1 2 3 4
– Имя ваше можете не произносить, – перебил его Мотылек. – Оно будет прочтено миллионами на обложке ваших сочинений. Господа! Теперь по бокалу шампанского! Яблонька! Предложите королю из ваших ручек.
Когда Мотылек подскочил к разливавшей шампанское Анне Матвеевне, старуха взяла его за ухо и доброжелательно сказала:
– Ведь вот и шут ты, и сущий разбойник, а сказал давеча так, что меня, старуху, слеза прошибла. Тебе бы остепениться – из тебя бы человек вышел.
– Э, бабуся! Куда мне в люди выходить… Я на себя рукой махнул. Дай Бог других в люди вывести! А я – ни в чем мне нет удачи…
И среди этого напускного веселья густое облако грусти наползло на морщинистое лицо Мотылька, и такое это было густое облако, что часть влаги осела в одной из морщин под глазом, задержалась на минуту и потом окончательно скатилась на борт пиджака.
– Фу ты, – развязно сказал Мотылек, – сколько газу в этой шампанее. Инда до слез!..
А на другой стороне комнаты огорченный Кузя с бокалом шампанского, спрятавшись а глубокое кресло, как черепаха в свой панцирь, бормотал, глядя выцветшими глазами в пространство:
– «Затрапезная вдова»! Да вы, может, таких вдов еще и не нюхали! Грудь как слоновая кость, упругая, как на пружинах, и на рояле хорошо играла… А мужа, может быть, и генералом бы сделали, да он сам не хотел. Зачем, говорит, мне! Я не чинов, говорит, добиваюсь, а дело люблю делать. Дело, дело и только дело! Вот тебе и «затрапезная»!
Глава XIII болтовня на ковре
Пить вино на полу – была затея Кузи. Он объяснял ее уютностью такого положения, оправдывал примером древних римлян, которые, дескать, тоже всегда во время пиров возлежали, но на самом деле эта мысль имела своим источником отчаянную лень этого вялого шахматиста. Ему очень хотелось полежать, но в обществе растянуться вдруг ни с того ни с сего на оттоманке было невежливо, а если сделать из этого общую забаву, то ему, Кузе, будет удобно, а всем вообще весело…
В центре большого персидского ковра поставили объемистую вазу с крюшоном, а вокруг нее радиусами разлеглась вся компания, не исключая и Яблоньки, которой пылкий влюбленный Новакович смастерил царственное ложе: шкура белого медведя, на шкуре плюшевый плед, а на пледе Яблонька, положившая круглый алебастровый подбородок на огромную пушистую голову страшного зверя.
– Дорогие друзья, – предложил Меценат, – мы могли бы заняться светским разговором, но нет ничего более нудного и тягучего, чем эта болтовня, в которой не больше содержания, чем в пустом орехе! Вместо этого пусть каждый из нас расскажет самую диковинную, самую замечательную историю из своей жизни и практики. Это всегда весело и поучительно, а тем более в такой торжественный день. Ну-ка, Телохранитель, зачинай! Какой самый удивительный случай был в твоей многоцветной жизни?
Умный Меценат неспроста начал с Новаковича, потому что труднее всего в таких случаях начинать первому, а известно, что Новакович в карман за словом не лазил и в любой момент способен был с самым хладнокровным видом состряпать самую чудовищную историю.
– Извольте, – с готовностью сказал Новакович. – Только в моей истории будет одна девушка и один поцелуй, так что я заранее прошу у Яблоньки прощения за некоторую фривольность сюжета.
– Рассказывайте, Телохранитель, – рассмеялась мягким всепрощающим смехом Яблонька. – Я не такая наивная, чтобы не знать, что некоторые девушки целуются.
– И даже очень! – подхватил Кузя с таким фатовским видом, который ясно указывал, что в этих отклонениях от девичьей добродетели он, Кузя, играл не последнюю роль.
– Кузя! Девушки не твоя среда, помолчи. Вот когда девушка выйдет замуж, да муж ее сделается полковником, да потом умрет, да она останется вдовой с белыми ножками и прочим…
– А вы сегодня мою вдову напрасно обидели, – опять омрачился Кузя. – Как она играла на рояле! И когда играла, так ямочки на плечах, как живые, прыгали…
– Это ты нам расскажешь без Яблоньки, – сурово прервал его пуританин Новакович. – Ну, так вот вам, почтенные, моя история… Называется она –
ПОЦЕЛУЙ В КАЮТЕ
Должен я начать с самой интимной подробности моей прошлой жизни: в дни своей юности я влюбился… Чувства свои я подарил одной очень достойной девушке, а отвечала она мне взаимностью или нет – я не знал, и это чрезвычайно терзало меня!
(При этих словах рассказчик бросил косой взгляд на Яблоньку, ожидая, что веки ее или углы губок предательски дрогнут, но Яблонька самым безмятежным образом была погружена в вылавливание розовым язычком ананаса из бокала с крюшоном. Рассказчик тоскливо вздохнул и стал продолжать.)
Я и теперь, господа, застенчив и робок с женщинами, а в те времена взглянуть даже на женщину дерзновенным взглядом было для меня подвигом совершенно невозможным. И случилось так, что любимая мною девушка и я должны были ехать на пароходе из Одессы в Севастополь. Я только издали поглядывал на нее да вздыхал, а она была весела, как никогда: каждую минуту подходила ко мне, шутила, подтрунивала надо мной, а когда ее заинтересовывало что-нибудь из жизни моря – мимо идущий корабль или плывущий обломок лодки, разбившейся гденибудь о скалы, или резвящаяся за корабельной кормой стая дельфинов, или поле водорослей, колышащееся на поверхности воды, – она обо всем этом меня расспрашивала, и я толково объяснял ей, потому что в морских делах очень хорошо понимаю и во мне, может быть, заглох какой-нибудь морской корсар, и слава Богу, что заглох, потому что за эти штуки по головке не гладят.
Вот так-то беседуем мы с ней, а она вдруг я спроси меня:
– У вас, кажется, есть коллекция открыток с картин Третьяковской галереи?
– Есть, – говорю. – Хорошая коллекция.
– Покажите. Только вы не тащите всего этого сюда, а я, – говорит, – лучше пойду в вашу каюту. Можно?
А у меня была отдельная каюта – капитан был приятелем, так дал.
Услышав предложение любимой девушки, я засиял, как бриллиант Кох-и-Нор, и, конечно, помчался вперед самым гостеприимным образом. Входим мы, и как остановилась она посреди каюты, красивая, будто наша Яблонька, сверкающая черными глазами, белыми перламутровыми зубками, освещенная ярким полуденным солнцем из открытого иллюминатора, как наклонилась она над альбомом жарко дышащей грудью – вспыхнул я, как солома на огне.
И уж буду с вами откровенен до конца – до того захотелось мне поцеловать эту прекрасную девушку, что чуть не до крику.
Собственно, другой на моем месте, может быть, и сделал бы это, потому что девушка относилась ко мне чрезвычайно ласково, но, как я вам говорил уже, характер у меня был дико застенчив. Как так? Среди бела дня вдруг ни с того ни с сего – чмок! Еще если была бы темная ночь – тогда не так стыдно… А то как назло: солнце нагло лезло всеми своими лучами, как осьминог лапами, прямо в открытый иллюминатор, так что я мог пересчитать все вьющиеся мягкие волосики на ее склоненном затылке…
И воззвал я ко Господу:
– Всемогущий! Если для тебя действительно нет ничего невозможного – пошли сейчас ночную тьму, чтобы я мог наглядно объяснить этому твоему прекрасному созданию волнующие меня чувства!
Не успел я вознести к Богу эту краткую молитву, вдруг – трах! В каюте наступает мгновенно такая темнота, что хоть глаз выколи… Не помня себя, я хватаю любимую девушку в объятия, целую, и – о счастье! – она отвечает мне таким же горячим поцелуем!! Оказалось, что я ей давно уже не только не противен, а совсем даже наоборот…
Божье чудо!
Новакович умолк, благоговейно склонив голову на ковер и бросая косые взгляды на Яблоньку, заливавшуюся самым беззаботным, безоблачным смехом.
– Послушай, Новакович, – значительно начал Кузя. – Я в течение нашего знакомства выслушал много твоих историй, но эта сегодняшняя история… гм!! Не находишь ли ты, что всему на свете все-таки должны быть какие-нибудь границы?!
– Почему? А что тут невероятного? – хладнокровно пожал плечами Новакович.
– Не будешь же ты утверждать, проклятая Эйфелева башня, – заревел выведенный из своего дремотного состояния Кузя, – что ради твоего поцелуя на небе погасло солнце?! Осмелься сказать это – и ваза с крюшоном будет у тебя на голове!!
– Нет, солнце не погасло.
– Значит, вы оба на несколько минут ослепли?!
– Зрение наше было в совершеннейшем порядке.
– Телохранитель, – вступился Меценат, увидев, что Кузя потерял все свое безмятежное спокойствие и вотвот готов броситься на Новаковича. – Телохранитель! Если ты нас не дурачишь, то объясни же: откуда среди бела дня вдруг спустилась ночь?
– Ах, простите, я и забыл сказать вам! Дело в том, что у борта парохода резвилась стая дельфинов… И вот один, наиболее прыткий, подпрыгнул выше других и, попав в иллюминатор моей каюты, плотно заткнул своим туловищем отверстие иллюминатора, каковым поступком произвел совершеннейшую темноту, столь благоприятствовавшую ворам и влюбленным. То, что я рассказал, факт! Можете проверить у капитана! Он теперь плавает на «Императрице Екатерине», Чайкин фамилия его.
Все прыснули со смеху, а Куколка поднял на Новаковича свои прозрачные, как лесное озеро, голубые глаза и воскликнул с увлечением:
– А вы знаете, Телохранитель, вот прекрасная тема для рассказа в эксцентричном английском стиле!
– Я думаю! Запишите, чтоб не забыть.
– Кузя, – скомандовал Меценат, выпив залпом бокал холодного крюшона и утирая усы. – Твоя очередь.
– Моя история коротка, – проворчал ленивый Кузя. – В ней нет ни девушек, ни дельфинов, а есть только –
ДВУНОГАЯ СОБАКА
О двуногой собаке я говорю не в ироническом смысле – это была настоящая собака, и жила она во дворе той гимназии, где я получил свое блестящее воспитание.
Когда я учился в третьем классе – это была обыкновенная четвероногая собака, но когда я перешел, засыпанный наградами, в четвертый класс (хотя моя карьера и не имела прямого отношения к трагическому случаю с псом), то однажды этот ординарный пес потерпел самое оригинальнейшее крушение! Именно: перебегая дорогу, попал под автомобиль, да так попал, что колесом ему начисто отрезало переднюю левую и заднюю правую лапу.
– Какой ужас, – покачала головой сердобольная Яблонька. – Неужели издох?!
– В том-то и дело, сударыня, что выжил! Мы, гимназисты, его и лечили. Но тут вот и начинается самое диковинное: остался он, псенок этот, с одной правой передней к левой задней ногой, причем ходить, конечно, не мог. Это, знаете, как стол, у которого отломаны две ножки по диагонали. Никак его, черта, не поставишь. Но прошло некоторое время – и собака наша стала показывать чудеса… Лежит, бывало, у стенки, греется на солнышке, вдруг – свистнешь ее! Подползет она на брюхе к стенке, обопрется об нее боком да вдруг как побежит!!
– Послушай, Кузя, да ведь это невозможно!
– Почему невозможно?! Она бегала по принципу двухколесного велосипеда: сразу приобретала инерцию и мчалась как сумасшедшая! Но стоило ей только остановиться, как она сваливалась набок, тоже вроде двухколесного велосипеда! И так как ноги ее были расположены не на одной линии с направлением туловища по оси, а вкось, по диагонали, то она бегала не прямо, а всегда загибала самые крутые виражи.
Кузя поглядел на Новаковича с убийственной иронией и закончил:
– Я вижу, что вы мне не совсем верите, но утверждаю, что собака такая была, и, как любит говорить Новакович, это легко проверить: ее звали Лорд! А владельца звали – Гусаков! Он теперь тоже плавает где-то, на чем-то.
После некоторого молчания – дани общего удивления странной Кузиной собаке – перст Мецената направился на Мотылька:
– Твоя очередь, Мотылек. Твой стиль обладает большими литературными достоинствами, и поэтому ты не будешь калечить собак или затыкать дельфинами иллюминаторы! Алло! Мы слушаем.
– Моя история не будет веселой, потому что я нынче настроен не особенно хорошо, хотя коронование Куколки для меня большой праздник! Кстати, Куколка! Благополучно ли вы несете ваши секретарские обязанности?
– О спасибо! Я вам бесконечно благодарен. С редактором мы ладим, хотя знаете что? Он мне говорил, что собирается оставить «Вершины»… Его приглашают редактировать большую ежедневную газету. Хотите, я вас помирю, и он устроит вам в газете заведывание литературным отделом?
– Нет, где там! Я его так тогда отделал, что придется мне жить отдельно от этого отдела – простите за плохой каламбур. А за вас я рад, очень рад, Куколка! Вы оправдываете мои надежды!
Мотылек собрал лицо в клубок морщин, странно поглядел на Куколку и сказал:
– Однако к делу. Моя история под стать моему настроению – будет во вкусе болезненного, причудливого, как орхидея, художника Гойи. Тем более что и в истории этой главное действующее лицо – художник! Итак –
О ХУДОЖНИКЕ, КОТОРЫЙ НЕ МОГ ПОПАСТЬ ДОМОЙ
Я, подобно Меценату, люблю побродить по разным трущобам, поэтому да не покажется вам удивительным, что однажды судьба, прихоть и ноги занесли меня в мрачный трактиришко на Обводном канале, нечто подобное той «Иордани», где Телохранитель при первом знакомстве удержал Мецената от карточной игры с елейным убийцей…
Трактир, в который я попал, был переполнен публикой, плохо одетой и еще хуже воспитанной, что неопровержимо доказывалось двумя висящими на стене суровыми плакатами:
«ЗА ПОТРЕБОВАННОЕ ПЛАТИТЬ ВПЕРЕД»
и
«ЗА ГОЛОВНЫЕ УБОРЫ ГОСТЕЙ, ПОЛОЖЕННЫЕ НА СТОЛ, ХОЗЯИН НЕ ОТВЕЧАЕТ».
Я полчаса просидел среди шумливой рвани, попивая скверное теплое пиво, как вдруг мое внимание приковал к себе один человек, сидевший налево от меня в полутемном углу этого прокопченного дымом и пропитанного зловонием устаревших кушаний трактира.
Лицо этого человека было бело как мел, утлы рта опустились в какой-то невыносимой смертельной тоске, а глаза угрюмо и будто испуганно сверкали из-под надвинутой на лоб широкополой шляпы. Он тоже поглядел на меня длинным тяжелым взглядом из своего угла и вдруг задал странный вопрос:
– А вы чего сюда пришли?
Вот это маленькое словечко «а» впереди фразы и особое ударение на местоимении «вы» главным образом и поразило меня. Благодаря этому фраза приобретала определенную окраску: «Я, мол, пришел сюда потому, что иначе не могу, а какие дьяволы тебя принесли в такое место?»
– Я зашел случайно – люблю понаблюдать низы, – вежливо отвечал я на его странный вопрос. – II потом, не находите ли вы, что в этой грязи и отчаянности падения есть своего рода живописность?
– Не правда ли? – ответил он, забирая свою бутылку вина и перекочевывая к моему столику. – Но на этакую картину ни кармина, ни берлинской лазури не потребуется ни капельки – сплошная сепия и терр-де-сиена, с щедрой примесью жженой кости!
– Вы художник?
– Художник. Слушайте, будем пить и разговаривать – у меня есть деньги, я вас угощу. Только, пожалуйста, разговаривайте, разговаривайте больше!..
– Что это, у вас как будто странное настроение? – с любопытством спросил я.
– Ничего не странное! Ничуть не странное – самое обыкновенное! Но… будем разговаривать! Говорите чтонибудь – не могу выносить молчания.
Я принялся рассказывать ему какой-то вздор, и он слушал меня с интересом, даже иногда оживлялся, но сейчас же потухал, и уголки его губ опускались самым демонски угрюмым образом.
«Черт его знает, – подумал я, – не убил ли нынче этот Веласкес какого-нибудь человека?»
– Слушайте, – вдруг спросил я, оглядываясь на шумевшую сзади толпу оборванцев, среди которой я чувствовал некоторую опору в безумной смелости моего вопроса. – Вы сегодня никого не убили?
Нисколько не удивившись моему дикому вопросу, он болезненно поморщился и заторопился:
– Нет, тут не то. Это совсем другое! Впрочем, о смерти не стоит. Вы же сейчас говорили об Анатоле Франсе! Вернемся к Анатолю Франсу.
Вернулись мы к Анатолю Франсу, потом перешли к Малларме, переехали на Барбе д'Оревильи – всех трех странный художник знал превосходно.
Особенно взволновала и растрогала его история, которую я незадолго до этого прочитал во французских газетах: однажды на рассвете на скамейке одного из бульваров Парижа нашли мертвого старика, как потом оказалось, поэта. И в карманах его ничего не обнаружили – ни денег, ни документов, – кроме трех вещей: свертка рукописных стихов, штопора для откупоривания бутылок и пряди тонких женских белокурых волос, завернутых в полуистлевшую бумажку. Вот что было в кармане трупа на бульварной скамейке. Смерть настоящего поэта!
– Вот это я понимаю, – воскликнул художник, выслушав историю парижского поэта. – Да, это так! Он был настоящий поэт, как и я, может быть, настоящий художник!
Я огляделся: трактир уже опустел, так как незаметно нахлобучилась на беспокойную голову столицы сырая петербургская ночь.
Слуга, изжеванной судьбой наружности, усыпанный веснушками, как паркет маскарадного зала – конфетти, подошел к нам и твердо предложил:
– Идите домой. Заведение закрывается.
– Голубчик, мы еще немножко… Еще полчасика посидим. Я заплачу!
– И что это вы за господин такой! – угрюмо и подозрительно проворчал слуга. – И вчера не хотели уходить, и позавчера… У нас с полицией строго – такой час, что закрываем!
– Может, кабинетик какой есть или вообще комнатка?.. Вы бы нам – полдюжины вина, телятинки холодной и свечей пару! Ничего больше не потребуется, и можете спать…
– Собственно, и мне пора домой, – нерешительно пробормотал я.
– Дорогой, милый, – ни за что! Останьтесь. Вы еще расскажете что-нибудь, выпьем вина – хорошо? Не оставляйте меня одного!
Я не совсем благосклонно пожал плечами и по темной скрипучей лестнице поднялся следом за ним наверх.
Уселись. Выпили еще вина.
Только наш неожиданный, причудливый, призрачный Петербург может щегольнуть такой зловещей комбинацией: мрачная сырая комната без всякой мебели, кроме тяжелого стола, покрытого сырой дырявой скатертью, комната, где будто застоялся запах старого убийства; за окном густая, как кисель, сырая ночь, дышащая в лицо тифом, а против меня – тускло освещенный единственной свечкой человек, из опущенных углов рта которого вопияла смертная тоска, а глаза испуганно, умоляюще вонзались в меня с молчаливым криком: не умолкайте! Говорите о чем угодно, но не молчите!
Однако наступил момент, когда я совершенно иссяк и умолк, устало прикрыв глаза веками.
– Ваши родители живы? – вдруг спросил меня художник вне всякой связи с предыдущим разговором.
– Отец жив; мать умерла.
– Умерла?!! Неужели? А что ж вы с ней сделали, когда она умерла?
– Да что ж с покойницей делать? Как полагается – похоронили честь честью.
– А как?!! Как это делается? Расскажите!
Я невольно отодвинулся от него к окну. Мелькнула мысль: сумасшедший.
– Вы думаете, я сумасшедший? Даю вам слово – нет. Тут не то. Тут другое. Не знаю, поймет ли кто-нибудь меня…
Я решительно встал с места:
– Вот что, дорогой маэстро! Если вам мое общество приятно – вы сейчас же немедленно расскажете мне, что с вами такое делается! Если нет – сейчас же ухожу! Ну вас к черту с вашими истерическими вопросами и с тоскующими глазами птицы Гамаюн! В чем дело?
Он подошел к окну и, вперив в него лицо, долго вглядывался в серую слепую сырую слизь, которая в Петербурге пышно именуется «ночь».
Потом отвечал. Не мне, а этой унылой ночи:
– У меня умерла жена.
– Это огромное несчастье, – деликатно ответил я. – Но нельзя же быть таким… странным!
– Я знаю. Но у меня нет мужества вернуться домой… И потом – не смейтесь! – я не знаю, как это делается!!
– Что делается?!
– С покойниками. Первый раз в жизни. Пятые сутки брожу по трущобам. Дома не был.
– А жену когда похоронили?
– Не хоронил еще. Дома лежит. Слабое сердце. Получила телеграмму о смерти отца – не выдержала. Упала. Разрыв сердца.
– Безумец вы! Пять дней – и она лежит непогребенная?! Почему не похоронили?!
– Поймите – мы здесь одни жили: без друзей, без знакомых… Ну, вот – смерть. А как с ней обращаться, со смертью-то – не знаю. Первый раз в жизни. Ушел я из дому и… не могу туда вернуться. И страшно, и не знаю: что же делать с ней. Жену я очень любил – поймите. А там… ведь это обмывать как-то нужно, свечи разные. Псалтырь читать – откуда я все это знаю? Вот и отдаляю момент возвращения. Пью. Страшно там, поди. На полу так и лежит. Пять дней. И чем дальше, тем все страшнее пойти.
– Знаете что? Стол этот достаточно большой. Ложитесь-ка на нем до утра. А мне дайте ваш адрес, ключ, я все устрою – потом вернусь за вами, когда уже будет готово…
Он поглядел на меня, как на Бога, благоговейно сложив руки, и покорился во всем, как дитя. Лег на стол, положив под голову пиджак, вздохнул и сказал извиняющимся тоном:
– Я над ней больше суток просидел. Пожалуй, даже не плакал – все смотрел на мертвое лицо. А когда обоняние мое почувствовало странный и неприятный запах, совсем жене не присущий, – испугался и убежал из дому.
Было уже светло. Я заехал к себе домой, захватил там квартирную хозяйку, старуху, очень понимающую во всех этих погребальных штуках, потом в участок, взял околоточного и доктора, вошли мы в мастерскую художника. Действительно, на полу лежит женщина, и первый, кто устроил ей погребальный обед, были крысы, порядком объевшие покойницу. Да… Нелегко дышалось и этой комнате!
К вечеру вся процедура была закончена, мастерская проветрена, покойница запрятана в мокрую зловонную трясину, именуемую в столице кладбищенской могилой, и я торжественно ввел во владение мастерской художника, терпеливо дожидавшегося меня в трущобе на Обводном канале. И что ж вы думаете? Когда он вошел в мастерскую, первым долгом поглядел на то место на полу, где лежала жена, благодарно поцеловал меня, пробормотал: «Сейчас буду писать ее в раю, куда она, я полагаю, попала», – и, как ни в чем не бывало, принялся загрунтовывать свежий холст. Писал до вечера. Это он хорошо делал. Потом я видел картину… Прекрасная! Этакая мистическая вещь. На выставке была.
Мотылек обвел удовлетворенным взглядом притихших слушателей и добавил:
– А что вы думаете, Меценат! Этот непрактичный художник, это Божье дитя любил «живую жизнь» еще больше, чем мы с вами!
– Ты меня обокрал, Мотылек! – печально улыбнулся Меценат. – Я хотел рассказать историю в том же грустном зловещем стиле, а ты меня опередил!
– О, милый Меценат, – поощрительно возразила Яблонька. – Вовсе не обязательно, чтобы история была веселая. Мотылек, например, очень угодил мне своим рассказом во вкусе Гойи. Начинайте и вы!
– Яблонька может вертеть мной, как ребенок погремушкой. Тряхнула – и я начинаю греметь. Позвольте мне назвать свою историю –
О СУМАСШЕДШЕМ, КОТОРОГО ОБМАНУЛИ
Два года тому назад проживал я летом в одном из своих имений… Река, сенокос, парк, огромный плодовый сад – хорошо! Приехал ко мне в гости приятель, кандидат прав – Зубчинский. Уселись мы с ним на веранде, увитой диким виноградом, играть в шахматы – оба были страстные шахматисты. Сбоку столик, на столике белое вино со льдом, ягоды, бисквиты – хорошо! Передвигаем фигуры, болтаем о том о сем, вдруг он, сделав удачный ход, на минутку призадумался, посмотрел на меня странными глазами и говорит:
– Что, если шахматного коня сеном накормить? Можно тогда партию выиграть?
Шутка была глупая. Я пожал плечами, снисходительно усмехнулся и говорю:
– Что за дикая мысль пришла тебе в голову?
– Нет не дикая! (И смотрит на меня нехорошими глазами.) Нет-с! Не! Дикая! Сено – великая вещь. Если теноров кормить сеном, они как соловьи будут петь! А вам все жалко?! Лошади у вас живут без сена – безобразие!
– Николай Платоныч, – испуганно говорю я. – Что это ты, от жары, что ли? Опомнись!
Завизжал он дико, пронзительно:
– Не потерплю! У самого сенокосы по пятьсот десятин, а он лошадей с голоду морит!! Во мне, может быть, душа лошади – и я страдаю! Подлецы!!
Волосы у него сделались влажными, стали дыбом.
Я его взял за руку, а он как обожженный отскочил, закричал, перекинулся через перила веранды и давай по клумбам сигать, точно жеребенок…
– Ход коня! – кричит снизу. – Видишь? Парируй, подлец!
Прыгал он, прыгал, наконец, очевидно, острый пароксизм прошел, утомился, притих, улегся на ступеньках веранды и принялся тихо, жалобно плакать.
Я долго стоял над ним в раздумье. Положение было жестокое и глупое. Что Зубчинский мой сошел с ума – я, конечно, не сомневался. Но что с ним делать дальше? Помешательство, очевидно, буйное. Связать его и запереть в сарай – жаль. Все-таки приятель. До ближайшего доктора двадцать верст, до губернского города, в котором была и лечебница для умалишенных, – около тридцати. Но как довезти его туда, этакое сокровище? Сумасшедшие необычайно подозрительны, хитры, и, конечно, мой Николай Платоныч сразу догадается, куда я его везу… А догадается – страшных вещей может наделать. Силища у них в этом состоянии непомерная – и Телохранителю, пожалуй, не справиться.
Пока я стоял так над ним в раздумье, приблизился мой управляющий – человек со светлой головой, бывший провинциальный актер, потянувшийся за мной на лоно природы. Он из окна своего флигеля видел, какие курбеты выделывал на клумбах мой кандидат прав, и поспешил на помощь.
Я отвел его в сторонку, посвятил в двух словах во всю эту глупую историю, спрашиваю:
– Что делать?
– Не иначе как в город везти нужно, в сумасшедший дом.
– Да ведь как его отвезешь-то? Ведь он тут все переломает и нас перекалечит.
– Хитростью надо взять.
Призадумался я – и вдруг, как птица крылом по воде, зацепилась у меня в мозгу мимолетная, но очень светлая мысль.
– Вот что… – сказал я. – Вы можете часа на четыре притвориться сумасшедшим?
Смотрит на меня управляющий умными глазами, ухмыляется:
– Конечно, могу. Актером я был неплохим.
– Ну и ладно. Попробую подловить на это беднягу. Сядьте-ка там за столом и скроите физиономию по возможности наиболее идиотскую. А я с ним поговорю.
А Николай Платоныч плакал, плакал и затих. Задремал, что ли… Сел я около него на ступеньки веранды, потряс его за плечо и говорю:
– Николай Платоныч, а Николай Платоныч! Поднял он измученное осунувшееся лицо и спрашивает:
– Что тебе?
– Послушай… У меня, брат, большое несчастне!
– А что такое?
– Мой управляющий с ума сошел.
В его тусклых глазах блеснул интерес.
– Да что ты? Гаврилов? С ума сошел? С чего же это он?
– А черт его знает. Понимаешь, стал уверять, что он нынче утром крысу проглотил.
– Вот дурак-то! Как же это человек может проглотить крысу?
– То же самое и я ему говорю! Никаких резонов не принимает – сидит внутри крыса, да и только!
– А знаешь что? Дай я с ним поговорю. Может, урезоню.
Подошел к управляющему. Стал разглядывать его с огромным интересом и сочувствием.
– Послушайте, что с вами случилось?
– Крыса внутри сидит. Нынче нечаянно проглотил.
– Ну, Гаврилов, голубчик! Подумайте сами: ведь это вздор. Как это человек может проглотить крысу? Ведь вы человек интеллигентный, знаете строение гортани, пищевода…
У моего Гаврилова лицо до того тупо-идиотское, что смотреть противно.
– Раз я вам говорю, что у меня внутри крыса, значит, она там. Вот приложите руку к животу – слышите, как скребет когтями внутри?
– Поймите, что никакое живое существо не выдержит температуры желудка…
– Не морочьте голову… Вы подкуплены хозяином. Плюнул Николай Платоныч, отошел ко мне:
– Форменный сумасшедший! Я ему логически доказываю, что не может быть живая крыса в человеческом животе, а он черт его знает что несет. Послушай… Давай его полечим, а?
– Чем же его лечить?!
– Покормим сеном. Живые соки, которые находятся в стебельках свежего сена, могут оказать очень благодетельное действие на серое вещество мозга. Понимаешь – сочное сено! Накормим его, а?
Я сделал вид, что размышляю.
– Сено, конечно, очень полезная вещь. Но как его дозирозать? Очень сильная доза может оказаться убийственной. Здесь без доктора не обойдешься.
– Так отвези его в сумасшедший дом, там его поставят на ноги.
– Я бы и отвез, но одному трудно. Друг Николай Платоныч, выручи! Давай его вместе отвезем.
– Послушай… А вдруг он догадается, куда мы его препровождаем?
– А ты с ним поговори. Соври что-нибудь. Николай Платоныч сомнительно покачал головой, приблизился к Гаврилову и сказал, хитро на меня поглядывая:
– Вот что, друг Гаврилов! Мы тут обсудили этот вопрос с крысой и решили вас везти в город на операцию. Раз крыса в желудке, нужно его вскрыть и извлечь оттуда инородное тело. А потом уж я буду долечивать вас сеном – согласны?
– Я боюсь докторов! Вообще же есть у меня один приятель – доктор, да он в доме умалишенных служит.
Глаза сумасшедшего радостно блеснули.
– Ну, вот мы вас к нему и отвезем. Конечно, знакомый доктор лучше!
Он подошел ко мне на цыпочках и подмигнул на Гаврилова с дьявольски лукавым видом:
– Все устраивается как нельзя лучше. Этот болван со своей глупой крысой внутри сам лезет в лапы психиатров. Вели закладывать лошадей – мы его живо домчим.
И вот, когда мы уселись в экипаж, нужно было видеть, с какой трогательной заботливостью относился настоящий сумасшедший к поддельному. Он закрывал ему ноги пледом, хлопотливо засовывал за жилет клок сена («Жизненная эссенция сена очень хорошо размягчает инородные тела внутри организма…»), изредка во время пути обращался к Гаврилову, сочувственно кивая головой:
– Ну, что, Гаврилов?.. Успокоилась крыса?
– Нет, ворочается, проклятая.
– Ах ты ж, история какая. Ну, потерпи, голубчик… вот привезем тебя, сделаем операцию – и все как рукой снимет.
Приехали. У ворот дома умалишенных Зубчинский заботливо помог Гаврилову выйти из экипажа и, деликатно поддерживая под локоть, стал всходить с ним по ступенькам лестницы.
Я шел сзади, а сердце отчего-то тоскливо ныло.
На наше счастье, в приемной находился в тот момент доктор с ассистентом и два здоровенных служителя в белых халатах.
– Чем могу служить? – деловито спросил доктор. Оставаясь благоразумно около входных дверей, я сделал незаметный знак доктору и сказал:
– Да вот приятель у меня захворал. Не можете ли вы его освидетельствовать?
– Понимаете, доктор, – развязно вступил в разговор Зубчинский. – Вообразил он, что в его животе сидит крыса, и…
– Дело, собственно, не во мне, – вежливо шагнул вперед, кланяясь и делая знак доктору, Гаврилов. – А мы привезли к вам господина Зубчинского…
Доктор опытным взглядом окинул лица обоих и сразу понял, в чем дело.
– То есть он шутит, – насильственно улыбаясь и странно дрожа, сказал заискивающе Зубчинский. – Если крыса действительно сидит внутри, то препарат свежего сена…
– Хорошо, хорошо. Но вы, господин Зубчинский, пока отдохните, вы устали с дороги. Уведите этого господина в восьмой номер!
Глаза Зубчинского странно округлились, он дернулся вперед, но четыре могучие руки уже клещами держали его сзади. Он увидел ясно сразу, все в один момент: Гаврилова, деловито что-то шепчущего на ухо доктору, и меня, отворачивающего от него смущенное лицо, меня, который уговорил его помочь, меня, который уже взялся за ручку двери, чтобы уйти, покинуть его.
И страшный, как лязг железа, стон прорезал застоявшийся больничный воздух:
– Обманули!!! Доктор, они меня обманули!! Погиб!! Не помня себя я выскочил из приемной, кубарем скатился с лестницы и опомнился только тогда, когда Гаврилов догнал меня на улице, усадил в экипаж и мы выехали снова на степной простор среди желтеющих полей. Гаврилов молчал, но, если бы даже он заговорил, я бы не слышал его голоса. Все заглушалось этим до сих пор звенящим в ушах пронзительным криком, в котором слилось все человеческое отчаяние, ужас, страшный упрек и огромное страдание при столкновении с подлостью людской:
– Обманули!!!
Рассказ произвел большое впечатление. После общего молчания лежащий около Яблоньки Новакович вздохпул своей могучей грудью так, что даже приподнялся корпусом, и сказал задумчиво:
– Эти две истории – ваша, Меценат, и Мотылька – навалились на меня, как две надгробные плиты. Я возлагаю большие надежды на Яблоньку в смысле освежения этой склепообразной скелетоподобной атмосферы. Рассказывайте что хотите, Яблонька, и если даже вы заткнете какой-нибудь иллюминатор дельфином, все равно окружающие будут в восторге.
Яблонька погладила нежной, как лепестки розы, рукой огромную голову белого медведя и, сжав значительно губки, погрузилась в задумчивость… Потом решительно тряхнула жидким золотом своих растрепавшихся волос.
– История моя так же коротка, – улыбаясь, сказала она, – как и случай с двуногой собакой, хотя я и не так ленива и односложна, как ее автор Кузя. Так как у нас уже установилось правило, чтобы давать рассказываемым историям заглавия, то моя история должна называться несколько легкомысленно –
СВЯЗАЛСЯ ЧЕРТ С МЛАДЕНЦЕМ
Два года тому назад жила я с родными на даче. При даче был небольшой парк, который непосредственно переходил в лес, отделяясь от него деревянным высоким забором. По сю сторону забора стояла скамья, на которой я любила сиживать с томиком Тургенева или Гончарова, пригретая солнышком, обвеянная смолистым ароматом деревьев…
Сижу однажды, читаю, вдруг – слышу за забором шорох. Сначала я подумала, что это пробирается кто-нибудь из гуляющих дачников, переждала немного, опять углубилась в чтение, вдруг ухо мое ясно уловило за забором чье-то дыхание. Человек всегда инстинктивно чувствует, что за ним наблюдают, и я это сразу почувствовала: за забором в щель меня кто-то разглядывал…
– Кто там? – строго спросила я. И вслед за этим услышала шорох чьих-то быстро удаляющихся шагов.
Тут же этот пустяк сразу и вылетел из моей головы, но вечером, когда я вернулась с прогулки по озеру в свою комнату, мне в глаза бросилась странная вещь: на туалетном столике, прислоненный к зеркалу, стоял образ святителя Николая Чудотворца в золоченой ризе. Вне себя от удивления, я позвала прислугу, опросила всех домашних – все выразили полное недоумение: такого образа ни у кого в доме не было и в мою комнату никто не заходил, тем более что дверь была мною заперта.
Мы все в душе немного Шерлоки Холмсы, поэтому я, оставшись одна, стала на колени и внимательно освидетельствовала ковер. Следов, конечно, никаких не было, но по линии от раскрытого окна до туалетного столика я обнаружила несколько песчинок, лежавших небольшими островками на определенном друг от друга расстоянии. Конечно, это мне ничего не объяснило, так как и сама могла занести на подошвах эти песчинки – пришлось предать чудотворный случай с Николаем Чудотворцем забвению.
Но дня через два повторилось то же самое: утром чьето дыхание за забором и шорохи, вечером на туалетном столике я обнаружила флакон французских духов, уже откупоренный и начатый.
Я опять взяла всех на допрос, и снова все отозвались полным незнанием, а горничная посоветовала запирать мое окно, выходящее в сад.
Я так и сделала, но на четвертый день окно оказалось открытым, а на столике лежало несколько книг в великолепных переплетах, но по содержанию их подбор был самый странный: два тома Энциклопедического словаря, том стихов Бодлера, роскошное издание «Бабочки Европы» Мензбира и «Семь смертных грехов» Эженя Сю в русском переводе…
Мне сделалось не по себе. Очевидно, кто-то через окно являлся в мою комнату, как к себе домой, и хотя ничего не уносил, а, наоборот, одаривал меня же, но, согласитесь, неприятно чувствовать, что «мой дом – моя крепость», это фундаментальное правило англичан, уже кем-то неоднократно нарушено.
На другое утро я, не переставая размышлять об этой дурацкой истории, захватила томик Бодлера и «Бабочки Европы» – с целью рассмотреть все это и направилась к своей любимой скамейке. Снова за забором шорох и чье-то дыхание… Я подождала немного, сделала вид, что всецело погружена в разглядывание раскрашенных политипажей, – и вдруг, как молния, внезапно обернулась назад. Взгляд мой успел схватить чью-то рыжую голову в жокейской фуражке, при моем движении вдруг провалившуюся вниз с легким восклицанием.
– Послушайте, молодой человек, – строго сказала я. – Подглядывать неблагородно. Лучше уж покажитесь, чем прятаться за забором, как заяц.
– Я не прячусь, – сконфуженно пробормотал рыжий «молодой человек», снова выглянув из-за забора. – Я тут… вообще на сад любуюсь.
Вдруг взгляд моего нового знакомца упал на книгу Мензбира, которую я держала в руках, и лицо его засияло от удовольствия:
– Понравилось вам, барышня? – спросил он, указывая грязной рукой на книгу. – Книжонка, кажется, стоящая. А? Чудеса, можно сказать, природы!
И тут я сразу догадалась, кто был автором всех этих нелепых подношений.
– Значит, это вы лазите через окно в мою комнату? – сурово спросила я, еле удерживая улыбку при виде его смущенного лица.
– Простите, барышня. Я ж ничего и не взял у вас. Наоборот, презентовал кой-чего на память.
– Зачем же вы это делаете?
– Очень вы мне приятны, лопни мои глаза! На вас и поглядеть-то – одно удовольствие. Сломайте мне два ребра, ежели вру!!
Объяснение в любви от такой нелепой рожи не могло польстить моему женскому тщеславию, и я сказала еще суровее:
– Чтоб этого больше никогда не было, слышите? И потом, я не хочу, чтоб вы тратили деньги на подобные глупости!
– Тю! Кто это? Я трачу? Об этом не извольте беспокоиться – ни копеечки-с! Все задаром. А образок я вам, как говорится, на счастье. А ежели что не нравится, так мигните – все настоящее предоставлю: из материи что али из брошков, с браслетов…
– Да вы что, купец, что ли?
– Так точно, – хитро ухмыльнулся он. – Почти что купец. Некупленным товаром торгую.
Я хотя и девушка, почти не знающая жизни, но сразу сообразила, что это за купцы такие, которые «некупленным товаром торгуют».
– А что, если я на вас полиции донесу?!
– Ни в жисть не донесете, – спокойно сказал он, пяля на меня свои глупо-влюбленные глаза. – Не такой вы человек, чтоб другого под монастырь подвести. Нешто такие беленькие доносят?
Этот вор был большим психологом. Я помолчала.
– Что же вам от меня нужно?
– Разик на вас глазом глянуть да презент какой исделать – больше мне ничего и не требуется. Уж такая вы барышня, что прямо на вас молиться хочется. Два ребра сломайте, ежели вру!
– Молиться, говорите, а сами для меня вещи воруете.
– Зачем специально для вас? Я кой-что и для себя делаю.
Посмотрела я на его рыжую расплывшуюся физиономию, и почему-то жалко мне его стало.
– Слушайте, голубчик… Если я вас о чем-то попрошу, вы сделаете?
– В один секунд! Голову себе или кому другому сверну, а добуду! Два ребра!..
– Вы меня не поняли!.. Я прошу вас о другом: бросьте это ваше… занятие!
Он призадумался, изящно почесывая оттопыренным большим пальцем рыжую голову.
– «Работу» бросить? Гнилой это плант ваш, прекрасная барышня. Делу я никакому не приучен – только «работать» могу. Да кто меня и возьмет на дело? Извольте полюбоваться на личность – прямо на роже волчий паспорт нарисован, за версту от меня вором пахнет.
Ах, бедняга! В этом он был категорически прав, даже не клянясь двумя сломанными ребрами.
Представьте себе, долго я с ним беседовала, и хотя, несмотря на все доводы, не могла направить его на правильный путь, но расстались мы друзьями. Он даже дал слово не таскать мне в окно «презентов», вымолил только разрешение «чествовать меня лесными цветочками».
Я видела, что встречи со мной доставляют ему огромную радость, и думаю я, что помимо этого невинного удовольствия – никаких утех в его горемычной жизни, исключая пьянство и чужие сломанные ребра, – никаких других утех не было!
Приходил он к забору в течение лета несколько раз. Я ему связала в «презент» гарусный шарф, а он перекидывал мне через забор «лесные цветочки», но и тут раза два по своей воровской натуре сжульничал, потому что однажды презентовал мне цветущий розовый куст, выдернутый с корнем, а другой раз преподнес букет великолепных оранжерейных цветов, бешено клянясь при этом всеми сломанными ребрами мира, что сорвал в лесу. Дикий человек был (закончила Яблонька с ясной светлой улыбкой) – что с него взять!
– Где же он теперь, этот ваш рыцарь без страха, но с массой упреков?.. – ревниво спросил Новакович.
– Ах, я боялась этого вопроса, – уныло, со вздохом прошептала Яблонька. – Конец этой истории такой грустный, что я хотела не наводить на вас тоски… но раз вы спрашиваете – закончу: когда я уже жила в Петербурге, мне однажды какой-то оборванец принес безграмотную записку на грязном клочке бумаги. Недоумеваю, как он узнал мой адрес… В записке значилось: «Если вы точно что ангел, то не обезсудьте, придите проститься. Очень меня попортили на последней работе – легкия кусками из горла идут. Повидаться бы!! Лежу в Обуховской больнице, третья палата, спросить Образцова… Ежли ж когда придете – оже помру, – извините за беспокойство».
– Что ж… пошли? – тихо спросил Меценат.
– Конечно! Как же не пойти. Труд не большой, а ему приятно. Засиял весь, как увидел. Этакий рыжий неудачник, прости его Господи. При мне же и умер… Сдержал-таки свою любимую клятву «сломанными ребрами»: доктор говорил – три ребра сокрушили ему.
Вдруг Яблонька вздрогнула и, отдернув руку, лежавшую около Куколки, поднесла ее к лицу.
– Кто? Что это? Неужели Куколка? То, что вы поцеловали мою руку – так и быть, прощаю вам, но что на ней ваши слезы – нехорошо. Мужчина должен быть крепче.
– Господи! – в экстазе вскричал Куколка, приподнявшись с ковра на колени и молитвенно складывая руки. – Неужели такие женщины существуют? Как же, значит, прекрасен Божий мир!!
Мгновенную легкую неловкость развеял Мотылек:
– А ваша история, чувствительная Куклиная душа?! Вы должны ее рассказать – чтоб мне два ребра сломали!!
– О друзья! Позвольте мне ничего не рассказывать… После истории Яблоньки все другие истории покажутся шакальим воем. Да если вы хотите – самая чудесная история в моей жизни – это та, которую вы знаете: знакомство с такими замечательными людьми, как вы, и та сила, та мощь, которую вы в меня вдохнули и которая, я чувствую, сыграет огромную роль в моей жизни!! Последний бокал пью за ваше здоровье и счастье, мои родные друзья!! Уже поздно. Не пора ли спать? Этого вечера я никогда не забуду!..
Домой шел Куколка, пышно освещенный полной луной. Глаза его, полные слез, были обращены к небу, и там в неизмеримой роскошной глубине он видел прекрасного Бога, окруженного сонмом сверкающих серафимов и не чувствовал в этот момент Куколка под собой земли, потому что, когда наткнулся на уличную проститутку, то даже вопреки своему обыкновению не извинился.
Глава XIV куколка входит в моду
Случаются в Петербурге такие воскресные дни, когда воздух делается как-то чище и светлее, небо ярче и солнце светит, точно праздничная русская девушка в алом сарафане, идущая в церковь под бурный и радостный колокольный звон, – солнце светит тоже по-праздничному… Тогда будни уползают, как серые старые змеи, куда-то далеко и на душе весело, радостно. Тогда музыка городской суеты звучит ленивее и гармоничнее, а золотые пылинки в дружески теплом луче солнца, протянутом от неплотно задернутой портьеры до узорчатого ковра над кроватью, пылинки пляшут особенно беззаботно и лихо…
Хоровод этих крошек особенно затанцевал и закружился, когда Куколка потянулся в своей постели и раскрыл сонные глаза.
Утренний церковный благовест разлился круглыми, тугими, упругими, как литые мячи, звуками, и несколько таких медных мячиков-звуков запрыгало в Куколкиной комнате, схватившись за руки с пляшущими золотыми пылинками.
Этот веселый утренний бал окончательно вернул Куколку от сна к жизни.
Он бодро вскочил, накинул халатик, заказал хозяйке кофе с филипповскими пирожками, принял ванну и, освеженный, особенно благодушный в предвкушении праздничного дня, важно развернул свежую газету. В отделе литературной хроники было написано и о нем:
«Входящий в известность писатель В. Шелковников едет в скором времени в Италию на Капри, где будет работать над задуманным им романом».
Куколка улыбнулся и с дружеским упреком покачал головой:
– Ах, Мотылек, Мотылек! Вечно он что-нибудь выдумает… Впрочем, это он для меня же. Какой такой роман? И в голове даже не было. А роман хорошо бы написать. Толстый такой. В трех частях.
Снова гулко и тяжело грянули воскресные колокола; Куколка при этих звуках вдруг бросил газету и всплеснул руками:
– Боже ты мой! А помолиться-то я и забыл!..
Очевидно, для Куколки это было важное упущение («Пойди-ка потом исправь! Как исправишь?»), потому что он немедленно же опустился перед образом на колени и вознес к Богу ряд мелких и крупных молитв, где причудливо смешались воедино прошения и благодарения за посланное свыше: молился он за мать, за Россию, за Мецената и Мотылька, за Кузю и Новаковича – его новых, таких преданных друзей; за то, чтобы тираж «Вершин», где он секретарствовал, вырос вдвое, благодарил Бога за ниспосланный ему талант, вознес самую пышную гирлянду лучших отборных молитв за прекрасную, чудную Яблоньку, а вспомнив, кстати, и о ее знакомом рыжем воре, испросил и для него у Господа Бога мирного упокоения в селениях праведных.
Чистая душа был этот Куколка, и сердце его возносилось с просьбами ко Вседержителю с такой же сыновней простотой, с какой мальчишка выпрашивает у матери лишнюю горсть орехов.
Покончив с религиозными хлопотами и заботами, Куколка бодро нырнул в светские дела, а именно: выпил большую чашку кофе с двумя популярными филипповскими пирожками, еще тепленькими, и принялся писать матери в провинцию восторженное письмо о своих блестящих шагах на поприще литературной славы, о верных друзьях меценатовской плеяды, о Яблоньке, которая, по его меткому утверждению, была лучшим Божьим созданием на земле, о романе в 3–4 частях, который он предполагает писать (так здоровое зерно, брошенное в черноземную почву, немедленно дает роскошные ростки), о взаимоотношениях редактора и издателя «Вершин», о своей квартирной хозяйке – о многом писал Куколка, много зернистых мыслей и сведений опрокинул со дна чернильницы на бумагу, много дряни и трухи втиснул туда же, инстинктивно памятуя, что родительский желудок все, все, решительно каждую крупицу с жадностью поглотит и все с благодарностью переварит…
Только что окончил Куколка письмо, как в дверь постучали.
– Пожалуйста, войдите, – разрешил Куколка. Господин с жесткой щетиной на лице и искательными глазами, в узкой, отлакированной временем, венскими стульями и пивными столиками без скатерти визитке, в брюках, чудовищно вздутых на коленях, будто он сунул туда два футбольных мяча, – такого вида господин вошел в комнату и поклонился с принужденной грацией щедро получившего на чай трактирного слуги.
– Простите, что врываюсь. Праздник. Отдых. Знаю. Но пресса безжалостна. Чудовище. Сжевывают зубами в конце концов всего человека.
К новоприбывшему чудовище-пресса, однако, отнеслась довольно милостиво: кроме наполовину сжеванного галстука и объеденного низа брюк, он почти не пострадал от зубов прессы.
– Да, насчет прессы вы верно отметили, – благосклонно согласился Куколка. – Чем вообще могу служить?
– Я от редакции «Вечерняя Звезда». Прислан. Интервьюировать. Вас. Разрешите!
Сердце Куколки бешено забилось и сладко, как на качелях, опустилось вниз, чтоб сейчас же еще слаще взлететь в поднебесье.
– Да что вы… Мне, право, так неловко. Зачем же вам беспокоиться… Я бы сам пришел, если нужно.
На лице щетинистого изобразился благоговейный ужас.
– О, что вы! Как же мы осмелились бы беспокоить такого масти… (он чуть не сказал «маститого», но, взглянув на юное простодушное лицо Куколки, спохватился) такого… популярного человека! Итак, разрешите?
– Извольте! – засуетился Куколка. – Да вы не хотите ли кофе выпить?.. Вот и булочки, масло, пирожок есть.
– Я, собственно, уже завтракал, – пробормотал интервьюер «Вечерней Звезды», в то же время обрушиваясь на предложенные продукты с такой яростью, что его слова о съеденном завтраке должны были бы относиться к эпохе семидесятых годов. – Эх, под такой бы пирожок бы да рюмочку бы водки… двуспальную!
На лице Куколки отразилось совершеннейшее отчаяние.
– Ах ты несчастье какое, Боже мой! Водки как раз и нет! И как это я упустил?! Впрочем, есть красное вино. Вы выпьете красного?!
Интервьюер закивал головой и промычал набитым ртом так энергично, что было очевидно – окраска предложенного напитка являлась для него мельчайшей деталью.
Наконец, отвалившись от стола, он допил последнюю каплю вина и сказал в виде оправдания своему хищному поведению:
– Прогулка, знаете, дьявольски развивает аппетит! Где родились?
– В Симбирске.
– Хороший город. Непременно побываю. Так и запишем: «Место рождения – Симбирск». Учились?
– Учился.
– И правильно. Ученье, как говорится, свет. Почему начали писать?
– Тянуло меня к литературе.
– Благороднейшая тяга! Другого, паршивца, к бильярду тянет, ботифончик этакий заложить, а избранные натуры непременно к литературе взор свой обращают или там к музыке какой ни на есть. На какие языки переведены?
– Собственно, еще ни на какие…
– Так и запишем: «Две поэмы вышли в английском переводе в „Меркюр-де-Франс“».
Репортер откинул назад голову и с такой восторженной любовью и гордостью артиста поглядел на четко выписанное им в памятной книжке название иностранного журнала, что у Куколки не хватило духу протестовать.
– Кого из классиков лично знали: Тургенева, Достоевского, Гончарова?
– Помилуйте, меня и на свете тогда не было.
– Прискорбно. Строк тридцать похитила у меня эта ваша молодость. Впрочем, черкнем штришок: «В бытность свою в Симбирске великий Тургенев взял однажды на руки Шелковникова – тогда еще малютку – и пророчески воскликнул: „Вот мой продолжатель!“».
– Но… ведь этого… не было!
– А почем вы знаете? Вдруг было, да вы по младенчеству не обратили внимания. Ваш любимый писатель?
– Пушкин.
– Так и занесем: «Пушкин и Достоевский». Говорят, роман пишете?
– Видите ли… я еще не знаю…
– Так-с. Тайна. Понимаю. Тайна – святое дело. Из какого быта? Я полагаю, насчет оскудения интеллигенции. Э!
– Как вам сказать… – в отчаянии пробормотал Куколка.
– Так и запишем: «В будущем произведении жестоко бичуются уродливости русских Рудиных, оторвавшихся от земли…» Курите?
– Ну, это такая деталь, что стоит ли указывать…
– Нет, мне бы, мне папироску. Ужасно курить хочется! Я в том смысле. Скажите еще что-нибудь копеек на тридцать! Для округления.
Куколка беспомощно взглянул на него. Что ему сказать? У бедняги даже мелькнула мысль предложить интервьюеру эти недостающие тридцать копеек наличными, но тот уже вдохновенно перебил его:
– Спортом занимаетесь? Вы, по-моему, хороший боксер легкого веса. Нет? Ну, все равно займетесь на свободе. «Наш собеседник очень увлекается, кроме литературы, и той отраслью спорта, о которой еще знаменитый Расплюев отзывался: „Просвещенные мореплаватели – и вдруг бокс“. Тот Расплюев, который в изображении артиста Давыдова вырастает в…» Ну, во что он вырастает, я после допишу. Дома.
Он перечитал написанное и вытянул губы трубочкой.
– Гм… суховато немного вышло. Ну, я дома еще иллюминую; красочкой кое-где трону. Ну, я побежал. Еще один фрукт на очереди. Посланник. Балканский вопрос. Рубля на четыре. Счастливо оставаться. Еще папиросочку. Можно? Три? Ну, три! Или пять? Для округления. Так, в Саратове родились? Чудный город. Обязательно побываю. Так сказать, на месте преступления. Чудно! Пляж. Фактории. «Эх ты, Волга», – как говаривал покойный Степан Разин. Эпос, а? До скорейшего.
Этот бедный поденщик пользовался в литературных кругах популярностью за одну свою странную особенность: получив в конце месяца из редакции деньги – рублей пятьдесят, – он, вместо того чтобы освежить свой туалет или расплатиться с пребывавшей в хронической панике квартирной хозяйкой, вместо этого он брал лихача на дутых шинах, мчался в «Аквариум», заказывал великолепный ужин в ложе, выходящей к сцене, пил шампанское, закуривал «гавану» и, купив у продавщицы пук красных роз на деньги, оставшиеся после уплаты по счету, барским жестом швырял цветы какой-нибудь пляшущей на сцене испанке, после чего пешком возвращался домой, опустошенный, но бодрый, бормоча себе под нос:
– По-великокняжески провел вечер! Ай да мы, Пегоносовы! Вот это жизнь! Красота! Ракета!
Манера разговаривать у него была тоже особенная, никому другому не свойственная. Мотылек почему-то называл эту манеру «фонетическим методом».
При встрече с Мотыльком он еще издали кричал:
– Здравствуйте, красавец! Зарабатываете? Красота! А галстучек-то! Мода! Король Эдуард пуговицу на жилетке для моды расстегивал! Англичане! Гибралтарский вопрос! Думаю в Испанию поехать – кастаньеты, танцовщицы, в «Аквариуме» давно были? Осетрина беарнез чудная! Рыбный вопрос! Думаю рыбной ловлей заняться! Море – Черное – Каспийское – Нефтяные вышки – Нобель – керосиновый король – красавец – зарабатывает!!
Эта бесконечная лента могла тянуться полчаса.
Теперь, когда он вышел от Куколки, Куколка минут пять сидел оглушенный, будто его посадили под жерлом пушки и выстрелили.
Но не успел он прийти в себя, как в двери снова постучали.
– Можно?
– Можно.
Вошел седобородый старец, казалось весь сделанный из мягкого серебристого плюша, благостный, импозантный, в сером сюртуке и с плюшевой шляпой в руке.
– Жаждал познакомиться… – мягким серебристым баском проворковал он, окружая руку Куколки двумя пухлыми ладонями, будто пуховой периной. – Вот вы какой!.. Совсем молодой. А мы уже старики-с! Да-с… На исходе. Вы в гору – мы под гору. Вот и зашел посмотреть, чем молодежь дышит.
– С кем имею честь?.. – пробормотал Куколка. Посетитель назвал свою фамилию, и Куколка так и отпрянул в благоговейном ужасе: носитель фамилии был крупный, по петербургскому масштабу, писатель, гремевший своими романами в прошедшем десятилетии.
Что его привело к бедному, в шутку раздутому, «как детский воздушный шар», по выражению Мотылька, Куколке? Захотелось ли ему при взгляде на Куколку вспомнить себя самого – молодым, входящим в моду, «взбирающимся на высокую гору»? Или уж очень он боялся отстать от века? Или захотел старый литературный слон, грешным делом, заручиться признательностью и дружбой будущей знаменитости? Бог его знает. Темны и извилисты пути артистической души на закате!..
– Боже ты мой! – засуетился радостно смущенный, растерянный Куколка. – Я даже не знаю, какое кресло вам предложить! Ведь вы наш учитель! На какое почетное место посадить вас?!
– Э! Все равно в конце концов в калошу посадите, хе-хе. Впрочем, шучу. Вы имеете, кажется, отношение к редакции «Вершины»?
– Да… я там… секретарем.
– Хороший журнал. В моду входит. Я вам, кстати, чтоб не с пустыми руками заходить, вещицу принес. Кажется, удалась. Хотите, берите для журнала!
Куколка бросил косой взгляд на извлеченную из сюртучного кармана трубкообразную «вещицу», и хотя был он восторжен и неопытен, как дитя, но не мог не заметить, что «вещица» уже бывалая. Следы ее путешествий ясно обозначались в виде истертых, потрепанных краев и карандашных ядовито-синих, не поддающихся резинке пометок на обложке: «К возвр.».
Тем не менее Куколка вещицу благоговейно взял и тут же заверил, что со своей стороны приложит все усилия, чтобы в ближайшее время… и так далее.
Был он еще мягок и сердечен, резко отличаясь от старых очерствевших редакционных тигров, жестоких палачей, живодеров, убийц и крушителей как робких, радостно начинающих, так и угрюмо кончающихся дарований.
– Ну, теперь я пойду… А то вы тут, может, творили что-нибудь… хе-хе… вечное, а я, старый брюзга, мешаю.
Еще раз Куколкина рука нырнула, как в душную пуховую перину, – в две чисто вымытые пухлые ладони, и плюшевый мягкий старик вышел, покачивая серебристой бородой, опираясь на трость с серебряным набалдашником.
После его ухода Куколка посидел еще немного в задумчивости, перечитал письмо к маме, дописал несколько строк и сказал сам себе, потирая лоб:
– Что-то мне еще нужно сделать?.. Неприятное, но необходимое… Гм! Со вчерашнего дня собираюсь. Ах да! Разыскать Мецената и поговорить с ним.
Куколка с гримаской почесал затылок, вынул из ящика письменного стола какую-то светло-фиолетовую записочку, перечитал ее, вздохнул и, энергично одевшись, решительно вышел из дому.
Глава XV мат меценату
Изменял ли жене Меценат? Никто из клевретов не мог сказать об этом ничего положительного или отрицательного. Вообще эта сторона жизни Мецената была окутана абсолютным мраком. В орбите его разнообразной жизни вращались кроме клевретов и несколько очень недурненьких девушек сорта, совершенно противоположного Яблоньке, но у Мецената к ним отношение было более отеческое, чем галантное. На ухаживание за ними вездесущего Мотылька Меценат смотрел сквозь пальцы, сам же ограничивался благодушным подшучиванием над всеми этими Мусями и Лелями, подкармливая Мусю и Лелю ужинами при упадке их личных дел и снабжая малой толикой деньжат под деликатным предлогом, что «мне твоя красная шляпа, Муся, действует на нервы. Возьми себе эту бумажку и купи что-нибудь менее кровавое!»
И Муси жались к нему при всяких невзгодах, как попавшие под ливень пичуги к могучему гостеприимному дубу.
И сегодня – в этот воскресный день – Меценат тоже кейфовал не один, а обсаженный с двух сторон Мусей и Лелей. Сидели они в том самом кабинете кавказского погребка, где не так давно праздновался день рождения Принцессы, столь прекрасно воспетой Кузей в его импровизации о красоте лени.
Муся сидела справа от Мецената, Леля слева.
Леля была брюнетка в серой шляпе, Муся – блондинка в черной, с эспри. Кроме этого, ничем они друг от друга не отличались. Муся как Леля, Леля как Муся. Одним словом, девушки как девушки.
– Понимаете, Меценат, – рассказывала, волнуясь, Леля. – Когда мы познакомились, он уверял меня, что учится студентом в Лесном институте, а оказался простым приказчиком на дровяном складе вовсе. Как это вам покажется?
– Отчаяние и ужас, – серьезно сказал Меценат, прихлебывая белое винцо. – Я бы не пережил этого удара.
– Знаете, я поэтому с ним и разошлась.
– Надеюсь, он не перенес разлуки и покончил с собой?
– Какое! Я сама так думала, а он за Дусей от «О бон гу» стал бегать, да еще и смеется вовсе!
– Смеется?! Возмутительный цинизм. Я бы его на вашем месте забыл.
– Я уже и забыла.
– Ну и умница. Почирикайте мне еще что-нибудь.
– Ха-ха! Что ж вы нас за птиц считаете, что ли? – кокетливо рассмеялась Муся. – Ужасно обидно, что вы нас даже, кажется, не считаете за интеллигентных вовсе. А я даже слушала курсы повивальных бабок!
– Святое призвание. Даю вам слово, если у меня родится ребенок, вы будете первая бабка, которая повьет его.
– Да я не кончила курсы. Все из-за того Гришки, который был инструктором на скетинге. Из-за него и курсы бросила, а потом долго плакала вовсе.
– Значит, ты, Муся, пожертвовала карьерой ради сердца… Такая жертва угодна Богу.
– Какой вы странный, Меценат. Говорите серьезно, а будто смеетесь вовсе.
– Смех сквозь невидимые миру слезы. Ну, чирикните еще что-нибудь.
Муся надула губки.
– Да что мы вам, люди или птицы?!
– Конечно, люди! За убийство каждой из вас убийца будет осужден на такой же срок, как и за убийство Льва Толстого. Значит, с точки зрения юриспруденции вы имеете такой же удельный вес, как и Лев Толстой.
– А у меня есть открытка Льва Толстого.
– Быть не может! Повезло старику.
– Меценат, а кто вам больше нравится – Муся или я? Но этот рискованный вопрос остался без ответа, потому что в ту же минуту из-за портьеры, заменявшей дверь, выглянуло смущенное лицо Куколки.
– Простите, Меценат… Я, право бы, не решился, но я думал, что вы одни. Почтенная Анна Матвеевна сказала, что вы сюда поехали… Я думал, с вами наши…
– Да чего вы там на пороге бормочете извинения?! Входите. Вот познакомьтесь с этими барышнями: левая – Муся, правая – Леля. Пожалуйста, не перепутайте только, это очень важно.
– Какой хорошенький, – проворковала Муся, косо, как птичка, поглядывая на Куколку. – Прямо куколка.
– Да его Куколкой и зовут, – рассмеялся Меценат.
– Неужели?.. Какая странная фамилия.
– Видите, собственно, моя фамилия Шелковников. Имя мое – Валентин, отчество…
И Куколка добросовестно выложил всю подноготную, благо тут не было Мотылька, который никогда не давал ему закончить полного своего титула.
– Но я вас буду лучше называть Куколка. Можно? Вы актер?
– Нет, я поэт.
– Как чудно! Напишите мне стишки.
– С удовольствием, – с невозмутимой вежливостью, характеризующей его в отношениях ко всем окружающим, согласился Куколка. – Выберу свободный час и напишу.
Потом обратил свое лицо, на которое налетело неуловимое облачко заботы, к Меценату:
– Простите, милый Меценат, но я, собственно, к вам по делу. Поговорить бы нужно. Очень серьезно.
Брови Мецената дрогнули от легкого удивления и какого-то тайного смущения, но он сейчас же деловито кивнул головой Куколке и встал.
– Это легко устроить даже сейчас. Тут рядом свободный кабинет. Перейдем туда. А вы, миледи, попросите еще вина и фруктов – позабавьтесь минутку без меня. Наболевший вопрос о предателе – приказчике дровяного склада еще не обсужден вами с исчерпывающей ясностью.
По искусственной веселости Мецената было заметно, что он немного внутренне сжался перед «серьезным разговором», потому что в его грешной голове сразу же мелькнула мысль: уж не открылась ли вся «Кукольная комедия» и не предстоит ли щекотливое объяснение по поводу жестокой шутки «в космических размерах».
Но о том, что случилось на самом деле, бедный Меценат и не догадывался и не мог бы догадаться, если бы ему дали на догадки три года сроку.
В пустом кабинете электричество не горело и весь источник света заключался в небольшом запыленном окне, помещавшемся высоко, а на улицу выходившем низко – в уровень с тротуаром. Солнце золотило пылинки на окне, но они не танцевали, как давеча в комнатке Куколки, а притихли, прижавшись к стеклу и чего-то выжидая. Скатерть со стола была снята, и на голой столовой доске ясно обозначилась цифра «8», получившаяся из двух следов от стоявших рядом мокрых стаканов с вином. На стене висела преглупая картина «Отдыхающая одалиска» – полногрудая женщина, играющая с ручным леопардом на пестром ковре.
Все вышеописанные подробности Меценат заметил не сразу, а втиснулись они в его мозг лишь тогда, когда случилось «это», и осели в мозгу на всю будущую жизнь. Даже запах – причудливая смесь из зеленого лука, лимона, тертого сухого барбариса и острого овечьего сыра, – даже этот специфический аромат, въевшийся в стены комнаты, долго потом преследовал Мецената.
Когда они вошли в кабинет, Куколка повернулся лицом к свету и, положив свою изящную тонкую руку на могучее плечо Мецената, сказал с некоторым волнением:
– Верите ли вы мне, Меценат, что я люблю вас больше, чем всех остальных?
– Верю, – немного колеблясь, ответил Меценат.
– Очень хорошо. Тогда мне легче говорить. Верите ли вы, что я сейчас обращаюсь именно к вам, потому что вы самый умный, самый добрый и вообще… Вы мне напоминаете доброго Бога-Отца, к которому всякий человек имеет право обратиться со всякой просьбой, за всяким – самым даже диким – советом. Верите?
Такое лестное сравнение немного испугало Мецената, и он с трудом преодолел себя, чтобы скрыть смущение:
– Куколка! Да что же случилось?
– У меня нет никого, кроме вас, старше меня и умнее, к кому бы я мог обратиться за советом по самому неприятному для меня поводу. Дело чрезвычайно деликатное. Со мной это впервые случилось.
– Вам нужен совет? – облегченно вздохнул Меценат. – Говорите смело. Что будет в моих силах…
– Меценат! Вы… не считаете меня фатом?..
– Боже сохрани!
– За это спасибо. Иначе бы я не мог и рта раскрыть. Слушайте же! Одна женщина призналась мне в любви и… как бы это сказать?.. немного даже преследует меня. А я, видите ли, ее не люблю. Признаюсь уже во всем: мне нравится другая. А эта первая… она хоть и красавица, да не по душе мне.
И доверчиво закончил:
– Это бывает, Меценат?
– Бывает, – усмехнулся мудрый конфидент. – Скажите, Куколка, а вы давали первой женщине… какой-нибудь повод?
– Ни малейшего. Я только был вежлив, как со всеми прочими… А случилось другое. Согласитесь сами, разыгрывать Прекрасного Иосифа – роль чрезвычайно глупая, но что ж делать, когда у меня совсем другие мысли и… стремления. Вы умный и опытный, посоветуйте, как это ликвидировать?
– Гм!.. Если вы мне так доверились, так доверяйтесь до конца! Чтобы дать вам толковый совет, я должен знать: кто эта первая? Эта жена Пентефрия? А?
– Я думал, вы сами догадаетесь! Впрочем, уж буду говорить все прямо, как на исповеди: Ее Высочество.
Меценат в недоумении поглядел на него:
– Какое… Высочество?
– Ах, Боже мой, да та красавица, которая была с нами в прошлом месяце в этом ресторане. Еще Новакович рассказывал, что она на воздушном шаре от отца бежала… Ну… Принцесса, одним словом!
Потолок был и без того низкий, а в этот момент он спустился еще ниже, с треском ударил Мецената по темени, пригнул его и расплющил… Меценат молча покачнулся, уцепился за спинку стула и осел, будто из него кто-то волшебной силой сразу вынул костяк.
– Что с вами, Меценат? Вы как будто чем-то поражены? Может, мне не следовало этого говорить?
– Нет, ничего, ничего, – замахал трепещущей рукой Меценат. – Это я просто, кажется, выпил вина больше, чем полагается… Подождите!
Он отошел к окну, поднял локти, оперся о подоконник и долго и внимательно разглядывал пылинки, осевшие на стекле.
Мысли у него были разорванные, растрепанные, как облака после бури…
«Вот эта дождевая засохшая клякса чрезвычайно напоминает очертание Африки, – подумал Меценат. – Да… Африка! Туда мы не доехали… Поленилась Принцесса. А будь мы в Египте – ничего бы этого и не случилось… Восемь лет!.. И как легко их составить, эти восемь: след от двух пустых осушенных винных стаканов рядышком – вот тебе и восьмерка. Гм… Ленивая одалиска… Пожалуй, что и не ленивая. И одалиска не ленивая, и леопард – не леопард».
– Я с ним и в цирк, и в кинематограф, как порядочная, а потом его товарищ, знаешь, брюнетик такой, Вася, говорит: «Да какой он студент Лесного института?! На дровяном складе служит. Доски записывает вовсе». – «Что вы ко мне со своими досками лезете», – говорю я, а сама плачу, плачу, как дура, верное слово, плачу, – доносилась из-за стены монотонная, печальная повесть Лели.
Меценат вдруг оторвался от окна и обратил совершенно спокойное лицо к Куколке:
– Ф-фу! Прошло. Ну, теперь рассказывайте, севильский обольститель, как же это все случилось?
– Да вот – в самых кратких словах, потому что вас там дамы ждут, неловко оставлять их скучать! На другой день после знакомства заехал я к ней просто из вежливости, думал, не застану дома, оставлю карточку. Вдруг говорят: «Вас просят». Ну, выпили мы чаю, посидели… то есть сидел я, она лежала… Поговорили. Ухожу я, она говорит: приезжайте еще на днях, привозите стихи, почитайте. Я думал, она стихами заинтересовалась! Приехал вторично, стал ей читать, а она, представьте, заснула, кажется! Очень странная дама. Потом, когда я кончил, очнулась и говорит: «Что вы там сидите, сядьте около меня!» Присел я на кушетку, а эта самая… Принцесса стала мне волосы гладить. Я думал все-таки, что кое-что из моих стихов ей понравилось и она… одобряет, а она обняла меня за шею и говорит вдруг: «Поцелуйте меня!» Я немножко испугался и ушел. Потом она два раза вызывала меня к телефону…
Сама заезжала в экипаже… Кататься на Острова приглашала… Я один раз по слабости характера поехал, потом стал отказываться… Неприятно, знаете, когда человек все время говорит: «Вы меня разбудили, вы меня разбудили».
– Да… неужели… она заезжала за вами?!
– Ей-богу.
– Но ведь эта… Принцесса… ленива, как сотня сытых кошек!
– Не знаю, что с ней сталось – совсем не такая, как первый вечер… Глаза сверкают, румянец во всю щеку и губы облизывает, как вампир, ищущий крови. Я ее даже, знаете ли, немного боюсь. Вчера вечером четвертую записку от нее получил. Звонит, пишет, заезжает…
– Что ж вы от меня хотите? – странным голосом спросил Меценат.
– Вы с ней… ближе знакомы, чем я. Посоветуйте, как всю эту историю ликвидировать? Чтобы было не обидно для нее и чтоб мне не терять мужского достоинства. Такая неприятность, знаете! В первый раз у меня это. Впрочем, простите, Меценат… но, может быть, мне было бы лучше посоветоваться по этому поводу не с вами, а… с Новаковичем, например? А то вы… какой-то странный!
– Нет, нет. Вы как раз обратились по настоящему адресу. Умнее ничего нельзя было придумать! А сделайте вы, чтобы выйти с честью, вот что… Возьмите портрет той особы, которую вы любите, напишите на обороте: «Моя невеста» – да и пошлите ей без всякого письма. Она поймет, и все кончится красиво.
– Вы думаете? А это… удобно?
– Чрезвычайно. Я вам советую, как лицо… не заинтересованное.
За портьерой вдруг послышался мужской смех, возня и крики:
– Да куда это они уединились?! Телохранитель! У Куколки с Меценатом секреты – не подкапывается ли Куколка под нас? Не хочет ли понизить наш курс в глазах Мецената?!
Кузя и Мотылек под предводительством Новаковича бесцеремонно ворвались в кабинет с одалиской и леопардом на стене и остановились, удивленные; на них в упор смотрели черные неподвижные глаза Мецената, и… никогда еще клевреты не видели такого странного взгляда.
– Простите, Меценат… Если вы еще не кончили, мы подождем.
– О нет! Мы уже свободны. Куколка читал мне по секрету свою новую поэму, и… это… оказалось… дьявольски сильная вещь!!
– Закончили поэму? – осведомился профессиональным тоном Мотылек.
– Да! Закончу, – твердо отвечал Куколка. – Сегодня же.
Глава XVI самая короткая глава этой книги
В нарядном будуаре Веры Антоновны сидел Новакович, почти расплющив своим мощным телом хрупкий воздушный пуф, и говорил:
– Недоумеваю, за каким чертом Меценат не сам к вам явился, а послал меня. Такая простая вещь… Говоря кратко – он просит у вас отпуск.
– Какой отпуск? Боже, как это все… утомительно.
– Для нас? Нисколько не утомительно. Он собирается ехать на Волгу – от Рыбинска до Астрахани и обратно – и берет с собой Мотылька, Кузю и меня.
Вера Антоновна полузакрыла засверкавшие глаза и сонно спросила:
– Конечно, и Куколку берет?
– О нет! На что нам этот юродивый… Он забавен только в столице как объект Мотыльковых затей. Так как же… даете Меценату отпуск?
– О, Боже мой… когда же я его удерживала! Пусть едет. Желаю вам веселиться. Ох, как я устала!
Исполнив поручение, Новакович сидел и томительно молчал. Хотя был он человек разговорчивый, но знал – с мраморной статуей не разговоришься.
– Да… такие-то дела, – пробормотал он, собираясь встать. – Так-то, значит. Вот оно каково.
И вдруг странный вопрос Принцессы пригвоздил его к месту:
– Скажите, Телохранитель… Эта ваша знаменитая Яблонька – очень красивая?
– О, описать ее красоту так же трудно, как…
Вдруг его взгляд упал на одно место огромного ковра, покрывавшего пол, и фраза осталась незаконченной.
– Ну, чего ж вы замолчали? Говорите!
– Так же трудно описать Яблоньку, как…
– Ну?!
– Так же трудно… как…
– Боже, какой вы нудный!!
Но Новакович не слушал: он наклонил корпус и впился ястребиным взглядом в часть пушистого ковра около кушетки…
– Так же труд… Боже мой, да вот ее кусок!.. Что это?
Быстрее молнии он упал на колени и поднял запутавшийся между бахромой края ковра кусок фотографической карточки.
– С ума я схожу?! Ведь это часть лица моей… нашей любимой, неповторяемой Яблоньки! Глаз ее! Кусочек ее капризной нижней губки… Принцесса! Что случилось?
Принцесса вдруг уткнулась лицом в подушку, так быстро, что ее бурные, как черный вихрь, волосы разметались во все стороны. Поглядывая одним сверкающим глазом из этого водопада темных струй, она вдруг спросила сурово, почти грозно:
– Вы ее любите, Новакович?
– Правду вам сказать? Больше света Божьего!
– Так и ступайте вон! Дурак вы! И вообще все вы дураки!
Плечи ее затряслись, она конвульсивно изогнулась, как раненая королевская тигрица; она извивалась, заглушая подушкой еле слышные стоны.
– Истерика или нет? – спросил сам себя Новакович, вертя в руках обрывок карточки. – Пожалуй, что нет. С жиру бесится наша Принцесса! Нет, на истерику не похоже. Обыкновенный дождик без грома и молний. Что бы это значило?
– Уходите! Скорей!! Сейчас же… отсюда!
Он пожал плечами и на цыпочках вышел из комнаты.
Глава XVII крылья куколки
Меценат в одиночестве шагал по своей огромной гостиной, как дикий зверь в клетке, отталкивая ногой стулья и делая такие резкие повороты, будто он оборачивался на чей-то невидимый удар сзади.
Но когда в дверь постучали, он отпрыгнул в сторону, повалился на диван и сказал равнодушным сонным голосом:
– Ну, кто там? Войдите. А! Ты, Кузя!
– Вы, кажется, спали? Я вас разбудил?
– Наоборот.
Кузя с треском опустился в свое обычное кресло и, не обращая внимания на загадочный ответ Мецената, погрузился в мрачное молчание.
– Что с тобой, Кузя? Кузя промолчал.
– Что-нибудь случилось?
Кузя помолчал и вдруг прорвался, точно вода из проткнутой гвоздем пожарной кишки:
– Меценат! Да ведь он форменный мошенник! Правда, я с вами проделал почти такую же штуку при первом знакомстве, но… я ведь профессионал! Мне простительно! А тут… этакое грязное животное!
– В чем же дело, Кузя? Ты сегодня разговариваешь так много, что из твоих слов я могу извлечь чрезвычайно мало.
|
The script ran 0.007 seconds.