1 2 3 4 5
Вихрь пронесся, и доктору показалось, что это пролетел огромный, необъятного размера вертолет. Лошади в капоре испуганно заржали. Перхуша тоже присел, но правило не выпустил.
Это нечто грозно пронеслось над ними и скрылось.
Доктор, надев пенсне, разглядел впереди подъем, выезд из низины. И на подъеме — обнажившуюся дорогу.
— Там дорога! — крикнул он Перхуше.
Но тот и сам увидал дорогу и довольно махнул доктору рукавицей:
— Ага!
Они добрались до дороги, сели и поехали. Самокат выехал из низины на небольшой пологий пригорок, и Перхуша резко остановил его: впереди была развилка. Перхуша не помнил этой развилки. По хорошей погоде он бы и не заметил ее, а поехал бы туда, куда едут все. Но теперь надо было решать, куда ехать — направо или налево.
«Старый Посад от рощи в двух верстах, — думал Перхуша, сдвинув шапку с мокрого от пота и снега лба. — Стало быть, Посад уж совсем рядом, наверняка слева, а эта правая дорога, видать, обходная, на луга. У них луга тут — загляденье, ровныя... Значит, надо ехать налево».
Доктор молча ждал решения возницы.
— Налево! — крикнул Перхуша, поворачивая правило влево и поддергивая вожжи.
Самокат пополз влево.
— Где мы? — крикнул доктор.
— В Старом Посаде! Тут передохнем, а после дорога прямоезжая пойдет!
Доктор радостно кивнул.
В Старом Посаде Перхуша был всего дважды: на свадьбе у Матрены Хапиловой и с брательником, купившим здесь двух поросят у одного старика Авдея Семеныча по кличке Жопник. Но это было осенью и весной, а не в зимнюю метель. Старый Посад Перхуше понравился: всего девять дворов, а все справные, достаточные. Старопосадские промышляли резьбой, топтаньем и противовесами. И луга у них были отличные, Перхуша с брательником и поросятами обратно ехали лугами, потому как большак по весне развезло. Старопосадские луга тогда поразили Перхушу своей гладью и широтой.
А теперь они все были под снегом.
Самокат полз по равнине. Перхуша вспомнил, что перед Посадом сначала была не то липовая, не то дубовая рощица.
«Как покажется — так и Посад сразу. Там стукнемся к кому-нибудь обогреться. Часок посидим да и тронемся. Тут уж недалеча...» — думал Перхуша.
Лошади, почуяв селенье, пошли резвей, несмотря на то, что дорогу стало заметать и она вскоре скрылась под снегом.
«Надо будет переобуться сразу...» — Доктор шевелил в сапогах мокрыми пальцами ног, уже начавшими замерзать.
— Щас тут роща, а там и Посад, — приободрил Перхуша доктора, глянув на него.
Доктор выглядел совсем уставшим: нос с пенсне смешно торчал из его заснеженной, сгорбленной на сиденье фигуры.
«Как снежная баба... — устало усмехнулся про себя Перхуша. — Подустал слон. Ишь, как ему с погодкой-то неповезло...»
Они ползли, ползли по белой, клубящейся пустыни, а рощи все не было и не было.
«Неуж и тут ошибся?» — думал Перхуша, тараща слипающиеся от усталости глаза и вглядываясь в метель.
Наконец впереди показалась роща.
— Слава Богу... — рассмеялся Перхуша.
Они подъехали. Деревья рощи были большими, старыми. Перхуша же помнил совсем молоденькую рощицу с первыми майскими листочками.
«Не могли они так быстро подрасти...» — протер глаза Перхуша.
И вдруг различил под деревьями крест. Потом другой, третий. Они подъехали ближе. Крестов стало больше. Они торчали из снега.
— Господи, это ж кладбище... — выдохнул Перхуша, натягивая вожжи.
— Кладбище? — стал яростно протирать пенсне доктор.
— Кладбище, — повторил Перхуша, спешиваясь.
— А где ж село? — пробормотал доктор, пялясь на покосившиеся кресты, вокруг которых словно в насмешку плясала и завивалась метель.
— Чаво? — согнулся от ветра Перхуша.
— Где село?! — закричал доктор с ненавистью к метели, кладбищу, к дураку и ротозею Перхуше невесть куда заехавшему, к своим мокрым, мерзнущим в сапогах пальцам ног, к тяжелому, облепленному снегом пихору, к дурацкому самокату с дурацкой расписной спинкой и дурацкими карликовыми лошадьми в дурацком фанерном капоре, к проклятой эпидемии, занесенной в Россию какими-то сволочами из далекой, богом забытой и ни одному русскому человеку к чертям собачьим не нужной Боливии, к ученому проходимцу и резонеру Зильберштейну, выехавшему раньше на почтовых и не подумавшему о коллеге, докторе Гарине, а озабоченному только своей карьерой, к этой бесконечной дороге, окруженной сонными сугробами, со зловеще струящейся поверху змеей-поземкой, к этому беспросветному серому небу, худому, как решето, глупой, лыбящейся масляннороже, лузгающей семечки на завалинке бабы, небу, беспрестанно и беспрерывно сеющему, сеющему и сеющему эти проклятые снежные хлопья.
— Да тутова где-то... — крутил головой по сторонам ошалевший Перхуша.
— Что ж ты на кладбище заехал? — зло крикнул ему доктор.
— А так вот, барин, и заехал... — морщился возница.
— Ты раньше-то небось бывал здесь, дурак?! — выкрикнул и закашлялся доктор.
— Бывал! — крикнул Перхуша, не обидясь. — Да токмо летом.
— Так какого ж черта... — начал было доктор, но метель влетела ему в рот.
— Бывал, бывал... — вертел головой, как сорока, Перхуша. — Вот токмо где кладбище у них, и не упомню... напрочь не упомню...
— Поезжай! Чего стал?! — вскрикнул, закашлявшись, доктор.
— Невдомек ехать-то куда...
— Кладбище далеко от села не бывает!! — заорал вдруг доктор так, что сам испугался.
Перхуша не обратил на этот крик никакого внимания. Он подумал еще немного, крутя головой, потом решительно повел самокат влево от кладбища, в поле.
«Ежли то развилье было к Посаду и на луга, а кладбище рядом с Посадом, значитца, верно я поехал. Да видать, и тут развилье было — к Посаду да к кладбищу, а мы его и не приметили. Таперича влево надо ехать, там Посад, а за ним и луга».
Доктор, успокоившись и придя в себя от собственного крика, даже не спросил, почему Перхуша не поехал назад этой дорогой, а свернул и правит самокат прямо по полю.
«Ничего, ничего... — зло подбадривал себя доктор. — Дураков много. А мудаков еще больше...»
Перхуша, тяжело прошагивая по глубокому снегу, вел самокат в поле. Он был так уверен, что Посад впереди, что даже особо и не вглядывался в клубящуюся снежную мглу, нехотя расступающуюся перед ним. Самокат полз с трудом, лошади тянули тяжело, но Перхуша шел и шел рядом, оставив правило и слегка подталкивая самокат, шел с такой уверенностью, что постепенно заразил ею и доктора.
— Щас приедем... — бормотал Перхуша себе под нос, не переставая улыбаться.
И действительно — скоро впереди в снежной круговерти показались очертания дома.
— Доехали, дохтур! — подмигнул седоку возница.
Увидев приближающийся дом, доктор почувствовал, что смертельно хочет курить. Еще ему захотелось скинуть отяжелевший пихор и свинцовый малахай, снять промокшие сапоги и сесть к огню.
Перхуше же очень захотелось выпить квасу. Он высморкался в рукавицу и пошел спокойней, отпуская самокат вперед.
«Кто ж у них с краю живет? — бессмысленно вспоминал Перхуша, хотя из старопосадских знал он только Матрену, ее мужа Миколая и старого Жопника. — Матренин дом третий справа, а Жопника — рядом с Матрениным...»
Он глянул из-под нависшей шапки на приближающийся дом и обмер: это была не изба. И даже не овин и не сенник. И на баню это тоже не было похоже.
Самокат подъезжал к островерхому темно-серому шатру. На шатре виднелось изображение живого, медленно моргающего глаза, знакомое и вознице, и седоку.
— Митаминдеры! — выдохнул Перхуша.
— Витаминдеры, — произнес доктор.
Самокат подъехал к шатру и остановился.
Перхуша подошел следом. Доктор заворочался, слез, отряхиваясь. Ветер донес слабый запах выхлопных газов. И стало слышно, что в шатре работает дорогостоящий бензиновый генератор.
— И где ж твой Посад? — спросил доктор, уже без злобы, так как был рад, что безжизненное белое пространство наконец подарило ему встречу с цивилизацией.
— Рядом где-то... — бормотал Перхуша, разглядывая ровный, хорошо натянутый живородящий войлок шатра.
Он заметил войлочную дверь, стукнул по ней рукавицей. Внутри сразу поплыл переливчатый сигнал. В двери открылось войлочное окошко, показалась жующее узкоглазое лицо:
— Чего надо?
— Заплутали мы, Посад ищем.
— Кто?
— Дохтур да я. В Долгое едем.
Лицо скрылось, окошко закрылось.
— Витаминдеры, — качнул малахаем доктор и устало рассмеялся. — Вот угораздило встретить!
Но он был доволен: от ровного, прочного, неколебимого на ветру шатра веяло победой человечества над слепой стихией.
Прошли долгие минуты, наконец дверь открылась:
— Милости просим.
Коренастый казах сделал пригласительный жест рукой. Видно было, что его оторвали от еды и что он не очень этим доволен.
Доктор и Перхуша вошли в неярко подсвеченное электричеством, но хорошо нагретое помещение. К ним тут же, ворча, двинулись с лежанки два громадных фиолетовых дога со светящимися колокольчиками на ошейниках. Фиолетовые глаза собак уставились на вошедших, рычащие розовые пасти сверкнули белыми зубами.
— Кош! — прикрикнул казах на собак, закрывая дверь.
Собаки, ворча, вернулись на лежанку. Здесь же стояли два больших бензиновых самоката, висела одежда, стояла аккуратными рядами многочисленная обувь. Это была прихожая шатра. Запах дорогого, драгоценного бензина, два самоката и два холеных дога подействовали на доктора успокаивающе, а на Перхушу подавляюще.
— Раздевайтесь, будьте как дома, — слегка поклонился доктору казах.
Доктор стал раздеваться, казах принялся помогать ему.
— Мне б лошадок малость погреть. — Перхуша робко скинул шапку, пригладил свои совершенно мокрые волосы.
— Щас хозяев спрошу, — невозмутимо произнес казах, раздевая доктора.
Он помог доктору стащить сапоги, дал ему войлочные тапочки. В прихожую вошла казашка в длинном ярком платье и в тюбетейке, отвела в сторону плотную занавеску, сделала доктору пригласительный жест узкой рукой:
— Просим вас.
Доктор шагнул в проем. Перхуша остался стоять возле двери с шапкой в руке.
Внутри шатра было ярче и еще теплее. Просторное круглое помещение со все теми же серыми стенами из живородящего войлока дышало кочевым уютом и резким ароматом восточных благовоний. По центру шатра, под вытяжкой, за традиционным для витаминдеров низким квадратным черным столом восседали трое. Четвертая сторона стола пустовала. Поодаль, вдоль стен сидели семь прислужниц. Восьмая, пригласившая доктора в шатер, тихо села на свое место у стены.
Трое смотрели на доктора.
— Уездный доктор Гарин, — кивнул им Платон Ильич.
— Задень, Баю Бай, Скажем, — представились витаминдеры, по очереди наклоняя свои бритые головы.
Задень и Скажем имели европейские лица, Баю Бай был ярко выраженным азиатом.
— Вы к нам, доктор, как ангел с неба, — улыбнулся худощавый, узколицый Задень.
— В каком смысле? — улыбнулся доктор, протирая запотевшее пенсне.
— В таком, что мы крайне нуждаемся в вашей помощи, — продолжил Задень.
— Кто-то болен? — Платон Ильич обвел их взглядом.
— Болен, — кивнул плотный, крепкотелый Скажем с простоватым, почти крестьянским лицом.
— Кто же?
— Вон там, — кивнул Задень. — Наш друг, Дрёма.
Доктор повернулся. Между двумя сидящими девушками лежало что-то завернутое в ковер. Девушки развернули ковер, и доктор увидел четвертого витаминдера: золотой ошейник со светящимися вставками из сверхпроводников и бритая голова. Голова Дремы была с сильными ссадинами и кровоподтеками, лицо слегка заплыло.
Доктор осторожно подошел, глянул не наклоняясь:
— Что с ним?
— Побили, — ответил Задень.
— Кто?
— Мы.
Доктор перевел взгляд на умное лицо Заденя.
— За что?
— Он потерял дорогие вещи.
Доктор вздохнул неодобрительно, присел на корточки, взял руку избитого витаминдера. Пульс был.
— Да жив он, — огладил свою редкую бородку Баю Бай.
— Жив, — доктор потрогал лицо витаминдера, — но у него жар.
— Жар, — кивнул Скажем.
— Вот в этом-то и пуки-пуки, — облизнул узкие губы Задень. — А у нас и лекарств-то нет никаких.
— Но это подсудное дело, господа, — оттопырил доктор нижнюю губу, глядя на избитого.
— Это подсудное дело, — кивнул Задень, и двое витаминдеров так же качнули своими бритыми головами в знак согласия. — Но мы надеемся на ваше понимание.
— Мне придется заявить, — не очень решительно произнес Платон Ильич, понимая, что за такие слова он может через минуту опять оказаться в неуютной, воющей метели.
— Мы вас отблагодарим, — произнес Баю Бай, старательно выговаривая русские слова.
— Я мзды не беру.
— Мы отблагодарим вас не деньгами, — пояснил Задень. — Мы вам дадим снять пробу.
Доктор молча смотрел на Заденя.
— Снять пробу с нового продукта.
Брови Платона Ильича поползли вверх, он снял пенсне, протер его. Нос доктора от тепла порозовел.
— Ну... — Он водрузил пенсне на переносицу, вздохнул, медленно покачал головой.
Витаминдеры ждали, сидя неподвижно.
— От этого, конечно... трудно отказаться, — беспомощно выдохнул доктор.
И обреченно полез за носовым платком.
— А мы уж испугались, что вы откажитесь, — усмехнулся Задень.
Витаминдеры рассмеялись. Засмеялись негромко и девушки-прислужницы.
Доктор трубно высморкался. И тоже рассмеялся.
Из-за занавески просунулось сытое лицо казаха:
— Хозяева, тут ямщичок просит лошадок погреть.
— Сколько их? — спросил Скажем.
— Не знаю. Маленькие.
— А, маленькие... — Скажем переглянулся с Заденем.
— Построй им закут, — приказал Задень. — А ему дай поесть.
Казах скрылся.
— Мне... тогда... нужны мои саквояжи... — забормотал доктор, снова склоняясь над избитым Дрёмой. — И мне надо вымыть руки с мылом.
Он почувствовал стыд за свою слабость, но ничего не мог поделать с собой: ему доводилось пробовать продукты витаминдеров, когда позволял достаток. Это сильно облегчало жизнь провинциального врача. Он позволял это себе хотя бы раз в два месяца. Но последний год с деньгами стало хуже, гораздо хуже: и без того не очень высокую зарплату сократили на восемнадцать процентов. Пришлось ограничить себя, и вот уже год как доктор Гарин не сиял.
Устыдившись своей слабости, он устыдился и собственного стыда, а потом, устыдившись этой двойственной стыдливости, внутренне вознегодовал, обрушился на себя яростно и резко:
«Идиот... сволочь... чистоплюй проклятый...»
Руки его задрожали, ему надо было чем-то занять их. Он принялся разворачивать ковер, полностью открывая лежащего. Витаминдер застонал.
Тем временем две девушки принесли саквояжи, обтерли их от снега, поставили рядом с доктором. Две другие девушки принесли кувшин, таз и полотенце.
— А мыло? — спросил Платон Ильич, снимая пиджак и засучивая рукава рубашки.
— Мыла у нас нет, — ответил Задень.
— Нет? А водка есть?
— Этой гадости не держим, — усмехнулся Скажем.
— А, у меня же спирт есть... — вспомнил доктор.
Открыв саквояж, он вынул из него пузатую бутылочку, ополоснул руки, вытер полотенцем, затем промыл их спиртом.
— Нуте-с... — Доктор расстегнул кофту на груди Дрёмы, приложил к ней стетоскоп, стал слушать, подняв брови.
— По сердцу его не били, — произнес Баю Бай.
— Сердце в порядке, — заключил доктор.
И стал ощупывать конечности витаминдера. Тот снова застонал.
— Руки и ноги целы.
— Мы били его по животу и по голове, — сказал Скажем.
Доктор задрал кофту у витаминдера, обнажив его живот. Стал пальпировать его, сосредоточенно нависнув порозовевшим носом над лежащим. Тот все постанывал.
— Вздутий и внутренних травм не нахожу, — опустил кофту доктор и склонился над головой. — А вот здесь, похоже, сотрясение мозга. Давно он в забытьи?
— Со вчерашнего вечера.
— Рвота была?
— Нет.
Доктор поднес к носу лежащего нашатырь:
— Ну-ка, голубчик.
Лежащий слабо поморщился.
— Ты меня слышишь?
Тот в ответ слабо простонал.
— Сейчас. Потерпи, — пообещал доктор.
Достал шприц, ампулу, протер спиртом татуированное плечо витаминдера и сделал ему укол.
— Сейчас полегчает. — Он убрал шприц. — А зачем вы его закатали в ковер?
Витаминдеры переглянулись.
— Так ему покойней, — ответил Скажем.
— Как в люльке, — зевнул Задень.
— Мы ему еще ступни бараньим жиром натерли, — сказал Баю Бай.
Доктор оставил это сообщение без комментариев.
После укола щеки избитого порозовели.
— Руками-ногами шевелить можете? — громко спросил доктор.
Дрёма пошевелил руками и ногой.
— Прекрасно. Следовательно — позвоночник цел... На что жалуетесь?
Запекшиеся кровью губы открылись:
— О...ва...
— Что?
— Хо...ло...ва.
— Голова болит?
— Оху.
— Сильно?
— Оху.
— Кружится?
— Оху.
— Тошнит?
— Оху.
— Будет врать-то! — вскрикнул Скажем. — Он за все время ни разу не блеванул.
Доктор осмотрел голову избитого:
— Проломов нет. Только гематомы. Шейные позвонки в порядке.
Он достал йод, стал смазывать ссадины на лице избитого. Потом смазал их мазью календулы.
— Метальгин-плюс и покой, — выпрямился доктор. — И горячее жидкое питание.
Задень понимающе кивнул.
— Мы боялись, что помрет, — произнес Баю Бай.
— Опасности для жизни нет.
Витаминдеры облегченно заулыбались.
— Ну вот, я ж говорил! — усмехнулся Задень. — А метальгин есть у вас?
— Я вам оставлю пять таблеток.
— Благодарим вас, доктор, — склонил голову Скажем.
Доктор достал метальгин-плюс, выдавил таблетку, поманил девушку:
— Стакан воды.
Девушка налила, доктор вложил таблетку в рот больного, дал ему запить. Тот закашлялся.
— Спокойней... худшее позади... — успокоил его доктор.
И протянул руки над тазом. Девушка облила их водой, доктор вытер свои руки и стал спускать засученные рукава рубашки:
— Вот и все.
Сердце его забилось в предвкушении. Но он изо всех сил старался выглядеть спокойным.
— Присаживайтесь, — кивнул ему Задень на свободное место за квадратным столом.
Доктор сел, поджав ноги.
— Продукт! — скомандовал Задень.
Две сидящие у войлочной стены девушки открыли плоский сундук и вынули из него прозрачную пирамиду. Точно такую, что, попавшись вчера на заснеженной дороге, сломала полоз у самоката Перхуши.
«Вот оно что!» — поразился доктор.
Он понял, что потерял завернутый в ковер витаминдер и за что его избили.
«И потерял-то не одну... небось всю упаковку... Это ж просто целое состояние...»
Доктор смотрел на пирамиду, которую девушка осторожно поставила на середину стола. Он пробовал два предыдущих продукта витаминдеров: шар и куб. Они не были прозрачны и были раза в два меньше пирамиды.
«Почему я не догадался тогда, что это продукт? Дурак... Но она была слишком прочной. Это смутило... да, это смутило. А там, на дороге валялась, видимо, целая упаковка. Моя годовая зарплата. Бред!»
Доктор усмехнулся.
— Вы уже пробировали? — не понял усмешки доктора Скажем.
— Нет, что вы. Это я так... Я попробовал только куб и шар.
— Ну, кто их не пробировал... — качнул налитыми плечами Баю Бай.
— Это совсем новый, свежий продукт, — подмигнул пирамиде Задень. — Мы его пробируем пока сами. Ищем пределы. Готовимся к весне.
Доктор нервно и понимающе кивнул.
«Надо бы обратно из Долгого проехать той же дорогой...» — осторожно подумал он.
Задень нажал кнопку в столешне. Под пирамидой вспыхнула газовая горелка.
— Она испаряется не сразу, — пояснил Скажем.
— Не как куб и шар? — возбужденно шмыгнул носом и облизал губы доктор.
— Нет. Вся должна равномерно нагреться. Минуты четыре.
— Подождем! — нервно рассмеялся доктор, теряя пенсне.
— Подождем, — улыбнулся Задень.
— Под дождем... — расплылся в улыбке Баю Бай.
Перхуша тем временем уже ел горячую лапшу с куриным мясом, сидя в отдельном, только что выстроенным для него закуте. Раньше он никогда не видал, как строят из живородящего войлока. Прислужник витаминдеров, казах Бахтияр с чувством собственного превосходства продемонстрировал Перхуше весь процесс строительства закута. Сперва он велел ему подогнать самокат как можно ближе к стенке шатра, затем забил в снег три расчески, наметив периметр закута, потом, надев защитные перчатки, выдавил на расчески из тюбика живородной войлочной пасты, спрыснул ее спреем «Живая вода» и победоносно глянул на Перхушу. Тот стоял со своей птичьей улыбкой, положив руки на самокат, словно боясь потерять его. Серая паста зашевелилась, из нее стал расти войлок, ворсинка за ворсинкой. Три войлочные стены, не обращая внимания на разыгравшуюся метель, росли, огораживая самокат и его хозяина. Бахтияр стоял снаружи.
— Ну? — самодовольно спросил Бахтияр.
— Ловко! — шире раскрыл рот завороженный Перхуша.
— Технология.
— Технология, — осторожно и уважительно произнес Перхуша.
Едва войлочные стены доросли до головы Бахтияра, как он выхватил спрей «Мертвая вода» и побрызгал торцы стен. Рост войлока прекратился. Казах вогнал гребенку в край наибольшей стены, побрызгал ее «Живой водой» и стал выращивать крышу закута. Оказавшийся внутри рождающегося помещения Перхуша пригнулся, сел на сиденье самоката и, глядя на ползущую над головой крышу, зачем-то взялся за правило и за вожжи. Крыша наползла, наглухо закрыв закут, отделив Перхушу и лошадей от метели, мороза и белого света. Стало темно и непривычно тихо.
Перхуша еле расслышал, как казах прыскает «Мертвой водой», останавливая рост крыши. Потом все стихло. Лошадки, чуя, что вокруг происходит что-то особенное, замерли и не шевелились.
— Как там? — стукнул Перхуша по капору.
Чалый осторожно заржал. Следом заржали три неразлучных караковых, потом савраски, гнедые, а в конце — медлительные каурки.
Прошло еще минут пять, и темноту прорезал резкий звук электрического ножа. Казах ловко прорезал в закуте невысокую дверцу, отвел в сторону, впуская в закут свет и тепло:
— Испугался?
— Да нет, — заворочался на сиденье Перхуша.
— Сиди. Ща пожрать принесу.
Перхуша остался сидеть.
Бахтияр вернулся с пиалой лапши и ложкой:
— Велено накормить тебя.
— Благодарствуйте, — поклонился Перхуша, принимая еду.
Хоть в закуте было и не очень светло, он различил в лапше куриное крылышко. И с удовольствием принялся есть. Лошади в капоре, чуя, что хозяин ест, зафыркали и заржали.
— Ну, ну! — прикрикнул на них Перхуша, тюкнув ложкой по капору. — Вам еще ехать, не до еды...
Лошади стихли. И только задира чалый недовольно заржал.
— Вот я тебя, разбойник... — ласково бормотал Перхуша, жуя вкусную курятину.
Он с удовольствием обглодал, а потом изгрыз куриное крылышко.
«Добрые люди, — думал он, быстро потея от горячей еды. — Хоть и витаминдеры...»
Прозрачная пирамида издала тонкий, свистящий звук и испарилась. Горелка погасла. И в ту же секунду над столом, отделяя четверых сидящих от остального пространства и мира, сомкнулась моментально прозрачная полусфера из тончайшего живородящего пластика, настолько тонкая, что только этот звук смыкания, похожий на лопающийся, непомерно большой мыльный пузырь или на полусонное размыкание влажных губ великана, выдал ее возникновение.
— Мадагаскар, — слабеющими губами произнес Задень традиционное приветствие пользующих витаминдеров.
Доктор хотел ответить «Раксагадам», но тут же провалился в другое пространство. Серое пасмурное небо. Редкие снежные хлопья. Они падают из этих серых туч. Падают, падают. Пахнет сырой зимой. Оттепель? Или ранняя зима. Слабый ветер доносит запах дыма. Нет. Так пахнет баня, которую топят по-черному. Приятный запах. Запах горящей бересты. Он шевелит головой. Раздается глухой всплеск. Возле затылка. Он опускает глаза. Возле лица — жидкость. Не вода. Она густая и пахнет знакомо. Знакомый, знакомый запах. Но слишком густой. Подсолнечное масло! Он по горло в масле. Он сидит в какой-то емкости, наполненной подсолнечным маслом. Это черный котел, большой котел с толстым краем. Вокруг котла большая площадь. Площадь, заполненная людьми. Как их много! Их сотни, сотни. Они стоят тесно. Какая большая, огромная площадь. Дома окружают ее. Это европейские дома. И огромный собор. Он где-то видел этот собор. Кажется, это Прага. Очень похоже. Да, наверно, Прага. А может, и не Прага. Варшава? Или Бухарест. Краков? Наверно, все-таки Варшава. Ее главная площадь. И на этой площади сотни, сотни людей. Они стоят и смотрят на него. Он хочет пошевелиться. Но не может. Он связан. Связан толстой веревкой. Связан так, словно он в материнской утробе. Ноги согнуты в коленях, прижаты к груди, притянуты веревкой. А руки привязаны к щиколоткам ног. Он шевелит пальцами. Они свободны. Он трогает собственные ступни. Запястья крепко привязаны к щиколоткам. Он сидит на дне котла. Он касается дна котла. Он как поплавок. Так он учился плавать. Мальчиком он изображал поплавок. Это было давно. На широкой реке. Было солнечно и тепло. Отец стоял на берегу в широкой соломенной шляпе. Отец смеялся. Его очки блестели на солнце. А он изображал поплавок и смотрел на отца. На берегу стояли две лошади и пили из реки. На одной из лошадей сидел голый мальчик и презрительно смотрел на него. А он изображал поплавок. Но это было давно. Очень давно. А сейчас он связан. И в этом котле. Котел стоит на возвышении. Это помост. Его края сбиты скобами из толстых бревен. Он различает их. Черный толстый край котла загораживает почти весь помост. Котел стоит на чем-то. И две толстые цепи идут внатяг от проушин котла к двум свежеобтесанным столбам. Цепи обмотаны вокруг этих столбов. Обмотаны ровно по четыре раза. И прибиты большими коваными гвоздями. Эти столбы тоже на помосте. А за помостом начинается толпа. Она смотрит на него. Многие улыбаются. Вдалеке, возле собора что-то читают торжественно, нараспев. Латынь? Нет. Польский. Нет, это не польский. Это какой-то другой язык. Сербский? Или болгарский? Румынский! Скорее всего, румынский. Они читают что-то. Читают торжественно. Даже слегка поют. Нараспев читают про него! И все слушают. И смотрят на него. То, что читают, касается только его. Они читают что-то про него. Читают долго. Он пытается придвинуться к краю котла, чтобы хоть опереться о него подбородком и подтянуться. Но вдруг обнаруживает, что та веревка, что стягивает его щиколотки и запястья, привязана к днищу котла и удерживает его тело в середине котла. Она притянута к еще одной проушине, которая находится на дне котла, сразу под ним. Он трогает пальцами эту проушину. Она гладкая, полукруглая. В нее продета толстая веревка. Он понимает, что не может никак выбраться из этого котла. Даже со связанными руками и ногами. Проушина не отпустит его. Он кричит от ужаса. Толпа громко смеется, улюлюкает. Люди строят ему рожи, показывают пальцами. Женщины держат на руках детей. Дети смеются и дразнят его. Он дергается изо всех сил. И на секунду теряет сознание от ужаса. Но тут же приходит в себя, начиная захлебываться противным, вонючим маслом. Масло попадает в рот и нос, он кашляет, мучительно кашляет. Омерзительное постное масло! Как оно воняет. Как его много. Им легко захлебнуться. Оно тяжко колышится вокруг его тела. Этим маслом бабушка поливала кислую капусту. Теперь его так много! Оно душит своим запахом. Только слабый ветерок помогает не задохнуться. От этого запаха кружится голова. Редкие и крупные снежинки падают в масло и исчезают. Падают и исчезают. Падают и исчезают. Как им хорошо. Они ни к чему не привязаны. И никому ничего не должны. Но вот чтец торжественно и громко выкрикивает последнее слово. И толпа ревет. Она ревет, вскидывает вверх руки. Ревет так, что рев резонирует в котле и возле чугунных краев возникают еле заметные крошечные волны. И тут же кто-то входит на помост. Это подросток с факелом. Он в замшевой курточке с медными пуговками, красных панталонах и красных туфельках с загнутыми кверху носами. Его лицо прекрасно. Лицо, как у ангела. Длинные каштановые волосы плавно ниспадают на плечи. На голове у подростка — красный берет с соколиным пером. Подросток поднимает вверх факел. Толпа ревет. Он опускает факел под котел, наклоняется сам. Виден только берет подростка. Дрожит перышко соколиное. Раздается слабый треск, потом сильнее. Судя по всему, это вспыхивает просмоленный хворост. Треск становится громче. Темный дым выбивается из-под котла. Подросток уходит с помоста. Его берет с пером мелькает уже в толпе. Толпа ревет, улюлюкает. Он делает еще одну отчаянную попытку освободиться, напрягаясь так, что выпускает газы. Они всплывают медленными пузырями вокруг него. Но веревки не поддаются. Он дергается, глотая масло, кашляя и хватая ртом воздух. Масло плещется вокруг. Вонючее, густое масло. Но котел неподвижен. Его нельзя даже раскачать. Он кричит так, что эхо его голоса, отразившись от собора, возвращается к нему трижды. Толпа слушает, как он кричит. Потом ревет и хохочет. Он начинает плакать и бормотать о своей невиновности. Он рассказывает толпе про себя. Он называет свое имя. Имя своей матери. Своего отца. Он говорит о чудовищной ошибке. Он ничего не сделал плохого людям. Он рассказывает о своей благородной профессии врача. Он перечисляет имена больных, которых он спас. Он призывает Бога в свидетели. Толпа слушает и хохочет. Он говорит о Христе, о любви, о заповедях. И вдруг чувствует пятками, что дно котла стало теплым. Он вопит от ужаса. И снова на секунды теряет сознание. И снова масло, вонючее масло приводит его в чувство. Он приходит в сознание от того, что глотает масло. Он давится маслом. Его рвет маслом в масло. Толпа хохочет. Он хочет сказать им о своей невиновности, но не может. У него перехватывает дыхание. Он кашляет. Кашляет мучительно. Почти с криком. Днище котла нагревается. Только центральная проушина, проушина на дне еще прохладна. Она толстая, выступает из днища. Пальцы его держатся за проушину. Он прокашливается. Собирается с мыслями. Успокаивает себя. И обращается к толпе с речью. Он говорит о вере. О том, что ему не страшно умирать. Потому что он человек верующий. Он рассказывает свою жизнь. Ему не стыдно за свою жизнь. Он старался жить достойно. Старался делать добро и приносить пользу людям. Конечно, бывали ошибки. Он вспоминает девушку, которую он сделал женщиной и которая сделала от него аборт. И как он узнал, она уже не смогла потом иметь детей. Он вспоминает, как студентом на студенческой вечеринке в общежитии он, напившись пьяным, бросил из окна бутылку и попал прохожему по голове. Он рассказывает, как однажды не поехал к больному и больной умер. Он много лгал за свою жизнь. Он злословил на друзей и коллег. Он рассказывал гадости о женщине, с которой жил. Он иногда жалел денег для родителей. Он не очень хотел заводить детей. Хотел пожить свободно, наслаждаться жизнью. Во многом из-за этого они с женой и расстались. Он раскаивается в содеянном. Он плохо отзывался о властях. Он желал России провалиться в тартарары. Он смеялся над русским человеком. Он смеялся над Государем. Но он никогда не был преступником. Он был законопослушным гражданином. Он всегда исправно платил налоги. Дно котла становится горячим. Напрягшись, он опирается ногами на проушину. Она чуть теплая. Руками он удерживает собственные ноги на проушине. Он говорит, что самое страшное на свете — когда казнят невиновного человека. Эта казнь гораздо страшнее убийства. Ибо убийство совершает преступник. Но даже преступник, совершая убийство, дает шанс жертве спастись. Жертва может убежать, вырвать из рук убийцы нож, позвать на помощь. Убийца может промахнуться, оступиться. Или просто ранить жертву. Когда же казнят человека, ему не оставляют никаких шансов на спасение. В этом ужас и беспощадность смертной казни. Он всегда был и остается противником смертной казни. Но то, что происходит сейчас на главной площади этого города, гораздо страшнее смертной казни. Ибо это смертная казнь невиновного. Если они все собрались здесь, чтобы казнить его, невиновного, тогда они совершают великий грех. И грех этот будет лежать вечным позором на их городе, на их детях и внуках. Он чувствует, как масло, нагреваясь у дна, всплывает вверх теплыми, восходящими потоками, вытесняя прохладное масло. Масло теплое теснит масло холодное. А холодное масло опускается вниз. Чтобы нагреться на дне и стать теплым маслом. И всплыть наверх. Он говорит о детях, стоящих здесь, сидящих на плечах отцов. Дети видят, как его казнят. Они вырастут и узнают, что он был невиновен. Им будет стыдно за своих родителей. Им будет стыдно за свой город. Это прекрасный, красивый город. Он создан не для казней, а для радостной, благополучной жизни. Его пятки соскальзывают с проушины и касаются дна. Дно горячее. Он быстро отталкивается пятками от дна и обхватывает ступнями проушину с веревкой, держится за веревку. Он говорит о вере. Вера должна делать людей добрее. Люди должны любить людей. Два тысячелетия минуло со смерти Христа, а люди по-прежнему не научились любить друг друга. Не почувствовали свое родство. Не прекратили ненавидеть друг друга, обманывать, грабить. Люди не прекратили убивать друг друга. Могут ли люди не убивать людей? Если это возможно в одной семье, в одной деревне, в одном городке, то почему это невозможно хотя бы в одной стране? Проушина нагревается. Ступням становится горячо. Он отдергивает их, но они тут же опускаются на дно. Дно очень горячее. Ступни отдергиваются. Но не могут висеть в масле. Им приход ится опираться на что-то. Он опускается на дно ягодицами и обжигает их. Подкладывает пальцы под ягодицы и под пятки. Опирается пальцами на горячее дно. Потом на проушину. Дым от костра вьется вокруг котла, попадает ему в глаза. Он закрывает глаза и кричит, что они все преступники. Что их город будут судить международным трибуналом. Что они совершают преступление против человечности. Что по приговору международного трибунала их всех посадят в тюрьму. Что на их город сбросят атомную бомбу. Толпа смеется и улюлюкает. Масло становится горячим. Горячие потоки всплывают кверху. Они, как язычки плавного пламени, лижут его спину. Лижут грудь. От них нельзя ничем заслониться. Они становятся все горячее. Проушина уже горячая. Он набирает в легкие воздух. И изо всех сил кричит. Он проклинает этот город. Он проклинает этих людей на площади. Он проклинает их родителей и их детей. Он проклинает их внуков. Он проклинает их страну. Он начинает рыдать. Он изрыгает все ругательства, которые только знает. Он выкрикивает эти ругательства, рыдая и плюясь. Масло плещется вокруг его головы. На проушину уже совсем невозможно опираться. Она горячая. Очень горячая. А дно котла уже страшно горячо. К нему нельзя даже прикоснуться. Он отталкивается от проушины и повисает в масле. Отталкивается и повисает. Отталкивается и повисает. Отталкивается и повисает. Отталкивается и повисает. Он пляшет в масле. Пляска в масле! Он начинает выть. Пляска в масле! Он воет, обращаясь уже не к толпе, а к крышам домов, ограждающих площадь. Пляска в масле! Это черепичные старые крыши. Пляска! Под ними живут люди. Пляска! Семьи. Пляши! Там женщины готовят завтраки. Пляши! Штопают белье. Пляши! Дети плачут и играют. Пляши! Дети прижимаются к матерям. Пляши! И спят в своих кроватках. Пляши! Дети спят, спят, спят. В своих кроватках. Подушечки, расшитые подушечки. Матери вышивают на подушках цветы. На подушках спят дети. Спят, спят, спят. И не просыпаются. Днями спят. Можно спать днями. И не просыпаться. Никто за это не казнит. Если ты не проснешься. Если будешь спать. Он кричит и умоляет разбудить его. Он верит детям. Он верит голубям на черепичных крышах. Он любит голубей. Голуби могут простить его. Голуби прощают всех людей. Голуби не убивают людей. Я умру? Голуби любят людей. Я умру? Голуби спасут его. Я умру? Он превратится в голубя. Я умру? Он улетит. Я умру! Толпа начинает петь и раскачиваться. Ямру! Что это? Ямру! Народная песня? Ямру! Песня этого народа? Ямру! Этого прекрасного народа. Ямру! Этого проклятого народа. Ямру! Этого злого народа. Ямру! Народ поет. Ямру! Народ поет и раскачивается. Ямру! Они хотят его прекрасной смерти. Ямр! Но он превратится в голубя и улетит. Ямр! Нет, это хор из «Набукко». Ямр! Они поют. Ямр! Va, pensiero, sull’ali dorate!4 Ямр! И раскачиваются. Ямр! Поют. Ямр! Раскачиваются. Ямр! Поют. Ямр! Раскачиваются. Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ямр! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям! Ям!
Доктор открыл глаза. Он бился на руках двух служанок. Тело его корчилось в конвульсиях, как у эпилептика. Рядом в конвульсиях бились тела трех витаминдеров. Девушки осторожно придерживали их. Конвульсии стали угасать. Все четверо постепенно стали приходить в себя.
Девушки-казашки отирали им лица, гладили и бормотали слова утешения на своем языке.
— Суперпродукт, — произнес Задень, глотнув воды и успокоившись.
— Девять баллов... — бормотал Скажем, вытирая свое мокрое лицо и шмыгая носом. — Даже девять с половиной.
Баю Бай ничего не говорил, лишь качал круглой, как дыня, головой и протирал узкие щелочки глаз.
Доктор, придя в себя, сидел несколько долгих минут в оцепенении. Пенсне болталось у него на груди, нос, казалось, еще больше вырос и внушительно нависал над губами. Вдруг доктор резко встал, размашисто перекрестился и громко произнес:
— Господи, слава Тебе!
И тут же разрыдался, как ребенок, упал на колени, уронив лицо в ладони. Две девушки подошли к нему, обняли. Но Задень сделал им предупредительный знак. Девушки отошли.
Нарыдавшись, доктор достал платок, трубно отсморкался, вытер глаза, надел пенсне и встал.
— Какое счастье, что мы живы! — произнес он.
И вдруг рассмеялся, взмахнул руками, затряс головой. Смех его перешел в хохот. Он захохотал, захохотал до истерики.
Витаминдеры стали подсмеиваться. И тоже захохотали, попадали со стульев на пол, на руки служанок. Хохот мучил их долго. Они прекращали хохотать, успокаивались, качали головами, потом начинали подсмеиваться и тут же снова проваливались в хохот. Сильнее всех страдал от приступа хохота доктор: ведь он пробировал новый пирамидальный продукт впервые. Он корчился на войлоке пола, визжал и всхлипывал, брызгая слюной, всплескивая руками, ныл в изнеможении, мотая головой, грозил кому-то пальцем, охал, причитал и хохотал, хохотал, хохотал. Нос его покраснел, как у пьяницы, кровь прилила к трясущимся щекам.
Задень сделал знак девушке, она прыснула доктору водой в побагровевшее лицо.
Постепенно он успокоился, лежа на спине и икая. Отдышавшись, сел. Девушка дала ему воды. Он выпил, глубоко вздохнул. Снова достал платок, снова высморкался и вытер лицо. Надел пенсне. И произнес, серьезно глядя на сидящих за столом витаминдеров:
— Великое!
Они понимающе кивнули.
— Почем одна? — спросил доктор, приподнимаясь с пола и оправляясь.
— Десятка.
— Беру пару. — Он полез в карман за бумажником, достал все, что было — две десятки, трешку и обещанную Перхуше пятерку.
— Нет вопросов, доктор, — улыбнулся Задень. — Замира!
Девушка открыла сундук, достала две пирамидки. Доктор кинул две десятки на черный стол. Задень принял их худощавой рукой с чувствительными, тонкими пальцами. Девушка сунула пирамидки в пакет, протянула доктору. Он взял пакет, бодро тряхнул головой:
— Пора мне, господа.
— Вы поедете? — спросил Скажем.
— Непременно!
— Может, ночь у нас переждете? — Задень потрогал свое левое плечо, и тут же девушка подошла и принялась его массировать.
— Нет! Ехать, ехать непременно, — бодро завертел головой доктор. — Пора в путь!
— Смотрите. А то у нас тепло и уютно. — Задень подмигнул девушкам. — Особенно ночью.
Девушки засмеялись и вдруг запели хором:
— Задень, мы устали о-о-очень! Скажем, все-ее-ем спокойной но-о-очи!
Витаминдеры заулыбались.
— Глазки закрывай, Баю Бай! — выкрикнула тоненьким голоском самая субтильная из девушек.
Круглое лицо Баю Бая расплылось сильнее. Но улыбки витаминдеров словно подстегнули доктора: ему ужасно хотелось выйти на свет Божий из этого войлочного уюта.
— Благодарю вас, господа! — громко произнес он, кивнул головой и направился к войлочной двери, которую предупредительно отвела одна из девушек.
— На обратке — заглядывайте, — произнес Скажем.
— Непременно, непременно... — решительно пробормотал доктор, исчезая в проеме.
Девушка подхватила докторские саквояжи, засеменила следом.
В прихожей девушки помогли доктору одеться. Вышел и Бахтияр.
— Так, а где мой возница? — завертел головой доктор, нахлобучивая малахай.
— В закуте, — кивнул Бахтияр на прорезанный в войлоке проем.
Доктор заглянул туда.
Перхуша дремал, сидя в самокате и вложив ноги в валенках в открытый капор. Между ног стояли и жевали лошадки.
— Козьма! Друг любезный! — радостно воскликнул доктор.
Он был счастлив увидеть Перхушу, самокат, лошадей.
Перхуша тут же проснулся, заворочался, убрал валенки из капора. Доктор подошел к нему, бросил пакет с пирамидками, обнял Перхушу и прижал к груди.
— А я... — начал было Перхуша, но доктор сильнее обнял его.
Перхуша замер, не понимая. Доктор отстранился, посмотрел в упор в лицо Перхуши.
— Все люди братья, Козьма, — серьезно и как-то восторженно произнес доктор и радостно рассмеялся. — Соскучился я по тебе, дружище!
— А я тут приспал малость. — Перхуша отвел глаза, смущенно заулыбался.
Бахтияр смотрел на них с улыбкой.
— Ты вспоминал меня? — встряхнул доктор худосочное тело возницы.
— Я... думал, вы спать пошли.
— Нет, брат! Спать теперь некогда. Жить надо, Козьма! Жить!
Он встряхнул Перхушу:
— Едем?
— Сейчас? — робко спросил Перхуша.
— Сейчас! Едем! Едем! — встряхивал его доктор.
— Можно и поехать...
— Едем, дружище!
Лошадки, жующие подсыпанную Перхушей овсяную муку, подняли морды и, пофыркивая, с интересом следили за происходящим.
— Как скажете, так и поедем...
— Так и скажу, дружище! Едем! Надо спешить делать людям добро! Ты меня понимаешь? — встряхнул его доктор.
— Как не понять.
— Тогда поехали!
Он отпустил Перхушу. Тот сразу стал хлопотать вокруг самоката, приторачивать саквояжи.
— Это спрячь подальше! — кивнул доктор на пакет с пирамидками.
Перхуша сунул их под свое сиденье.
Бахтияр отстегнул с пояса лучевой резак, навел на войлочную стену. Сверкнуло синей спицей холодное пламя, послышался неприятный резкий треск, пошел вонючий дым. Бахтияр ловко вырезал в стене проход, ударил ногой. Вырезанный кусок отвалился во внешнее пространство. И тут же метель ворвалась в закут. Доктор выбежал на волю. Вокруг него вилась и свистела метель.
Доктор снял малахай, перекрестился и поклонился этому родному, холодному, белому и свистящему пространству.
— Н-но! — послышался глухо в закуте голос Перхуши.
Самокат выполз в прорезь, покидая войлочное тепло закута.
Доктор надел малахай и закричал, расставив руки, словно желая обнять эту метель, как Перхушу, и прижать к своей груди:
— Ого-го-о-о-о-о!
Метель завыла в ответ.
— Не улеглося, барин, — усмехался Перхуша. — Вон как гуляет!
— Едем! Едем! Еде-е-е-ем! — закричал доктор.
— Прямо поедешь — прямо в село и приедешь! — крикнул Бахтияр, прячась в закуте.
— Отлично! — кивнул ему доктор.
— А ну-ка, захребетны-ы-ы-я! — вскрикнул тонким голосом Перхуша и засвистал.
Отогревшиеся и поевшие лошадки взяли бодро, и самокат покатил по полю. Метель за это время не усилилась и не ослабла: мело так же, так же неслись снежные хлопья, так же плохо было видно впереди и по сторонам. Перхуша, тоже отогревшийся, поевший и даже успевший малость вздремнуть, совсем уже не знал, куда ехать, но не испытывал по этому поводу никакого беспокойства. Тем более что от доктора пошла такая волна уверенности и правоты, что сразу как-то смыла с Перхуши всяческие сомнения и всякую ответственность.
Он правил, поглядывая на отогревшийся нос доктора.
Этот большой нос, совсем недавно растерянноозябший, посиневший, сочащийся соплями, пугливо прячущийся в цигейковый воротник, теперь источал такую уверенность и бодрость, победоносно рассекая, словно киль корабля, клубящееся пространство, что Перхуше стало как-то озорно и радостно.
«Слон вывезет!» — весело думалось ему.
Доктор то и дело похлопывал его по плечу, не пряча довольного лица от ветра. Доктору было очень хорошо. Ему давно так не было хорошо.
«Какое чудо — жизнь! — думал он, вглядываясь в метель так, словно видя ее впервые. — Создатель подарил нам все это, подарил совершенно бескорыстно, подарил для того, чтобы мы жили. И он ничего не требует от нас за это небо, за эти снежинки, за это поле! Мы можем жить здесь, в этом мире, просто жить, мы входим в него, как в новый, для нас выстроенный дом, и он гостеприимно распахивает нам свои двери, распахивает это небо и эти поля! Это и есть чудо! Это и есть — доказательство бытия Божия!»
Он с наслаждением вдыхал морозный воздух, радуясь прикосновению каждой снежинки. Он во всей полноте, всем существом своим осознал мощь нового продукта — пирамиды. Шар и куб дарили радость невозможного, недосягаемого, чего нет и никогда не будет на земле, о чем человек грезит в самых затаенных, самых необычных снах: жабры, крылья, огненный фаллос, телесная мощь, перемещения в удивительных пространствах, любовь к неземным существам, совокупления с крылатыми чаровницами. Это радость сокровенных желаний. Но после шара и куба жизнь земная казалась убогой, серой, заурядной, словно лишенной еще одной степени свободы. Тяжело было возвращаться в мир человеческий после шара и куба...
Пирамида же словно заново открывала жизнь земную. После пирамиды хотелось не просто жить, а жить как в первый и последний раз, петь радостный гимн жизни. И в этом было подлинное величие этого удивительного продукта.
Доктор потрогал ногой пакет с пирамидами под сиденьем: «Червонец штука. Дороговато, конечно. Но стоит, стоит этих денег... А то место я вроде бы запомнил. Сколько же этот ротозей Дрёма потерял там пирамидок? Пять, шесть? А может, целый сундук? У них ведь сундуки продуктовыя, каждый специально обустроен для своего продукта — один для шаров, другой для кубов, а этот для пирамидок. Как они там в сундуке ловко уложены — без зазора, как монолит... Высокотехнологическое производство. Неужели целый сундук посеял? Сколько же там их? Двадцать? Сорок? Лежат теперь под снегом... Целое состояние...»
— А вот, барин, и Посад! — выкрикнул Перхуша.
Из метели надвинулись редкие избы Старого Посада.
— Щас спросим дорогу!
— Спросим, братец, спросим! — Доктор с силой хлопнул Перхушу по ватной коленке.
Самокат съехал со снежной целины на занесенную посадскую улицу. Во дворах залаяли собаки. Подкатили к одной избе. Перхуша спешился, стукнул в ворота. Доктор, сидя на своем месте, закурил, жадно втянул дым.
На стук долго не отзывались. Потом вышла баба в наброшенном тулупе. Коротко переговорив с ней, Перхуша все понял и, довольный, воротился к доктору:
— Так и знал, барин! До рощицы доедем, а там развилье, наша — направо! И прямой тракт, прямо до вашего Долгого, никуды не сворачивать! Всего-то четыре версты!
— Отлично, братец! Преотлично!
— До сумерек развилье найдем, а там и слепой доедет!
— Поехали! Поехали!
Они уселись, запахнулись и покатили. Старый Посад быстро кончился, дорога пошла кустарником, мелькнули из-под снега темные бобылки камыша.
«Вот как! — качнул головой Перхуша. — И камыша посадские не режут. Хорошо живут!»
Он вспомнил, как они с покойным отцом по осени резали камыш, а потом вязали его и крыли камышом избу. Каждый год на крышу подкладывали камыша. И крыша была толстой и теплой. А потом сгорела.
— Козьма, скажи мне, братец, что для тебя в жизни самое главное? — вдруг спросил его доктор.
— Главное? — заулыбался по-птичьи Перхуша и сдвинул с глаз шапку. — А не знаю, барин... Главное — чтоб все было ладно.
— Что значит — ладно?
— Ну, чтоб лошадки здоровы были, чтоб хлеба было на что купить... да и самому чтоб без хворости.
— Ну, хорошо, допустим, что лошадки твои здоровы, сам ты тоже здоров, деньги есть. Что еще?
Перхуша задумался:
— И не знаю даже... Думал как-то пасеку завести. Хоть бы домика три.
— Допустим, завел ты пасеку. Что еще?
— А чего мне еще! — рассмеялся Перхуша.
— Неужели, кроме этого, тебя больше ничего не интересует?
Перхуша пожал плечом:
— Не знаю, барин.
— Ну, чтоб ты хотел в жизни изменить?
— В своей-то? А ничего. Мы своей жистью довольны.
— Ну, а может, вообще в жизни?
— Вообще? — Перхуша почесал лоб рукавицей. — Чтоб злых людей поменьше было. Вот чего.
— Это хорошо! — серьезно кивнул доктор. — Не любишь злых?
— Не люблю, барин. Я злого человека за версту объеду. Я как со злыднем столкнуся — словно заболею. Рвать тянет, будто падали наелся. Вон, мельник этот. Как его увижу, как заслышу — тошнота такая подступит — два пальца в рот совать не надо. Не понимаю я, барин, зачем людям зло.
— Злых людей не бывает. Человек добр изначально, ибо создан по образу и подобию Божиему. Зло — ошибка человека.
— Ошибка? Да больно много этой ошибки-то. Я вон, мальцом был когда, не мог видеть, как кого секут. Меня секли — пожалуйста, поплачу, и все. А когда кого раскладывать на лавке начинают, мне прям плохо делалось, чуть не падал. А подрос когда, как драку увижу — так тоже плохо, словно бревна ворочаю. Тяжкая это ошибка, барин.
— Тяжкая, братец, тяжкая. Но добра в жизни гораздо больше, чем зла.
— Вроде побольше.
— Добро, добро важно!
— Добро важно, а как же. Делай добро, к тебе оно и воротится.
— Хорошо ты сказал! Мы вот с тобой едем за тридевять земель делать людям добро! И как же это хорошо!
— Хорошо, барин. Лишь бы доехать.
Они проехали рощицу и оказались на развилке. Обе дороги — и та, что уходила налево в поля, и другая, что поворачивала вправо в кустарник, — были занесены, и по ним никто не проезжал.
— Вона наша колея! — Перхуша решительно наклонил правило вправо, самокат с легким скрипом свернул и пополз по занесенному пути.
Доктор только теперь заметил, что уже вовсю смеркается. Он достал часы. Было шесть ровно.
«Как же так? — подумал он. — Сколько же я пробыл у витаминдеров? Неужели почти шесть часов? Сколько часов действует продукт? Надо было уточнить у них...»
Дорога пошла кустарником. Она была вполне приличной, не шире и не уже других проезжих дорог и накатанной, приметной даже в надвинувшихся сумерках. Метель мела все так же, не ослабевая.
После поворота снег понесло им навстречу. Самокат поехал медленней.
Перхуша правил, лошадки тянули, шурша в капоре. Доктор вглядывался вперед.
Вскоре совсем стемнело. Луны не было. Но это не смутило ни доктора, ни Перхушу. Они продолжали свой путь все так же спокойно и уверенно. Доктору показалось, что сама метель показывает им дорогу, заставляя Перхушу править точно против ветра. Из темноты вырывались снежинки, летели прямо на ездоков, и надо было просто сохранять это направление, никуда не сворачивая.
«Двигаться против ветра, преодолевать все трудности, все нелепости и несуразности, двигаться прямо, ничего и никого не боясь, идти и идти своим путем, путем своей судьбы, идти непреклонно, идти упрямо. В этом и есть смысл нашей жизни!» — думал доктор.
Самокат накренился влево, ткнулся носом в снег и встал. Лошади всхрапели и зафыркали.
— Вот и слетели. — Перхуша слез, пошел по снегу и тут же провалился чуть не по пояс. — Тьфу, пропасть...
Доктор тоже слез, отряхнулся от снега.
— Буерак! — крикнул ему Перхуша из ямы. — Слава Богу, сюда не рюхнулися! Подсобите, барин, выбраться...
Доктор пошел к нему, но сам провалился, кряхтя, схватил руку возницы, потянул. Они заворочались в снегу, помогая друг другу. Сперва доктор вытягивал Перхушу из ямы, потом Перхуша, выбравшись, стал помогать оступившемуся доктору. Ворочаясь в снегу, они кряхтели и чертыхались, доктор потерял малахай, Перхуша подхватил его.
Выбравшись из буерака, сидели на снегу, прислонившись к самокату, отдыхали.
— Надо б толкануть самокат, — попросил Перхуша.
— Толкнем! — бодро мотнул малахаем доктор, приподнимаясь. — Покажи — как!
Перхуша уперся в спинку сиденья, командуя лошадям губами задний ход:
— Пр-пр-пр! Пр-пр-пр!
Доктор уперся с другого бока.
С трудом, после четырех попыток они выкатили самокат из ямы. Отдышавшись, сели, поехали дальше. Дорога шла и шла кустами, потом сползла в низину и растворилась в снежной темноте. Различить ее стало совсем невозможно. Перхуша слез, пошел, стал щупать дорогу ногами. Доктор, взявшись за правило, медленно выруливал за ним. Так они проползли низину, выбрались наверх. И здесь Перхуша потерял дорогу. Он ходил кругами, по колено в снегу, проваливался в ямы, спотыкался, падал, снова вставал. Доктор еле различал его фигуру в темноте.
Наконец, вымотавшись вчистую, Перхуша вернулся к самокату, рухнул на колени, обняв самокат:
— Хос-споди...
— Ну, чего? — щурился доктор.
— Провалилася, как сквозь землю...
— Как провалилась? Куда ж она делась?
— А Бог ее знает... Знать, леший нас водит, барин...
— Дай-ка я пойду сыщу.
— Да погодите вы, барин...
Но доктор решительно двинулся в плюющуюся снегом темноту. Сперва он решил пройти вперед, прямо по носу самоката. Но, пройдя по глубокому снегу шагов тридцать, ничего похожего на утоптанную дорогу не нашел. Он вернулся к самокату и пошел налево. И сразу наткнулся на кусты. Доктор обошел их и пошел дальше, стараясь не откланяться от выбранного направления. Но кустарник снова преградил ему дорогу. Он снова обошел его. Снег стал совсем глубоким, доктор провалился в него.
— Ни черта! — плюнул он в колышущийся на ветру куст и устало рассмеялся.
Усталость, темнота и метель не лишили Платона Ильича того удивительного, радостного и бодрого состояния, которое он сегодня получил у витаминдеров.
«Вот и приключение! — думал он, тяжело, с одышкой, шагая по снегу. — Будет что вспомнить. Расскажу Зильберштейну, пусть выставит магарыч, скупердяй...»
Он стал обходить куст, но споткнулся обо что-то, упал. Малахай слетел с головы. Доктор сел и некоторое время сидел, подставив метели разгоряченную голову. Потом надел малахай, пощупал в снегу. Он споткнулся о большой валун.
«Ледники... великие ледники... прошли по всей Руси, принесли камни. И началась новая эра человечества: человек взял в руки каменный топор...»
Опершись о камень, он встал. И пошел назад, по своим следам. Но вскоре сбился и снова почему-то вышел к камню.
«Я сделал круг», — подумал доктор.
И вслух спросил:
— Почему?
Таращась в темноту, он разглядел свои следы. Снова пошел по протоптанному только что пути. И снова вышел к камню.
«Бред!»
Он рассмеялся, снял пенсне, в сотый раз протер его своим белым, бьющимся на ветру шарфом. Снова обошел загадочный куст. По следам получалось, что он ходил все время по кругу.
«Не может быть. Я же каким-то образом дошел до этого куста?!»
Доктор вспомнил, что первый раз обходил куст справа. Двигаясь от камня, он обошел его слева. Но следов, ведущих к кусту, не было. Он плюнул и пошел прямо. И вскоре неприятно напоролся на еще один куст. Ветви его болезненно содрали с лица доктора пенсне.
— Черт тебя побери... — Он поймал болтающееся на шнурке пенсне, надел, обошел куст, двинулся дальше.
Впереди была темень и метель. Глубокий снег под ногами не кончался. И в этом снегу не было ни дороги, ни следов человеческих. Доктор пролез по снегу еще немного и остановился. Он почувствовал, что снег набился в сапоги и ногам холодно. Возвращаться к проклятому кусту ему совсем уж не хотелось. Он набрал в легкие побольше воздуха и крикнул:
— Козьма-а-а-а!
В ответ лишь выла метель.
Он закричал снова. Справа послышалось что-то вроде ответного крика. Доктор пошел на голос. Снег стал таким глубоким, что ему приходилось буквально лезть по нему, барахтаться, оступаясь и проваливаясь. Измученный и тяжело дышащий, наконец, он вышел к самокату. Тот безжизненно стоял, заносимый снегом и напоминающий в темноте большой сугроб. Запорошенный снегом Перхуша сидел в нем, съежившись. Он никак не прореагировал на появление доктора.
Доктор же едва не валился от усталости.
— Ни черта не нашел... — выдохнул он, хватаясь за самокат.
— А я нашел, — еле слышно отозвался Перхуша.
— Где?
— А вон там... — ответил Перхуша, не двигаясь.
— Чего ж ты сидишь?
Перхуша молчал.
— Чего ж ты сидишь?! — закричал доктор.
— Тык вас ждал.
— Чего расселся, дурак! Поехали!
Но Перхуша не двигался, словно превратившись в снеговика. Доктор пихнул его в плечо. Перхуша качнулся, с него кусками стал отваливаться налипший снег.
— Поехали! — закричал ему в ухо доктор.
— Озяб я, барин.
Доктор схватил его за плечи и встряхнул так, что шапка наползла на лицо Перхуши до носа:
— Поехали!
— Погодь... согреюсь малость...
— Тебе что, по морде треснуть?! Ты околеть надумал, дурак?!
В капоре заржал чалый, видимо, беспокоясь за хозяина. За ним заржали другие лошадки.
— Поезжай, болван! Живо! — тряс возницу доктор.
— Барин, надо б костер развесть, отогреться малость. А после и ехать.
Эта фраза подействовала на доктора совершенно неожиданно успокаивающе. Он вдруг представил пламя костра и сразу почувствовал, как сам замерз, лазая по снегу.
«Мороз усилился...» — мелькнуло у него в голове.
Он сразу обмяк, отпустил Перхушу, шмыгнул озябшим носом, закрутил головой:
— А где ж ты его разложишь-то, костер...
— Тут и разложим, — неопределенно кивнул Перхуша, сполз с сиденья и поправил шапку. — Кусты тут, место валежное. Пойду копну чего-нибудь.
Не успел доктор ответить ему, как Перхуша исчез в клубящейся снегом темноте.
«Куда он, дурак?» — раздраженно подумал доктор, пялясь во тьму, но вдруг успокоился и почувствовал тяжкую, валящую с ног усталость.
Он забрался на сиденье, запахнулся полостью и замер, съежившись. Вокруг кружилось и завывало. Доктору захотелось просто так сидеть и сидеть, не двигаясь, не торопясь никуда, ничего не предпринимая и ничего не говоря. Промокшим ногам было холодно. Но у него не было сил снять сапоги и вытрясти набившийся снег.
«У меня же спирт есть, — вспомнил он, но тут же вспомнил и другое: — Пьяные быстрей замерзают. Пить нельзя, нельзя, ни в коем случае...»
Он задремал.
Ему стала сниться его бывшая жена Ирина, сидящая с вязаньем на просторной, залитой солнцем террасе дачи, которую они снимали на Пахре. Он только что приехал из города на трехчасовом поезде, у него сегодня короткий день, пятница, впереди выходные, он привез из города ее любимый клубничный торт, он слишком большой, огромный даже, как диван. Он ставит торт прямо на зеленый, нагретый солнцем пол веранды, обходит торт по стенке с живыми фотографиями, направляется к жене и вдруг замечает, что она беременна. Причем явно на седьмом или восьмом месяце — живот распирает его любимое платье в мелкие голубенькие цветочки, она быстро вяжет что-то и улыбается мужу.
— Как?! — Он валится перед ней на колени, обнимает, прижимается.
Он плачет от счастья, он счастлив, донельзя счастлив, у него будет сын, он знает точно, что это сын, и сын будет совсем скоро, он целует руки жены, эти такие нежные, такие слабые и безвольные руки, а они все вяжут, вяжут, вяжут, не реагируя на его поцелуи, он плачет от радости, слезы льются на руки, и на платье, и на вязанье. Он трогает живот Ирины и вдруг понимает, что живот — медный котел. Он трогает приятную медную поверхность, прижимается ухом к медному животу и слышит, как в животе что-то закипает, что-то приятно начинает шипеть и пробулькивать. Живот нагревается. Он прижимается щекой к теплому животу и вдруг понимает, что там сейчас закипает масло, а в масле будут вариться маленькие лошади, а когда они сварятся, они будут как жареные куропатки, и они с женой выложат их на мамино серебряное блюдо и накормят этими лошадьми их взрослого, давно уже выросшего сына, который, оказывается, сейчас спит в мансарде и они слышат его громкий, богатырский храп, от которого сотрясается дача и мелко дрожит, дрожит, дрожит дощатый пол веранды.
— Посмотри, Платоша, — говорит жена и показывает ему свое вязанье.
Это красивая, подробно связанная попонка для маленькой лошадки.
— У нас будет пятьдесят детей! — радостно говорит жена и счастливо смеется.
Сон развалился от резкого удара.
Платон Ильич с трудом разлепил веки. Вокруг по-прежнему вилась снежная тьма.
Удар повторился. Перхуша топором стесывал полукруглые края у спинки сиденья.
Доктор заворочался и тут же затрясся от волны дрожи, пробравшей его с ног до головы. Его неподвижное тело за время короткого сна успело окоченеть. Озноб сотряс доктора так, что зубы застучали.
— Щас... — бормотал Перхуша, возясь где-то рядом.
Доктор стонал и трясся, приходя в себя. Перхуша, раскопав топором снег рядом с самокатом, развел огонь.
— Идите, барин, — позвал он.
Платон Ильич еле-еле слез с сиденья. Его трясло. Щелкая зубами и тяжело переставляя ноги, он подошел, сел в снежную яму, чуть не в огонь. Пока он спал, Перхуша нашел и срубил сухой куст. Запалив веточки, куски спинки сиденья, он ломал валежник и совал в огонь, прикрывая его собой от метели. Постепенно костер занялся между двумя сидящими на корточках. Метель норовила сорвать пламя, но Перхуша не давал ей это сделать.
Валежник загорелся, и доктор протянул в огонь свои руки в перчатках. Перхуша скинул рукавицы и тоже протянул свои большие, нескладные руки. Так они сидели, неподвижно, не говоря ничего, лишь морщась, когда дым попадал в глаза. Перчатки доктора нагрелись, пальцам стало горячо и даже больно. Доктор отдернул их. Эта боль и огонь победили озноб. Доктор пришел в себя. Он достал часы, глянул: без четверти восемь.
— Сколько же я спал? — спросил он.
Перхуша не ответил, ломая валежник и суя в огонь. Птичье лицо его, озаряемое всполохами пламени, улыбалось, словно было всем довольно. Оно даже не выглядело слишком усталым. В этом лице была даже какая-то радость и благодарная покорность всему происходящему: метели, снежным полям, темному небу, доктору и пляшущему на ветру огню.
Пока валежник прогорал, доктор и возница успели согреться. К доктору вернулась та бодрость, которую он обрел у витаминдеров, он был готов ехать и дальше, бороться с метелью. Перхуша же, посидев у огня, наоборот, стал задремывать и совсем никуда не торопился.
— Где дорога? — спросил его доктор, вставая.
— А вон там... — полуприкрыв глаза и опустив голову, пробормотал Перхуша.
— Где? — не расслышал доктор.
Перхуша показал правее от носа самоката.
— Поехали! — решительно приказал доктор.
Перхуша нехотя приподнялся. Ветер разбросал последние горящие прутья. Доктор стряхнул набившийся снег с сиденья, хотел было сесть, но, увидев, что Перхуша упирается в спинку сиденья, чтобы сдвинуть самокат с места, стал помогать ему.
— Но, но, н-н-о! — слабо выкрикивал Перхуша, упираясь.
Лошади взяли еле-еле. Самокат тронулся и пополз так медленно, словно лошадей в капоре и не было вовсе, а только два человека сзади пихают его в изрубленную топором спинку.
— А ну! А ну! А ну! — прикрикивал Перхуша.
Самокат полз все так же медленно. Перхуша бросил толкать, смахнул снег с капора, открыл его.
— Вы чего? — спросил он с обидой в голосе.
Лошадки, завидев своего хозяина, вразнобой загреготали. По их голосам было ясно, что они подустали и подзамерзли.
— Аль я вас не кормил? — Перхуша, скинув рукавицу, прошелся ладонью по спинам лошадей. — Аль не холил вас? Вы чего это? А ну! А ну! А н-ну!
Он стал подталкивать лошадей рукой. Лошади вскидывали головы, скалились, грегоча, косились на хозяина.
— На вас надёжа вся, захребетныя, — гладил их Перхуша. — Тут осталось-то раком доползти всего ничего, а вы сачкуете. А ну, а ну, ан-ну!
Он похлопывал лошадей по спинам.
Доктор принялся делать гимнастику, махая руками. Перхуша наклонился, сильно всунулся в капор, совсем нависнув над спинами лошадей, чуть не касаясь их лицом:
— А ну, а ну, а н-ну!
Лошади вскинули морды, насколько позволяли хомутики, стали ржать и хватать губами это лицо.
— Поговори, по-го-во-ри! — осклабился Перхуша.
Дружное ржание наполнило капор. Лошадиные мордочки тянулись к хозяину, заиндевелые носы лошадей тыкались в щеки и нос человека, тормошили клочковатую редкую бородку. Перхуша привычно резко дул на них, словно отгоняя. Но это лишь сильней раззадоривало лошадок. Чалый, вскинувшись сильнее других, чуть не сворачивая хомут, дотянулся, осклабился и схватил зубами хозяина за носовую перегородку.
|
The script ran 0.01 seconds.