристом во плоти, – осенены благодатью?
– Я не могу вам это объяснить, господин полковник! – вскрикивает падре. – Да, поначалу они творили ужасающие злодеяния. Но…
– Но потом вы стали их соучастником, – как бы про себя замечает Морейра Сезар. – Кто еще из лиц духовного звания оказывает мятежникам содействие?
Пастырь из Кумбе поникает.
– Как вам рассказать об этом? Я служил там мессу и никогда прежде не видал, чтобы люди молились с таким жаром, так безраздельно отдавались молитве. Никто не верует так, как эти несчастные. Мог ли я отвернуться от них? Это было бы грехом без оправдания и искупления. Вот почему я и решился презреть запрет архиепископа. Мог ли я лишить духовного напутствия тех, кто исполнен такой всепоглощающей веры? Ведь для них ничего больше не существует. Я говорю с вами как на исповеди, господин полковник. Должно быть, я и впрямь дурной пастырь.
В эту минуту репортер пожалел, что не захватил с собой пюпитр, перо, чернильницу, бумагу.
– Я долгие годы нарушал обет безбрачия, – еле слышно продолжает падре Жоакин, – у меня была сожительница. У меня дети, господин полковник.
Он дрожит и не поднимает глаз и потому не замечает усмешки Морейры Сезара. Репортер уверен, что под слоем дорожной пыли его лицо багровеет от стыда.
– Ваши дети меня не интересуют, – говорит полковник. – А вот священники, которые помогают мятежникам… Так кто, кроме вас, оказывает им содействие?
– А он вразумил и наставил меня. Я увидел, что можно и вправду отрешиться от всего земного и сделать так, чтобы дух восторжествовал над плотью. Ведь бог и душа должны быть превыше всего, правда?
– Кто это «он»? – насмешливо спрашивает полковник. – Этот ваш новоявленный святой, Наставник?
– Не знаю, святой ли он, – отвечает падре. – Уже много лет, с тех пор, как мы встретились в Кумбе, задаю я себе этот вопрос. Сначала мне, как и всему клиру, он казался безумцем. Отцы-капуцины, которых архиепископ послал в Канудос, пришли, ничего не поняли, перепугались и тоже сказали: безумец. Но ведь этим ничего не объяснишь-ни его речей, ни твердости его духа… Не объяснишь, почему такое множество обездоленных впервые познали счастье…
– А как объяснишь их преступления, грабеж, захват чужих имений, нападения на армейские части? – прерывает его полковник.
– Да, да, они повинны во всем этом, – кивает падре Жоакин. – Но ведь они не ведают, что творят. Их преступления-от избытка веры, во имя господне. Все так перепуталось, господин полковник…
Он испуганно оглядывается по сторонам, словно от его слов может случиться непоправимая беда.
– Кто внушил этим полоумным, что Республика– это Антихрист? Кто превратил религиозное помешательство в вооруженное выступление против существующего строя? Вот что меня интересует в первую очередь, – Морейра Сезар возвышает свой дребезжащий голос. – Кто сумел использовать их к выгоде политиканов, желающих восстановить в Бразилии монархию?
– Да ведь они не политики и ничего в политике не смыслят, – шепчет священник. – Они не признают гражданский брак и считают его кознями сатаны. Они-настоящие христиане. Им непонятно, зачем нужен гражданский брак, когда есть освященное господом таинство…
Но, слабо вскрикнув, он замолкает, потому что полковник, вытащив из кобуры револьвер, взводит курок и приставляет дуло к его виску. Репортер чувствует, как колотится сердце-кажется, вот-вот разорвется, – в висках ломит от мучительного усилия сдержаться и не чихнуть.
– Не убивайте меня! Ради всего святого, господин полковник! Не убивайте меня! – Падре Жоакин падает на колени.
– Я ведь предупреждал: не заставляйте нас тратить время понапрасну, – произносит Морейра Сезар.
– Да, я привозил в Канудос медикаменты, еду, я выполнял их поручения, – стонет падре Жоакин. – Я доставлял им взрывчатку, порох, толовые шашки из карьеров Касабу. Это была ошибка, ошибка: я поступал неразумно. Я так страдаю, я так завидовал их вере, их спокойствию и твердости духа – я никогда не знал ничего подобного! Не убивайте меня!
– Кто еще помогал им? – допытывается полковник. – Кто давал им оружие, провиант, деньги?
– Не знаю, – сквозь рыдания отвечает священник. – Многие, почти все окрестные фазендейро. Здесь в сертанах такой обычай: от бандитов надо чем-нибудь откупиться, и тогда они уйдут грабить куда-нибудь еще.
– С фазенды барона де Каньябравы их тоже снабжали?
– Да, кажется, из Калумби тоже. Такой обычай. Но с тех пор все изменилось, многие помещики покинули наш край. Я никогда не видел в Канудосе фазендейро, политика или иностранца! Только бедняки! Я говорю как на духу, господин полковник. Я непохож на них, я не мечтаю принять мученический венец! Не убивайте меня!
Рыдания не дают ему договорить.
– Вон там на столе лежит бумага, – говорит Морейра Сезар. – Нарисуйте подробный план Канудоса: подходы, расположение улиц, опорные пункты.
Падре Жоакин на четвереньках подползает к столу.
– Да, да, я укажу все, что знаю, мне незачем лгать. Взобравшись на табурет, он начинает чертить.
Морейра Сезар, Тамариндо, Кунья Матос стоят вокруг. Забившийся в угол репортер «Жорнал де Нотисиас» переводит дух. Слава богу, он не увидит, как разлетится в куски череп священника. Репортер вглядывается в его перепуганное лицо, повернутое к нему в профиль, слышит, как, запинаясь, он отвечает на вопросы о траншеях, волчьих ямах, засеках и ловушках. Подслеповатый репортер опускается на пол, чихает-раз, и другой, и третий, и десятый. Голова его мотается из стороны в сторону, он вновь чувствует нестерпимую жажду. Полковник и его офицеры выпытывают у падре Жоакина расположение «секретов», «стрелковых гнезд» и «аванпостов» – тот, кажется, не совсем понимает, чего от него хотят. Репортер отвинчивает крышку своей фляги и с жадностью отпивает глоток, сокрушаясь от того, что снова нарушил расписание. Рассеянно, невнимательно, отчужденно слушает он, как спорят офицеры о сомнительных сведениях падре Жоакина, как полковник объясняет, куда он выдвинет пулеметы, где будут установлены орудия, куда следует послать солдат, чтобы взять мятежников в клещи.
– Главное – отрезать им путь к отступлению, – доносится его голос.
Допрос окончен. Под конвоем двух солдат падре Жоакин направляется к выходу. Морейра Сезар говорит ему вдогонку:
– Вы знаете местность, поможете нашим проводникам. А когда придет время, опознаете главарей.
– А я думал, вы его застрелите, – говорит, не вставая с пола, репортер, когда пленного уводят.
Полковник смотрит на него так, словно только что обнаружил его присутствие.
– Святой отец пригодится нам, когда возьмем Канудос, – отвечает он. – А кроме того, пусть все знают, что церковь вовсе не так уж радостно встречает Республику, как полагают некоторые.
Репортер выходит наружу. Совсем стемнело; полная луна заливает лагерь желтоватым светом. Шагая к палатке, которую он делит со своим пожилым и вечно мерзнущим коллегой, репортер слышит горн-сигнал к ужину. Вдалеке ему отвечают другие. Там и тут вспыхивают костры, репортер пробирается между кучками солдат, отправляющимися за едой. В палатке он застает своего напарника-шея его, как всегда, обмотана теплым шарфом. Пока они ждут своей очереди, подслеповатый репортер рассказывает о том, что видел и слышал у полковника. Получив свои порции, они садятся на землю и едят. Ужин состоит из жидковатой кашицы со слабым запахом маниока, пригоршни фа-риньи и двух кусочков сахара. Потом им наливают по кружке кофе, аромат его кажется неземным.
– Почему вы так взбудоражены? – спрашивает седоватый журналист.
– Мы до сих пор толком не поняли, что происходит в Канудосе. Там все гораздо сложнее и запутанней, чем мы предполагаем.
– Что ж, я никогда не верил, что эмиссары его британского величества шныряют по сертанам – если вы это имеете в виду. Но и в то, что этими людьми движет одна лишь любовь к богу, как утверждает ваш падре, тоже поверить не могу. Слишком много оружия, слишком большие успехи, слишком искусные тактические маневры для неграмотных себастьянистов.
Репортер не отвечает ничего. Они возвращаются к себе; пожилой журналист, тут же улегшись, заворачивается с головой в одеяло и засыпает. А он еще долго сидит при свете коптилки, положив на колени дощечку с наколотым на нее листом бумаги, что-то пишет и укладывается лишь после того, как горн сыграл отбой. Он лежит без сна, представляя себе солдат, спящих одетыми у составленных в козлы ружей, лошадей возле орудий, часовых, вышагивающих вдоль палаток и перекликающихся условным свистом. Но вдруг внезапное воспоминание о падре Жоакине всплывает откуда-то из глубины, пронизывает, лишает покоя. Может быть, полковник и коллега-журналист правы? Может быть, загадка Канудоса укладывается в хорошо знакомые понятия-заговор, мятеж, восстание, подготовленное теми, кто плетет политические интриги, чтобы восстановить в Бразилии монархию? Но, слушая сегодня слова перепуганного священника, он уверился, что это не так. Это что-то другое-неопределенное, расплывчатое, не поддающееся обычным объяснениям и привычным оценкам. Если бы не въевшийся в него скептицизм, репортер назвал бы это божественным, дьявольским, чем-то мистическим, наконец. Так что же это такое? Он облизывает горлышко пустой фляги и засыпает.
По горизонту скользнул первый луч зари, в зарослях, окружающих бивак, слышится перезвон колокольчиков; кусты шевелятся. Солдаты из того взвода, которому поручено прикрывать полк с фланга, просыпаются, поднимают головы. Часовой неслышными шагами подходит поближе. Разбуженные солдаты протирают глаза, подносят ладонь к уху. Сомнения нет: это колокольцы. На заспанных, истомленных голодом и жаждой лицах-радостное нетерпение. Стараясь не шуметь, солдаты осторожно поднимаются на ноги, бегут в заросли. Перезвон не смолкает, и вот солдаты уже различают смутно белеющих в голубоватой предутренней дымке овец. Они хватают ту, что поближе, но раздается залп, сейчас же сменяющийся криком боли: несколько солдат, сраженные пулями и стрелами, корчатся на земле.
На другом конце лагеря играют зорю: скоро полк выступит.
Урон, нанесенный засадой мятежников, не слишком велик-двое солдат убито, трое ранено, – а конный разъезд, пустившийся за бандитами вдогонку, но никого не поймавший, пригоняет десяток овец; их мясо разнообразит скудный рацион. Но зато происшествие обнаружило, как сильно встревожены и обеспокоены солдаты-сказалась нехватка продовольствия и воды и близость Канудоса. В тот же день несколько солдат пришли к полковнику Сезару с просьбой казнить пленника, чтоб он расплатился своей головой за гибель их товарищей. Солдаты окружают всадника на белом коне, и репортер видит их неузнаваемые, искаженные яростью лица, сверкающие глаза. Не шевелясь в седле, не перебивая, полковник дает им выговориться, а потом объясняет, что падре Жоакин-не мятежник и не бандит, а когда Канудос будет взят, окажет полку важные услуги.
– Подождите немного, – слышит репортер. – Придет час расплаты. Не растрачивайте свой гнев попусту, приберегите его для дела.
И в полдень случай представляется. Колонна проходит мимо каменистого пригорка, на котором лежит шкура и череп издохшей коровы-все остальное начисто расклевано стервятниками. Картина обычная, но одному из солдат чудится шорох, и, заподозрив тайник, он говорит об этом товарищам. Четверо солдат, сломав строй, взбегают на холмик и с торжествующими криками обнаруживают в ложбинке, прикрытой шкурой, тощего, как скелет, лазутчика. Его тотчас закалывают штыками, голову приносят полковнику. Морейра Сезар обещает выстрелить ею из пушки, чтобы осажденные в Канудосе знали, что их ждет. «Вот теперь солдаты вполне готовы к решающей битве», – говорит он репортеру.
Ехали всю ночь, но спать Галлю не хотелось. Лошади, которых дал ему барон, казались настоящими клячами, однако до самого рассвета бежали на удивление резво. Завести разговор с проводником Ульпино– меднокожим, с резко очерченным лицом-не удалось: он жевал табак и не вымолвил ни слова, пока в полдень не остановились передохнуть. «Далеко ли до Канудоса?»-в очередной раз спросил Галль. Проводник выплюнул жвачку и ответил уклончиво: «Если кони не заморенные, дня два-три… Но это в обычное время, а сейчас кто его знает…» Они двигались не прямой дорогой: петляли, уклоняясь от встречи с мятежниками и солдатами: и те, и другие непременно отняли бы у них лошадей. Галль вдруг почувствовал, до чего измотан, и тут же заснул.
Через несколько часов снова пустились в путь, вскоре им повстречался крохотный солоноватый ручеек: они утолили жажду и умылись. Покачиваясь в седле, оглядывая каменистые холмы и ложбины, поросшие чертополохом, Галль изнывал от нетерпения. Ему припомнился тот рассвет в Кеймадасе, когда он едва не погиб, когда на его пути вновь стала женщина. Однако он с удивлением обнаружил, что не помнит ни месяца, когда это случилось, ни числа. Год, конечно, был тот же-1897-й. Можно подумать, что здесь, в сертанах, по которым он так давно колесит без остановки, ведется какой-то особый отсчет времени или времени не существует вовсе. Есть ли в строении черепа сертанцев особый орган, не дающий им верно воспринимать течение времени? Должно быть, есть. Как его распознать? По выпирающей косточке? По еле заметной впадине? По температуре кожных покровов? Он не помнил своих выводов на этот счет, но отличия ему выявить удалось, это несомненно. Френология может распознать пунктуальность и небрежность, способность предвидеть будущее и вечную непредусмотрительность, умение строить жизнь методически и планомерно или вечную путаницу, неразбериху, беспорядок… Вот он, Галль, – характернейший представитель второй группы: его судьба подобна разрушительному смерчу, и, за что бы он ни взялся, все идет прахом. Особенно ясно ему стало это в Калумби, когда он лихорадочно пытался определить свой символ веры, припомнить поворотные пункты своей жизни. Как обескуражен был он, когда увидел, что бесконечная череда странствий, скитаний, мест, лиц, взглядов и убеждений, опасностей, радостей и разочарований не выстраивается в стройную картину, не поддается упорядочению! Неужели в оставленных барону записках не прозвучало достаточно внятно то, что было главным в его судьбе, то, чему он был верен до конца, то, что вносило смысл и порядок в это хаотическое существование: его страстная революционная ненависть к несправедливости и несчастью, от которых страдало столько людей; его воля так или иначе положить конец этим бедствиям. «Ваши убеждения ошибочны, ни один из ваших идеалов не имеет никакого отношения к тому, что творится сейчас в Канудосе», – снова зазвучали в его ушах слова барона; он почувствовал злость. Что может знать о его идеалах помещик-аристократ, живущий так, словно Великой французской революции никогда не было? Человек, для которого само слово «идеал»-чуть ли не оскорбление? Что смыслит в событиях, разворачивающихся в Канудосе, феодал, у которого одно имение отняли, а другое сожгли? Да, Калумби сейчас, наверно, уже обращено в пепел, и он, Галль, понимает смысл этого поджога и очень ясно видит, что это вовсе не проявление безумного фанатизма. Мятежники покончили с символом гнета. С подсознательной мудростью они постигли, что строй, основанный на праве частной собственности и существующий веками, отравил умы угнетенных настолько, что порядок этот они готовы считать божественным, а помещиков – существами высшего порядка, полубогами. Что лучше огня докажет лживость этого мифа, рассеет страх, наглядно продемонстрирует всем голодным и обездоленным, что власть собственности можно разрушить, что у бедняков хватит сил покончить с нею? Наставник и его ученики, несмотря на религиозные предрассудки, опутывающие их, знают, куда нанести удар, и бьют по самой основе угнетения-бьют по собственности, по армии, по мракобесию. Может быть, напрасно оставил он свои автобиографические записки барону? Может быть, глупо было доверять интимные признания врагу? Ведь барон– его враг, хоть он и не испытывает к нему ненависти-наверно, потому, что впервые с тех пор, как он покинул Салвадор, Галль понимал все, что говорил ему барон, и знал, что барон в свою очередь понимает каждое его слово. Почему он решился написать это? Знал, что умрет? Это был приступ слабости: как жалкий буржуа, он побоялся сгинуть, не оставив в мире следа… Внезапно Галль подумал, что Журема может забеременеть, и страх охватил его: он всегда отталкивал от себя даже мысль о возможном отцовстве, не исключено, что именно это повлияло на принятое в Риме решение. Галль часто повторял: мой страх стать отцом вызван моей моралью революционера. Разве способен к действию человек, обремененный ответственностью за своего отпрыска, которого надо кормить, одевать, воспитывать? Пожалуй, в этом он тоже был последователен: ни жены, ни детей, ничего, что связало бы руки и погасило революционный порыв.
Когда на небе появились первые звезды, Галль и проводник слезли с коней в зарослях макамбиры, молча поужинали. Галль уснул, не дождавшись кофе. Спал он беспокойно, и во сне его посещали видения смерти. Когда Ульпино разбудил его, была еще глубокая ночь; где-то слышался плач лисицы. Проводник оседлал лошадей, вскипятил кофе. Галль снова попробовал заговорить с ним, стал спрашивать, давно ли он служит у барона, что думает о мятежниках. Но Ульпино отвечал уклончиво, и шотландец отступился, подумав, что здешних людей, наверно, настораживает его акцент. Или недоверчивость, ставшая второй натурой, приучила их скрывать свои чувства и мысли?
В эту минуту Ульпино что-то сказал, но Галль не разобрал его слов. Тот повторил, и на этот раз вопрос прозвучал отчетливо: «Зачем тебе Канудос?» «Там происходит то, за что я боролся всю жизнь, – отвечал Галль, – там созидается мир без угнетателей и угнетенных, мир, где все свободны и равноправны». Он принялся объяснять ему как можно более доходчиво, чем важен Канудос для всех остальных людей, как воплощается в действиях восставших давняя мечта человечества, за которую многие отдали жизнь. Ульпино слушал не перебивая, не глядя на Галля, и тот не мог отделаться от ощущения, что слова его не находят в душе проводника никакого отклика и значат не больше, чем ветер, шумящий в расщелине скалы. Когда же он смолк, Ульпино, склонив голову набок, с каким-то странным, как показалось Галлю, выражением лица пробормотал: «А я-то думал-жену спасать». Видя изумление Галля, он продолжал: «Разве Руфино не пообещал убить Журему? Разве тебе это безразлично? Разве она тебе не жена? Чего ж тогда отбивал?» «Никого я не отбивал, никакая она мне не жена, – сердито отвечал шотландец. – Руфино говорил совсем о другом. Это недоразумение». Проводник выслушал его и снова замолчал.
Так они ехали несколько часов, пока не повстречали паломников, которые поделились с ними водой. То ли неожиданные вопросы Ульпино, то ли его осуждающий тон вконец испортили Галлю настроение. Чтобы отвлечься от мыслей о Руфино и Журеме, он задумался о смерти. Нет, она его не пугала, он столько раз дразнил и обманывал ее. Если нарвутся на солдат, он живым не дастся-смерть избавит его от унижения пыток, смерть не даст ему проявить слабость.
Он заметил, что Ульпино чем-то встревожен. Через полчаса, когда они, задыхаясь в душных испарениях, продирались через каатингу, тот огляделся и сказал: «Мы окружены, лучше подождать, пока подойдут поближе». Они спешили. Галль ничего не замечал – казалось, вокруг не было ни души; но кусты раздвинулись, и оттуда вынырнули несколько человек, вооруженных ружьями, самострелами, мачете и ножами. Их предводитель, уже немолодой, огромного роста полуголый негр, произнеся приветствие, которого Галль не понял, спросил, откуда они идут. Ульпино отвечал, что направляются из Калумби в Канудос и выбрали этот путь, чтобы не наткнуться на солдат. Галль видел, что встретившиеся им люди не проявляют ни враждебности, ни особенного дружелюбия. Негр взял из рук Ульпино поводья его коня и сел в седло, то же было проделано и с лошадью Галля. Он сделал шаг вперед, но мгновенно оказался под прицелом наведенных на него ружей. Шотландец знаками показал, что у него самые мирные намерения, и попросил, чтобы его выслушали. Он сказал, что ему необходимо как можно скорее попасть в Канудос: он должен поговорить с Наставником, сообщить ему нечто чрезвычайно важное, помочь отбиться от солдат… Он осекся, увидев обращенные к нему равнодушные, безразличные, насмешливые взгляды. Негр подождал, не прибавит ли он еще что-нибудь, но, видя, что Галль продолжает молчать, что-то сказал – Галль опять не понял, – а потом вместе со своими спутниками исчез так же внезапно, как и появился.
– Что он сказал? – пробормотал Галль.
– Сказал, что Бело-Монте и Наставника оберегают Отец, Иисус Христос и Дух Святой и больше ни в чьей помощи они не нуждаются, – ответил Ульпино, добавив, что Канудос уже недалеко, можно обойтись и без лошадей.
Они тронулись в путь; заросли были так густы, что верхом они двигались бы не скорей, однако вместе с лошадьми пропал и запас продовольствия в переметных сумах, и потому пришлось утолять голод высохшими от зноя плодами, стеблями и кореньями. Галль заметил, что, выйдя из Калумби, он все время вспоминает последние прискорбные обстоятельства своей жизни и поддается унынию, а потому применил старое испытанное средство-погрузился в отвлеченные размышления. Не представляет ли Канудос интересное исключение из закона истории, согласно которому религия усыпляет сознание людей, запрещая им восставать против своих угнетателей? А Наставник сумел использовать веру в борьбе крестьян против буржуазного строя и традиционной морали, против тех, кто спокон века, опираясь на догматы религии, держал их в угнетении и бесправии. Да, религия-в лучшем случае-мечта страждущего, как определил ее Юм, но иногда она может пробудить жертвы социальной несправедливости и подвигнуть их на борьбу, в ходе которой разум, наука, истина покончат с мифами и бессмысленными фетишами. Представится ли ему возможность послать письмо об этом в «Этенсель де л а Револьт»? Галль попытался завязать беседу с Ульпино и спросил его, что тот думает о Канудосе. Проводник, продолжая жевать, долго не отвечал, а потом с безмятежной покорностью судьбе, словно его это вовсе не касалось, вымолвил: «Всем глотку перережут». Галль понял, что больше им говорить не о чем.
Выбравшись из каатинги, они оказались на равнине, густо поросшей кустами шике-шике: Ульпино срезал несколько веток-кисло-сладкая сердцевина хорошо утоляла жажду. В тот же день им повстречались еще богомольцы, направлявшиеся в Канудос, и затаенная радость, сиявшая в глазах этих людей, радость, которую не могли погасить ни усталость, ни голод, придала Галлю сил. Он приободрился. Эти люди ушли из своих деревень туда, где скоро прольется кровь, – так не значит ли это, что их ведет безошибочное природное чутье? Они идут туда, потому что Канудос утолит их жажду-жажду справедливости и свободы. «Скоро ли дойдем?»-спросил он Ульпино. «К вечеру, если ничего не случится». – «А что может случиться? Взять с нас нечего». – «Взять-то нечего, а зарезать могут», – отвечал проводник, но Галль не пал духом. Улыбаясь, он подумал, что лошади, которых у них отняли, – вклад в общее дело.
На пепелище брошенной деревни они остановились передохнуть. Поблизости уже ничего не росло, не было ни колодца, ни ручейка, ни родника. Галль растирал сведенные судорогой икры. Ульпино вдруг пробормотал, что вот они и пересекли заповедную черту: когда-то тут стояли дома, конюшни, хлева, жили люди, а теперь все опустошено и разорено. Какую черту? – спросил Галль. «Господь замкнул Бело-Монте в круг, отъединил от всего остального мира. Там, за чертой, властвует господь, а снаружи правит дьявол». Галль промолчал. Разве дело в названии? Название-всего лишь обертка: невежественные люди пользуются ею, чтобы легче было определить содержимое. Так пусть вместо слов «справедливость», «произвол», «свобода», «рабство», «новое общество» они говорят «бог» и «дьявол». Он придет в Канудос и, как когда-то подростком в Париже, вновь увидит окрыленных надеждой людей, зубами и ногтями отстаивающих свое человеческое достоинство. Если они согласятся выслушать его, если они сумеют понять смысл его слов, он им поможет-по крайней мере разъяснит то, что им неведомо, а ему, после стольких испытаний, – так хорошо известно.
– Неужто тебе и впрямь безразлично, убьет Руфино жену или нет? – донесся до него голос Ульпино. – Зачем тогда отбивал?
Галль ощутил приступ бешеной злобы. Запинаясь, он зарычал в ответ, что у него нет никакой жены. Сколько раз повторять одно и то же? В эту минуту он ненавидел Ульпино, и ему хотелось задеть его побольнее.
– Непонятно, – пробурчал проводник.
Ноги у Галля болели и так отекли, что вскоре пришлось снова остановиться и отдохнуть. «Не тот я стал», – подумал он, опускаясь наземь. Он очень ослабел за последнее время и теперь с удивлением, как чужую, рассматривал свою тонкую костлявую руку, которой подпирал голову.
– Пойду поищу какой-нибудь еды, – сказал Ульпино. – Поспи пока.
Галль проводил взглядом исчезавшую за оголенными кустами фигуру. Последнее, что он видел, закрывая глаза, была полуоторванная стрелка с коряво намалеванной надписью «Караката». Это странное слово звучало у него в ушах и после того, как он заснул.
«Сейчас он заговорит», – прислушавшись, понял Леон, и острое блаженство с головы до ног пронизало его уродливое тело. Наставник лежал на своем топчане молча и неподвижно, но летописец Канудоса умел по дыханию его определить, спит он или бодрствует. Леон снова прислушался во тьме: да, Наставник проснулся. Наверно, его бездонные очи смежены, и он ведет беседу со святыми, Пречистой Девой, с господом, с самим Вседержителем, которые спустились к нему или позвали к себе, в горние выси. А может быть, он размышляет о тех премудростях, которые выскажет утром, на проповеди; Леон запишет его слова на привезенной падре Жоакином бумаге, и люди когда-нибудь будут читать их, как верующие теперь читают Священное писание.
Еще он подумал, что падре Жоакин никогда больше не приедет в Канудос, и, значит, бумага скоро кончится, и писать придется на оберточной из лавки братьев Виланова, а на ней чернила расплываются. Падре Жоакин редко обращался к нему; и с того самого дня, когда Леон, прыгая на четвереньках, вошел в Кумбе следом за Наставником, он ловил на себе его брезгливый взгляд, полный недоуменного отвращения – так смотрели на мальчика все, – и угадывал желание священника поскорее отвернуться и забыть о нем. Известие о том, что солдаты Живореза взяли падре Жоакина в плен и, может быть, уже предали смерти, печалило Леона лишь потому, что оно как громом поразило Наставника. Во время проповеди с колокольни Храма Господа Христа Наставник говорил: «Возрадуйтесь, дети мои! У Бело-Монте есть свой первый мученик», но потом, в Святилище, Леон видел его глубокую скорбь: он отказался от принесенной Марией Куадрадо еды и, пока «ангелицы» умывали его, не гладил, вопреки своему обыкновению, белого ягненка, которого подвела к нему распухшая от слез Алешандринья Корреа. Положив, как всегда, голову Наставнику на колени, Леон не ощутил привычного прикосновения его руки, а потом услышал, как тот прошептал: «Осиротели мы, некому больше служить мессу». В ту минуту предчувствие непоправимого несчастья сжало сердце Леона.
Может быть, поэтому он и не спал всю ночь. Что надвигается на них? Война снова у ворот Канудоса, и их ждут битвы пострашнее той, когда «избранные» сошлись с сатанинским воинством под Таболериньо. Битва закипит на улицах Бело-Монте, многие падут в ней, а ему, Леону, суждено погибнуть в числе первых. Никто не спасет его, никто не придет на помощь, как Наставник в Натубе, когда его собирались сжечь живьем. Из одной благодарности пошел он тогда следом за ним, из одной благодарности не расставался со святым, бродя по свету, хотя только господу богу ведомо, каких нечеловеческих усилий стоили ему эти бесконечные переходы-ведь он-то передвигался на четвереньках. Леон понимал, что и другим путь давался нелегко, но тогда их, спутников святого, было мало, и Наставник принадлежал им безраздельно. Как все изменилось с той поры, когда он стал неразлучен с Наставником днем и ночью. Люди завидовали ему и не знали, что и Леону лишь изредка выпадало теперь счастье поговорить с глазу на глаз с тем единственным на всей земле человеком, который относился к нему как к равному: ни разу не ощутил Леон, что Наставник видит в нем странное существо с искривленным хребтом и огромной головой-диковинного зверя, который по прихоти природы появился на свет среди людей.
Ему вспомнилась давняя ночь на окраине Тепидо. Сколько паломников вел тогда за собой Наставник? После молитвы они начали каяться в грехах-в полный голос, при всех. Когда пришел черед Леона, он в неосознанном порыве произнес слова, которых никто не ждал от него: «Я не верю ни в бога, ни в святых. Я верю в тебя одного, отче, – только рядом с тобой я чувствую себя человеком». Воцарилась мертвая тишина. Леон, содрогаясь от своей нежданной дерзости, ощущал устремленные на него взгляды испуганных спутников, когда вдруг прозвучал голос Наставника: «Ты страдал так много, что даже бесы исчезли, испугавшись твоей муки. Отец небесный знает, что душа твоя чиста, ибо ты искупил и каждодневно продолжаешь искупать вину. Тебе не в чем каяться, Леон: вся твоя жизнь – епитимья».
Сейчас он повторил про себя эти слова, но подумал, что были все же в его жизни мгновения ни с чем не сравнимого счастья – когда, например, попадалась ему в руки книжка без начала и конца или обрывок газеты или любой клочок печатного текста и, сложив буквы в слова, он открывал для себя чудо. Когда он воображал, что Алмудия, прелестная девочка из Натубы, осталась жива и песни его не околдуют ее, не наведут на нее порчу, не убьют, а всего лишь порадуют и развеселят. Когда он прижимался щекой к коленям Наставника и чувствовал, как его пальцы перебирают и разглаживают жесткие кудерьки, почесывают макушку, Леон впадал в сладкую дремоту, истома разливалась по телу, и он знал, что за все горести и печали судьба ему воздала.
Нет, подумал он, я обязан не только Наставнику. Разве другие не тащили его на себе, когда он обессилевал вконец? Разве не молились они истово и горячо– особенно Блаженненький, – чтобы он смог обрести веру в бога? Разве не была ласкова, заботлива, добра Мария Куадрадо? Леон попытался вызвать в своей душе чувство благодарной приязни к Мирской Матери-чего только не делала она, чтобы завоевать его любовь: растирала после долгих переходов его измученное тело – его и Блаженненького, – подолгу держала в своих объятиях, чтобы прогнать лихорадочный озноб; добывала ему одежду; сама придумала и смастерила из дерева и кожи особые рукавицы, чтобы ему легче было ходить. Почему же он не любит ее? Да потому что однажды в пустыне, глубокой ночью, услышал ее покаянные речи; Мария Куадрадо, плача и бия себя в грудь, призналась в недостойных помыслах и просила простить ее за двуличие: Леон из Натубы неприятен ей, она думала, что уродством отметил его сам Сатана. Он сказал тогда, что прощает, стал называть матерью, но в глубине души затаил зло. «Я дурной человек, – думал он сейчас, – если и вправду есть ад, гореть мне в геенне огненной вовеки веков». Раньше эта мысль ужасала его, теперь он думал об этом с холодным спокойствием.
Леон припомнил последнюю процессию и спросил себя, стоит ли и дальше принимать в них участие? Как страшно ему было! Сколько раз казалось, что сейчас его сомнут, задавят, растопчут рвущиеся к Наставнику люди. Воины Католической стражи с неимоверным трудом сдерживали напор верующих, которые в свете факелов, в духоте ладана пытались прикоснуться к святому. Леона оттолкнули, сшибли наземь, и ему пришлось позвать на помощь, иначе людской вал поглотил бы его. В последнее время он редко отваживался выходить из Святилища-на каждом шагу подстерегала его опасность. Люди бежали за ним, старались дотронуться до его спины, думая, что это принесет им счастье, крутили и вертели его как куклу, не отпускали, часами расспрашивали про Наставника. Неужели он по гроб жизни обречен на заточение в этих глинобитных стенах? Чаша его скорбей бездонна, источник его страданий неиссякаем.
Он прислушался к дыханию Наставника и понял, что тот заснул. За перегородкой, где помещались «ангелицы», тоже было тихо: все спали, все, даже Алешандринья Корреа. Почему же он-то не спит? Может быть, потому, что война уже совсем близко? Сражение неминуемо: ни Жоан Апостол, ни Меченый, ни братья Макамбира, ни Педран, ни Трещотка, ни те, кому поручено охранять дороги и подступы к городу, не приходят больше слушать проповеди; вокруг церквей возведены бастионы, на которых стоят вооруженные люди, ежеминутно ожидая нападения, а другие снуют по улицам с карабинами, дробовиками, самострелами, кольями, копьями, рогатинами.
Пропел петух; сквозь щели в тростниковой крыше пробился свет зари. Когда на улице загудели рожки водоносов, Наставник проснулся и стал на молитву. Тотчас вошла Мария Куадрадо. Леон, несмотря на бессонную ночь, уже был готов записывать за святым каждое его слово. Наставник молился дольше обычного и, пока «ангелицы» омывали его ступни, завязывали ремешки сандалий, не открывал глаз. Он выпил принесенное Марией молоко, съел маисовый хлебец, но белого агнца не приласкал и на этот раз. «Он печалится не только из-за падре Жоакина, – сообразил Леон. – Его тревожит война».
В эту минуту в дверях появились Жоан Апостол, Жоан Большой и Трещотка-его Леон видел в Святилище впервые. Бывший кангасейро и начальник Католической стражи, поцеловав руку у Наставника, поднялись на ноги, но помощник Меченого остался стоять на коленях.
– Отче, у Трещотки важные известия, – сказал Жоан Апостол.
Леон подумал, что и он вряд ли смыкал сегодня ночью глаза. Его встревоженное лицо было мокро от пота и перемазано грязью. Жоан Большой с наслаждением выпил чашку молока, которую подала ему Мария. Леон представил себе, как они всю ночь ходили по опоясывавшим город траншеям, раздавая порох, проверяя, в порядке ли оружие, споря. «Это произойдет сегодня», – подумал он. Трещотка по-прежнему стоял на коленях, теребя в руках кожаную шляпу. За спиной у него висели два карабина, а подсумков и патронташей было так много, что они казались диковинным карнавальным украшением. Он кусал губы, не осмеливаясь заговорить, но потом, совладав с волнением, сказал, что сейчас прискакали двое его людей-Синтио и Крус. Лошадь Синтио пала. Вторая лошадь тоже вряд ли оправится-вся в пене. Лошади скакали двое суток без остановки, всадники тоже вконец измучены. Трещотка сконфуженно умолк, раскосые глаза его просили Жоана Апостола о помощи.
– Передай Отцу-Наставнику послание Меченого, – подбодрил его тот, принимая от Марии Куадрадо молоко и хлеб.
– Мы сделали, что нам было велено, отче, – спохватился Трещотка. – Калумби сгорело. Барон де Каньябрава уехал в Кеймадас, с ним семейство и капанги из тех, что остались.
Борясь с робостью, которую ему внушал Наставник, он стал объяснять, что Меченый, спалив фазенду, не пошел вперед, а пристроился за Живорезом, сел ему на хвост, чтобы, как придет время, ударить сзади. Потом снова заговорил о загнанной лошади-он ее зарезал и роздал мясо тем, кто сидит в траншее, а если околеет и вторая, ее отдадут Антонио Виланове, чтобы… Но в эту минуту глаза Наставника открылись, и Трещотка осекся. Пронизывающий, горестный взгляд святого еще больше усилил замешательство кангасейро: Леон видел, как вцепились его пальцы в поля шляпы.
– Хорошо, сын мой, – тихо произнес Наставник. – Господь наш вознаградит Меченого и всех, кто был с ним, за веру и мужество.
Он протянул ему руку, и Трещотка, благоговейно припав к ней губами, долго не выпускал из своих ладоней. Когда Наставник осенил его крестным знамением, Жоан Апостол знаком велел ему выйти, и Трещотка, часто кланяясь, встал, отступил к дверям. Мария Куадрадо протянула ему наполненную молоком чашку, из которой до этого пили Жоан Апостол и Жоан Большой. Наставник перевел на них вопрошающий взгляд.
– Отче, они совсем близко, – заговорил Апостол, опускаясь на корточки. Голос его звучал так тревожно, что Леон испугался. Он почувствовал, что и «ангелицы» вздрогнули. Жоан вытащил нож, нарисовал на земляном полу круг с расходящимися в разные стороны лучами-это были дороги, по которым двигались на Канудос солдаты Живореза.
– Вот здесь их нет, – сказал он, показывая на дорогу к Жеремоабо. – Братья Виланова переведут сюда всех больных и стариков, чтоб не пострадали от огня.
Он посмотрел на Жоана Большого, предлагая тому продолжать. Негр ткнул пальцем в центр круга.
– Между корралями и Мокамбо мы выстроили для тебя убежище. Оно глубокое, из камня, ни одна пуля не прошибет. Здесь тебе никак нельзя оставаться: приспешники сатаны придут прямо «сюда.
– У них пушки, – сказал Жоан Апостол. – Я сам видел. Ночью проводники дали мне осмотреть лагерь Живореза. Большие пушки, далеко бьют. Святилище и церкви будут первой их целью.
Леону так захотелось спать, что перо выпало у него из пальцев. Он разомкнул сцепленные руки Наставника и положил гудящую голову ему на колени, услышав уже сквозь сон, как тот спросил:
– Когда они будут здесь?
– К ночи, – отвечал Жоан Апостол.
– Что ж, тогда я пойду в траншеи, – мягко произнес Наставник. – Пусть Блаженненький вынесет из храма образы святых, ковчежец с ликом Спасителя. Вместе с распятиями надо отправить их навстречу Антихристу. Погибнут многие, но горевать не надо: для истинно верующего смерть-блаженство.
А для Леона из Натубы блаженство наступило в тот миг, когда рука Наставника снова опустилась на его макушку. Примиренный и утешенный, он погрузился в сон.
Шагая прочь от фазенды Калумби, Руфино чувствует нежданное облегчение: разорвав клятву верности барону, он испытал прилив новых сил для того, чтобы выполнить задуманное. Пройдя пол-лиги, он останавливается передохнуть в домике крестьян, которые знают его с детства. Хозяева встречают его приветливо, принимают ласково, оставляют ночевать, а на следующее утро дают еды на дорогу. Ни про Журему, ни про то, зачем вернулся он в родные края, не сказано ни слова.
По пути ему то и дело попадаются бредущие в Канудос паломники; почти все просят у него еды, и к вечеру припасы его кончаются. Он ночует в пещере, куда бегал когда-то мальчишкой-вместе со сверстниками жег факелами нетопырей. Утром встречный крестьянин предупреждает его, что полчаса назад видел армейский патруль и что вокруг рыщут люди Наставника. Томимый предчувствием беды, идет Руфино дальше.
В сумерках он оказывается в окрестностях Каракаты – маленького селения, раскинувшего свои домики среди кустарника и кактусов. После изнурительного зноя, в тени увитых лианами мангабейр, дышится легко. Но тут Руфино чувствует, что он не один. Из каатинги по-кошачьи бесшумно выходят какие-то люди: они вооружены карабинами, самострелами, мачете, у каждого-связка колокольчиков и деревянная дудка. Руфино узнает кангасейро из шайки Меченого, с которыми совсем недавно сидел у костра, но самого атамана с ними нет. Раскосый, широкоскулый бандит, который ведет их, неслышно ступая босыми ногами по земле, подносит палец к губам, знаком приказывает Руфино следовать за ним. Руфино стоит в нерешительности, но взгляд кабокло говорит ему, что он должен подчиниться-вреда ему не будет никакого. Он вспоминает о Журеме, и, должно быть, это воспоминание, исказившее черты его лица, выдает вожаку его мысли, тот утвердительно кивает. Среди деревьев и густого кустарника виднеется еще несколько фигур: некоторые с ног до головы укрыты сплетенными из травы накидками. Припав к земле, присев на корточки, тесно прильнув к стволам деревьев, они наблюдают за дорогой, за деревней. Кто-то машет Руфино – «ложись!» Через минуту он слышит топот сапог, шаги, говор.
На тропе показывается патруль-десять солдат в красно-серых мундирах во главе с молоденьким белобрысым сержантом. Впереди идет проводник: Руфино сразу же понимает, что на деле служит он не Живорезу, а мятежникам. Сержант, словно почуяв опасность, настораживается; не снимая пальца со спускового крючка, он перебегает от дерева к дереву. Его люди поступают так же. Только проводник идет по самой середине тропы. Кажется, что затаившиеся рядом с Руфино мятежники исчезли бесследно: на кустах не дрогнет ни один листок.
Отряд подходит к крайнему дому. Двое солдат под прикрытием остальных распахивают дверь, врываются внутрь. Проводник, присевший позади солдат на корточки, начинает медленно пятиться. Через минуту солдаты выходят, знаками показывая сержанту, что дом пуст. Патруль окружает следующий дом, и все начинается сызнова. Однако внезапно в дверях самого высокого дома появляется испуганная простоволосая женщина, а за ней-другая. Солдаты вскидывают карабины, но женщины, приглушенно вскрикнув, объясняют, что бояться нечего. Руфино ошеломлен не меньше, чем в ту минуту, когда Бородатая назвала имя Галилео Галля. Проводник, пользуясь замешательством солдат, скрывается.
Солдаты толпятся возле дома, и Руфино догадывается, что они завели с женщинами разговор. Наконец двое входят, остальные стоят снаружи, держа оружие наизготовку. Проходит немного времени, и первая пара появляется на пороге, непристойными жестами приглашая своих товарищей последовать их примеру. До слуха Руфино доносится смех, возбужденные голоса: весь отряд радостно бросается в дом. Сержант оставляет двоих охранять вход.
Внезапно вся каатинга зашевелилась. Слившиеся с землей мятежники ползком и на четвереньках продвигаются вперед, потом поднимаются на ноги, и Руфино видит, что их тут никак не меньше трех десятков. Он бросается следом и, поравнявшись с вожаком, спрашивает: «Моя жена здесь? С нею карлик, да?» «Наверно, она самая», – отвечает тот. Грохочет залп, и оба часовых, изрешеченные пулями, падают замертво. В доме поднимается суматоха, слышатся крики, топот, беспорядочная стрельба. Вытащив нож-единственное свое оружие, – Руфино бежит вместе с нападающими и видит, как из дверей и из окон выпрыгивают, отстреливаясь, солдаты. Далеко им уйти не удается: пробежав всего несколько шагов, они падают, сраженные стрелой, пулей или ударом ножа. Оступившись, Руфино растягивается на земле, тут же вскакивает, слышит завывание свирелей, видит, как несколько мятежников выталкивают из окна окровавленный и уже обобранный труп. Убитый с глухим стуком валится наземь.
Когда Руфино вбегает в дом, глазам его предстает напоровшегося на кол ягуара. Внезапно раздается голос Журемы:
– Почему ты сразу меня не убил?
Руфино, будто не слышит, смотрит невидящим взглядом прямо перед собой. Но как можно не услышать этот голос, который звучит все громче и отчаяннее?
– Ты думаешь, я боюсь смерти? Нет! Я давно жду тебя, жду, когда ты придешь и убьешь меня. Думаешь, я не устала, не измучилась? Если б господь не запретил, я бы и сама себя убила, да греха боюсь. Когда ты убьешь меня? Чего ты медлишь?
– Журема, Журема, опомнись, – пытается успокоить ее Карлик.
Руфино сидит, не шевелясь и не отвечая.
В комнате совсем темно. Через минуту он чувствует, что Журема подползла к нему вплотную и дотрагивается до него. От странного чувства, в котором перемешаны и вожделение, и отвращение, и досада, и гнев, и тоска, его так и передергивает, но он старается, чтобы никто не заметил этой мгновенной судороги.
– Пречистой молю тебя, именем господа заклинаю– забудь, забудь о том, что было, – слышит он голос Журемы и ощущает рядом с собой ее дрожащее тело. – Он взял меня силой, я не виновата, я не давалась. Ведь ты уже не страдаешь, Руфино!
Она обнимает мужа; а он отстраняет ее– решительно, но не грубо. Потом поднимается, нащупывает в темноте веревки и, все так же, не произнося ни слова, связывает Журему и садится на прежнее место.
– Я хочу есть, я хочу пить, я устала, я не хочу больше жить, – рыдает она. – Убей меня, убей сейчас!
– Убью, не думай, что пожалею, – отвечает он. – Только не здесь, а в Калумби, прилюдно.
Они долго сидят, не произнося ни слова; рыдания Журемы мало-помалу стихают.
– Ты совсем другой, – слышит Руфино ее шепот.
– Да и ты тоже. В тебе не мое семя. Теперь я знаю, почему господь не давал тебе зачать.
В лунном луче, бьющем из окна, пляшут пылинки. Карлик сворачивается в клубочек у ног Журемы. Руфино растягивается на тюфяке и долго лежит, стиснув зубы, раздумывая, вспоминая. Он не сомкнул глаз, но, услышав голоса Журемы и Карлика, словно очнулся от глубокого сна.
– Ну, чего ты сидишь здесь, дышишь этим смрадом? – спрашивает Журема. – Тебя ж никто не держит. Хотел идти в Канудос-иди.
– Я боюсь идти и оставаться боюсь, – хнычет Карлик. – Мне страшно одному. С тех пор как Цыган купил меня, я никогда не оставался один. Я такой же, как и все, и так же боюсь смерти.
– А вот женщины, которые ждали здесь солдат, смерти не боялись.
– Они верили, что воскреснут. Я бы верил-тоже не боялся.
– А я не знаю, воскресну или нет, но смерть меня не пугает, – говорит Журема, и Руфино сознает, что обращается она к нему, а не к Карлику.
Он просыпается, когда на темном небе только начинает светиться зеленовато-синяя полоска, – что-то разбудило его. Вой ветра? Нет, что-то другое. Журема и Карлик одновременно открывают глаза; Карлик шумно потягивается, но Руфино шикает, и он замирает. Спрятавшись за дверью, Руфино выжидает, всматривается и видит, как по единственной улице Каракаты движется высокая мужская фигура, заглядывая подряд во все дома. Этот человек безоружен, и Руфино узнает Ульпино из Калумби. Сложив ладони рупором, проводник несколько раз выкрикивает его имя, и Руфино, нашарив за поясом рукоять ножа, выходит ему навстречу. Обрадованный Ульпино громко здоровается, но Руфино не отвечает. Судя по всему, проводник проделал немалый путь.
– Вторые сутки ищу тебя, – приветливо говорит он. – Сказали, ты пошел в Канудос. Слава богу, повстречал «избранных», которые перебили тут патруль. Всю ночь шел.
Руфино слушает молча и очень серьезно. Словно желая напомнить, что некогда они были друзьями, Ульпино глядит на него открыто и дружелюбно.
– Я отдам тебе рыжего, – медленно и тихо произносит он. – Барон велел отвести его в Канудос, но мы с Аристарко решили, что, если я тебя повстречаю, он будет твой.
Руфино глядит на него-удивленно и недоверчиво:
– Ты отдашь его мне?
– Он-человек без чести, – с преувеличенным отвращением Ульпино сплевывает. – Ему нет дела до того, убьешь ли ты его жену. Он и говорить об этом не желает. Врет, будто она ему никто.
– Где он? – Руфино моргает и облизывает пересохшие губы: он все еще не верит, что чужестранец будет отдан ему.
Ульпино со множеством подробностей рассказывает, где он оставил Галля.
– Не мое, конечно, дело, и все же… Ты убил Журему?
Когда же Руфино качает в ответ головой, он никак не выказывает своего отношения к этому и, похоже, стыдится своего неуместного любопытства.
– Во сне такого не увидишь, волосы дыбом, – говорит он, показывая на каатингу, оставшуюся у него за спиной, – они развесили падаль по деревьям. Стервятников там видимо-невидимо, у них нынче хороший обед.
– Когда ты оставил его? – наступает на него Руфино.
– Вчера, под вечер. Никуда не денется: он еле живой от усталости. Да и не знает, куда идти. Ни чести, ни головы на плечах: дорогу найти не умеет, заблудится…
Руфино пожимает ему руку.
– Спасибо, – говорит он, поглядев на него пристально.
Ульпино кивает, высвобождая свою ладонь. Они не прощаются. Руфино с загоревшимися глазами взлетает на крыльцо, вбегает в дом. Журема и Карлик ждут его стоя. Он снимает путы с ног Журемы, но руки оставляет связанными, и быстрыми, ловкими движениями обматывает свободный конец веревки вокруг ее шеи. Карлик в ужасе закрывает лицо ладонями. Но Руфино вовсе не собирается вешать ее: он тянет за веревку, заставляя Журему выйти наружу. Ульпино уже исчез. Карлик прыгает сзади, стараясь не отстать. «Тише!» – оборачивается к нему Руфино. Журема спотыкается о камни, путается в кустарнике, но не произносит ни слова. Карлик в страхе бормочет что-то невнятное, глядя на развешанные по деревьям, расклеванные урубу трупы солдат.
– Здесь, в сертанах, мне пришлось повидать много ужасного, – говорила баронесса де Каньябрава, не отрывая взгляда от рассохшегося, щелястого пола веранды. – Городские жители и понятия об этом не имеют. – Она подняла глаза на мужа, который покачивался в кресле-качалке-пример старого фазендейро Жозе Бернардо Мурау, удобно развалившегося в своем кресле, оказался заразителен, – и спросила: – Помнишь, как бешеный бык набросился на детей, выходивших из школы? Скажи, упала ли я тогда в обморок? Я вовсе не слабонервная салвадорская дамочка. Свидетелями каких чудовищных событий были мы с тобой во время великой засухи. Помнишь?
Барон кивнул. Полковник Мурау и Адалберто де Гумусио – он специально приехал из Салвадора навстречу чете Каньябрава и сидел с ними уже два часа-изо всех сил пытались держаться непринужденно, делая вид, что все идет как всегда, но им едва удавалось скрыть, какое тяжкое впечатление произвела на них Эстела, буквально не находившая себе места. Обычная сдержанность ее исчезла: эта женщина, закованная в броню светских приличий и безупречных манер, умевшая одной лишь улыбкой возвести незримую стену отчуждения между собой и всеми остальными, сейчас говорила без умолку, жаловалась, задавала вопросы и, не дожидаясь ответа, продолжала свой нескончаемый монолог словно в припадке умоисступления. Даже Себастьяне, которая время от времени появлялась на веранде, чтобы смочить виски Эстелы одеколоном, не удавалось заставить ее замолчать, ни барон, ни хозяин фазенды, ни Гумусио не смогли уговорить ее отдохнуть.
– Я готова к любым бедствиям, – продолжала она, моляще простирая к троим мужчинам белые руки. – Но ничего страшнее, чем пожар Калумби, я не видела. Это было страшней, чем слышать, как кричит от болей моя умирающая мать, чем своими руками дать ей смертельную дозу опиума, чтобы прекратить ее мучения. Пламя Калумби жжет меня изнутри, жжет до сих пор, – она прикоснулась к животу, задрожала, съежилась. – Мне кажется, что дети, которых я потеряла при родах, обратились в пылающие уголья…
Она обвела взглядом мужа, полковника Мурау, Адалберто, точно просила их поверить этим словам. Гумусио мягко улыбнулся ей. Он уже несколько раз пытался сменить тему, но Эстела снова и снова принималась говорить о потерянном имении. Теперь он сделал новую попытку отвлечь ее:
– Поверь, милая моя Эстела, человек смиряется и с горшими потерями. Я, кажется, рассказывал тебе, что творилось со мной, когда двое рабов убили Аделинью Изабел? Что я испытал, когда мы обнаружили ее обезображенные останки-живого места не было: все сплошь изрезано ножами. – Он глухо покашлял, заворочавшись в кресле. – Вот потому я предпочитаю неграм лошадей. В душе у этих неполноценных тварей таятся такие бездны подлости и жестокого коварства, что лучше туда не заглядывать-голова закружится. И все-таки, Эстела, в конце концов человек безропотно приемлет волю небес, смиряется, а потом с удивлением обнаруживает, что, как ни страшна, как ни тяжка жизнь, в ней много прекрасного.
Баронесса дотронулась до его руки.
– Прости… Я напомнила тебе об участи бедной Аделиньи.
– Ты ни о чем мне не напомнила, потому что я никогда об этом не забывал, – улыбнулся Гумусио, взяв руку баронессы и не выпуская ее из своих ладоней. – Минуло двадцать лет, а все как будто вчера было. Я заговорил о моей несчастной сестре затем лишь, чтобы ты знала: гибель Калумби-это рана, которая со временем затянется.
Баронесса попыталась ответить на его улыбку, но губы не слушались ее. Вошла Себастьяна с флаконом одеколона, бережно прикасаясь к лицу хозяйки, смочила ей лоб и виски, поправила рассыпавшиеся волосы. «Как она изменилась, – подумал барон, – еще в Калумби она была молода, прекрасна, полна сил». Сейчас лоб ее перерезала скорбная морщина, черты лица отяжелели и одрябли, глаза были окружены темными тенями, и в них не было того выражения бодрой и радостной уверенности, к которому так привык барон. Не слишком ли тяжелую ношу взвалил он на плечи жены? Не пожертвовал ли он Эстелой ради политического выигрыша? Ему вспомнилось, как перед отъездом в Калумби полковник Мурау и Гумусио советовали оставить Эстелу в Салвадоре: весь край, примыкающий к Канудосу, объят смутой. Ему стало нестерпимо стыдно. Его эгоизм, леность его ума нанесли тяжелую, быть может, неизлечимую рану той, кого он любил больше всего на свете. И все же в ту минуту, когда скакавший рядом с коляской Аристарко закричал: «Смотрите, они уже подожгли Калумби!», Эстела еще хранила поразительное самообладание. Они находились на вершине отлогого холма-охотясь, барон всегда останавливался там, чтобы окинуть взглядом свои земли, всегда водил туда гостей, показывая им фазенду; с этой господствовавшей над местностью высоты оценивали местные ущерб, причиненный паводком или палом. В ту безветренную, звездную ночь они видели, как красно-желто-синие языки пламени уничтожают дом, который так много значил в их судьбе. Барон слышал во тьме рыдания Себастьяны, видел слезы на глазах у Аристарко. Но Эстела не плакала-он был в этом уверен. Судорожно выпрямившись, вцепившись в его руку, она прошептала: «Сгорит не только наш дом: сгорят коррали, конюшни, гумно». На следующее утро она снова заговорила о катастрофе и с того времени никак не могла опомниться. «Не прощу себе никогда», – подумал сейчас барон.
– Случись эта история со мной, я бы там и остался, – проговорил вдруг полковник Мурау. – Я не ушел бы: жгите вместе с фазендой!
Пробормотав «с вашего позволения», Себастьяна вышла из комнаты. Барон подумал, что в гневе старик, должно быть, куда опасней, чем он или Адалберто, и что в прежние времена непременно пустил бы в ход плети и колодки.
– И не потому вовсе, что моя Педро-Вермелья такая уж драгоценность, – продолжал ворчать старик, оглядывая обшарпанные стены своего жилища. – Я, может, и сам бы с радостью спалил ее-много горя она мне принесла. Всякий волен делать со своей собственностью, что ему заблагорассудится. Но если бы орава юродивых и ворья собралась сжечь мое имение, чтобы изнемогающая земля отдохнула, – нет, я бы не ушел! Им пришлось бы меня убить.
– Никто не стал бы с тобой разговаривать, – попробовал пошутить барон. – Тебя сожгли бы еще раньше твоей фазенды.
«Они подобны скорпионам, – подумал он. – Те насмерть жалят себя, а эти жгут имения, которые их кормят. Но кому нужны их и наши жертвы?» Он заметил, что баронесса зевнула, и обрадовался. Ах, если бы она смогла заснуть-это было бы лучшим лекарством для ее измученных нервов. В последние дни Эстела не смыкала глаз: когда они остановились в Монте-Санто, она даже не прилегла на топчан-так и просидела всю ночь, плача на груди Себастьяны. Барон начал тревожиться, потому что плакала Эстела очень редко.
– Забавно, – сказал Мурау, обменявшись повеселевшим взглядом с бароном и Адалберто: он тоже заметил, что Эстела закрыла глаза, – забавно: когда вы останавливались здесь на пути в Калумби, для меня не было более ненавистного человека, чем полковник Морейра Сезар. А теперь он мне даже симпатичен. Я никогда не испытывал к Эпаминондасу и его якобинцам такой ненависти, как к этим негодяям из Канудоса. – Барон знал, что в возбуждении Мурау начинает описывать руками круги и скрести себе подбородок, – интересно, будет ли так и сейчас? Но старик сидел, скрестив руки на груди, и гневно продолжал:-То, что сделали с Калумби, с Посо-да-Педрой, с Сусураной, с Жуа и Куррал-Ново, с Пенедо и Лагоа, – дико, непостижимо, ни с чем не сообразно! Они жгут фазенды, которые их кормили, они уничтожают островки цивилизации! Господь не простит им. Это какие-то чудища, исчадья ада!
«Ну, наконец-то», – подумал барон: узловатая кисть стремительно описала в воздухе круг, а потом указательный палец с ожесточением заскреб щетину на подбородке.
– Тише, Жоан Бернардо, – остановил его Гумусио, показав глазами на дремлющую Эстелу. – Перенесем ее в спальню?
– Потом, пусть уснет покрепче, – ответил барон. Он поднялся и подложил под голову жены подушку: став на колени, бережно подхватил ее свесившиеся ноги, опустил их на скамеечку.
– Я подумал было, что надо как можно скорее доставить ее в Салвадор, – прошептал Гумусио. – Но теперь даже не знаю… Еще один переезд… Хватит ли у нее сил? Путь далек и труден.
– Посмотрим, как она будет чувствовать себя завтра. – Барон снова сел в кресло и закачался в такт хозяину дома.
– Как поднялась у них рука сжечь Калумби! Ведь они всем обязаны тебе! – Мурау снова очертил в воздухе круг, потом другой, снова почесал подбородок. – Одна надежда на Морейру Сезара: он заставит их дорого заплатить за все. Вот бы оказаться там, поглядеть, как полетят их головы!
– Никаких сообщений не было? – спросил Гумусио. – Он давно уже должен был взять Канудос.
– Я тоже так считаю, – сказал барон. – Даже если его полк тащится не проворней улитки, и то он должен был оказаться в Канудосе несколько дней назад. Вот разве что… – он помолчал; друзья глядели на него с напряженным вниманием. – Разве что припадок болезни, из-за которой ему пришлось приехать в Калумби, повторился.
– Нам не хватало только, чтобы Морейра Сезар сыграл в ящик, не успев разогнать этот сброд, – пробормотал себе под нос Мурау.
– Может быть, не действует связь, – сказал Гумусио. – Если они жгут имения, чтобы дать земле роздых, с них вполне станется перерезать провода и повалить телеграфные столбы, чтобы избавить их от мигрени. Очень возможно, что полковник не может сообщить нам о своих действиях.
Барон мрачно усмехнулся. Когда они сидели на этой самой веранде в последний раз, прибытие Морейры Сезара возвещало гибель баиянским «независимым», а теперь они, сгорая от нетерпения, ждут известий о победе полковника над теми, кого он пытался представить монархистами и английскими шпионами. Размышляя, барон не отрывал глаз от побледневшего, но спокойного лица спящей жены.
– Английские шпионы! – вдруг воскликнул он. – Подумайте, какие рыцари выискались: они сжигают фазенды, чтобы дать земле отдохнуть! Я не мог себе этого представить! Этот Меченый-отпетый разбойник, изверг, насильник, грабитель, кровопийца, отрезавший своим жертвам уши, – превращается в крестоносца, в воителя за веру! Я видел его своими глазами. Не верится, что я родился и прожил здесь полжизни: теперь это чужая страна. Я не узнаю этих людей! Наверно, шотландский анархист понимает их лучше, чем я. Или Наставник… Должно быть, безумцев понимают только безумцы…
Он безнадежно махнул рукой.
– Да, кстати об этом шотландце, – начал Гумусио, и барон с досадой понял, что сейчас последует вопрос, которого он ждал два часа. – Ты знаешь, как я высоко ставлю твою прозорливость, твой опыт политика… Но у меня в голове не укладывается, как ты мог отпустить его! Это драгоценный трофей, лучшее оружие против нашего главного врага. – Растерянно моргая, он поглядел на барона: – Разве не так?
– Не так. Наш главный враг-не Эпаминондас, не якобинцы, – негромко и мрачно проговорил барон. – Наши враги-прежде всего мятежники. Экономический упадок Баии. Если мы не пресечем это безумие, краха не избежать. Земли придут в запустение, все полетит к дьяволу. Скот зарежут на мясо, животноводство исчезнет. Мы и раньше постоянно испытывали нехватку рабочих рук, а теперь край и вовсе опустеет– и это самое скверное. Люди толпами уходят прочь, и вернуть их мы не можем. Любым способом нужно остановить процесс разрушения, который порождается Канудосом.
Гумусио и Жозе Бернардо смотрели на него удивленно и укоризненно. Барону стало не по себе.
– Понимаю, что не ответил на твой вопрос о Галле-он, кстати говоря, никакой не Галль. Ты хочешь знать, почему я его отпустил? Может быть, это знамение времени, моя доля участия во всеобщем безумии, – он описал рукою окружность, в точности как старый Мурау. – Я сомневаюсь, что он нам пригодится, даже если мы и впредь будем воевать с Эпаминонда-сом…
– Ты сомневаешься? Насколько я знаю, эта война не затихает ни на мгновенье. Прибытие Морейры Сезара подхлестнуло усердие наших якобинцев: они неистовствуют как никогда. «Жорнал де Нотисиас» требует отставки Вианы и учреждения особого трибунала для расследования наших темных дел-интриг и заговоров.
– Я отлично помню, какой вред причиняют нам республиканцы, – прервал его барон, – но сейчас события приобретают иной оборот.
– Ты ошибаешься, – ответил Гумусио. – Они только и ждут, когда 7-й полк принесет в Салвадор голову Наставника: тотчас будет снят Виана, распущен парламент. Начнется форменная травля наших сторонников.
– Разве от мятежников-монархистов пострадал Эпаминондас Гонсалвес? – усмехнулся барон. – А я потерял не только Канудос, но и Калумби-самое крупное, самое процветающее имение в нашем крае. У меня больше оснований приветствовать Морейру Сезара как нашего избавителя.
– Так или иначе, не возьму в толк, почему ты так легко расстался с трупом англичанина, – сказал Жозе Бернардо. Барон понял, как трудно было ему выговорить эти слова. – Ведь это лучшее доказательство того, что Гонсалвес-человек без чести и совести! Благодаря свидетельству Галля можно было выставить его на позор перед всей Бразилией.
– В теории, – ответил барон.
– Мы провезли бы его по тем самым городам, где республиканцы демонстрировали пресловутую рыжую прядь, – пробормотал Гумусио сухо и обиженно.
– А на деле у нас ничего бы не вышло, – продолжал барон. – Галль не просто сумасшедший. Да, да, нечего смеяться, его безумие – особого рода: он фанатик. Он свидетельствовал бы против нас, он подтвердил бы все обвинения Эпаминондаса, и нас подняли бы на смех.
– Прости, но я опять не могу с тобой согласиться, – сказал Гумусио. – И нормального, и безумца можно заставить говорить правду: есть на то средства.
– Против фанатиков они недейственны, – сказал барон. – Его убеждения сильнее страха смерти. Пыткой с Галлем не совладать: наоборот, мы раззадорили бы его еще больше. В истории религии тьма подобных примеров.
– Ну, тогда надо было потратить на него пулю и возить его труп, – буркнул Мурау. – А уж отпускать…
– Любопытно узнать, что с ним сталось, – сказал барон. – Кто его убил? Проводник ли, чтобы не тащиться до самого Канудоса? Мятежники, предварительно обобрав и раздев? Или полковник Морейра Сезар?
Гумусио широко раскрыл глаза.
– Проводник? Ты сказал-проводник? Ты дал ему проводника?
– Проводника и лошадь, – сказал барон. – Я его пожалел. Он мне понравился.
– Пожалел? Понравился? – переспросил Мурау, сильнее раскачиваясь в кресле. – Пожалел анархиста, который спит и видит, как бы поджечь землю с четырех концов и залить ее кровью?!
– И у которого на совести, судя по его запискам, несколько убийств, – добавил барон. – Если это, конечно, не выдумка-так тоже бывает. Бедняга убежден, что в Канудосе его ждет всеобщее братство, земной рай: он говорит о мятежниках как о своих единомышленниках. Его нельзя не пожалеть. – Барон заметил, что оба его собеседника смотрят на него со все возрастающим недоумением. – Он оставил мне свое завещание. Разобраться в нем нелегко, много вздора, но есть кое-что весьма любопытное. Он в подробностях описывает затею Эпаминондаса: рассказывает, как тот его нанял, как потом его пытались убить…
– Лучше бы он рассказал об этом публично, – с негодованием перебил Гумусио.
– Никто бы ему не поверил, – ответил барон. – Выдумка Эпаминондаса Гонсалвеса про всех этих тайных агентов и торговцев оружием выглядит правдоподобнее. После ужина я переведу вам несколько страниц. Это по-английски. – Барон помолчал, взглянул на вздохнувшую во сне Эстелу. – Желаете знать, почему он отдал это завещание мне? Чтобы я отослал его в какую-то лионскую газетенку. Вообразите, теперь я сообщник уже не британской монархии, а французских террористов, готовящих мировую революцию.
Он засмеялся, забавляясь гневом друзей.
– Как видишь, мы твоей веселости не разделяем, – сказал Гумусио.
– А ведь фазенду-то сожгли у меня.
– Перестань дурачиться. Объясни все толком, – остановил его Мурау.
– Речь теперь, деревенщина ты неотесанная, идет не о том, чтобы прищучить Эпаминондаса, – ответил барон де Каньябрава. – Нам нужно прийти к соглашению с республиканцами. Наша вражда кончилась, суровые и неожиданные обстоятельства прекратили ее. Вести войну на два фронта нельзя. Шотландец ничем бы нам не помог, напротив, стал бы помехой.
– Соглашение с Прогрессивной республиканской партией? – еле выговорил Гумусио.
– Я имею в виду договор, союз, – сказал барон. – Понять это нелегко, выполнить еще трудней, но другого пути нет. Ну что ж, давайте перенесем Эстелу в спальню-теперь уже можно.
VI
Продрогший до костей репортер «Жорнал де Ноти-сиас», скорчившись под заляпанным грязью одеялом, слышит орудийный выстрел. Хлещет ливень, близок бой, и потому никто в лагере не спит. Он прислушивается, пытаясь понять, звонят ли во тьме колокола Канудоса, но слышна только отдаленная канонада и сигналы полковых труб. Любопытно, есть ли название у того концерта для пастушьих свирелей, которым мятежники мучили 7-й полк, едва он вышел из Монте-Санто? Репортер встревожен, возбужден; его колотит дрожь. Кажется, все тело до костей пропиталось влагой. Ему вспоминаются слова укутанного до самого носа журналиста, который, стоя среди полуголых новобранцев, сказал ему на прощанье: «Друг мой, в огонь не сунувши, хлеба не испечешь». Жив ли он? Избежал ли он и эти желторотые птенцы участи белобрысого сержанта и его людей-всех их обнаружили сегодня под вечер на отроге сьерры… Колокола Канудоса отвечают трубам: эта перекличка предшествует разговору ружей, который начнется при первом свете дня.
Что ж, он и сам вполне мог разделить судьбу этого сержанта: когда полковник предложил ему сопровождать патруль, репортер уже готов был согласиться. Что спасло его? Усталость? Предчувствие беды? Случайность? Все это произошло только вчера, а вспоминается как далекое прошлое: еще накануне Канудос казался недостижимым. Репортер вспоминает, как звенело у него в ушах, как дрожали ноги, как горели губы, когда полковая колонна достигла вершины и остановилась. Полковник вел своего жеребца под уздцы, под слоем жидкой грязи не отличить было рядового от офицера, офицера – от проводника. Все были грязны, измотаны, измучены. Десяток солдат выбежали из шеренги, выстроились перед полковником и Куньей Матосом. Ими командовал тот юный офицер, который притащил в лагерь священника из Кумбе. Репортер слышал, как, щелкнув каблуками, он повторил приказ:
– Занять Каракату, закрепиться, при подходе главных сил отсечь противника огнем. – Он был, как всегда, молодцеват, бодр, самоуверен. – Будьте покойны, господин полковник, мы запрем Каракату наглухо, мышь не проскочит!
Рядом с ним стоял тот самый проводник, с которым они когда-то искали колодец. Это он заманил солдат в ловушку, и сейчас репортер понимает, что спасся чудом. Не сидеть бы ему здесь, не дрожать от холода, не вспоминать, как все это было, если бы он ответил согласием на предложение Морейры Сезара. Заметив измученного до крайности, скорчившегося на земле репортера с неразлучным пюпитром на коленях, полковник сказал тогда:
– Хотите пойти с ними? В Каракате будет спокойней, чем тут у нас.
Почему же после мгновенного колебания он все-таки отказался? Теперь он вспоминает, что ему приходилось беседовать с молоденьким сержантом, тот расспрашивал о газете, о ремесле журналиста. Полковник Сезар был его кумиром: «Я восхищаюсь им даже больше, чем маршалом Флориано», – повторял он и тоже твердил, что гражданское правительство-сущее бедствие для страны, что покуда оно у власти-вечно жди смуты, что только человеку в мундире и с саблей на боку удастся покончить с коррупцией и возродить униженную монархией отчизну.
Кажется, дождь перестал? Репортер, не открывая глаз, переворачивается на спину. Да, перестал, а эти мельчайшие капли стряхнул с листьев ветер. Пушки смолкли, образ белобрысого сержанта тает в памяти, и репортер видит перед собой старого журналиста, вспоминает его желтоватую седину, неправильное добродушное лицо, неизменный шарф, закрученный вокруг шеи, его манеру, размышляя о чем-нибудь, внимательно рассматривать ногти. Неужели он тоже висит на суку? Не успел полковник отправить сержанта в Каракату, как прискакавший галопом ординарец доложил, что с «ротой сопляков» что-то неладное. История этих новобранцев, совсем еще детей, которых приняли в 7-й полк, не спросив даже, сколько им лет, записана во всех подробностях, и пять листочков бумаги, тщательно оберегаемых от дождя, уложены на самое дно сумки. Зачем эти юнцы понадобились полковнику? Затем, что у детей зорче глаз, крепче нервы, чем у взрослых. Репортер видел их, говорил с ними – среди них не было ни одного старше пятнадцати лет, в полку их прозвали «сопляками», – и потому, когда полковник, выслушав донесение, повернул коня и поскакал в хвост колонны, репортер двинулся следом. Через полчаса они наткнулись на них.
Во влажном сумраке озноб пробирает до костей. Снова надрывно звонят колокола, поют горны, но репортер видит только новобранцев, освещенных закатным солнцем: их человек десять, они сидят на корточках или лежат на камнях. Части арьергарда ушли вперед, бросив их здесь. В солдатских мундирах не по росту они выглядят нелепо, точно ряженые, они умирают от голода и усталости. Среди них репортер с удивлением замечает своего седоватого коллегу. Усатый капитан, в полном смятении чувств-он был и взбешен, и растерян, и полон жалости, – доложил полковнику: «Отказываются идти. Не знаю, что делать». Репортер попытался убедить товарища: встань, сделай над собой усилие! «Уговоры ему были ни к чему, – думает он теперь, – ему бы хоть каплю сил». Он вспоминает беспомощно раскинутые ноги, мертвенно-бледное лицо, частое и хриплое дыхание. Один из юнцов, всхлипывая, повторял: «Убейте лучше сразу, не пойду, ноги стерты в кровь, голова кружится, шагу больше не сделаю». Он плакал, стиснув ладони как на молитве, и вскоре заплакали и остальные, закрывая лица руками, цепляясь за сапоги полковника. Репортер вспоминает холодный взгляд Морейры Сезара, которым тот раз и другой обвел новобранцев.
– Я думал, на войне вы возмужаете скорее. Что ж, самое интересное достанется другим. Вы меня подвели. Чтобы не считать вас дезертирами, я вас вычеркиваю из списков 7-го полка. Сдайте оружие, снимите мундиры.
Репортер, поделившийся с коллегой своей порцией воды, снова видит сейчас его благодарную улыбку, видит, как мальчишки, помогая друг другу подняться, дрожащими руками расстегивают крючки и пуговицы, снимают мундиры и кепи, составляют ружья в козлы.
– Здесь не сидите, – сказал им на прощанье полковник, – вы как на ладони. Постарайтесь доплестись до тех валунов, где был последний привал. Спрячьтесь там, может быть, пройдет какой-нибудь дозор, хотя вряд ли.
Он повернул коня и вернулся на свое место в голову колонны. Вот тогда седоватый журналист и произнес эти слова: «В огонь не сунувши, хлеба не испечешь». Он так и стоит у него перед глазами: в нелепом шарфе на шее, несуразно огромный среди полураздетых, плачущих детей. «Там, наверно, тоже шел дождь», – думает репортер, представляя себе, как удивились, обрадовались, ожили они, когда набухшие влагой темные тучи заволокли небо, а через минуту хлынул ливень, как, не веря своим, глазам, счастливо улыбаясь, подставляли они широко раскрытые рты и сложенные ковшиком ладони под хлещущие отвесные струи, как, вскочив на ноги, обнимались от радости, как разом приободрились, развеселились, почувствовали прилив сил. Может быть, они тотчас пустились в путь и догнали арьергард? «Нет, – отвечает сам себе подслеповатый репортер, ежась под одеялом, подтягивая колени к самому подбородку, – нет, они были так измучены, что и дождь им навряд ли помог».
Сколько же часов не прекращается этот ливень? Он начался под вечер, когда передовые части уже поднялись по хребту окружавших Канудос гор. Невозможно описать, что творилось в полку: солдаты и офицеры прыгали как дети, хлопали в ладоши, наполняли водой кепи и фуражки, широко раскинув руки, ловили водяной смерч, обрушившийся с небес. Белый жеребец полковника ржал, потряхивал гривой, переступал копытами по уже раскисшей земле. Репортер же лишь запрокинул назад голову, открыл рот, хватая губами, втягивая раздутыми ноздрями хлещущую влагу, которая казалась чудом. Он был в таком полном и блаженном самозабвении, что не услышал даже, как треснули выстрелы, и солдат, стоявший рядом, схватился за голову, закричал, покатился по земле. Только тогда он опомнился, съежился, поднял над головой пюпитр и сумку, которые вряд ли заслонили бы его от пули. Он увидел капитана Олимпио де Кастро, стрелявшего из револьвера, увидел солдат, припавших к земле или кинувшихся в стороны в поисках укрытия. Он увидел танцующие ноги жеребца, облепленные глиной копыта и – эта картина отпечаталась у него в памяти четко, как дагерротип, – полковника Морейру Сезара, который вскочил в седло, выхватил саблю и, не посмотрев даже, двинулись ли за ним его подчиненные, погнал коня к редколесью, откуда вели огонь. «Да здравствует Республика, – кричал полковник, – да здравствует Бразилия!» Солдаты и офицеры, едва различимые в свинцовых сумерках, подхватили его крик, бросились вперед-дождь обрушивал на них потоки воды, ветер раскачивал деревья, – а он, репортер «Жорнал де Нотисиас», неожиданно для самого себя тоже ринулся бегом к лесу, навстречу невидимому врагу. Припомнив это, он смеется, забывая на миг и холод, и страх. Еще он помнит, что, спотыкаясь на бегу, думал о том, что идет в атаку, а сражаться ему нечем. Чем ему разить врага? Пюпитром? Кожаной сумкой, где лежит смена белья и его дневники? Пустой чернильницей? Разумеется, в каатинге никого не оказалось, противник не был обнаружен.
«Обнаружили кое-что похуже», – думает он, и снова озноб ящерицей проползает у него вдоль хребта-но это не от холода. В пепельных сумерках, быстро сменявшихся тьмой, перед ним предстало – и опять является ему сейчас – бредовое фантасмагорическое видение. На ветвях деревьев гроздьями чудовищных плодов висели люди, покачивались на ветру сапоги, ножны сабель, гамаши, кепи. Иные из убитых были до костей расклеваны стервятниками, изглоданы зверями: зияли пустые глазницы, провалы животов, дыры в паху. Тронутые тлением тела резко выделялись среди зеленой, сияющей, промытой ливнем листвы, на фоне красновато-бурой почвы. Оцепенев от этого невероятного зрелища, стоял репортер меж клочьев человеческой плоти, на которых кое-где еще уцелели обрывки форменной одежды. Офицеры и рядовые окружили спешившегося Морейру Сезара. Мертвая тишина, каменная неподвижность сменили бешеную прыть, громовой ор атаки; печаль и гнев пришли на место ошеломления и ужаса. Тело белобрысого сержанта-голова у него была цела, только глаза выклеваны – сплошь покрыто сизыми кровоподтеками, вздувшимися ранами: лил дождь, и оттого казалось, что они все еще кровоточат. Увидав слегка покачивающийся труп сержанта, репортер, еще не успев ужаснуться или проникнуться состраданием, понял, что одна неотвязная мысль-та самая, что и сейчас не дает ему уснуть, – будет терзать его отныне днем и ночью. «Как могло случиться, что я уцелел? Почему я не вишу здесь вместе с ними, голый, изрубленный клинками, оскопленный ножами мятежников или клювами урубу? Какое чудо спасло меня?»
Рядом кто-то заплакал. Капитан Олимпио де Кастро закрыл лицо руками-в кулаке у него все еще был зажат револьвер. В сгущавшейся тьме подслеповатый репортер сумел заметить слезы на глазах у тех, кто оплакивал сержанта и его товарищей. Морейра Сезар приказал снять убитых и ни на шаг не отходил от солдат, которые почти вслепую взялись за это; лицо его было искажено гримасой невиданного бешенства. Убитых, завернув в одеяла, опустили в братскую могилу; солдаты, вскинув карабины, дали залп траурного салюта. Когда замер звук горна, полковник, показав саблей на видневшийся впереди склон горы, лаконично произнес надгробное слово:
– Солдаты! Убийцы не ушли. Они там, они ждут кары. Я умолкаю. Пусть говорят ружья.
Репортер снова слышит орудийный выстрел-на этот раз совсем близко-и живо вскакивает. Он вспоминает, что, несмотря на дождь и сырость, почти совсем не чихал в последние дни– «и на том спасибо экспедиции полковника Сезара»: загадочная болезнь, доводившая до исступления его товарищей по редакции, не дававшая ему уснуть ночи напролет, пошла на убыль и, может быть, исчезнет вовсе. Он припоминает, что пристрастился к опиуму не для волшебных грез, а для того, чтобы засыпать не чихая, и шепчет: «Какой я болван!» Он смотрит на небо: ни одного просвета в тучах. Так темно, что лица лежащих вокруг солдат не видны, но он слышит их дыхание, голоса. Время от времени солдаты встают, уступая место товарищам, а сами поднимаются на вершину. «Это будет ужасно; вот уж подлинно: ни в сказке сказать, ни пером описать», – думает он. «Они переполнены ненавистью, отравлены ею, они хотят отомстить мятежникам за то, что голодали и мучились жаждой, за бесконечные изнурительные переходы, за околевших волов и павших лошадей и, главное, за своих изуродованных товарищей, с которыми расстались так недавно», – думает он. «Это была последняя капля», – думает он. Это ненависть гнала их вверх по скалистым отрогам, заставляла, сжав зубы, ползти по отвесным кручам; это ненависть не дает теперь им уснуть-не выпуская из рук оружия, они смотрят вниз, всматриваются в смутные тени тех, кого они поначалу обязаны были ненавидеть по долгу службы и по уставу, а теперь ненавидят как личных, кровных врагов, с которых должны взыскать долг чести.
7-й полк одолевал подъем так стремительно, что репортер отстал от полковника и его штаба: он плохо видел в темноте, он то и дело оступался и падал, ноги у него распухли, сердце готово было выскочить из груди, в висках стучало. Что же заставляло его так упрямо подниматься и снова лезть вперед? «Я боялся остаться один; я хотел видеть, что будет дальше», – думает он. В очередной раз споткнувшись, он выронил свой пюпитр, но потом какой-то бритоголовый солдат – многие обрились, чтобы спастись от вшей, – подобрал его, хотя теперь он был ни к чему: чернила кончились, а последнее гусиное перо сломалось еще накануне… Он слышит какой-то шум-дождь стих, и все звуки доносятся до него отчетливей-стук сорвавшихся вниз камней: что это-продолжают ли подъем арьергардные части, подтягивают ли орудия и пулеметы на новые позиции или авангард, не дожидаясь рассвета, двинулся вниз, на штурм?
Он не отстал, не сорвался и появился на сборном пункте раньше многих солдат. Детская радость охватила его-«вышло по-моему». Маячившие впереди фигуры наконец-то остановились: солдаты стали рыться в ранцах, опустились наземь. Забыв про усталость, про тоскливое ожидание, репортер переходил от одной кучки к другой, пока не наткнулся наконец на палатку, слабо освещенную изнутри. Еще совсем темно, слабо моросит дождь, и репортер вспоминает охватившее его чувство облегчения, когда он на четвереньках вполз под парусиновый полог и увидел полковника Морейру Сезара. Тот выслушивал донесения, отдавал приказы, и у стола, на котором оплывала свеча, кипела лихорадочная работа. Репортер свалился на пол прямо у входа, как всегда подумав, что позой своей и местом среди штабных офицеров, должно быть, напоминает полковнику собаку. Он видел, как они входили и выходили, слышал, как спорил полковник Тамариндо с майором Куньей Матосом, как распоряжался Морейра Сезар. Он был закутан в черный плащ, скрадывающий очертания его фигуры, и репортер, увидев рядом с ним доктора Соузу Феррейру, подумал, не начинается ли у него очередной приступ этой таинственной болезни.
– Артиллерии открыть огонь, – слышал он голос полковника. – Это заменит нам визитную карточку. Пусть мятежники поразмыслят, пока не начался штурм, о своей плачевной участи.
Офицеры направились к выходу, и репортеру пришлось отползти в сторону, чтобы на него не наступили.
– Распорядитесь сыграть марш полка, – приказал полковник капитану Олимпио де Кастро, и через минуту раздались протяжные, скорбные, унылые звуки, которые в последний раз он слышал, когда полк покидал Кеймадас. Морейра Сезар тоже поднялся на ноги и, завернувшись в плащ, двинулся наружу. Он пожимал руки уходившим офицерам, желал им удачи.
– Смотрите-ка, и вы здесь! – сказал полковник, заметив репортера. – Вот не думал, что все-таки доберетесь до Канудоса и будете единственным из журналистов, кто дойдет с нами до цели.
И, сразу же потеряв к нему интерес, повернулся к полковнику Тамариндо. В пропитанном сыростью воздухе продолжал звучать марш: его играли в нескольких местах. Потом стало тихо, а потом репортер услышал колокольный звон и, как все в полку, подумал– он отчетливо помнит это: «Мятежники отвечают». «Обедать завтра будем в Канудосе», – сказал Морейра Сезар, и сердце репортера сжалось, потому что завтра уже наступило.
Галль проснулся от какого-то жжения и увидел вереницу муравьев, которые ползли у него по рукам, оставляя за собой красный пунктир укусов. Тряся отяжелевшей со сна головой, он смахнул муравьев. Потом поглядел на серое, но еще светлое небо, попытался определить, который теперь может быть час. Как он завидовал Руфино, Журеме, Бородатой, всем здешним людям-для того, чтобы определить время, им хватало одного взгляда на небо, на солнце или звезды. Долго ли он спал? Должно быть, недолго, раз Ульпино еще не вернулся. Галль начал тревожиться лишь после того, как на небе зажглись первые звезды. Не случилось ли чего-нибудь? Может быть, Ульпино побоялся вести его до самого Канудоса и сбежал? Галлю стало холодно: кажется, уже тысячу лет не испытывал он этого ощущения.
Несколько часов спустя, когда была уже глубокая ночь, он вдруг ясно понял, что Ульпино не вернется. Галль стал на ноги и, сам не зная зачем, двинулся в ту сторону, куда указывала деревянная стрелка с надписью «Караката». Тропинка привела его в самую гущу колючего кустарника, и пришлось вернуться. Он снова прилег на землю и заснул, а проснулся только на рассвете и долго не мог припомнить, что же за кошмар мучил его. Ему так хотелось есть, что, позабыв про Ульпино, он принялся жевать траву и жевал до тех пор, пока не обманул голод. Потом он огляделся, придя к выводу, что выбираться отсюда придется в одиночку. Не так уж это и трудно: надо пристать к первой же группе паломников. Вот только где они, эти паломники? Мысль о том, что Ульпино завел его в глушь умышленно, была так нестерпима, что Галль поспешил отделаться от нее. Он подобрал толстый сук, перекинул через плечо свою котомку. Пошел дождь. Галль, опьянев от его свежести, слизывал с губ капли и вдруг заметил мелькнувшие среди деревьев фигуры. Он закричал, бросился вперед, разбрызгивая лужи, шепча «наконец-то», догнал-и замер, как вкопанный, узнав Журему. Рядом стоял Руфино. Сквозь пелену частого дождя он увидел, спокойное лицо проводника, державшего Журему, как животное, за окрученную вокруг шеи веревку, увидел, как он медленно выпустил эту веревку, увидел испуганное лицо Карлика. Все трое глядели на него, и Галлю почудилось на миг, что все это происходит не с ним. Руфино уже сжимал нож; глаза его пылали, как раскаленные угли.
– Что ж ты не пришел защитить жену, Галль? – услышал он голос, в котором было больше презрения, чем ярости. – У тебя нет чести, Галль.
Ощущение нереальности происходящего стало еще сильней. Галль примирительно и дружелюбно протянул ему свободную руку:
– Сейчас не время сводить счеты. Я все тебе потом объясню, Руфино. Надо торопиться: нас ждут тысячи мужчин и женщин, которые могут пасть жертвой кучки честолюбивых негодяев. Ты должен…
Только в эту минуту он понял, что говорит по-английски. Руфино пошел на него, и Галль попятился. Земля под ногами уже раскисла. Он видел, что Карлик пытается развязать и снять веревку с шеи Журемы, услышал голос Руфино: «Прежде чем убить тебя, я сниму с себя бесчестье»-и заметил занесенную для пощечины ладонь. Ему стало смешно. Расстояние между ними неуклонно сокращалось, и Галль подумал: «Не понял и никогда не поймет он моих доводов». Ненависть, нерассуждающая и слепая, как вожделение, захлестнула его, спутала мысли. За него действовал теперь инстинкт самосохранения. «Что ж мне, умереть за такую малость, глупость? За бабу?» Заслоняясь от Руфино и по-прежнему пятясь, он постарался придать своему лицу испуганно-молящее выражение. Улучив момент и подпустив Руфино почти вплотную, он вдруг с размаха обрушил ему на голову свою дубину. Проводник упал. Он услышал крик Журемы, но, прежде чем она успела подбежать к ним, Галль еще несколько раз ударил Руфино и подхватил нож, выпавший из его ослабевших пальцев. Он остановил Журему, показав ей жестом, что не собирается убивать ее мужа, а потом, в ярости грозя кулаком лежащему навзничь Руфино, закричал:
– Ты, слепец, себялюбец, предатель своих братьев, жалкий дурак, протри, наконец, глаза! Честь человека не на щеке у его врага, не под юбкой у его жены! В Канудосе обречены на смерть тысячи ни в чем не повинных людей! Сейчас решается их судьба, пойми же это!
Руфино пришел в себя, поднял голову.
– Попробуй хоть ты ему объяснить! – крикнул Галль Журеме и кинулся бежать, успев еще заметить, что она посмотрела на него непонимающе, как на полоумного. До чего же все это нелепо, бессмысленно, неправдоподобно! Почему он не убил Руфино? Ведь тот с тупым упорством наверняка будет преследовать его до скончания века. Задыхаясь, с трудом продираясь сквозь колючие ветки, скользя по глинистой земле, он бежал куда глаза глядят, и струи дождя хлестали его по лицу. Галль по-прежнему сжимал в руке палку; котомка болталась за плечом, но шляпа где-то слетела, и он чувствовал, как отскакивают капли от непокрытой стриженой головы. Он сам не мог бы сказать, долго ли бежал-несколько минут или целый час. Потом остановился, пошел медленнее. Впереди не было никакого просвета, кактусы и колючие кусты стояли сплошной стеной, ноги вязли в жидкой грязи. Галль промок от дождя и от пота. Он молча проклинал свою судьбу.
Быстро темнело, но он лишь с трудом сообразил, что день кончается. Он вдруг заметил, что смотрит на эти обступившие его серые, бесплодные деревья, усеянные острыми шипами вместо листьев, с немой мольбой, точно взывает о помощи, и снова бросился бежать, махнув рукой не то с отчаянием, не то с жалостью к самому себе. Однако уже через несколько шагов он зашатался и стал, чувствуя полное изнеможение.
– Руфино-о-о! Руфино-о-о! – чуть не рыдая, закричал он, приставив ладони ко рту. – Я здесь! Я здесь! Иди сюда! Ты мне нужен! Помоги мне, отведи меня в Канудос! Хватит дурить! Мы там нужны, мы им пригодимся! Потом можешь сделать со мной, что захочешь, – мсти, бей, зарежь! Руфино-о-о!
Он слышал шорох дождя и эхо своего крика. Он совсем промок и замерз, и потому снова встал и пошел, беззвучно шевеля губами, постукивая себя палкой по ногам. Смеркается, совсем скоро настанет ночь, быть может, все это только снится ему? В эту минуту земля разверзлась у него под ногами. Еще не успев достичь дна, он понял, что наступил на прикрытую ветвями водомоину. Он не потерял сознания и не очень ушибся: земля размякла от дождя. Выпрямившись, ощупал болевшие руки, ноги, спину, нашарил за поясом нож Руфино и подумал, что вполне мог напороться на него. Потом он попытался выбраться из ямы, но колени его подогнулись, и он снова упал. Опустившись наземь, он привалился спиной к влажной стене и, чувствуя даже какое-то облегчение, заснул. Его разбудил тихий шорох палой листвы, потрескивание ветвей. Он открыл рот, чтобы крикнуть, но тут в воздухе над его плечом что-то свистнуло, и рядом с ним в рыхлую землю вонзилась короткая стрела.
– Не стреляйте! Не стреляйте! – закричал он. – Я свой, я не враг!
Снова послышался шорох, приглушенные голоса. Галль продолжал кричать до тех пор, пока в яму не спустили факел, осветивший головы нескольких мужчин. Все они были вооружены, в сплетенных из травы накидках на плечах. Их руки потянулись к нему и вытащили его на поверхность. При свете шипящих под дождем, сыплющих искрами факелов мятежники внимательно разглядывали Галля, а он стоял со счастливым и взволнованным лицом. Эти оборванные люди в травяных накидках, с деревянными свирелями на груди, с карабинами за спиной, мачете за поясом, с ладанками, самострелами, колчанами казались ряжеными. Рассматривая Галля, они чуть ли не обнюхивали его, вполголоса недоуменно переговариваясь, и никак не могли решить, к какому из известных им сословий отнести это странное существо. Галль с жаром принялся упрашивать их как можно скорее проводить его в Канудос: он пригодится им, он сможет помочь Наставнику, он объяснит им, что они вот-вот станут жертвами махинации, затеянной продажными политиканами и военными. Он жестикулировал, стараясь быть красноречивым, стараясь, чтобы все, что он говорил на своем ломаном португальском, звучало убедительно, он пере-еодил взгляд расширенных от возбуждения глаз с одного на другого: «Товарищи, я старый революционер, у меня огромный опыт, я много раз сражался на стороне народа, я хочу разделить вашу судьбу…»
– Благословен будь господь Иисус Христос, – разобрал он прозвучавшие в ответ слова.
Что они, издеваются? Он бормотал, у него заплетался язык, он преодолевал чувство бессилия, охватившее его, когда он осознал, что говорит совсем не то, что собирался, и не то, что они могли понять. Когда же в колеблющемся свете факелов он увидел, что мятежники обмениваются многозначительными взглядами, а на него посматривают жалостливо и почему-то ухмыляются, приоткрывая щербатые или зубастые рты, то совсем пал духом. Как же сделать так, чтобы эти глупцы поверили ему? Он пришел сюда, чтобы помочь им, он одолел столько трудностей на пути в Канудос. Ведь благодаря этим людям возродился тот огонь, который угнетатели всего мира считали давно затоптанным. Он снова замолчал в растерянности, близкой к отчаянию: эти люди в травяных накидках смотрели на него добродушно, с любопытством и состраданием. Руки его, простертые к ним, замерли в воздухе, на глазах выступили слезы. Зачем он здесь? Как случилось, что он угодил в эту ловушку, из которой ему уже не выбраться? Как мог он так обмануться в том, что казалось ему самым главным, – избавлении человечества от несчастий? Кто-то из мятежников сказал ему, чтобы не боялся: разве могут масоны и протестанты, приспешники Сатаны, совладать с Наставником и господом Иисусом во всей славе его? У говорившего было широкое лицо, маленькие глазки, он тщательно произносил каждое слово: «…а нас не хватит, король Себастьян поднимется со дна морского, придет на выручку Бело-Монте. Плакать не надо: если праведника убьют, ангел прикоснется к нему, а отец небесный воскресит». Галль хотел было ответить, что они правы, что под лживым покровом этих слов ему слышится разящая истина, а истина эта в том, что идет, ни на миг не затихая, борьба между добром, за которое бьются бедные, страждущие и угнетенные, и злом, защищаемым богачами и их ратью; что борьба эта завершится наступлением эры всемирного братства, – но не нашел слов и заплакал. Мятежники утешали его, похлопывая по плечу и что-то говорили, но он разбирал только отдельные слова: «воскреснет… станет богатым… молись».
– Я хочу в Канудос, – еле произнес он, схватив за руку того, кто стоял ближе. – Возьмите меня с собой. Можно мне пойти следом за вами?
– Нет, – отвечал тот и показал куда-то вверх. – Псы уже там. Тебе перережут глотку. Спрячься. Придешь потом, когда мы их уничтожим.
Они снова похлопали его по плечу и исчезли, растворились среди деревьев и кустарника, а ошеломленный Галль остался во тьме один, и в ушах у него насмешливым эхом еще звучала их прощальная фраза: «Благословен будь Иисус!» Он сделал несколько шагов за мятежниками, но в эту минуту что-то налетело на него, сбило с ног. Уже катаясь по земле, получая и нанося удары, он понял, что дерется с Руфино и что огоньки за спинами мятежников ему не померещились: это мерцали во тьме глаза Руфино. Он ждал, видно, пока «избранные» уйдут, и вот дождался. Катаясь по грязи и глине, противники больше не оскорбляли друг друга. Снова пошел дождь: Галль, услышав раскаты грома и стук дождевых капель, внезапно ощутил прилив животной ярости, заставившей его забыть о разочаровании, в мгновение ока придавшей смысл его жизни, – жизни, которой угрожали. Кусаясь, царапаясь, пытаясь выскользнуть из цепких рук Руфино, нанося ему удары кулаками, коленями, головой, Галль слышал женские крики-без сомнения, то была Жур-ма, звавшая Руфино, – и плач Карлика, звавшего Журему. Однако все эти звуки были тут же заглушены нарастающим ревом труб, приближавшимся со стороны вершины, и ответным набатом колоколов. Галль понял, что это значит, и поединок труб и колоколов придал ему сил: он больше не чувствовал ни усталости, ни боли, ярость его возросла. Он падал и снова поднимался и не знал, что катится у него по щекам– пот, кровь или дождевые капли. Внезапно Руфино вырвался из его рук и куда-то исчез, а в следующую секунду Галль услыхал, как тело его противника свалилось на дно водомоины. Задыхаясь, Галль ощупал ее край-он решил исход схватки. «Первый раз за все время повезло», – подумал он.
|
The script ran 0.033 seconds.