1 2 3 4
– И это желание пожирает нас яко Левиафан. – Микиток вызвал в умнице зеркало, глянул, поправил сбившуюся персикового цвета бабочку. – Члены затекли!
– Размяться стоит! – в своей императивной манере сообщил всем Арнольд Константинович.
Серж глянул в окно:
– Да и местность позволяет.
За окном уже третий час тянулся один и тот же пейзаж – тронутый весной смешанный лес справа, развалины Великой Русской стены слева.
Вошел изящный во всех смыслах стюард Антоний с напитками и освежающими салфетками.
– Привал, – произнес бригадир и открыл каре-зеленые глаза.
Салон слегка качнуло, движение поезда стало замедляться, и он остановился.
– Прекрасно! – Арнольд Константинович встал быстро – маленький, поджарый, неизменно бодрый, – надел пенсне, делово засуетился, достал из шкафчика замшевую курточку, стал проворно одеваться.
Микиток накинул на свое лицо теплую и влажную салфетку, с наслаждением прижал широкими ладонями:
– Смерть, сме-е-е-ерть моя!
– Чаепитие на воздухе, – приказал Витте стюарду, делая глоток воды, сдобренной лаймом.
– Слушаюсь, – кивнул Антоний с очаровательной и лукавой полуулыбкой.
По салону поплыла легкая симфоническая музыка. Все стали готовится к пикнику. Лишь один Иван Ильич сладко посапывал, утопая своим дородным телом в максимально откинутом кресле.
– Счастливый! – С завистливой полуулыбкой Микиток двинулся мимо к туалету.
– Иван Ильич, проснитесь. – Серж похлопал спящего по пухлому плечу.
Спящий не реагировал.
– Пусть поспит, не будите льва. – Лаэрт подошел к овальной двери салона, повернул ручку, дверь поехала в сторону, открывая вид на майский лес с громко перекликающимися птицами. Вниз стала выдвигаться лестница.
– Будить, непременно будить! – решительно затряс головой Арнольд Константинович. – Проснется – обидится, станет упрекать.
– А мы станем, как поцы, оправдываться, – усмехнулся Лаэрт, протирая салфеткой серебристые надбровия.
Серж подошел к спящему, наклонился и произнес в большое, по-детски розовое ухо с мясистой мочкой:
– Иван Ильич, вставайте, мы идем чай пить.
Но большое, круглое, сильно порозовевшее лицо Ивана Ильича имело выражение такого глубокого счастья и расслабления, полные щеки его так сочно вздрагивали, полные губы с такой беззаботной небрежностью выпускали воздух, что Серж, качнув бритой головой, отошел и направился к выходу.
Латиф улыбнулся Витте, которому Антоний помогал облачиться в шварцвальдский, горчичного цвета шерстяной пиджак с дубовыми листьями и желудями на темных лацканах:
– Бригадир, решительно требуется ваша решительность.
Снисходительно улыбнувшись, бригадир подошел к спящему, быстро склонился над ним и громко поцеловал в щеку. Удивительным образом это разбудило Ивана Ильича. Зачмокав губами, он издал глубокий носовой звук и открыл маленькие, подзаплывшие, но живые и быстрые глаза, непонимающе обвел ими салон.
– Что… уже? – произнес он звучным, сочным даже после глубокого сна голосом.
– Еще нет, – ответил бригадир.
– Мы идем чай пить, Иван Ильич, – улыбался Латиф.
– И ча-а-а-ашки би-и-и-ть! – пропел тенором Микиток, накидывая кремовый плащ.
Широкая пухлая грудь Ивана Ильича поднялась, он вдохнул так, словно желая втянуть в себя не только пропущенный через кондиционер воздух салона, но и тот весенний, свежий, бодро рвущийся снаружи в овальную дверь:
– Так это… прекрасно!
Все рассмеялись, двинулись к выходу и стали по очереди покидать салон и спускаться вниз по узкой лестнице, держась за перила. Лестница слегка покачивалась, словно пассажиры спускались не на землю, а на пристань с пришвартовавшегося корабля. Серж первым ступил в пожухлую, годами не кошенную траву, подсвеченную пробившейся снизу молодой травкой, заметил четырех охранников, спустившихся раньше на своих веревках, сломил сухой стебель борщевика и, похлестывая им по бурьяну, пошел к развалинам стены. Микиток, Арнольд Константинович и Лаэрт спрыгнули в бурьян.
Лестница снова качнулась, словно пьянея от весеннего ветра, заставив бригадира, Ивана Ильича и Латифа вцепиться в перила. Сверху раздался тяжелый, грубый, обидчиво-протяжный возглас:
– Да стой же ты, че-е-е-ерт мохноно-о-о-огай!
Трое сошедших обернулись. Громадный, восемь с половиной метров в холке, гнедой конь Дунай с коротко подстриженной гривой, в корень обрезанным хвостом и мощными косматыми ножищами, переминающийся на месте, фыркнул и тряхнул своей головой размером с семиместный автомобиль. Салон, в котором ехала бригада, крепился у коня на спине и занимал вместе с походной кухней, багажным отделением и каютой охраны всю эту просторную спину, а на средостении могучей шеи у тулова лепился облучок с накидным верхом, на котором восседал большой по кличке Дубец. Он держал в своих ручищах повод. По сравнению с конем трехметроворостый Дубец выглядел лилипутом.
– Весна гнедка тревожит, – кивнул на коня Арнольд Константинович, доставая портсигар.
– И вновь забьется ретиво-о-ое! – пропел тенором Микиток.
– Бейся не бейся, а кобылы здесь Дунаю ни хрена не сыскать… – Оглядываясь, Лаэрт сплюнул на траву.
Словно поняв эту фразу, конь ударил в землю копытом. Земля загудела. Из бурьяна поднялась тетерка и с хлопаньем полетела в лес. Конь мотнул головой, заставив грозно зазвенеть стальные кольца узды, оскалил желтые зубы и громоподобно заржал.
– Пр-р-р-ру!! – выкрикнул Дубец утробно, с угрожающим подвыванием и привычно схватился за внушительного размера кнутовище, пристроенное в чехле у облучка.
Дунай шумно выдохнул ноздрями и беззвучно оскалился, словно смеясь над лилипутом-форейтором.
По успокоившейся лестнице спустились остальные члены бригады, затем – с коробами – Антоний и повар Ду Чжуань.
– Расчистить полянку, – негромко распорядился бригадир.
Один из охранников подбежал, выхватил лучевой резак, присел на колено и тремя ловкими круговыми движениями с треском скосил бурьян на необходимой для бивуака площади. В бригаде Витте все охранники были клонами, абсолютно похожими друг на друга: высокие, широкоплечие, бритоголовые, облаченные в комбинезоны-хамелеоны, упакованные самыми совершенными орудиями выявления, распознавания и уничтожения врага.
Охранник стал было собирать срезанную им траву в охапку, но Иван Ильич остановил его легким пинком:
– Нет, нет, любезный, оставь. На сенце, на сенце поваляться надобно!
Охранник бросил охапку и отошел на свое место.
Антоний и повар расстелили на срезанной траве несколько тонких цветастых ковров, побросали на них подушки, опустились на колени и принялись вынимать из коробов все необходимое для чаепития, включая конфеты, варенье и восточные сладости.
– Ах, хорошо чертовски! – Толстый Иван Ильич повалился на подушки, улегся на бок, подпирая рукой свою большую, круглую голову с широким, красивым лбом и трясущимися розовыми щеками. – Чудесная идея, бригадир! А то эти качания, колебания, потеря точки опоры… О! Послушайте, господа! Какой мне нынче сон приснился!
– Явно что-нибудь про юных армянских мурзиков, – подмигнул мормолоновым веком Лаэрт, ловко садясь на ковер по-турецки.
– Нет, нет! – махнул на него рукой Иван Ильич. – Мне приснилось, что я лечу в самолете!
Все рассмеялись.
– Прекрасный сон, Иван Ильич, – Витте опустился на ковер. – И куда же вы летели?
– В Ереван, – подсказал Лаэрт, громко подмигивая.
– Да какой, к черту, Ереван… нет, я летел в эту… в Аргентину, причем летел с саквояжем, набитым… угадайте чем?
– Гвоздями?
– Это снится частенько, но не сегодня. Нет! Саквояж с умницами, причем с сушеными!
Их специально подсушили, чтобы они заняли поменьше места, а по прибытии я должен их опустить в специальный умный рассол, чтобы они, так сказать, разбухли и стали обычного размера.
– Как армянская брынза… – усмехнулся Лаэрт.
Иван Ильич увесисто шлепнул его тяжелой рукой по чешуйчатому колену:
– Эй! Амиго! Далась вам эта Армения! Да, я забил там пару кривых гвоздей, но это не повод третировать меня, черт побери!
– Лаэрт, вы однообразны в своих подколках, – заметил присевший на подушку с папиросой в зубах Арнольд Константинович.
– Я просто шучу, господа! – развел Лаэрт разноцветными руками.
– Зло шутите, – заметил Латиф. – Наша профессия нуждается в деликатности.
– И что же, положили вы умниц в рассол? – спросил Микиток, стоя в распахнутом плаще и с наслаждением вдыхая весенний воздух.
– До этого не дошло, а жаль! – Иван Ильич лег навзничь, зевнул: – Оа-а-а… весенняя слабость. Антош, ты чайку пободрей завари, а то как суслики проспим всю дорогу.
– Я могу заварить Железную Богиню, если вы не против, – ответил Антоний.
– Никто не против, – ответил бригадир.
Подошел Серж с ржавым мастерком в руке, молча показал его.
– Еб твою бодэгу бэй… – затрещал бровями Лаэрт.
– Мастерок! – взялся за пенсне Иван Ильич.
– Какая прелесть! – всплеснул руками Микиток, подходя.
– Орудие производства, – кивнул Серж круглой головой. – Там и другое валяется. Колесо от полиспаса, леса…
– Артефакты великого недостроя. – Бригадир взял у Сержа мастерок, посмотрел, бросил за спину. – Здесь работали зэки. Самый безнадежный участок в европейской части стены, по словам моего покойного дедушки.
– Боже мой! Работали день и ночь, страдали, недосыпали, не-до-е-дали! – качал кудрявой головой Микиток. – И ради чего?
– Ради великой России, – попыхивал папиросой Арнольд Константинович. – Последняя имперская иллюзия.
– Это когда эти… как их… опричники? – спросил Серж.
– Юноша, вы даже слов таких не знаете!
– Зачем ему? Серж не из Московии, – зевнул Лаэрт. – У них в Байкальской Республике демократия.
– Уж извините! – Серж с улыбкой уселся на ковре.
– М-да, Великая Русская стена так и не была построена. – Иван Ильич смотрел в небо, лежа на спине. – Но идея была.
– Вполне себе утопическая, – пробормотал Арнольд Константинович, щурясь в небо.
– Почему же не построили? – спросил Серж. – Кирпичей не хватило?
– Кирпичи разворовали, – пояснил Арнольд Константинович.
– Как это все-таки прискорбно, как нелепо! – всплеснул руками Микиток, глядя на стену. – Работали миллионы людей, трудились, надрывались, чтобы воплотить нечто возвышенное, прекрасное…
– Великая идея по возрождению российской империи разбилась о кирпичи, – потягиваясь, произнес Иван Ильич с явным удовольствием. – Послушайте, господа, а чаю нам дадут когда-нибудь?
– Уже готовится, – доложил Антоний.
Бригадный повар Ду Чжуань ловко наполнял и опрокидывал фарфоровые чашечки на лакированной прорезанной чайной доске.
Конь Дунай, стоявший неподвижно, вдруг выпустил газы. Это было равносильно пробному запуску дряхлого, но некогда мощного реактивного двигателя. Бригада за вторую неделю путешествия на Запад уже привыкла к своему коню и его залпам. Это именовалось “воздушный парад в Таганроге”. Дубец, что-то жующий, сидя на облучке, после лошадиного ветропускания зашевелился, развернул веревочную лестницу и, дожевывая, проворно спустился на землю. Раскачиваясь, отмахивая почти до земли своими длинными ямщицкими ручищами, он подошел к бригаде, снял кепку и поклонился в пояс.
– Чего тебе, могатырь? – спросил Витте.
– Барин, надо б конька подкормить, – проревел Дубец.
– Подкорми, пока мы чай пьем.
– Часок бы ему, барин.
– Хоть часок. Мы не торопимся.
– Благодарствуйте, барин.
Большой поклонился, пошел к коню. Легко вскарабкавшись наверх, сбросил вниз колоб живородящего сена, спустился сам, прыснул на колоб спреем. Колоб стал пухнуть и вскоре стал копной. Дунай поднял уши, потянулся к копне. Дубец подпрыгнул, схватил Дуная за уздечку, крякнул и с явным усилием вытащил увесистые удила из оскалившейся пасти битюга. Тот же мотнул головой так, что Дубец отлетел и повалился в бурьян. Не обращая на конюха внимания, конь захватив губами добрую охапку сена, стал жевать, издавая звук древних жерновов. Поднявшись без всякой обиды, Дубец отряхнулся, шлепнул коня по губе, отошел в лес, спустил штаны и присел между молодыми дубками.
– Что-то он все сеном да сеном кормит. – Латиф щурился на громко жующего коня.
– Овес дорог, – пояснил Арнольд Константинович. – В Белой Руси особенно. Неурожай второй год.
– У них все дорого. Европейцы, бля. – Лаэрт протянул ладонь, и Ду Чжуань поставил на нее чашечку с чаем.
– Merci bien, – буркнул Лаэрт.
Иван Ильич, лежа, протянул руку. Повар поставил на ладонь чашечку.
– Сесе ни, – поблагодарил его Иван Ильич и заговорил по-китайски: – Ду Чжуань, ты знаешь, что твое имя заставляет вспомнить известного ловеласа Дон Жуана?
– Знаю, господин, – невозмутимо ответил Ду Чжуань, наполняя и подавая чашечки с чаем. – Мне не раз говорили об этом.
– Как же ты относишься к женщинам?
– В молодости я предпочитал мужчин.
– У тебя есть друг?
– Нет, господин.
– Почему?
– Есть китайская поговорка: если хочешь хлопот на один день – позови гостей, если хочешь хлопот на всю жизнь – заведи любовника.
– Она не токмо китайская! – рассмеялся Лаэрт.
– Значит, мужчины тебя больше не интересуют?
– Только как едоки приготовленной мною пищи.
– Ты волевой человек, Ду Чжуань. – Иван Ильич громко отхлебнул чаю.
– Это не воля, а чистый расчет, – заговорил Арнольд Константинович на своем плохом китайском. – Деньги важнее удовольствия?
Ду Чжуань промолчал.
– Деньги и удовольствие – синонимы, – ответил за него бригадир на своем блестящем южном китайском. – Профессия и удовольствие – тоже.
– Не согласен, – качнул головой Арнольд Константинович.
– Наша профессия – это и деньги и удовольствие, – произнес Латиф на старомодном мандаринском.
– И крутая ответственность, – добавил Серж на молодежном пекинском.
– А уж ответственность – это высшее из удовольствий. – Иван Ильич протянул опустошенную чашечку повару. – Хорош чаек.
– Прекрасно, прекрасно! – стонал Микиток, смакуя напиток. – Чай на природе, боже мой, как это чудесно, как хорошо для желудка, для души…
– Кстати, о душе, – глянул на часы бригадир. – Нам нужно убить час, пока Дунай насытится.
– Прогулка отменяется. – Лаэрт угрюмо проводил взглядом Дубца, с хрустом возвращающегося из леса. – Тут все позаросло, не продерешься.
– Можно просто поспать на воздухе, отдаться зефиру, увидеть прекрасные сны, – томно полуприкрыл глаза Микиток.
– После Железной Богини сон проблематичен, – отозвался Арнольд Константинович.
– Можно сыграть в торку, – предложил Серж.
– Времени не хватит, – возразил Витте.
– Тогда – в слепого дурака?
– Скучно.
– Господа, а может – гвоздодер? – вспомнил Арнольд Константинович. – В прошлый раз мы кого-то недослушали.
– Да, гвоздодер, – вспомнил Иван Ильич и рассмеялся. – Лаэрт, вы нас прошлый раз позабавили… ха-ха-ха… как там: вынь из меня маму?
– Вынь из меня маму! – вспомнил и Серж.
– Эй, слушай, вынь из меня маму! – Латиф сделал характерный кавказский крученый жест пальцами.
– Это невероятно, – тряхнул головой Арнольд Константинович. – Трудно поверить в такую дичь.
– Я ничего не придумал, – прихлебывал чай Лаэрт.
– Кто был последним? – спросил Латиф.
– Я, – ответил Арнольд Константинович. – Моя история была совсем невзрачной, вы уже ее наверняка забыли.
– В Саратове? Парень с собачьим мясом? Да-да… – вспоминал неохотно Иван Ильич. – Ежели вы рассказывали последним, тогда следующий – Микиток. Потом – я, затем – бригадир.
– Ой, гвоздодер… – жеманно морщась, закачался на подушке Микиток. – Это так чувствительно, так мучительно…
– Ку би ле![39] – шлепнул в ладоши Серж, усаживаясь поудобней. – Перед шабашкой приятно послушать про гвоздодер.
– Что значит – перед шабашкой? – спросил Арнольд Константинович, словно не расслышав.
– Ну, мы же артель, едем, так сказать, шабашить в Европу, – улыбался Серж.
Все переглянулись.
– Я еду… шабашить? – прижав ладонь к груди, спросил Микиток с испугом.
Арнольд Константинович снял пенсне со своего вмиг посерьезневшего и как-то осунувшегося лица.
– Вы, молодой человек, выбирайте выражения-с.
Латиф нехарактерно для себя хмыкнул, нервно улыбнулся и закачал головой, поднимая брови:
– Ша-ба-шить! Мы – шабашники? А, бригадир?
Витте молчал, спокойно потягивая чай.
– Я шабашник, дорогие мои! Я еду в Европу шабашить, шабашить, шабашить! – Микиток стал изображать правой рукой забивание гвоздя. – Иван Ильич! Вы подписались на шабашку?
Иван Ильич укоризненно-равнодушно глянул на Сержа и отвернулся к чашечке, наполняемой Ду Чжуанем.
– Да нет, господа, я просто пошутил… просто хотел… это же шутка…
– Это не шутка, – произнес Лаэрт, угрожающе треснув чешуей. – За такие шуточки во время Второй на правило ставили.
– Надо же… шабашить… ша-башить! – качал головой Латиф.
– Я вам, юноша, не шабашник! – Арнольд Константинович надел пенсне и глянул на Сержа так, что улыбка сошла с его скуластого лица.
Повисла тяжелая пауза. Угрожающие звуки жующего Дуная лишь оттеняли ее.
Бригадир поставил пустую чашечку на доску, достал портсигар, вытянул папиросу и неторопливо закурил.
– Видите ли, Серж, – заговорил он. – Мы профессионалы. Люди с опытом, с историей, с авторитетом. Но это еще не все. Профессионалов в мире достаточно. Может быть, сейчас, после всех войн, их стало даже побольше любителей…
Он помолчал, выпуская дым, и продолжил:
– Мы – честные плотники. И это нас отличает от многих профессионалов. Вместе мы оказались только отчасти из-за нашего авторитета, опыта и профессионализма. В большей степени вместе мы, потому что мы – честные. Честная артель. И вы, Серж, попали в эту бригаду не только потому, что забили три сотни прямых и всего двенадцать кривых. Есть плотники, забившие больше и лучше. Вы с нами, потому что вы честный. Вы ответственный, этически адекватный человек. Иначе бы вас не было здесь.
Бригадир замолчал. Молчал Серж, опустив свои калмыцкие глаза. Молчала бригада.
– Мы – плотничья артель. Мы направляемся в Европу, – продолжал Витте. – Европа, колыбель цивилизации. Старушка. Ей пришлось нелегко. Ваххабитский молот ударил по ней. Ударил беспощадно, жестоко. Но Европа выдержала этот удар, хребет ее не сломался. Хотя и треснули многие кости. Она раздроблена, раздавлена. Но – жива. Она залечивает раны, бинтуется, отлеживается. Ей необходим хороший уход, хорошее питание. И хорошие сны. Schlafen ist die beste Medizin[40], как говорили мои шварцвальдские предки. И они правы. Даже здоровый человек нуждается в хорошем, правильном сне. Что же говорить о покалеченных? Так вот, дорогой Серж, старушка Европа пригласила нас, плотников с востока, чтобы мы обеспечили ей хороший сон. Нашими руками. Нашими молотками. Нашей честностью.
И, словно иллюстрируя сказанное бригадиром, Микиток вынул из внутреннего кармана своего фрака изящный золотой молоток с оттиснутым гербом Теллурии, зажал в пухлом кулаке и вытянул вперед руку. Солнце сверкнуло на золотых гранях.
– Мы едем туда не шабашить, а честно делать свою работу, – завершил свой монолог бригадир. – И мы не терпим шуток, ставящих нашу этику под сомнение. Вы поняли, Серж?
– Я понял, – произнес тот с напряженным лицом.
– Нет, друг мой, вы не поняли. Вы произнесли сейчас “я понял” формально, я чувствую это. Вы никогда не относились к нашей совместной работе как к шабашенью. Вы давно уже осознали и осмыслили наши моральные принципы. Вы разделяете их, так как вы – честный плотник. Вы не понимаете другого: почему мы отнеслись к этой шутке столь серьезно. Я прав?
– Да, бригадир, – кивнул Серж.
– Как этнический немец, я всегда грешил излишним наукообразием. – Бригадир погасил окурок в малахитовой пепельнице, поднесенной Антонием. – Может, кто-то из вас объяснит это Сержу?
Все нехотя переглянулись. Желающих явно не было.
– Некому? – обвел их взглядом бригадир.
Бригада молчала.
– Я готов объяснить, – вдруг произнес Латиф.
Он расстегнул молнию своей кожаной куртки, снял ее, оставшись в узкой рубашке зеленовато-стального цвета. Неспешно расстегнул пуговицы, снял рубашку, оставшись в белой сетчатой майке. Стащил с себя майку и повернулся к Сержу спиной. На этой смуглой мускулистой спине виднелось большое, почти во всю спину тавро – герб Теллурии, выжженный три года назад следователями в омской тюрьме. Судя по шрамам, тавро выжигали постепенно, совмещая этот процесс с многодневным допросом. Серж уставился на спину. Герб, составленный из ожогов разной толщины, был ему известен как никакой другой: горы с восходящим солнцем, пещера Мактулу в окружении двух ладоней, шершень на эдельвейсе и надпись на алтайском: “МИР И СИЛА В ЕДИНСТВЕ”. На официальном гербе шершень был голубым. Это голубое насекомое, сидящее на горном цветке, всегда очень нравилось Сержу, в нем чувствовалось что-то грядущее, сильное и просторное. Солнце сверкнуло на золотом молотке, все еще удерживаемым Микитком, попало в глаз Сержу. Он невольно перевел взгляд на еще один – маленький, оттиснутый на золоте – герб этой страны, подарившей ему не только профессию, но и смысл жизни.
Все, кроме Латифа, смотрели на Сержа. Бледные до этого скулы его порозовели, губы разошлись в подобии беспомощной, почти детской улыбки.
– Я… все понял, – выдохнул он.
Латиф обернулся и посмотрел ему в глаза.
– Я понял, – повторил Серж уже твердо.
– Вот и прекрасно, – кивнул бригадир, дотянулся и сжал узкое запястье Сержа.
Латиф стал одеваться. Микиток спрятал свой молоток.
– Ну а теперь переходим к гвоздодеру, – громко сказал бригадир.
Бригада облегченно зашевелилась.
– Микиток, ваша очередь.
Тот потер свои холеные руки, словно перед едой, сцепил замком, треснул суставами:
– Да, гвоздодер… Господа хорошие, не могу сказать, что мне крайне приятно это вспоминать, ну так это вполне естественно, это в правилах игры, ведь правда? Вроде пора привыкнуть за десятилетнюю практику, успокоиться, воспринимать это как нечто вполне себе обыкновенное, да? Например, как поскальзывание на весеннем льду! Шел, шел, человек, вполне приличный, умный, обаятельный, хорош собой, одет со вкусом, можно сказать – денди, и вдруг – лужица, тонкий ледок, поскользнулся и – бац! Сел в лужу. И что? Слезы? Проклятия? Ничуть! Чертыхнулся, встал, рассмеялся, отряхнулся. Пошел дальше. А у нас… то есть у меня, не так. Совсем не так. Легкости нет с кривыми. Легкости! Не получается это – встал, отряхнулся, пошел. Не получается. И ничего поделать не могу! Готовлюсь, настраиваюсь, медитирую, молюсь, уговариваю себя, договариваюсь сам с собой, что, когда вкривь пойдет, надобно мысленно начать петь какую-нибудь жизнеутверждающую оперную арию или что полегче – опереточную даже: по-о-о-оедем в Вараздин, где всех свиней я го-о-о-осподин, я буду холить ва-а-а-ас, как свинопас! Вот таким манером… Но – не получается. Ни опера не помогает, ни оперетта. Гвоздодер! Это такой сверчувствительный моментик в практике каждого плотника, оро[41], компликация, кошмарик, черт его побери со всеми потрошками! Мы не роботы, не дубины стоеросовые с нервами-канатами, не циничные наркодилеры, это ясно как день, господа хорошие! Плотницкое ремесло требует не токмо сверхчуствительности и точности. Но и этики. Но и это не гарантия! И никто никогда не застрахован, будь ты хоть честнейший плотник – золотые руки, а все равно, все равно рано или поздно – вильнет, пойдет вкривь, проклятый. Фатум! Да! Ну, хватит преамбулочек. Так вот, полгода назад пригласили меня в один хуторок забить пару гвоздей. Путь, надо сказать, неблизкий. Весьма! Дальний вызов, понимаете ли, случается, и нередко, а как же. Я никогда, никогда не манкирую дальними вызовами. Принципиально, господа, принципиально! Noblesse oblige[42]. Тем более хутор достаточный, цена существенная. Заложили мы, стало быть, колясочку, собрал я инструментик, погрузились, пихнул Андрюшку: поехали. Ехали часов восемь. С остановками, привалами, самоварчиком… Дорога – прекрасная, Брянщина, известное дело, война не дотянулась, чистота, приветливость, новые роботы, здоровый зооморфизм. К вечерку доехали до места, живописные такие куртины, поля гречишные в цвету, пчелки гудят, достаток, понимаете ли, облака, закат, погодка, вольный ветер. Встречает меня управляющий заказчика, вполне приличный, цивилизованный господин с охраной, говорит по-английски, сопровождают в хутор. Подъехали – батюшки-светы! Превосходная усадьба из дерева, и не под кондовую Русь, а бунгало эдакое, пристройки, конюшня, сады, огороды, стрельбище, аэродромчик, три бассейна, водопад. Проводят к хозяевам. Отец и сын. Причем отец американец, а сын калифорниец. Весну и лето проводят в Брянской Республике. Почему бы и нет? Видно, что сильная любовь, не скрывают чувств, а зачем, зачем скрывать-то?! Сын красавец писаный, эдакий калифорнийский Аполлон, высокий, серые глаза, кудри, стать. Отец тоже не урод, приветлив, прост, улыбчив: “Wouldn’t you like a bite to eat after your trip?”[43] “With pleasure, sir!”[44] Усадили за стол, попотчевали вегетарианским стейком с початком кукурузы, сами пьют огуречную воду, готовятся. Первый раз. Поэтому опытного плотника и позвали издалека. И прекрасно! Я откушал, уточнили условия, стали начинать. Прошли в помещение, переоделись, стали они обниматься, целуют руки друг другу, лавина нежности, слезы, пожелания и расставания, прелестная, прелестная сцена. Волнуются, а как же. Успокоил, подготовил, уложил. Отцу забил как в масло. Все чисто, пошло белое, радость, поля превосходные, новый мир, слова, bosorogos[45], лавина. Забил сыну. И пошла кривизна. Причем по-тяжелому, tornado[46], поля темнеют стремительно, гнуснейшим образом-с! Отец лежит рядом: радость, проникновение, благожелание. А сын – в пропасть. Я Андрюшке: гвоздодер, живо! Подкатил, открыли, взяли, всунули Аполлона в гвоздодер, а он у меня тогда еще просторным не был, старенький, шанхайский самодел, еле втиснули, парень здоровый, ступни голые торчат. А отец – про орбиты электронов, про неопределенность Гейзенберга, он физиком оказался, и стал свободной частицей, фотоном, и полетел сквозь орбиты, и жаждет встретить сына для энергетического слияния. Оказывается, они с сыном – пара запутанных фотонов, одна, так сказать, квантовая семья. Изрекает папаша с завидной высокопарностью, что они, дескать, одна квантовая семья, испущены одним источником, что надобно токмо преодолеть время… Но мне, господа хорошие, не до ядерной физики: у сына – естен тану[47]. Стал тянуть гвоздь, идет плохо из рук вон, поля темнеют, камера ревет, отсосы, пульс. Еле-еле вытягиваю, и вдруг – агония, ноги затряслись. Журектын токтауы[48]. Ну, тебене[49], топ-адр в сердце, естественно. Давление сбросил, взял в argada[50], включил индуктор. В общем и целом, господа, запустил ему сердце в тот самый момент, когда гвоздь вытащил. Вынули Аполлона из гвоздодера, прижгли, шокнули. Очнулся. А отец полежал, встал, радостный, и говорит: “I’m waiting for you in the photon stream, my son”[51]. И пошел вон из плотницкой. Вот такая, дорогие мои, гвоздодерная история.
– Так быстро журектын токтауы? – спросил Лаэрт. – Вот уж повезло.
– У меня такое было дважды, – потянулся и встал Арнольд Константинович. – Поля темнеют и сразу – журектын… Катастрофа.
– Естен тану вовсе не подразумевает журектын токтауы, – возразил Витте. – Если поля сразу потемнели, это еще не чирик жалан[52].
– Согласен, бригадир, полностью согласен, но есть природные алсыз[53], – развел руками Арнольд Константинович, направляясь к лесу. – Токтауы не токтауы, а потеря речи – легко. Легко! Врожденная слабость, что поделать, хоть и сам, как вы сказали, Аполлон.
– Аполлон, красавец, нибелунг! – Микиток тоже встал, прижимая руки к груди. – Арнольд Константиныч, дорогой, вы, никак, пописать?
– Не пописать, а отлить лишнего… – пробормотал тот на ходу, не оборачиваясь.
– Я с вами, я с вами! – заспешил Микиток.
– М-да, гвоздодер у вас теперь новый, датский, – закивал вслед Латиф.
– Из этого бы ноги не торчали, – усмехнулся, треснув бровью, Лаэрт.
– Хороший, большой, но много места занимает в багаже! – Микиток махнул рукой на жующего Дуная.
Битюг поднял уши, не переставая жевать. Громадный, лоснящийся черной складчатой кожей член его дрогнул, и из него с шумом ударила в землю толстая, мощная, с доброе бревно толщиной струя мочи.
– Чужой пример заразителен! – выкрикнул Арнольд Константинович, входя в лес.
Бригада услышала лесное эхо.
– А мой индуктор давно уже каши просит, – вспомнил Иван Ильич. – Если вкривь пойдет, надо что-то придумывать…
– Можно и без индуктора, – заговорил Серж. – Давление плюс поля.
– Вот-вот… – потянулся и запел, зевая, Иван Ильич. – Вся надежда на поля, на поля, на поля-я-я!
– Одними полями тартык каду[54] не выпрямишь. – Лаэрт встал, с треском потянулся.
– Ак соргы[55] помогает всегда, – возразил Серж.
– Да, помогает! – скорбно-иронично закивал Лаэрт. – А качать перестал – и чаклы[56]! И уже не гвоздодер нужен, а гроб.
– Ак соргы зависит от силы поля плотника, – бригадир потягивал чаек, посасывая лакричный леденец.
– Если поле мощное – индуктор не нужен, – с категоричной деликатностью кивал Латиф.
– Не все сильными родились. – Лаэрт сделал несколько плавных движений из танцев зверей.
Когда Микиток и Арнольд Константинович вернулись, бригадир сделал знак Ивану Ильичу:
– Ваш черед, коллега.
– Мой черед. – Тот поставил пустую чашку на доску, с трудом сел по-турецки, положил руки на свои толстые, шарообразные колени. – История эта случилась тоже не очень давно.
Он смолк, сосредоточившись. Его широкое, породистое лицо с пухлыми, почти по-детски розовыми щеками, маленькими, чувственно-полными, упрямыми и самоуверенными губами и живыми, умными и быстрыми глазами словно вдруг окаменело, став мраморным изваянием, и сразу в нем проступило со всей неумолимостью нечто тяжкое, эмоционально неподвижное, неприветливо-грозное, как бывает зачастую на лицах государственных сановников или полководцев. “Вверенный мне мир людей крайне несовершенен, – словно говорило это лицо. – Это мир хаоса, энтропии, мелких страстей и эгоистичных побуждений. Чтобы направить этот мир на благо, цивилизовать и окультурить, сделав осмысленно-полезным для человечества и осознанно-благопристойным для истории мировых цивилизаций, нужно уметь обращаться с этой гомогенной массой, уметь подчинять ее. А для этого надо победить в себе желание различать в этой массе отдельных личностей, надо стремиться видеть только ее самое как единую личность, надо понять и принять истину, что люди – это только масса”.
Но привыкшие к лицу Ивана Ильича члены бригады Витте прочли на нем вовсе не эти мысли, а совсем другое, известное каждому связавшему себя с трудной и опасной профессией: плотник не должен никогда пробировать теллур.
Окаменевшее лицо Ивана Ильича словно по буквам произносило эту максиму.
– Мы все уверены, что знаем точно, чего хотим на этом свете, – заговорил Иван Ильич, и лицо его вдруг так же резко потеряло свою мраморную неумолимость, став обычным человеческим лицом. – Во всяком случае, мы научились убеждать себя в этом. Мы хотим счастья. И для достижения оного избираем свои пути, зачастую извилистые до невероятности. Нет и не может быть двух одинаковых людей. Нет и не может быть двух идентичных путей к счастью. У всех свой путь. И все счастливы по-своему. Итак, женская история. Одинокая дама средних лет, но вполне красивая и привлекательная заказала опытного, дорогого плотника. Приезжаю. Скромная квартира в пригороде Уфы, признаки вынужденного одиночества. Вдова. Голограмма покойного мужа и что-то вроде алтаря с вещами покойного. Деликатно, со вкусом. Старые книги, картины с элементами этномистики, синтоистские атрибуты, но без перебора. Человек культуры, но – ведомый, очарованный, покоренный сильной личностью мужа. Естественно, я сразу к делу. Задаю три главных вопроса, и выясняется, что у нее теллур уже третий раз. Забивали местные. Зачем же, спрашивается, дорогущий плотник из тридесятого царства? Оказывается, забивали пять лет тому назад, когда еще был жив муж. Пробировали вместе. Но тогда, она говорит, с мужем, это было совсем другое. Как бы совсем другой теллур, с другими целями. А сейчас у нее цель особенная, очень важная, поэтому требуется Уп[57]. Да, мадам, я и есть Уп. Цену назвал ей стандартную за дальний выезд. Она даже не торговалась. Ощущаю, что деньги эти наскребала с трудом. Но чужая торсок[58] не жмет, как говорят на Алтае. Не задавая лишних вопросов, готовлюсь. Но она останавливает: подождите, господин плотник, я хочу вам рассказать о себе. Я: мадам, наша профессиональная этика предполагает незнание биографий клиентов. Она настаивает. Я категоричен: не могу и не хочу перегружать свои поля. Она – в слезы. Я: нет, невозможно, кодекс. Она – на колени. Рыдания, почти истерика. Ну, женская история, господа, я предупредил вас!
– Это знакомо… – с грустной улыбкой кивнул Латиф.
– Ох как знакомо! – воскликнул Арнольд Константинович, поправляя пенсне.
– Да-да, знакомо! Мои колени обнимает очаровательная, рыдающая дама. Душераздирающая картина, господа. Но, несмотря на внешнюю мягкотелость, в своей профессии я человек жесткий. Отнимаю руки от колен. Сообщаю ей размер штрафа за ложный вызов, санкции от всех артелей, саквояж беру, гвоздодер везу к выходу. Тогда она бросается к алтарю с голограммой, хватает с подстолья какую-то коробку черного бархата, ко мне – и опять на колени. Открывает эту коробочку. А там лежит золотой самородок. Приличного размера, такой вытянутой слегка формы, где-то фунта на полтора. Ну самородок и самородок! Я к золоту равнодушен, вы знаете. Говорю, мадам, этот самородок не способен поколебать моих профессиональных принципов. Она говорит: послушайте, послушайте, послушайте. Это никакой не самородок. Это золото, которым по приказу нашего деспота залили горло моему мужу. Это то, что осталось у меня от моего мужа.
Иван Ильич замолчал. Не переглянувшись со слушателями, он вперил свой умный, живой взгляд в одинокую молодую сосну, выросшую отдельно от леса неподалеку от развалин стены.
Бригада молчала.
– Слиток, – заговорил он снова. – Слиток с горла. Звучит точнее, чем слепок. Ну… в общем. В общем, коллеги, я не смог ей отказать. Не обессудьте, но не смог. Человеческое, слишком человеческое! Не смог. Собственно, за что и поплатился… История вообще неслабая. Ее покойный муж был, что называется, акыном. Он пел баллады собственного сочинения, подыгрывая себе на трехструнном инструменте. Был чрезвычайно популярен в их государстве. Его прозвали “золотым горлом”. Но баллады не только несли мистико-философский смысл, но и обличали нравы элит. И постепенно эта тема стала превалировать, благо разложившая деспотия давала богатый материал для сатиры. Народ носил акына на руках. И не только в переносном смысле. Проходу не давали, осыпали цветами, ласками и подарками. Но кончилось все это плачевно – однажды ночью его похитила служба госбезопасности, а через пару дней жена получила эту бархатную коробку со слитком. Тело акына тайно сожгли, пепел развеяли. По воле циничной, беспощадной власти акын окончательно обрел свое народное имя. Отлился в горловом золоте. Прослушав эту душераздирающую историю, я задал вдове закономерный вопрос: зачем вы все это рассказали мне? Оказывается, она хотела забить гвоздь, чтобы встретиться со своим мужем. Если это встреча пройдет благополучно, она станет копить деньги на следующий гвоздь, жить ожиданием нового свидания, если же она случайно погибнет, то я должен буду засвидетельствовать, что она погибла, ища встречи с ее вечной любовью. Иначе душа ее не успокоится. Вот такая логика прекрасной вдовы. Я согласился. Приехал тогда без помощника, просто с ямщиком. Подготовил ее, уложил, забил. Криво. Естен тану. Tornado. Чирик жалан. Гвоздодер не помог. Через двадцать четыре минуты она была мертва.
Иван Ильич достал из кармана пиджака узкую коробку вишневых сигарок, закурил, пуская ароматный дым.
– Квартиру я, естественно, поджег. Гвоздодер пришлось бросить. Возвращался в Хабаровск на перекладных, весьма окольным путем. Заметание следов влетело в копеечку. Вот такая гвоздодерная история, господа.
Он вздохнул.
– Но когда я выходил из подожженной квартиры, оглянулся. Я не сентиментален, но взгляд голографического акына сквозь дым мне запомнился. Похоже, что вдова встретилась с ним.
Иван Ильич смолк, покуривая.
– Как важно не нарушать кодекс, – убежденно произнес Серж.
– А в чем причина смерти? Журек или мее[59]? – спросил Лаэрт.
– Мее, – ответил Иван Ильич.
– С мее у женщин больше проблем, чем с журек, – кивал Латиф.
– Мужчины слабее сердцем, это очевидно. – Арнольд Константинович полез за папиросами. – М-да, Иван Ильич, знатная история. Суровые, так сказать, плотницкие будни.
– Гвоздодер сгорел? – спросил, громко потягиваясь, Лаэрт.
– Гвоздодер сгорел, – кивнул Иван Ильич.
– Слиток вы, конечно, с собой не взяли, – хмыкнул Лаэрт.
Иван Ильич с неприязнью глянул на него. Лаэрт поднял чешуйчатые руки:
– Pardon, глупая шутка.
– Так шутят болваны, – угрюмо заметил Латиф.
– Согласен… – Лаэрт сделал несколько плавных, красивых движений из танцев зверей.
– Ужасная, господа, жуткая история! – всплеснул руками Микиток. – Могу представить – квартира, огонь занялся, дымок стелется, знаете ли, и прекрасная дама, бездыханная, уже бездыханная, и этот образ, образ ее любимого человека, взгляд сквозь дым, этот немой укор… ужас! К этому не привыкнешь, не привыкнешь… Знаете, господа, несмотря на весь мой опыт, на практику, на кровь, на стоны, каждый раз, когда у меня кто-то умирает под молотком, я ощущаю себя убийцей. И ничего с этим не могу поделать! Понимаю, что глупо, что идиотизм, сентиментальщина, но – ощущаю! Умом понимаю, а вот этим…
Он ткнул палец в свою пухлую грудь и смолк, качая красивой головой.
– Дорогой Микиток, в тот день я тоже себя ощутил убийцей. – Иван Ильич щурился на сосну, выпуская дым, пахнущий цветущей вишней. Полные щеки его раскраснелись, видно было, что он переживает эту историю заново.
– Коллега, вы должны были почувствовать себя убийцей, когда сказали этой даме “да”, – проговорил бригадир.
Серж, Лаэрт и Арнольд Константинович молча кивнули. Иван Ильич, ничего не ответив, курил.
– А уговор вы исполнили? – спросил Латиф.
– Безусловно. – Иван Ильич бросил сигарку, быстро вытянул из нагрудного кармана сложенную умницу, растянул, активировал.
Над умницей возникла голограмма – красивая дикторша-башкирка на своем языке рассказывала историю погибшей. В рассказе всплывали изображения теллурового гвоздя, акына, “золотого горла”, горящей квартиры, синтоистских божеств.
– Теперь все почитатели таланта ее мужа знают, что последней волей вдовы было соединение с любимым в других мирах, – перевел и пояснил Иван Ильич, хотя Серж, Витте и Арнольд Константинович прилично знали башкирский и даже иногда позволяли себе подшучивать друг над другом известной плотницкой строфой: “Он по-башкирски в совершенстве мог изъясняться и писал”. Лаэрт и Микиток более-менее понимали этот язык.
– История Ивана Ильича – суровый урок нам всем, – проговорил Арнольд Константинович. – Это важно осознать особенно сейчас, когда мы въезжаем в Европу. Надобно в любой ситуации оставаться профессионалом, помнить плотницкий кодекс. Что скажете, бригадир?
Витте сцепил руки на груди:
– Скажу, что полностью согласен с вами, Арнольд Константинович. Но Европа здесь ни при чем. Кодекс есть кодекс. Он везде для нас одинаков. И в Башкирии, и в Баварии.
– Плотник везде должен оставаться плотником, – кивал Латиф. – Меня двенадцать раз хотели клиенты. И все, как на подбор, очень приличные, красивые, уважаемые люди, мужчины, женщины… Но я всегда жестко отказывал. Были обиды, даже слезы, один грузин целовал мне колени, но я находил слова. Если слова не помогали – пускал в ход силовые аргументы. И они понимали.
– Хотение – несколько другая тема, – заговорил Иван Ильич, ложась на спину и подкладывая сцепленные руки под голову. – С хотением справиться легче, чем с такой ситуацией. Гораздо легче.
– Здесь не нужен никакой нравственный императив. – Бригадир встал, прошелся по ковру со сложенными на груди руками. – Функциональная логика: ваше предложение, уважаемый или уважаемая, невыполнимо, ибо навредит в первую очередь вам.
– Если б я был робот, я бы тогда так ей и ответил.
– В профессии мы должны быть роботами, – вставил Серж.
– Не у всех получается.
– Плотник не должен быть роботом.
– Иногда – должен!
– Не согласен. У робота нет свободы воли. Ак соргы предполагает абсолютную свободу воли.
– Роботом надо быть в вопросах кодекса. Ак соргы творит человек.
– Разделение на робота и человека чревато для синь[60].
– Ну не нравится робот – используйте другую мыслеформу: хирург.
– Иногда это помогает. Но – иногда.
– Хирург не должен сентиментальничать с больным.
– Мы не хирурги, а наши клиенты не больные.
– Мы не хирурги, это верно. – Бригадир остановился напротив лежащего Ивана Ильича. – Мы не лечим людей, а несем им счастье. И это гораздо сильнее полостной операции по удалению запущенной опухоли у нищего бродяги, ибо избавление от нее не предполагает счастья. Избавление – это простое облегчение. Но это не есть счастье. Счастье – не лекарство. И не наркотик. Счастье – это состояние души. Именно это дает теллур.
– Да, гвоздь, забитый в голову бродяги, делает его счастливым, – забормотал Иван Ильич, глядя в постепенно очистившееся от облаков небо. – Так что не стоит обращать внимания на его запущенную опухоль.
– Genau[61]! – Витте нависал над Иваном Ильичом.
Но тот смотрел мимо бригадира, в чистое весеннее небо, в котором уже довольно ощутимо обозначились первые признаки заката.
– Мы не должны брать на себя чужую карму, даже в мелочах, – продолжал бригадир. – Особенно теперь, в послевоенном, обновленном мире. Взгляните на наш евроазиатский континент: после краха идеологических, геополитических и технологических утопий он погрузился наконец в благословенное просвещенное средневековье. Мир стал человеческого размера. Нации обрели себя. Человек перестал быть суммой технологий. Массовое производство доживает последние годы. Нет двух одинаковых гвоздей, которые мы забиваем в головы человечеству. Люди снова обрели чувство вещи, стали есть здоровую пищу, пересели на лошадей. Генная инженерия помогает человеку почувствовать свой истинный размер. Человек вернул себе веру в трансцендентальное. Вернул чувство времени. Мы больше никуда не торопимся. А главное – мы понимаем, что на земле не может быть технологического рая. И вообще – рая. Земля дана нам как остров преодоления. И каждый выбирает – что преодолевать и как. Сам!
– Да. Мы не должны лишать человека выбора, – проговорил Арнольд Константинович.
– Это грех, – произнес Латиф.
– Ложное сострадание и есть такой грех, – подытожил бригадир и смолк.
Дунай, расправившись с копной сена, спокойно стоял, прикрыв глаза и тихо дыша. Склонившееся к закату солнце отливало на его темно-рыжей спине и на стволе одинокой сосны. Ямщик дремал на своем облучке.
– Да, мне есть что преодолевать, – со вздохом произнес Иван Ильич, садясь на ковре. – Кстати, бригадир, сдается мне, теперь ваша очередь?
– Моя, – ответил Витте без тени удивления, словно давно ждал этого вопроса.
– Мы слушаем вас.
– История вполне простая. Черногория. Пожилой человек. Не очень состоятельный, обыкновенный пенсионер. Накопил деньги на гвоздь, вызвал меня. Забил ему. Криво. Задействовал гвоздодер. Помогло. Вынул гвоздь. Старик пришел в себя. И сказал мне два слова по-сербски: “Нема Бога”[62]. Вся история.
Бригадир бодро кашлянул и пошел к сосне.
Артель проводила его недолгими, не очень удовлетворенными взглядами.
– Краткость – сестра таланта… – усмехнулся Арнольд Константинович и поежился. – Однако становится прохладно.
– Это тянет от развалин. – Лаэрт поднял сухую травинку, недовольно сунул в рот, стал жевать.
– Пойду-ка я баиньки. – Микиток с трудом приподнялся с ковра, пошел к Дунаю.
Иван Ильич с еще большим трудом, кряхтя, встал, двинулся за ним.
Бригадир дошел до сосны и стал мочиться на ее ствол. Над развалинами стены пролетели три вороны. Потом еще две.
Латиф легко встал и сделал сальто вперед. В кармане у него пискнула умница.
– А где же подробности? – вполголоса спросил Серж, глядя на мочащегося бригадира.
– Где? – щелкнул надбровием Лаэрт. – В гвозде.
XXIX
Забил мне плотник дядя Юрек с утра я полежал малость чайку травяного попил Пирата разбудил арсенал проверил в окошко сиганул доехал на метро до места вышел Казимиш с воздуха докладывает обложили в доме номер семь затаился я навигатором засек гада и прыгнул туда сразу думал я что он низом пойдет через теплосети и громотрон уж приготовил а он как почуял нас с Пиратиком двинул верхом по руинам быстро аж пыль цементная полетела я громотрон за плечо шатган из чехла дерг Пирата пустил давай Пиратик нюхай воздух чтоб гад верхом не ушел а то знаем куда он рвется к автосалону там прорухи такие что через них можно и в парк уйти и никто там не достанет а мы ему дорогу перережем отсечем гада он и замечется по кругу там сверху Казимиш и обложник и сзади куда деваться Пират голос дал стал работать тот сука прет верхом аж трещит все я несусь низом Пират голосом держит впереди несется а тот метнулся вправо и сверху с самого этажа четвертого из прачечной вниз в супермаркет спаленный ломанулся аж головешки вроссыпь я дуплетом по ходу коц коц да мимо куда ж там попасть и увидал его мельком здоровяк тонны на полторы когтищи мелькнули такие что срать захочешь мы с Пиратом в супермаркет через окно и я сразу веером во все стороны шесть зарядов а он в дальнем конце где консервы были и рвет стены как картон и ходу ходу от нас Пират за ним я кричу назад нельзя сам следом и только вижу мелькнул гад и ушел в подпол что делать они же суки прорехи чуют тут сразу голова сработала бомбу в прореху коц а сам наружу прыгнул и в обход справа и бомба рванула а мы с Пиратом справа обходим я громотрон выхватил по трещинам коц коц коц и слышу рев под землею значит достало его и вижу асфальт топорщится за табачным киоском ну понял лезет наверх гадина шатган дерг обойму вставил Пирату к ноге он вперед рвется я его на карабин сидеть Пиратик вылезет тогда поработаешь и тут асфальт во все стороны попер и прыгнул гад так что до середины проспекта откуда силы взял я на опережение коц коц коц и один раз попал рявкнул аж стекла в доме зазавенели пустил Пирата он за угол я за ним прыг вижу пошел опять верхом по балконам я коц коц коц и снова зацепил а он в квартиру вломился и затих я бомбу приготовил шумовую Пират его голосом держит я забежал с торца и на шестой этаж из бомбомета пустил ему гостинец ухнуло и вылетел он слышу на балконы опять аж Пират захлебнулся я только за угол прыг и вижу к котельной к магазинчикам к Макдоналдсу прет по аллее и уже не так быстро прет сука здарррровай такой еще не попадался где ж он так трупами отъелся уж не в кинотеатре ли разбомбленном я сразу стал коцать по нему а дымно да деревья все в молоко пошло Пират только догнал его а он в бутик в окно ломанулся я Пирату сидеть чтоб внутрь не лез подбежал вижу кровь на подоконнике и понял что зацепило его неслабо Пират лает я слева обошел в окно шутиху из бомбомета коцнул и сразу вторую коц и прыг назад он через то окно что влез и я за ним за ним и вижу мелькает а уже не так быстр падла занеможил стало быть и по дворам пошел а я в обход прыг через подворотню и выхожу на него Пират рядом и вижу на навигаторе что прет он на нас и в подворотне встретимся Пират вперед рвется я ему пасть зажал молчи не лезь ты ему здесь на один зуб и вот я на колено присел чтоб стрелять сподручней и он на меня прет я подпустил поближе в грудь ему коц его даже разрывной пулей не отбросило такой бугай и заревел и прет вперед еще подпустил харя в полподворотни весь шерстью зарос промеж глаз прицелился и цок осечка цок цок осечка до него три метра я за пистолет а он уж ручищи свои занес когти полуметровые я пока пистолет дерг из кобуры споткнулся навзничь повалился думаю конец тебе Франтишек настал щас и откинешься а тут Пират прыг и в руку ему вцепился и он гнида трупоедная на Пирата а я вскочил подбежал и в упор ему в башку из пистолета обойму всю коц коц коц коц коц коц коц коц коц коц коц аж мозги мне в морду брызнули и он завалился а под ним Пират повизгивает я гадину за башку схватил чтобы отвалить и не могу сдвинуть такой здоровый Пирату хриплю Пиратик потерпи огляделся труба валяется схватил поднял подпер гада и отвалил чуть пупок не развязался Пират лежит скулит и вижу кишочки из брюха лезут порвать успел его гад я Пиратик Пиратик сам скафандр расстегнул исподнее свое дерг разорвал кишки Пирату заправил перевязал исподним взял на руки Пирата чувствую у него и ребра поломаны успел и помять его гадина а сам Казимишу в небо искру помощи и по проспекту прыг прыг прыг с Пиратом на руках слышу уж Казимиш летит на крыльях Пират скулит думаю отвезем в больницу зашьют его полечат к Казимишу на спину прыг кричу лети быстрей на юго-восток там немецкая больница Мартина Лютера Казимиш взлетая в подворотню глянул аж крякнул как же ты Гжесь такого завалил кричит а вот так говорю с Михася бутылка и полтора гвоздя а теперь лети-свисти Казимиш со всей мочи в больницу Пиратика зашить надо поднялись полетели Пират дышит да вниз на город глядит долетели быстро сели выскочил я с Пиратом на руках прыгать больше не стал а понес его в больницу потихоньку чтоб не растрясти а Пиратик мой зевнул и голову свесил и не дышит и все и нет больше моего Пирата.
XXX
– Дорогой вы мой, да как же вы можете помнить те времена, если вы родились, когда уже все произошло?! А я-то помню еще мальчиком и Москву-столицу, и автомобили бензиновые, ох, их была прорва, пройти нельзя было по Москве, не то что проехать. Толпы, толпы машин, понимаете ли, и все они были почему-то грязные всегда, да, да, почему-то всегда грязные!
– Почему?
– Вот загадка, не могу понять! Это я прекрасно помню, мы жили тогда на Ленинском проспекте, и каждое утро я выходил гулять с нашим спаниелем Бонькой и шел через эти грязные машины мимо универмага “Москва” в парк при Дворце юных пионеров.
– Красивое название. И во дворце жили эти юные пионеры?
– Знаете, я совершенно не знаю, кто там жил, но вот газон я помню, стелу такую бетонную, собачников. Магазины помню, в них было много всего лишнего, яркого. Такие сосалки на палочке, назывались смешно – “чупа-чупс”. Знаете, я даже помню последних правителей России, они были такие какие-то маленькие, со странной речью, словно школьники, бодрые такие, молодые, один на чем-то играл, кажется на электромандолине, а другой увлекался спортом, это было модно тогда, и даже один раз полетел вместе с журавлями.
– С журавлями?
– Да-да, с журавлями, именно с журавлями, представьте себе!
– У него уже тогда были pro-крылья?
– Да нет, что вы, pro-крыльев тогда еще ни у кого не было, он полетел на каком-то аппарате и, кажется, что-то сломал себе… ногу или руку, не помню.
– Это странно.
– Тогда было много странного. Приемник назывался телевизором, по нему показывали почему-то или убийства, или что-то смешное. Помню, был какой-то толстяк, по имени Поэт Поэтович Гражданинов, эстрадник эдакий, весельчак, он выходил на сцену всегда в полосатом купальнике и в бабочке, читал нараспев свои смешные стихи, а потом подпрыгивал, делал антраша и хлопал жирными ляжками так, что все звенело. И этот хлопок почему-то назывался “оппозиция”. А его безногий партнер с эдаким испитым, знаете ли, тяжелым лицом в это время ездил по сцене на тележке, пил водку из горлышка и материл всех и вся.
– Да уж, прямо скажем – странновато…
– Еще, помнится, тогда было много разных праздников, причем тоже странных, День полярника, например, или День бурого медведя, и надо было обязательно это отмечать, звать гостей, готовить салат “Оливье”, пить водку, наряжаться медведем, реветь песни: “Я живу в своей берло-о-оге, у меня мохнаты но-о-оги…” Праздники, праздники, частые и странные… Помню огро-о-омный плакат: “Да здравствует великая победа сталинской холеры над гитлеровской чумой!”
– А я знаю, что люди тогда не кланялись друг другу, а к начальникам не обращались как положено.
– Да, да! И не носили летом головных уборов!
– Говорят, это делали специально, чтобы не кланяться. Дичь, да? А женщины одевались безобразно, выставляли голый пупок, а часто и прокалывали его. Помните таких красоток?
– С проколотыми пупками? А что в этом странного? У нас в Беломорье тоже летом ходят полураздетые. Мы не ваша Московия… дорогой, ну-ка, помогите-ка мне встать… вот так… спасибо, спасибо… я лучше так вот постою… так легче дышится…
– Ну а какой все-таки была Москва?
– Знаете, она мне казалась огромной, громкой такой, грубоватой, суетливой, моя тетя жила где-то в пригороде, мы с родителями ездили к ней, это были очень долгие поездки, и вокруг было море машин этих грязных, море, понимаете ли, плыло море, едем, едем чуть ли не целый день…
– А лошади были?
– Ни одной!
– Не может быть!
– Уверяю вас, дорогой мой, ни одной! Тогда же ездили только на бензине. Сейчас в вашей Москве воняет навозом, а тогда воняло бензином.
– Все ездили на бензине?
– Да, все.
– Какой разврат… И что Москва?
– Да, Москва… Москва… Знаете, она была густо заселена, чрезвычайно.
– Стен не было?
– Никаких стен, никаких.
– Каждый селился где хотел?
– Где мог. Каждый мог купить квартиру в том месте, где позволял ему достаток. Сословий не было. Были просто богатые и бедные.
– Вы помните московский голодомор?
– К счастью, мы уехали в Харьков к бабушке сразу после начала смуты. Если бы отец не принял этого решения, я бы сейчас вам рассказал про голодомор! Все как на духу! А может, и некому было бы рассказывать!
– А потом вы вернулись, но не в Москву.
– Как только Первая война окончилась и Беломорье стало демократической республикой, мы поехали из Харькова туда.
– А почему не в Москву?
– У вас тогда короновали Государя.
– Испугались конституционной монархии?
– Да не то что монархии… родители вообще как-то опасались Москвы. Боялись. Все-таки там много чего тогда случилось, ходили слухи, каннибализм, понимаете ли, все видели эти сцены страшные…
– Но все же кончилось, Государь навел полный порядок. Каннибалов и мародеров вешали на площадях.
– Да, конечно, все наладилось, но все-таки… родители почему-то не захотели, знаете ли. Эти разговоры про зверства опричников, про их красные машины с метлами…
– Это больше слухи, чем правда. Особых зверств не было.
– Эти казни показательные, порки…
– Это было необходимо. А как иначе навести порядок?
– Ну не знаю… в Беломорье у нас обошлись без опричников.
– Вам немцы и финны помогли, а Московия сама поднималась.
– Да, помогли, а как же… план Нойберта – Маллинена. Это решило, это спасло, так сказать… и Мурманск воскрес из пепла, и из Архангельска повышибали исламистов…
– А ваша тетя? Осталась в Москве?
– Тетя… она как-то пропала… я этого не помню… я ее с детства никогда больше не видел. Мама говорила, что тетя пару раз телефонировала из Москвы, а потом замолчала. Навсегда.
– А вы ни разу с тех пор не были в Московии?
– Ни разу, ни разу! Если я теперь попаду в Москву, то не отличу…
– Замоскворечье от Подмосквы?
– Да, да! Ничего не отличу, не узнаю… дорогой… теперь помогите мне… вот здесь присесть…
– Пожалуйста.
– Благодарю вас. Прекрасно… Но, сказать откровенно, я доволен вашим нынешним Государем. Я слушал его речь, когда он был с визитом в Беломорье. Он серьезный, знаете ли… И показался мне умным человеком.
– Наш Государь – мудрый правитель. Мы так его любим. Вы не представляете, как расцвела при нем Москва, да и вся Московия, какой стала Подмосква, как все радует глаз.
– Я слышал, у вас проблемы со снабжением города больше нет.
– Давно уж! Рынки кипят, а ярмарки какие. Таких у вас в Беломорье нет.
– Зато у нас рыба. Нашу селедочку москвичи лопают-с!
– Ну не задаром же?
– Да уж! И знаете, дорогой мой, я слышал, что у вас притесняют маленьких?
– Чушь! Клевета, наветы.
– Но их же всех в одночасье выселили из Москвы и Замоскворечья в Подмоскву. Несколько тысяч человек, ночью, да? Ловили специальными сачками, сети ставили на маленьких бомжат?
– Во всем должен быть порядок. В городе не должно быть эпидемий, антисанитарии. А сколько было форточников среди этих маленьких? Ужас! Государь обеспечивает всем равные удобства, равные права. Но закон есть закон.
– Да-да… Dura lex… Но я смотрел, я знаю, что ваш Государь действительно за что-то не любит маленьких. У него, говорят, какой-то комплекс… что-то связанное с женой…
– Ложь. Это европейцы, украинцы и ваши беломорцы распространяют заведомую ложь о Государе. Его милость безгранична.
– Еще говорят, что он не вынимает гвоздя из головы.
– Ну, это мне даже комментировать смешно!
– Слухи, да?
– Подумайте, ну как можно править государством с гвоздем в голове?!
– Но сейчас многие так живут… эпоха теллура, так сказать…
– Наркоманы, патологические люди. Что с них взять? Как можно их равнять с нашим Государем? У него в голове не гвоздь, а забота о государстве, о верноподданных. Знаете, моя жена – человек достаточно циничный, прагматичный, а часто просто говорит: милый, какое все-таки счастье, что у нас есть Государь.
– А я бы вот сказал наоборот: какое счастье, что его у нас нет!
XXXI
– А ты сперва мине постави, обоети ее, а я опосля и пойду, штоб это самое исделать. – Большой по кличке Вяхирь почесался своей ручищей, похожей на корень вывороченного из земли дуба.
– Так мы ж табе и ставим, ста-а-а-авим табе! – в третий раз, теряя терпение, прижал фуражку к груди Софрон.
– А и де ж вы ставитя-то, обоети ее? – повысил голос большой, словно собираясь расплакаться.
– Да вот уж котят, уж прикатили! – повысил голос и Софрон, махнув фуражкой на распахнутые ворота риги.
Сидящий в углу риги Вяхирь уставился в ворота, словно там после возгласа рыжего Софрона что-то слепилось из пыльного июльского воздуха. Но в воротах виднелся все тот же клин доспевающей ржи, кусты, за ними – картофельное поле, а за полем полоса леса с заходящим солнцем. Подзаплывшие глазки большого злобно-обиженно вытаращились на вечерний пейзаж.
– И де ж, и де ж вы ставитя?!
И словно по волшебству в воротах возникли трое парней, катящих деревянную бочку. Один из парней нес в руке пустое ведро.
Большой смолк, его лицо, напоминающее клубень гиперкартофеля, по-прежнему имело выражение злобной обиды.
– Так вот же, ептеть! – Софрон со злобным облегчением ударил фуражкой по голенищу своего по фасону смятого сапога.
Парни вкатили бочку на щербатый пол риги. Большой шумно зашевелился в углу и поднялся во весь свой четырехметровый рост. Вяхирь был одет в длинную, сплетенную из веревок косоворотку, шерстяные порты и кожаные чуни на босу ногу. На поясе у него болтался пластиковый кошель с замочком и деревянные гребешок, напоминающий грабли. Завидя бочку, большой сразу подобрел и посерьезнел.
– Ну вот, а ты не верил. – Софрон тюкнул бочку носком сапога.
– А вы и это… – Вяхирь показал на бочку огромным пальцем.
– Ща откроем, – понял один из парней, достал нож и стал стаскивать обруч.
Другие парни вынули свои ножи и принялись помогать ему. Софрон, успокоившись, нахлобучил фуражку на свою чубарую голову, достал папироску, закурил.
– И штобы вся и это, обоети ее. – Задевая длинноволосой головой о стропила худой крыши риги, Вяхирь угрожающе двинулся к бочке.
– Вся, вся твоя, об чем разговор, – кивал, дымя, Софрон.
Парни стащили с бочки обруч, высадили крышку. Бочка была наполнена самогоном.
– А ну-ка, Серый, черпани, – приказал Софрон.
Парень осторожно опустил ведро в бочку, зачерпнул полное, вытянул. Ручища Вяхиря тут же потянулась и взяла ведро как стакан.
– Ебани на здоровье, – тряхнул рыжим чубом Софрон.
Вяхирь бережно поднес ведро к своему рту с неровными, розово-шелушащимися, словно оборванными губами и легко осушил, запрокидывая голову и нещадно ломая затылком дранку крыши. Его голова была какое-то время запрокинута, словно размышляя о чем-то высоком. Потом он выдохнул, крякнул и протянул пустое ведро парням. Те принялись снова наполнять его.
Вяхирь успокоился после трех ведер, сложил губы трубой и шумно выдохнул, отчего сладковатый дух первача поплыл над головами парней.
– А и это, штоб слегка так? – спросил Вяхирь.
Щеки его наливались кровью.
– Закуска, – перевел Софрон парням.
Те стали доставать из карманов своих пиджаков крупные куски хлеба и сало в пакетах. Кинув ведро в угол, Вяхирь протянул им обе пятерни. Парни наполнили их кусками хлеба и сала. Вяхирь поднес ладони ко рту и стал жадно поглощать закуску. Проглотив все, он облизал ладони огромным розово-белесым языком, вытер руки о штаны и рыгнул так, что по поверхности самогона в бочке прошла рябь.
Вдалеке запиликала гармошка. Потом другая и третья.
– Во! – поднял палец Софрон. – Слышишь?
Вяхирь кивнул. Глазки его осоловели.
– Ты уж не подведи нас, Вяхирь. – Софрон зачерпнул пригоршней из бочки, выпил и, сняв фуражку, вытер руку о свой затылок.
– Я и это… – обнадеживающе кивнул Вяхирь.
– Не подведи! – с улыбкой погрозил ему пальцем Софрон.
Вяхирь подмигнул ему.
– Пошли, робя. – Софрон мотнул чубом и исчез за воротами.
Парни вышли следом.
Вяхирь посмотрел на заходящее солнце. Губищи его растянулись в улыбке. Он снял с пояса гребешок и стал причесывать свои длинные русые волосы.
Вечером в большесолоухском новом клубе шел третий вечер перепляса. Последний вечерок состязательный между плясунами двух деревень. Большие Солоухи и Солоухи Малые. От одной деревни до другой – три версты с гаком да речка Журна обмелевшая, с окуньками-пескариками. В Больших Солоухах – сто пять домов, в Малых – шестьдесят два. В Больших – плотники, в Малых – столяры. В Больших – пьяниц много, в Малых – поменьше. В Больших кулаков зажиточных – Никита Волохов да Петр Самсоныч Губотый, а в Малых – почти полдеревни зажиточно разживаются. В Больших один старенький самоход на всю деревню, а в Малых – аж семь! Малосолоухские в страду нанимают большесолоухских косить да стоговать сено, рожь жать да молотить, а по осени – картохи копать. Да и девки в Малых Солоухах покрасивше будут, понарядней да постатней. А вот что касается перепляса – тут бабушка Агафья надвое сказывала: каждый год на Спас Яблочный перепляс состязательный устраивается, а вот кто кого перепляшет – неясно. Были три года, когда большесолоухские первенствовали, а было, когда робяты из Малых Солоух такую искру сапожками своими высекали, что всем чертям ярославского княжества под землею тошно становилось. Перетекал самовар призовой из одной деревни в другую. И наполнялся в последний третий вечер чистым самогоном-первачом. Так его и уносили победители. Ну и надоело малосолоухским по-честному плясать, решили они прошлым летом передернуть: наняли на ярмонке во Владимире плясуна лихого, налепили ему на рыло маску живую, да и сделали его аккурат под младшего из братьев Хохлачевых, самых известных плясунов малосолоухских. Пришел этот “Серенька Хохлачев”, проплясал три вечера, забрал самовар с самогоном, да и бывал таков. Старики-судьи с хутора Мокрого и глазом не повели. А малосолоухские на радостях три дня в кабаке у себя гудели. Но шила в мешке не утаишь – проговорился на станции в пивной хромой водовоз Сашка, и поняли большесолоухские ребята, что провели их на мякине. И решили отомстить.
Гармонисты кончили играть, тряхнув потными чубами и серьгами из пустого теллура так, что капли разлетелись веером в спертом воздухе переполненного клуба. Плясавший последним из большесолоухских Никита Срамной, выдав завершающее коленце, сунул палец за щеку, чпокнул, словно бутылку открывая, развел руками: конец пляске. И, пошатываясь, в насквозь мокрой шелковой рубахе, под свист и хлопанье пошел к своим ребятам.
Девки поспешили поднести плясуну квасу.
Сидящие под иконами шесть стариков с хутора Мокрого одобрительно закивали, переговариваясь. Прошло совсем немного времени, и самый старый из них махнул белым платком: последняя пляска от малосолоухских.
Гармонисты растянули мехи, грянули. Малосолоухские расступились. И выскочил на середину клуба Серенька Хохлачев. Свистнул залихватски, вскинул легкие ноги ножницами, успев под ними дважды хлопнуть, присел, подпрыгнул, снова присел, вскочил, ноги циркулем раздвинув, заложил руки за спину, задницу сухую отклячил и как петух на кур пошел кругами да мелкой дробью прямо на большесолоухских, усмехаясь, подмигивая, всем своим видом давая понять – унесем, унесем и нынче самоварчик с самогоном.
Но не успел он пройти и двух кругов, как новый светлый пол из широкой еловой доски качнулся у него под ногами. Оторопел плясун, сбился с дроби.
И еще качнулся пол. Звякнули оконца, попадали иконы.
Завизжали девки.
И снова – кач-покач!
Затрещал сруб, зашатался, стал крениться.
Поехали старики мокровские на своих стульях по полу как по льду.
Завизжала, заревела толпа.
Плясуна оторопевшего по полу накренившемуся к другой стенке понесло, прямо к большесолоухским робятам. Там его Софронька чубарый и прихватил. И без слов – смась ему замастырил на всю рожу. И осталась в пятерне Софроновой маска живая. А под маской – морда плясуна владимирского.
Тут и пол перестал качаться, словно и не было ничего.
– Вот какой Серенька перед вами третий ден пляшет! – тряхнул Софрон плясуна за шиворот, старикам показывая.
А в другой руке – маску держит.
Ахнули все. Старики глаза повыпучили. А малосолоухские с оторопью быстро справились, да в двери, в двери, в двери…
Провожали малосолоухских шумно, всем селом до самой речки. Кто дрекольем провожал, кто кулаком, а кто и шкворнем. Долго в ночи звенели голоса да оплеухи.
А пьяный Вяхирь, выкушав после подвига своего вторую половину бочки, спал в лощине за старой ригою мертвым сном, сотрясая богатырским храпом своим крапиву и пугая ночных зверей и птиц.
XXXII
– Оригинал! Оригинал немедленно, zum Teufel[63]! – вскричал Штейн, угрожающе стуча пивной кружкой по столу и расплескивая пиво, как сперму титана. – Разлагающийся Волохов! Волохов – нанизыватель тайных мраков и миров! Волохов – раздробитель добродетелей! Оригинал! Немедленно подать сюда оригинал, или я разорву вас, как рыбу!
Сумрачный даже в минуты веселья Волохов замахал руками, как орангутанг, с которого дикари содрали кожу и отпустили назад в душные джунгли:
– Оригинал в вашей памяти, Штейн, поройтесь в своем пронюханном мозгу!
Штейн с ревом плеснул в него пивом:
– Оригина-а-а-ал!!
Настенька взвизгнула беременной пифией, хлопнула в ладоши:
– Волохов, еб вашу авторучку-мать! Не нарушайте иерархий!
И рассмеялась так, словно жаждала одного – превратиться в хихикающую мраморную статую и остаться здесь, в мастерской Волохова. В последний месяц она обожала инфернально взвизгивать и витиевато ругаться.
– Андрей, мы все жаждем оригинала, – серьезно произнесла Присцилла, сидя на коленях у одутловатого и потно молчащего Аптекаря, из головы которого торчал теллуровый клин. – Нельзя доверять памяти. Особенно в наше время.
Вышедший из туалета Конечный молча показал всем кукиш, налил себе зеленого ликера и выпил залпом.
– Оригина-а-ал! – рычал Штейн.
– Оригинал! – визжала Настенька.
– Оригинал… – закатывала глаза Присцилла, трогая внушительные гениталии Аптекаря.
Волохов потерял терпение:
– Вы – жалкая кучка платоников, мастурбирующая на тени в пещере! Тени, тени – ваши оригиналы! Так хватайте же их!
Подбежав к умнице, он ткнул в нее костлявым пальцем. Мастерская погрузилась в полумрак. И посередине возникла голограмма картины Эдварда Мунка “Богема Христиании”. Да, это была последняя идея, озвученная Пятнышком еще до похорон Поэта. Похороны все смешали, как в вывернутом наизнанку аду, всем было восторженно и бесприютно. Но Пятнышко, этот потиратель потных ладошек и коллекционер чудовищных идей, напоминал и тревожил. Пришло время воплощения. Волохов сумрачно поддержал, Настенька ментально подмахнула своему длиннорукому божеству, Присцилла завистливо присоединилась, а Штейн был всегда согласен на все. Утвердили, назначили ночь. И ночь наступила – тихая до бесчувствия, безумная до беспамятства.
Картина Мунка заняла пространство мастерской: шесть богемных персонажей за длинным столом, а у торца – смеющаяся проститутка. От вида обожаемой и лелеемой картины у Пятнышка кровь свернулась в жилах, и он рухнул на залитый пивом дощатый пол мастерской.
– Не имеешь, не имеешь права даже на обморок! – зарокотал Штейн, пиная ногами Пятнышко.
– Он умирает от возможности воплощения, умирает от потрясающей возможности хоть на мгновенье потерять себя! – завизжала Настенька и хлопнула в ладоши. – Ох, ебаные в рот кентавры, до чего же это прекрасно!
Присцилла набрала в рот водки и прыснула на лицо Пятнышка. Он с трудом очнулся.
– Sois sage, ô ma Douleur, et tiens-toi plus tranquille[64]… – продекламировала Присцилла.
– Я с детства не любил овал, я с детства просто убивал, – ответил ей лежащий на полу Пятнышко с неповторимой улыбкой достижения желанного. – Поднимите меня.
Штейн и Волохов грубо подняли его и встряхнули так, словно завистливо желая вытрясти из сердца Пятнышка сладость ожидания воплощения.
– Распределяем, – пролепетал Пятнышко побелевшими губами.
– Я здесь! Здесь! – взвизгнула Настенька и встала на место проститутки, уперев руки в бедра. – Это мое место, темные выблядки!
– Кто бы сомневался! – хмыкнул, рыгая, Конечный.
– Аптекарь! Вот твое место! – Палец Штейна указал на господина с выпученными в бездну бельмами.
Аптекарь потно повиновался.
– А я здесь. – Присцилла выбрала себе маловразумительного персонажа неопределенного пола, косящегося на восседающего рядом печального бородача.
– Я рядом с тобой, мудрая Присцилла! Хоть и безбородый! – рокотал Штейн, занимая место бородача.
– Волохов, ваше место в первом ряду! – истерически захохотал Пятнышко. – О, как вы с ним похожи! О, эти провалы опустошенных глазниц! О, это червивое лицо кокаиниста!
– Мне все равно. – Волохов шагнул в картину, словно на тот свет, занимая место кокаиниста.
Конечный стал круглолицым господином с кляксой усов под курносым носом, а Пятнышко, трепеща от воплощенности, влез в фигуру примостившегося на углу стола и глядящего куда-то мимо проститутки.
– Утверждаем, – в восторге пролепетал он.
Все замерли. Умница зафиксировала.
– Отбой! – проревел Штейн.
Группа распалась. Только несчастный Пятнышко никак не желал расставаться с воплощением. Он все сидел и сидел, втянув голову в плечи и напряженно глядя куда-то в угол, словно там, среди паутины и смятых тюбиков из-под краски, треснула-разошлась черная щель и дохнула на него небытийной пустотой, а может – образами новых, прекрасных миров…
– Покажи обе картинки! – приказал Волохов умнице.
В пространстве мастерской возникли обе голограммы двух богем – Христиании конца XIX века и Санкт-Петербурга середины XXI.
Запасшись любимыми напитками, все, кроме оцепеневшего Пятнышка, уставились на изображения.
– Не нахожу принципиальных различий, – мрачно констатировал Волохов.
– Одно и то же! – захохотал Штейн, плеща пивом в голограммы. – В пожаре порочных желаний беспомощно дух мой горел!
– Слава Падшей Звезде, мы тождественны! – икнул, глотнув абсента, Конечный.
– Я инфернальней! Я подлинней! – завизжала Настенька и швырнула бокал с вином в норвежскую голограмму. – Ебать меня Невой, как же я прекрасна!
– А я хочу туда… – шепнула в бокал Присцилла. – Как он возможен, миражный берег…
– Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце, – потно произнес Аптекарь и звучно выпустил газы.
– А теперь – оргия! – отбросив кружку, хлопнул в ладоши Штейн.
– Оргия! Оргия! Оргия! – завопила Настенька.
– Ор-ги-я… – распахнул свою желтую кофту Конечный.
– Оргия так оргия… – усмехнулась в бокал Присцилла.
– Оргия-моргия, – потел, пукая и расстегивая ширинку, Аптекарь.
– Оргия… – обреченно кивнул плешивой головой Волохов.
И только Пятнышко все сидел и сидел в прежней неудобной позе, втянув голову в плечи и немигающе уставясь в темный угол. По небритым щекам его катились слезы. Что же увидел он в темном углу? Похоже, он и сам еще не знал этого.
XXXIII
Виктор Олегович проснулся, вылез из футляра, надел узкие солнцезащитные очки, встал перед зеркалом, забил себе в голову теллуровый гвоздь, надел монгольский халат, вошел в комнату для медитаций и промедитировал 69 секунд. Затем, пройдя на кухню, открыл холодильник, вынул пакет с красной жидкостью, налил стакан и медленно выпил, глядя сквозь фиолетовое окно на дневную Москву. Перейдя в тренажерную, скинул халат, вскочил на велосипедный тренажер и крутил педали 69 минут под музыку падающих капель. Затем, пройдя в душевую, принял контрастный душ. Натянув на жилистое тело кожаный комбинезон стального цвета, вышел на балкон, запер балконную дверь, расправил крылья и взлетел над Москвой. Пролетев над Воздвиженкой и Гоголевским бульваром, он спланировал влево, лихо и рискованно пронесся между крестами храма Христа Спасителя, спугнув с них двух ворон, спикировал к реке, традиционно чиркнув крылом по водной поверхности, снова набрал высоту и надолго завис над Болотной площадью, планируя, кружась, набирая высоту и снова планируя. Он заметил, что слив pro-теста начался ровно в 15:35 по московскому времени. Продавленное ранее через сплошные ряды металлоячеек утвержденной и согласованной формы, размягченное и основательно промешанное pro-тесто вытекло на Болотную площадь, слиплось в гомогенную массу и заняло почти все пространство площади. В pro-тесте активизировался процесс брожения, в результате чего pro-тесто стало подходить, пухнуть и подниматься. В этот критический момент со стороны Кремля в него стали интенсивно внедряться разрыхлительные элементы, сдерживающие процесс возбухания pro-тестной массы. Подготовленные и испытанные в лабораториях Лубянки разжижители pro-теста, дремлющие в недрах возбухающей pro-тестной массы, получили команду на разжижение и приступили к активным действиям. Пивные размягчители pro-теста, занимающие позиции по периметру pro-тестной массы, включили свои размягчительные механизмы. Почувствовав угрозу опадания, pro-тесто стало оказывать пассивное сопротивление разжижителям, размягчителям и разрыхлителям. Только передняя часть pro-тестной массы принялась активно сопротивляться. Против данной части pro-теста были применены металлические шнеки быстрого вращения, разделяющие активную часть pro-тестной массы на пирожково-пельменные заготовки, которые быстро отправлялись в морозильные камеры для дальнейшей обработки. Удалив из pro-тестной массы активно возбухшую часть, шнеки, сменив режим вращения с быстрого на медленный, стали последовательно месить и выдавливать pro-тестную массу с Болотной площади в сторону Якиманки, набережной и прилежащих переулков. После остаточного возбухания pro-тесто потеряло свою дрожжевую активность и опало. Разрыхлители и размягчители оказывали скрытую, но эффективную помощь шнекам. К 16:45 pro-тесто было полностью вытеснено с Болотной площади, расчленено, размягчено, разжижено и благополучно слито в отстойники московского метрополитена.
– Слили, – произнес вслух Виктор Олегович.
Покружив еще немного над Болотной, он полетел в сторону Триумфальной, спланировал на высотную веранду ресторана “Пекин”, прошел в отдельный затемненный кабинет и заказал, как обычно, пустую тарелку с узким орнаментом из золотисто-красных драконов. Положив на тарелку собственный хвост, он принялся неспешно жевать его, размышляя о только что увиденном. Но вдруг размышления его прервало крошечное кунжутное зернышко, лежащее на белоснежной скатерти стола. Это зерно неожиданно заставило его вспомнить, что в своем футляре он уже вторую неделю не один. Там поселилось кровососущее насекомое. Каждое ночь оно выползает из щели, чтобы напиться крови Виктора Олеговича. Как буддист он не был против этого, напротив, ему доставляло удовольствие чувствовать сквозь майю сна укусы и следующую за ними кровопотерю. “Насыщаясь, это существо делает меня более совершенным… – думал он во сне. – Я даю отсосать младшему. Это вам не стилек для манагеров…” Днем он иногда кратко молился за нового кровного брата. Но была одна неясность: каждый раз, напившись крови Виктора Олеговича, насекомое издавало некий звук, что-то вроде прерывистого цвирканья. Причем ритмически и интонационно этот звук был организован определенным образом. И он повторялся каждую ночь. Это был звук удовлетворения, а возможно, и благодарности. “Он благодарит меня, я благодарю его, а вместе мы вынужденно благодарим Великое Колесо Сансары, потому что пока зависимы от него и вынуждены быть его подшипниками. Смирение – смазка для этих блестящих шариков…” – думал Виктор Олегович. Но фраза насекомого застряла в голове. Хотелось понять ее. И словно по мановению Глиняного Пальца Будды именно теперь, жуя свой холодный хвост и вглядываясь в это одинокое кунжутное зернышко, он вдруг вспомнил, разобрал слипшиеся, зудящие звуки, и они просияли в его мозгу одной длинной фразой:
– Vbelomvenchikeizrozvperediuroboros.
Это было неожиданно. Но хладнокровный Виктор Олегович не выпустил хвоста изо рта. “Я понимаю, что значит эта фраза, но что она означает? – думал он, впериваясь взглядом в зерно. – Воистину между значимым и означаемым пролегает бездна не только конвенциональной, но зачастую и онтологической невъебенности. Это как “Техника – молодежи” и техника омоложения. Посередине – бездна! И преодолеть ее может лишь настоящий канатный плясун, герменевтик в законе, так владеющий морфосинтаксическими нунчаками, что отхуяренная им белокурая бестия означаемого свалится с каната и упадет на самое дно самого глубокого ущелья”.
Но вдруг он заметил еще одно зернышко. Оно лежало на самом краю скатерти и поэтому не бросалось в глаза. Это стало второй неожиданностью. Но он и на этот раз не выпустил хвост изо рта.
“Второе зерно, – думал он. – Это меняет почти всю картину мира. Значит, их двое? Почему же благодарит меня только один? Но если их двое, то неизбежен и Третий…”
Виктор Олегович хотел задуматься об этом Третьем, но вовремя остановил себя.
“Нет, не стану я думать о Третьем. И в этом будет мое сегодняшнее смирение”.
XXXIV
Купил папаня на базаре умницу.
Ждала этого дня Варька долго-предолго, сколько себя помнила. Все перемигивалась с подружками, перешептывалась, мечтаючи, молилась Богородице, чтобы умницу ей послала. А как не молиться, не мечтать, как по углам не шептаться? На всю их деревню токмо две умницы пришлись – одна у кулака Марка Федотыча, другая у дьяка. Ни тот ни другой умниц своих из рук не выпускает. Первый жаден, другой зануден.
Попросила было у дьяка Полинка Соколова умницу на мировую выставку кукол сходить, а он ей:
– В радио кукол своих посмотришь, умница не для проказ существует.
И то верно – радио в каждой избе нынче стоит, смотреть можно круглый день, пока свет дают. Но в радио токмо три программы, там про выставку кукол лишь капельку показали. Какой с капельки толк? Капнула – и нет ее, токмо охоту распалила…
Так и сидели девчонки гурьбой перед радио, ждали повторения воскресного. Дождались, глянули на живых кукол да грустенями по домам разбрелись: видит око, да зуб неймет…
Но недаром Варька молилась: летом папаше Варькиному чудо привалило. Затеялся он с Семеном Марковым уголь жечь на Лядах, токмо зачали, нарубили березового сухостоя, напилили, стали яму рыть, глядь – а в яме-то железо. Раскопали, а там цельный самоход бензиновый Мерцедес, а в кабине три шкелета без голов. Оказывается, шестьдесят годов назад разбойники тех людей поубивали, ограбили, головы поотрезали, а самоход в лес отогнали, яму вырыли да и закопали, чтоб никто не прознал. Это было в те времена, когда Вторая Смута случилась, когда Трехпалый Вор на танке в Москаву въехал. Тогда еще и папаня Варькин не родился, а деду Матвею было всего десять годков.
Самоход-то уж поржавел, а вот мотор в нем цельным оказался – выволокли его папаша с Семеном, погрузили на телегу, отвезли в деревню. Развинтили мотор, перебрали, промыли самогоном. И стал он как новенький. И отвезли они мотор тот в Шилово да и продали самоходчикам за сто шестьдесят пять рублев. Большие это деньги. Разделили их папаня с Семеном пополам, Семен на свою долю сразу новую избу стал пристраивать, а папаня купил корову с подтелком, одежи на всех разной, аппарат самогонный да умницу. Самая дорогая покупка – умница. Драгоценность. В шесть раз дороже коровы с подтелком. Вот какой у Варьки папаня. Привез он умницу домой, вынул из коробочки, Варьке протянул:
– Держи, Варька.
Глянула Варька – и обомлела: умница! Сколько раз по радио показывали, сколько говорено-переговорено было, сколько раз к дьяку занудному в окошко заглядывала – хоть краем глазочка увидеть, а тут – своя, родная. Мягкая, приятная и пахнет по-городскому. В свои десять лет Варька все уж знала про умниц. Тронула она умницу одним пальцем, а та ей:
– Здравствуйте, Варвара Петровна.
– И тебе, умница, здравствовать. – Варька поклонилась.
– Какую форму, Варвара Петровна, прикажешь мне принять: книги, картинки, колобка, кубика, валика, палки, сумки, ремня, шапки, перчатки или шарфа?
– Будь колобком, – Варька приказала.
И стала умница Варькина круглым колобочком с веселым личиком, щечками румяными да глазками приветливыми.
И зажила Варька с колобком.
Весело стало в избе Опиловых, словно солнышко у них на полатях поселилось. Не успеет кукушка деревянная в шесть часов утро прокуковать, а колобок уж выпускает голограмму с петухом (своих кур в деревне давно уж никто не держит, яйцо разливное в магазине дешевле хлеба), захлопает крыльями петушок, затрясет масляной головушкой да вместе с кукушкой и запоет. А частенько и пораньше, кукушка-то дедушкина стара, отстает от времени.
Пробудятся все Опиловы, затопит маманя печь, сядут завтракать, а колобок им песни играет, новости сообщает да показывает, что и где в мире случилось. Дед Матвей чай пьет да покрякивает.
После завтрака Варька колобка в макушечку поцелует, сумец свой переметный наденет – и в школу церковно-приходскую. Колобок свой личный в школу брать нельзя: там своя умница имеется. Она строгая-престрогая, на доске висит как простынь, шуток не шутит, музыку не играет. Школьную умницу дети боятся, она поблажек не дает, все видит. Ежели кто шалит или списывает – сразу умница голосом суровым говорит:
– Пастухов – после занятий на тридцать минут на горох!
– Лотошина – после занятий на шестьдесят минут в угол!
С этой умницей никаких шалостей быть не может. Директор ее в железный шкаф на ночь запирает.
Отсидит Варька три урока положенных, домой вернется, подхарчуется – и к колобку:
– Колобочек-колобок, покажи мне страны дальние, да планеты чудесные, да кукол живых, да королевичей прекрасных.
Придут подружки, сядут вокруг колобка, а он им все показывает. Понапустит вокруг пузырей – тут тебе и море, и пустыня, и города заморские, и леса чудесные. Токмо крамольное да греховное нельзя колобку показывать. Всем в семье колобок помогает: папане – цены правильные на древесный уголь подскажет да где лучше продать, мамане – где лучше ситца прикупить, дедуле с подагрой да с табаком подсобит. Когда корова Опиловых от стада отбилась, колобок сразу показал – в Мокрой балке она, бродяга, сочную траву лопает. Картошку сажать колобок помогал, до последней картошины все рассчитал, подсказал. И с самогоном подсказал, пропорцию рассчитал, первач папаня выгнал чистый, слеза, синим пламенем горит. А когда дедуля младшему братику Ване новые лапотки плесть затеял, колобок указал, где лучше лыко драть. Да деда и удивил. Всю жизнь дед драл в Горелой роще, а колобок его в Панинскую падь направил. Чертыхнулся дед, но пошел – это ж на версту ближе, да токмо лип там сроду не росло, один ивняк да орешник. Пришел, глянул, ахнул: маленький островок из липок молоденьких подрос посередь кустарника. Надрал дед на радостях семь клубов, еле домой припер. А ввечеру напился, песни пел да с колобком стаканом чокался. Смеялись-веселились все над дедулей…
Зимой колобок кино про жаркие страны крутил, музыку веселую заводил да представления с разными голосами устраивал. Весело было!
Так и прожили Опиловы с колобком целый год.
А потом пришла беда. Ехали стороной китайские гимнасты, да и завернули на грех в Варькину деревню. Собрался народ на майдане на представление. Китайцы свои штуки-кренделя гнуть-вертеть стали, народ глазел да хлопал. И Варька со всеми глазела. А домой вернулись – нет колобка. Замки все целы, окна закрыты, а колобка – нет.
Папаня было в погоню за китайцами собрался, да куда там – на лошади разве самоход догонишь?
Проплакала Варька всю ночь. А поутру, когда еще кукушка не куковала, собралась, взяла семь рублей, краюху хлеба на дорогу и пошла из дому колобок искать. Слыхала она, что китайцы в Моршанск направлялись. А может, и врали нарочно, черт их ведает. Но делать-то нечего, надо колобок найти. Пошла Варька прямиком через лес к шоссе, чтоб потом до Моршанска доехать. Не прошла и полпути, вдруг видит – старичок маленький на пеньке сидит да трубочку покуривает. Варька маленьких людей видала редко, токмо на ярмарке в балагане. Подошла Варька к старичку, поклонилась:
– Здравствуйте, дедушка.
– Здравствуй, Варюха-горюха, – старичок ей отвечает.
Удивилась Варька, что старичок ее по имени знает.
– Не удивляйся, Варюха. Я много чего знаю, и не токмо про тебя, – говорит ей старичок. – Ты своего колобка умного ищешь?
– Ищу, дедушка.
– Дай мне хлебца поесть, а я тебе подскажу, где колобка найти.
Достала Варька краюху, старичку протянула.
А он глаза закрыл да стал краюху уписывать. Видать, сам-то давно не емши. Съел старичок краюху и говорит Варьке:
– Дойдешь до дороги, садись на автобус да поезжай в Башмаково. Там твой колобок обретается.
– Китайцы, стало быть, в Башмаково поехали?
– Китайцы сейчас в харчевне придорожной пьют-закусывают да вскорости там же и продадут твоего колобка большому мельнику. Он сам из Башмакова. Под городом у него мельница. Вернется туда к вечеру с колобком. Туда и поезжай, коли хочешь колобка вернуть.
Обомлела Варька:
– Дедушка, а вы откуда про то, что будет, ведаете? Али у вас сверхумница своя имеется?
– Вот она, сверхумница моя. – Дедушка шапочку свою валяную снял, голову наклонил.
А в голове у дедушке гвоздь блестящий торчит. Чудеса! Ничего не сказала Варька, поклонилась да и пошла своим путем. Дошла до дороги, дождалась автобуса на Башмаково, села, заплатила за билет три целковых и поехала. Полдня ехала и приехала. Вышла из автобуса, а рядом – рынок. Подошла к бабе одной, спросила, как на мельницу пройти. Показала та ей. И пошла Варька на мельницу. Прошла весь городок, потом поле, перелесок, увидала издали мельницу. Подошла, а там полно подвод с зерном в очереди стоят, мужики толпятся. Подошла Варька ближе. Мельница огромная, из бревен здоровенных сложена. И слышно, как внутри жернова крутятся-скрежещут. Удивилась Варька – ни речки с колесом, ни крыльев ветряных нет, ни дизеля, а жернова крутятся. Заглянула она в щель, а внутри огромадная великанша жернова вертит. Сама ростом с дерево. А мельника большого не видать. Подслушала Варька разговоры мужиков, поняла, что мельник еще не вернулся, а эта бабища – жена его, мельничиха. И решила Варька, пока жернова крутятся, пробраться в избу к мельнику, спрятаться, а ночью и выкрасть колобок свой. Так и сделала. Пока мельничиха молола, пробралась в избу. А изба-то у мельника огроменная, все в ней из бревен сделано – и стулья, и стол, и шкаф платяной, и кровать. И все это большое-пребольшое. Страшно стало Варьке в этой избище, но вспомнила она колобок свой, улыбку его да глазки, переборола страх. Забралась под кровать и стала ждать. Час прошел, другой, третий. Перестали жернова крутиться. Разъехались мужики на своих подводах восвояси. Вошла мельничиха в избу, выпила бочку воды, стала на стол накрывать. Вскорости земля затряслась, дверь распахнулась и вошел в избу мельник. Облобызались они с женой, усадила она его за стол, стала поить-кормить. Напился, наелся мельник, рыгнул, перднул и говорит:
– Я тебе, жена, дорогой подарочек принес.
Достал из кармана колобок – и на стол. Ахнула жена, взяла колобок, пальцем в него тыкнула, а он ей:
– Моя хозяйка – Варвара Петровна Опилова, ей одной подчиняюсь и служу.
Захохотали мельник с мельничихой так, что вся изба затряслась. А мельник и говорит:
– Завтра я из городу умельца позову, он ентого колоба перенастроит, будет он тебе служить. Будешь ты у меня царицей мира!
Захохотала мельничиха от радости. Завалились они с мельником на кровать, стали еться-бараться. Заходила ходуном кровать над Варькой. Страшно ей так стало, впору “караул” кричи. Но вспомнила своего колобка, сжала зубы. Набарались мельник с мельничихой и захрапели. Выбралась Варька из-под кровати, вскарабкалась на стол, схватила колобок, да и скорее из избищи страшной вон.
А на дворе – уже ночь темная, ничего не видать, токмо филин ухает. Прижала Варька колобок к груди, поцеловала, тронула пальцем.
– Здравствуй, Варвара Петровна, – колобок ей говорит.
– Здравствуй, колобочек мой дорогой! – Варька отвечает. – Помоги мне дорогу к дому найти.
– Будет исполнено, – колобок отвечает.
Засветился колобок, указал Варьке путь. И вывел ее прямиком на шоссе. А там как раз ночной автобус на Сердобск проезжал. Села Варька, заплатила три целковых за билет. И к утру была уже в Сердобске. А оттуда домой пехом пошла.
Идет полями, колобок подбрасывает, песенки поет. А колобок ей музыкой подыгрывает, радуги пускает. Пришла в свою деревню, а там уж ее всем народом ищут, уж папаня полицию озадачил. Увидали ее родные, обрадовались. А она им колобок показывает, хвалится, что у великанов его увела. Удивились папаня с маманей, не ожидали они, что дочка у них такой смелой уродилась.
А Варька колобок на полочку положила, салфеточкой расшитой накрыла и говорит:
– Теперь, колобок, я тебя никому не отдам – ни большим, ни малым, ни человекам, ни роботам.
И стали Опиловы жить-поживать да добра наживать.
XXXV
С крестоносцев все и началось рано утром приехали к нам в Миттенвальд трое с кнехтами разбираться с убийством соседей разбирались разбирались да и забрали у фрау Шульце двадцать одного теленка трактор и два прицепа с картошкой будто это она их убила на трактор мне плевать и на картошку а теляток жалко думаю куда они их на убой или на ферму отдадут в Фюссен или в Швангау а потом уже забьют и пришлось мне от фрау Шульце уйти а Ангелике крестоносцы присудили то что от убиенных соседей осталось перепало ей здорово холодильник три сырокопченых окорока скамейка маслобойка одежды куча и все подошло и мне даже платье подошло и пальто хоть и с кровью замыла и все и кофта и боты и два колечка с бирюзой и платок с Парижем а штаны не подошли потолстела я за войну смешно как задницу разнесло пила молочко на ферме да хлеб ела да кнедли с соусом а штаны хорошие не налезли ботинки плохие с каблуками как мне в них ходить боты лучше и кувшин и часики и компьютер старый работает я теляток помыла а может и не забили отдали в рост на говядину фрау Шульце забивать не хотела кричала на крестоносцев а ей умного развернули да показали папскую буллу с печатью она в плач ее вытолкали с фермы а главный говорит скажи спасибо что мы тебя не арестовываем двадцать одного теленка и трактор с двумя прицепами с картофелем увели в Нойшванштайн а я плакала теляток жалко картофель-то пусть берут а теляток жалко растила как детей своих Ангелика молчала дура могла бы и дать им я-то им с ослиными ушами да мордой волосатой зачем нужна а Ангелика грудастая молодая дала бы им на сеновале рядом ведь понравилась она им если ей присудили скарб соседский а от троих бы чай не померла девка глупая а теляток бы спасла я и мигала ей и знаки пальцами и языком делала а она воротит морду будто не понимает да ведь не девочка парни у нее еще до войны были а фрау Шульце плачет денег нет чтоб откупиться вещи теперь крестоносцам не нужны хоть и вещи-то хорошие им предлагала одна шуба чего стоит сапог шесть пар туфли красивые двенадцать пар ботинки мужа покойного три пары кожаных штанов три шляпы с кистями хорошие новые а сволочи носы воротят нам вещи не нужны конечно не нужны вы за год награбили столько что на десять лет хватит талдычат свое булла булла давайте телят трактор и картофель нагрузили угнали сволочи вон Урбан говорит что крестоносцы хуже салафитов те хоть за игру в шахматы руку правую резали за алкоголь и табак на площади пороли но мясо всегда у населения покупали а эти просто берут и все тащат по новой папской булле заняли Нойшванштайн там говорят груды золота со всей Европы только дракона Смауга не хватает а может и не забили теляток сразу повезли в Фюссен там три фермы большие а может и просто продали ведь крестоносцам может и мясо-то уже не нужно продадут деньги возьмут а может в Швангау теперь телята наши там тоже есть большая ферма молочная и даже три больших мерина на них лес возят поставят в стойло хорошо бы рыженькие вместе встали а так чего мне делать нечего стало у фрау Шульце она мне сразу сказала что ослица видала как меня разорили мне теперь скотница ни к чему а мне что делать а ступай куда хочешь и куда я пойду-то а куда хочешь ступай к тем же крестоносцам в скотницы да да а то у них своих нет у них вон одних кнехтов шесть тысяч а уж скотниц сколько у них и все небось красивые не то что я с ослиными ушами куда идти не знаю фрау Шульце тоже не знает только хнычет что делать я спросила Урбана а он говорит есть место где большая ферма это в Швейцарии в Асконе называется Монте Верита там живут язычники которые Луне поклоняются голые по ночам они никому не подчиняются у них свой гарнизон и хозяйство большое они только молоко пьют потому что молоко это дар Луны молока им нужно много и только ручной дойки к ним католики в скотники не идут а ты зооморф так что ступай в Монте Вериту и наймись к ним в скотницы будет у тебя и кров и хлеба кусок будешь творог со сметаной есть каждый день и я пошла а что делать есть-то надо что-то даром никто не даст хоть я и ослица а милостыню просить негоже не в носильщики же наниматься надо работать по специальности собралась два чемодана набила на палку их через плечо повесила и пошла пехом а как же теперь на автобус деньги нужны и на поезд а мне платили едой деньги я только до войны видала всю войну только едой и платила мне фрау Шульце а живых денег так и не увидала а фрау Шульце и на дорогу ничего дать не смогла плачет что у нее нет ни одной марки лишней дала мне на дорогу хлеба картошки печеной яблок и пирога с ревенем что же поклонилась и пошла а что делать далеко зато там работа хорошая буду коров доить не привыкать с коровами я на ты все про них знаю иду иду иду пока шла все думала чтобы нескучно было да старалась ступать осторожно чтоб башмаки горные не стоптать они почти новые у меня за работу ими заплатил мне Урбан а это его старшего сына ботинки который не вернулся а у фрау Шульце я всегда ходила босой и летом и зимой ноги-то шерстяные не холодно а тут решила ботинки надеть чтоб ноги об камни не изодрать и чтоб не смеялись и так уж много надо мной смеются уши ослиные морда шерстяная ослица ослица мальчишки бывало бегут шишками швыряются ослица ослица а когда я в ботинках прилично так и смеху поменьше и уважения побольше да и на границе серьезней отнесутся если я в ботинках и правда пересекла границу без вопросов паспорт у меня зооморфный правильный а потом шла шла дошла до деревни а там солдаты австрийские и случилось это самое они как раз видно по всему отобедамши были сидят покуривают и иду я иду и как на грех подошла к фонтанчику напиться стала пить а один подошел спрашивает откуда идешь говорю из Баварии с Миттенвальда он смеется а тебе не тяжело с двумя чемоданами говорю не тяжело ты сильная сильная говорю а как тебя звать сильная ослица говорю как надо так и звать а он засмеялся и когда я пить опять стала сзади подошел схватил меня за задницу и кричит я ослиц еще никогда не трахал я отпихнула его и пошла дальше а они за мной впятером идут и говорят разные непристойности и про задницу и про уши и про то что у меня между ног наверно глубокий колодец и там прохладно а потом стали спорить про ноги мои шерстяные они или гладкие а один говорит сейчас проверим подбежал и юбку задрал и увидали они что ноги у меня шерстяные и стали улюлюкать а я иду внимания не обращаю а потом вдруг отстали думаю ну вот и хорошо пошла дальше из деревни вышла пошла по шоссе вниз думаю вот солдаты да крестоносцы всегда все бесплатно хотят а крестьяне честнее те обязательно если тебя попользуют что-то за это дадут если не денег то еды думаю так прошла недолго и слышу сзади машина едет посторонилась на обочину а машина тормозит глянула джип военный а в нем эти пятеро и повыпрыгивали схватили меня и поволокли в ельник и все молча без смеха ничего не говорят стала пихаться они наседают повалили меня навзничь юбку сорвали ноги мне задрали двое за одну ногу держат двое за другую ноги-то у меня сильные а пятый на меня ложится лег на меня и стал насиловать а у меня на шее гвоздь теллуровый висел я его нашла в городе однажды на Альберт-Шотт-штрассе валялся просто на мостовой тогда подняла и решила что буду им себе уши чистить уши-то большие и серы много копится и мухи залезают когда на ферме работаешь бывало в конце дня обмотаю гвоздь ватой в уксусе намочу прочищу уши и ложусь спать и стала носить его на шее на веревочке чтоб не потерять а тут когда этот стал меня насиловать схватила я гвоздь да ему прямо в шею со всей силы он завопил да с меня свалился гвоздь по шляпку в шее торчит а другие австрийцы к нему а я в ельник кинулась они кричали а потом уехали наверно в больницу а я потом вернулась юбку надела чемоданы взяла свои да и пошла вниз но не по шоссе а напрямки через ельник шла шла пока не стемнело потом вышла на дорогу пошла двое суток шла до швейцарской границы а там в карантине посидеть пришлось проверяли меня на болезнь и на паразитов кормили два раза в день потом отпустили там грузовик попался с добрым человеком подвез меня до Швица потом в товарном поезде доехала до Беллинцоны потом шла шла и пришла в Аскону и нашла эту самую Монте Вериту она на горе и пускать не хотели меня у них там своя граница столбы с колючей проволокой пушки и пулеметы они от всех отгорожены я паспорт свой показала говорю скотница я профессиональная работать хочу пришла из Баварии пустили и сразу на скотный двор а там подходит женщина с белыми волосами и на груди у нее луна серебряная повела она меня к коровам молча а скотный у них большой там сто двадцать коров и лошади и телята и индюки и цесарки и утки в пруду с гусями и куры а время как раз дойки вечерней и уже начали доить коров ихние скотницы только вручную доят и говорит мне эта беловолосая ну покажи нам ослица баварская как ты доить умеешь и дают мне скамеечку и подойник к корове подвели я ей вымя подмыла говорю дайте вазелину соски смазать а они мне масла коровьего дают вот как живут богато смазала маслом да как стала доить подойник как колокол церковный загудел надоила полный в два счета говорит беловолосая хорошо я довольна тобою ослица меня зовут Джиотсана я твоя начальница будешь у нас жить и работать отвела меня сначала в душевую там меня помыла одна женщина и продезинфицировала потом в столовую повели там накормили меня до отвала полентой с сыром и овощным салатом и отвели в спальню общую где скотницы живут койку показали где я буду спать и сказали чтобы я с дороги отдохнула я говорю я не устала могу еще доить сколько надо а они мне спи спи сегодня не будешь работать и ушли а я одна в спальне осталась там тридцать две койки это только скотницы а есть еще и скотники я на скотном видала трех парней с медвежьими головами навоз убирали и еще лошадиноголовых красивые ребята и кабаниху одну с гусями и людей а ослиноголовых пока не видала ну и посидела посидела я на койке да и завалилась и так сразу спать захотелось а когда засыпала подумала вот теперь из-за этих придурков австрийских на ночь нечем и в ухе почесать.
XXXVI
Последней капле, как и первой, Анфиса упасть не дала – подхватила на ложку, слизнула ее, тепленькую, произнесла громко: “Чтоб не последняя!” – так, чтоб сидящие за перегородкой из простыней сохнущих муж и Марс услыхали, а для себя, шепотком тайным, – “сочись, туман, да нам в карман”. И только после этого краник закрыла. Это был уже обычай трехлетний – первую каплю проглатывал муж, последнюю слизывала она. Первая капля, мужская, обжигала крепостью и чистотой – первачок, из паров сивушных зародившись, жидкую дорожку себе к желудкам подмосковным пролагает, а последняя, мутноватая, слабенькая, женская, на излете изнеможения завершает шестичасовую работу аппарата чудесного.
Муж с Марсом играли в шашки на щелбаны, расстелив умницу на кухонном столу в виде клетчатой доски. Умница мурлыкала да попискивала. Выигрывали и проигрывали с равным успехом.
– Анфис, скок накапало? – спросил муж, проводя шашку в дамки.
– Четырнадцать полных, – Анфиса ответила довольно, сноровисто последнюю бутылку укупоривая.
– Порядочно. – Муж провел дамку. – А мы во как устроим!
Умница прозвенела одобряюще феей Драже из “Щелкунчика”, шашка просияла голубым.
– Вы-то устро-о-оите, а как же… вы нам такой кавардак устроите, хоть священников зови… – бородатый, плешеватый Марс замямлил, почесываясь.
– Четырнадцать, – Анфиса повторила, словно перед собой оправдывясь.
– Четырнадцать – это поря-а-адочно, а как же… – Марс мямлил, теряя третью шашку подрял.
– А вот и так таперича. – Муж тыкнул в светящуюся доску пальцем с прокуренным ногтем.
– Ну и чего ж мне делать тогда? – сгорбился Марс, руки к животу поджимая.
– А это я ума не приложу, чего вам делать-то… – двинул крайнюю шашку муж, безнадежно шашки Марса запирая.
– Чем ходить-то? – по-бабьи воскликнул Марс.
– А чем хочете, тем и ходите. – Муж с улыбкой победоносной над доской навис, усы подкручивая. – Токмо, сдается мне, не ходить вам, Марс Иваныч, надобно, а лобешник подставлять.
– Ах ты, террорист. – Марс языком прищелкнул, на доску пятерню шлепнул. – Сдаюсь, мать твою через талибан!
– Кхем-кхем, – выпрямился муж, грудь по-молодецки топыря, средний палец на деснице разминая. – Прикажете получить-с, Марс Иваныч?
– Получитя.
Зажмурился Марс, руками себя за бока обхватывая, лоб вперед вытягивая.
Муж сочно щелбан ему пробил. Марс ойкнул по-беззвучному, словно во сне губами муху отогнал.
С бутылкой теплого самогона в руке Анфиса нырнула под простыни к мужчинам:
– Ну чего, деловыя, обмоем припек?
Муж проницательно на бутылку мутную сощурился, потрогал:
– Никак опять последыша подсунуть тщишься?
Анфиса – со стуком сердитым бутылку на стол:
– Сашок, первача всего восемь вышло, заквасили мало!
– Так. Значит, заквасила ты мало, а наше с Марс Иванычем достоинство страдай? Непонятная у тебя философия, Анфиса Марковна.
– Сашок, ну не выйдем в плюс, коль вы первач выжрете!
– А мы не выжрем. – Муж с Марсом переглянулись рассудительно. – Мы с него начнем. Так, Марс Иваныч?
– Так! – Марс распрямился, бороденку огладив.
– Знаю я, как вы начнете! – замахала руками Анфиса, словно от чертей невидимых отбиваясь.
– Ты, чем лаяться, лучше закусь сообрази. – Муж умницу трубочкой свернул, в пивную кружку засунул, три стаканчика с полки снял, полотенцем нечистым протирать принялся.
– Сашок, ну давайте по стаканчику первачика, а потом последки? – Анфиса взмолилась, про себя бормоча: “Чтоб вам впредь токмо воду пить, будейросы”.
– Об чем толковище?! – Муж не торопясь, как палач топор, стаканчики протирает, на лампу проглядывает. – Цзяошэ![65]
– На перваче свет клином не сошелся, – Марс резонно заключил. – Но начать с него надобно.
– Начать с него надобно, – повторил муж серьезно.
– Хос-споди… – В холодильник подоконный Анфиса полезла, стала метать на стол закусь: огурцы соленые, капусту, сало, тофу, грибы.
И, страдая, выставила мужчинам первача.
Муж одобрил:
– Другое дело, жена!
И стал разливать.
– Мне – последыша! – Анфиса уперлась.
– Ты, Анфиса Марковна, не нарушай субординаций. – Муж за задницу пухлявую Анфису ущипнул. – Работу правильную правильно и обмыть надобно, так, Марс Иваныч?
– Так!
– Последыша, последыша… – Анфиса хнычет.
– Не могу я позволить, чтоб такая женщина последки пила. – Берет муж Анфису за руку, от постирушек вываренную, в глаза заглядывает. – Не такая ты, Анфиса Марковна.
– Не такая! – Марс подтвердил, бороденку жуя.
– Садись! – Муж стул ногой подогнал, Анфису – за плечи вниз.
– Да ну тебя… – рассмеялась Анфиса устало, задом квелым на стул плюхаясь.
– За Государя. – Муж стаканчик поднял.
– За Государя, – Анфиса с Марсом повторили.
Выпили, на закуску навалились.
– Ты, Марс Иваныч, не торопись с продажею, – завела Анфиса старую песню свою. – У нас нынче копейка водится, торопиться некуда, лучше уж подороже продать, в Бутово съезди, пихни под станцией инвалидам…
– Как продам – так и продам, – Марс отрезал.
Муж по второй разлил. Первача.
– Ну Сашок? – Анфиса губы плаксиво скривила. – Обещал же!
– Вторая – чистая должна быть, ибо пьем за родную коммунистическую партию, – муж урезонил. – Вы с Марсом беспартийные, а я православный коммунист со стажем. И не могу позволить такого блядства.
Выпили Марс с мужем, Анфиса обиженно лишь пригубила.
– Эт-то что такое?! – Муж перестал капусту жевать, в стаканчик жены грозно пальцем тыча. – Идеологическая диверсия? Провокация хохляцких плутократов? Вылазка воинствующих атеистов?
– Терроризм! – Марс, пьянеющий быстро, бороденкой замотал по-козлиному.
– Не буду пить первач, – отрезала Анфиса, лицом каменея.
– Анфис… – Муж руками развел, чуть бутылку со стола не смахнув. – Ты нас уважаешь?
– Сашок, мы ж на новую печь копим, ты ж знаешь наши нужды! – с обидою Анфиса проныла.
– Накопим, – сурово муж пообещал. – Вот это выпьем и накопим.
И ногтем прокуренным по бутылке первача прищелкнул.
Анфиса выдохнула бессильно, взяла огурец, захрустела.
– Слава нашей партии родной! – Муж взял полный стаканчик в левую руку, встал, размашисто перекрестился и выпил одним духом.
Как беспартийные, Анфиса с Марсом выпили сидя.
Стали закусывать.
– Ты вот, Анфис Марковна, говоришь – под станцией, инвалидам, – хрустел Марс. – Год назад – без никаких продавал там. А нынче под станцию даже беглый китаец не сунется – не тот инвалид пошел. Зарежут, как собаку, самогон выпьют, а тобой закусят.
– Эт почему ж так?
– А потому, что от жизни отстаешь, кроме личного ничего не видишь, – укорил муж жену, капусту наворачивая. Социальные попечения. Общественная воля. Старые раны страна долго залечивает. Государь и партия делают все возможное. Но ди-а-лектика текущего момента оказывается сильнее.
– Год назад там, под платформой, кто сидел? – стал объяснять по-своему Марс, пальцы загибая. – Инвалид войны уральской. Их там оружием обычным глушили, ну, напалмом еще жгли. А нынче кто и откуда в Москву попер? Краснодарские ветераны. Их там салафиты глушили оружием новым, убойным.
– Вакуумно-паралитические бомбы, – подсказал муж.
– После них у солдата ум отшибает. По мне, лучше обе ноги потерять, чем разум.
– Стало быть, под платформу не полезешь больше? – с обидой растущей жевала Анфиса.
– Да я б полез, не побоялся, если б они хоть платили рублем. А то – вот чем под платформой нынче платят! – Марс сунул руку в карман, вытащил стопку перетянутых резинкой пустых теллуровых клиньев. – Гвоздями пустыми! Три гвоздя за бутыль. А что с ними я делать буду? Про указ слыхала?
– Указ нумер сорок, – самодовольно муж почесался. – Токмо через аптеку.
– Токмо через аптеку! – развел Марс руками, простынь задев. – Половину – государству.
– Новая политика, а как же… – Муж зачерпнул рукой квашеной капусты, запрокинулся, в рот сверху заправляя.
– И где ж ты теперь продавать будешь? – перестала жевать Анфиса.
– Потолкаюсь в Ясенево, в Битцу съезжу, к фабричным, – спрятал клинья Марс.
Анфиса недовольно вздохнула.
– Фабричные нынче мало берут, потому как сами гонят, – муж заключил.
– Не согласен. – Марс кулаками от стола оттолкнулся, словно к драке готовясь. – Гонят токмо земские, а на слободках покупают. Так я к земским в Медведково да в Сокольники никогда и не совался.
– И напрасно, – наставительно муж изрек.
– Чего ж – напрасно? – Марс бороденкой дернул.
– Щас выпьем, я тебе и растолкую.
Стаканчики наполняются первачом.
– За мирное небо. – Муж стаканчик взял, на лампу глянул. – Слеза!
Анфиса жевала обреченно: пропадай первач.
– Чтобы не было войны, – Марс добавил.
– Чтобы гроза военная ни-ког-да не покрыла московское небо, – муж произнес весомо, пальцем грозя.
Выпили. Закусили.
Муж вздыхает, закуривает, папироса в зубах, локти на столе.
– А таперича, Марс Иваныч, я тебе растолкую почему – напрасно. Ты у нас беспартийный?
– Ну.
– А почему?
– А на хрена мне это нужно?
– Вот, – муж жену – локтем в бок. – Слыхала? На хрена мне это нужно! Инфантильный аполитизм.
– Сашок, так и правда – на хрена это Марс Иванычу?
– Мне что, инвалиды доплотют за первач твой, ежели я им под платформой партейный билет покажу? – Марс хихикает, бороду мнет. – Им самогон нужен, а не билет партейный. Они этим билетом и закусить не смогут, разве что занюхают.
Смеется Анфиса.
Муж вздыхает, в потолок протекший глянув:
– М-да… Вот и дожили: на хрена это мне…
Марс руками победно развел:
– Да! На хрена это мне?
Анфиса встряла:
– Сашок, ну тебе ж партбилет с работой помог, тебя теперь ни одна собака не уволит, а Марс Иванычу чем же помочь может? Он же в захребетном статусе ходит и ходить будет.
– И ходить буду. – Марс вилкой в тофу тыкнул. – Так что, Саня, партия твоя мне на хрен не нужна. Я и без нее себе капусты на хлеб с маслом нарублю.
Муж – дымом ему в физию:
– А ты, Марс Иваныч, кто таков?
– Свободный человек! Вот кто я таков.
– Каковы твои у-беж-дения?
– Одно у меня убеждение, Саня: два рубля лучше, чем один. Вот и все убежения.
– Ты Государя уважаешь?
– А как же. Уважаю.
– А партию?
– А вот партия твоя мне на хрен не нужна. – Марс от стола отталкивается, встает. – Ладно, посидели, и будя. Анфис, давай твои бутылки.
– Куда? – Муж Марса за сюртук.
– Туда! – Марс мужа по руке.
– Сашок! – Анфиса мужа за плечо.
– Сво-бо-дный? – Муж Марса за грудки трясти.
– А ты – нет! – Марс мужа пих в грудь.
– Мужчины!! – Анфиса их за руки.
– Шланбой! – Муж Марса в зубы.
– Партей! – Марс мужа в ухо.
– Мужчины-ы-ы-ы!!!
Марс через простыни – к двери.
– Стоять! Стоять! – Муж – руками за Марсом, да жена поперек обхватила.
Марс с замком возится, сплюнул кровь на простынь.
– Приду я еще к вам, гады, попросите токмо…
– А ну, стоять!!
– Сашок! Сашо-о-ок!!
– Не дождетесь! – Марс дверью так хлопнул, что умница в кружке пискнула тревожно-красным: “Возможность землетрясения”.
– Зарекалась свинья жрать говно!! – Муж в простынь рявкнул, с женой борясь.
XXXVII
Татьяна вышла из электрички на станции Соколовская. Часы на платформе показывали одиннадцать пополудни. Татьяна глянула на свои часики – 12:12.
“К чему бы это…” – подумалось ей.
Она заметила, что последнее время, взглядывая на часы, часто видит две одинаковые цифры.
“Симметрия… цифры все пригожие, на меня похожие…”
– А луна канула, – произнесла она, с удовольствием вдыхая весенний воздух.
На платформе было пустовато, две-три человеческие фигуры. Мокрый ветер пошевелил светлые волосы Татьяны, качнул пока еще голые прутья на обезглавленных тополях. Весна запаздывала; несмотря на конец апреля, еще лежал кое-где темный снег.
Татьяна спустилась с платформы по грязным ступеням. На привокзальной площади возвышался памятник Столыпину и шла вялая торговля семечками, кислой капустой, пряниками, дешевыми говорухами, живородящими валенками, мягкими батарейками и свечами. Площадь была сплошь покрыта шелухой от семечек.
– Дочка, подай на пропитание Христа ради, – протянула к Татьяне варежку согнувшаяся старушка.
Сунув ей пятачок, Татьяна быстро прошла мимо, пересекла площадь и бодро зашагала по улице Ленина в своих высоких, голубой кожи сапогах. На ней был короткий черный плащик, на плече висела сумочка в цвет сапог и такие же перчатки. Оправа узких очков Татьяны тоже была голубой.
Редкие прохожие были в основном пожилого возраста, четверо фабричных парней топтались с папиросками в зубах возле рюмочной.
Миновав продуктовый и скобяной магазины, Татьяна улыбнулась лохматой бездомной собаке, обошла два вросших в землю бетонных блока непонятного назначения и свернула на улицу Миклухо-Маклая.
“Похоже, недалеко…” – осмотрелась она, увидев впереди, в самом конце улицы, водонапорную башню.
– Совсем близко, – произнесла она вслух и, случайно оглянувшись, заметила, что за ней идут двое фабричных, которых она только что видела у рюмочной.
И идут быстро. Слишком быстро.
“Ну вот, здравствуйте…” – неприятно удивилась она, ускоряя шаг.
Под ее каблучками захрустела наледь неровной улицы. Впереди никого не было. Только башня торчала среди крыш и голых деревьев, перекликались галки да полаивала собака где-то за забором.
Распрямив плечи, Татьяна размашисто и скоро шла по улице.
“Что это я? Идут парни, что ж с того? – успокоила она себя. – Спешат по своим делам. Сейчас день, кругом светло”.
Она глянула в небо. В прорехах облаков виднелась полинявшая синева.
“Где воздух синь, как узелок с бельем у выписавшегося из больницы…” – вспомнила она.
Сзади один из парней кашлянул.
“Где вечер пуст, как прерванный рассказ… вечер пуст… а сейчас день”.
Татьяна поравнялась с глухим забором. За забором залаяла собака. И сразу же залаяли две – напротив и рядом.
“Дай, Джим, на счастье лапу мне… такую плаху, такую лапу не видал я сроду…”
В кармане парня звякнули ключи. Щелкнула зажигалка. Четыре галки сидели на липе и перекликались с вороной, усевшейся на макушку елки.
“Вечерние поля в росе… нет, в снегу… над ними вороны…”
Один из парней сплюнул и кашлянул.
“Благословляю вас на все, на все четыре стороны…”
Парни ускоряли шаги. Ворона снялась, полетела. Галки с карканьем полетели за ней.
“А над ним воронье… ужас стужи уж и в них заронен…”
Татьяна побежала.
Парни бросились за ней. Придерживая слетающую с плеча сумочку, она бежала по улице Миклухо-Маклая. И услышала, как один из парней, поскользнувшись, упал, заматерился. Другой стал помогать ему подняться.
– На все четыре, все четыре… – забормотала Татьяна, отчаянно стараясь не поскользнуться.
До башни шла прямая дорога. Но было далековато. И дорога была скользкой, ухабистой, гадкой, мерзкой, подлой…
“Не успею!”
Направо показался проход, что-то вроде переулка. Татьяна кинулась туда, заметив краем глаза, что парни снова побежали за ней. На том, который падал, моталось, как черные крылья короткое, распахнутое пальто.
– Воронье… – шепнула Татьяна.
Она побежала по переулку, собака, захлебываясь лаем, бежала рядом за штакетником. А переулок оказался тупикомммМММ! У Татьяны все сжалось внутри. Но слева уаааааааахнулся спасительный проход. Она прыгнула туда, провалилась в грязный сугроб, стоная, размахивая руками, вырвалась из мокрого снега, побежала по узкой дорожке, свернула вправо, загрохотала по каким-то ржавым жестяным листам и увидела впереди старый сарай с разбитой дверью, а сквозь нее – другую дверь, распахнутую, ведущую на соседнюю улицу с новеньким столбом. Этот столб вселил надежду. Через сарай был путь на улицу.
Татьяна кинулась к сараю, вбежала, кроша каблучками гнилой пол, рванулась к полуоткрытой двери.
Дверь сама распахнулась. С визгом.
И в проеме встал парень в распахнутом пальто.
– Куда? – прошипел он.
Его лицо было темным, страшным, в нем, как и в пальто, было что-то лесное, воронье. Задохнувшись, Татьяна попятилась.
Сзади грохнуло железом, затрещало – и:
– Куда?
Это спросили уже сзади. Татьяна обернулась. Тот, сзади, был рыжеватым, с широким губастым лицом. Лицо это имело добродушное выражение.
Стараясь прийти в себя, Татьяна выдохнула и спросила сдавленным голосом:
– Что вам нужно, молодые люди?
В ответ Ворона закрыл дверь с таким же противным визгом. Рыжий закрыл дверь свою. В сарае стало сумрачно, свет пробивался только из дыр в стенах и прорех в крыше.
– Куда ж ты так навострилась, а? – спросил Ворона, подходя.
Смуглое, небритое лицо его источало злобу, глаза нездорово блестели.
– Изволили в кошки-мышки с нами поиграться? – насмешливо-добродушно произнес рыжий.
– Что вам нужно?
Татьяне показалось, что это спросила не она, а какая-то далекая женщина с дальних островов в бескрайнем океане, полном таинственных глубин, затонувших кораблей, добрых дельфинов, мудрых китов и коралловых рифов с прекрасными, завораживающими, разноцветно-равнодушными рыбами.
Ворона вытащил свою смуглую руку из кармана пальто. В руке щелкнуло и выскочило короткое, но широкое лезвие ножа. Он поднес нож к лицу Татьяны:
– А вот токмо пикни, сука!
Сзади подошел рыжий.
Татьяна протянула Вороне сумочку. Ворона взял, подержал, глядя в глаза Татьяне, и резким движением швырнул сумочку в угол сарая.
– Нам твое барахло на хер не нужно, – процедил Ворона, приближаясь и беря Татьяну за лацкан плаща.
Рыжий обнял ее сзади за плечи, прижался, дохнул табаком, водкой, семечками:
– Мы вас, сударыня, чичас еть зачнем!
Сквозь одежду она почувствовала задом его напрягшийся член и похолодела. Удушливая волна сдавила горло.
– Я бе… ременна… – пролепетала она с огромным трудом.
– Беременна? – зло переспросил Ворона.
– Незаметно чтой-то… – Руки рыжего обхватили ее живот.
– Умо… ляю вас, умоляю, я все отдам… – лепетала она, холодея и цепенея.
– Мы твою беременность не тронем. – Ворона схватил ее за шею, нагнул.
Рыжий потянул ее вниз за бедра.
– Умо…ляю! – вскрикнула она сдавленно, падая на колени.
Рыжий, задрав ее коротенький плащ, схватил трусики, рванул, разрывая. Ворона, держа в одной руке нож, другой растегнул ширинку, выпуская длинный смуглый член.
Татьяна дернулась, порываясь встать. Но лезвия ножа коснулось ее щеки:
– Токмо дернись у меня.
Сильные руки рыжего приподняли ее, пальцы раздвинули ягодицы:
– Ишь, попка сахарная…
Его член толкнулся ей в анус.
– Умоляю! – вскрикнула она.
– Петюнь, заткни ей глотку, – приказал рыжий.
Ворона схватил ее за голову.
– Нет! Нет! Нет! – затрясла головой она.
– Зарежу, блядь! – зарычал он, склоняясь над ней.
И она поняла, что этот – зарежет. Рот ее беспоможно открылся. Член парня вошел ей в рот. Рыжий толчками входил в ее анус. Когда вошел, тело ее содрогнулось и затрепетало. Татьяна замычала.
– Ну вот, а ты боялася, – ощерился рыжий добродушно.
Парни стали молча двигаться. Рыжий держал Татьяну за бедра, Ворона – за руки. Голубой каблучок Татьяны беспомощно скреб и молотил по гнилому полу сарая, скреб и молотил, скреб и молотил, скреб и молотил, скреб и молотил, словно зажил своей, отдельной от тела Татьяны жизнью.
По приземистому телу рыжего прошла легкая судорога, голова его вздрогнула, словно он передернулся от холодного ветра.
– А, сука… – выдохнул он, и широкая улыбка его стала беспомощной.
Ворона, сгорбясь, двигался еще некоторое время, потом, выронив нож, застонал громко, схватился за Татьяну, скомкал, прижимаясь.
Они вышли из ее тела почти одновременно, и она бессильно рухнула на пол. Парни молча застегнулись. Татьяна лежала, жадно дыша и икая.
– Вот так… – Задыхаясь, Ворона поднял нож, сложил, сунул в карман.
Рыжий сплюнул, повернулся, нетвердым шагом подошел к двери, ударил ногой, вышел из сарая.
– Отдыхай… – обессиленно пробормотал Ворона и заспешил за рыжим.
Татьяна осталась лежать на грязном полу сарая. Пролежав так несколько минут, она перевернулась на спину, приподнялась, оперевшись руками о пол. С ее лицом что-то произошло: не только узкие очки сбились на бок, но и черты лица как бы сошли со своих мест. Переведя дух, она вытерла рот тыльной стороной руки, сняла очки, отбросила. Затем подползла к сумочке, открыла, вынула сложенную конвертиком умницу, ткнула в нее тремя пальцами. Умница просияла и рассыпалась колокольчиками. Татьяна снова опрокинулась навзничь. В прорехах шиферной крыши сарая показалось солнце.
Татьяна бессильно улыбнулась. Губы ее произнесли еле слышно:
– Солнцу наступающего дня…
Со стороны улицы с новым столбом послышалась подъехавшая машина, захлопали дверцы, побежали люди. Дверь сарая, взвизгнув, распахнулась. Вошли двое рослых и сильных в черном, один сразу, как пушинку, подхватил Татьяну на руки, другой поднял сумочку и очки. Вбежал третий, в пальто и шляпе, черный передал ему очки с сумкой.
Татьяну быстро отнесли в большую черную машину, уложили на широкое кожаное сиденье в просторном белом салоне. Люди в черном сели в кабину, отделенную от салона непрозрачной перегородкой. Человек в пальто остался в салоне, усевшись напротив Татьяны.
– Ваше высочество, как вы себя чувствуете? – спросил он.
Лицо его было никаким.
– Прекрасно, – произнесла она слабым довольным голосом.
Он протянул ей мокрую антисептическую салфетку. Она вытерла руки, кинула салфетку на пол. Он протянул ей новую. Она наложила ее на свое помятое лицо, потянула. Маска из живородящего пластика отстала от лица. Человек принял ее и вместе с салфетками и очками бросил в мусорный контейнер. И протянул Татьяне горячее влажное полотенце.
Она с наслаждением прижала его к лицу, откинулась на спинку сиденья и замерла.
– Ваше высочество, – заговорил человек. – Я умоляю вас, заклинаю всеми святыми впредь не отклоняться от утвержденного маршрута. Почто вы пошли по Миклухо-Маклая, а не по Солнечной? Мы чуть вас не потеряли. И отчего так быстро? Вы всегда почему-то отклоняетесь от намеченного плана.
– А ты всегда говоришь мне одно и то же… – не снимая полотенца с лица, произнесла Татьяна.
– Но, ваше высочество, я лично несу перед государством ответственность за вас, я и…
– И никто другой, – подсказала она, сдергивая с лица полотенце. – Хватит, Николай Львович. Не будь однообразным.
Лицо Татьяны порозовело. Она вцепилась в свои светлые волосы, потянула, сняла парик. Под париком были ее прелестные, известные на всю Московию черные волосы, аккуратно обмотанные вокруг головы. Татьяна стянула с волос еле различимую пленку, и они красиво расыпались по плечам. Не торопясь, она сняла плащ, грязные сапоги. Человек в пальто помог ей облачиться в длинный черный шелковый плащ с капюшоном, который она тут же накинула на голову. Затем он открыл бар, налил в стакан немного виски, положил льда. Татьяна приняла стакан, отпила и, взобравшись с ногами в угол сиденья, надолго замерла со стаканом на коленях.
Через сорок минут стремительной езды по красной государственной полосе машина въехала на территорию Кремля, подъехала к хоромам наследника, въехала в гараж. Выскользнув из машины с капюшоном на голове, Татьяна почти вбежала в дверь, открытую ее неизменной мамкой Степанидой. Полная, круглолицая, она пропустила Татьяну внутрь, закрыла и заперла дверь. Татьяна, шурша плащом, свернула направо, потом снова направо, нагнувшись вошла в сводчатую низкую дверь и стала подниматься по узкой каменной летнице. Степанида, закрыв за Татьяной древнюю дверь огромными коваными петлями, привалилась к ней спиной, скрестив руки на высокой груди.
Поднявшись наверх, Татьяна вошла в небольшую молельную комнату с богатым древним иконостасом. Здесь горели свечи и теплились две лампады перед темными ликами в дорогих окладах. Опустившись на колени, Татьяна сняла капюшон и помолилась, крестясь и кладя поклоны.
Потом встала, прошла темным коридорчиком, миновала две сводчатые комнаты и оказалась в такой же третьей, занимаемой большой треугольной ванной с подкрашенной розовым водою. Вынув из кармана плаща умницу, она кинула ее в воду. Затем сбросила с себя плащ, белье и легла в ванну.
На мраморном краю стоял стакан с яблочно-сельдереевым соком. Она взяла его, отпила.
Умница, почувствовав воду, стала маленьким пузатым корабликом.
Отпивая из стакана, левой рукой Татьяна ощупала свой анус, проникла туда средним пальцем, вынула руку из воды и внимательно осмотрела палец. На пальце ничего не было.
Она вспомнила сильные руки рыжего, обнявшие ее сперва за живот, а потом схватившие за ягодицы.
– Тотальная беспощадность желания, – произнесла она, зажмурилась, улыбнулась и покачала головой.
“А этот темный парень в рваном пальто… рваный парень… рваный ворон, черный ворон, черный вран, крал ты, ворон, иль ты врал… как он сжал меня, как сдавил запястья… и нож упал, ножик его выпал, уронил, милый, и застонал, словно заплакал, и злоба вся испарилась вмиг, все черное ушло, ушло, черное ушло в игольное ушко…”
– Потрясающая беспомощность наслаждения, – произнесла она, откидывая голову на пластиковый подголовник.
Сводчатый потолок был расписан древним русским орнаментом с сиринами, алконостами, осетрами и псами.
“Как они бежали по наледи, как спешили, тот упал, бедняга, торопились на роковое дело, на роковое и тайное, преступное, сладкое дельце…”
– Куда?! – произнесла она горомко, с интонацией Вороны.
Голос ее отразился эхом от сводчатого потолка.
– Куда? – произнесла она угрожающе-доброжелательно, как рыжий.
И рассмеялась, в восторге тряся головой, зашлепала ладонью по розовой воде.
Кораблик-умница дал гудок. Поставив стакан, Татьяна тронула умницу двумя пальцами. Над корабликом возникла голограмма с лицом княгини Апраксиной: бритая голова, красивое лицо, теллуровый гвоздь, торчащий из головы чуть повыше правого уха.
– Здравствуй, Танюша! – с улыбкой приветствовала Апраксина.
Татьяна делано наклонила голову и, глядя исподлобья, произнесла:
– А Марфинька сегодня опять это делала…
– Ой… – выдохнула Апраксина и покачала головой. – Танюш…
Татьяна прижала палец к голографическим губам Апраксиной:
– Ни стона из ее груди!
– Танюша, дорогая моя…
– Вечером появишься?
– Непременно, но, Танюша, милая, дорогая наша Танюша, ты заставляешь меня и всех твоих подруг страдать каждый раз, каждый раз!
Голос Апраксиной озабоченно зазвенел под потолком.
– Глаша, знала бы ты, как нынче хорошо все было. – Татьяна прикрыла глаза от удовольствия.
– Танюша, ты рискуешь каждый раз. И не только собой.
– Не пугай меня, подруга.
– Танечка, я не пугаю, но просто понять не могу, сердечная моя, на кой сдалась тебе эта шпана, немощь подмосковная?! Рядом – полк кремлевский, красавцы, парни – кровь с молоком, да каждый из них…
– Гвардейцы – это для Государыни. У меня, подруга, другой статус.
– Опять шуткуешь, Танюша, послушай…
– Ах, Глаша, как же было хорошо!
Зажмурившись, Татьяна откинулась на подголовник, сжала руками свои груди с маленькими сосками.
– А если случится что?
– Пока ничего не случилось.
– Танюша, тебе надобно от этого решительно отказаться.
– Как и тебе от теллура.
Апраксина вздохнула, выдержав паузу:
– Таня. Ты нас всех страдать заставляешь.
– Страдания очищают, вспомни Федора Михайловича.
– Танюша, это не шутки! Я так переживаю за тебя, так извожусь! Не знаю, что делать, ей-богу! Впору с тобой пойти!
Татьяна подняла голову, открыла глаза.
Мгновенье женщины молча смотрели в глаза друг дружке. И вдруг расхохотались. Татьяна брызнула водой на голограмму лица подруги. Брызги прошли сквозь это красивое круглое лицо, совершенно не повредив его.
– Возьму вдругорядь, непременно! – произнесла Татьяна, нахохотавшись. – Только без гвоздей, подруга. Чтобы парни не оцарапались.
– D’accord![66] – смахнула слезы смеха Апраксина.
Татьяна снова откинулась на подголовник, вздохнула:
– Ох, Глашенька, как это все же важно – давать народу своему. Как же это все-таки важно…
– Чтобы не изменил? – с похотливой усмешкой спросила Апраксина.
Глядя в расписной потолок, Татьяна подумала и ответила серьезно:
– Чтобы любил.
XXXVIII
Анджей Поморац, двадцатичетырехлетний сербский поляк, покинувший Софию сразу после так называемой ваххабитской весны 18 ноября, позавтракав овсяными хлопьями с молоком, кофе и круассаном, вышел из своей маленькой квартирки в пригороде Парижа Кремлин-Бисетр, прошел два квартала, вошел в парикмахерскую мягконогого Хоттаба и купил у него теллуровый гвоздь за 145 послевоенных франков. Побрив голову у младшего сына Хоттаба Фаруха, Анджей прошел в подвал парикмахерской, лег на кушетку. Старший сын Хоттаба Насрулла забил гвоздь в голову Анджея. Отблагодарив его двухсотграммовым куском умного теста, Анджей вышел из парикмахерской, купил в овощной лавке Собэра яблок и бутылку чая каркаде, вернулся к себе в квартирку и набрал на умной бумаге следующий текст:
Живые шубы от торгового товарищества “Баргузинов и сыновья” согреют и порадуют ваших любимых в лютые морозы. Что может быть прелестней очаровательной женщины в живых мехах? Тысячелетия наши красавицы кутали свои прелести только в мертвые меха, содранные с убитых животных. Такой мех нес и хранил в себе вечные лептоны предсмертной скорби и кварки агонального страдания, дурно влиявшие на здоровье и характер каждой владелицы шубы. Мир новых технологий дал нам уникальную возможность одаривать жен, сестер и матерей наших живыми шубами, не связанными со смертоубийством бессловесных Божьих тварей. Кожаные протошубы, выращенные в лабораториях товарищества “Баргузинов и сыновья”, продаются в наших магазинах по весьма сходным ценам, от 50 до 450 рублей. В первую же зиму они прорастают превосходным мехом уже до 2–3 сантиметров. Но какой же это мех, дорогие женщины! Разве может с ним равняться мех мертвый? Что вы носили раньше? Песца, лисицу, колонка, стриженую норку, в наилучшем случае – соболя. Но разве сравнится самый роскошный сибирский соболь с нашими живыми мехами, способными в процессе роста менять не только цвет, но и текстуру? Соболь от “Баргузинов и сыновья” может быть голубым, фиолетовым, огненно-красным, он способен расти активней на обшлагах и воротнике, меняя текстуру волоса. Это настоящее чудо! Причем заметьте, сударыня, на ваших плечах не искусственный мех прошлого века, а живой, тянущийся к свету организм, любящий и согревающий вас. Он питается светом и влагой, он поглощает снег, превращая молекулы воды в энергию роста. Поэтому ваша шуба всегда суха. И еще одно потрясающее качество присуще шубам от “Баргузинов и сыновья”: они дружелюбно тактильны. Прикоснитесь ладонью к вашей меховой красавице, и она ответит нежным прибоем мехового океана. Через четыре года живая шуба линяет. Можно продолжать носить ее и после линьки, ибо мех будет расти снова, правда, не так быстро и эффективно. Недаром эти шубы прозваны в народе “живородящими”. Но мы советуем вам прибегнуть к процессу генетического обновления. У нас, в Байкальской Республике, оно обойдется вам от 40 до 80 рублей. И роскошный мех снова четыре года будет играть и переливаться на ваших плечах!
Дорогие женщины! Уважаемые кавалеры! Приходите к нам! Покупайте живые шубы торгового товарищества “Баргузинов и сыновья”!
Закончив, он отослал текст в Байкальскую Республику. Затем выпил чаю, разделся, намазался кокосовым маслом, лег в камеру и включил программу.
XXXIX
Ехали по хайвею часа два, потом в лес свернули. Бабуля сразу всполошилась, заволновалась: где мы? Я ей объяснил, она успокоилась. Вообще, бабуля наша при годах своих весьма достойно сохранилась внешне и внутренне. Про ее живой ум и житейскую смекалку я вообще умолчу – второй такой нет! Супербабушка у нас с Сонькой во всех смыслах. И теллур здесь вовсе ни при чем.
Проехали версты четыре по лесу, остановились, вышли. Лес вокруг старый, еловый, только руби да продавай. Бабуля сразу заметила, что тогда, когда это все здесь случилось, елки были чуть выше нас с сестрой. Круто! На это ершистая Сонька сразу возразила в абсурдистской своей манере: бабуль, это мы тогда были выше всех елок, но ты нас, голографических гостей из будущего, просто не заметила в лесу. Вот так!
Короче, налепил я на глаз навигатор, и пошли. Лес вокруг густой, ельник нехоженый. Заплутаться в таком – раз плюнуть. Без навигатора – делать нечего, кричи “ау!”. А так – следуем легко по нужному маршруту, углубляемся в бор, а бабуля все бормочет: ничего не узнаю, дескать, ничего не помню и не понимаю.
Соня всю дорогу веселила, отмораживала в своей манере: то лешим прикинется, то умницу себе на голову натянет, покраснеть заставит и Красной Шапочкой выходит к нам из-за ствола елового – ешьте меня, серые волки, только медленно! Я хохочу, бабуля улыбается.
В общем, топали к месту долго и весело, бабуля держалась молодцом.
И наконец дошли. Бор как бы малость расступился, типа полянка проглянула, а на ней – камень. Валун огромный, в два человеческих роста. В лесу такие только в северных странах встречаются. С ледникового периода его сюда закатило к чертовой матери. И бабуля сразу руками всплеснула: ребятки мои, вот он! Подошли ближе, обошли вокруг валуна, а в нем – ниша вроде пещеры. А в нише – три бюста, из этого валуна гранитного вырубленные. Мы с Сонькой просто рты открыли. Три бюста! Вырублены прямо из камня, как бы выступают из стены этой пещеры. Причем работа достаточно подробная, филигранная. Я сразу почему-то вспомнил статую фараона Хефрена, которая меня поразила мастерством исполнения, фараон тоже вырублен из гранита, и у него сзади на плечах сидит такой сокол и крыльями прикрывает его затылок от врагов. Мне бы нынче такого сокола! Мы с Сонькой стоим, как бы в легком обалдении, а бабуля наша сразу подошла к бюстам, поклонилась и произнесла громко: спасибо вам, Три Великих! Мы в себя пришли, подошли к бюстам, стали их трогать, рассматривать. А бабуля говорит: погодите, детки, я вам все расскажу по порядку. Внуки мои дорогие, это три изваяния трех роковых правителей России, перед вам Три Великих Лысых, три великих рыцаря, сокрушивших страну-дракона. Первый из них, говорит, вот этот лукавый такой, с бородкой, разрушил Российскую империю, второй, в очках и с пятном на лысине, развалил СССР, а этот, с маленьким подбородком, угробил страшную страну по имени Российская Федерация. И все три бюста вырубил шестьдесят лет тому назад мой покойный муж, демократ, пацифист, вегетарианец и профессиональный скульптор в то лето, когда дракон Россия окончательно издох и навсегда перестал пожирать своих граждан. И стала бабуля к каждому бюсту подходить и класть на плечи конфеты и пряники. И говорила: это тебе, Володюшка, это тебе, Мишенька, а это тебе, Вовочка. Мы с Сонькой стоим, смотрим, а она все это раскладывает, бормочет что-то ласковое. Необычно! Причем бабуля наша во все времена была атеисткой, ничему и никому не поклонялась. А это был просто храм с тремя божествами. Сонька умная, молчала. А я, конечно, с расспросами: бабуль, как да что? Та мне подробно все пересказывала, а потом как бы подвела черту. Говорит, Россия была страшным античеловеческим государством во все времена, но особенно зверствовало это чудовище в ХХ веке, тогда просто кровь лилась рекой и косточки человеческие хрустели в пасти этого дракона. И для сокрушения чудовища Господь послал трех рыцарей, отмеченных плешью. И они, каждый в свое время, совершили подвиги. Бородатый сокрушил первую голову дракона, очкастый – вторую, а тот, с маленьким подбородком, отрубил третью. Бородатому, говорит, это удалось за счет храбрости, очкастому – за счет слабости, а третьему – благодаря хитрости. И этого последнего из трех лысых бабуля, судя по всему, любила больше всего. Она бормотала что-то нежное такое, гладила его, много конфет на плечи ему положила. И все качала головой: как тяжело было этому третьему, последнему, тяжелее всех. Ибо, говорит, он делал дело свое тайно, мудро, жертвуя своей честью, репутацией, вызывая гнев на себя. Говорит, сколько же ты стерпел оскорблений, ненависти глупой народной, гнева тупого, злословия! И гладит его и целует и обнимает, называя журавликом, а сама – в слезы. Мы с Сонькой слегка обалдели. А она нам: детки, он много вытерпел и сделал великое дело.
Снять на умницу бабуля эту пещеру категорически запретила, говорит – святыни негоже фотографировать и размножать. А жаль! Договорились приехать сюда через год.
А на обратном пути заехали в наш облюбованный семейный Snowman и прекрасно, надо сказать, пообедали.
XL
Quelle horreur![67] Родителей и родственников, как известно, не выбирают, но смириться с этим детерминизмом все же невероятно трудно. Речь идет не о бабушке Лизе, а о Павлике. Высшие силы подарили мне несказанную радость двухлетней разлуки с моим братом, но лишь вчера, при встрече с ним, я сумела до конца оценить подлинное величие этого подарка. Вчера состоялась наконец эпохальная поездка, о которой шла речь на протяжении последних тридцати (!!) лет. Под действием теллура бабушкино сознание, слава Космосу, просветлилось, и она вспомнила место. Павлик исследовал его навигатором и обнаружил в этом лесу камень соответствующего размера. Признаться, вся история, слышимая мною с раннего детства, за эти три десятилетия подобно тому валуну обросла мхом слухов и домыслов, в коих мы, семья Долматович, были обречены блуждать и путаться. И все из-за провалов в памяти бабушки Лизы. Но все восстановилось, нейроновый пазл сложился, навигатор проложил дорогу к мифу. Трудно артикулировать ощущение, с которым я садилась в машину брата: ожидание воплощения детской мечты всегда сопряжено с предчувствием краха, и от него, как от сворачивающегося в свиток неба Апокалипсиса, никуда не деться. Увы, у всех нас всегда с собой наш маленький карманный апокалипсис. Но то, с чем я столкнулась в кабине машины за сто тридцать две минуты нашей поездки, оказалось страшнее и чувствительней всех страхов, апокалипсисов и предчувствий. Пошлость моего брата. Тошнотворная по своему гнусному разнообразию и ужасающая по своей инфернальной глубине. Дьявол, как известно, пошл. За всю дорогу Павлик не подарил нам ни минуты молчания. Этот толсторожий самодовольный ублюдок благополучно propizdel всю поездку. Его пошлость напоминает мне большую жирную гусеницу, раскрашенную законом обратной эволюции в омерзительные зелено-розовые цвета. Это хищное животное невероятно активно и прожорливо – оно заползает вам в мозг и последовательно выжирает его. Говоря о погоде, о налогах, о преимуществах бензиновых двигателей над картофельными, о своей прикольной жене, о лечении геморроя, о хобби начальника (собирание миг-avok), о третьем клонировании кота Василия, мой брат практически полностью выел мой совершенный перламутровый мозг. Выйдя с опустевшим черепом из его проклятой бензиновой машины, я ступила на хвоистый ковер елового бора в полнейшей прострации. И только лес, живой, великолепный, созданный Великим Демиургом, наполненный ароматами смол и голосами птиц, привел меня в чувство. Мы двинулись к месту. Мои надежды, что фонтан Павлика заглохнет в еловом бору, оказались тщетными – жвалы его розово-зеленого чудовища заработали здесь с новой силой. Дабы избежать полнейшего распада на молекулы, я решила обороняться старой доброй карнавализацией, хохоча, остраняясь и заумствуя. Этот многажды проверенный щит от внешних болванов помог и в этот раз: мы благополучно, без членовредительства и истерик, дошли до места. А там уже помог и сам камень, камень или, вернее, – Камень, размером и формой напоминающий коленопреклоненного элефанта. Павлик наконец заткнулся, когда увидел в брюхе этого спящего слона три изваяния. Они потрясли нас. Всплывшие детские воспоминания о бабушкином рассказе про затерянный в лесу таинственный монумент рассыпались при столкновении с гранитной реальностью, что случилось в моей жизни впервые, ибо обычно миф детских лет оказывался сильнее, и не только у меня, вспомнить хотя бы предпочтение поэтом в отрочестве толков о рождественской елке самой этой елке. Я ожидала увидеть трех каменных исполинов подобных вырубленным из камня горы Рашмор четырем американским президентам, но сила человеческого размера оказалась могущественней, когда из каменной ниши на меня взглянули три гранитных человека. От этих немигающих взглядов исполины моей детской памяти развалились на куски. Вместе с ними развалилась и моя оценка скульптурного дара моего деда, который всегда казался мне недостаточным. Здесь, в лесу, я поняла, для чего мой дед овладел профессией скульптора. Безуловно, это было главное его произведение, выполенное с поистине нерукотворным мастерством. Вершина деда. Эверест. Как надо было ценить то, что сделали эти трое, чтобы так их увековечить! Глядя на них, я потеряла чувство времени и желание спрашивать бабушку о чем-либо. Silentium! Я и так все знала… Зато бабуля держалась молодцом, словно совсем недавно побывала здесь, как бывают православные по субботам перед Троицей на кладбищах. Она ходила вокруг изваяний, кланялась, гладила их, бормотала нечто умилительное, всхлипывала, обкладывала их конфетами и пряниками, что, надо сказать, вовсе не выглядело смехотворным. Больше всего бабушкиного тепла и конфет досталось последнему правителю России. “Сколько же ты страданий перенес, сколько унижений, сколько осуждения и проклятий, но все стерпел, все вынес молча, милый мой, маленький мой, скромный мой…” – бормотала она, целуя гранитную лысину. Последним бабушкиным аккордом стал запрет на фотосъемку святилища. В отличие от недовольного экстраверта Павлика я полностью поддержала бабушку – все-таки есть ценностей незыблемая скала над скучными ошибками веков. В данном случае – над историей государства российского.
По дороге домой произошло чудо – Павлик молчал. Зато бабушка была возбуждена и словоохотлива и говорила без умолку о дедушке, об их любви и мытарствах, об умерших великих друзьях, о том лете, когда дедушка, уединившись в лесу на три месяца, вырубил этих трех рыцарей, о своей бессердечной матери и, конечно, о Москве, той Москве, которой мы с Павликом уже не застали, которая, “раздувшись на века злобной лягушкой, растянула свою кожу от Бреста до Тихого океана, а потом лопнула от трех уколов роковой иглы”.
От бабушкиных речей, длинной дороги и увиденного я впала в такое приятное оцепенение, что даже позволила Павлику пригласить нас в его любимый Snowman, претенциозный и невкусный. Там я даже выпила белого вина.
В свою квартирку я вернулась поздно с единственной продуктивной идеей: спать. Без подушки, умницы и сновидений.
XLI
12 июля
Сегодня с Павликом и Сонечкой съездили наконец к Троице. Сперва боялась, волновалась. Когда увидела – все страхи ушли. Осталась лишь благодарность всем Троим и моему Марику. И гвоздику, который помог мне все вспомнить.
Да будет всем им земля пухом: Володеньке, Мишеньке, Вовочке, Марику и гвоздику.
XLII
Весе кентавро имеют тавро. Весе кентавро клеймли. Тавро став на два мисте. Перви мисте на пах. Втори мисте на плечець левою. Перви клейм исдело егда я быв три мисяць. Втори клейм исдело егда я быв десяць годов. И я быв продан княж таврило гавриловиць. Княж купив мени в осень егда мени з племзаводець привозиць в Воронеже на ярмонку. И я пвакав. Я не хоцець штоба мени забираць з племзаводець. На племзаводець быв множе кентавро. На племзаводе быв весцело. На племзаводе быв хорошие. На ярмонке быв плохие. На ярмонке все кричаць и все товкаць. И стояць лошадець маленьки и больши. И люди злы кричаць и ругаць. И я шибко боявсь. Княж смотрець мени. И княж купив мени за двэсць пиятьдесяць рублев. Княж коновал мени там клеймли на плеч левою. Егда мени клеймли я пвакав шибко. Потом мени на поездь увезець на яго имение. В поездь быв громко и страшни. Целу ноць ехаць в поездь. И я боявсь и пвакав шибко. Княж гаврило гавриловиць имал имение зело больш. В яго имение быв лужочець лесочець садець и прудець. Сперва мени помыць в бане. Потом мени кормиць а я исте не став. Потом мени становиць на конюшне княж. И я стояв спав и пвакав. Потом мени выводиць и вся родзина княж на мени глядець. И детки княж хлопаць в ладоше и кричаць шо я хорош. И жено княже мени трогаць да чесаць. И говориць слова хороше. И даваць мени яблоцек. А я исте не став. И гаврило гавриловиць казав шо я устав и боясць. Тогда детки став мени ласкаць и шептаць хороши слова. А я стояв да мовчав. И жено княж став гребешочець мени волсця чесаць. А детки даваць мени в рот яблоцек. И я исте яблоцек. И детки хлопаць в ладоше и говориць как я хороши. И повели мени гуляць в садець. И садець княже быв хороши. И я гуляць в садець. И детки ходиць со мною и кормиць мени яблоцек. А потом мени ставяць на конюшне. И даваць мени исте. И я став исте много много. А потом я став спаць. И я став жиць у княж. И кажды ден мени конюш выводиць гуляць. И я гуляць на лужочець и бегаць много. Потом мени поиць и кормиць хорошо. А на праздице мени наряжаць и одеваць и волоса злато посыпаць и завиваць и даваць мени златы лук и стрелки и я скакаць и стреляць и я возиць детки и играць на лужочець. И все на меня глядець. И все делаць мени хорошо и даваць мне исте вкусно. И гаврило гавриловч гордицця мени и говориць шо я такий драгой. И мени стало хорошо жиць. И я жив у гаврило гавриловч два года. И я став больше. И я быстро бегаць и стреляць из лука и хорошо катаць детки. И однов быв праздницек и быв много гости и много пив и исте и я катаць детки и стреляць стрелки очен метко и все мени кормиць и ласкаць. А потом быв ввечеру фойерверць. И много быв огонь и гвезды горець и падаць на прудець и все стояць и глядець на фойерверць и на гвезды яко гвезды на прудець падаць. И я стояць и глядець. И ко мни подойшла одна женшчин. Ее назваць Коломбина. И она снимаць веночець со своей голови и мени на руце надеваць. А у голови ея быв гвоздець. И я боявс что она умрець. А она смеялосць и говориць что это гвоздець волшебни и делаць ей хорошо. И смеялосць шибко и обнимаць мени и говориць мени в ухо кентавро кентавро покатаць мени. А я сказаць я катаць токмо детоцекь. Взросли мени катаць заброновано. А она сказаць ежли покатаць мени я тебе показываць невидимай мешочець. А я спрасываць а что это за мешочець невидимай? А Коломбина говориць что в невидимай мешочець лежаць волшебни кюсхен. И я спрасываць а что это за волшебни кюсхен? А Коломбина говориць когда ты попробоваць волшебни кюсхен тебе буде большой щастья. И я хотець большой щастья. И я согласицця. Коломбина садицця мени на спину и я скакав шибко и далеко и быв уже темно и я устав и став возле дубочець. И Коломбина казав вот есть невидимай мешочець с волшебни кюсхен. И луцце этих кюсхен нет ничего на светце. И показываць мени мешочець. А я не увидаць тот мешочець и говориць где где мешочець? А Коломбина говориць и показываць вот вот мешочець. И Коломбина достав из мешочець волшебни кюсхен и налепиць мени на губи. И мени став страшно. И нози мои став дрожаць и я упав на колена. И я весць дрожаць. И я оцень бояцця кюсхен. А Коломбина мени гладець и говориць хороши слова. И я успокоивь. А потом она достав еще одзин кюсхен невидимай и налепиць мени на губы. И мени став хорошо. И Коломбина достаць еще одзин кюсхен невидимай и налепиць мени на губы. И мени став оцень хорошо. А потом став оцень оцень оцень хорошо. И став оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень хорошо. И я скакав и радовацця и несць Коломбину а она на мени сидець и смеяцця и пець песню. И я скакав и скакав и несць Коломбину через лесчець и мени быв оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень оцень хорошо. И так быв хорошо хорошо хорошо хорошо хорошо хорошо что я устав упав и спав. А когда проснулсць Коломбины нет. Поскакав искаць Коломбину. А тут и меня все искаць и конюх на меня кричаць и биць меня кнучець и на повод браць. А я став пвакаць и зваць Коломбину. А меня наказываць и ставяць в конюшне без еды. И я стояв и пвакаць и кричаць Коломбину и ея мешочець невидимай и кюсхен. А младший конюх мени говориць Коломбина уже уехаць в санкпитербох. И я очень пвакаць и кричаць и звать Коломбину. А мени наказываць и посадиць на чепочку. И я два дни не исте и не пив. И зваць Коломбину и пвакаць много. А потом ноць когда став я порваць чепочку ворота конюшни ломаць и бежаць в санкпитербох Коломбину искаць.
XLIII
Поздняя осень. Поздний вечер. Однокомнатная квартира Алексея в подмосковной Коломне. Погасив свет, Алексей натягивает умницу на подушку, словно наволочку. Кладет подушку на полутораспальную кровать рядом со своей обычной подушкой, ложится рядом, трогает обтянутую умницей подушку четыремя пальцами. Подушка начинает светиться. На подушке возникает изображение лица девушки, лежащей на своей подушке. Ее зовут Шан. Девушка улыбается Алексею.
Шан. Привет.
Алексей. Привет.
Шан. У тебя уже сильно за полночь?
Алексей (волнуясь). Да. Вообще… в ноябре быстро темнеет. Быстро. У тебя утро? Утро? Утро? (Целует изображение Шан.)
Шан. Милый, подожди.
Алексей. Милая… (целует) … я весь… я просто заждался… очень…
Шан (закрывая свое лицо ладонями). Алеша, милый, ну давай не будем… не спеши так…
Алексей (целует изображение ее ладоней). Милая… милая моя…
Шан. Подожди, пожалуйста. Мы никуда не торопимся.
Алексей. Я… (волнуясь) я тебя…
Шан. И я тебя – тоже. (Отводит ладони от своего лица, смотрит на Алексея.) Поговори со мной.
Алексей (сдерживая себя, трет свое раскрасневшееся лицо, трясет головой, громко выдыхает). Хао![68] Ни хао ма, Шан?[69]
Шан. Хао цзила![70] У меня утро.
Алексей. Счастливая.
Шан. Но еще очень рано. Еще даже дворников нет.
Алексей. А у нас их уже нет.
Шан. Какое прекрасное начало беседы!
Алексей и Шан смеются.
Алексей. Шан, прости, я глупо веду себя, глупо спрашиваю и глупо отвечаю всегда, ну извини… я знаю. Это оттого, что я всегда волнуюсь в начале… всегда.
Шан. Я знаю. Уже привыкла.
Алексей. Просто… я очень хочу тебя.
Шан. Я тебя тоже, милый мой.
Алексей. Нет, ну ты всегда так спокойна. Так спокойна! Как ты спокойна и красива. Завидую твоему… ну, умению не волноваться.
Шан. Это внешне. Только кажется, что я спокойная. На самом деле мне неспокойно. Очень. Видишь, я не сплю, хотя так рано еще.
Алексей. Это здорово, что ты не спишь. Я тоже не сплю. И вряд ли вообще засну сегодня. Я не сплю, ты не спишь, они не спят, оно не спит. Ура!
Пауза. Алексей трогает рукой изображение Шан. Она протягивает ему руку. Изображение ее руки встречается с его рукой.
Алексей. Мне вообще-то… плохо. Очень плохо.
Шан. Милый, не надо.
Алексей. Что значит – не надо? Надо – не надо… Мне плохо. Мне очень плохо без тебя.
Шан. Милый. Я сейчас начну расстраиваться.
Алексей. Не надо, прошу тебя. (Раздраженно.) Я не для этого говорю тебе, что мне плохо, чтобы тебе было плохо!
Шан. Милый, я чувствую, что тебе плохо…
Алексей (сильно волнуясь). Мне плохо, но мне плохо не потому, что я вот сейчас лег рядом с тобой, улегся здесь как такое вот эгоистичное греховное бревно, только для того, чтобы промычать вот так: Шан, мне-е-е пло-о-охо-о, помоги-и-и-и мне-е-е-е. Не для этого я здесь, не надо думать про меня так!
Шан. Алеша, я так совсем не думаю…
Алексей. И не надо так думать, Шан! Я просто говорю: мне плохо без тебя! Мне плохо без тебя! Мне пло-хо без те-бя!
Шан. И мне очень плохо, милый.
Пауза.
Алексей. Ну вот… опять как-то по-дурацки все выходит… Получается, что нам только плохо. Бред! Шан, послушай, нет, это не так, все не так! Мне прекрасно, мне здорово, потому что вот ты сейчас здесь, рядом, я вижу тебя и чувствую.
Шан. И я чувствую тебя. Я чувствую даже твой запах, хотя ни разу его реально не вдыхала в себя. Ты пил пиво?
Алексей (нервно смеется). Да! Немного… а как ты… а, бутылку увидела?
Шан. Нет, не видела.
Алексей. Да, я выпил пива. Не знаю зачем… Ждал, когда ты проснешься, и выпил пива. Осуждаешь?
Шан. Совсем нет.
Алексей. У вас ведь сухой закон для молодых?
Шан. Да. До восемнадцати любой алкоголь запрещен.
Алексей. А у нас можно пиво, сухое вино и шампанское. Подмосква!
Шан. Круто у вас в Подмоскве.
Алексей. У вас во Владике круче. У вас есть казино, ецзунхуй[71], игротеки. У нас это давно уже запретили. Еще при первом Государе.
Шан. Ты хочешь поиграть в рулетку?
Алексей. Да нет, я так просто. У вас свободы больше, чем у нас.
Шан. Зато у вас меньше преступность, я знаю. И люди вежливые.
Алексей. Толкаться любят… А у вас – океан. Я его никогда живьем не видел.
Шан. Он красивый. Я купаюсь каждое лето.
Алексей. Круто. Скажи, а ты ходишь в ецзунхуй?
Шан. Нет. Это дорого. Я хожу на дискотеку. И в школе тоже ходила.
Алексей. А у нас в школе западная музыка была запрещена. Это сейчас разрешено, не везде, правда. А тогда это называлось “развратные танцы”.
Шан. Смешно! Развратные танцы. Развратные танцы, раз, два три! Dance, dance, dance!
Алексей. Не могу сказать, что мне нравится, как у вас в ДР танцуют.
Шан. Ну, у вас в Московии медленные танцы. Ты привык, конечно. И песни такие медленные, певучие. Грустных песен много у вас.
Алексей. Нет, ну у нас пляшут здорово. Русская пляска. Я в школе ходил в плясовой кружок, но недолго…
Шан. Я видела русскую пляску много раз. Круто!
Алексей. А мама не пляшет у тебя?
Шан. Нет как-то. Никогда не видела. Она песни помнит русские, поет часто, когда они с друзьями выпивают. Папа поет китайские песни, мама – русские. Вообще, у нас во Владике много разных песен, разной музыки – японцы поют свое, китайцы – свое, русские – свое. У всех свои праздники постоянно. Громкая жизнь! Такая получается дальневосточная симфония! (Смеется.)
Алексей. Шан, можно… я тебя поцелую?
Шан. Можно.
Алексей целует изображение Шан на подушке. Она отвечает ему. Но потом выставляет ладони вперед с улыбкой, сдерживая его.
Алексей (недовольно останавливается). Послушай… а может, нам встретиться в ДРУ?
Шан. Мы же говорили об этом, милый. В Дурку пустят только через восемь месяцев, когда исполнится восемнадцать.
Алексей. А в Барабин не пустят меня.
Шан. Да. Ужасно… Так глупо…
Алексей. Давай, давай помечтаем!
Шан. Ну давай.
Алексей. А в Тартарию? Можно было там?
Шан. Тоже говорили, ты забыл. Между Тартарией и ДР нет прямых рейсов. А на поезде опасно. “Красные разбойники Тартара”, помнишь фильм?
Алексей. Крутая фильма, у нас она запрещена… Да, на поезде опасно. И долго. Через Барабин, ДРУ, Башкирию…
Шан (гладит рукой лицо Алексея). Придется подождать эти восемь месяцев.
Алексей. Да, я все помню. Восемь. Говорено уж… Ужас! (Опускает свое лицо в ладони.)
Шан (вздыхает). Ужас…
Алексей. Черт их всех побери… Где ж нам встретиться? (Со злой усмешкой.) В Теллурии, что ли?
Шан. У ДР нет с ними дипотношений.
Алексей. У Московии есть. Наши знакомые были там.
Шан. Пробировали?
Алексей. Один – да. Там теллур дешевый, не то что у нас.
Шан. Я против наркотиков.
Алексей. Я – тоже. Хотя теллур – больше чем наркотик. Он помогает раскрыться человеку.
Шан. Человек должен сам уметь раскрыться. Как цветок.
Алексей. Ты – мой цветок.
Шан (вздыхает). Теллурия – страна загадочная. Про нее у нас такое рассказывают. У них все бесплатно…
Алексей. Страна как страна. Просто им повезло.
|
The script ran 0.02 seconds.