Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фёдор Сологуб - Мелкий бес [1892-1902]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic, Роман

Аннотация. Во втором томе Собрания сочинений классики Серебряного века Федора Сологуба публикуется ставший хрестоматийным роман «Мелкий бес» (1902), сборник рассказов «Дни печали», сказки и статьи из книги «Заклятие стен». http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

– Вы, Яков Аникиевич, как городской голова – первое лицо в городе, – сказал Передонов, – так мне надо поговорить с вами. Скучаев принял важный вид и слегка поклонился, сидя в кресле. – Про меня в городе всякий вздор мелют, – угрюмо говорил Передонов, – чего и не было, наплетут. – На чужой роток не накинешь платок, – сказал хозяин, – а впрочем, в наших палестинах, известно, кумушкам что и делать, как не язычки чесать. – Говорят, что я в церковь не хожу, а это неправда, – продолжал Передонов, – я хожу. А что на Ильин день не был, так у меня тогда живот болел, а то я всегда хожу. – Это точно, – подтвердил хозяин, – это могу сказать, случалось вас видеть. А впрочем, ведь я не всегда в вашу церковь хожу. Я больше в монастырь езжу. Так уж это у нас в роду повелось. – Всякий вздор мелют, – говорил Передонов. – Говорят, будто бы я гимназистам гадости рассказываю. А это вздор. Конечно, иногда расскажешь на уроке что-нибудь смешное, чтоб оживить. У вас у самого сын – гимназист. Ведь он вам ничего такого про меня не рассказывал? – Это точно, – согласился Скучаев, – ничего такого не было. А впрочем, ведь они, мальчишки, прехитрый народ: чего не надо, того и не скажут. Оно, конечно, мой еще мал, сболтнул бы по глупости, однако ничего такого не сказывал. – Ну, а в старших классах они сами все знают, – сказал Передонов, – да я и там худых слов не говорю. – Уж это такое дело, – отвечал Скучаев, – известно, гимназия – не базарная площадь. – А у нас уж такой народ, – жаловался Передонов, – того наблекочут, чего и не было. Так вот я к вам: вы – городской голова. Скучаев был весьма польщен тем, что к нему пришли. Он не совсем понимал, для чего это и в чем тут дело, но из политики не показывал и вида, что не понимает. – И еще про меня худо говорят. – продолжал Передонов, – что я с Варварой живу. Говорят, что она мне не сестра, а любовница. А она мне, ей-богу, сестра, только дальняя, четвероюродная, на таких можно венчаться. Я с нею и повенчаюсь. – Так-с, так-с, конечно, – сказал Скучаев, – а впрочем, венец делу конец. – А раньше нельзя было, – говорил Передонов, – у меня важные причины были. Никак нельзя. А я бы давно повенчался. Уж вы мне поверьте. Скучаев приосанился, нахмурился и, постукивая пальцами, пухлыми и белыми, по темной скатерти на столе, сказал: – Я вам верю. Если так, то это, действительно, другой разговор. Теперь я вам верю. А то, признаться сказать, сомнительно было, как это вы с вашей, с позволения сказать, подругой не венчавшись живете. Оно сомнительно, знаете, потому, ребятенки – острый народ; они перенимают, если что худое. Доброму их трудно научить, а худое само. Так оно, точно, сомнительно было. А впрочем, кому какое дело, – я так об этом сужу. А что вы пожаловали, так это мне лестно, потому что мы хоть и лыком шиты, дальше уездного училища свету не видали, ну, а все-таки почтен доверием общества, третий срок головой хожу, так мое слово у господ горожан чего-нибудь да стоит. Скучаев говорил и все больше запутывался в своих мыслях, и ему казалось, что никогда не кончится ползущая с его языка канитель. И он оборвал свою речь и тоскливо подумал: “А впрочем, ровно бы из пустого в порожнее переливаем. Беда с этими учеными, – думал он, – не поймешь, чего он хочет. В книгах-то ему все ясно, ученому человеку, а вот как из книги нос вытащит, так и завязнет и других завязит”. Он с тоскливым недоумением уставился на Передонова, острые глаза его потухли, тучное тело осунулось, он казался уж не тем бодрым деятелем, как давеча, а просто глуповатым стариком. Передонов тоже помолчал немного, как бы завороженный хозяиновыми словами, потом сказал, щуря глаза с неопределенно-хмурым выражением: – Вы – городской голова, так вы можете сказать, что все это – вздор. – То есть, насчет чего же? – осторожно осведомился Скучаев. – А вот, – объяснил Передонов, – если в округ донесут, что я в церковь не хожу или там другое что, так вот, если приедут и спрашивать будут. – Это мы можем, – сказал голова, – это уж вы, во всяком случае, будьте благонадежны. Если что, так уж мы за вас постоим, – отчего же за хорошего человека слова не замолвить. Хоть адрес вам от думы поднесем, если понадобится. Это мы все можем. Или, примерно, звание почетного гражданина, – отчего же, понадобится, все можно. – Так уж я буду на вас надеяться, – сказал Передонов угрюмо, как бы отвечая на что-то не совсем приятное для него, – а то директор все меня притесняет. – С-с, скажите! – воскликнул Скучаев, с соболезнованием покачивал головою, – не иначе, как так надо полагать, что по наговорам. Николай Власьевич, кажется, основательный господин, даром никого не обидит. Как же, по сыну вижу. Серьезный господин, строгий, поблажки не дает и различек не делает, одно слово – основательный господин. Не иначе, что по наговорам. С чего же у вас с ним контры? – Мы с ним во взглядах не сходимся, – объяснил Передонов. – И у меня в гимназии есть завистники. Все хотят быть инспекторами. А мне княгиня Волчанская обещала выхлопотать инспекторское место. Вот они и злятся от зависти. – Так-с, так-с, – осторожно сказал Скучаев. – А впрочем, что же это мы сухопутный разговор делаем. Надо закусить да выпить. Скучаев нажал пуговку электрического звонка около висячей лампы. – Удобная штука, – сказал он Передонову. – А вам бы в другое ведомство перейти следовало. Вы нам, Дашенька, соберите, – сказал он вошедшей на звонок миловидной девице атлетического сложения, – закусочки какой-нибудь да кофейку горяченького, понимаете? – Слушаю, – ответила Дашенька, улыбаясь, и ушла, ступая удивительно, по ее сложению, легко. – В другое ведомство, – опять обратился Скучаев к Передонову. – Хотя бы в духовное, например. Если взять духовный сан, то священник из вас вышел бы серьезный, обстоятельный. Я могу посодействовать. У меня есть преосвященные хорошие знакомые. Скучаев назвал несколько епархиальных и викарных епископов. – Нет, я не хочу в попы, – отвечал Передонов, – я ладану боюсь. Меня тошнит от ладана и голова болит. – В таком разе в полицию тоже хорошо, – советовал Скучаев. – Поступите, например, в становые. На вас, позвольте узнать, какой чин? – Я – статский советник, – важно сказал Передонов. – Вот как! – воскликнул Скучаев, – скажите, какие вам большие чины дают. И это за то, что ребят обучаете? Скажите, что значит наука! А впрочем, хотя по нынешним временам иные господа нападают на науку, а без науки не проживешь. Вот я сам хоть только в уездном учился, а сына в университет направляю. Через гимназию, известно, почти силком редеть, прутом, а там и сам пойдет. Я его, знаете, сечь никогда не секу, а только как заленится или так в чeм проштрафится, возьму за плечи, поведу к окну, – там у нас в саду березы стоят. Покажу ему березу, – это, говорю, видишь? Вижу, папенька, вижу, говорит, больше нe буду. И точно, помогает, заправится мальчуган, будто его и на самом деле постегали. Ох, дети, дети! – вздыхая, закончил Скучаев. У Скучаева Передонов просидел часа два. После делового разговора последовало обильное угощение. Скучаев угощал, – как и все, что делал, – весьма степенно, словно важным делом занимался. Притом он старался делать это с какими-нибудь хитрыми коленцами. Подавали глинтвейн в больших стаканах, совсем как кофе, и хозяин называл его кофейком. Рюмки для водки подали с отбитыми и обточенными донышками, чтоб их нельзя было поставить на стол. – Это у меня называется: налей да выпей, – объяснил хозяин. Пришел еще купец Тишков, седой, низенький, веселый и молодцеватый, в длинном сюртуке и сапогах бутылками. Он пил много водки, говорил под рифму всякий вздор очень весело и быстро и, очевидно, был весьма доволен собою. Передонов сообразил наконец, что пора итти домой, и стал прощаться. – Не торопитесь, – говорил хозяин, – посидите. – Посидите, компанию поддержите, – сказал Тишков. – Нет, мне пора, – отвечал озабоченно Передонов. – Ему пора, ждет сестра, – сказал Тишков и подмигнул Скучаеву. – У меня дела, – сказал Передонов. – У кого дела, тому от нас хвала, – немедленно же отвечал Тишков. Скучаев проводил Передонова до передней.. На прощанье обнялись и поцеловались. Передонов остался доволен этим посещением. “Голова за меня”, – уверенно думал он. Вернувшись к Тишкову, Скучаев сказал: – Зря болтают на человека. – Зря болтают, правды не знают, – тотчас же подхватил Тишков, молодцевато наливая себе рюмку английской горькой. Видно было, что он не думaет о том. что ему говорят, а только ловит слова для рифмования. – Он ничего, парень душевный, и выпить не дурак, – продолжал Скучаев, наливая и себе и не обращая внимания на рифмачество Тишкова. – Если выпить не дурак, значит парень так и сяк, – бойко крикнул Тишков и опрокинул рюмку в рот. – А что с мамзелью вяжется, так это что же! – говорил Скучаев. – От мамзели клопы в постели, – ответил Тишков. – Кто богу не грешен, царю не виноват! – Все грешим, все любить хотим. – А он хочет грех венцом прикрыть. – Грех венцом прикроют, подерутся и завоют. Так разговаривал Тишков всегда, если речь шла не о деле его собственном. Он бы смертельно надоел всем, но к нему привыкли и уже не замечали его бойко произносимых скороговорок; только на свежего человека иногда напустят его. Но Тишкову было все равно, слушают его или нет; он не мог не схватывать чужих слов для рифмачества и действовал с неуклонностью хитро придуманной машинки-докучалки. Долго глядя на его расторопные, отчетливые движения, можно было подумать, что это не живой человек, что он уже умер, или и не жил никогда, и ничего не видит в живом мире и не слышит ничего, кроме звенящих мертво слов.  IX   На другой день Передонов пошел к прокурору Авиновицкому. Опять была пасмурная погода. Ветер налетал порывами и нес по улицам пыльные вихри. Близился вечер, и все освещено было просеянным сквозь облачный туман, печальным, как бы не солнечным светом. Тоскою веяло затишье на улицах, и казалось, что ни к чему возникли эти жалкие здания, безнадежно-обветшалые, робко намекающие на таящуюся в их стенах нищую и скучную жизнь. Люди попадались, – и шли они медленно, словно ничто ни к чему их не побуждало, словно едва одолевали они клонящую их к успокоению дремоту. Только дети, вечные, неустанныe сосуды божьей радости над землею, были живы и бежали, и играли, – но уже и на них налегла косность, и какое-то безликое и незримое чудище, угнездясь за их плечами, заглядывало порою глазами, полными угроз, на их внезапно тупеющие лица. Среди этого томления на улицах и в домах, под этим отчуждением с неба, по нечистой и бессильной земле, шел Передонов и томился неясными страхами, – и не было для него утешения в возвышенном и отрады в земном, – потому что и теперь, как всегда, смотрел он на мир мертвенными глазами, как некий демон, томящийся в мрачном одиночестве страхом и тоскою. Его чувства были тупы, и сознание его было растлевающим и умертвляющим аппаратом. Все доходящее до его сознания претворялось в мерзость и грязь. В предметах ему бросались в глаза неисправности и радовали его. Когда он проходил мимо прямостоящего и чистого столба, ему хотелось покривить его или испакостить. Он смеялся от радости, когда при нем что-нибудь пачкали. Чисто вымытых гимназистов он презирал и преследовал. Он называл их ласкомойками. Неряхи были для него понятнее. У него не было любимых предметов, как не было любимых людей, – и потому природа могла только в одну сторону действовать на его чувства, только угнетать их. Также и встречи с людьми. Особенно с чужими и незнакомыми, которым нельзя сказать грубость. Быть счастливым для него значило ничего не делать и, замкнувшись от мира, ублажать свою утробу. А вот теперь приходится поневоле, – думал он, – итти и объясняться. Какая тягость! Какая докука! И еще если бы можно было напакостить там, куда он идет, а то нет ему и этого утешения. Прокуроров дом усилил и определил в Передонове его тягостные настроения в чувстве тоскливого страха. И точно, этот дом имел сердитый, злой вид. Высокая крыша хмуро опускалась над окнами, пригнетенными к земле. И дощатая обшивка, и крыша были когда-то выкрашены ярко и весело, но от времени и дождей окраска стала хмурою и серою. Ворота, громадные и тяжелые, выше самого дома, как бы приспособленные для отражения вражьих нападении, постоянно были на запоре. За ними гремела цепь, и глухим басом лаяла собака на каждого прохожего. Кругом тянулись пустыри, огороды, кривились лачуги какие-то. Против прокуророва дома – длинная шестиугольная площадь, посредине углубленная, заросшая травою, вся немощенная. У самого дома торчал фонарный столб, единственный на всей площади. Передонов медленно, неохотно поднялся по четырем пологим ступенькам на крыльцо, покрытое дощатою двускатною кровелькою, и взялся за почернелую медную ручку от звонка. Звонок раздался где-то близко, с резким и продолжительным дребезжанием. Невдолге послышались крадущиеся шаги. Кто-то подошел к двери на цыпочках и остановился там тихо-тихо. Должно быть, смотрел в какую-нибудь незаметную щель. Потом загремел железный крюк, дверь открылась, – на пороге стояла черноволосая, угрюмая, рябая девица с подозрительно-озирающими все глазами. – Вам кого ? – спросила она. Передонов сказал, что пришел к Александру Алексеевичу по делу. Девица его впустила. Переступая порог, Передонов зачурался про себя. И хорошо, что поспешил: не успел еще он снять пальто, как уже в гостиной послышался резкий, сердитый голос Авиновицкого. Голос у прокурора всегда был устрашающий, – иначе он и не говорил. Так и теперь, сердитым и бранчивым голосом он еще из гостиной кричал приветствие и выражение радости по тому поводу, что наконец-то Передонов собрался к нему. Александр Алексеевич Авиновицкий был мужчина мрачной наружности, как бы уж от природы приспособленный для того, чтобы распекать и разносить. Человек несокрушимого здоровья, – он купался ото льда до льда, – казался, он, однако, худощавым, так сильно зарос он бородою черною с синеватым отливом. Он на всех наводил если не страх, то чувство неловкости, потому что, не уставая, кого-нибудь громил, кому-нибудь грозил Сибирью да каторгою. [[7]] – Я по делу, – сказал Передонов смущенно. – С повинной? человека убили? поджог устроили? почту ограбили? – сердито закричал Авиновицкий, пропуская Передонова в зал. – Или сами стали жертвой преступления, что более чем возможно в нашем городе? Город у нас скверный, а полиция в нем еще хуже. Удивляюсь еще я, отчего на этой вот площади каждое утро мертвые тела не валяются. Ну-с, прошу садиться. Так какое же дело? преступник вы или жертва? – Нет, – сказал Передонов, – я ничего такого не сделал. Это директор рад бы меня упечь, а я ничего такого. – Так вы повинной не приносите? – спросил Авиновицкий. – Нет, я ничего такого, – боязливо бормотал Передонов. – Ну, а если вы ничего такого, – со свирепыми ударениями на словах сказал прокурор, – так я вам предложу чего-нибудь этакое. Он взял со стола колокольчик и позвонил. Никто не шел. Авиновицкий схватил колокольчик в обе руки, поднял неистовый трезвон, потом бросил колокольчик на пол, застучал ногами и закричал диким голосом. – Маланья! Маланья! Черти, дьяволы, лешие! Послышались неторопливые шаги, вошел гимназист, сын Авиновицкого, черноволосый коренастый мальчик, лет тринадцати, с весьма уверенными и самостоятельными повадками. Он поклонился Передонову, поднял колокольчик, поставил его на стол и уже потом сказал спокойно: – Маланья на огород пошла. Авиновицкий мгновенно успокоился и, глядя на сына с нежностью, столь не идущею к его обросшему и сердитому лицу, сказал: – Так ты, сынок, добеги до нее, скажи, чтоб она собрала нам выпить и закусить. Мальчик неторопливо пошел из горницы. Отец смотрел за ним с горделивою и радостною улыбкою. Но уже когда мальчик был в дверях, Авиновицкий вдруг свирепо нахмурился и закричал страшным голосом так, что Передонов вздрогнул: – Живо! Гимназист побежал, и слышно стало, как захлопали стремительно открытые и с треском закрытые двери. Отец послушал, радостно улыбнулся толстыми, красными губами, потом опять заговорил сердитым голосом: – Наследник. Хорош, а? Что из него будет, а? Как вы полагаете? Дураком может быть, но подлецом, трусом, тряпкой – никогда. – Да, что ж, – пробормотал Передонов. – Ныне люди пошли – пародия на человеческую породу, – гремел Авиновицкий. – Здоровье пошлостью считают. Немец фуфайку выдумал. Я бы этого немца в каторжные работы послал. Вдруг бы на моего Владимира фуфайку! Да он у меня в деревне все лето сапог ни разу не надел, а ему – фуфайку! Да он у меня избани на мороз нагишом выбежит, да на снегу поваляется, а ему – фуфайку. Сто плетей проклятому немцу! От немца, выдумавшего фуфайку, перешел Авиновицкий к другим преступникам. – Смертная казнь, милостивый государь, не варварство! – кричал он. – Наука признала, что есть врожденные преступники. Этим, батенька, все сказано. Их истреблять надо, а не кормить на государственный счет. Он – злодей, а ему на всю жизнь обеспечен теплый угол в каторжной тюрьме. Он убил, поджег, растлил, а плательщик налогов отдувается своим карманом на его содержание. Нет-с, вешать много справедливее и дешевле. В столовой накрыт был круглый стол белою с красною каемкою скатертью и на нем расставлены тарелки с жирными колбасами и другими снедями, солеными, копчеными, маринованными и графины и бутылки разных калибров и форм со всякими водками, настойками и наливками. Все было по вкусу для Передонова и даже некоторая неряшливость убранства была ему мила. Хозяин продолжал громить. По поводу съестного обрушился на лавочников, а затем заговорил почему-то о наследственности. – Наследственность – великое дело! – свирепо кричал, он. – Из мужиков в баре выводить – глупо, смешно, нерасчетливо и безнравственно. Земля скудеет, города наполняются золоторотцами, неурожаи, невежество, самоубийства – это вам нравится? Учите мужика, сколько хотите, но не давайте ему чинов за это. А то крестьянство теряет лучших членов и вечно останется чернью, быдлом, а дворянство тоже терпит ущерб от прилива некультурных элементов. У себя в деревне он был лучше других, а в дворянское сословие он вносит что-то грубое, нерыцарское, неблагородное. На первом плане у него нажива, утробные интересы. Нет-с, батенька, касты были мудрое устройство. – Да вот и у нас в гимназии директор всякую шушеру пускает, – сердито сказал Передонов, – даже есть крестьянские дети, а мещан даже много. [[8]] – Хорошее дело, нечего сказать! – крикнул хозяин. – Есть циркуляр, чтоб всякой швали не пускать, а он по-своему, – жаловался Передонов, – почти никому не отказывает. У нас, говорит, дешевая жизнь в городе, а гимназистов, говорит, и так мало. Что ж что мало? И еще бы пусть было меньше. А то одних тетрадок не напоправляешься. Книги некогда прочесть. А они нарочно в сочинениях сомнительные слова пишут, – все с Гротом приходится справляться. – Выпейте ерофеичу, – предложил Авиновицкий. – Какое же у вас до меня дело? – У меня враги есть, – пробормотал Передонов, уныло рассматривая рюмку с желтою водкою, прежде чем выпить ее. – Без врагов свинья жила, – отвечал Авиновицкий, – да и ту зарезали. Кушайте, хорошая была свинья. Передонов взял кусок ветчины и сказал: – Про меня распускают всякую ерунду. – Да, уж могу сказать, по части сплетен хуже нет города! – свирепо закричал хозяин. – Уж и город! Какую гадость ни сделай, сейчас все свиньи о ней захрюкают. – Мне княгиня Волчанская обещала инспекторское место выхлопотать, а тут вдруг болтают. Это мне повредить может. А все из зависти. Тоже и директор распустил гимназию: гимназисты, которые на квартирах живут, курят, пьют, ухаживают за гимназистками. Да и здешние такие есть. Сам распустил, а вот меня притесняет. Ему, может быть, наговорили про меня. А там и дальше пойдут наговаривать. До княгини дойдет. Передонов длинно и нескладно рассказывал о своих опасениях. Авиновицкий слушал сердито и по временам восклицал гневно: – Мерзавцы! Шельмецы! Иродовы дети! – Какой же я нигилист? – говорил Передонов, – даже смешно. У меня есть фуражка с кокардою, а только я ее не всегда надеваю, – так и он шляпу носит. А что у меня Мицкевич висит, так я его за стихи повесил, а не за то, что он бунтовал. А я и не читал его “Колокола”. – Ну, это вы из другой оперы хватили, – бесцеремонно сказал Авиновицкий. – “Колокол” Герцен издавал, а не Мицкевич. – То другой “Колокол”, – сказал Передонов, – Мицкевич тоже издавал “Колокол”. – Не знаю-с. Это вы напечатайте. Научное открытие. Прославитесь. – Этого нельзя напечатать, – сердито сказал Передонов. – Мне нельзя запрещенные книги читать. Я и не читаю никогда. Я – патриот. После долгих сетований, в которых изливался Передонов, Авиновицкий сообразил, что кто-то пытается шантажировать Передонова и с этой целью распускает о нем слухи с таким расчетом, чтобы запугать его и тем подготовить почву для внезапного требования денег. Что эти слухи не дошли до Авиновицкого, он объяснил себе тем, что шантажист ловко действует в самом близком к Передонову кругу, – ведь ему же и нужно воздействовать лишь на Передонова. Авиновицкий спросил: – Кого подозреваете? Передонов задумался. Случайно подвернулась на память Грушина, смутно припомнился недавний разговор с нею, когда он оборвал ее рассказ угрозою донести. Что это он погрозил доносом Грушиной, спуталось у него в голове в тусклое представление о доносе вообще. Он ли донесет, на него ли донесут – было неясно, и Передонов не хотел сделать усилия припомнить точно, – ясно было одно, что Грушина – враг. И, что хуже всего, она видела, куда он прятал Писарева. Надо будет перепрятать. Передонов сказал: – Вот Грушина тут есть такая. – Знаю, шельма первостатейная, – кратко решил Авиновицкий. – Она все к нам ходит, – жаловался Передонов, – и все вынюхивает. Она жадная, ей все давай. Может быть, она хочет, чтоб я ей деньгами заплатил, чтоб она не донесла, что у меня Писарев был. А может быть, она хочет за меня замуж. Но я не хочу платить, и у меня есть другая невеста, – пусть доносит, я не виноват. А только мне неприятно, что выйдет история, и это может повредить моему назначению. – Она – известная шарлатанка, – сказал прокурор. – Она тут гаданьем занялась было, дураков морочила, да я сказал полиции, что это надо прекратить. На этот раз были умны, послушались. – Она и теперь гадает, – сказал Передонов, – на картах мне раскладывала, все дальняя дорога выходила да казенное письмо. – Она знает, кому что сказать. Вот, погодите, она будет петли метать, а потом и пойдет деньги вымогать. Тогда вы прямо ко мне. Я ей всыплю сто горячих, – сказал Авиновицкий любимую свою поговорку. Не следовало принимать ее буквально, – это обозначало просто изрядную головомойку. Так обещал Авиновицкий свою защиту Передонову. Но Передонов ушел от него, волнуемый неопределенными страхами; их укрепляли в нем громкие, грозные речи Авиновицкого. Каждый день так делал Передонов по одному посещению перед обедом, – больше одного не успевал, потому что везде надо было вести обстоятельные объяснения. Вечером по обыкновению отправлялся играть на биллиарде. Попрежнему ворожащими зовами заманивала его Вершина, попрежнему Рутилов выхвалял сестер. Дома Варвара уговаривала его скорее венчаться, – но никакого решения не принимал он. “Конечно, – думал он иногда, – жениться бы на Варваре всего выгоднее, – ну, а вдруг княгиня обманет? В городе станут смеяться”, – думал он, и это останавливало его. Преследование невест, зависть товарищей, более сочиненная им самим, чем действительная, чьи-то подозреваемые им козни – все это делало его жизнь скучною и печальною, как эта погода, которая несколько дней под ряд стояла хмурая и часто разрешалась медленными, скучными, но долгими и холодными дождями. Скверно складывалась жизнь, чувствовал Передонов, – но он думал, что вот скоро сделается он инспектором, и тогда все переменится к лучшему.  Х   В четверг Передонов отправился к предводителю дворянства. Предводителев дом напоминал поместительную дачу где-нибудь в Павловске или в Царском Селе, дачу, вполне пригодную и для зимнего жилья. Не била в глаза роскошь, но новизна многих вещей казалась преувеличенно излишнею. Александр Михайлович Верига ждал Передонова в кабинете. Он сделал так, как будто торопится итти навстречу к гостю и только случайно не успел встретить его раньше. Верига держался необычайно прямо, даже и для отставного кавалериста. Говорили, что он носит корсет. Лицо, гладко выбритое, было однообразно румяно, как бы покрашено. Голова острижена под самую низкостригущую машинку,– прием, удобный для смягчения плеши. Глаза серые, любезные и холодные. В обращении он был со всеми весьма любезен, во взглядах решителен и строг. Во всех движениях чувствовалась хорошая военная выправка, и замашки будущего губернатора иногда проглядывали. Передонов объяснял ему, сидя против него у дубового резного стола: – Вот обо мне всякие слухи ходят, так я, как дворянин, обращаюсь к вам. Про меня всякий вздор говорят, ваше превосходительство, чего и не было. – Я ничего не слышал, – отвечал Верига и, выжидательно и любезно улыбаясь, упирал в Передонова серые внимательные глаза. Передонов упорно смотрел в угол и говорил: – Социалистом я никогда не был, а что там иной раз, бывало, скажешь лишнее, так ведь это в молодые годы кто не кипятится. А теперь я ничего такого не думаю. – Так вы таки были большим либералом? – с любезною улыбкою спросил Верига. – Конституции желали, не правда ли? Все мы в молодости желали конституции. Не угодно ли? Верига подвинул Передонову ящик с сигарами. Передонов побоялся взять и отказался; Верига закурил. – Конечно, ваше превосходительство, – признался Передонов, – в университете и я, но только я и тогда хотел не такой конституции, как другие. – А именно? – с оттенком приближающегося неудовольствия в голосе спросил Верига. – А чтоб была конституция, но только без парламента, – объяснил Передонов, – а то в парламенте только дерутся. Веригины серые глаза засветились тихим восторгом. – Конституция без парламента! – мечтательно сказал он. – Это, знаете ли, практично. – Но и то это давно было, – сказал Передонов, – а теперь я ничего. [[9]] И он с надеждою посмотрел на Веригу. Верига выпустил изо рта тоненькую струйку дыма, помолчал и оказал медленно: – Вот вы – педагог, а мне приходится, по моему положению в уезде, иметь дело и со школами. С вашей точки зрения вы каким школам изволите отдавать предпочтение: церковно ли приходским или этим, так называемым земским? Верига отряхнул пепел с сигары и прямо уставился в Передонова любезным, но слишком внимательным взором. Передонов нахмурился, глянул по углам и сказал: – Земские школы надо подтянуть. – Подтянуть, – неопределенным тоном повторил Верига, – так-с. И он опустил глаза на свою тлеющую сигару, словно приготовляясь слушать долгие объяснения. – Там учителя – нигилисты, – говорил Передонов, – а учительницы в бога не верят. Они в церкви стоят и сморкаются. Верига быстро глянул на Передонова, улыбнулся и сказал: – Ну, это, знаете ли, иногда необходимо. – Да, но она точно в трубу, так что певчие смеются, – сердито говорил Передонов. – Это она нарочно. Это Скобочкина такая есть. – Да, это нехорошо, – сказал Верига, – но у Скобочкиной это больше от невоспитанности. Она девица вовсе без манер, но учительница усердная. Но, во всяком случае, это нехорошо. Надо ей сказать. – Она и в красной рубахе ходит. А иногда так даже босая ходит, и в сарафане. С мальчишками в козны играет. У них в школах очень вольно, – продолжал Передонов, – никакой дисциплины. Они совсем не хотят наказывать. А с мужицкими детьми так нельзя, как с дворянскими. Их стегать надо. Верига спокойно посмотрел на Передонова, потом, как бы испытывая неловкость от услышанной им бестактности, опустил глаза и сказал холодным, почти губернаторским тоном: – Должен сказать, что в учениках сельских школ я наблюдал многие хорошие качества. Несомненно, что в громадном большинстве случаев они вполне добросовестно относятся к своей работе. Конечно, как и везде у детей, бывают проступки. Вследствие неблаговоспитанности окружающей среды эти проступки могут принять там довольно грубые формы, тем более, что в сельском населении России вообще мало развиты чувства долга и чести и уважения к чужой собственности. Школа обязана к таким проступкам относиться внимательно и строго. Если все меры внушения исчерпаны или если проступок велик, то, конечно, следовало бы, чтобы не увольнять мальчика, прибегать и к крайним мерам. Впрочем, это относится и ко всем детям, даже и к дворянским. Но я вообще согласен с вами в том, что в школах этого типа воспитание поставлено не совсем удовлетворительно. Госпожа Штевен в своей весьма, кстати, интересной книге… вы изволили читать? – Нет, ваше превосходительство, – смущенно сказал Передонов, – мне все некогда было, много работы в гимназии. Но я прочту. – Ну, это не так необходимо, – с любезною улыбкою сказал Верига, словно разрешая Передонову не читать этой книги. – Да, так вот госпожа Штевен рассказывает с большим возмущением, как двух ее учеников, парней лет по семнадцати, волостной суд приговорил к розгам. Они, видите ли, гордые, эти парни, – да мы, изволите ли видеть, намучились все, пока над ними тяготел позорный приговор, – его потом отменили. А я вам скажу, что на месте госпожи Штевен я постеснялся бы рассказывать на всю Россию об этом происшествии: ведь осудили-то их, можете себе представить, за кражу яблок. Прошу заметить, за кражу! А она еще пишет, что это – ее самые хорошие ученики. А яблоки, однако, украли! Хорошо воспитание! Остается только откровенно признаться, что право собственности мы отрицаем. Верига в волнении поднялся с места, сделал шага два, но тотчас же овладел собою и опять сел. – Вот если я сделаюсь инспектором народных училищ, я иначе поведу дело,– сказал Передонов. – А, вы имеете в виду? – спросил Верига. – Да, княгиня Волчанская мне обещала. Верига сделал приятное лицо. – Мне приятно будет вас поздравить. Не сомневаюсь, что в ваших руках дело выиграет. – А вот тут, ваше превосходительство, в городе болтают разные пустяки,– еще, может быть, кто-нибудь донесет в округ, помешают моему назначению, а я ничего такого. – Кого же вы подозреваете в распространении ложных слухов? – спросил Верига. Передонов растерялся и забормотал: – Кого же подозревать? Я не знаю. Говорят. А я собственно потому, что это может мне повредить по службе. Верига подумал, что ему и не надо знать, кто именно говорит: ведь он еще не губернатор. Он опять вступил в роль предводителя и произнес речь, которую Передонов выслушал, страшась и тоскуя: – Я благодарю вас за доверие, которое вы оказали мне, прибегая к моему (Верига хотел сказать “покровительству”, но воздержался) посредничеству между вами и обществом, в котором, по вашим сведениям, ходят неблагоприятные для вас слухи. До меня эти слухи не дошли, и вы можете утешать себя тем, что распространяемые на ваш счет клеветы не осмеливаются подняться из низин городского общества и, так сказать, пресмыкаются во тьме и тайне. Но мне очень приятно, что вы, состоя на службе по назначению, однако столь высоко оцениваете одновременно и значение общественного мнения и достоинство занимаемого вами положения в качестве воспитателя юношества, одного из тех, просвещенным попечениям которых мы, родители, доверяем драгоценнейшее наше достояние, наших детей. Как чиновник вы имеете своего начальника в лице вашего достоуважаемого директора, но как член общества и дворянин вы всегда в праве рассчитывать на… содействие предводителя дворянства в вопросах, касающихся вашей чести, вашего человеческого и дворянского достоинства. Продолжая говорить, Верига встал и, упруго упираясь в край стола пальцами правой руки, глядел на Передонова с тем безразлично-любезным и внимательным выражением, с которым смотрят на толпу, произнося благосклонно-начальнические речи. Встал и Передонов и, сложа руки на животе, угрюмо смотрел ка ковер под хозяиновыми ногами. Верига говорил: – Я рад, что вы обратились ко мне и потому, что в наше время особенно полезно членам первенствующего сословия всегда и везде прежде всего помнить, что они – дворяне, дорожить принадлежностью к этому сословию, – не только правами, но и обязанностями и честью дворянина. Дворяне в России, как вам, конечно, известно, сословие по преимуществу служилое. Строго говоря, все государственные должности, кроме самых низких, разумеется, должны находиться в дворянских руках. Нахождение разночинцев на государственой службе составляет, конечно, одну из причин таких нежелательных явлений, как то, которое возмутило ваше спокойствие. Клевета и кляуза – орудие людей низшей породы, не воспитанных в добрых дворянских традициях. Но я надеюсь, что общественное мнение выскажется ясно и громко в вашу пользу, и вы можете вполне рассчитывать на все мое содействие в этом отношении. – Покорно благодарю, ваше превосходительство, – сказал Передонов, – так уж я буду надеяться. Верига любезно улыбнулся и не садился, давая понять, что разговор окончен. Сказав свою речь, он вдруг почувствовал, что это вышло вовсе некстати и что Передонов не кто иной, как трусливый искатель хорошего места, обивающий пороги в поисках покровительства. Он отпустил Передонова с холодным пренебрежением, которое привык чувствовать к нему за его непорядочную жизнь. Одеваясь при помощи лакея в прихожей и слыша доносящиеся издали звуки рояля, Передонов думал, что в этом доме живут по-барски, гордые люди, высоко себя ставят. “В губернаторы метит”, – с почтительным и завистливым удивлением думал Передонов. На лестнице встретились ему возвращавшиеся с прогулки маленькие два предводителевы сына со своим наставником. Передонов посмотрел на них с сумрачным любопытством. “Чистые какие, – думал он, – даже в ушах ни грязинки. И бойкие такие, а сами, небось, вышколенные, по струнке ходят. Пожалуй, – думал Передонов, – их никогда и не стегают”. И сердито посмотрел им вслед Передонов, а они быстро подымались по лестнице и весело разговаривали. И дивило Передонова, что наставник был с ними как равный, не хмурился и не кричал на них. Когда Передонов вернулся домой, он застал Варвару в гостиной с книгой в руках, что бывало редко. Варвара читала поварскую книгу, – единственную, которую она иногда открывала. Книга была старая, трепаная, в черном переплете. Черный переплет бросился в глаза Передонову и привел его в уныние. – Что ты читаешь, Варвара? – сердито спросил он. – Что? Известно что, поварскую книгу, – отвечала Варвара. – Мне пустяков некогда читать. – Зачем поварская книга? – с ужасом спросил Передонов. – Как зачем? Кушанье буду готовить тебе же, ты все привередничаешь, – объясняла Варвара, усмехаючись горделиво и самодовольно. – По черной книге я не стану есть! – решительно заявил Передонов, быстро выхватил из рук Варвары книгу и унес ее в спальню. “Черная книга! Да еще по ней обеды готовить! – думал он со страхом. – Того только недоставало, чтобы его открыто пытались извести чернокнижием! Необходимо уничтожить эту страшную книгу”, – думал он, не обращая внимания на дребезжащее Варварино ворчанье. [[10]] В пятницу Передонов был у председателя уездной земской управы. В этом доме все говорило, что здесь хотят жить попросту, по-хорошему и работать на общую пользу. В глаза метались многие вещи, напоминающие о деревенском и простом: кресло с дугою-спинкою и топориками-ручками, чернильницы в виде подковы, пепельница-лапоть. В зале много мерочек – на окнах, на столах, на полу – с образцами разного зерна, и кое-где куски “голодного” хлеба, – скверные глыбы, похожие на торф. В гостиной – рисунки и модели сельскохозяйственных машин. Кабинет загромождали шкапы с книгами о сельском хозяйстве и о школьном деле. На столе – бумаги, печатные отчеты, картонки с какими-то разной величины карточками. Много пыли и ни одной картины. Хозяин, Иван Степанович Кириллов, очень беспокоился, как бы, с одной стороны, быть любезным, европейски-любезным, но, с другой стороны, не уронить своего достоинства хозяина в уезде. Он весь был странный и противоречивый, как бы спаянный из двух половинок. По всей его обстановке было видно, что он много и с толком работает. А на него самого посмотришь, и кажется, что вся эта земская деятельность для него только лишь забава и ею занят он пока, а настоящие его заботы где-то впереди, куда порою устремлялись его бойкие, но как бы не живые, оловянного блеска глаза. Как будто кем-то вынута из него живая душа и положена в долгий ящик, а на место ее вставлена не живая, но сноровистая суетилка. Он был невелик ростом, тонок, моложав, – так моложав и румян, что подчас казался мальчиком, приклеившим бороду и перенявшим от взрослых, довольно удачно, их повадки. Движения у него были отчетливые и быстрые. Здороваясь, он проворно кланялся и шаркал и скользил на подошвах щегольских башмачков. Одежду его хотелось назвать костюмчиком: серенькая курточка, батистовая нaкрахмаленная сорочка с отложным воротничком, веревочный синий галстук, узенькие брючки, серые чулочки. И разговор его, всегда отменно-вежливый, был тоже каким-то двояким: говорит себе степенно – и вдруг детски-простодушная улыбка, какая-нибудь мальчишеская ухватка, а через минуту, глядишь – опять уймется и скромничает. Жена его, женщина тихая и степенная, казавшаяся старше мужа, несколько раз при Передонове входила в кабинет и каждый раз спрашивала у мужа какие-то точные сведения об уездных делах. Хозяйство у них в городе шло запутанно, – постоянно приходили по делу и постоянно пили чай. И Передонову, едва он уселся, принесли стакан не очень теплого чая и булок на тарелке. До Передонова уже сидел гость. Передонов его знал, – да и кто в нашем городе кого не знает? Все друг другу знакомы, – только иные раззнакомились, поссорясь. То был земский врач Георгий Семенович Трепетов, маленький – еще меньше Кириллова – человек, с прыщавым лицом, остреньким и незначительным. На нем были синие очки, и смотрел он всегда вниз или в сторону, как бы тяготясь смотреть на себеседника. Он был необыкновенно честен и никогда не поступился ни одною своею копейкою в чужую пользу. Всех, находящихся на казенной службе, он глубоко презирал: еще руку подаст при встрече, но от разговоров упрямо уклонялся. За это он слыл светлою головою, как и Кириллов, хотя знал мало и лечил плохо. Все собирался опроститься и с этой целью присматривался, как мужики сморкаются, чешут затылки, утирают ладонью губы, и сам наедине подражал им иногда, – но все откладывал опрощение до будущего лета. Передонов и здесь повторил все привычные ему за последние дни пени на городские сплетни, на завистников, которые хотят помешать ему достигнуть инспекторского места. Кириллов сперва почувствовал себя польщенным этим обращением к нему. Он восклицал: – Да, вот вы теперь видите, какова провинциальная среда? Я всегда говорил, что единственное спасение для мыслящих людей – сплотиться, и я радуюсь, что вы пришли к тому же убеждению. Трепетов сердито и обиженно фыркнул. Кириллов посмотрел на него боязливо. Трeпетов презрительно сказал: – Мыслящие люди! – и опять фыркнул. Потом, помолчав немного, заговорил тоненьким, обиженным голосом: – Не знаю, могут ли мыслящие люди служить затхлому классицизму! Кириллов нерешительно сказал: – Но вы, Георгий Семенович, не берете в расчет, что не всегда от человека зависит избрать свою деятельность. Трепетов презрительно фыркнул, чем окончательно сразил любезного Кириллова, и погрузился в глубокое молчание. Кириллов обратился к Передонову. Услышав, что тот говорит об инспекторском месте, Кириллов забеспокоился. Ему показалось, что Передонов хочет быть инспектором в нашем уезде. А в уездном земстве назревало предположение учредить должность своего инспектора училищ, выбираемого земством и утверждаемого учебным начальством. Тогда инспектор Богданов, имевший в своем ведении школы трех уездов, переселился бы в один из соседних городов, и школы нашего уезда перешли бы к новому инспектору. Для этой должности был у земцев на примете человек, наставник учительской семинарии в ближайшем городке Сафате. – Там у меня есть протекция, – говорил Передонов, – а только вот здесь директор пакостит, да и другие тоже. Всякую ерунду распускают. Так уж, в случае каких справок об мне, я вот вас предупреждаю, что это все вздор обо мне говорят. Вы этим господам не верьте. Кириллов отвечал поспешно и бойко: – Мне, Ардальон Борисыч, нет времени особенно углубляться в городские отношения и слухи, я по горло завален делом. Если бы жена не помогала, то я не знаю, как бы справился. Я нигде не бываю, никого не вижу, ничего не слышу. Но я вполне уверен, что все это, что о вас говорят, – я ничего не слышал, поверьте чести, – все это вздор, вполне верю. Но это место не от одного меня зависит. – Вас могут спросить, – сказал Передонов. Кириллов посмотрел на него с удивлением и сказал: – Еще бы не спросили, конечно, спросят. Но дело в том, что мы имеем в виду… В это время на пороге показалась госпожа Кириллова и сказала: – Иван Степаныч, на минутку. Муж вышел к ней. Она озабоченно зашептала: – Я думаю, что этому субъекту лучше не говорить, что мы имеем в виду Красильникова. Этот субъект мне подозрителен, – он что-нибудь нагадит Красильникову. – Ты думаешь? – проворно прошептал Кириллов. – Да, да, пожалуй. Так неприятно. Он схватился за голову. Жена посмотрела на него с деловитым сочувствием и сказала: – Лучше совсем ничего ему об этом не говорить, как будто и места нет. – Да, да, ты права, – шептал Кириллов. – Но я побегу. Неловко. Он побежал в кабинет, и там стал усиленно шаркать и сыпать любезные слова Передонову. – Так уж вы, если что… – начал Передонов. – Будьте спокойны, будьте спокойны, буду иметь в виду, – быстро говорил Кириллов. – Мы это еще не вполне решили, этот вопрос. Передонов не понимал, о каком вопросе говорит Кириллов, и чувствовал тоску и страх. А Кириллов говорил: – Мы составляем школьную сеть. Из Петербурга выписали специалиста. Целое лето работали. Девятьсот рублей это нам обошлось. Удивительно тщательная работа: подсчитаны все расстояния, намечены все школьные пункты. И Кириллов долго и подробно рассказывал о школьной сети, то есть о разделении уезда на такие мелкие участки, со школою в каждом, чтобы из каждого селения школа была недалеко. Передонов ничего не понимал и запутывался тугими мыслями в словесных петлях сети, которую бойко и ловко плел перед ним Кириллов. Наконец ои распрощался и ушел, безнадежно тоскуя. В этом доме, – думал он, – его не захотели ни понять, ни даже выслушать. Хозяин молол что-то непонятное. Трепетов почему-то фыркал, хозяйка приходила, не любезничала и уходила, – странные люди живут в этом доме, – думал Передонов, – Потерянный день!  XI   В субботу Передонов собрался итти к исправнику. Этот хотя и не такая важная птица, как предводитель дворянства, – думал Передонов, – однако может навредить больше всех, а захочет, так он может и помочь своим отзывом перед начальством. Полиция – важное дело. Передонов вынул из картонки шапку с кокардою. Он решил, что отныне будет носить только ее. Хорошо директору носить шляпу, – он на хорошем счету у начальства, а Передонову еще надо добиться инспекторского места; нечего рассчитывать на протекцию, надо и самому во всем показывать себя с наилучшей стороны. Уже несколько дней назад, перед тем как начать свои походы по властям, он думал это, да только под руку попадалась шляпа. Теперь же Передонов устроил иначе: он шляпу швырнул на печь, – так-то вернее не попадется. Варвары не было дома, Клавдия мыла полы в горницах. Передонов вошел в кухню вымыть руки. На столе увидел он сверток синей бумаги, и из него высыпалось несколько изюминок. Это был фунт изюма, купленный для булки к чаю, – ее пекли дома. Передонов принялся есть изюм, как он был, не мытый и не чищенный, и съел весь фунт быстро и жадно, стоя у стола, озираясь на дверь, чтобы Клавдия не вошла невзначай. Потом тщательно свернул толстую синюю обертку, под сюртуком вынес ее в переднюю и там положил в карман в пальто, чтобы на улице выбросить и таким способом уничтожить следы. Он ушел. А Клавдия скоро хватилась изюма, испугалась, принялась искать, – но не нашла. Варвара вернулась, узнала о пропаже изюма и накинулась на Клавдию с бранью: она была уверена, что Клавдия съела изюм. На улице было ветрено и тихо. Лишь изредка набегали тучки. Лужи подсыхали. Небо бледно радовалось. Но тоскливо было на душе у Передонова. По дороге он зашел к портному, поторопить его, – скорее бы шил заказанную третьего дня новую форму. Проходя мимо церкви, Передонов снял шапку и трижды перекрестился, истово и широко, чтобы видели все, кто мог бы увидеть проходившего мимо церкви будущего инспектора. Прежде он этого не делал, но теперь надо держать ухо востро. Может быть, сзади идет себе тишком какой-нибудь соглядатай или за деревом таится кто-нибудь и наблюдает. Исправник жил на одной из дальних городских улиц. В воротах, распахнутых настежь, попался Передонову городовой, – встреча, наводившая в последние дни на Передонова уныние. На дворе видно было несколько мужиков, но не таких, как везде, – эти были какие-то особенные, необыкновенно смирные и молчаливые. Грязно было во дворе. Стояли телеги, покрытые рогожею. В темных сенях попался Передонову еще один городовой, низенький, тощий человек вида исполнительного, но все же унылого. Он стоял неподвижно и держал подмышкой книгу в кожаном черном переплете. Отрепанная босая девица выбежала из боковой двери, стащила пальто с Передонова и провела его в гостиную, приговаривая: – Пожалуйте, Семен Григорьевич сейчас выдут. В гостиной были низкие потолки. Они давили Передонова. Мебель тесно жалась к стенке. На полу лежали веревочные маты. Справа и слева из-за стены слышались шопоты и шорохи. Из дверей выглядывали бледные женщины и золотушные мальчики, все с жадными, блестящими глазами. Из шопота иногда выделялись вопросы и ответы погромче. – Принес. – Куда нести? – Куда поставить прикажете? – От Ермошкина, Сидора Петровича. Скоро вышел исправник. Он застегивал мундирный сюртук и сладко улыбался. – Извините, что задержал, – сказал он, пожимая руку Передонова обеими своими большими и загребистыми руками, – там разные посетители по делам. Служба наша такая, не терпит отлагательства. Семен Григорьевич Миньчуков, мужчина длинный, плотный, черноволосый, с облезлыми по середине головы волосами, держался слегка сгибаясь, руки вниз, пальцы грабельками. Он часто улыбался с таким видом, точно сейчас съел что-то запрещенное, но приятное и теперь облизывался. Губы у него ярко-красные, толстые, нос мясистый, лицо вожделяющее, усердное и глупое. Передонова смущало все, что он здесь видел и слышал. Он бормотал несвязные слова и сидя на кресле, старался шапку держать так, чтобы исправник видел кокарду. Миньчуков сидел против него, по другую сторону стола, а загребистые руки его тихонько двигались на коленях, сжимались и разжимались. – Болтают нивесть что, – говорил Передонов, – чего и не было. А я сам могу донести. Я ничего такого, а за ними я знаю. Только я не хочу. Они за глаза всякую ерунду говорят, а в глаза смеются. Согласитесь сами, в моем положении это щекотливо. У меня протекция, а они гадят. Они совершенно напрасно меня выслеживают, только время теряют, а меня стесняют. Куда ни пойдешь, а уж по всему городу известно. Так уж я надеюсь, что в случае чего вы меня поддержите. – Как же, как же, помилуйте, с величайшим удовольствием, – сказал Миньчуков, простирая вперед свои широкие ладони, – конечно, мы, полиция, должны знать, если за кем есть что-нибудь неблагонадежное или нет. – Мне, конечно, наплевать, – сердито сказал Передонов, – пусть бы болтали, да боюсь, что они мне нагадят в моей службе. Они хитрые. Вы не смотрите, что они все болтают, хоть, например, Рутилов. А вы почем знаете, может, он под казначейство подкоп ведет. Так это с больной головы на здоровую. Миньчукову казалось сначала, что Передонов подвыпил и мелет вздор. Потом, вслушавшись, он сообразил, что Передонов жалуется на кого-то, кто на него клевещет, и просит принять какие-нибудь меры. – Молодые люди, – продолжал Передонов, думая о Володине, – а много о себе думают. Против других умышляют, а и сами-то нечисты. Молодые люди, известно, увлекаются. Иные и в полиции служат, а тоже туда же суются. И он долго говорил о молодых людях, по почему-то не хотел назвать Володина. Про полицейских же молодых людей он сказал на всякий случай, чтоб Миньчуков понял, что у него и относительно служащих в полиции есть кое-какие неблагоприятные сведения. Миньчуков решил, что Передонов намекает на двух молодых чиновников полицейского управления: молоденькие, смешливые, ухаживают за барышнями. Смущение и явный страх Передонова заражал невольно и Миньчукова. – Я буду следить, – сказал он озабоченно, минуту призадумался и опять начал сладко улыбаться. – Два есть у меня молоденьких чиновничка, совсем еще желторотые. Одного из них мамаша, поверите ли, в угол ставит, ей-богу. Передонов отрывисто захохотал. Между тем Варвара побывала у Грушиной, где узнала поразившую ее новость. – Душенька, Варвара Дмитриевна, – торопливо заговорила Грушина, едва только Варвара переступила порог ее дома, – какую я вам новость скажу, вы просто ахнете. – Ну, какая там новость? – ухмыляясь, спросила Варвара. – Нет, вы только подумайте, какие есть на свете низкие люди! На какие штуки идут, чтобы только достичь своей цели! – Да в чем дело-то? – Ну вот, постойте, я вам расскажу. Но хитрая Грушина прежде начала угощать Варвару кофеем, потом погнала из дома на улицу своих ребятишек, причем старшая девочка заупрямилась и не хотела итти. – Ах, ты, негодная дрянь! – закричала на нее Грушина. – Сама дрянь, – отвечала дерзкая девочка и затопала на мать ногами. Грушина схватила девочку за волосы, выбросила из дому на двор и заперла дверь. – Тварь капризная, – жаловалась она Варваре, – с этими детьми просто беда. Я одна, сладу нет никакого. Им бы отца надо было. – Вот замуж выйдете, будет им отец, – сказала Варвара. – Тоже какой еще попадется, голубушка Варвара Дмитриевна, – другой тиранить их начнет. В это время девочка забежала с улицы, бросила в окно горсть песку и осыпала им голову и платье у матери. Грушина высунулась в окно и закричала: – Я тебя, дрянь этакая, выдеру, – вот ты вернись домой, я тебе задам, дрянь паршивая! – Сама дрянь, злая дура! – кричала на улице девочка, прыгала на одной ноге и показывала матери грязные кулачки. Грушина крикнула дочке: – Погоди ты у меня! И закрыла окно. Потом она села спокойно, как ни в чем не бывало, заговорила: – Новость-то я вам хотела рассказать, да уж не знаю. Вы, голубушка Варвара Дмитриевна, не тревожьтесь, они ничего не успеют. – Да что такое? – испуганно спросила Варвара, и блюдце с кофе задрожало в ее руках. – Знаете, нынче поступил в гимназию, прямо в пятый класс, один гимназист, Пыльников, будто бы из Рубани, потому что его тетка в нашем уезде имение купила. – Ну, знаю, – сказала Варвара, – видела, как же, еще они с теткой приходили, такой смазливенький, на девочку похож и все краснеет. – Голубушка Варвара Дмитриевна, как же ему не быть похожим на девочку,– ведь это и есть переодетая барышня! – Да что вы! – воскликнула Варвара. – Нарочно они так придумали, чтобы Ардальона Борисыча подловить, – говорила Грушина, торопясь, размахивая руками и радостно волнуясь оттого, что передает такое важное известие. – Видите ли, у этой барышни есть двоюродный брат сирота, он и учился в Рубани, так мать-то этой барышни его из гимназии взяла, а по его бумагам барышня сюда и поступила. И вы заметьте, они его поместили на квартире, где других гимназистов нет, он там один, так что все шито-крыто, думали, останется. – А вы как узнали? – недоверчиво спросила Варвара. – Голубушка Варвара Дмитриевна, слухом земля полнится. И так сразу стало подозрительно: все мальчики – как мальчики, а этот – тихоня, ходит как в воду опущенный. А по роже посмотреть – молодец молодцом должен быть, румяный, грудастый. И такой скромный, товарищи замечают: ему слово скажут, а он уж и краснеет. Они его и дразнят девчонкой. Только они думают, что это так, чтобы посмеяться, не знают, что это – правда. И представьте, какие они хитрые: ведь и хозяйка ничего не знает. – Как же вы-то узнали? – повторяла Варвара. – Голубчик Варвара Дмитриевна, чего я не узнаю! Я всех в уезде знаю. Как же, ведь это всем известно, что у них еще мальчик дома живет, таких же лет, как этот. Отчего же они не отдали их вместе в гимназию? Говорят, что он летом болен был, так один год отдохнет, а потом опять поступит в гимназию. Но все это вздор, – это-то и есть гимназист. И опять же известно, что у них была барышня, а они говорят, что она замуж вышла и на Кавказ уехала. И опять врут, ничего она не уехала, а живет здесь под видом мальчика. – Да какой же им расчет? – спросила Варвара. – Как какой расчет! – оживленно говорила Грушина. – Подцепит какого-нибудь из учителей, мало ли у нас холостых, а то и так кого-нибудь. Под видом-то мальчика она может и на квартиру притти, и мало ли что может. Варвара сказала испуганно: – Смазливая девчонка-то. – Еще бы, писаная красавица, – согласилась Грушина, – это она только стесняется, а погодите, попривыкнет, разойдется, так она тут всех в городе закружит. И представьте, какие они хитрые: я, как только узнала об этаких делах, сейчас же постаралась встретиться с его хозяйкой, – или с ее хозяйкой, – уж как и сказать-то не знаешь. – Чистый оборотень, тьфу, прости господи! – сказала Варвара. – Пошла я ко всенощной в их приход, к Пантелеймону, а она – богомольная. Ольга Васильевна, говорю, отчего это у вас нынче только один гимназист живет? Ведь вам, говорю, с одним невыгодно. А она говорит: да на что, говорит, мне больше? суета с ними. Я и говорю: ведь вы, говорю, в прежние года все двух-трех держали. А она и говорит, – представьте голубушка Варвара Дмитриевна! – да они, говорит, уж так и условились, чтобы Сашенька один у меня жил. Они, говорит, люди не бедные, заплатили побольше, а то они, говорит, боятся, что он с другими мальчиками избалуется. Каковы? – Вот-то пройдохи! – злобно сказала Варвара. – Что ж вы ей сказали, что это – девчонка? – Я ей говорю: смотрите, говорю, Ольга Васильевна, не девчонку ли вам подсунули вместо мальчика. – Ну, а она что? – Ну, она думала, я шучу, смеется. Тогда я посерьезнее сказала: голубушка Ольга Васильевна, говорю, знаете, ведь, говорят, что это – девчонка. Но только она не верит: пустяки, говорит, какая же это девчонка, я ведь, говорит, не слепая… Этот рассказ поразил Варвару. Она совершенно поверила, что все это так и есть и что на ее жениха готовится нападение еще с одной стороны. Надо было как-нибудь поскорее сорвать маску с переодетой барышни. Долго совещались они, как это сделать, но пока ничего не придумали. Дома еще более расстроила Варвару пропажа изюма. Когда Передонов вернулся домой, Варвара торопливо и взволнованно рассказала ему, что Клавдия куда-то дела фунт изюму и не признается. – Да еще что выдумала, – раздраженно говорила Варвара, – это, говорит, может быть, барин скушали. Они, говорит, на кухню за чем-то выходили, когда я полы мыла, и долго, говорит, там пробыли. – И вовсе недолго, – хмуро сказал Передонов, – я только руки помыл, а изюму я там и не видел. – Клавдюшка, Клавдюшка! – закричала Варвара: – вот барин говорит, что он и не видел изюма, – значит, ты его и тогда уже припрятала куда-то. Клавдия показала из кухни раскрасневшееся, опухшее от слез лицо. – Не брала я вашего изюму, – прокричала она рыдающим голосом, – я вам его откуплю, только не брала я вашего изюму! – И откупишь! и откупишь! – сердито закричала Варвара, – я тебя не обязана изюмом откармливать. Передонов захохотал и крикнул: – Дюшка фунт изюму оплела! – Обидчики! – закричала Клавдия и хлопнула дверью. За обедом Варвара не могла удержаться, чтобы не передать того, что слышала о Пыльникове. Она не думала, будет ли это для нее вредно или полезно, как отнесется к этому Передонов, – говорила просто со зла. Передонов старался припомнить Пыльникова, да как-то все не мог ясно представить его себе. До сих пор он мало обращал внимания на этого нового ученика и презирал его за смазливость и чистоту, за то, что он вел себя скромно, учился хорошо и был самым младшим по возрасту из учеников пятого класса. Теперь же Варварин рассказ зажег в нем блудливое любопытство. Нескромные мысли медленно зашевелились в его темной голове… “Надо сходить ко всенощной, – подумал он, – посмотреть на эту переодетую девчонку”. Вдруг вбежала Клавдия, ликуя, бросила на стол смятую в комок синюю оберточную бумагу и закричала: – Вот на меня говорили, что я изюм съела, а это что? Нужно очень мне ваш изюм, как же. Передонов догадался, в чем дело; он забыл выбросить на улице обертку, и теперь Клавдия нашла ее в пальто в кармане. – Ах, чорт! – воскликнул он. – Что это, откуда? – закричала Варвара. – У Ардальон Борисыча в кармане нашла, – злорадно отвечала Клавдия, – сами съели, а на меня наклеп взвели. Известно, Ардальон Борисыч большие сластуны, только чего ж на других валить, коли сами… – Ну, поехала, – сердито сказал Передонов, – и все врешь. Ты мне подсунула, я не брал ничего. – Чего мне подсовывать, что вы, бог с вами, – растерянно сказала Клавдия. – Как ты смела по карманам лазить! – закричала Варвара. – Ты там денег ищешь? – Ничего я по карманам не лазаю, – грубо отвечала Клавдия. – Я взяла пальто почистить, все в грязи. – А в карман зачем полезла? – Да она сама из кармана вывалилась, что мне по карманам лазить,-оправдывалась Клавдия. – Врешь, дюшка, – сказал Переделов. – Какая я вам дюшка, чтой-то такое, насмешники этакие! – закричала Клавдия. – Чорт с вами, откуплю вам ваш изюм, подавитесь вы им, – сами сожрали, а я откупай, Да и откуплю, – совести, видно, в вас нет, стыда в глазах нет, а еще господа называетесь! Клавдия ушла в кухню, плача и ругаясь. Передонов отрывисто захохотал и сказал: – Взъерепенилась как. – И пусть откупает, – говорила Варвара, – им все спускать, так они все сожрать готовы, черти голодушные. И долго потом они оба дразнили Клавдию тем, что она съела фунт изюма. Деньги за этот изюм вычли из ее жалованья и всем гостям рассказывали об этом изюме. Кот, словно привлеченный криками, вышел из кухни, пробираясь вдоль стен, и сел около Передонова, глядя на него жадными и злыми глазами. Передонов нагнулся, чтобы его поймать. Кот яростно фыркнул, оцарапал руку Передонова, убежал и забился под шкап. Он выглядывал оттуда, и узкие зеленые зрачки его сверкали. “Точно оборотень”, – пугливо подумал Передонов. Между тем Варвара, все думая о Пыльникове, заговорила: – Чем бы по вечерам на биллиард ходить каждый вечер, сходил бы иногда к гимназистам на квартиры. Они знают, что учителя к ним редко заглядывают, а инспектора и раз в год не дождешься, так у них там всякое безобразие творится, и картеж, и пьянство. Да вот сходил бы к этой девчонке-то переодетой. Пойди попозже, как спать станут ложиться; мало ли как тогда можно будет ее уличить да сконфузить. Передонов подумал и захохотал. “Варвара – хитрая шельма, – подумал он, – она научит”.  XII   Передонов отправился ко всенощной в гимназическую церковь. Там он стал сзади учеников и внимательно смотрел за тем, как они себя вели. Некоторые, показалось ему, шалили, толкались, шептались, смеялись. Oн заметил их и постарался запомнить. Их было много, и он сетовал на себя, как это он не догадался взять из дома бумажку и карандашик записывать. Ему стало грустно, что гимназисты так плохо себя ведут, и никто на это не обращает внимания, хотя тут же в церкви стояли директор да инспектор со своими женами и детьми. А на самом деле гимназисты стояли чинно и скромно, – иные крестились бессознательно, думая о чем-то постороннем храму, другие молились прилежно. Редко-редко кто шепнет что-нибудь соседу, – два-три слова, почти не поворачивая головы, – и тот отвечал так же коротко и тихо, или даже одним только быстрым движением, взглядом, пожиманием плеч, улыбкою. Но эти маленькие движения, не замечаемые дежурившим помощником классных наставников, давали встревоженным, но тупым чувствам Передонова иллюзию большого беспорядка. Даже и в спокойном своем состоянии Передонов, как и все грубые люди, не мог точно оценить мелких явлений: он или не замечал их, или преувеличивал их значение. Теперь же, когда он был возбужден ожиданиями и страхами, чувства его служили ему еще хуже, и мало-по-малу вся действительность заволакивалась перед ним дымкою противных и злых иллюзий. Да, впрочем, и раньше что были гимназисты для Передонова? Не только ли аппаратом для растаскивания пером чернил по бумаге и для пересказа суконным языком того, что когда-то было сказано языком человечьим! Передонов во всю свою учительскую деятельность совершенно искренно не понимал и не думал о том, что гимназисты– такие же люди, как и взрослые. Только бородатые гимназисты с пробудившимся влечением к женщинам вдруг становились в его глазах равными ему. Постояв сзади и набравши достаточно грустных впечатлений, Передонов подвинулся вперед, к средним рядам. Там стоял на самом конце ряда, справа, Саша Пыльников; он скромно молился и часто опускался на колени. Передонов посматривал на него, и особенно приятно ему было смотреть, когда Саша стоял на коленях, как наказанный, и смотрел вперед, к сияющим дверям алтарным, с озабоченным и просительным выражением на лице, с мольбою и печалью в черных глазах, осененных длинными, до синевы черными ресницами. Смуглый, стройный,– что особенно было заметно, когда он стоял на коленях спокойно и прямо, как бы под чьим-то строго наблюдающим взором, – с высокою и широкою грудью, он казался Передонову совсем похожие на девочку. Теперь Передонов окончательно решился сегодня же после всенощной итти к нему на квартиру. Стали выходить из церкви. Заметили, что у Передонова не шляпа, как всегда прежде, а фуражка с кокардою. Рутилов спросил, смеясь: – Что ты, Ардальон Борисыч, нынче с кокардой щеголяешь? Вот что значит в инспекторы-то метит человек. – Вам теперь солдаты должны честь отдавать? – с деланным простодушием спросила Валерия. – Ну вот, глупости какие! – сердито сказал Передонов. – Ты ничего не понимаешь, Валерочка, – сказала Дарья, – какие же солдаты! Теперь только от гимназистов Ардальон Борисычу почтения гораздо больше будет, чем прежде. Людмила хохотала. Передонов поспешил распрощаться с ними, чтобы избавиться от их насмешек. К Пыльникову было еще рано, а домой не хотелось. Передонов пошел по темным улицам, придумывая, где бы провести час. Было много домов, во многих окнах горели огни, иногда из отворенных окон слышались голоса. По улицам шли расходившиеся из церкви, и слышно было, как отворялись и затворялись калитки и двери. Везде люди жили, чужие, враждебные Передонову, и иные из них, может быть, и теперь злоумышляли против него. Может быть, уже кто-нибудь дивился, зачем это Передонов один в такой поздний час и куда это он идет. Казалось Передонову, что кто-то выслеживает его и крадется за ним. Тоскливо стало ему. Он пошел поспешно, без цели. Он думал, что у каждого здесь дома есть свои покойники. И все, кто жил в этих старых домах лет пятьдесят тому назад, все умерли. Некоторых покойников еще он помнил. “Человек умрет, так и дом бы сжечь, – тоскливо думал Передонов, – а то страшно очень”. Ольга Васильевна Коковкина, у которой жил гимназист Саша Пыльников, была вдова казначея. Муж оставил ей пенсию и небольшой дом, в котором ей было так просторно, что она могла отделить еще и две-три комнаты для жильцов. Но она предпочла гимназистов. Повелось так, что к ней всегда помещали самых скромных мальчиков, которые учились исправно и кончали гимназию. На других же ученических квартирах значительная часть была таких, которые кочуют из одного учебного заведения в другое, да так и выходят недоучками. Ольга Васильевна, худощавая старушка, высокая и прямая, с добродушным лицом, которому она, однако, старалась придавать строгое выражение, и Саша Пыльников, мальчик хорошо откормленный и строго выдержанный своею теткою, сидели за чайным столом. Сегодня была Сашина очередь ставить варенье, из деревни, и потому он чувствовал себя хозяином, важно угощал Ольгу Васильевну, и черные глаза его блестели. Послышался звонок, и вслед затем в столовой появился Передонов. Коковкина была удивлена столь поздним посещением. – Вот я пришел посмотреть нашего гимназиста, – сказал он, – как он тут живет. Коковкина угощала Передонова, но он отказался. Ему хотелось, чтобы они поскорее кончили пить чай и чтобы ему побыть одному с гимназистом. Выпили чай, перешли в Сашину комнату, а Коковкина не оставляла их и разговаривала без конца. Передонов угрюмо смотрел на Сашу, а тот застенчиво молчал. “Ничего не выйдет из этого посещения”, – досадливо думал Передонов. Служанка позвала зачем-то Коковкину. Она вышла. Саша тоскливо посмотрел за нею. Его глаза померкли, призакрылись ресницами – и казалось, что эти ресницы, слишком длинные, бросают тень на все его лицо, смуглое и вдруг побледневшее. Ему неловко было при этом угрюмом человеке. Передонов сел рядом с ним, неловко обнял его рукою и, не меняя неподвижного выражения на лице, спросил: – Что, Сашенька, хорошо ли богу помолился? Саша стыдливо и испуганно глянул на Передонова, покраснел и промолчал. – А? что? хорошо? – спрашивал Передонов. – Хорошо, – сказал, наконец, Саша. – Ишь ты, румянец какой на щеках, – сказал Передонов, – признавайтесь-ка, ведь вы – девчонка? Шельма, девчонка! – Нет, не девчонка, – сказал Саша и вдруг, сердясь на себя за свою застенчивость, спросил зазвеневшим голосом: – чем это я похож на девчонку? Это у вас гимназисты такие, придумали дразнить за то, что я дурных слов боюсь; я не привык их говорить, мне ни за что не сказать, да и зачем говорить гадости? – Маменька накажет? – спросил Передонов. – У меня нет матери, – сказал Саша, – мама давно умерла; у меня тетя. – Что ж, тетя накажет? – Конечно, накажет, коли я стану гадости говорить. Разве хорошо? – А откуда тетя узнает? – Да я и сам не хочу, – спокойно сказал Саша. – А тетя мало ли как может узнать. Может быть, я сам проговорюсь. – А кто из ваших товарищей дурные слова говорит? – спросил Передонов. Саша опять покраснел и молчал. – Ну, что ж, говорите, – настаивал Передонов, – вы обязаны сказать, нельзя покрывать. – Никто не говорит, – смущенно сказал Саша. – Вы же сами сейчас жаловались. – Я не жаловался. – Что ж вы отпираетесь? – сердито сказал Передонов. Саша чувствовал себя пойманным в какой-то скверный капкан. Он сказал: – Я только объяснил вам, почему меня некоторые товарищи дразнят девчонкой. А я не хочу на них фискалить. – Вот как, это почему же? – со злобою спросил Передонов. – Да нехорошо, – сказал Саша с досадливою усмешкою. – Ну вот я директору скажу, так вас заставят, – злорадно сказал Передонов. Саша смотрел на Передонова гневно загоревшимися глазами. – Нет! вы, пожалуйста, не говорите, Ардальон Борисыч, – просил он. И в срывающихся звуках его голоса было слышно, что он делает усилие просить, что ему хочется кричать дерзкие, угрожающие слова. – Нет, скажу. Вот вы тогда увидите, как покрывать гадости. Вы должны были сами сразу пожаловаться. Вот погодите, вам достанется. Саша встал и в замешательстве теребил пояс. Пришла Коковкина. – Тихоня-то ваш хорош, нечего сказать, – злобно сказал Передонов. Коковкина испугалась. Она торопливо подошла к Саше, села рядом с ним, – от волнения у нее всегда подкашивались ноги, – и спросила боязливо: – А что такое, Ардальон Борисыч? Что он сделал? – Вот у него спросите, – с угрюмою злобою ответил Передонов. – Что такое, Сашенька, в чем ты провинился? – спросила Коковкина, трогая Сашу за локоть. – Я не знаю, – сказал Саша и заплакал. – Да что такое, что с тобою, что ты плачешь? – спрашивала Коковкина. Она положила руки на плечи мальчику, нагибала его к себе и не замечала, что ему неловко. А он стоял, склонясь, и закрывал глаза платком. Передонов объяснил: – Его там, в гимназии, дурным словам учат, а он не хочет сказать кто. Он не должен укрывать. А то и сам учится гадостям, и других покрывает. – Ах, Сашенька, Сашенька, как же это ты так! Разве можно! Да как тебе не стыдно! – растерянно говорила Коковкина, отпустив Сашу. – Я ничего, – рыдая, ответил Саша, – я ничего не сделал худого. Они меня за то и дразнят, что я не могу худых слов говорить. – Кто говорит худые слова? – опять спросил Передонюв. – Никто не говорит, – с отчаянием воскликнул Саша. – Видите, как он лжет, – сказал Передонов, – его наказать надо хорошенько. Надо, чтоб он открыл, кто говорит гадости, а то на нашу гимназию нарекания пойдут, а мы ничего не можем сделать. – Уж вы его извините, Ардальон Борисыч! – сказала Коковкина, – как же он скажет на товарищей? Ведь ему потом житья не дадут. – Он обязан сказать, – сердито сказал Передонов, – от этого только польза будет. Мы примем меры к их исправлению. – Да ведь они его бить будут? – нерешительно сказала Коковкина. – Не посмеют. Если он трусит, пусть по секрету скажет. – Ну, Сашенька, скажи по секрету. Никто не узнает, что ты сказал. Саша молча плакал. Коковкина привлекла его к себе, обняла и долго шептала что-то на ухо. Он отрицательно качал головою. – Не хочет, – сказала Коковкина. – А вот розгой его пробрать, так заговорит, – свирепо сказал Передонов. – Принесите мне розгу, я его заставлю говорить. – Ольга Васильевна, да за что же! – воскликнул Саша. Коковкина встала и обняла его. – Ну, довольно реветь, – сказала она нежно и строго, – Никто тебя не тронет. – Как хотите, – сказал Передонов, – а только я тогда должен директору сказать. Я думал по-семейному, ему же лучше бы. Может быть, и ваш Сашенька прожженный. Еще мы не знаем, за что его дразнят девчонкой, – может быть, совсем за другое. Может быть, не его учат, а он других развращает. Передонов сердито пошел из комнаты. За ним вышла и Коковкина. Она укоризненно сказала: – Ардальон Борисыч, как же это вы так мальчика конфузите нивесть за что! Хорошо, что он еще и не понимает ваших слов. – Ну, прощайте, – сердито сказал Передонов, – а только я скажу директору. Это надо расследовать. Он ушел. Коковкина пошла утешать Сашу. Саша грустно сидел у окна и смотрел на звездное небо. Уже спокойны и странно печальны были его черные глаза. Коковкина молча погладила его по голове. – Я сам виноват, – сказал он, – проболтался, за что меня дразнят, а он и пристал. Он – самый грубый. Его никто из гимназистов не любит. На другой день Передонов и Варвара переезжали, наконец, на новую квартиру. Ершова стояла в воротах и свирепо ругалась с Варварою. Передонов прятался от нее за возами. На новой квартире тотчас же отслужили молебен. Необходимо было, по расчетам Передонова, показать, что он – человек верующий. Во время молебна запах ладана, кружа ему голову, вызвал в нем смутное настроение, похожее на молитвенное. Одно странное обстоятельство смутило его. Откуда-то прибежала маленькая тварь неопределенных очертаний – маленькая, серая, юркая недотыкомка. Она посмеивалась и дрожала и вертелась вокруг Передонова. Когда же он протягивал к ней руку, она быстро ускользала, убегала за дверь или под шкап, а через минуту появлялась снова, и дрожала, и дразнилась – серая, безликая, юркая. Наконец, уж когда кончался молебен, Передонов догадался и зачурался шопотом. Недотыкомка зашипела тихо-тихо, сжалась в малый комок и укатилась за дверь. Передонов вздохнул облегченно. “Да, хорошо, если она совсем укатилась. А может быть, она живет в этой квартире, где-нибудь под полом, и опять станет приходить и дразнить”. Тоскливо и холодно стало Передонову, “И к чему вся эта нечисть на свете?” – подумал он. Когда молебен кончился, когда гости разошлись, Передонов долго думал о том, где бы могла скрываться недотыкомка. Варвара ушла к Грушиной, а Передонов отправился на поиски и принялся перерывать ее вещи. “Не в кармане ли унесла ее Варвара? – думал Передонов. – Много ли ей надо места? Спрячется в карман и будет сидеть, пока срок не придет”. Одно Варварино платье привлекло внимание Передонова. Оно было в оборках, бантиках, лентах, словно нарочно сшито, чтобы можно было спрятать кого-нибудь. Передонов долго рассматривал его, потом с усилием, при помощи ножа, вырвал, отчасти вырезал карман, бросил его в печку, а затем принялся рвать и резать на мелкие куски все платье. В его голове бродили смутные, странные мысли, а на душе было безнадежно тоскливо. Скоро вернулась Варвара, – еще Передонов кромсал остатки платья. Она подумала, что он пьян, и принялась ругаться. Передонов слушал долго и наконец сказал: – Чего лаешься, дура! Ты, может быть, чорта в кармане носишь. Должен же я позаботиться, что тут делается. Варвара опешила. Довольный произведенным впечатлением, он поспешил отыскать шапку и отправился играть на биллиарде. Варвара выбежала в переднюю и, пока Передонов надевал пальто, кричала: – Это ты, может быть, чорта в кармане носишь, а у меня нет никакого чорта. Откуда я тебе чорта возьму? Разве по заказу из Голландии тебе выписать!   * * *   Молоденький чиновник Черепнин, тот самый, о котором рассказывала Вершина, что он подсматривал в окно, начал было, когда Вершина овдовела, ухаживать за нею. Вершина не прочь была бы выйти замуж второй раз, но Черепнин казался ей слишком ничтожным. Черепнин озлобился. Он с радостью поддался на уговоры Володина вымазать дегтем ворота у Вершиной. Согласился, а потом раздумье взяло. А ну как поймают? Неловко, все же чиновник. Он решил переложить это дело на других. Затратив четвертак на подкуп двух подростков-сорванцов, он обещал им еще по пятиалтынному, если они устроят это, – и в одну темную ночь дело было сделано. Если бы кто-нибудь в доме Вершиной открыл окно после полуночи, то он услышал бы на улице легкий шорох босых ног на мостках, тихий шопот, еще какие-то мягкие звуки, похожие на то, словно обметали забор; потом легкое звяканье, быстрый топот тех же ног, все быстрее и быстрее, далекий хохот, тревожный лай собак. Но никто не открыл окна. А утром. Калитка, забор около сада и около двора были исполосованы желтовато-коричневыми следами от дегтя, На воротах дегтем написаны были грубые слова. Прохожие ахали и смеялись, разнеслась молва, приходили любопытные. Вершина ходила быстро в саду, курила, улыбалась еще кривее обычного и бормотала сердитые слова. Марта не выходила из дому и горько плакала. Служанка Марья пыталась смыть деготь и злобно переругивалась с глазевшими, галдевшими и хохотавшими любопытными.   * * *   Черепнин в тот же день рассказал Володину, кто это сделал. Володин немедленно же передал это Передонову. Оба они знали этих мальчишек, которые славились дерзкими шалостями. Передонов, отправляясь на биллиард, зашел к Вершиной. Было пасмурно. Вершина и Марта сидели в гостиной. – У вас ворота замазали дегтем, – сказал Передонов. Марта покраснела. Вершина торопливо рассказала, как они встали и увидели, что на их забор смеются, и как Марья отмывала забор. Передонов сказал: – Я знаю, кто это сделал. Вершина в недоумении смотрела на Передонова. – Как же это вы узнали? – спросила она. – Да уж узнал. – Кто же, скажите, – сердито спросила Марта. Она сделалась совсем некрасивою, потому что у нее были теперь злые заплаканные глаза с покрасневшими и распухшими веками. Передонов отвечал: – Я скажу, конечно, для того и пришел. Этих мерзавцев надо проучить. Только вы должны обещать, что никому не скажете, от кого узнали. – Да отчего же так, Ардальон Борисыч? – с удивлением спросила Вершина. Передонов помолчал значительно, потом сказал в объяснение: – Это такие озорники, что голову проломят, коли узнают, кто их выдал. Вершина обещала молчать. – И вы не говорите, что это я сказал, – обратился Передонов к Марте. – Хорошо, я не скажу, – поспешно согласилась Марта, потому что хотелось поскорее узнать имена виновников. Ей казалось, что их следовало подвергнуть мучительному и позорному наказанию. – Нет, вы лучше побожитесь, – опасливо сказал Передонов. – Ну вот ей-богу, никому не скажу, – уверяла Марта, – вы только скажите поскорей. А за дверью подслушивал Владя. Он рад был, что догадался не входить в гостиную: его не заставят дать обещание, и он может сказать кому угодно. И он улыбался от радости, что так отомстит Передонову. – Я вчера в первом часу возвращался домой по вашей улице, – рассказывал Передонов, – вдруг слышу, около ваших ворот кто-то возится. Я сначала думал, что воры. Думаю, как мне быть. Вдруг слышу, побежали, и прямо на меня. Я к стенке прижался, они меня не видали, а я их узнал. У одного мазилка, у другого ведерко. Известные мерзавцы, слесаря Авдеева сыновья. Бегут, и один другому говорит: недаром ночь провели, говорит, пятьдесят пять копеечек заработали. Я былo хотел одного задержать да побоялся, что харю измажут, да и на мне новое пальто было.   * * *   Едва Передонов ушел, Вершина отправилась к исправнику с жалобою. Исправник Миньчуков послал городового за Авдеевым и его сыновьями. Мальчики пришли смело, они думали, что их подозревают по прежним шалостям. Авдеев, унылый, длинный старик, был, наоборот, вполне уверен, что его сыновья опять сделали какую-нибудь пакость. Исправник рассказал Авдееву, в чем обвиняются его сыновья. Авдеев промолвил: – Нет с ними моего сладу. Что хотите, то с ними и делайте, а я уж руки об них обколотил. – Это не наше дело, – решительно заявил старший, вихрастый, рыжий мальчик, Нил. – На нас все валят, кто что ни сделает, – плаксиво сказал младший, такой же вихрастый, но белоголовый, Илья. – Что ж, раз нашалили, так теперь за все и отвечай. Миньчуков сладко улыбнулся, покачал головою и сказал: – А вы лучше признайтесь чистосердечно. – Не в чем, – грубо сказал Нил. – Не в чем? А пятьдесят пять копеек кто вам дал за работу, а? И, видя по минутному замешательству мальчиков, что они виноваты, Миньчуков сказал Вершиной: – Да уж видно, что они. Мальчики стали снова запираться. Их отвели в чулан – сечь. Не стерпевши боли, они повинились. Но и признавшись, не хотели было говорить, от кого получили за это деньги. – Сами затеяли. Их секли по очереди, не торопясь, пока они не сказали, что подкупил их Черепнин. Мальчиков отдали отцу. Исправник сказал Вершиной: – Ну вот, мы их наказали, то есть отец их наказал, а вы знаете, кто это вам сделал. – Я этого Черепнину так не спущу, – говорила Вершина, – я на него в суд подам. – Не советую, Наталья Афанасьевна, – кротко сказал Миньчуков, – лучше оставьте это. – Как это спускать таким негодяям? да ни за что! – воскликнула Вершина. – Главное, улик никаких, – спокойно сказал исправник. – Как никаких, коли сами мальчики признались? – Мало ли что признались, а перед судьей отопрутся, – там ведь их пороть не станут. – Как же отопрутся? Городовые – свидетели, – сказала Вершина уже не так уверенно. – Какие там свидетели? Коли шкуру драть с человека станут, так он во всем признается, чего и не было. Они, конечно, мерзавцы, им и досталось, ну а судом с них ничего не возьмете. Миньчуков сладко улыбался и спокойно посматривал на Вершину. Вершина ушла от исправника очень недовольная, но, подумав, согласилась, что Черепнина обвинять трудно и что из этого может выйти только лишняя огласка и срам.  XIII   К вечеру Передонов явился к директору, – поговорить по делу. Директор, Николай Власьевич Хрипач, имел известное число правил, которые столь удобно прикладывались к жизни, что придерживаться их было нисколько не обременительно. По службе он спокойно исполнял все, что требовалось законами или распоряжениями начальства, а также правилами общепринятого умеренного либерализма. Поэтому начальство, родители и ученики равно довольны были директором. Сомнительных случаев, нерешительности, колебаний он не знал, да и к чему они? всегда можно опереться или на постановление педагогического совета или на предписание начальства. Столь же правилен и спокоен был он в личных сношениях. Самая наружность его являла вид добродушия и стойкости: небольшого роста, плотный, подвижной, с бойкими глазами и уверенною рeчью, он казался человеком, который недурно устроился и намерен устроиться еще лучше. В кабинете его на полках стояло много книг; из некоторых он делал выписки. Когда выписок накоплялось достаточно, он располагал их в порядке и пересказывал своими словами, – и вот составлялся учебник, печатался и расходился, не так, как расходятся книжки Ушинского или Евтушевского, но все-таки хорошо. Иногда он составлял, преимущественно по заграничным книжкам, компиляцию, почтенную и никому ненужную, и печатал ее в журнале, тоже почтенном и тоже никому ненужном. Детей у него было много, и все они, мальчики и девочки, уже обнаруживали зачатки разнообразных талантов: кто писал стихи, кто рисовал, кто делал быстрые успехи в музыке. Передонов угрюмо говорил: – Вот вы все на меня нападаете, Николай Власьевич. Вам на меня, может быть, клевещут, а я ничего такого не делаю. – Извините, – прервал директор, – я не могу понять, о каких клеветах вы изволите упоминать. В деле управления вверенной мне гимназией я руководствуюсь собственными моими наблюдениями и смею надеяться, что моя служебная опытность достаточна для того, чтобы с должною правильностью оценивать то, что я вижу и слышу, тем более, при том внимательном отношении к делу, которое я ставлю себе за непременное правило, – говорил Хрипач быстро и отчетливо, и голос его раздавался сухо и ясно, подобно треску, издаваемому цинковыми прутьями, когда их сгибают. – Что же касается моего личного о вас мнения, то я и ныне продолжаю думать, что в вашей служебной деятельности обнаруживаются досадные пробелы. – Да, – угрюмо сказал Передонов, – вы взяли себе в голову, что я никуда не гожусь, а я постоянно о гимназии забочусь.

The script ran 0.008 seconds.