Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Бенвенуто Челлини - Жизнь Бенвенуто Челлини
Язык оригинала: ITA
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography

Аннотация. Жизнеописание ювелира и скульптора Бенвенуто Челлини (1500 -1571) - одно из самых замечательных произведений литературы XVI века, в полной мере отражающее дух итальянского Возрождения. Это увлекательный рассказ о достойно прожитой жизни, отмеченной большими творческими дерзаниями, увенчавшимися успехом благодаря независимому духу и непреклонной энергии человека. О становлении своего таланта и о драматических эпизодах своей судьбы Челлини рассказал богатым разговорным языком, обладающим своеобразным и незабываемым очарованием. Перевод с итальянского М. Лозинского

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

XXX Чем больше я искал покоя, тем больше мне являлось терзаний. Обижаемый судьбою каждый день на разные лады, я начал раздумывать, то ли мне сделать, или другое, уехать ли с Богом и бросить Францию на ее погибель, или же выдержать и эту битву и посмотреть, на какой конец создал меня Бог. Долгое время терзался я этим; потом, наконец, приняв решение уехать с Богом, не желая настолько пытать мою превратную судьбу, чтобы она сломала мне шею, когда я расположился совсем и окончательно и двинул шаги, чтобы быстро разместить то имущество, которое я не мог взять с собой, а прочее, помельче, приладил, как мог, на себе и на своих слугах, я все же с весьма тяжким моим огорчением совершал этот отъезд. Я остался один в одной моей горенке; потому что эти мои юноши, которые меня поддерживали, что я должен уезжать с Богом, я им сказал, что было бы хорошо, чтобы я посоветовался немного сам с собой, хотя, при всем том, я и знаю, что они говорят в большой доле правду; потому что, когда я буду вне тюрьмы и дам немного улечься этой буре, я гораздо лучше смогу извиниться перед королем, рассказав в письме это самое смертоубийство, учиненное надо мной единственно из зависти. И, как я сказал, я решил так и сделать; и лишь только я двинулся, я был взят за плечо и повернут, и некий голос, который сказал горячо: «Бенвенуто, поступи, как всегда, и не бойся». Тотчас же приняв обратное решение тому, которое у меня было, я сказал этим моим итальянским юношам: «Берите доброе оружие, и идите со мной, и повинуйтесь тому, что я вам говорю, и ни о чем другом не думайте, потому что я хочу явиться; если бы я уехал, вы бы все на другой же день пошли дымом; так что повинуйтесь и идите со мной». Все согласно эти юноши сказали: «Раз мы здесь и живем его добром, мы должны идти с ним и помогать ему, пока есть жизнь, в том, что он предположит; потому что он сказал вернее, чем думали мы; как только его не будет в этом месте, его враги нас всех погонят вон. Подумаем хорошенько о великих работах, которые тут начаты, и о том, сколь великой они важности; у нас не хватило бы умения кончить их без него, а его враги говорили бы, что он уехал потому, что у него не хватило умения кончить эти самые предприятия». Они сказали много других дельных слов, кроме этих. Этот римский юноша Макарони первый придал духу остальным. Также позвал он некоторых из этих немцев и французов, которые меня любили. Было нас всех десять; я двинулся в путь приготовившись, решив не дать себя заточить живым. Явясь перед уголовных судей, я нашел сказанную Катерину и ее мать; я застал их, что они смеялись с некоим своим поверенным; я вошел внутрь и смело спросил судью, который, раздутый, толстый и жирный, возвышался над остальными на некоем помосте. Увидев меня, этот человек, угрожая головой, сказал тихим голосом: «Хотя имя тебе Бенвенуто, на этот раз ты пришел плохо». Я расслышал и повторил еще раз, говоря: «Поскорей со мной кончайте; скажите мне, что я пришел тут делать». Тогда сказанный судья обернулся к Катерине и сказал ей: «Катерина, расскажи все, что у тебя было с Бенвенуто». Катерина сказала, что я имел с нею общение по итальянскому способу. Судья, обернувшись ко мне, сказал: «Ты слышишь, что Катерина говорит, Бенвенуто?» Тогда я сказал: «Если бы я имел с нею общение по итальянскому способу, я бы делал это единственно из желания иметь ребенка, как делаете вы прочие». Тогда судья возразил, говоря: «Она хочет сказать, что ты имел с нею общение вне того сосуда, где делают детей». На это я сказал, что это не итальянский способ, а, должно быть, способ французский, раз она его знает, а я нет; и что я хочу, чтобы она рассказала точно, каким образом я с нею поступал. Эта негодная потаскуха подлым образом рассказала открыто и ясно гнусный способ, который она хотела сказать. Я велел ей это подтвердить три раза один за другим; и когда она это сказала, я сказал громким голосом: «Господин судья, наместник христианнейшего короля, я прошу у вас правосудия; потому что я знаю, что законы христианнейшего короля за подобный грех уготовляют костер и содеявшему, и претерпевшему; однако она сознается в грехе; я ее не знаю никоим образом; сводница-мать здесь, которая за то и другое преступление заслуживает костра; я прошу у вас правосудия». И эти слова я повторял весьма часто и громким голосом, все время требуя костра для нее и для матери; говоря судье, что если он не посадит ее в тюрьму в моем присутствии, то я побегу к королю и расскажу несправедливость, которую мне чинит его уголовный наместник. Те при этом моем великом шуме начали понижать голоса; тогда я подымал его еще больше; потаскушка — в слезы, вместе с матерью, а я судье кричал: «Костер, костер!» Этот трусище, видя, что дело прошло не так, как он замыслил, начал более мягкими словами извинять слабый женский пол. Тут я увидел, что я как будто все же выиграл великую битву, и, бормоча и грозя, охотно ушел себе с Богом; и я, конечно, заплатил бы пятьсот скудо, лишь бы никогда туда не являться. Выйдя из этой пучины, я от всего сердца возблагодарил Бога и, веселый, вернулся с моими юношами к себе в замок. XXXI Когда превратная судьба, или, скажем, эта наша супротивная звезда, берется преследовать человека, у нее никогда не бывает недостатка в новых способах, чтобы выдвинуть их против него. Когда мне казалось, что я вышел из некоей неописуемой пучины, когда я уже думал, что хоть на малое время это мое превратное светило должно меня оставить в покое, не успел я перевести дух после этой неописуемой опасности, как оно выдвинуло мне их целых две сразу. На протяжении трех дней со мною приключилось два случая; и в каждом из них жизнь моя была на стрелке весов. Дело в том, что, поехав в Фонтана Белио поговорить с королем, который написал мне письмо, в каковом он хотел, чтобы я сделал чеканы для монет всего его королевства, и с этим письмом прислал мне кое-какие рисуночки, чтобы показать мне часть своего намерения; но вполне давал мне волю, чтобы я делал все то, что мне нравится; я сделал новые рисунки, сообразно своему разумению и сообразно красоте искусства; итак, когда я прибыл в Фонтана Белио, один из этих казначеев, которые имели от короля распоряжение снабжать меня, его звали монсиньор делла Фа, каковой тотчас же мне сказал: «Бенвенуто, живописец Болонья[344] получил от короля распоряжение делать ваш большой колосс, и все распоряжения, которые наш король сделал нам относительно вас, он их все отменил и сделал их нам относительно него. Нам это представилось весьма дурным, и нам казалось, что этот ваш итальянец весьма дерзостно повел себя по отношению к вам; потому что вы уже получили эту работу благодаря вашим моделям и вашим трудам; он ее у вас отнимает, единственно по милости госпожи де Тамп; и вот уже много месяцев, как он получил этот заказ, а еще не видно, чтобы он что-либо готовил». Я, изумленный, сказал: «Как это возможно, чтобы я ничего об этом не знал?» Тогда он мне сказал, что тот держал его в величайшей тайне и что он получил его с превеликими трудностями, потому что король не хотел его ему давать; но старания госпожи де Тамп единственно помогли ему его получить. Я, почувствовав себя подобным образом обиженным и столь несправедливо, и увидев, что у меня отнимают работу, каковую я заслужил моими великими трудами, расположившись учинить что-нибудь немалое, с оружием отправился прямо к Болонье. Застал я его у себя в комнате и за своими занятиями; он велел позвать меня внутрь и с этими своими ломбардскими любезностями сказал мне, какое такое хорошее дело привело меня сюда. Тогда я сказал: «Дело отличнейшее и большое». Этот человек велел своим слугам, чтобы они принесли пить, и сказал: «Прежде чем нам о чем-нибудь беседовать, я хочу, чтобы мы выпили вместе, потому что таков французский обычай». Тогда я сказал: «Мессер Франческо, знайте, что те беседы, которые мы имеем с вами вести, не требуют того, чтобы мы сперва пили; может быть, потом можно будет выпить». Я начал беседовать с ним, говоря: «Все люди, которые желают слыть порядочными людьми, делают дела свои так, чтобы по ним узнавалось, что это порядочные люди; а поступая наоборот, они уже не носят имени порядочных людей. Я знаю, что вы знали, что король дал мне сделать этот большой колосс, о каковом говорилось полтора года, и ни вы, ни другие ни разу не выступили, чтобы сказать что-либо об этом; я же моими великими трудами объявился великому королю, каковой, так как ему понравились мои модели, эту большую работу дал делать мне; и вот уже сколько месяцев, что я ничего не слышал; только сегодня утром я узнал, что вы ее получили и отняли у меня; каковую работу я себе заслужил моими удивительными делами, а вы ее у меня отнимавте единственно вашими пустыми словами». XXXII На это Болонья ответил и сказал: «О Бенвенуто, каждый старается делать свое дело всеми способами, какими можно; раз король желает так, то что же еще вы желаете возразить? Вы только зря потратили бы время, потому что мне ее поручили, и она моя. Теперь скажите то, что вы хотите, и я вас выслушаю». Я сказал так: «Знайте, мессер Франческо, что я мог бы вам сказать много слов, каковыми с удивительной и истинной справедливостью я бы заставил вас признать, что такие способы не приняты, как те, что вы учинили и сказали, среди разумных животных; однако я в кратких словах быстро приду к точке заключения, но откройте уши и слушайте меня хорошенько, потому что это важно». Он хотел было встать с места, потому что увидел, что я окрасился в лице и весьма изменился; я сказал, что еще не время вставать; чтобы он оставался сидеть и слушал меня. Тогда я начал, говоря так: «Мессер Франческо, вы знаете, что работа была сначала моей и что, по мирской справедливости, прошло то время, когда кто бы то ни было мог еще об этом говорить; теперь я вам говорю, что я согласен, чтобы вы сделали модель, а я, кроме той, которую я сделал, сделаю еще другую; затем мы, ни слова не говоря, снесем их нашему великому королю; и кто таким путем добьется чести, что сделал лучше, тот заслуженно будет достоин колосса; и если вам достанется его делать, я отложу всю эту великую обиду, которую вы мне учинили, и благословлю ваши руки, как более достойные, нежели мои, такой славы; так что остановимся на этом и будем друзьями, иначе мы будем врагами; и Бог, который всегда помогает правоте, и я, который открываю ей дорогу, я вам покажу, в каком вы были великом заблуждении». Мессер Франческо сказал: «Работа — моя, и раз она мне дана, я не хочу поступаться своим». Я ему отвечаю: «Мессер Франческо, раз вы не желаете избрать добрый способ, который справедлив и разумен, я вам покажу другой, который будет, как ваш, каковой дурен и неприятен. Я вам говорю так, что, если я когда-нибудь, каким-либо образом, услышу, что вы говорите об этой моей работе, я тотчас же вас убью, как собаку; и так как мы не в Риме, и не в Болонье, и не во Флоренции, здесь живут по-другому, то если я когда-нибудь узнаю, что вы говорите об этом с королем или с кем другим, я вас убью во что бы то ни стало; подумайте о том, какой путь вы хотите избрать, этот ли первый, добрый, который я сказал, или этот последний, плохой, который я говорю». Этот человек не знал, ни что сказать, ни что делать; а я был готов учинить это действие, охотнее тогда же, чем класть еще время промеж. Не сказал ничего другого, как эти слова, сказанный Болонья: «Если я буду делать то, что должен делать порядочный человек, я ничего на свете не убоюсь». На это я сказал: «Вы хорошо сказали; но, поступая наоборот, бойтесь, потому что для вас это важно». И я тотчас же ушел от него, и отправился к королю, и с его величеством долго обсуждал дело с монетами, в каковом мы были не очень согласны; потому что, так как тут же был его совет, они его убеждали, что монеты должны делаться на их французский лад, как они делались до тех пор. Каковым я отвечал, что его величество вызвал меня из Италии для того, чтобы я ему делал работы, которые были бы хороши; и если бы его величество велел мне наоборот, у меня бы никогда душа не потерпела их делать. На этом отложили, чтобы поговорить другой раз; я тотчас же вернулся в Париж. XXXIII Не успел я спешиться, как одна добрая особа, из тех, которые находят удовольствие в том, чтобы видеть зло, пришла мне сказать, что Паголо Миччери снял дом для этой потаскушки Катерины и для ее матери, и что он постоянно бывает там, и что, говоря обо мне, он всегда с насмешкой говорит: «Бенвенуто дал гусям стеречь латук и думал, что я его не съем; пусть теперь он грозится и думает, что я его боюсь; я ношу теперь эту шпагу и этот кинжал, чтобы показать ему, что и моя шпага режет и что я флорентинец, как и он, из Миччери, много лучшего рода, чем их Челлини». Этот негодяй, который принес мне это известие, сказал мне его с такой силой, что я тотчас же почувствовал, как меня схватила лихорадка, я говорю лихорадка, говоря не в виде сравнения. И так как, может быть, от такой зверской страсти я бы умер, то я избрал лекарством дать ей тот исход, который мне давался этим случаем, по тому способу, который я в себе чувствовал. Я сказал этому моему феррарскому работнику, которого звали Кьочча, чтобы он шел со мной, и велел слуге вести за мною следом моего коня; и, прибыв в дом, где был этот несчастный, найдя дверь приотворенной, я вошел внутрь; я увидел его, что он был при шпаге и кинжале, и сидел на сундуке, и обнимал Катерину рукой за шею, только что придя; услышал, как он и ее мать проходились на мой счет. Толкнув дверь, в то же самое время выхватив шпагу, я ему приставил ее острие к горлу, не дав ему времени сообразить, что и у него тоже имеется шпага, и при этом сказал: «Подлый трус, поручи себя Богу, потому что ты умер». Тот, не шевелясь, сказал три раза: «Мамочка, помогите мне!» Я, который имел желание убить его во что бы то ни стало, когда я услышал эти слова, такие глупые, у меня прошла половина злобы. Тем временем я сказал этому моему работнику Кьочче, чтобы он не выпускал ни ее, ни мать, потому что если я его ударю, то такое же зло я хочу учинить и этим двум потаскухам. Держа по-прежнему острие шпаги у горла, я немного чуточку его покалывал, все время с устрашающими словами; затем, когда я увидел, что он совсем никак не защищается, а я не знал уж, что и делать, и этому стращанию, мне казалось, никогда не будет конца, мне пришло в голову, на худой конец, заставить его на ней жениться, с намерением учинить потом мою месть. Так решив, я сказал: «Сними это кольцо, которое у тебя на пальце, трус, и женись на ней, дабы я мог учинить месть, которой ты заслуживаешь». Он тотчас же сказал: «Лишь бы вы меня не убивали, я все сделаю». — «Тогда, — сказал я, — надень ей кольцо». Я отстранил ему немного шпагу от горла, и он надел ей кольцо. Тогда я сказал: «Этого недостаточно, потому что я хочу, чтобы сходили за двумя нотариусами, дабы это совершилось по договору». Сказав Кьочче, чтобы он сходил за нотариусами, я тотчас же обернулся к ней и к матери. Говоря по-французски, я сказал: «Сюда придут нотариусы и прочие свидетели; первую из вас, которую я услышу, что она что-нибудь об этом скажет, я тотчас же убью, и я вас убью всех троих; так что будьте разумны». Ему я сказал по-итальянски: «Если ты возразишь хоть что-нибудь на то, что я предложу, при малейшем слове, которое ты скажешь, я тебя так истыкаю кинжалом, что ты у меня выпустишь все, что у тебя в кишках». На это он ответил: «С меня достаточно, чтобы вы меня не убивали, и я сделаю то, что вы хотите». Явились нотариусы и свидетели, заключили подлинный договор, и удивительно прошли у меня и злоба, и лихорадка. Я расплатился с нотариусами и ушел. На другой день приехал в Париж Болонья, нарочно, и велел меня позвать через Маттио дель Назаро; я пошел и застал сказанного Болонью, каковой с веселым лицом вышел мне навстречу, прося меня, чтобы я считал его добрым братом и что он никогда больше не будет говорить об этой работе, потому что отлично сознает, что я прав. XXXIV Если бы я не говорил, в некоторых из этих моих приключений, что сознаю, что поступил дурно, то те другие, где я сознаю, что поступил хорошо, не сошли бы за истинные; поэтому я сознаю, что сделал ошибку, желая отомстить столь странным образом Паголо Миччери. Хотя, если бы я знал, что это такой слабый человек, мне бы никогда не пришла на ум такая постыдная месть, какую я учинил; потому что мне мало было того, что я заставил его взять в жены такую подлую потаскушку, но еще потом, желая закончить остаток моей мести, я за ней посылал и лепил ее; каждый день я ей давал по тридцать сольдо; и так как я заставлял ее оставаться голой, то она требовала, во-первых, чтобы я платил ей ее деньги вперед; во-вторых, она требовала очень хороший завтрак; в-третьих, я из мести имел с нею общение, попрекая ее и мужа теми разными рогами, которые я ему учинял; в-четвертых, я держал ее в очень неудобном положении по многу и многу часов; и быть в этом неудобном положении ей очень надоедало, настолько же, насколько мне это нравилось, потому что она была прекрасно сложена и приносила мне превеликую честь. И так как ей казалось, что я ей не оказываю того внимания, какое я оказывал раньше, до того, как она вышла замуж, и это было ей весьма в тягость, то она начинала ворчать; и на этот свой французский лад грозилась на словах, упоминая своего мужа, каковой уехал жить к приору капуанскому,[345] брату Пьеро Строцци. И, как я сказал, она упоминала этого своего мужа; а когда я слышал, что о нем говорят, тотчас же на меня находил неописуемый гнев; однако я его сносил, с неохотой, как только мог, памятуя, что для моего искусства мне не найти ничего более подходящего, чем она; и говорил про себя: «Я учиняю здесь две разных мести; первую — тем, что она замужем; это не мнимые рога, как его, когда она была для меня потаскухой; поэтому, если я учиняю эту столь отменную месть по отношению к нему, а также и по отношению к ней такую странность, держа ее здесь в таком неудобном положении, которое, кроме удовольствия, приносит мне такую честь и такую пользу, — то чего же мне еще желать?» Пока я подводил этот мой счет, эта дрянь распространялась в этих оскорбительных словах, говоря все время о своем муже, и такое делала и говорила, что выводила меня из границ рассудка; и, отдавшись в добычу гневу, я схватил ее за волосы и таскал ее по комнате, колотя ее ногами и кулаками, пока не устал. И туда никто не мог войти ей на помощь. После того как я ее порядком потрепал, она стала клясться, что не желает никогда больше ко мне возвращаться; поэтому первый раз мне показалось, что я очень плохо сделал, потому что мне казалось, что я теряю удивительный случай доставить себе честь. Притом же я видел, что она вся истерзана, посинела и распухла, думая, что если она и вернется, то необходимо будет лечить ее недели две, раньше чем я мог бы ею пользоваться. XXXV Возвращаясь к ней: я послал одну мою служанку, чтобы она помогла ей одеться, каковая служанка была старая женщина, которую звали Руберта, душевнейшая; и, придя к этой негоднице, она принесла ей снова выпить и поесть; затем намазала ей немного поджаренным солонинным жиром эти больные ушибы, которые я ей насадил, а прочий жир, который оставался, они вместе съели. Одевшись, она затем ушла, богохульствуя и проклиная всех итальянцев и короля, который их держит; так она шла, плача и бормоча до самого дома. Правда, что первый этот раз мне показалось, что я очень плохо сделал, и моя Руберта меня попрекала и все мне говорила: «Очень вы жестоки, что так свирепо колотите такую красивую девочку». Когда я хотел извиниться перед этой моей Рубертой, рассказывая ей про негодяйства, которые чинила и она, и мать, когда жила у меня, на это Руберта меня бранила, говоря, что это пустяки, потому что таков французский обычай, и что она знает наверное, что во Франции нет мужа, у которого не было бы рожек. На эти слова я рассмеялся и потом сказал Руберте, чтобы она сходила посмотреть, как Катерина себя чувствует, потому что мне было бы приятно, если бы я мог кончить эту мою работу, пользуясь ею. Моя Руберта меня попрекала, говоря мне, что я не умею себя вести; потому что едва настанет день, как она сама сюда придет; тогда как, если вы пошлете спросить о ней или навестить, она начнет ломаться и не пожелает идти. Когда настал следующий день, эта сказанная Катерина пришла к моей двери и с великой яростью стучалась в сказанную дверь, так что, будучи внизу, я побежал посмотреть, сумасшедший ли это, или кто из домашних. Когда я отворил дверь, эта скотина, смеясь, бросилась мне на шею, обнимала меня и целовала, и спросила меня, сержусь ли я еще на нее. Я сказал, что нет. Она сказала: «Так дайте мне хорошенько закусить». Я дал ей хорошенько закусить и поел с нею в знак мира. Затем принялся ее лепить, и тем временем у нас случились плотские услады, а затем, в тот же самый час, что и в прошедший день, она до того меня разбередила, что мне пришлось надавать ей таких же самых колотушек, и так мы продолжали несколько дней, проделывая каждый день все то же самое, как из-под чекана; немного разнилось от большего к меньшему. Тем временем я, который учинил себе превеликую честь и кончил свою фигуру, приготовился отлить ее из бронзы; в каковой я имел кое-какие трудности, так что было бы прекрасно для надобностей искусства рассказать об этом; но так как я бы слишком задержался, я это обойду. Довольно того, что моя фигура вышла отлично, и это было такое прекрасное литье, какого никогда не делалось.[346] XXXVI Пока эта работа подвигалась вперед, я уделял по нескольку часов в день и работал над солонкой, а иногда над Юпитером. Так как солонку работало гораздо больше людей, нежели у меня было к тому удобство, чтобы работать над Юпитером, то уже к этому времени я ее кончил во всем. Король вернулся в Париж,[347] и я к нему отправился, неся ему сказанную оконченную солонку; каковая, как я сказал выше,[348] была овальной формы и величиной была приблизительно в две трети локтя, вся из золота, сработанная при помощи чекана. И, как я сказал, когда я говорил о модели, я изобразил море и землю, обоих сидящими, и они перемежались ногами, как иные морские заливы заходят внутрь земли, а земля внутрь сказанного моря; так точно и я придал им это изящество. Морю я поместил в руку трезубец в правую; а в левую поместил ладью, тонко сработанную, в каковую клалась соль. Под этой сказанной фигурой были ее четыре морских коня, которые по грудь и передние лапы были конские; вся часть от середины кзади была рыбья; эти рыбьи хвосты приятным образом переплетались вместе; над каковой группой сидело с горделивейшей осанкой сказанное море; вокруг него были многого рода рыбы и другие морские животные. Вода была изображена со своими волнами; затем была отлично помуравлена собственным своим цветом. Для земли я изобразил прекраснейшую женщину, с рогом ее изобилия в руке, совсем нагую, точь-в-точь как и мужчина; в другой ее, левой руке я сделал храмик ионического строя, тончайше сработанный; и в нем я приспособил перец. Пониже этой женщины я сделал самых красивых животных, каких производит земля; и ее земные скалы я частью помуравил, а частью оставил золотыми. Затем я поставил эту сказанную работу и насадил на подножие из черного дерева; оно было некоей подходящей толщины, и в нем была небольшая выкружка, в каковой я разместил четыре золотых фигуры, сделанных больше чем в полурельеф; эти изображали ночь, день, сумерки и зарю. Еще там были четыре других фигуры такой же величины, сделанные для четырех главных ветров, с такой тщательностью сработанные и частью помуравленные, как только можно вообразить. Когда эту работу я поставил перед глазами короля, он издал возглас изумления и не мог насытиться, рассматривая ее; затем сказал мне, чтобы я ее отнес к себе домой и что он мне скажет в свое время, что я должен с нею сделать. Я отнес ее домой, и тотчас же пригласил нескольких моих дорогих друзей, и с ними с превеликим весельем пообедал, поставив солонку посреди стола; и мы были первые, кто ее употребил. Затем я продолжал кончать серебряного Юпитера и большую вазу, уже сказанную,[349] всю отделанную многими приятнейшими украшениями и множеством фигур. XXXVII В это время Болонья, живописец вышесказанный, заявил королю, что было бы хорошо, чтобы его величество отпустил его в Рим и дал ему сопроводительные письма, через каковые он бы мог слепить[350] эти первейшие прекрасные древности, то есть Леоконта, Клеопатру, Венеру, Комода, Цыганку и Аполлона.[351] Это действительно самое прекрасное из того, что есть в Риме. И он говорил королю, что когда его величество затем увидит эти изумительные произведения, тогда он сможет рассуждать об изобразительном искусстве, потому что все то, что он видел у нас, современных, весьма далеко от умения этих древних. Король согласился и учинил ему все милости, о которых тот просил. Так уехал, себе на беду, этот скотина. Так как у него не хватило духу состязаться со мною своими руками, то он избрал этот ломбардский способ, пытаясь принизить мои работы, сделавшись лепщиком древностей. И хотя их ему отлично слепили, для него из этого вышло совершенно обратное следствие, чем то, которое он воображал; о чем будет сказано потом в своем месте. Когда я совсем прогнал сказанную дрянь Катерину, а этот несчастный бедный юноша, ее муж, уехал с Богом из Парижа, то, желая кончить отделкой свою Фонтана Белио, каковая была уже сделана в бронзе, а также чтобы хорошо сделать эти две Победы, которые шли в боковые углы дверного полукружия, я взял одну бедную девушку в возрасте приблизительно лет пятнадцати. Она была очень хороша телосложением и была немного черновата; и так как она была чуточку дикарка и очень неразговорчива, с быстрыми движениями, с хмурыми глазами, то все это было причиной, что я дал ей имя «дичок»; ее настоящее имя было Джанна. С этой сказанной девочкой я отлично закончил в бронзе сказанную Фонтана Белио и обе эти Победы сказанные для сказанной двери. Эта малютка была чиста и девственна, и я ее сделал беременной; каковая мне родила девочку июня седьмого дня, в тринадцать часов дня, 1544 года, что было временем как раз сорокачетырехлетнего моего возраста. Сказанной девочке, я ей дал имя Констанца; и крестил мне ее мессер Гвидо Гвиди, королевский врач, превеликий мой друг, как я выше писал. Он был единственным крестным отцом, потому что во Франции таков обычай, чтобы был один крестный отец и две крестных матери, из которых одна была синьора Маддалена, жена мессер Луиджи Аламанни, флорентийского дворянина и удивительного поэта; другая крестная мать была жена мессер Риччардо дель Бене, нашего флорентийского гражданина, а там[352] крупного купца; она же знатная французская дворянка. Это был первый ребенок, который у меня когда-либо был, насколько я помню. Я назначил сказанной девушке столько денег в приданое, на сколько согласилась одна ее тетка, которой я ее отдал; и никогда больше с тех пор ее не знал. XXXVIII Я усердствовал над своими работами и намного подвинул их вперед: Юпитер был почти что кончен, ваза также; дверь начинала являть свои красоты. В это время король прибыл в Париж; и хотя я сказал, из-за рождения моей дочери, о 1544-м годе, мы еще были в 1543; но так как мне сейчас уже случилось рассказать об этой моей дочери, то, чтобы не мешать себе в остальном более важном, я ничего больше о ней не скажу вплоть до своего места. Король приехал в Париж, как я сказал, и тотчас же пришел ко мне на дом; и, увидав столько этих подвинутых работ, таких, что глаза могли вполне удовлетвориться, как и было с глазами этого удивительного короля, какового настолько удовлетворили сказанные работы, насколько может желать тот, кто несет труды, как понес я, он тотчас же сам собой вспомнил, что вышесказанный кардинал феррарский не дал мне ничего, ни содержания, ни чего другого из того, что он мне обещал; и, пробормотав со своим адмиралом, сказал, что кардинал феррарский повел себя очень плохо, что не дал мне ничего; но что он хочет исправить эту непристойность, потому что он видит, что я человек, который говорит не много, и я когда-нибудь, — был и сгинул, — возьму и уеду себе с Богом, ничего ему не сказав. Когда они вернулись домой, то, после обеда его величества, он сказал кардиналу, чтобы он от его имени сказал его казнохранителю, чтобы тот уплатил мне как можно скорее семь тысяч золотых скудо, в три или четыре платежа, смотря по тому, как ему будет удобно, лишь бы он этого не преминул; и потом заметил ему, говоря: «Я вам отдал Бенвенуто под охрану, а вы о нем забыли». Кардинал сказал, что охотно сделает все то, что говорит его величество. Сказанный кардинал, по своей дурной природе, дал пройти у короля этому желанию. Тем временем войны возрастали;[353] и это было как раз в ту пору, когда император со своим огромнейшим войском шел на Париж. Видя, что Франция в великой денежной нужде, кардинал, найдя однажды случай заговорить обо мне, сказал: «Священное величество, чтобы сделать лучше, я не велел давать денег Бенвенуто; во-первых, потому, что сейчас они слишком нужны; другая причина та, что такая большая сумма денег вас бы скорее лишила Бенвенуто; потому что, решив, что он богат, он накупил бы себе земель в Италии, и как только ему бы взбрела причуда, он бы охотнее уехал от вас; так что я подумал, что было бы лучше, чтобы ваше величество подарило ему что-нибудь в своем королевстве, имея желание, чтобы он остался на более долгое время в его службе». Король одобрил эти речи, потому что был в денежной нужде; тем не менее, как благороднейшая душа, поистине достойная такого короля, каким он был, он рассудил, что сказанный кардинал сделал это скорее, чтобы выслужиться, чем по нужде и потому чтобы он мог настолько представить себе вперед нужды такого великого королевства. XXXIX И хотя, как я говорил, король показал, будто одобряет эти его сказанные речи, втайне он думал не так, потому что, как я говорил выше, он возвратился в Париж и на следующий день, без того, чтобы я его побуждал, сам по себе пришел ко мне на дом; где, выйдя к нему навстречу, я его повел по разным комнатам, где были разного рода работы, и, начиная с вещей более низких, показал ему великое множество бронзовых работ, каковых он давно уже не видывал в таком числе. Затем я повел его посмотреть серебряного Юпитера и показал его почти оконченным, со всеми его прекраснейшими украшениями; каковой показался ему много более изумительным, чем показался бы другому человеку, по причине некоего ужасного случая, который с ним приключился за несколько лет до того; потому что когда, после взятия Туниса, император проезжал через Париж,[354] по уговору со своим кузеном, королем Франциском, то сказанный король, желая сделать подарок, достойный столь великого императора, велел для него сделать серебряного Геркулеса, величиной точь-в-точь такого, каким я сделал Юпитера; каковой Геркулес, по признанию короля, был самой безобразной работой, которую он когда-либо видывал, и когда он ее таковой и назвал этим парижским искусникам, каковые считали себя первыми на свете искусниками в этом художестве, то они заявили королю, что это все, что можно сделать из серебра, и тем не менее пожелали две тысячи дукатов за эту свою свинячью работу; по этой причине, когда король увидал эту мою работу, он в ней увидел такую отделанность, о которой никогда не мог бы и думать. Так что он рассудил справедливо и пожелал, чтобы моя работа с Юпитером была точно так же оценена в две тысячи дукатов, говоря: «Тем я не платил никакого жалованья; а этот, которому я плачу жалованья около тысячи скудо, конечно, может мне ее сделать за две тысячи золотых скудо, раз он имеет вдобавок это свое жалованье». Затем я его повел посмотреть другие серебряные и золотые работы и много других моделей для измышления новых работ. Потом, перед самым его уходом, на моем замковом лугу я открыл этого моего великого гиганта, каковому король еще более дивился, нежели чему бы то ни было другому; и, повернувшись к адмиралу, какового, звали монсиньор Анибалле,[355] сказал: «Так как кардинал ничем его не обеспечил, то надо непременно, благо он и сам ленив просить и ничего не говорит, то я хочу, чтобы он был обеспечен; ведь этим людям, которые никогда ни о чем не просят, им кажется, будто их труды сами о многом просят; поэтому обеспечьте его первым же свободным аббатством, которое было бы стоимостью до двух тысяч скудо дохода; и если это не выйдет целиком, то пусть это будет в двух или в трех частях, потому что для него это будет все равно». Присутствуя при этом, я слышал все и тотчас же принялся его благодарить, как если бы я его уже получил, говоря его величеству, что я хочу, когда это наступит, трудиться для его величества без всякого вознаграждения, ни жалованьем, ни какой-либо платой за работы, до тех пор, пока, понуждаемый старостью, не в силах больше трудиться, я не упокою в мире мою усталую жизнь, достойно живя на этот доход, вспоминая, что я служил такому великому королю, как его величество. На эти мои слова король с великой живостью, превесело обратясь ко мне, сказал: «И пусть так и будет». И его величество, довольный, от меня ушел, а я остался. XL Госпожа де Тамп, узнав про эти мои дела, еще пуще против меня растравилась, говоря сама себе: «Я теперь правлю миром, а какой-то человечек, подобный этому, не ставит меня ни во что!» Она принялась со всяческим усердием действовать мне во всем наперекор. И когда ей как-то подвернулся под руку некий человек, каковой был великий перегонщик, он ей дал некоторые благовонные и чудесные воды, каковые натягивали ей кожу, вещь во Франции дотоле небывалая; она его представила королю; каковой человек показал некоторые из этих перегонов, каковые весьма понравились королю; и среди этих забав случилось, что он попросил у его величества жедепом, который имелся у меня в замке, с некоими малыми комнатками, про каковые он говорил, что я ими не пользуюсь. Этот добрый король, который понимал, откуда это дело идет, не дал никакого ответа. Госпожа де Тамп принялась домогаться теми путями, какими женщины могут у мужчин, так что ей легко удался этот ее замысел, потому что, когда она застала короля в любовном расположении, каковому он был весьма подвержен, он предоставил госпоже все то, чего она желала. Пришел этот сказанный человек вместе с казначеем Гролье,[356] знатнейшим французским вельможей; и так как этот казначей отлично говорил по-итальянски, то он пришел ко мне в замок и вошел в него, в мое присутствие, заговорив со мною по-итальянски, пошучивая. Улучив удобный случай, он сказал: «Я ввожу во владение от имени короля этого вот человека этим жедепомом и этими строеньицами, которые к сказанному жедепому принадлежат». На это я сказал: «Священному королю принадлежит все; однако вы могли бы войти сюда более открыто; потому что таким способом, учиненным путем нотариусов и суда, это скорее похоже на путь обмана, нежели на подлинный приказ столь великого короля; и я вам заявляю, что, прежде чем пойти жаловаться королю, я буду защищаться тем способом, как его величество третьего дня мне велел, чтобы я сделал, и выкину вам этого человека, которого вы мне сюда водворили, в окна, если я не увижу другого прямого приказа собственною рукою короля». На эти мои слова сказанный казначей ушел, грозя и ворча, а я, делая то же самое, остался и тогда не хотел учинять какого-либо иного оказательства; затем отправился я к этим нотариусам, которые ввели его во владение. Это были хорошие мои знакомые, и они мне сказали, что это был обряд, учиненный действительно по приказу короля, но что это не так уж важно; и что если бы я оказал ему хоть некоторое сопротивление, то он не вступил бы во владение, как он это сделал; и что это дела и обычаи судебные, каковые ничуть не касаются повиновения королю; так что если бы мне удалось изгнать его из владения таким же способом, как он в него вступил, то это будет хорошо, и ничего другого не будет. Мне было достаточно, чтобы мне намекнули, и на следующий день я начал браться за оружие; и хотя у меня были некоторые трудности, мне это понравилось. Каждый день по разу я учинял нападание камнями, пиками, аркебузами, заряжая, однако, без пули; но наводил на них такой страх, что никто уже не желал прийти ему на помощь. Поэтому, видя однажды, что он сражается слабо, я силою вступил в дом и выгнал его оттуда, выбросив ему вон все то, что он туда принес. Затем я прибег к королю и сказал ему, что я поступил точь-в-точь так, как его величество мне велел, защищаясь против всех тех, кто желал бы мне помешать в службе его величеству. На это король рассмеялся и выдал мне новую бумагу,[357] по каковой меня не могли уже притеснять. XLI Тем временем, с великим тщанием, я закончил своего прекрасного серебряного Юпитера вместе с его золоченым подножием, каковое я поместил на деревянном цоколе, который был мало заметен; и в этот деревянный цоколь я вставил четыре шарика из твердого дерева, каковые были более чем наполовину скрыты в своих гнездах, наподобие взвода у самострела. Все это было так хорошо прилажено, что маленький мальчик легко, во все стороны, без малейшего труда, двигал взад и вперед и поворачивал сказанную статую Юпитера. Устроив ее по-своему, я отправился с нею в Фонтана Белио, где был король. Между тем вышесказанный Болонья привез из Рима вышесказанные статуи и с великим тщанием велел их отлить из бронзы. Я, который ничего об этом не знал как потому, что он исполнил эту свою работу весьма тайно, и потому, что Фонтана Белио удален от Парижа больше чем на сорок миль, поэтому я ничего не мог знать. Когда я попросил сказать королю, где он желает, чтобы я поставил Юпитера, так как при этом присутствовала госпожа де Тамп, то она сказала королю, что нет места более подходящего, чтобы его поставить, чем в его красивой галерее. Это была, как мы бы сказали в Тоскане, лоджа, или переход; скорее переходом можно бы ее назвать, потому что лоджами мы называем такие комнаты, которые открыты с одной стороны. Комната эта была длиною много больше ста шагов, и была украшена, и пребогата живописью руки этого удивительного Россо, нашего флорентинца, а между картин было размещено множество изваянных работ, частью круглых, частью барельефных; была она шириною шагов двенадцать приблизительно. Вышесказанный Болонья поместил в этой сказанной галерее все вышесказанные античные произведения, сделанные в бронзе и отлично исполненные, и расставил их в прекраснейшем порядке, возвышающимися на своих подножиях; и, как я выше сказал, это были все самые прекрасные вещи, повторенные с античных римских. В эту сказанную комнату я внес моего Юпитера; и когда я увидел эти великие приготовления, сделанные все с умыслом, я сказал себе: «Это то же, что пройти сквозь копья; уж пусть мне Бог поможет». Установив его на его место и, насколько я мог, отлично расположив, я стал ждать, чтобы пришел этот великий король. Имел сказанный Юпитер в правой своей руке прилаженной молнию, как если бы собирался ее метнуть, а в левую я ему приладил Мир. Посреди пламени я с большой ловкостью вставил кусок белого факела. И так как госпожа де Тамп задержала короля до самой ночи, чтобы причинить одно из двух зол, либо чтобы он не пришел, либо чтобы мое произведение, из-за ночи, показалось менее прекрасным; и как Бог обещает тем созданиям, которые в него верят, случилось как раз обратное, потому что, увидав, что настала ночь, я зажег сказанный факел, который был в руке у Юпитера; и так как он был несколько приподнят над головою сказанного Юпитера, то свет падал сверху, и получался гораздо более красивый вид, чем получился бы днем. Появился сказанный король, вместе со своей госпожой де Тамп, с дофином, сыном своим, и с дофиной, теперешним королем,[358] с королем наваррским, своим шурином,[359] с госпожой Маргаритой, своей дочерью, и с некоторыми другими вельможами, каковые были нарочно подучены госпожою де Тамп говорить против меня. Увидав, что входит король, я велел подталкивать вперед этому моему подмастерью уже сказанному, Асканио, который тихонько двигал прекрасного моего Юпитера навстречу королю; а так как я его сделал, к тому же, с некоторым искусством, то при этом легком движении, которое было придано сказанной фигуре, благо она была очень хорошо сделана, она казалась как бы живой; и, оставляя немного сказанные античные фигуры позади, я сразу же давал большое удовольствие глазам моим произведением. Тотчас же король сказал: «Это много прекраснее всего того, что когда-либо видел человек, и хоть я и любитель, и знаток, я не мог бы себе представить и сотой доли этого». Эти вельможи, которые должны были говорить против меня, казалось, не могли насытиться, восхваляя сказанное произведение. Госпожа де Тамп дерзко сказала: «Можно подумать, что у вас нет глаз; или вы не видите, сколько прекрасных античных фигур из бронзы стоит вон там, в каковых и состоит подлинная суть этого искусства, а не в этих современных безделицах?» Тогда король двинулся, и остальные за ним; и, взглянув на сказанные фигуры, а они, так как свет падал на них снизу, не имели никакого вида, на это король сказал: «Тот, кто хотел повредить этому человеку, оказал ему великую услугу; потому что, при посредстве этих чудесных фигур, видишь и понимаешь, что эта вот его фигура намного прекраснее и удивительнее, чем они; поэтому надо высоко ставить Бенвенуто, потому что его произведения не только достигают сравнения с античными, но и превосходят их». На это госпожа де Тамп сказала, что если посмотреть на эту работу днем, то она покажется в тысячу раз хуже, чем кажется ночью; к тому же надо заметить, что я накинул на эту фигуру покрывало, чтобы прикрыть недостатки. Это было тончайшее покрывало, которое я с большим изяществом накинул на сказанного Юпитера, чтобы прибавить ему величия; каковое при этих словах я взял, приподняв снизу, открывая эти прекрасные детородные части, и с некоторой явной досадой все его изодрал. Она подумала, что я ему открыл эту часть ради личной насмешки. Король заметил это негодование, а я, побежденный страстью, хотел заговорить; тотчас же мудрый король сказал доподлинно такие слова на своем языке: «Бенвенуто, я тебя лишаю слова; поэтому молчи, и ты получишь больше сокровищ, чем даже желаешь, в тысячу раз». Не будучи в состоянии говорить, я в великой ярости корчился; от чего она еще сердитее ворчала; и король, гораздо скорее, чем он иначе сделал бы, ушел, говоря громко, чтобы придать мне духу, что он достал из Италии величайшего человека, который когда-либо рождался, полного стольких художеств. XLII Оставив там Юпитера,[360] когда я наутро хотел уехать, он велел дать мне тысячу золотых скудо; частью это было мое жалованье, частью — по счетам, которые я показал, что истратил из своих. Взяв деньги, веселый и довольный, я вернулся в Париж; и, как только я приехал, повеселившись дома, я после обеда велел принести всю свою одежду, каковой было великое множество шелка, отборнейших мехов, а также тончайших сукон. Ее я роздал всем этим моим работникам в подарок, жалуя ее смотря по достоинствам этих слуг, вплоть до служанок и конюхов, придавая всем духу, чтобы помогали мне от всего сердца. Набравшись снова сил, я с превеликим усердием и старанием принялся заканчивать эту великую статую Марса,[361] каковую я сделал из брусьев, отлично пригнанных в виде остова; а поверх этого его мясом была кора, толщиною в осьмушку локтя, сделанная из гипса и тщательно сработанная; затем я определил вылепить сказанную фигуру из многих кусков, а потом связать ее в лапу, как учит искусство; что мне было весьма легко сделать. Не хочу преминуть дать доказательство этой громадной работы, нечто поистине достойное смеха; потому что я приказал всем тем, кого я содержал, чтобы ко мне в дом и в замок ко мне не приводили непотребных женщин: и за этим я очень следил, чтобы этого не случалось. Был этот мой молодой Асканио влюблен в красивейшую девушку, а та в него; поэтому эта сказанная девушка, убежав от матери, придя однажды ночью к Асканио и не желая затем от него уходить, а он, не зная, куда бы ее спрятать, в конце концов, как человек изобретательный, поместил ее внутри фигуры сказанного Марса, и в самой его голове устроил ее спать; и там она прожила долго, а ночью он иногда тихонько ее доставал. Так как эту голову я оставил очень близкой к окончанию, а из некоторого тщеславия я оставлял открытой сказанную голову, каковую можно было видеть из большей части города Парижа, то начали те, кто был ближе по соседству, взлезать на крыши, и ходили многие народы нарочно ее посмотреть. А так как был слух по Парижу, что в этом моем замке издревле обитает дух, чему я не видел ни одного доказательства, чтобы поверить, что это правда (сказанный дух повсюду в парижской черни называли именем Леммонио Борео[362]); и так как эта девушка, которая обитала в сказанной голове, иной раз не могла, чтобы через глаза не было видно некое легкое движение; то некоторые из этих глупых народов говорили, что этот сказанный дух вошел в это тело этой великой фигуры и что он заставляет эту голову двигать глазами и ртом, как если бы она хотела заговорить; и многие, испугавшись, уходили, а иные хитрецы, придя посмотреть и не в состоянии будучи разувериться в этом мигании глаз, которое учиняла сказанная фигура, также и они утверждали, что там имеется дух, не зная, что там имелся и дух, и знатное тело в придачу. XLIII Тем временем я был занят сборкой моей красивой двери, со всем нижеописанным. А так как я не имею намерения описывать в этой моей жизни такие вещи, которые принадлежат тем, кто пишет летописи, то я оставил в стороне нашествие императора с его великим войском и короля со всей его вооруженной силой. И в эти времена он обратился ко мне за советом, чтобы спешно укрепить Париж:[363] он нарочно пришел за мною на дом и повел меня вокруг всего города Парижа; и, услыхав, с каким здравым смыслом я ему спешно укрепил Париж, он дал мне прямое распоряжение, чтобы все, что я сказал, я тотчас же исполнил; и приказал своему адмиралу, чтобы тот приказал этим народам, чтобы они меня слушались, под властью его немилости. Адмирал, который был сделан таковым через покровительство госпожи де Тамп, а не за свои добрые дела, будучи человеком малого ума, а так как имя его было монсиньор д'Ангебо, хоть на нашем языке это значит монсиньор д'Анибалле, но на тамошнем их языке это звучит так, что эти народы большей частью называли его монсиньоре Азино Буэ,[364] — эта скотина передал все это госпоже де Тамп, и она ему велела, чтобы он спешно вызвал Джиролимо Беллармато.[365] Это был сиенский инженер, и он был в Диеппе, удалением от Парижа немногим больше, чем на день пути. Он тотчас же приехал, и так как он принялся укреплять самым долгим способом, то я устранился от этого предприятия; и если бы император двинулся вперед, он бы с большой легкостью взял Париж. Действительно, говорят, что при том договоре, который потом был заключен, госпожа де Тамп, которая больше, чем кто-либо другой, в нем участвовала, предала короля.[366] Большего мне не приходится сказать об этом, потому что мне это ни к чему. Я принялся с великим усердием собирать мою бронзовую дверь и кончать эту большую вазу и две других средних, сделанных из моего серебра. После этих треволнений приехал добрый король отдохнуть немного в Париж.[367] Так как эта проклятая женщина словно родилась на погибель миру, то мне все же кажется, что я что-нибудь да значу, раз она меня считала главным своим врагом. Заведя как-то речь с этим добрым королем о моих делах, она ему наговорила столько дурного про меня, что этот добрый человек, дабы угодить ей, начал клясться, что никогда больше не будет со мною считаться, как если бы никогда меня не знал. Эти слова мне тотчас же пришел сказать один паж кардинала феррарского, которого звали Вилла, и сказал мне, что сам их слышал из уст короля. Это привело меня в такой гнев, что, раскидав кругом все свои орудия и все работы также, я собрался уезжать с Богом и тотчас же отправился к королю. После его обеда я вошел в комнату, где был его величество с весьма немногими особами; и когда он увидел, что я вошел, и когда я сделал ему этот положенный поклон, который подобает королю, он тотчас же с веселым лицом кивнул мне головой. Поэтому я возымел надежду и начал мало-помалу приближаться к его величеству, потому что показывались кое-какие вещи по части моего художества, и когда поговорили немножко о сказанных вещах, его величество спросил меня, нет ли у меня дома чего-нибудь красивого, чтобы ему показать; затем сказал, когда я хочу, чтобы он пришел их посмотреть. Тогда я сказал, что я готов показать ему кое-что, если бы он пожелал, сейчас же. Он тотчас же сказал, чтобы я шел домой и что он сейчас придет. XLIV Я отправился, поджидая этого доброго короля, каковой пошел попрощаться с госпожой де Тамп. Пожелав узнать, куда он идет, потому что она говорила, что хотела бы ему сопутствовать, и когда король ей сказал, куда он идет, она сказала его величеству, что не хочет с ним идти и что она его просит, чтобы он сделал ей такую милость на этот день и не ходил также и сам. Ей пришлось возвращаться к этому больше двух раз, желая отвратить короля от этого намерения; в этот день он ко мне на дом не пришел. На другой за тем день я вернулся к королю в тот же самый час; как только он меня завидел, он поклялся, что хочет тотчас же прийти ко мне на дом. Когда он, по своему обыкновению, пошел проститься со своей госпожой де Тамп, то, увидав, что при всей своей власти ей не удалось отвлечь короля, она начала своим кусачим языком говорить столько дурного про меня, сколько можно наговорить про человека, который был бы смертельным врагом этой достойной короны. На это добрый этот король сказал, что хочет сходить ко мне на дом только для того, чтобы разнести меня так, чтобы я испугался; и обещал госпоже де Тамп так и сделать; и тотчас пришел на дом, где я его повел в некие большие нижние комнаты, в каковых я собрал всю эту мою большую дверь; и, подойдя к ней, король остался до того ошеломленным, что не находил пути, чтобы наговорить мне ту великую брань, которую он обещал госпоже де Тамп. Но и тут он не хотел преминуть найти повод наговорить мне эту обещанную брань и начал, говоря: «Ведь это все-таки удивительное дело, Бенвенуто, и такие люди, как вы, хоть вы и даровиты, должны бы понимать, что эти ваши дарования сами по себе вы не можете выказывать; и вы себя выказываете великими только благодаря случаям, которые получаете от нас. И вам бы следовало быть немного послушнее, и не такими гордыми и самочинными. Я помню, что приказал вам точно, чтобы вы мне сделали двенадцать серебряных статуй; и это было единственное мое желание; вы у меня пожелали сделать солонку, и вазы, и головы, и двери, и всякие другие вещи, так что я весьма теряюсь, видя, что вы оставили в стороне все желания моей воли и занялись угождением всем вашим желаниям; так что если вы думаете поступать таким образом, я вам покажу, как я имею обыкновение поступать, когда желаю, чтобы делалось по-моему. Поэтому я вам говорю: старайтесь повиноваться тому, что вам сказано; потому что, упорствуя в этих ваших прихотях, вы будете биться головой об стену». И пока он говорил эти слова, все эти господа стояли настороже, видя, что он трясет головой, хмурит глаза, то одною рукой, то другою делает знаки; так что все эти люди, которые там присутствовали, дрожали от страха за меня, потому что я решил не бояться ничуточки. XLV И как только он кончил учинять мне это стращание, которое он обещал своей госпоже де Тамп, я опустился на одно колено я, поцеловав ему платье у его колена, сказал: «Священное величество, я подтверждаю, что все, что вы говорите, правда; но только я ему говорю, что сердце мое было постоянно, день и ночь, со всеми моими жизненными силами направлено единственно к тому, чтобы повиноваться ему и служить ему; а все то, что вашему величеству кажется, будто находится в противности тому, что я говорю, то да будет ведомо вашему величеству, что это был не Бенвенуто, а, быть может, мой злой рок или жестокая судьба, каковая пожелала сделать меня недостойным служить самому изумительному государю, который когда-либо имелся на земле; поэтому я вас прошу, чтобы вы меня простили. Но только мне казалось, что ваше величество дали мне серебра на одну только статую; и, не имея своего, я не мог сделать больше, чем эту; а из того немногого серебра, которое от, сказанной фигуры у меня осталось, я из него сделал эту вазу, чтобы показать вашему величеству эту прекрасную манеру древних; каковую, быть может, раньше вы в таком роде еще не видели. Что до солонки, то мне казалось, если я верно помню, что ваше величество сами у меня ее потребовали однажды, когда зашла речь об одной, которую вам принесли; поэтому, когда я вам показал модель, каковую я сделал еще в Италии, вы по собственному своему требованию велели тотчас же выдать мне тысячу золотых дукатов, чтобы я ее cделал, говоря, что признательны мне за это; и особенно мне казалось, что вы много меня благодарили, когда я вам ее дал оконченной. Что до двери, то мне казалось, что, беседуя о ней при случае, ваше величество отдали приказание монсиньору ди Виллуруа, своему первому секретарю, каковой приказал монсиньору ди Марманья и монсиньору делль'Апа,[368] чтобы с этой работой они меня торопили и чтобы они меня обеспечили; а без этих приказаний, сам по себе, я бы никогда не мог подвинуть вперед столь великие предприятия. Что до бронзовых голов, и подножий к Юпитеру, и остального, то головы я сделал действительно сам от себя, чтобы испытать эти французские глины, каковых я, как чужеземец, совсем не знал; а не сделав опыта над сказанными глинами, я бы не взялся отливать эти большие работы; что до подножий, то я их сделал, потому что мне казалось, что это отлично подходит в придачу к этим самым фигурам; поэтому все то, что я делал, я думал, что делаю к лучшему и отнюдь не отклоняюсь от желаний вашего величества. Правда, что этого великого колосса я сделал всего, в том виде, как он есть, за счет моего кошелька, единственно потому, что мне казалось, что раз вы такой великий король, то такой малый художник, как я, должен сделать, для вашей славы и для моей, статую, каковой у древних не было никогда. Узнав теперь, что Богу не было угодно удостоить меня столь почетной службы, я у вас прошу, чтобы взамен той почетной награды, которую ваше величество предназначало моим трудам, оно мне просто уделило немного благоволения и отпустило меня на волю; потому что, если оно меня этого удостоит, я в тот же миг уеду, возвращаясь в Италию, вечно благодаря Бога и ваше величество за те счастливые часы, которые я провел в его службе». XLVI Он взял меня собственными руками и с великой обходительностью поднял меня с колен; затем он сказал мне, что я должен согласиться ему служить и что все, что я сделал, хорошо и он очень доволен. И, обернувшись к этим господам, оказал доподлинно такие слова: «Мне, право, кажется, что если бы для рая нужны были двери, то прекраснее этой ему бы не найти». Когда я увидел, что немного остановилась живость этих слов, каковые были все в мою пользу, я снова с превеликим поклоном его поблагодарил, повторяя, однако, что хочу увольнения; потому что у меня не прошел еще гнев. Когда этот великий король увидал, что я не придал той цены, какую следовало, этим его необычным и великим ласкам, он приказал мне громким и устрашающим голосом, чтобы я не говорил больше ни слова, не то горе мне; и потом прибавил, что утопит меня в золоте и что он дает мне разрешение, чтобы после работ, порученных мне его величеством, на все то, что я делаю в промежутке от себя, он вполне согласен, и что никогда больше у меня не будет с ним разногласия, потому что он меня узнал; и чтобы и я также постарался узнать его величество, как этого требует долг. Я сказал, что благодарю Бога и его величество за все; затем попросил его, чтобы он пошел посмотреть большую фигуру, как я ее подвинул вперед; и он пошел за мной. Я велел ее открыть; эта вещь привела его в такое изумление, что и представить себе нельзя; и он тотчас же велел одному своему секретарю, чтобы тот немедленно вернул мне все деньги, которые я истратил из своих, какая бы сумма ни была, раз только я ее напишу собственной рукой. Затем он ушел и сказал мне: «До свидания, mon ami»; каковое великое слово королями не употребляется. XLVII Возвратясь к себе во дворец, он начал повторять великие слова, столь удивительно смиренные и столь возвышенно горделивые, которые я употребил с его величеством, каковые слова премного его рассердили, и рассказывая некоторые подробности этих слов в присутствии госпожи де Тамп, где был монсиньор ди Сан Поло, знатный французский барон.[369] Этот человек явил в прошлом весьма великие свидетельства тому, что он мне друг; и действительно, на этот раз он с большим искусством, по-французски, доказал это. Потому что, после многих разговоров, король пожаловался на кардинала феррарского, что отдал меня ему под охрану, а тот ни разу с тех пор и не подумал обо мне, и что не по вине кардинала случилось, что я не уехал с Богом из его королевства, и что он в самом деле подумает о том, чтобы отдать меня под охрану какому-нибудь лицу, которое знает меня лучше, чем кардинал феррарский, потому что он не желает больше давать мне повода лишиться меня. На эти слова тотчас же предложил себя монсиньор ди Сан Поло, говоря королю, чтобы он отдал меня под охрану ему и что он сделает так, что у меня никогда больше не будет причин уезжать из его королевства. На это король сказал, что он вполне согласен, если Сан Поло скажет ему способ, которого тот хочет держаться, чтобы я не уезжал. Госпожа, которая при этом присутствовала, очень дулась, и Сан Поло вел себя осторожно, не желая сказать королю того способа, которого он хочет держаться. Король снова его спросил, и он, чтобы угодить госпоже де Тамп, сказал: «Я бы его повесил за горло, этого вашего Бенвенуто; и таким способом вы бы его не утратили из вашего королевства». Тотчас же госпожа де Тамп подняла великий смех, говоря, что я вполне этого заслужил. На это король за компанию рассмеялся и сказал, что вполне согласен, чтобы Сан Поло меня повесил, если только он приищет ему другого, равного мне; что хоть я этого нисколько не заслужил, он дает ему полную волю. Сказанным образом кончился этот день, и я остался здрав и невредим; за что Богу хвала и благодарение. XLVIII Тем временем король замирил войну с императором, но не с англичанами, так что эти дьяволы держали нас в великом треволнении.[370] Так как голова у короля была занята совсем другим, нежели удовольствиями, то он велел Пьеро Строцци,[371] чтобы тот повел некие галеры в эти английские моря; что было делом превеликим и трудным повести их туда даже для этого удивительного воина, единственного в свои времена в этом ремесле и столь же единственно злосчастного. Прошло несколько месяцев, как я не получал денег и никаких распоряжений работать; так что я отослал всех моих работников, кроме этих двух итальянцев, каковым я велел делать две небольших вазы из моего серебра, потому что они не умели работать из бронзы. Когда они кончили обе вазы, я с ними поехал в один город, который принадлежал королеве наваррской; зовется он Арджентана[372] и удален от Парижа на много дней пути. Прибыл я в сказанное место и застал короля нездоровым; кардинал феррарский сказал его величеству, что я приехал в это место. На это король ничего не ответил; и это было причиной, что мне пришлось на много дней задержаться. И, право, никогда еще я так не досадовал; все ж таки через несколько дней я к нему однажды вечером явился и представил его глазам эти две красивых вазы, каковые чрезвычайно ему понравились. Когда я увидал, что король отлично расположен, я попросил его величество, чтобы он соблаговолил сделать мне такую милость, чтобы я мог съездить в Италию, и что я оставлю семь месяцев жалованья, которые мне должны, каковые деньги его величество соизволит распорядиться потом мне заплатить, если бы они мне потребовались для моего возвращения. Я просил его величество, чтобы он оказал мне эту такую милость, ибо тогда поистине время было воевать, а не ваять; еще и потому, что его величество разрешил это своему живописцу Болонье, поэтому я почтительнейше его просил, чтобы он соблаговолил удостоить этого также и меня. Король, пока я ему говорил эти слова, рассматривал с превеликим вниманием обе эти вазы и по временам пронзал меня этаким своим ужасным взглядом; я же, как только мог и умел, просил его, чтобы он оказал мне эту такую милость. Вдруг я увидел его разгневанным, и он встал с места, и сказал мне по-итальянски: «Бенвенуто, вы великий чудак; свезите эти вазы в Париж, потому что я хочу их позолоченными». И, не дав мне никакого другого ответа, ушел. Я подошел к кардиналу феррарскому, который тут же присутствовал, и просил его, раз уж он сделал мне такое добро, изъяв меня из римской темницы, то чтобы заодно со столькими другими благодеяниями он оказал мне еще и это, чтобы я мог съездить в Италию. Сказанный кардинал мне сказал, что весьма охотно сделает все, что может, чтобы сделать мне это удовольствие, и чтобы я спокойно предоставил заботу об этом ему, и даже, если я хочу, я могу спокойно ехать, потому что он отлично поддержит меня перед королем. Я сказал сказанному кардиналу, что так как я знаю, что его величество отдал меня под охрану его высокопреосвященству, и раз оно меня отпускает, то я охотно уеду, чтобы вернуться по малейшему знаку его высокопреосвященства. Тогда кардинал сказал мне, чтобы я ехал в Париж и ждал там неделю, а он тем временем испросит милость у короля, чтобы я мог ехать; и в случае, если король не согласится, чтобы я уезжал, он непременно меня известит; поэтому, если он мне ничего не напишет, это будет знаком, что я могу спокойно ехать. XLIX Уехав в Париж, как мне сказал кардинал, я сделал чудесные ящики для этих трех серебряных ваз. Когда прошло двадцать дней, я собрался, а эти три вазы взвьючил на мула, каковым меня одолжил вплоть до Лиона епископ павийский,[373] какового я снова поселил у себя в замке. И поехал я, на свою беду, вместе с синьором Иполито Гонзага, каковой синьор состоял на жалованье у короля и содержался графом Галеотто делла Мирандола, и с некоторыми другими господами сказанного графа. Еще присоединился к нам Леонардо Тедальди, наш флорентинец. Я оставил Асканио и Паоло охранять мой замок и все мое имущество, среди какового были некие начатые вазочки, каковые я оставлял, чтобы эти юноши не останавливались. Еще там было много домашнего скарба большой стоимости, потому что жил я весьма пристойно; стоимость этого моего сказанного имущества была свыше тысячи пятисот скудо. Я сказал Асканио, чтобы он помнил, какие великие благодеяния он от меня имел, а что до тех пор он был неразумным мальчишкой; что теперь ему пора иметь разум мужчины; поэтому я хочу оставить под его охраной все мое имущество, вместе со всей моей честью; что если он что-нибудь услышит от этих скотов французов, то пусть тотчас же меня об этом известит, потому что я возьму почтовых и полечу откуда бы я ни был, как ради великого моего обязательства перед этим добрым королем, так и ради моей чести. Сказанный Асканио с притворными и воровскими слезами сказал мне: «Я никогда не знавал лучшего отца, чем вы, и все, что должен делать добрый сын по отношению к своему доброму отцу, я всегда буду делать по отношению к вам». Так, в добром согласии, я уехал,[374] со слугою и с маленьким мальчуганом-французом. Когда миновал полдень, пришли ко мне в замок некои из этих казначеев, каковые отнюдь не были моими друзьями. Эти негодные сволочи тотчас же сказали, что я уехал с королевским серебром, и сказали мессер Гвидо[375] и епископу павийскому, чтобы они живо послали за королевскими вазами, не то они пошлют за ними вдогонку мне к весьма великой для меня неприятности. Епископ и мессер Гвидо гораздо больше испугались, нежели то требовалось, и живо послали мне вдогонку на почтовых этого предателя Асканио, каковой появился к полуночи. А я, который не спал, сам с собою печаловался, говоря: «На кого я оставляю мое имущество, мой замок? О, что это за судьба моя, которая меня силит предпринимать это путешествие? Только бы кардинал не был заодно с госпожой де Тамп, каковая ничего другого на свете не желает, как только чтобы я утратил милость этого доброго короля». L Пока я сам с собою вел это препирательство, я услышал, что меня зовет Асканио; и я сразу встал с постели и спросил его, добрые или печальные вести он мне привез. Этот разбойник сказал: «Вести я привез добрые; но только надо, чтобы вы вернули обратно эти три вазы, потому что эти негодяи и казначеи кричат караул, так что епископ и мессер Гвидо говорят, чтобы вы их вернули во что бы то ни стало, а в остальном пусть ничто вас не заботит, и поезжайте благополучно услаждаться этим путешествием». Я ему тотчас же отдал вазы, из которых две было моих, с серебром и всем остальным. Я их вез в аббатство кардинала феррарского в Лионе; потому что хоть меня и ославили, будто я хотел увезти их с собою в Италию, всякому хорошо известно, что нельзя вывозить ни денег, ни золота, ни серебра без великого разрешения. Вот и нужно рассудить, мог ли я вывезти эти три большие вазы, каковые занимали с их ящиками целого мула. Правда, что, так как вещи это были очень красивые и большой ценности, я опасался смерти короля, потому что действительно оставил его очень нездоровым; и говорил себе: «Если это случится, то, имея их в руках у кардинала, я не могу их потерять». Итак, словом, я отослал сказанного мула с вазами[376] и другими важными вещами, и со сказанной компанией на следующее утро собрался ехать дальше, но всю как есть дорогу не мог удержаться от того, чтобы не вздыхать и не плакать. Однако же по временам я утешался Богом, говоря: «Господи боже, ты, который знаешь правду, ты ведаешь, что эта моя поездка только для того, чтобы свезти благостыню шестерым бедным жалким девушкам и матери их, моей родимой сестре; что хоть у них и есть отец, но он так стар, а ремесло его ничего не приносит; и они легко могли бы пойти дурной дорогой; так что, делая это благочестивое дело, я чаю от твоего величества помощи и совета». Это и было все то увеселение, которое я имел, едучи дальше. Когда мы находились однажды от Лиона в одном дне пути, — было около двадцати двух часов, — небо начало издавать какие-то сухие громы, и воздух был пребелый; я был впереди моих спутников на самострельный выстрел; после громов небо издавало шум такой великий и такой устрашающий, что я про себя решил, что это судный день; и, чуть я остановился немного, начал падать град без единой капли воды. Он был величиною больше сарбаканных пулек[377] и, колотя меня, делал мне очень больно; мало-помалу он начал крупнеть, так что стал, как пульки самострела. Увидав, что лошадь моя сильно испугалась, я повернул ее обратно с превеликой поспешностью вскачь, пока не встретил моих спутников, каковые от такого же страха остановились в сосновом лесу. Град крупнел, как крупные лимоны; я запел «Miserere»; и в то время как я таким образом благоговейно говорил к Богу, упало одно из этих зерен, такое крупное, что сломало толстейшую ветку той самой сосны, где мне казалось, что я безопасен. Другая часть этих зерен ударила в голову моей лошади, которая чуть не упала наземь; и меня задело одно, но не прямо, а то бы убило меня. Так же задело одно этого бедного старика Леонардо Тедальди, так что он, который стоял, как и я, на коленях, упал на руки. Тогда я, быстро увидав, что эта ветка уже не может меня защитить и что, кроме «Miserere», надо что-то сделать, начал складывать у себя на голове одежду; и также сказал Лионардо, который звал на помощь: «Иисусе, Иисусе!», что тот ему поможет, если он сам себе поможет. Мне стоило куда большего труда спасти его, чем себя самого. Это длилось долго, но потом перестало, и мы, совсем избитые, снова, как могли, сели на коней; и пока мы ехали к жилью, показывая друг другу ссадины и ушибы, мы застали на милю дальше настолько большее разрушение, чем наше, что кажется невозможным это и сказать. Все деревья были оголены и обломаны, и столько убитых животных, сколько он их застиг; и много пастухов тоже убитых; мы видели великое множество этих градин, каковых нельзя было бы обхватить двумя руками. Нам показалось, что мы дешево отделались, и мы поняли тогда, что призывание Бога и эти наши «Miserere» больше нам послужили, чем мы сами могли бы то сделать. Так, благодаря Бога, мы приехали в Лион на другой за тем день, и там остановились на неделю. По прошествии недели, очень хорошо отдохнув, мы продолжали путь и очень счастливо миновали горы. Там я купил маленькую лошадку, потому что кое-какая небольшая кладь немного утомила моих лошадей. LI После дня пути в Италии нас настиг граф Галеотто делла Мирандола, каковой проезжал на почтовых, и, остановившись вместе с нами, сказал мне, что я сделал ошибку, что уехал, и что я должен не ехать дальше, потому что дела мои, если я сразу вернусь, пойдут лучше, чем когда-либо; но что если я поеду дальше, то я уступлю поле моим врагам и удобство делать мне зло; так что если я сразу вернусь, то я загражу им дорогу в том, что они замыслили против меня; а те, кому я больше всех верю, и суть те, кто меня обманывает. Он не хотел мне сказать ничего другого, как только то, что отлично это знает; а кардинал феррарский сговорился с этими двумя моими мошенниками, которых я оставил стеречь все мое добро. Сказанный молодой граф повторил мне много раз, что я должен вернуться во что бы то ни стало. Сев на почтовых, он поехал дальше, а я, из-за вышесказанной компании, также решился ехать дальше. У меня было томление в сердце то доехать наискорейше до Флоренции, то вернуться во Францию; я был в такой муке от этой нерешительности, что, наконец, решил сесть на почтовых, чтобы быстро доехать до Флоренции. С первой почтой я не сговорился; поэтому я принял твердое намерение ехать мучиться во Флоренцию. Покинув компанию синьора Иполито Гонзага, который взял путь, чтобы ехать в Мирандолу, а я на Парму и Пьяченцу, и когда я приехал в Пьяченцу, я встретил на улице герцога Пьерлуиджи,[378] каковой на меня посмотрел и меня узнал. И я, который знал, что все то зло, которое со мною было в римском замке Святого Ангела, причиной ему был всецело он, меня привело в немалую страсть увидеть его; и, не ведая никакого способа уйти из его рук, я решил сходить ему представиться; и пришел как раз, когда убрали со стола, и были с ним те самые люди из дома Ланди, которые потом были те, кто его убил. Когда я вошел к его светлости, этот человек учинил мне самые непомерные ласки, какие только можно себе представить; и среди этих ласк сам завел речь, говоря тем, кто тут же присутствовал, что я первый человек на свете в моем художестве и что я пробыл долгое время в темнице в Риме. И, обернувшись ко мне, сказал: «Мой Бенвенуто, все то зло, какое с вами было, я очень о нем сожалел; и я знал, что вы были невинны, и ничем не мог вам помочь, потому что мой отец, чтобы угодить некоим вашим врагам, каковые к тому же заявили ему, что вы про него злословили; я знаю наверное, что этого никогда не было; и мне было очень жаль вас». И к этим словам он присовокупил столько других подобных, что казалось, будто он просит у меня прощения. Затем он меня опросил про все те работы, которые я сделал христианнейшему королю; и когда я ему про них говорил, он прилежно слушал, уделяя мне самое благосклонное внимание, какое вообще возможно. Затем спросил меня, не хочу ли я ему служить; на это я ответил, что, по чести моей, я не могу этого сделать; что если бы я оставил оконченными эти столь великие работы, которые я начал для этого великого короля, то я оставил бы любого властителя, только чтобы служить его светлости. И вот здесь познается, насколько великое могущество божие никогда не оставляет безнаказанными какого угодно рода людей, которые чинят неправду и несправедливость невинным. Этот человек как будто прощения у меня просил в присутствии тех, кто вскоре после того за меня отомстил, а также и за многих других, которые были им умерщвлены; поэтому ни один властитель, как бы велик он ни был, пусть не глумится над правосудием божьим, как это делают некоторые из тех, кого я знаю, которые так жестоко меня умерщвляли, как в своем месте я это скажу. И про эти мои дела я пишу не из мирского тщеславия, но единственно, чтобы возблагодарить Бога, который меня вывел из стольких великих испытаний. Также и в тех, которые постигают меня каждодневно, во всех я к нему обращаюсь и как своего заступника зову и умоляю. И всегда, хоть я и помогаю себе, как могу, если я потом сплошаю, там, где слабых сил моих недостаточно, тотчас же мне являет себя эта великая сила божия, каковая приходит неожиданно для тех, кто несправедливо обижает других, и для тех, кто мало заботится о великом и почетном бремени, которое дал им Бог. LII Я вернулся в гостиницу и застал, что вышесказанный герцог прислал мне в подарок в превеликом изобилии кушанья и напитки, весьма пристойные; я с удовольствием поел; затем, сев на коня, поехал во Флоренцию; прибыв туда, я застал мою сестру родную с шестью дочурками, из которых одна была на выданье, а одна еще у кормилицы; застал ее мужа, каковой из-за разных городских обстоятельств не работал больше по своему ремеслу. Я послал, за год с лишним до того, камней и французских золотых изделий на две с лишним тысячи дукатов, да с собой привез на тысячу скудо приблизительно. Я узнал, что, хоть я давал им постоянно четыре золотых скудо в месяц, они еще постоянно зарабатывали большие деньги на этих моих золотых изделиях, которые они изо дня в день продавали. Этот мой зять был настолько честный человек, что, из страха, как бы я не рассердился на него, потому что ему не хватало тех денег, которые я ему посылал на его надобности, давая их ему как благостыню, он заложил почти все, что у него было на свете, предоставляя себя поедать процентам, только чтобы не трогать тех денег, которые не были назначены для него. Из этого я увидел, что он очень честный человек, и у меня возникло желание оказать ему благостыню побольше; и прежде чем мне уехать из Флоренции, я хотел устроить всех его дочек. LIII Так как наш герцог флорентийский[379] в это время, а был у нас август месяц 1545 года, находился в Поджо а Кайано, месте, удаленном от Флоренции на десять миль, то я к нему поехал, единственно чтобы исполнить свой долг, потому что и я тоже флорентийский гражданин и потому что предки мои были весьма привержены к Медицейскому дому, и я, больше, чем кто-либо из них, любил этого герцога Козимо. Так вот, как я говорю, я поехал в сказанный Поджо, единственно чтобы учинить ему приветствие, а отнюдь не с каким-либо намерением у него остаться, как это Богу, который все устраивает ко благу, было угодно; потому что когда сказанный герцог меня увидел, то, учинив мне сперва множество бесконечных ласк, и он, и герцогиня[380] спросили меня о работах, которые я делал королю; на что я охотно, и по порядку, все рассказал. Когда он меня выслушал, он сказал, что он это слышал и что, стало быть, это правда; и затем добавил с сочувственным видом, и сказал: «О, малая награда за столь прекрасные и великие труды! Мой Бенвенуто, если бы ты захотел сделать что-нибудь для меня, я бы тебе заплатил совсем иначе, чем это сделал этот твой король, которого, по твоей доброй природе, ты так восхваляешь». На эти слова я присовокупил те великие обязательства, какие у меня были перед его величеством, раз он меня извлек из столь несправедливой темницы, а потом дал мне случай сделать такие изумительные работы, как ни одному другому подобному мне художнику, который когда-либо рождался. Пока я так говорил, герцог мой корчился, и казалось, что он дольше не может меня слушать. После того как я кончил, он мне сказал: «Если ты захочешь сделать что-нибудь для меня, я тебе учиню такие ласки, что ты, пожалуй, останешься изумлен, лишь бы твои работы мне понравились; в чем я нисколько не сомневаюсь». Я, злополучный бедняга, желая показать в этой чудесной школе,[381] что за то время, что я был вне ее, я потрудился в ином художестве, чем то сказанная школа полагала, ответил моему герцогу, что охотно, либо из мрамора, либо из бронзы, сделаю ему большую статую на этой его прекрасной площади.[382] На это он мне ответил, что хотел бы от меня, как первую же работу, единственно Персея;[383] это было то, чего он уже давно желал; и попросил меня, чтобы я ему сделал модельку. Я охотно принялся делать сказанную модель и в несколько недель ее кончил, вышиною приблизительно в локоть; она была из желтого воска, очень удачно исполненная; хорошо была сделана, с величайшим тщанием и искусством. Приехал герцог во Флоренцию, и, прежде чем я мог ему показать эту сказанную модель, прошло несколько дней; казалось прямо-таки, что он никогда меня не видал и не знавал, так что я составил плохое суждение о моих делах с его светлостью. Однако потом, однажды после обеда, когда я ее принес к нему в скарбницу, он пришел на нее взглянуть вместе с герцогиней и с некоторыми другими вельможами. Как только он на нее взглянул, она ему понравилась, и хвалил он ее необычайно; чем подал мне немного надежды, что он кое-что в этом понимает. После того как он долго ее рассматривал, причем она все больше ему нравилась, он сказал такие слова: «Если бы ты выполнил, мой Бенвенуто, вот так в большом виде эту маленькую модельку, то это была бы самая красивая работа на площади». Тогда я сказал: «Светлейший мой государь, на площади стоят работы великого Донателло[384] и изумительного Микеланьоло,[385] каковые оба величайшие люди от древних доныне. Однако ваша высокая светлость придает великого духу моей модели, так что я чувствую силу сделать работу лучше, чем модель, еще в три раза». На этом был немалый спор, потому что герцог все время говорил, что понимает в этом отлично и знает точно, что можно сделать. На это я ему сказал, что мои работы разрешат этот вопрос и это его сомнение, и что я наверняка исполню его светлости гораздо больше, чем я ему обещаю, и чтобы он только дал мне удобства, дабы я мог это сделать, потому что без этих удобств я не смогу ему исполнить это великое дело, которое я ему обещаю. На это его светлость мне сказал, чтобы я подал ходатайство обо всем, что я у него прошу, и включил в него все мои нужды, а что он широчайшим образом его удовлетворит. Конечно, если бы я догадался установить договором все то, что мне было нужно для этой моей работы, то у меня не было бы тех великих мучений, которые по моей вине меня постигли; потому что в нем видно было величайшее желание как в том, чтобы работы делались, так и в том, чтобы хорошо их обставить; поэтому, не зная, что этот государь имеет обычай скорее купца, чем герцога, я весьма торовато поступил с его светлостью, как с герцогом, а не как с купцом.[386] Я подал ему ходатайство, на каковое его светлость весьма торовато ответил. На что я сказал: «Единственнейший мой покровитель, настоящие ходатайства и настоящие наши условия состоят не в этих словах и не в этих писаниях, а все состоит в том, чтобы я мог справиться с моими работами так, как я это обещал; а если я справлюсь, тогда я уверен, что ваша высокая светлость отлично вспомнит все то, что она мне обещает». При этих словах его светлость, очарованный и моими делами, и моими словами, он и герцогиня оказали мне самые беспредельные милости, какие только можно себе представить. LIV Так как у меня было превеликое желание начать работать, то я сказал его светлости, что мне нужен дом, который был бы таков, чтобы я мог в нем устроиться с моими горнами, и годен для того, чтобы в нем выделывать работы из глины и бронзы, и затем, отдельно, из золота и серебра; потому что я знаю, что он знает, насколько я вполне способен служить ему всеми этими художествами; и мне нужны удобные помещения, чтобы я мог все это делать. И дабы его светлость видел, какое я имею желание служить ему, то я уже и приискал и дом, каковой мне подходит и стоит в таком месте, которое мне очень нравится. И так как я не хочу приставать к его светлости ни с деньгами и ни с чем бы то ни было, пока он не увидит моих работ, то я привез из Франции две ювелирных вещицы, на каковые я прошу его светлость, чтобы он купил мне сказанный дом, а их сохранил бы до тех пор, пока я работами моими и трудами его не выслужу. Сказанные вещицы были отлично сработаны рукою моих работников, по моим рисункам. Посмотрев на них долго, он сказал эти вот горячие слова, каковые меня облекли ложной надеждой: «Возьми себе, Бенвенуто, свои вещицы, потому что мне нужен ты, а не они, а ты получи свой дом и так». После этого он мне сделал надписание под одним моим ходатайством, каковое я всегда хранил. Сказанное надписание гласило так: «Посмотреть сказанный дом, и от кого зависит его продать, и цену, которую за него опрашивают; потому что мы хотим пожаловать им Бенвенуто». Мне казалось, что этим надписанием дом за мной обеспечен; потому что я уверенно уповал, что работы мои гораздо больше понравятся, нежели я то обещал. После этого его светлость отдал особое распоряжение некоему своему майордому, какового звали сер Пьер Франческо Риччо. Был он из Прато и прежде был учителишкой сказанного герцога. Я поговорил с этой скотиной и сказал ему все про то, что мне было нужно, потому что там, где был огород в сказанном доме, я хотел устроить мастерскую. Тотчас же этот человек отдал распоряжение некоему расходчику, сухопарому и тощему, какового звали Латтанцио Горини. Этот человечишко, с этакими паучьими ручонками и комариным голоском, проворный, как улитка, прислал-таки, на мое горе, камней, песку и извести столько, что хватило бы построить кое-как голубятню. Увидав, что дело подвигается с такой скверной прохладцей, я начал пугаться; однако же говорил себе: «У малых начал иной раз бывают великие концы». И еще мне подавало некоторую надежду то, что я видел, сколько тысяч дукатов герцог выбросил на некие безобразные ваяльные поделки, исполненные рукою этого скотины Буаччо Бандинелло.[387] Сам себе придавая духу, я поддувал в задницу этому Латтанцио Горини, чтобы он пошевеливался; кричал на каких-то хромых ослов и на слепенького, который их погонял; и с этими трудностями, притом на свои деньги, я наметил место для мастерской и выкорчевал деревья и лозы; словом, по своему обыкновению, смело, с некоторой долей ярости, я действовал. С другой стороны, я был в руках у Тассо деревщика, превеликого моего друга,[388] и ему я заказал некои деревянные остовы, чтобы начать большого Персея. Этот Тассо был превосходнейший искусник, я думаю, величайший, который когда-либо бывал по его ремеслу; с другой стороны, он был забавник и весельчак, и всякий раз, как я к нему приходил, он меня встречал, смеясь, с песенкой фальцетом; и хоть я и был уже почти в полном отчаянии, как потому, что доходили слухи про дела во Франции, что они идут плохо, да и от здешних я ожидал не многого из-за их прохладцы, он заставлял меня выслушать всегда по меньшей мере половину этой своей песенки; и в конце концов я с ним веселел немного, силясь растерять, насколько я мог, малую толику этих моих отчаянных мыслей. LV Когда все вышесказанное я наладил и начал двигать дальше, чтобы скорее приготовиться к этому вышесказанному предприятию, — уже была израсходована часть извести, — меня вдруг вызвал к себе вышесказанный майордом; и, пойдя к нему, я его застал после обеда его светлости в зале так называемой, Часовой;[389] и когда я к нему подошел, я к нему с превеликой почтительностью, а он ко мне с превеликой сухостью, он меня спросил, кто это меня поместил в этом доме и по какому праву я в нем начал строить; и что он весьма мне удивляется, что я столь дерзко самонадеян. На это я ответил, что в доме меня поместил его светлость, и от имени его светлости его милость, каковая отдала о том распоряжения Латтанцио Горини; и сказанный Латтанцио привез камней, песку, извести и устроил все, о чем я просил, и говорил, что получил распоряжение на это от вашей милости. Когда я сказал эти слова, этот самый скотина повернулся ко мне с еще большей кислостью, чем поначалу, и сказал мне, что и я, и все те, на кого я ссылаюсь, говорят неправду. Тогда я рассердился и сказал ему: «О майордом, до тех пор, пока ваша милость будет говорить соответственно с тем благороднейшим саном, которым она облечена, я буду ее уважать и буду с ней говорить столь же почтительно, как я говорю с герцогом; но если она будет действовать иначе, я буду с ней говорить как с сер Пьер Франческо Риччо».[390] Этот человек пришел в такое бешенство, что я подумал, что он тут же хочет сойти с ума, чтобы упредить срок, который ему назначили небеса;[391] и сказал мне, вместе со всякими поносными словами, что весьма удивляется, что удостоил меня беседы с таким человеком, как он. На эти слова я вспылил и сказал: «Теперь выслушайте меня, сер Пьер Франческо Риччо, и я вам скажу, кто такие люди, как я, и кто такие люди, как вы, учителя, обучающие грамоте ребят». Когда я сказал эти слова, этот человек, с перекошенным лицом, возвысил голос, повторяя еще более нагло те же самые слова. На каковые, приняв точно так же вооруженный вид, я напустил на себя ради него некоторую заносчивость и сказал, что такие, как я, достойны беседовать с папами, и с императорами, и с великими королями, и что таких, как я, ходит, может быть, один на свете, а таких, как он, ходит по десять в каждую дверь. Когда он услышал эти слова, он вскочил на приполочек, который имеется в этой зале, потом сказал мне, чтобы я повторил еще раз те слова, которые я ему сказал; каковые еще дерзостнее, чем то было раньше, я и повторил, и вдобавок сказал, что у меня больше нет охоты служить герцогу, и что я вернусь во Францию, куда я всегда волен вернуться. Этот скотина остался ошарашен и земляного цвета, а я в бешенстве ушел, с намерением уехать себе с Богом; и позволил бы Бог, чтобы я это исполнил! Должно быть, его герцогская светлость не сразу узнал про эту случившуюся чертовщину, потому что несколько дней я пребывал отложившим всякие мысли о Флоренции, кроме мыслей о моей сестре и о моих племянницах, каковых я старался устроить; потому что с тем малым, что я привез, я хотел их оставить обеспеченными как можно лучше, затем, насколько можно скорее, хотел вернуться во Францию, чтобы никогда уже больше не пытаться увидеть Италию. Когда я таким образом решил убраться насколько можно скорее и уехать, не прощаясь ни с герцогом и ни с кем, однажды утром этот вышесказанный майордом сам от себя весьма смиренно меня позвал и принялся за некую свою учительскую речь, в каковой я не усмотрел ни строя, ни красоты, ни ума, ни начала, ни конца; из нее я понял только, что он говорит, что поступает, как добрый христианин, и что ни к кому не желает иметь злобы, и спрашивает меня от имени герцога, какое я для своего содержания хочу жалованье. На это я немного постоял, задумавшись, и не отвечал, с чистым намерением не желать связываться. Видя, что я не даю ответа, он все же возымел настолько ума, что сказал: «О Бенвенуто, герцогам отвечают; и то, что я тебе говорю, я это тебе говорю от имени его светлости». Тогда я сказал, что если он мне это говорит от имени его светлости, то я весьма охотно хочу ответить; и сказал ему, чтобы он сказал его светлости, что я не хочу быть поставленным ниже кого бы то ни было из людей моего художества, которых он держит. Майордом сказал: «Бандинелло дается двести скудо на его содержание, так что, если ты этим довольствуешься, жалованье тебе назначено». Я ответил, что доволен, а чтобы то, что я заслужу сверх этого, было мне дано после того, как увидят мои работы, полагая все на справедливый суд его высокой светлости. Так, против моей воли, я снова связал нить и принялся работать, причем герцог оказывал мне постоянно самые непомерные милости, какие только можно вообразить. LVI Я получал очень часто письма из Франции от этого моего вернейшего друга мессер Гвидо Гвиди; письма эти пока еще ничего мне не говорили, кроме хорошего; этот мой Асканио также и он меня извещал, говоря мне, чтобы я старался развлекаться и что, если что-нибудь случится, он меня известит. Было доложено королю, что я начал работать для герцога флорентийского; а так как этот человек был самый лучший на свете, то он много раз говорил: «Отчего не возвращается Бенвенуто?» И когда он об этом спросил особливо этих моих юношей, оба они ему сказали, что я им пишу, что так мне хорошо, и что они думают, что у меня больше нет охоты возвращаться служить его величеству. Так как случилось, что король был сердит, то, услышав эти дерзкие слова, каковые никогда от меня не исходили, он сказал: «Раз он уехал от нас безо всякой причины, я его никогда больше не вызову; так что пусть остается там, где он есть». Эти разбойные убийцы привели дело к тому концу, какого они желали, потому что всякий раз, что я вернулся бы во Францию, они возвращались в работники подо мною, как были раньше; тогда как, если я не возвращался, они оставались свободными и взамен меня; поэтому они прилагали все усилия, чтобы я не вернулся. LVII Пока у меня строили мастерскую, чтобы мне в ней начать Персея, я работал в нижней комнате, в которой я и делал Персея из гипса, той величины, которой он должен был быть, с мыслью сформовать его по гипсовому. Когда я увидел, что делать его таким путем выходит у меня немножко долго, я избрал другой прием, потому что уже был возведен, кирпич за кирпичом, кусочек мастерской, сделанной с таким паскудством, что слишком мне обидно это вспоминать. Я начал фигуру Медузы и сделал железный костяк; затем начал делать ее из глины, и когда я ее сделал из глины, я ее обжег. Был я один с некоими ученичками, среди каковых один был очень красивый; это был сын одной непотребной женщины по прозвищу Гамбетта. Я пользовался этим мальчуганом, чтобы его лепить, потому что у нас не имеется других книг, чтобы научить нас искусству, кроме природной. Я старался достать работников, чтобы быстро оправить эту мою работу, и не мог найти, а один я не мог все делать. Был кое-кто во Флоренции, кто охотно бы пошел, но Бандинелло тотчас же мне мешал, чтобы они не шли, и, долго меня таким образом изводя, говорил герцогу, что я доискиваюсь его работников, потому что самому мне никак невозможно, чтобы я сумел собрать большую фигуру. Я пожаловался герцогу на великую докуку, которую мне чинил этот скотина, и просил его, чтобы он распорядился дать мне кого-нибудь из этих работников с Постройки.[392] Эти мои слова были причиной, что герцог поверил тому, что ему говорил Бандинелло. Заметив это, я расположился сделать сам, сколько могу. И, принявшись с самыми крайними трудами, какие только можно себе представить, пока я день и ночь утруждался, заболел муж моей сестры и в несколько дней умер. Оставил сестру мою, молодую, с шестью дочками, от малых до больших; это было первое большое испытание, которое меня постигло во Флоренции: остаться отцом и вожатым такой невзгоды. LVIII Желая, однако же, чтобы ничто не шло плохо, так как огород мой был завален множеством мусора, я позвал двух подручных, каковых мне привели со Старого моста; из них один был старик шестидесяти лет, другой был юноша восемнадцати. Когда я их подержал около трех дней, этот юноша мне сказал, что этот старик не желает работать и что я лучше сделаю, если отошлю его прочь, потому что не только что он не желает работать, он мешает и юноше, чтобы тот не работал; и сказал мне, что то малое, что там нужно сделать, он это может сделать сам, без того, чтобы выбрасывать деньги на других лиц; имя ему было Бернардино Манеллини из Муджелло. Видя, что он столь охотно утруждается, я его спросил, не хочет ли он устроиться у меня служителем; сразу же мы и уговорились. Этот юноша смотрел у меня за лошадью, обрабатывал огород, затем старался помогать мне в мастерской, так что мало-помалу он начал научаться искусству с таким изяществом, что у меня никогда не было лучшего помощника, чем этот. И, решив сделать с ним все, я начал показывать герцогу, что Бандинелло говорит ложь и что я сделаю отлично без Бандинелловых работников. Случилась у меня в это время небольшая боль в пояснице; и так как я не мог работать, то я охотно бывал в герцогской скарбнице с некоими молодыми золотых дел мастерами, которых звали Джанпаголо и Доменико Поджини, каковым я велел делать золотую вазочку, всю отделанную барельефом с фигурами и другими красивыми украшениями; она была для герцогини, каковую ее светлость заказала, чтобы пить воду. Еще она меня попросила, чтобы я ей сделал золотой пояс; также и эту работу богатейшим образом, с камнями и множеством приятных измышлений в виде машкерок и прочего; ее я сделал ей.[393] Приходил то и дело герцог в эту скарбницу и находил превеликое удовольствие в том, чтобы смотреть, как работают, и беседовать со мною. Начав немного оправляться от моей поясницы, я велел принести себе глины, и, меж тем как герцог проводил там время, я его вылепил, сделав голову много больше живья. От этой работы его светлость был в превеликом удовольствии и возымел ко мне такую любовь, что он мне сказал, что для него было бы превеликим удовольствием, чтобы я устроился работать во дворце, подыскав себе в этом дворце подходящие комнаты, каковые я должен велеть для себя оборудовать горнами и всем, что мне надобно; потому что удовольствие в таких вещах он находил превеликое. На это я сказал его светлости, что это невозможно, потому что я не кончил бы моих работ и в сто лет. LIX Герцогиня оказывала мне милости неописуемые и хотела бы, чтобы я был занят работой на нее и не помышлял ни о Персее и ни о чем. Я же, видя себя в этих суетных милостях, знал наверное, что моя превратная и кусачая судьба не замедлит учинить мне какое-нибудь новое смертоубийство, потому что всякий час передо мною представало то великое зло, какое я учинил, стараясь учинить столь великое добро: говорю касательно французских дел. Король не мог проглотить то великое неудовольствие, какое он имел от моего отъезда, и все ж таки хотел бы, чтобы я вернулся, но с особливой для него честью; мне казалось, что я превесьма прав, и я не хотел унижаться, потому что думал, что если я унижусь написать смиренно, то эти люди, по французскому обычаю, скажут, что я грешен и что, стало быть, правда кое-какие проступки, которые несправедливо мне приписывались. Поэтому я важничал и, как человек, который прав, писал надменно; что было наибольшим удовольствием, какое могли получить эти два предателя, мои воспитанники. Потому что я хвастал, пишучи им, великими ласками, какие мне учиняют на моей родине государь и государыня, неограниченные властители города Флоренции, моей родины; как только они получали одно из этих самых писем, они шли к королю и понуждали его величество отдать им мой замок таким же образом, как он отдал его мне. Король, который был личность добрая и удивительная, ни за что не хотел согласиться на дерзкие просьбы этих великих мошенников, потому что он начал догадываться о том, чего они злокозненно домогались; и чтобы подать им немного надежды, а мне случай сразу вернуться, он велел написать мне несколько сердито через одного своего казначея, которого звали мессер Джулиано Буонаккорси, флорентийского гражданина. Письмо содержало следующее;[394] что если я хочу сохранить то имя честного человека, которое я там носил, то раз я оттуда уехал безо всякой причины, то я поистине обязан дать отчет во всем том, что я исполнил и сделал для его величества. Когда я получил это письмо, оно мне доставило такое удовольствие, что, проси я собственным языком, я бы не спросил ни больше ни меньше. Я сел писать, заполнил девять листов обыкновенной бумаги, и в них я рассказал подробно все те работы, какие я сделал, и все те приключения, какие у меня с ними были, и все то количество денег, какие на сказанные работы были истрачены, каковые все были выданы руками двух нотариусов и одного его казначея и подписаны всеми теми людьми, которые их получили, каковые одни давали свой товар, а другие свои труды; и что из этих денег я не положил себе в кошелек ни одного кватрино, а за оконченные мои работы я не получил как есть ничего; я только увез с собой в Италию некоторые милости и царственнейшие обещания, поистине достойные его величества. И хоть я не могу похвастать, что извлек что-либо иное из моих работ, кроме некоего жалованья, положенного мне его величеством на мое содержание, да из него еще мне причитается получить семьсот с лишним золотых эскудо, каковые я нарочно оставил, чтобы они мне были высланы на обратный мой путь; однако же, зная, что некоторые лукавцы из собственной зависти сослужили некую злую службу, истина всегда одержит верх; я восхваляю его христианнейшее величество, и мною не движет алчность. Хоть я и знаю, что исполнил гораздо больше его величеству, нежели то, что я брался сделать; и хоть мне не воспоследовала обещанная отплата, я ни о чем другом на свете не помышляю, как только чтобы остаться, во мнении его величества, честным и порядочным человеком, таким, каким я был всегда. И если бы хоть какое-нибудь сомнение в этом было у вашего величества, по малейшему знаку я прилечу дать отчет о себе вместе с собственной жизнью; но видя, что со мною так мало считаются, я не пожелал вернуться, чтобы предложить себя, зная, что мне всегда хватит хлеба, куда бы я ни пошел; а когда меня позовут, я всегда откликнусь. Были в сказанном письме многие другие частности, достойные этого удивительного короля и спасения моей чести. Это письмо, раньше чем послать, я его снес к моему герцогу, каковому было весьма приятно его увидеть; затем я тотчас же отослал его во Францию, направив к кардиналу феррарскому. LX В это время Бернардоне[395] Бальдини, поставщик драгоценных камней его светлости, привез из Венеции большой алмаз, свыше тридцати пяти каратов весом; также и Антонио, сыну Витторио, Ланди была корысть в том, чтобы герцог его купил. Этот алмаз был прежде острецом,[396] но так как он не выходил с той сверкающей прозрачностью, которой от такого камня следовало желать, то хозяева этого алмаза срезали этот сказанный острец, каковой, по правде, не получался хорошо ни тафелью,[397] ни острецом. Наш герцог, который очень любил драгоценные камни, но, однако же, в них не разбирался, подал верную надежду этому мошеннику Бернардаччо, что хочет купить этот сказанный алмаз. А так как этот Бернардо искал получить для себя одного честь этого обмана, который он хотел учинить герцогу флорентийскому, то он ничего не сообщал своему товарищу, сказанному Антонио Ланди. Этот сказанный Антонио был большим моим другом с самого детства, и так как он видел, что я так близок с моим герцогом, то как-то раз среди прочих он отозвал меня в сторону, было это около полудня и на углу Нового рынка; и сказал мне так: «Бенвенуто, я уверен, что герцог покажет вам алмаз, каковой он выказывает желание купить; вы увидите крупный алмаз; помогите продаже; и я вам говорю, что могу его отдать за семнадцать тысяч скудо. Я уверен, что герцог захочет вашего совета; если вы увидите, что он действительно склонен его желать, то будет сделано так, чтобы он мог его получить». Этот Антонио выказывал большую уверенность в том, что может устроить этот камень. Я ему обещал, что если мне его покажут и спросят мое мнение, то я скажу все то, что я думаю, без того, чтобы повредить камню. Как я сказал выше, герцог приходил каждый день в эту золотых дел мастерскую на несколько часов; и с того дня, когда со мною говорил Антонио Ланди, больше недели спустя, герцог показал мне однажды после обеда этот сказанный алмаз, каковой я узнал по тем приметам, которые мне сказал Антонио Ланди и насчет формы, и насчет веса. И так как этот сказанный алмаз был воды, как я сказал выше, мутноватой, и по этой причине срезали этот острец, то, видя, что он такого рода, я бы, конечно, отсоветовал ему учинять такой расход; поэтому, когда он мне его показал, я спросил его светлость, что он желает, чтобы я сказал, потому что не одно и то же для ювелиров оценивать камень после того, как государь его уже купил, или же класть ему цену, чтобы тот мог его купить. Тогда его светлость мне сказал, что он его уже купил и чтобы я сказал только мое мнение. Я не захотел преминуть намекнуть ему скромно, что именно я об этом камне думаю. Он мне сказал, чтобы я взглянул на красоту этих длинных его ребер. Тогда я сказал, что это не та великая красота, какую его светлость себе представляет, и что это срезанный острец. При этих словах мой государь, который увидел, что я говорю правду, состроил рожу и сказал мне, чтобы я постарался оценить камень и рассудить, сколько мне кажется, что он стоит. Полагая, что, раз Антонио Ланди предлагал мне его за семнадцать тысяч скудо, я думал, что герцог получил его за пятнадцать тысяч самое большое, и поэтому, видя, что он недоволен тем, что я говорю ему правду, я решил поддержать его в его ложном мнении и, подавая ему алмаз, сказал: «Восемнадцать тысяч скудо вы истратили». При этих словах герцог поднял крик, сделав «О» шире, чем отверстие колодца, и сказал: «Теперь я вижу, что ты в этом не разбираешься». Я ему сказал: «Ясно, государь мой, что вы видите плохо; постарайтесь создать славу вашему камню, а я постараюсь разобраться; скажите мне хотя бы, что вы на него истратили, дабы я научился разбираться по способу вашей светлости». Поднявшись, герцог с презрительной усмешечкой сказал: «Двадцать пять тысяч скудо, и даже больше, Бенвенуто, он мне стоил». И ушел. При этих словах тут же присутствовали Джанпаголо и Доменико Поджини, золотых дел мастера; и Бакьякка вышивальщик,[398] также и он, который работал в комнате по соседству с нашей, прибежал на этот крик; тут я сказал: «Я бы никогда ему не посоветовал, чтобы он его покупал; а если бы ему все-таки его хотелось, так Антонио Ланди неделю тому назад мне его предлагал за семнадцать тысяч скудо; я думаю, что я получил бы его за пятнадцать или даже меньше. Но герцог желает создать славу своему камню; ведь если мне Антонио Ланди предлагал его за такую цену, то каким чертом Бернардоне учинил бы с герцогом такой позорный обман!» И, так и не веря, что это правда, хоть это так и было, мы спустили, смеясь, эту простоту герцога. LXI Совсем уже выполнив фигуру большой Медузы, как я сказал, костяк ее я сделал из железа; затем, сделав ее из глины, как по анатомии, и худее на полпальца, я отлично ее обжег; затем наложил сверху воск и закончил ее в том виде, как я хотел, чтобы она была. Герцог, который несколько раз приходил ее посмотреть, до того опасался, что она у меня не выйдет в бронзе, что ему хотелось бы, чтобы я позвал какого-нибудь мастера, который бы мне ее отлил. А так как его светлость говорил постоянно и с превеликим благоволением о моих совершенствах, то его майордом, который постоянно искал какой-нибудь силок, чтобы я сломал себе шею, и так как он имел власть приказывать барджеллам и всем чинам этого бедного злосчастного города Флоренции (чтобы пратезец, наш враг, сын бондаря, невежественнейший, за то, что был паршивым учителем Козимо де'Медичи, когда тот еще не был герцогом, дошел до такой великой власти!); так вот, как я сказал, стоя на страже, насколько он мог, чтобы сделать мне зло, видя, что ни с какой стороны он не может меня припечатать, он придумал способ нечто учинить. И, сходив к матери этого моего ученика, имя которому было Ченчо, а ей Гамбетта, они замыслили, этот жулик учитель и эта мошенница шлюха, задать мне такого страху, чтобы я от него уехал с Богом. Гамбетта, следуя своему промыслу, вышла из дому, по поручению этого шалого разбойника, учителя-майордома; а так как они подговорили еще и барджелла, каковым был некий болонец, которого за такие дела герцог потом выгнал вон, то когда наступил однажды субботний вечер, три часа ночи ко мне явилась сказанная Гамбетта со своим сыном и сказала мне, что она держала его несколько дней взаперти для моего блага: на что я ответил, чтобы ради меня она не держала его взаперти; и, смеясь над ее непотребным промыслом, повернулся к сыну в ее присутствии и сказал ему: «Ты сам знаешь, Ченчо, грешил ли я с тобой»; каковой, плача, сказал, что нет. Тогда мать, тряся головой, сказала сыну: «Ах, плутишка, или я не знаю, как это делается?» Затем повернулась ко мне, говоря мне, чтобы я держал его спрятанным в доме, потому что барджелл его ищет и заберет его во что бы то ни стало вне моего дома, но что у меня в доме его не тронут. На это я ей сказал, что в доме у меня сестра — вдова с шестью святыми дочурками и что я не желаю в доме у себя никого. Тогда она сказала, что майордом отдал распоряжение барджеллу и что меня заберут во что бы то ни стало; но раз я не хочу взять сына в дом, то, если я ей дам сто скудо, я могу ни о чем больше не беспокоиться, потому что, так как майордом такой превеликий ее друг, то я могу быть уверен, что она заставит его сделать все, что ей угодно, лишь бы я ей дал сто скудо. Я пришел вот в какую ярость; с каковой я ей сказал: «Убирайся вон отсюда, постыдная шлюха, потому что, если бы не ради уважения к людям и не ради невинности этого твоего несчастного сына, который здесь с тобой, я бы тебя уже зарезал этим кинжальчиком, который я уже два или три раза брал в руки». И с этими словами, со множеством грубых пинков, ее и сына я вытолкал вон из дома. LXII Поразмыслив затем о негодяйстве и могуществе этого скверного учителя, я решил, что лучше всего будет дать немного улечься этой чертовщине, и утром рано, сдав моей сестре драгоценных камней и вещей на около двух тысяч скудо, я сел на коня и поехал в Венецию, и взял с собой этого моего Бернардино из Мужелло. И когда я приехал в Феррару, я написал его герцогской светлости, что хоть я и уехал не будучи послан, я вернусь не будучи позван. Приехав затем в Венецию, поразмыслив о том, сколькими разными способами моя жестокая судьба меня терзает, и тем не менее видя себя здоровым и крепким, я решил сразиться с нею по своему обыкновению. А пока что я раздумывал таким образом о своих делах, проводя себе время в этом прекрасном и богатейшем городе, навестив этого удивительного Тициана живописца и Якопо дель Сансовино, искусного ваятеля и зодчего, нашего флорентинца, весьма хорошо содержимого Венецианской Синьорией, и потому что мы были знакомы в молодости в Риме и во Флоренции, как с нашим флорентинцем, оба этих даровитых человека весьма меня обласкали. На другой за тем день я встретился с мессер Лоренцо де'Медичи,[399] каковой тотчас же взял меня за руку с величайшим радушием, какое только можно видеть на свете, потому что мы были знакомы во Флоренции, когда я делал монеты для герцога Лессандро, а потом в Париже, когда я был в службе у короля. Он проживал в доме у мессер Джулиано Буонаккорси, и так как ему некуда больше было пойти провести время без величайшей для себя опасности, то он проводил большую часть времени и моем доме, смотря, как я выделываю эти большие работы. Так вот, как я говорю, из-за этого былого знакомства, он взял меня за руку и повел к себе в дом, где был синьор приор делли Строцци,[400] брат синьора Пьетро, и, обрадовавшись, они меня спросили, сколько я хочу пробыть в Венеции, думая, что я хочу вернуться во Францию. Каковым синьорам я сказал, что я уехал из Флоренции из-за такого-то вышесказанного случая и что через два-три дня я хочу вернуться во Флоренцию служить великому моему герцогу. Когда я сказал эти слова, синьор приор и мессер Лоренцо повернулись ко мне с такой суровостью, что я превесьма испугался, и сказали мне: «Ты сделал бы лучше всего, если бы вернулся во Францию; где ты богат и известен; потому что, если ты вернешься во Флоренцию, ты потеряешь все то, что заработал во Франции, а из Флоренции не извлечешь ничего, кроме неприятностей». Я не ответил на их слова и, уехав на другой день насколько я мог тайно, вернулся во Флоренцию, а тем временем чертовщины перезрели, потому что я написал великому моему герцогу весь тот случай, который меня перенес в Венецию. И, при всей его обычной осмотрительности и строгости, я ему представился без всяких церемоний. Побыв немного со сказанной строгостью, он затем любезно ко мне повернулся и спросил меня, где я был. На что я ответил, что сердце мое никогда и на палец не отстранялось от его высокой светлости, хотя по некоторым справедливым причинам мне оказалось необходимым дать моему телу немного прогуляться. Тогда, сделавшись приветливее, он начал меня расспрашивать про Венецию, и так мы беседовали немного; затем наконец он мне сказал, чтобы я принимался за работу и чтобы я ему кончил его Персея. Так я вернулся домой веселый и радостный, и обрадовал мою семью, то есть мою сестру с ее шестью дочерьми, и, взявшись снова за свои работы, со всем усердием, с каким я мог, я подвигал их вперед. LXIII И первая работа, которую я отлил из бронзы, была эта большая голова, портрет его светлости[401] которую я сделал из глины в золотых дел мастерской, пока у меня болела спина. Это была работа, которая понравилась, а я ее сделал не для чего другого, как только чтобы испытать глины для отливки из бронзы. И хоть я и видел, что этот удивительный Донателло делал свои работы из бронзы, каковые он отливал по флорентийской глине, но мне казалось, что он их выполнял с превеликой трудностью; и, думая, что это происходит от недостатков глины, раньше чем приняться за отливку моего Персея, я хотел сделать эти первые попытки; из каковых я нашел, что глина хороша, хоть и не была хорошо понята этим удивительным Донателло, потому что я видел, что с превеликой трудностью выполнены его работы. Итак, как я говорю выше, с помощью искусства я составил глину, каковая послужила мне отлично; и, как я говорю, по ней я отлил сказанную голову; но так как я еще не сделал горна, я воспользовался горном маэстро Дзаноби ди Паньо, колокольщика. И, увидев, что голова очень хорошо вышла чистой, я тотчас же принялся делать горн в мастерской, которую мне сделал герцог, по моему замыслу и чертежу, в том самом доме, который он мне подарил; и как только был сделан горн, с наибольшим усердием, с каким я мог, я приготовился отливать статую Медузы, каковая есть та скорченная женщина, что под ногами у Персея. И так как эта отливка дело труднейшее, то я не хотел упустить всех тех предосторожностей, каким я научился, дабы у меня не вышло какой-нибудь ошибки; и таким образом первая отливка, которую я сделал в сказанном моем горне, удалась в превосходной степени и была до того чистая, что моим друзьям не казалось нужным, чтобы я еще как-нибудь должен был ее отделывать; это находили некоторые немцы и французы, каковые говорят и хвастают прекраснейшими секретами отливать бронзу без отделки; истинное безумие, потому что бронза, после того как она отлита, ее необходимо уминать молотками и чеканами, как эти удивительнейшие древние, и как делали также и современные, я говорю те современные, которые умели работать бронзу. Эта отливка весьма понравилась его высокой светлости, который несколько раз приходил ее посмотреть ко мне на дом, придавая мне превеликого духу делать хорошо; но настолько возмогла эта бешеная зависть Бандинелло, который с таким усердием наушничал его высокой светлости, что он склонил его думать, что если я и отолью кое-какие из этих статуй, то никогда я их не соберу, потому что для меня это искусство новое, и что его светлость должен остерегаться, чтобы не выбрасывать вон свои деньги. Настолько возмогли эти слова в этих преславных ушах, что мне сократили расходы на работников; так что я был вынужден резко пожаловаться его светлости; поэтому однажды утром, выждав его на Виа де'Серви, я ему сказал: «Государь мой, мне нет помощи в моих нуждах, так что я подозреваю, не разуверилась ли во мне ваша светлость; поэтому я снова ей говорю, что у меня хватит глазу в три раза лучше выполнить эту работу, чем была модель, как я вам обещал». LXIV Когда я сказал эти слова его светлости и увидел, что они не дают никакого плода, потому что я не извлекал от него ответа, тотчас же меня одолела досада, вместе с нестерпимой яростью, и я снова начал говорить герцогу и сказал ему: «Государь мой, этот город поистине всегда был школой величайших дарований; но когда кто-нибудь себя познал, научившись чему-нибудь, желая прибавить славы своему городу и своему славному государю, тому хорошо отправиться работать в другое место. А что это, государь мой, правда, то я знаю, что ваша светлость знала, кто такой был Донателло, и кто такой был великий Леонардо да Винчи, и кто такой сейчас чудесный Микеланьоль Буонарроти. Эти умножают своими дарованиями славу вашей светлости; поэтому и я также надеюсь сделать свою долю; так что, государь мой, пустите меня уехать. Но пусть ваша светлость следит хорошенько, чтобы не пускать уехать Бандинелло, и даже давайте ему всегда больше, чем он у вас просит; потому что если этот куда-нибудь выедет, то невежество его настолько самонадеянно, что он способен опозорить эту благороднейшую школу. Итак, отпустите меня, государь; и я ничего другого не прошу за мои труды по сей день, как только милость вашей высокой светлости». Когда его светлость увидел, что я до такой степени решителен, он с некоторым гневом повернулся ко мне, говоря: «Бенвенуто, если у тебя есть желание окончить работу, недостатка не будет ни в чем». Тогда я его поблагодарил и сказал, что у меня нет другого желания, как показать этим завистникам, что у меня хватит глазу выполнить обещанную работу. Когда я так расстался с его светлостью, мне была дана некоторая помощь; однако я был вынужден взяться за свой кошель, желая, чтобы моя работа шла немного больше, чем шагом. А так как по вечерам я всегда ходил побеседовать в скарбницу его светлости, где бывал Доменико и Джанпаволо Поджини, его брат, каковые работали над золотой вазой, о которой сказано раньше, для герцогини, и над золотым поясом; то еще его светлость велел мне сделать модельку подвески, куда должен был быть вправлен тот большой алмаз, который он купил у Бернардоне и Антонио Ланди. И хотя я избегал, не желая этого делать, герцог всякими хорошими приятностями заставлял меня над ней работать каждый вечер вплоть до четырех часов. Еще он меня понуждал приятнейшим образом делать так, чтобы я над ней работал еще и днем, на что я никак не хотел согласиться; и поэтому я думал, наверное, что его светлость на меня разгневается; и раз как-то вечером, когда я явился немного позже, чем обычно, герцог мне сказал: «Ты malvenuto».[402] На каковые слова я сказал: «Государь мой, это не мое имя, потому что имя мне Бенвенуто, и так как я думаю, что ваша светлость со мною шутит, то я ни во что входить не буду». На это герцог сказал, что он говорит отчаянно серьезно и не шутит, и чтобы я следил хорошенько за тем, что я делаю, потому что до ушей его дошло, что, пользуясь его благоволением, я провожу то того, то этого. На эти слова я попросил его высокую светлость удостоить меня того, чтобы сказать мне хотя бы одного человека на свете, которого бы я когда-либо провел. Вдруг он ко мне повернулся во гневе и сказал мне: «Ступай и верни то, что у тебя есть от Бернардоне; вот тебе один». На это я сказал: «Государь мой, я вас благодарю и прошу вас, удостойте меня того, чтобы выслушать от меня четыре слова: это правда, что он ссудил меня старыми весами, и парой наковален, и тремя маленькими молоточками, за каковым скарбом сегодня прошло две недели, как я сказал его Джорджо да Кортона, чтобы он прислал за ним; и поэтому сказанный Джорджо приходил за ним сам; и если только ваша высокая светлость найдет, что, с того дня, когда я родился, и по сию пору, я когда-нибудь имел хоть что бы то ни было от кого-либо подобным образом, будь то хоть в Риме или во Франции, то пусть она велит разузнать у тех, кто ей об этом сообщил, или у других, и, найдя, что это правда, пусть она меня покарает поверх головы». Герцог, увидев меня в превеликой ярости, как государь внимательнейший и сердечный, повернулся ко мне и сказал: «Так не говорят с теми, кто не совершает проступков; так что если это так, как ты говоришь, то я всегда буду рад тебя видеть, как я это делал раньше». На это я сказал: «Пусть знает ваша светлость, что негодяйства Бернардоне вынуждают меня просить у нее и ходатайствовать, чтобы она мне сказала, сколько она издержала на большой алмаз, срезанный острец; потому что я надеюсь показать ей, почему этот злой человек ищет ввести меня в немилость». Тогда его светлость мне сказал: «Алмаз мне стоил двадцать пять тысяч дукатов; почему ты меня об этом спрашиваешь?» — «Потому, государь мой, что в такой-то день, в таком-то часу, на углу Нового рынка Антонио, сын Ветторио, Ланди сказал мне, чтобы я постарался сторговаться с вашей высокой светлостью, и с первого же раза спрорил за него шестнадцать тысяч дукатов; а ваша светлость знает, за сколько она его купила. И что это правда, спросите у сер Доменико Поджини и у Джанпаволо, его брата, которые тут; потому что я им это сказал сразу же, а потом никогда больше не говорил, потому что ваша светлость сказала, что я в этом не разбираюсь, откуда я и думал, что она желает создать ему славу. Знайте, государь мой, что я в этом разбираюсь, а что до другой стороны, то я считаю себя честным человеком, как любой другой, который рождался на свет, и будь он кто угодно; я не стану искать ограбить вас на восемь или десять тысяч дукатов разом, а постараюсь заработать их моими трудами; и я подрядился служить вашей светлости как ваятель, золотых дел мастер и монетный; а доносить ей про чужие дела, никогда. И то, что я ей говорю сейчас, это я говорю в мою защиту, и четверти за это не желаю;[403] и говорю ей об этом в присутствии стольких честных людей, которые тут, дабы ваша высокая светлость не верила Бернардоне тому, что он говорит». Вдруг герцог поднялся в гневе и послал за Бернардоне, каковой был вынужден бежать в Венецию, он и Антонио Ланди; каковой Антонио мне говорил, что он хотел сказать не об этом алмазе. Они съездили и вернулись из Венеции, и я пошел к герцогу и сказал: «Государь, то, что я вам сказал, правда, а то, что вам сказал насчет скарба Бернардоне, была неправда; и вы хорошо бы сделали, если бы это испытали, и я отправлюсь к барджеллу». На эти слова герцог повернулся ко мне, говоря мне: «Бенвенуто, старайся быть честным человеком, как ты делал раньше, и никогда ни о чем не беспокойся». Дело это пошло дымом, и я никогда больше о нем не слышал. Я был занят тем, что кончал его подвеску; и когда я понес ее однажды конченной герцогине, она сама мне сказала, что ценит столько же мою работу, сколько алмаз, который она купила у Бернардаччо, и пожелала, чтобы я ей прицепил его на грудь своей рукой, и дала мне в руку толстенькую булавку, и ею я прицепил ей его, и ушел со многой ее милостью. Потом я слышал, будто они дали его переоправить какому-то немцу или другому иностранцу, если только это правда, потому что сказанный Бернардоне сказал, что сказанный алмаз будет иметь больше вида, оправленный с меньшей отделкой. LXV Доменико и Джованпаголо Поджини, золотых дел мастера и братья, работали, как, мне кажется, я уже сказал, в скарбнице его высокой светлости, по моим рисункам, некие золотые вазочки, чеканные, с историями из барельефных фигурок и другими весьма изрядными вещами; и так как я много раз говорил герцогу: «Государь мой, если бы ваша высокая светлость оплатили мне нескольких работников, я бы стал вам делать монеты для вашего монетного двора и медали с головою вашей высокой светлости, каковые стал бы делать, соревнуя древним, и имел бы надежду их превзойти; потому что с тех пор, как я делал медали папы Климента, я столькому научился, что стал бы делать много лучше, чем те, и также стал бы делать лучше, чем монеты, которые я делал герцогу Алессандро, каковые все еще почитаются прекрасными; и я также стал бы вам делать большие вазы, золотые и серебряные, как я их столько сделал этому удивительному королю Франциску французскому, единственно из-за великих удобств, которые он мне давал, и никогда не терялось времени для больших колоссов и для прочих статуй». На эти мои слова герцог мне говорил: «Делай, а я посмотрю»; и никогда не давал мне удобств и никакой помощи. Однажды его высокая светлость велел дать мне несколько фунтов серебра и сказал мне: «Это серебро из моих рудников; сделай мне красивую вазу». И так как я не хотел запускать моего Персея, а имел притом же большое желание услужить ему, то я отдал ее сделать, по моим рисункам и восковым моделькам, некоему разбойнику, который зовется Пьеро ди Мартино, золотых дел мастер; каковой начал ее плохо, да еще над ней и не работал, так что я потерял на этом больше времени, чем если бы сделал ее всю своей рукой. Промучившись так несколько месяцев и видя, что сказанный Пьеро над ней не работает, а также и не велит над ней работать, я велел ее мне вернуть, и мне стоило великого труда получить обратно, вместе с телом вазы, плохо начатой, как я сказал, остаток серебра, которое я ему дал. Герцог, который услышал кое-что из этого шума, послал за вазой и за моделями, и ни разу потом мне не сказал, ни почему, ни как; а только по некоим моим рисункам он их заказал разным лицам и в Венеции, и в других местах, и был прескверно услужен. Герцогиня часто мне говорила, чтобы я работал для нее золотые вещи; каковой я много раз сказывал, что свет отлично знает, и вся Италия, что я хороший золотых дел мастер; но что Италия никогда еще не видела работ моей руки ваяльных; и в цехе некои бешеные ваятели, смеясь надо мною, зовут меня новым ваятелем; каковым я надеюсь доказать, что я ваятель старый, если Бог подаст мне такую милость, чтобы я мог показать оконченным моего Персея на этой почетной площади ее высокой светлости. И, засев дома, я усердно работал день и ночь и не показывался во дворце. И, намереваясь все же пребыть в милости у герцогини, я велел для нее сделать некие маленькие вазочки, величиною с горшочек на два кватрино, серебряные, с красивыми машкерками редчайшего облика, на античный лад, и когда я ей снес сказанные вазочки, она мне оказала самый милостивый прием, какой только можно себе представить, и оплатила мне мое серебро и золото, которое я на это положил; я же препоручил себя ее высокой светлости, прося ее, чтобы она сказала герцогу, что я имею мало помощи в столь великой работе, и что ее высокая светлость должна бы сказать герцогу, чтобы он не так охотно верил этому злому языку Бандинелло, каковым тот мешает мне кончить моего Персея. На эти мои слезные слова герцогиня пожала плечами и сказала мне: «Право же, герцог должен бы все-таки знать, что этот его Бандинелло ничего не стоит». LXVI Я оставался дома, и редко являлся во дворец, и с великим усердием трудился, чтобы окончить мою работу; и мне приходилось оплачивать работников из своих, потому что герцог, распорядившись оплачивать мне некоих работников через Латтанцио Горини около полутора лет, и когда это ему надоело, отменил распоряжение, так что я спросил у сказанного Латтанцио, почему он мне не платит. Он мне ответил, поводя этакими паучьими ручонками, комариным голосишком: «Почему ты не кончаешь эту свою работу? Ты, кажется, никогда ее не кончишь». Я тотчас же ответил ему сердито и сказал: «Черт бы вас побрал, и вас, и всех, кто не верит, что я ее кончу». И так, в отчаянии, я вернулся домой, к моему злосчастному Персею, и не без слез, потому что мне приходило на память мое прекрасное положение, которое я покинул в Париже, на службе у этого удивительного короля Франциска, у какового мне всего было вдоволь, а здесь мне всего не хватало. И несколько раз я готов был пойти напропалую; и один раз среди прочих я сел на доброго моего конька, и захватил с собою сотню скудо, и поехал во Фьезоле повидать одного моего незаконного сыночка, какового я держал у кормилицы, у одной моей кумы, жены одного моего работника. И, приехав к моему сыночку, я нашел его в хорошем виде, и, таким вот хмурым, я его поцеловал; и когда я хотел уезжать, он меня не отпускал, потому что держал меня крепко ручонками, и с неистовым плачем и криками, что в этом возрасте, около двух лет, было делом более чем удивительным. И так как я решил, что, если я встречу Бандинелло, каковой обыкновенно каждый вечер ездил на эту свою мызу над Сан Доменико, я, как отчаянный, хотел повергнуть его наземь, то я расстался с моим малышом, оставив его с этим его горьким плачем. И направляясь в сторону Флоренции, когда я прибыл на площадь Сан Доменико, как раз Бандинелло выезжал на площадь с другой стороны. Тотчас же решившись свершить это кровавое дело, я приблизился к нему и, подняв глаза, увидел его без оружия, на лошачишке, вроде осла, и с ним был мальчонок десяти лет, и как только он меня увидал, он стал цветом, как мертвец, и дрожал от головы до ног. Я, уразумев это гнуснейшее дело, сказал: «Не бойся, жалкий трус, я не желаю тебя удостаивать моих ударов». Он посмотрел на меня смиренно и ничего не сказал. Тогда я вернулся к рассудку и возблагодарил Бога за то, что, по истинному своему могуществу, он не пожелал, чтобы я содеял такое бесчинство. Так, освободясь от этого бесовского неистовства, я воспрянул духом и сам с собою говорил: «Если Бог подаст мне такую милость, чтобы я кончил мою работу, я надеюсь сокрушить ею всех моих злодеев врагов, чем я учиню много большее и славнейшее мщение, чем если бы я отвел душу на одном». И с этим добрым решением я вернулся домой. Три дня спустя я узнал, что эта моя кума задушила мне моего единственного сыночка, каковой причинил мне столько горя, что я никогда не испытывал большего. Однако же я опустился на колени и, не без слез, по моему обыкновению, возблагодарил моего Бога, говоря: «Господи, ты мне его дал, а теперь ты его у меня взял, и за все я всем сердцем моим тебя благодарю». И хотя от великого горя я почти совсем потерялся, но все ж таки, по моему обыкновению, сделав из необходимости доблесть, я, насколько мог, старался примириться. LXVII Ушел один юноша в это время от Бандинелло, имя каковому было Франческо, сын Маттео кузнеца. Этот сказанный юноша послал у меня спросить, не хочу ли я дать ему работу, и я согласился, и поставил его отделывать фигуру Медузы, которая была уже отлита. Этот юноша спустя две недели сказал мне, что он говорил со своим учителем, то есть с Бандинелло, и что он мне говорит от его имени, что ежели я хочу сделать фигуру из мрамора, то он посылает предложить мне дать мне отличный кусок мрамора. Я тотчас же сказал: «Скажи ему, что я его принимаю; и мрамор этот может принести ему беду, потому что он не перестает меня задевать и не помнит той великой опасности, которой он миновал со мною на площади Сан Доменико; скажи же ему, что я его хочу во что бы то ни стало; я никогда о нем не говорю, и вечно эта скотина мне докучает; и мне кажется, что ты пришел работать у меня, подосланный им, для того только, чтобы выведывать про мои дела. Ступай же и скажи ему, что я пожелаю этот мрамор даже против его воли; и возвращайся к нему». LXVIII Когда прошло уже много дней, что я не показывался во дворце, я туда пошел однажды утром, потому что мне пришла такая прихоть, и герцог почти кончил обедать, и, насколько я слышал, его светлость в это утро беседовал и сказал много хорошего обо мне, и между прочим он весьма хвалил меня за то, что я оправляю камни; и поэтому, когда герцогиня меня увидела, она велела меня подозвать через мессер Сфорца;[404] и когда я приблизился к ее высокой светлости, она меня попросила, чтобы я ей вправил алмазик-острец в кольцо, и сказала, что хочет всегда его носить на пальце, и дала мне мерку и алмаз, каковой стоил около ста скудо, и попросила меня, чтобы я его сделал быстро. Тотчас же герцог начал беседовать с герцогиней и сказал ей: «Правда, что Бенвенуто в этом искусстве не имел равных; но теперь, когда он его бросил, мне кажется, что сделать такое колечко, как вам бы хотелось, было бы для него слишком большим трудом; так что я вас прошу, чтобы вы его не утруждали этой маленькой вещью, каковая для него была бы большой, потому что он отвык». На эти слова я поблагодарил герцога и затем попросил его, чтобы он позволил мне сослужить эту небольшую службу государыне герцогине; и, тотчас же взявшись за него, в несколько дней я его кончил. Кольцо это было для мизинца; так что я сделал четыре детских фигурки круглых и четыре машкерки, каковые и образовали сказанное колечко; и еще я разместил там кое-какие плоды и связочки финифтяные, так что камень и кольцо имели отличный вид вместе. И тотчас же отнес его герцогине; каковая с милостивыми словами сказала мне, что я сделал ей прекраснейшую работу и что она будет меня помнить, сказанное колечко она послала в подарок королю Филиппу[405] и с тех пор всегда мне заказывала что-нибудь, но так ласково, что я всегда силился услужить ей, хотя денег я видел мало, а Богу известно, какую я в них имел великую нужду, потому что я желал кончить моего Персея и нашел некоих молодцов, которые мне помогали, каковым я платил из своих; и я снова начал показываться чаще, нежели делал это прежде. LXIX Раз как-то в праздничный день я пошел во дворец после обеда и, придя в Часовую залу, увидел открытой дверь в скарбницу, и когда я приблизился немного, герцог меня подозвал и с приятным радушием сказал мне: «В добрый час! Видишь этот ящичек, который мне прислал в подарок синьор Стефано ди Пилестина;[406] открой его, и посмотрим, что там такое». Тотчас же открыв его, я сказал герцогу: «Государь мой, это фигура из греческого мрамора, и это вещь изумительная; я скажу, что для мальчика, я не помню, чтобы когда-либо видел среди древностей такую прекрасную работу и в таком прекрасном роде; так что я предлагаю себя вашей высокой светлости, чтобы вам ее восстановить, и голову, и руки, ноги. И сделаю ему орла, чтобы его окрестить Ганимедом.[407] И хотя мне и не подходит платать статуи, потому что это ремесло некоих чеботарей, каковые делают его весьма скверно; однако же совершенство этого великого мастера призывает меня услужить ему». Понравилось герцогу очень, что статуя так хороша, и он стал меня расспрашивать о множестве вещей, говоря мне: «Расскажи мне, мой Бенвенуто, подробно, в чем состоит столь великое искусство этого мастера, каковое приводит тебя в такое изумление». Тогда я показал его высокой светлости наилучшим способом, каким я умел, чтобы сделать ему понятной эту красоту, и силу умения, и редкостный пошиб; о каковых вещах я поговорил много, и делал это тем охотнее, зная, что его светлость находит в этом превеликое удовольствие. LXX Пока я так приятно занимал герцога, случилось, что один паж вышел вон из скарбницы и что, когда он выходил, вошел Бандинелло. Увидав его, герцог почти возмутился и со строгим лицом сказал ему: «Чего вам здесь?» Сказанный Бандинелло, ничего не ответив, тотчас же бросил взгляд на этот ящичек, где была сказанная раскрытая статуя, и с этаким скверным смешком, покачивая головой, сказал, повернувшись к герцогу: «Государь, это все то же, о чем я столько раз говорил вашей высокой светлости. Знайте, что эти древние ничего не смыслили в анатомии, и поэтому их работы сплошь полны ошибок». Я молчал и не обращал внимания на то, что он говорит; даже повернулся к нему спиной. Как только этот скотина кончил свою противную болтовню, герцог сказал: «О Бенвенуто, это совсем обратное тому, что такими прекрасными доводами ты мне только что так хорошо доказывал; так что защити ее немножко». На эти герцогские слова, обращенные ко мне с такой любезностью, я тотчас же ответил и сказал: «Государь мой, вашей высокой светлости да будет известно, что Баччо Бандинелли состоит весь из скверны, и таким он был всегда; поэтому, на что бы он ни взглянул, тотчас же в его противных глазах, хотя бы вещь была в превосходной степени сплошным благом, тотчас же она превращается в наихудшую скверну. Но я, который единственно влеком ко благу, вижу правду более свято; поэтому то, что я сказал про эту прекраснейшую статую вашей высокой светлости, это сплошь чистая правда, а то, что про нее сказал Бандинелло, это сплошь та скверна, из которой единственно он состоит». Герцог слушал меня с большим удовольствием; и пока я все это говорил, Бандинелло корчился и строил самые безобразные лица из своего лица, которое было пребезобразно, какие только можно себе представить. Вдруг герцог двинулся, направляясь через некие нижние комнаты, и сказанный Бандинелло следовал за ним. Дворецкие взяли меня за плащ и повели меня позади него, и так мы следовали за герцогом, покамест его высокая светлость, придя в одну комнату, не уселся, а Бандинелло и я, мы стояли один по правую сторону, а другой по левую сторону от его высокой светлости. Я молчал, а те, что были вокруг, несколько слуг его светлости, все смотрели пристально на Бандинелло, слегка посмеиваясь меж собой тем словам, которые я ему сказал в той верхней комнате. И вот сказанный Бандинелло начал разглагольствовать и сказал: «Государь, когда я открыл моего Геркулеса и Кака,[408] мне, право, кажется, что больше ста сонетишек на меня было сочинено, каковые говорили все самое дурное, что только может вообразить это простонародье». Я тогда ответил и сказал: «Государь, когда наш Микеланьоло Буонарроти открыл свою ризницу,[409] где можно видеть столько прекрасных фигур, то эта чудесная и даровитая Школа, подруга истины и блага, сочинила на него больше ста сонетов, состязаясь друг с другом, кто лучше про нее скажет; и вот, как работа Бандинелло заслуживала всего того плохого, что он говорит, что было про нее сказано, так заслуживала всего того хорошего работа Буонарроти, что про нее было сказано». При этих моих словах Бандинелло пришел в такое бешенство, что готов был лопнуть, и повернулся ко мне и сказал: «А ты что сумел бы ей вменить?» — «Я тебе это скажу, если у тебя хватит настолько терпения, чтобы меня выслушать». Он сказал: «Ну, говори». Герцог и остальные, которые тут были, все насторожились. Я начал и прежде всего сказал: «Знай, что я сожалею, что должен сказать тебе недостатки этой твоей работы; но не я это скажу, а скажу тебе все то, что говорит эта даровитейшая Школа». И так как этот человечишко то говорил что-нибудь неприятное, то выделывал руками и ногами, то он привел меня в такую злобу, что я начал гораздо более неприятным образом, нежели, действуй он иначе, я бы сделал. «Эта даровитая Школа говорит, что если обстричь волосы Геркулесу, то у него не останется башки, достаточной для того, чтобы упрятать в нее мозг; и что это его лицо, неизвестно, человека оно, или быкольва, и что оно не смотрит на то, что делает, и что оно плохо прилажено к шее, так неискусно и так неуклюже, что никогда не было видано хуже; и что эти его плечища похожи на две луки ослиного вьючного седла; и что его груди и остальные эти мышцы вылеплены не с человека, а вылеплены с мешка, набитого дынями, который поставлен стоймя, прислоненный к стенке. Также и спина кажется вылепленной с мешка, набитого длинными тыквами; ноги неизвестно каким образом прилажены к этому туловищу; потому что неизвестно, на которую ногу он опирается или которою он сколько-нибудь выражает силу; не видно также, чтобы он опирался на обе, как принято иной раз делать у тех мастеров, которые что-то умеют. Ясно видно, что она падает вперед больше, чем на треть локтя; а уже это одно — величайшая и самая нестерпимая ошибка, которую делают все эти дюжинные мастеровые пошляки. Про руки говорят, что обе они вытянуты книзу без всякой красоты, и в них не видно искусства, словно вы никогда не видели голых живых, и что правая нога Геркулеса и нога у Кака делят икры своих ног пополам; что если один из них отстранится от другого, то не только один из них, но и оба они останутся без икр в той части, где они соприкасаются; и говорят, что одна нога у Геркулеса ушла в землю, а что под другой у него словно огонь». LXXI Этот человек не мог ждать, что у него хватит терпения, чтобы я сказал также и великие недостатки Кака; во-первых, потому, что я говорил правду, во-вторых, потому, что я давал это ясно понять герцогу и остальным, которые были в нашем присутствии, которые делали величайшие знаки и оказательства, что удивляются и затем понимают, что я говорю сущую правду. Вдруг этот человечишко сказал: «Ах ты, злой язычище, а куда ты деваешь мой рисунок?» Я сказал, что кто хорошо рисует, тот никогда не может плохо работать; поэтому я готов думать, что твой рисунок таков же, как и работы. Тут, видя эти герцогские лица и остальных, которые взглядами и действиями его терзали, он дал себя слишком победить своей дерзости и, повернувшись ко мне с этим своим безобразнейшим личищем, вдруг сказал мне: «О, замолчи, содомитище!» Герцог при этом слове насупил брови не по-доброму в его сторону, и остальные сомкнули рты и нахмурили глаза в его сторону. Я, который услышал, что меня так подло оскорбляют, осилен был яростью, но вдруг нашел выход и сказал: «О безумец, ты выходишь из границ; но дал бы Бог, чтобы я знал столь благородное искусство, потому что мы читаем, что им занимался Юпитер с Ганимедом в раю, а здесь, на земле, им занимаются величайшие императоры и наибольшие короли мира. Я низкий и смиренный человечек, который и не мог бы, и не сумел бы вмешиваться в столь дивное дело». При этом никто не смог быть настолько сдержанным, чтобы герцог и остальные не подняли шум величайшего смеха, какой только можно себе представить. И хоть я и выказал себя столь веселым, знайте, благосклонные читатели, что внутри у меня разрывалось сердце при мысли о том, что человек, самый грязный негодяй, который когда-либо рождался на свет, осмелился, в присутствии столь великого государя, сказать мне такое вот оскорбление; но знайте, что он оскорбил герцога, а не меня; потому что, не будь я в столь великом присутствии, он бы у меня пал мертвым. Когда этот грязный неуклюжий мошенник увидел, что смех этих господ не прекращается, он начал, чтобы отвлечь их от этих над ним насмешек, заводить новую речь, говоря: «Этот Бенвенуто хвастает, будто я обещал ему мрамор». На эти слова я тотчас же сказал: «Как! Разве ты не посылал мне сказать через Франческо, сына Маттео кузнеца, твоего подмастерья, что если я хочу работать из мрамора, то ты хочешь дать мне мрамор? И я его принял, и хочу». Тогда он сказал: «Так считай, что никогда его не получишь». Тогда я, все еще полный бешенства из-за несправедливых оскорблений, сказанных мне вначале, утратив разум и ослепнув к присутствию герцога, с великой яростью сказал: «Я тебе говорю прямо, что если ты не пришлешь мне мрамор на дом, то поищи себе другой свет, потому что на этом свете я из тебя выпущу дух во что бы то ни стало». Вдруг, заметив, что я нахожусь в присутствии столь великого герцога, я смиренно повернулся к его светлости и сказал: «Государь мой, один безумец родит сотню; безумства этого человека заставили меня забыть славу вашей высокой светлости и самого себя; так что простите меня». Тогда герцог сказал Бандинелло: «Правда ли, что ты обещал ему мрамор?» Сказанный Бандинелло сказал, что это правда. Герцог сказал мне: «Сходи на Постройку[410] и выбери себе по твоему вкусу». Я сказал, что он обещал мне прислать мне его на дом. Речи были ужасные; и я никаким другим способом не желал его. На следующее утро ко мне на дом принесли мрамор; про каковой я спросил, кто мне его посылает; сказали, что мне его посылает Бандинелло и что это тот самый мрамор, который он мне обещал. LXXII Тотчас же я велел отнести его ко мне в мастерскую и начал его обтесывать; и пока я его обрабатывал, я делал и модель; и такая мне была охота работать из мрамора, что я не мог обождать, чтобы решиться сделать модель с той рассудительностью, какая требуется в таком искусстве. И так как я слышал, что звук у него надтреснутый, то я много раз раскаивался, что вообще начал над ним работать; однако я добывал из него, что мог, то есть Аполлона и Гиацинта, которого все еще можно видеть незаконченным у меня в мастерской. И пока я над ним работал, герцог приходил ко мне на дом и много раз говорил мне: «Оставь немного бронзу и поработай немного над мрамором, чтобы мне на тебя посмотреть». Я тотчас же брал орудия для мрамора и уверенно принимался работать. Герцог меня спрашивал про модель, которую я сделал для сказанного мрамора; на что я сказал: «Государь, этот мрамор весь разбит, но я назло ему добуду из него что-нибудь; поэтому я не мог решиться на модель, но я и дальше буду так делать, насколько можно будет». С большой быстротой выписал мне герцог кусок греческого мрамора из Рима, чтобы я восстановил его античного Ганимеда, который был причиной сказанной ссоры с Бандинелло. Когда прибыл греческий мрамор, я подумал, что было бы грешно наделать из него кусков, чтобы сделать из них голову, и руки, и прочее для Ганимеда, и раздобыл себе другой мрамор, а для этого куска греческого мрамора сделал маленькую восковую модельку, каковой дал имя Нарцисса.[411] И так как в этом мраморе были две дыры, которые шли вглубь больше чем на четверть локтя и шириною в два добрых пальца, то поэтому я сделал то положение, какое мы видим, чтобы защититься от этих дыр; так что я их убрал из моей фигуры. Но за эти столько десятков лет, что на него шел дождь, потому что эти дыры всегда оставались полны воды, она проникла настолько, что сказанный мрамор порухлел и словно загнил в части верхней дыры; и это сказалось, после того как случилось это великое половодье на Арно,[412] каковое поднялось в моей мастерской на полтора с лишком локтя. А так как сказанный Нарцисс стоял на деревянной подставке, то сказанная вода его опрокинула, так что он сломался в грудях; и я его починил; и чтобы не видна была эта щель починки, я ему сделал эту цветочную перевязь, которая видна у него на груди; и я его кончал в некои часы до света или же по праздникам, лишь бы не терять времени от моей работы с Персеем. И так как однажды утром я ладил некои ваяльца, чтобы над ним работать, мне брызнул тончайший осколок стали в правый глаз; и он настолько вошел в зрачок, что никаким способом его нельзя было вынуть; я считал за верное, что потеряю свет этого глаза. Я позвал по прошествии нескольких дней маэстро Раффаелло де'Пилли, хирурга, каковой взял двух живых голубей и, положив меня навзничь на стол, взял сказанных голубей и ножиком вскрыл им жилку, которая у них имеется в крыльях, так что эта кровь мне стекала внутрь моего глаза; каковой кровью я тотчас же почувствовал себя облегченным, и на расстоянии двух дней осколок стали вышел, и я остался свободен и с улучшенным зрением. И так как подходил праздник святой Лючии, до какового оставалось три дня, то я сделал золотой глаз из французского скудо и велел поднести его ей одной из шести моих племянниц, дочерей Липераты, моей сестры, каковой было от роду лет десять, и через нее возблагодарил Бога и святую Лючию;[413] и долгое время я не хотел работать над сказанным Нарциссом, а подвигал вперед Персея с вышесказанными трудностями и расположился окончить его и уехать себе с Богом. LXXIII Отлив Медузу, а вышла она хорошо, я с великой надеждой подвигал моего Персея к концу, потому что он у меня был уже в воске, и я был уверен, что он так же хорошо выйдет у меня в бронзе, как вышла сказанная Медуза. И так как, при виде его в воске вполне законченным, он казался таким прекрасным, то герцог, видя его в таком образе и находя его прекрасным, потому ли, что нашелся кто-нибудь, кто уверил герцога, что он не может выйти таким же в бронзе, или потому, что герцог сам по себе это вообразил, и, приходя на дом чаще, нежели обычно, он один раз среди прочих мне сказал: «Бенвенуто, эта фигура не может у тебя выйти в бронзе, потому что искусство тебе этого не позволит». На эти слова его светлости я премного рассердился, говоря: «Государь, я знаю, что ваша высокая светлость имеет ко мне эту весьма малую веру, и это, я думаю, происходит от того, что ваша высокая светлость слишком верит тем, кто ей говорит столько плохого про меня, или же она в этом не разбирается». Он едва дал мне окончить слова, как сказал: «Я считаю, что разбираюсь в этом, и разбираюсь отлично». Я тотчас же ответил и сказал: «Да, как государь, но не как художник; потому что если бы ваша высокая светлость разбиралась в этом так, как ей кажется, что она разбирается, она бы мне поверила благодаря прекрасной бронзовой голове, которую я ей сделал, такую большую, портрет вашей высокой светлости, который послан на Эльбу,[414] и благодаря тому, что я ей восстановил прекрасного мраморного Ганимеда с такой крайней трудностью, где я понес гораздо больший труд, чем ежели бы я его сделал всего заново,[415] а также и потому, что я отлил Медузу, которая видна вот здесь, в присутствии вашей светлости, такое трудное литье, где я сделал то, чего никогда ни один другой человек не делал до меня в этом чертовском искусстве. Взгляните, государь мой: я сделал горн по-новому, не таким способом, как другие, потому что я, кроме многих других разностей и замечательных хитростей, которые в нем видны, я ему сделал два выхода для бронзы, потому что эта трудная и скрюченная фигура другим способом невозможно было, чтобы она вышла; и единственно через эти мои ухищрения она так хорошо вышла, чему бы никогда не поверил ни один из всех этих работников в этом искусстве. И знайте, государь мой, наидостовернейше, что все великие и труднейшие работы, которые я сделал во Франции при этом удивительнейшем короле Франциске, все они отлично мне удались единственно благодаря тому великому духу, который этот добрый король всегда придавал мне этим великим жалованьем и тем, что предоставлял мне столько работников, сколько я требовал, так что иной раз бывало, что я пользовался сорока с лишком работниками, все по моему выбору; и по этим причинам я там сделал такое количество работ в столь короткое время. Так поверьте же мне, государь мой, и поддержите меня помощью, в которой я нуждаюсь, потому что я надеюсь довести до конца работу, которая вам понравится; тогда как, если ваша высокая светлость меня принизит духом и не подаст мне помощь, в которой я нуждаюсь, тогда невозможно ни чтобы я, ни чтобы какой бы то ни было человек на свете мог сделать что-нибудь, что было бы хорошо». LXXIV С великим трудом выслушивал герцог эти мои речи, потому что то поворачивался в одну сторону, то в другую; а я, в отчаянии, бедняга, что вспомнил мое прекрасное положение, которое у меня было во Франции, так вот удручался. Вдруг герцог сказал: «Скажите-ка мне, Бенвенуто, как это возможно, чтобы эта прекрасная голова Медузы, которая вон там в высоте, в этой руке у Персея, могла выйти?» Тотчас же я сказал: «Вот видите, государь мой, если бы у вашей высокой светлости было то знание искусства, которое вы говорите, что у вас есть, то вы бы не боялись за эту прекрасную голову, как вы говорите, что она не выйдет; а скорее должны были бы бояться за эту правую ступню, каковая здесь внизу, так далеко». При этих моих словах герцог, почти гневаясь, повернулся к некоим господам, которые были с его высокой светлостью, и сказал: «Мне кажется, что этот Бенвенуто делает это ради умничанья, что всему перечит»; и вдруг, повернувшись ко мне почти насмешливо, причем все, кто при этом присутствовал, сделали то же самое, он начал говорить: «Я хочу иметь с тобой настолько терпения, чтобы выслушать, какой довод ты измыслишь привести мне, чтобы я этому поверил». Тогда я сказал: «Я вам приведу такой верный довод, что ваша светлость воспримет его вполне». И я начал: «Знайте, государь, что естество огня в том, чтобы идти кверху, и поэтому я вам обещаю, что эта голова Медузы выйдет отлично; но так как естество огня не в том, чтобы идти книзу, и так как тут придется проталкивать его на шесть локтей вниз силою искусства, то из-за этого живого довода я говорю вашей высокой светлости, что невозможно, чтобы эта ступня вышла; но мне будет легко ее поправить». Герцог сказал: «А почему ты не подумал о том, чтобы эта ступня вышла таким же образом, как ты говоришь, что выйдет голова?» Я сказал: «Потребовалось бы cделать много больше горн, где бы я мог сделать литейный рукав такой толщины, как у меня нога; и при этой тяжести горячего металла я бы поневоле заставил его идти туда; тогда как мой рукав, который идет к ступням эти шесть локтей, которые я говорю, не толще двух пальцев. Однако же это не стоило того; потому что легко будет исправить. Но когда моя форма наполнится больше, чем наполовину, как я надеюсь, от этой середины кверху, то, так как огонь по естеству своему подымается, эта голова Персея и голова Медузы выйдут отлично; так что будьте в этом вполне уверены». Когда я ему высказал эти мои прекрасные доводы со многими другими бесконечными, о которых, чтобы не быть слишком длинным, я не пишу, герцог, покачивая головой, ушел себе с Богом. LXXV Сам себе придав душевную уверенность и прогнав все те мысли, которые то и дело у меня являлись, каковые часто заставляли меня горько плакать от раскаяния в отъезде моем из Франции, что я приехал во Флоренцию, на родину мою милую, единственно чтобы подать благостыню сказанным моим шести племянницам, и за это содеянное благо я видел, что она для меня оказывалась началом столького зла; при всем том я уверенно рассчитывал, что, окончив мою начатую работу над Персеем, что все мои испытания должны обратиться в высшее наслаждение и славное благополучие. И так, набравшись бодрости, изо всех сил и тела, и кошелька, на те немногие деньги, что у меня оставались, я начал с того, что раздобылся несколькими кучами сосновых бревен, каковые получил из бора Серристори, по соседству с Монте Лупо; и пока я их поджидал, я одевал моего Персея теми самыми глинами, которые я заготовил за несколько месяцев до того, чтобы они дошли как следует. И когда я сделал его глиняный кожух, потому что в искусстве это называется кожухом, и отлично укрепил его и опоясал с великим тщанием железами, я начал на медленном огне извлекать оттуда воск, каковой выходил через множество душников, которые я сделал; потому что, чем больше их сделать, тем лучше наполняются формы. И когда я кончил выводить воск, я сделал воронку вокруг моего Персея, то есть вокруг сказанной формы, из кирпичей, переплетая одни поверх другого и оставляя много промежутков, где бы огонь мог лучше дышать; затем я начал укладывать туда дрова, этак ровно, и жег их два дня и две ночи непрерывно; убрав таким образом оттуда весь воск и после того как сказанная форма отлично обожглась, я тотчас же начал копать яму, чтобы зарыть в нее мою форму, со всеми теми прекрасными приемами, какие это прекрасное искусство нам велит. Когда я кончил копать сказанную яму, тогда я взял мою форму и с помощью воротов и добрых веревок осторожно ее выпрямил; и, подвесив ее локтем выше уровня моего горна, отлично ее выпрямив, так что она свисала как раз над серединой своей ямы, я тихонько ее опустил вплоть до пода горна, и ее закрепили со всеми предосторожностями, какие только можно себе представить. И когда я исполнил этот прекрасный труд, я начал обкладывать ее той самой землей, которую я оттуда вынул; и по мере того как я там возвышал землю, я вставлял туда ее душники, каковые были трубочками из жженой глины, которые употребляются для водостоков и других подобных вещей. Когда я увидел, что я ее отлично укрепил и что этот способ обкладывать ее, вставляя эти трубы точно в свои места, и что эти мои работники хорошо поняли мой способ, каковой был весьма отличен от всех других мастеров этого дела; уверившись, что я могу на них положиться, я обратился к моему горну, каковой я велел наполнить Множеством медных болванок и других бронзовых кусков; и, расположив их друг на дружке тем способом, как нам указывает искусство, то есть приподнятыми, давая дорогу пламени огня, чтобы сказанный металл быстрее получил свой жар и с ним расплавился и превратился в жидкость, я смело сказал, чтобы запалили сказанный горн. И когда были положены эти сосновые дрова, каковые, благодаря этой жирности смолы, какую дает сосна, и благодаря тому, что мой горн был так хорошо сделан, он работал так хорошо, что я был вынужден подсоблять то с одной стороны, то с другой, с таким трудом, что он был для меня невыносим; и все-таки я силился. И вдобавок меня постигло еще и то, что начался пожар в мастерской, и мы боялись, как бы на нас не упала крыша; с другой стороны, с огорода небо гнало мне столько воды и ветра, что студило мне горн. Сражаясь таким образом с этими превратными обстоятельствами несколько часов, пересиливаемый трудом намного больше, нежели крепкое здоровье моего сложения могло выдержать, так что меня схватила скоротечная лихорадка, величайшая, какую только можно себе представить, ввиду чего я был принужден пойти броситься на постель. И так, весьма недовольный, вынуждаемый поневоле уйти, я повернулся ко всем тем, кто мне помогал, каковых было около десяти или больше, из мастеров по плавке бронзы, и подручных, и крестьян, и собственных моих работников по мастерской, среди каковых был некий Бернардино Маннеллини из Муджелло, которого я у себя воспитывал несколько лет; и сказанному я сказал, после того как препоручил себя всем: «Смотри, Бернардино мой дорогой, соблюдай порядок, который я тебе показал, и делай быстро, насколько можешь, потому что металл будет скоро готов; ошибиться ты не можешь, а остальные эти честные люди быстро сделают желоба, и вы уверенно можете этими двумя кочергами ударить по обеим втулкам, и я уверен, что моя форма наполнится отлично; я чувствую себя так худо, как никогда не чувствовал с тех пор, как явился на свет, и уверен, что через несколько часов эта великая болезнь меня убьет». Так, весьма недовольный, я расстался с ними и пошел в постель. LXXVI Улегшись в постель, я велел моим служанкам, чтобы они снесли в мастерскую всем поесть и попить, и говорил им: «Меня уже не будет в живых завтра утром». Они мне придавали, однако же, духу, говоря мне, что моя великая болезнь пройдет и что она меня постигла из-за чрезмерного труда. Когда я так провел два часа в этом великом борении лихорадки и беспрерывно чувствуя, что она у меня возрастает, и все время говорил: «Я чувствую, что я умираю», моя служанка, которая управляла всем домом, которую звали мона Фиоре да Кастель дель Рио; эта женщина была самая искусная, которая когда-либо рождалась, и настолько же самая сердечная, и беспрерывно меня журила, что я растерялся, а с другой стороны оказывала мне величайшие сердечности услужения, какие только можно оказывать. Однако же, видя меня в такой безмерной болезни и таким растерянным, при всем своем храбром сердце она не могла удержаться, чтобы некоторое количество слез не упало у нее из глаз; и все ж таки она, насколько могла, остерегалась, чтобы я их не увидел. Находясь в этих безмерных терзаниях, я вижу, что в комнату ко мне входит некий человек, каковой своею особой вид имел изогнутый, как прописное S; и начал говорить некоим звуком голоса печальным, удрученным, как те, кто дает душевное наставление тем, кто должен идти на казнь, и сказал: «О Бенвенуто, ваша работа испорчена, и этого ничем уже не поправить». Едва я услышал слова этого несчастного, я испустил крик такой безмерный, что его было бы слышно на огненном небе; и, встав с постели, взял свою одежду и начал одеваться; и служанкам, и моему мальчику, и всякому, кто ко мне подходил, чтобы помочь мне, всем я давал либо пинка, либо тумака и сетовал, говоря: «Ах, предатели, завистники! Это — предательство, учиненное с умыслом; но я клянусь Богом, что отлично в нем разберусь; и раньше, чем умереть, оставлю о себе такое свидетельство миру, что не один останется изумлен». Кончив одеваться, я направился с недоброй душой в мастерскую, я увидел всех этих людей, которых я покинул в таком воодушевлении; все стояли ошеломленные и растерянные. Я начал и сказал: «Ну-ка, слушайте меня, и раз вы не сумели или не пожелали повиноваться способу, который я вам указал, так повинуйтесь мне теперь, когда я с вами в присутствии моей работы, и пусть ни один не станет мне перечить, потому что такие вот случаи нуждаются в помощи, а не в совете». На эти мои слова мне ответил некий маэстро Алессандро Ластрикати[416] и сказал: «Смотрите, Бенвенуто, вы хотите взяться исполнить предприятие, которого никак не дозволяет искусство и которого нельзя исполнить никоим образом». При этих словах я обернулся с такой яростью и готовый на худое, что и он и все остальные все в один голос сказали: «Ну, приказывайте, и все мы вам поможем во всем, что вы нам прикажете, насколько можно будет выдержать при жизни». И эти сердечные слова, я думаю, что они их сказали, думая, что я должен не замедлить упасть мертвым. Я тотчас же пошел взглянуть на горн и увидел, что металл весь сгустился, то, что называется получилось тесто. Я сказал двум подручным, чтобы сходили насупротив, в дом к Капретте мяснику, за кучей дров из молодых дубков, которые были сухи уже больше года, каковые дрова мадонна Джиневра, жена сказанного Капретты, мне предлагала; и когда пришли первые охапки, я начал наполнять зольник. И так как дуб этого рода дает самый сильный огонь, чем все другие роды дров, ибо применяются дрова ольховые или сосновые для плавки, для пушек, потому что это огонь мягкий, так вот когда это тесто начало чувствовать этот ужасный огонь, оно начало светлеть и засверкало. С другой стороны, я торопил желоба, а других послал на крышу тушить пожар, каковой из-за пущей силы этого огня начался еще пуще; а со стороны огорода я велел водрузить всякие доски и другие ковры и полотнища, которые защищали меня от воды. LXXVII После того как я исправил все эти великие неистовства, я превеликим голосом говорил то тому, то этому: «Неси сюда, убери там!» Так что, увидав, что сказанное тесто начинает разжижаться, весь этот народ с такой охотой мне повиновался, что всякий делал за троих. Тогда я велел взять полсвинки олова, каковая весила около шестидесяти фунтов, и бросил ее на тесто в горне, каковое при остальной подмоге и дровами, и размешиванием то железами, то шестами, через небольшой промежуток времени оно стало жидким. И когда я увидел, что воскресил мертвого, вопреки ожиданию всех этих невежд, ко мне вернулась такая сила, что я уже не замечал, есть ли у меня еще лихорадка или страх смерти. Вдруг слышится грохот с превеликим сиянием огня, так что казалось прямо-таки, будто молния образовалась тут же в нашем присутствии; из-за какового необычного ужасающего страха всякий растерялся, и я больше других. Когда прошел этот великий грохот и блеск, мы начали снова смотреть друг другу в лицо; и, увидав, что крышка горна треснула и поднялась таким образом, что бронза выливалась, я тотчас же велел открыть отверстия моей формы и в то же самое время велел ударить по обеим втулкам. И, увидав, что металл не бежит с той быстротой, как обычно, сообразив, что причина, вероятно, потому, что выгорела примесь благодаря этому страшному огню, я велел взять все мои оловянные блюда, и чашки, и тарелки, каковых было около двухсот, и одну за другой я их ставил перед моими желобами, а часть их велел бросить в горн; так что, когда всякий увидел, что моя бронза отлично сделалась жидкой и что моя форма наполняется, все усердно и весело мне помогали и повиновались, а я то здесь, то там приказывал, помогал и говорил: «О Боже, ты, который твоим безмерным могуществом воскрес из мертвых и во славе взошел на небеса»; так что вдруг моя форма наполнилась; ввиду чего я опустился на колени и всем сердцем возблагодарил Бога; затем повернулся к блюду салата, которое тут было на скамеечке, и с большим аппетитом поел и выпил вместе со всем этим народом; затем пошел в постель, здравый и веселый, потому что было два часа до рассвета, и, как если бы я никогда ничем не болел, так сладко я отдыхал. Эта моя добрая служанка, без того, чтобы я ей что-нибудь говорил, снабдила меня жирным каплуночком; так что когда я встал с постели, а было это около обеденного часа, она весело вышла ко мне навстречу, говоря: «О, тот ли это самый человек, который чувствовал, что умирает? Мне кажется, что эти тумаки и пинки, которых вы нам надавали нынче ночью, когда вы были такой бешеный, что при этом бесовском неистовстве, которое вы выказали, эта ваша столь непомерная лихорадка, вероятно испугавшись, чтобы вы не приколотили также и ее, бросилась бежать». И так вся моя бедная семеюшка, отойдя от такого страха и от таких непомерных трудов, разом отправилась закупать, взамен этих оловянных блюд и чашек, всякую глиняную посуду, и все мы весело пообедали, и я не помню за всю свою жизнь, чтобы я когда-либо обедал с большим весельем или с лучшим аппетитом. После обеда пришли ко мне все те, кто мне помогал, каковые весело радовались, благодаря Бога за все, что случилось, и говорили, что узнали и увидели такие вещи, каковые другими мастерами считались невозможными. Также и я, с некоторой гордостью, считая себя чуточку сведущим, этим хвалился; и, взявшись за кошелек, всем заплатил и угодил. Этот злой человек, смертельный мой враг, мессер Пьерфранческо Риччи, герцогский майордом, с великим усердием старался разузнать, как это все произошло; так что те двое, о которых у меня было подозрение, что они мне устроили это тесто, сказали ему, что я не человек, а что я сущий великий дьявол, потому что я сделал то, чего искусство не могло сделать; и столько других великих дел, каковых было бы слишком даже для дьявола. Так как они говорили много больше того, что произошло, быть может, в свое извинение, сказанный майордом тотчас же написал об этом герцогу, каковой был в Пизе, еще более ужасно и полное еще больших чудес, чем сами они ему сказали. LXXVIII Оставив два дня остывать отлитую мою работу, я начал открывать ее потихоньку; и нашел, первым делом, что голова Медузы вышла отлично благодаря душникам, как я и говорил герцогу, что естество огня в том, чтобы идти кверху; затем я продолжал открывать остальное и нашел, что другая голова, то есть Персея, вышла также отлично; и она привела меня в гораздо большее удивление, потому что, как можно видеть, она намного ниже головы Медузы. И так как отверстия сказанной работы были расположены над головой Персея и у плеч, то я нашел, что с окончанием сказанной головы Персея как раз кончилась вся та бронза, какая была у меня в горне. И было удивительным делом, что не осталось ничего в литейном отверстии, а также не получилось никакой недохватки; так что это привело меня в такое удивление, что казалось прямо-таки, что это дело чудесное, поистине направленное и содеянное Богом. Я продолжал счастливо кончать ее открывать и все время находил, что все вышло отлично, до тех пор, пока не дошло до ступни правой ноги, которая опирается, где я нашел, что пятка вышла, и, идя дальше, увидел, что вся она полна, так что я, с одной стороны, очень радовался, а с другой стороны, я был этим почти что недоволен, единственно потому, что я сказал герцогу, что она не может выйти; однако же, кончая ее открывать, я нашел, что пальцы не вышли у оказанной ступни, и не только пальцы, но не хватало и повыше пальцев чуточку, так что недоставало почти половины; и хотя мне прибавлялась эта малость труда, я был этим весьма доволен, лишь бы показать герцогу, что я знаю то, что делаю. И хотя вышло гораздо больше этой ступни, нежели я думал, причиной тому было, что из-за сказанных столь различных обстоятельств металл нагрелся больше, чем дозволяет правило искусства; и еще потому, что мне пришлось подсоблять ему примесью, тем способом, как было сказано, этими оловянными блюдами, чего другие никогда еще не делали. И вот, увидев, что работа моя так хорошо вышла, я тотчас же отправился в Пизу повидать моего герцога; каковой оказал мне столь милостивейший прием, какой только можно себе представить, и таковой же оказала мне и герцогиня; и хотя этот их майордом известил их обо всем, их светлостям показалось чем-то еще более поразительным и чудесным услышать, как я рассказываю об этом своим голосом, и когда я дошел до этой ступни Персея, которая не вышла, как я об этом известил заранее его высокую светлость, я увидел, как он исполнился изумления и рассказал об этом герцогине, как я это сказал ему раньше. И вот, увидев этих моих государей столь приветливыми ко мне, я тогда попросил герцога, чтобы он позволил мне съездить в Рим. И он благосклонно отпустил меня и сказал, чтобы я возвращался поскорее кончать его Персея, и дал мне сопроводительное письмо к своему послу, каковым был Аверардо Серристори; и было это в первые годы папы Юлия де'Монти.[417] LXXIX Прежде чем мне уехать, я отдал распоряжение моим работникам, чтобы они продолжали тем способом, как я им показал. А причиной, почему я ехал в Рим, было то, что, сделав Биндо, сыну Антонио, Альтовити изображение его головы,[418] величиной как самое живье, из бронзы и послав его ему в Рим, это свое изображение он поставил в некий свой кабинет, каковой был весьма богато украшен древностями и другими красивыми вещами, но сказанный кабинет не был сделан для изваяний, а также и не для картин, потому что окна приходились ниже сказанных красивых работ, так что эти изваяния и картины, получая свет наоборот, не имели того вида, какой они имели бы, если бы они получали свой разумный свет. Однажды случилось сказанному Биндо стоять у своих дверей, и так как проходил Микеланьоло Буонарроти, ваятель, то он его попросил, чтобы тот соблаговолил зайти к нему в дом, посмотреть некий его кабинет, и повел его. Как только тот вошел и увидел, он сказал: «Кто этот мастер, который вас изобразил так хорошо и в такой прекрасной манере? И знайте, что эта голова мне нравится так же и даже больше немного, чем эти античные; а между тем среди них видны хорошие; и если бы эти окна были выше, чем они, как сейчас они ниже, чем они, то они имели бы тем больше вида, что это ваше изображение среди этих столь прекрасных произведений снискало бы великую честь». Как только сказанный Микеланьоло вышел из дома сказанного Биндо, он написал мне любезнейшее письмо, каковое гласило так: «Мой Бенвенуто, я вас знал столько лет как величайшего золотых дел мастера, который когда-либо был известен; а теперь я буду вас знать как такого же ваятеля. Знайте, что мессер Биндо Альтовити свел меня посмотреть голову своего изображения, из бронзы, и сказал мне, что она вашей руки; она доставила мне большое удовольствие; но мне было очень досадно, что она поставлена в плохом свете, потому что, если бы она получала свой разумный свет, она являла бы себя тем прекрасным произведением, какое она есть». Это письмо было полно самых сердечных слов и самых благосклонных ко мне; и прежде чем мне уехать, чтобы отправиться в Рим, я его показал герцогу, каковой прочел его с большим сочувствием и сказал мне: «Бенвенуто, если ты ему напишешь и придашь ему охоту вернуться во Флоренцию, я его сделаю одним из Сорока Восьми[419]». И так я написал ему самое сердечное письмо и в нем наговорил ему от имени герцога в сто раз больше того, что мне было поручено; и, чтобы не сделать ошибки, показал его герцогу, прежде чем запечатать, и сказал его высокой светлости: «Государь, я, может быть, наобещал ему слишком». Он ответил и сказал: «Он заслуживает больше того, что ты ему обещал, и я ему исполню это с избытком». На это мое письмо Микеланьоло так и не дал никогда ответа, и поэтому герцог показал мне себя очень рассерженным на него. LXXX Когда я прибыл в Рим, я пошел поселиться в доме у сказанного Биндо Альтовити; и тотчас же он мне сказал, как он показывал свое бронзовое изображение Микеланьоло и что тот его так хвалил; так мы об этом весьма долго беседовали. А так как у него на руках было моих денег тысяча двести золотых скудо золотом, каковые сказанный Биндо от меня имел в числе пяти тысяч подобных, которыми он ссудил герцога, причем четыре тысячи из них были его, и от его же имени были и мои, и мне он давал ту прибыль на мою долю, какая мне причиталась; что и было причиной, почему я принялся делать ему сказанное изображение. И так как, когда сказанный Биндо увидел его в воске, он послал мне дать пятьдесят золотых скудо через некоего своего сер Джулиано Паккалли, нотариуса, который у него жил, каковых денег я не захотел у него брать и через того же самого ему их отослал, а потом сказал сказанному Биндо: «С меня довольно, что эти мои деньги вы мне держите живыми и что они мне приносят кое-что». Я увидел, что у него плохая душа, потому что, вместо того чтобы меня обласкать, как он это обычно делал, он показал себя сухим со мной; и хоть он и держал меня у себя в доме, он ни разу не показал себя со мной ясным, а ходил надутым; все ж таки мы в немногих словах дело порешили; я потерял свою работу над этим его изображением, и бронзу также; и мы условились, что эти мои деньги он оставит себе из пятнадцати процентов на срок естественной моей жизни.[420] LXXXI Прежде всего я пошел поцеловать ноги папе; и пока я беседовал с папой, подоспел мессер Аверардо Серристори, каковой был послом нашего герцога; и так как я завел некие речи с папой, каковыми мне кажется, что я легко договорился бы с ним и охотно вернулся бы в Рим, из-за великих трудностей, которые у меня были во Флоренции; но сказанный посол, я заметил, что он уже воздействовал наперекор. Я пошел повидать Микеланьоло Буонарроти и повторил ему то письмо, которое из Флоренции я ему написал от имени герцога. Он мне ответил, что занят на постройке Святого Петра и что по этой причине он не может уехать. Тогда я ему сказал, что так как он уже порешил с моделью сказанной постройки, то он может оставить своего Урбино,[421] каковой отлично повинуется всему, что он ему прикажет, и прибавил много других слов обещания, говоря их ему от имени герцога. Он вдруг взглянул на меня пристально и, улыбаясь, сказал: «А вы как им довольны?» Хотя я сказал, что предоволен и что меня очень хорошо содержат, он показал, что знает большую часть моих неприятностей; и так он мне ответил, что ему было бы трудно получить возможность уехать. Тогда я прибавил, что он сделал бы лучше всего, если бы вернулся на свою родину, каковая управляется государем справедливейшим и большим любителем искусств, чем какой-либо другой государь, который когда-либо рождался на свет. Как я уже выше сказал, у него был некий его подмастерье, который был из Урбино, каковой жил у него много лет и служил ему скорее как мальчик и как служанка, чем как кто-либо другой, и поэтому видно было, что сказанный ничему не научился в художестве; и так как я прижал Микеланьоло столькими здравыми доводами, что он не знал, что ему тотчас же ответить, то он повернулся к своему Урбино, как будто спрашивая его, что он об этом думает. Этот его Урбино тотчас же, на этакий мужицкий лад, превеликим голосом так сказал: «Я никогда не хочу расставаться с моим мессер Микеланьоло, покамест или я не сдеру с него кожу, или он с меня не сдерет». При этих дурацких словах я был вынужден засмеяться и, не попрощавшись с ним, понурив плечи, повернулся и ушел. LXXXII После того как я так плохо обделал свое дело с Биндо Альтовити, потеряв мою бронзовую голову и отдав ему мои деньги на всю мою жизнь, мне стало ясно, какого рода купеческая совесть, и так вот, недовольный, я вернулся во Флоренцию. Я тотчас же пошел во дворец представиться герцогу, а его высокая светлость был в Кастелло,[422] у Понте а Рифреди. Я застал во дворце мессер Пьерфранческо Риччи, майордома, и когда я хотел подойти к сказанному, чтобы учинить обычные приветствия, он вдруг с непомерным удивлением сказал: «О, ты вернулся!» — и с тем же удивлением, всплеснув руками, сказал: «Герцог в Кастелло», и, повернувшись ко мне спиной, ушел. Я не мог ни знать, ни угадать, почему этот скотина учинил подобные действия. Я тотчас же отправился в Кастелло, и, войдя в сад, где был герцог, я увидел его издали, что когда он меня увидел, он выказал удивление и велел мне сказать, чтобы я ушел. Я, который сулил себе, что его светлость учинит мне такие же ласки и даже еще большие, чем он учинил мне, когда я уезжал, видя вдруг такую странность, весьма недовольный вернулся во Флоренцию; и, принявшись снова за свои дела, торопясь привести к концу свою работу, я не мог себе представить, откуда такой случай мог произойти; но только, наблюдая, каким образом на меня смотрит мессер Сфорца и некоторые другие из более близких к герцогу, мне пришла охота спросить у мессер Сфорца, что это должно значить; каковой, улыбнувшись этак, сказал: «Бенвенуто, старайтесь быть честным человеком, а об остальном не заботьтесь». Несколько дней спустя мне дано было удобство, чтобы я поговорил с герцогом, и он учинил мне некие хмурые ласки, и спросил меня о том, что делается в Риме; и вот я, насколько умел, повел речь и сказал ему про голову, которую я сделал из бронзы для Биндо Альтовити, со всем тем, что воспоследовало. Я заметил, что он меня слушает с большим вниманием; и сказал ему равным образом про Микеланьоло Буонарроти все. Каковой выказал некоторый гнев, а над словами его Урбино, над этим сдиранием кожи, о котором тот сказал, громко посмеялся; затем сказал: «Тем хуже для него»; и я ушел. Несомненно, что этот сер Пьерфранческо, майордом, сослужил некую злую службу против меня перед герцогом, каковая ему не удалась; потому что Бог, любитель правды, меня защитил, так же как всегда вплоть до этих моих лет от стольких безмерных опасностей меня избавлял, и надеюсь, что избавит меня вплоть до конца этой моей, хоть и многотрудной, жизни; я все-таки иду вперед, единственно его могуществом, смело, и не страшит меня никакая ярость судьбы или превратных звезд; лишь бы сохранил ко мне Бог свою милость. LXXXIII Теперь послушай ужасное происшествие, любезнейший читатель. Со всем усердием, с каким я умел и мог, я старался кончать мою работу, а по вечерам ходил побеседовать в герцогскую скарбницу, помогая тем золотых дел мастерам, которые там работали для его высокой светлости, потому что большая часть тех работ, которые они делали, была по моим рисункам; и так как я видел, что герцог находит большое удовольствие как в том, чтобы смотреть на работу, так и в том, чтобы потолковать со мной, то мне случалось также ходить туда иной раз и днем. Когда как-то раз среди прочих я находился в сказанной скарбнице, герцог пришел, как обычно, и тем более охотно, что его высокая светлость узнал, что я там; и как только он вошел, он начал рассуждать со мною о всяких разнообразных и приятнейших вещах, и я ему отвечал под стать, и так его очаровал, что он выказал себя еще приветливее со мной, чем когда-либо выказывал себя в прошлом. Вдруг явился один из его секретарей, каковой сказал что-то на ухо его светлости, и так как дело было, должно быть, большой важности, то герцог тотчас же встал и вышел в другую комнату со сказанным секретарем. А так как герцогиня послала взглянуть, что делает его высокая светлость, то паж сказал герцогине: «Герцог разговаривает и смеется с Бенвенуто, и в самом хорошем расположении». Услышав это, герцогиня тотчас же пришла в скарбницу и, не застав там герцога, присела рядом с нами; и, посмотрев немного, как работают, с большой приветливостью повернулась ко мне и показала мне нить жемчужин, крупных и поистине редкостнейших, и так как она меня спросила, как они мне кажутся, то я ей сказал, что это вещь очень красивая. Тогда ее высокая светлость сказала мне: «Я хочу, чтобы герцог мне ее купил; так что, мой Бенвенуто, расхвали ее герцогу, как только умеешь и можешь». На эти слова я, со всею, какой умел, почтительностью, открылся герцогине и сказал: «Государыня моя, я думал, что эта жемчужная нить вашей высокой светлости; и так как разум не велит, чтобы говорилось что-либо из того, что, зная, что она не вашей высокой светлости, мне приходится сказать и даже необходимо, чтобы я сказал; то пусть ваша высокая светлость знает, что, благо это всячески мое ремесло, я вижу в этих жемчужинах премного недостатков, из-за каковых я никогда бы вам не посоветовал, чтобы ваша светлость их покупала». На эти мои слова она сказала: «Торговец мне ее отдает за шесть тысяч скудо; а если бы у нее не было некоторых этих маленьких недостатков, то она бы стоила больше двенадцати тысяч». Тогда я сказал, что, если бы даже эта нить была самой бесконечной добротности, я и то бы никогда никому не посоветовал, чтобы он доходил до пяти тысяч скудо; потому что жемчуга, это не драгоценные камни; жемчуга, это рыбья кость, и с течением времени они теряют цену; а алмазы, и рубины, и изумруды не стареют, и сапфиры. Эти четыре — драгоценные камни, и их-то и надобно покупать. На эти мои слова, чуточку сердитая, герцогиня мне сказала: «А я хочу эти жемчуга, и поэтому я прошу тебя, чтобы ты снес их герцогу, и расхвали их, как только можешь и умеешь, и даже если бы тебе пришлось сказать чуточку неправды, скажи ее, чтобы оказать мне услугу, и благо тебе будет». Я, который всегда был превеликим другом истины и врагом неправды, и будучи в необходимости, желая не утратить милости столь великой государыни, взял, недовольный, эти проклятые жемчуга и пошел с ними в ту другую комнату, куда удалился герцог. Каковой, как только меня увидел, сказал: «О Бенвенуто, что ты тут делаешь?» Раскрыв эти жемчуга, я сказал: «Государь мой, я пришел показать вам прекраснейшую жемчужную нить, редкостнейшую и поистине достойную вашей высокой светлости; и для восьмидесяти жемчужин, я не думаю, чтобы когда-либо было столько подобрано, которые имели бы лучший вид в одной нити; так что купите их, государь, потому что они изумительны». Герцог тотчас же сказал: «Я не хочу их покупать, потому что не такие это жемчуга и не такой добротности, как ты говоришь, и я их видел, и они мне не нравятся». Тогда я сказал: «Простите меня, государь, но эти жемчуга превосходят бесконечной красотой все жемчуга, которые когда-либо были нанизаны на нить». Герцогиня встала, и стояла за дверью, и слышала все то, что я говорил; так что когда я наговорил в тысячу раз больше того, что я пишу, герцог повернулся ко мне с благосклонным видом и сказал мне: «О мой Бенвенуто, я знаю, что ты отлично в том разбираешься; и если бы эти жемчуга были с теми столь редкими достоинствами, которые ты им приписываешь, то для меня не составило бы труда купить их как для того, чтобы угодить герцогине, так и для того, чтобы их иметь, потому что подобного рода вещи мне необходимы не столько для герцогини, сколько для других моих надобностей моих сыновей и дочерей». И я на эти его слова, раз уже начав говорить неправду, с еще большей смелостью продолжал ее говорить, придавая ей наибольшую окраску истины, дабы герцог мне поверил, и полагаясь на герцогиню, что она вовремя должна мне помочь. И так как мне причиталось больше двухсот скудо, устрой я такую сделку, и герцогиня мне на это намекнула, то я решил и расположился не брать ни одного сольдо, единственно ради собственного спасения, дабы герцог никогда не мог подумать, будто я это делаю из жадности. Снова герцог с приветливейшими словами начал говорить мне: «Я знаю, что ты отлично в этом разбираешься; поэтому, если ты тот честный человек, который я всегда думал, что ты есть, то скажи мне правду». Тогда, с покрасневшими глазами и ставшими слегка влажными от слез, я сказал: «Государь мой, если я скажу правду вашей высокой светлости, то герцогиня станет мне смертельнейшим врагом, и поэтому я буду вынужден уехать с Богом, и честь моего Персея, какового я обещал этой благороднейшей школе вашей высокой светлости, тотчас же враги мои мне опозорят; так что я препоручаю себя вашей высокой светлости». LXXXIV Герцог, увидав, что все то, что я сказал, мне было велено сказать как бы насильно, сказал: «Если ты мне доверяешь, то ни о чем не беспокойся». Снова я сказал: «Увы, государь мой, как это может быть, чтобы герцогиня про это не узнала?» На эти мой слова герцог поднял руку и сказал: «Считай, что ты их похоронил в алмазном ларчике». На эти достойные слова я тотчас же сказал правду о том, что я думаю об этих жемчугах, и что они не многим больше стоят, чем две тысячи скудо. Услыхав герцогиня, что мы смолкли, потому что мы говорили, насколько можно выразить, тихо, она вошла и сказала: «Государь мой, пусть ваша светлость купит мне, пожалуйста, эту жемчужную нить, потому что мне ее премного хочется, и ваш Бенвенуто говорит, что он никогда не видел более красивой». Тогда герцог сказал: «Я не хочу ее покупать». — «Почему, государь мой, ваша светлость не хочет сделать мне удовольствие купить эту жемчужную нить?» — «Потому что мне не нравится выбрасывать деньги». Герцогиня снова сказала: «О, как же это выбрасывать деньги, когда ваш Бенвенуто, которому вы заслуженно так доверяете, мне сказал, что это значит выгадать больше трех тысяч скудо?» Тогда герцог сказал: «Государыня, мой Бенвенуто сказал мне, что если я их куплю, то я выброшу свои деньги, потому что эти жемчужины и не круглые, и не ровные, и среди них много старых; и что это правда, так посмотрите эту и вот эту, и посмотрите здесь и тут; так что они мне не подходят». При этих словах герцогиня взглянула на меня с самой недоброй душой и, погрозив мне головой, ушла оттуда, так что я был совсем искушаем уехать себе с Богом и развязаться с Италией; но так как мой Персей был почти окончен, то я не захотел преминуть извлечь его наружу; но да посудит всякий человек, в каком тяжком испытании я находился. Герцог приказал своим привратникам в моем присутствии, чтобы они всегда пускали меня входить в комнаты и где бы его светлость ни был; а герцогиня приказала им же, чтобы всякий раз, как я приду в этот дворец, они гнали меня прочь; так что когда они меня видели, они тотчас же отходили от этих дверей и гнали меня прочь; но они остерегались, чтобы герцог их не видел, так что если герцог замечал меня раньше, чем эти несчастные, то он либо подзывал меня, либо делал мне знак, чтобы я уходил. Герцогиня призвала этого Бернардоне маклера, про какового она так мне жаловалась на его дрянность и жалкую никчемность, и ему себя препоручила, так же, как сделала это со мной; каковой сказал: «Государыня моя, предоставьте это мне». Этот мошенник пошел к герцогу с этой нитью в руках. Герцог, как только его увидал, сказал ему, чтобы он убирался прочь. Тогда сказанный мошенник, этим своим голосищем, который у него гудел через его ослиный носище, сказал: «Ах, государь мой, купите эту нить для этой бедной государыни, каковая по ней умирает от желания и не может жить без нее». И, присоединяя много других своих дурацких разглагольствований и надоев герцогу, тот ему сказал: «Или ты убирайся прочь, или ты надуйся разок». Этот скверный мошенник, который отлично знал, что он делает, потому что, если, либо надувшись, либо спев «La bella Franceschina»,[423] он бы мог добиться, чтобы герцог сделал эту покупку, то он зарабатывал милость герцогини и вдобавок свой куртаж, каковой составлял несколько сот скудо; и он надулся; герцог дал ему несколько затрещин по этим его мордасам и, чтобы он убрался прочь, дал ему немного сильнее, нежели то обычно делал. При этих сильных ударах по этим его мордасам не только они стали слишком красными, но по ним покатились и слезы. С каковыми он начал говорить: «Эх, государь, вот верный ваш слуга, каковой старается поступать хорошо и соглашается сносить всякого рода неприятности, лишь бы эта бедная государыня была довольна!» Так как слишком уж надоел герцогу этот человечишко, то и ради пощечин, и ради любви к герцогине, каковой его высокая светлость всегда желал угождать, он вдруг сказал: «Убирайся прочь, ко всем бедам, которые пошли тебе Господь, и ступай купи ее, потому что я согласен сделать все, что хочет государыня герцогиня». И вот здесь познается ярость злой судьбы против бедного человека и как постыдная судьба благоволит негодяю. Я утратил всю милость герцогини, что было изрядной причиной того, что я лишился милости герцога; а он заработал себе этот крупный куртаж и милость их; так что недостаточно быть человеком честным и даровитым. LXXXV В это время разразилась сиенская война;[424] и герцог, желая укрепить Флоренцию, распределил ворота между своими ваятелями и зодчими, причем мне были назначены ворота Прато и воротца над Арно, что на лугу, как идти к мельницам; кавалеру Бандинелло — ворота Сан Фриано; Пасквалино д'Анкона — ворота Сан Пьер Гаттолини; Джулиану, сыну Баджо, д'Аньоло, деревщику, — ворота Сан Джорджо; Партичино, деревщику,[425] — ворота Санто Никколо; Франческо да Сангалло,[426] ваятелю, по прозванию Марголла, даны были ворота Кроче; а Джованбатиста, называемому Тассо,[427] даны были ворота Пинти; и так некоторые другие бастионы и ворота разным инженерам, каковых я не помню, да они мне и ни к чему. Герцог, у которого действительно всегда было хорошее понимание, сам собственнолично обошел свой город; и когда его высокая светлость хорошо осмотрел и решился, то он призвал Латтанцио Горини, каковой был у него расходчиком; и так как также и этот Латтанцио любительствовал немного по этой части, то его высокая светлость велел ему начертить все те способы, по которым он желал, чтобы были укреплены сказанные ворота, и каждому из нас послал начерченными его ворота; так что когда я увидел те, которые касались до меня, и так как мне казалось, что способ их не такой, как надо, и даже весьма неправильный, то я тотчас же с этим чертежом в руке отправился к моему герцогу; и когда я пожелал показать его светлости недостатки этого чертежа, мне данного, то не успел я начать говорить, как герцог, взбешенный, повернулся ко мне и сказал: «Бенвенуто, по части отличного выделывания фигур я уступлю тебе, но по этой части я хочу, чтобы ты уступил мне; так что соблюдай чертеж, который я тебе дал». На эти грозные слова я отвечал, как только умел благостно, и сказал: «Опять-таки, государь мой, и хорошему способу выделывать фигуры я научился от вашей высокой светлости, потому что мы всегда это обсуждали немного с вами; так и об этом укреплении вашего города, что гораздо важнее, чем выделывание фигур, я прошу вашу высокую светлость, чтобы она соизволила меня выслушать; и в такой беседе с вашей светлостью она лучше сможет показать мне тот способ, каким я должен ей услужить». Так что, при этих моих обходительнейших словах, он благосклонно принялся обсуждать со мной; и когда я доказал его высокой светлости живыми и ясными доводами, что тем способом, как он мне начертил, будет нехорошо, то его светлость сказал мне: «Ну, так ступай и сделай чертеж ты, а я посмотрю, понравится ли он мне». И так я сделал два чертежа сообразно истинному способу укрепить эти двое ворот, и понес их ему, и, распознав верное от неверного, его светлость приветливо мне сказал: «Ну, так ступай и делай по-своему, потому что я согласен». Тогда я с великим усердием начал. LXXXVI Был на страже у ворот Прато один ломбардский капитан; это был человек сложения страшно могучего и речами весьма грубый; и был он заносчив и преневежествен. Этот человек тотчас же начал меня спрашивать, что я собираюсь делать; на что я любезно показал ему мои чертежи и с крайним трудом стал ему объяснять тот способ, которого я хотел держаться. А этот грубый скотина то покачивал головой, то поворачивался и сюда, и туда, меняя то и дело положение ног, покручивая усы, которые у него были превеликие, и то и дело натягивал себе отворот шляпы на глаза, говоря то и дело: «Черт проклятый! Не понимаю я этой твоей затеи». Так что этот скотина мне надоел, и я сказал: «Так предоставьте ее мне, потому что я ее понимаю». И когда я повернулся к нему спиной, чтобы идти по своим делам, этот человек начал грозить головой; и левой рукой, положив ее на рукоять своей шпаги, он слегка приподнял ее острие и сказал: «Эй, мастер, ты хочешь, чтобы я поспорил с тобой до крови?» Я повернулся к нему в великом гневе, потому что он меня рассердил, и сказал: «Мне будет стоить меньшего труда поспорить с тобой, чем сделать этот бастион и эти ворота». В один миг оба мы схватились за наши шпаги, и не успели мы их обнажить, как вдруг двинулось множество честных людей, как наших флорентинцев, так и других придворных; и большая часть изругала его, говоря ему, что он не прав, и что я такой человек, который бы с ним посчитался, и что если бы герцог это узнал, то горе ему. Так он ушел по своим делам, а я начал мой бастион; и когда я устроил сказанный бастион, я пошел к другим воротцам, над Арно, где я застал одного капитана из Чезены, самого милого, обходительного человека, какого я когда-либо знавал по этому ремеслу; он был похож на молодую барышню, а при случае это был мужчина из самых храбрых и величайший головорез, какого только можно вообразить. Этот милый человек так за мной ухаживал, что много раз заставлял меня стыдиться; он желал понять, и я любезно ему показывал; словом, мы старались учинить, кто учинит друг другу наибольшие ласки; так что я сделал лучше этот бастион, чем тот, гораздо. Когда я почти что кончил мои бастионы, то, так как некои люди этого Пьеро Строцци[428] учинили набег, округа Прато так перепугалась, что вся она стала выселяться, и по этой причине все телеги этой округи приезжали нагруженные, потому что всякий вез свое имущество в город. И так как телеги задевали друг за друга, каковых была превеликая бесконечность, то, видя подобный беспорядок, я сказал страже у ворот, чтобы они следили, чтобы у этих ворот не приключился такой же беспорядок, как случилось у ворот в Турине, потому что если бы потребовалось прибегнуть к опускной решетке, то она не смогла бы сделать свое дело, ибо осталась бы висеть на одной из этих самых телег.[429] Услышав эти мои слова, этот скотинище капитан повернулся ко мне с поносными словами, и я ему ответил тем же; так что мы учинили бы много хуже, чем тот первый раз; однако же нас развели; а я, окончив мои бастионы, получил несколько скудо неожиданно, что было мне кстати, и охотно вернулся кончать моего Персея. LXXXVII Так как в эти дни были найдены некие древности в округе Ареццо, среди каковых была Химера, то есть тот самый бронзовый лев, какового можно видеть в комнатах рядом с большой дворцовой залой, и вместе со сказанной Химерой было найдено множество маленьких статуэток, также из бронзы, каковые были покрыты землей и ржавчиной, и у каждой из них не хватало либо головы, либо рук, либо ног, то герцог находил удовольствие в том, чтобы очищать их себе самолично некоими чеканчиками, как у золотых дел мастеров. Случилось, что мне довелось говорить с его высокой светлостью; и пока я с ним беседовал, он подал мне маленький молоточек, каковым я и постукивал по этим чеканчикам, которые герцог держал в руке, и таким образом сказанные фигурки опрастывались от земли и ржавчины. Проведя так еще несколько вечеров, герцог поставил меня на работу, и я начал доделывать те члены, которых не хватало сказанным фигуркам. И так как его светлость находил такое удовольствие в этих маленьких вещичках, то он заставлял меня работать также и днем, и если я медлил прийти, то его высокая светлость посылал за мной. Много раз я заявлял его светлости, что если я буду отклоняться днем от Персея, то от этого воспоследует несколько неудобств; и первое, которое больше всего меня пугало, было то, как бы то большое время, которое я видел, что берет моя работа, не было причиной тому, чтобы надоесть его высокой светлости, как оно потом со мной и случилось; другое было то, что у меня было несколько работников, и когда я не присутствовал, то они учиняли два значительных неудобства. И первое было то, что они мне портили мою работу, а другое, что они работали насколько можно меньше; так что герцог согласился, чтобы я приходил только после двадцати четырех часов. И я так удивительно ублажил к себе его высокую светлость, что вечером, когда я являлся к нему, всякий раз он мне усугублял ласки. В эти дни строились эти новые покои в сторону Львов;[430] так что его светлость, желая удаляться в более потаенное место, велел для себя устроить некую комнатку в этих покоях, сделанных вновь, а мне приказал, чтобы я ходил через его скарбницу, откуда я проходил тайком по галерее большой залы и некоими закоулками шел в сказанную комнатку совсем тайком; однако же по прошествии немногих дней герцогиня меня этого лишила, велев запереть все эти мои удобства; так что всякий вечер, что я являлся во дворец, мне приходилось долго ждать благодаря тому, что герцогиня находилась в тех передних, где мне надо было пройти, за своими удобствами; и так как она была хворая, я туда не являлся ни разу без того, чтобы ее не побеспокоить. Не то по этой, не то по другой причине, я стал ей до того в тягость, что она ни с какой стороны не могла выносить моего вида; и при всей этой великой для меня докуке и бесконечной неприятности я терпеливо продолжал ходить туда; а герцог такого рода отдал особые приказания, что как только я стучался в эти двери, то мне отворяли и, не говоря мне ничего, меня впускали повсюду; так что случалось иногда, что, входя тихонько этак неожиданно в эти потаенные комнаты, я заставал герцогиню за ее удобствами, каковая тотчас же разражалась такой бешеной яростью на меня, что я пугался, и всякий раз говорила мне: «Когда же ты кончишь чинить эти маленькие фигурки? Потому что это твое хождение мне слишком уж надоело». Каковой я благостно отвечал: «Государыня, единственная госпожа моя, я ничего не желаю другого, как только верно и с крайней покорностью служить вам; и так как эти работы, которые назначил мне герцог, продлятся много месяцев, то пусть ваша высокая светлость мне скажет: если она не желает больше, чтобы я сюда приходил, я сюда не буду приходить никоим образом, и пусть зовет кто хочет; а если меня позовет герцог, то я скажу, что чувствую себя плохо, и никоим образом не явлюсь сюда». На эти мои слова она говорила: «Я не говорю, чтобы ты не приходил сюда, и не говорю, чтобы ты не слушался герцога; но только мне кажется, что этим твоим работам никогда не будет конца». Не то герцог об этом что-нибудь прослышал, не то по-другому это было, но только его светлость начал опять: когда близилось к двадцати четырем часам, он посылал меня звать; и тот, кто приходил меня звать, всякий раз говорил мне: «Смотри, непременно приходи, потому что герцог тебя ждет». И так я продолжал, с теми же самыми трудностями, несколько вечеров. И однажды вечером, когда я вошел, как обычно, герцог, который разговаривал с герцогиней о вещах, должно быть, тайных, повернулся ко мне с величайшей на свете яростью; и когда я, немного испугавшись, хотел быстро удалиться, он вдруг сказал: «Войди, мой Бенвенуто, и ступай к своей работе, а я через малость приду побыть с тобой». В то время как я проходил, меня схватил за плащ синьор дон Грациа, мальчонок малых лет,[431] и стал учинять со мной самые забавные шуточки, какие может учинять такой малыш; так что герцог, удивляясь, сказал: «О, какая забавная дружба у моих сыновей с тобой!» LXXXVIII В то время как я работал над этими малой важности пустяками, принц, и дон Джованни, и дон Арнандо,[432] и дон Грациа весь вечер были около меня и тайком от герцога меня теребили; так что я просил их, чтобы они, уж пожалуйста, стояли смирно. Они мне отвечали, говоря: «Мы не можем». И я им сказал: «Чего нельзя, того не желают; поэтому продолжайте». Тут вдруг герцог и герцогиня разразились смехом. В другой вечер, окончив эти четыре бронзовых фигурки, которые вделаны в подножие,[433] каковые суть Юпитер, Меркурий, Минерва и Даная, мать Персея, со своим Персейчиком, сидящим у ее ног, велев их отнести в сказанную комнату, где я работал по вечерам, я их расставил в ряд, слегка приподнятыми, выше глаз, так что они являли чудеснейшее зрелище. Когда герцог об этом услышал, он пришел немного раньше, чем обычно; и так как та особа, которая доложила его высокой светлости, должно быть поставила их много выше того, чем они были, потому что она ему сказала: «Лучше, чем античные», и тому подобные вещи, то герцог мой пришел вместе с герцогиней, весело беседуя все о моей работе; и я, тотчас же встав, пошел им навстречу. Каковой с этой своей герцогской и красивой приветливостью поднял правую руку, в каковой он держал шпалерную грушу, самую большую, какая только видана, и красивейшую, и сказал: «Возьми, мой Бенвенуто, посади эту грушу в саду твоего дома». На эти слова я учтиво ответил: «О государь мой, ваша высокая светлость говорит взаправду, чтобы я ее посадил в саду моего дома?» Снова сказал герцог: «В саду дома, который твой, понял ты меня?» Тогда я поблагодарил его светлость, а равно и герцогиню, со всей той наилучшей обходительностью, с какой только умел. Затем оба они уселись напротив сказанных фигурок, и два с лишним часа ни о чем другом не говорили, как только о прекрасных этих фигурках; так что герцогине их до того непомерно захотелось, что она мне сказала тогда: «Я не хочу, чтобы эти прекрасные фигурки затерялись на этом подножии, внизу на площади, где они подвергались бы опасности быть попорченными, а хочу, чтобы ты мне их приладил в какой-нибудь моей комнате, где они будут храниться с тем уважением, какого заслуживают их редчайшие достоинства». На эти слова я воспротивился многими бесконечными доводами; и, видя, что она решила, чтобы я их не помещал на подножии, где они сейчас, я подождал следующего дня; пошел во дворец в двадцать два часа и, увидав, что герцог и герцогиня уехали верхом, я, уже приготовив мое подножие, велел снести вниз сказанные фигурки и тотчас же их припаял, как они должны были стоять. О, когда герцогиня это узнала, ее одолела такая злоба, что, если бы не герцог, который преискусно мне помог, мне пришлось бы весьма плохо; и из-за той своей злобы за жемчужную нить, и из-за этой она сделала так, что герцог отстал от этого маленького удовольствия, что было причиной того, что мне не надо было больше ходить туда, и я тотчас же вернулся к тем же самым прежним трудностям касательно входа во дворец. LXXXIX Я вернулся к Лодже,[434] куда я уже велел перенести Персея, и кончал его с уже сказанными трудностями, то есть без денег и со столькими другими приключениями, что и половина их устрашила бы человека в адамантовой броне. Продолжая, однако же, дальше, по моему обыкновению, раз как-то утром, прослушав обедню у Сан Пьеро Скераджо, мимо меня прошел Бернардоне, маклер, золотых дел мастеришко, и по доброте герцога он был поставщиком монетного двора, и чуть только он вышел из церковных дверей, этот свинья испустил четыре залпа, каковые, должно быть, слышно было У Сан Миниато.[435] Каковому я сказал: «Ах ты, свинья, лодырь, осел, это йот и есть гром твоих грязных талантов?» — и побежал за палкой. Каковой живо удалился в монетный двор,[436] а я стоял в пролете моей двери, а наружи держал одного моего мальчишку, чтобы он подал мне знак, когда этот свинья выйдет из монетного двора. И вот, увидав, что я прождал долго, и так как мне стало надоедать, и так как поулеглась эта маленькая злость, то, рассудив, что бьешь не по уговору, так что из этого могло бы произойти какое-нибудь неудобство, я решил отомстить другим способом. И так как случай этот был незадолго до праздника нашего святого Иоанна, за день или за два, то я на него написал эти четыре стиха и прикрепил их на углу церкви, где мочились и испражнялись, и гласили они так: Здесь Бернардоне спит, осел, скотина, Шпион, вор, маклер, в чьем вместила теле Пандора все дурное, и отселе Возрос Буаччо бык и дурачина. Случай этот и стихи дошли до дворца, и герцог и герцогиня им посмеялись; и раньше, чем он это заметил, остановилось великое множество народу и подняло величайший на свете смех; и так как они смотрели в сторону монетного двора и уставляли глаза на Бернардоне, то, заметив это, его сын, маэстро Баччо, тотчас же с великим гневом его сорвал и укусил себе палец, грозясь этим своим голосенком, каковой выходит у него через нос; он учинил великое стращание. XC Когда герцог узнал, что вся моя работа с Персеем может быть показана как оконченная, однажды он пришел ее посмотреть и показал многими явными знаками, что она удовлетворяет его превесьма; и, обернувшись к некоим господам, которые были с его высокой светлостью, сказал: «При всем том, что эта работа кажется мне очень красивой, она должна понравиться и народу; поэтому, мой Бенвенуто, прежде чем ты ей придашь последнее окончание, я бы хотел, чтобы, ради меня, ты мне открыл немного эту переднюю сторону, на полдня, на мою площадь, чтобы посмотреть, что говорит народ; потому что нет сомнения, что если видеть ее таким вот образом стесненной или если видеть ее на открытом поле, то она будет иметь другой вид, чем она имеет такой вот стесненной». На эти слова я смиренно сказал его высокой светлости: «Знайте, государь мой, что она будет иметь вид вдвое лучший; о, разве не помнит ваша высокая светлость, как она ее видела в саду моего дома, в каковом она имела, на таком большом просторе, такой отличный вид, что через сад Невинных Младенцев на нее пришел посмотреть Бандинелло, и, при всей его дурной и сквернейшей природе, она его принудила, и он сказал про нее хорошо, который никогда ни о ком не сказал хорошо за всю свою жизнь? Я вижу, что ваша высокая светлость слишком ему верит». На эти мои слова, усмехнувшись немного сердито, он все же со многими приветливыми словами сказал: «Сделай это, мой Бенвенуто, единственно ради маленького мне удовлетворения». И когда он ушел, я начал распоряжаться, чтобы открыть; и так как не хватало кое-какой малости золота, и кое-какого лака, и других таких мелочей, которые требуются для окончания работы, то я сердито ворчал и сетовал, проклиная тот злосчастный день, который был причиной того, что привел меня во Флоренцию; потому что я уже видел превеликую и верную потерю, которую я понес со своим отъездом из Франции, и еще не видел и не знал, какого рода я должен ожидать добра с этим моим государем во Флоренции; потому что от начала до середины, до конца, вечно все то, что я делал, делалось к великому моему вредному ущербу; и так, недовольный, на следующий день я ее открыл. Но как Богу было угодно, как только ее увидели, поднялся такой непомерный крик в похвалу сказанной работе, что было причиной того, что я немного утешился. И народ не переставал постоянно привешивать[438] к створкам двери, которая была немного завешена, пока я ее кончал. Я скажу, что в тот самый день, что она пробыла несколько часов открытой, было привешено больше двадцати сонетов, все в непомернейшую похвалу моей работе; после того как я снова ее закрыл, мне каждый день привешивали множество сонетов, и латинских стихов, и греческих стихов, потому что были каникулы в Пизанской школе,[439] и все эти превосходнейшие ученые и ученики состязались друг с другом. Но что давало мне наибольшее удовлетворение с надеждой на наибольшее мое благополучие по отношению к моему герцогу, это было то, что люди искусства, то есть ваятели и живописцы, также и они состязались, кто лучше скажет. И среди прочих, что я ценил особенно, был искусный живописец Якопо да Пунторно,[440] а еще более его превосходный Брондзино,[441] живописец, который мало того что велел привесить их несколько, но еще и прислал мне со своим Сандрино[442] ко мне на дом, каковые говорили столько хорошего, на этот его прекрасный лад, каковой есть редкостнейший, что это было причиной того, что я немного утешился. И так я снова ее закрыл и торопился ее кончить. XCI Мой герцог, хоть его светлость и слышал про ту честь, которая мне была оказана при этом малом осмотре этой превосходнейшей школой, сказал: «Мне очень приятно, что Бенвенуто получил это небольшое удовлетворение, каковое будет причиной тому, что он скорее и с большим усердием приведет ее к желанному концу; но пусть он не думает, что потом, когда она будет видна совсем открытой и ее можно будет видеть всю кругом, что народ станет говорить таким же образом; тут в ней откроют все те недостатки, которые у нее есть, и ей припишут много таких, которых у нее нет; так что пусть он вооружится терпением». А это были слова Бандинелло, сказанные герцогу, при каковых он сослался на работы Андреа дель Вероккьо, который сделал этого прекрасного Христа и святого Фому из бронзы, которого можно видеть на фасаде Орсаммикеле;[443] и сослался на много других работ, вплоть до чудесного Давида божественного Микеланьоло Буонарроти,[444] говоря, что он хорош, только если смотреть на него спереди; и затем сказал про своего Геркулеса и Кака, о бесконечных и поносных сонетах, которые к нему были привешены, и говорил дурно про этот народ. Мой герцог, который верил ему весьма, подвигнул его сказать эти слова и считал за верное, что в большой мере подобным образом все и произойдет, потому что этот завистник Бандинелло не переставал говорить дурное; и один раз среди многих прочих, присутствуя тут же, этот пройдоха Бернардоне, маклер, чтобы подкрепить слова Бандинелло, сказал герцогу: «Знайте, государь, что делать большие фигуры, это другая похлебка, чем делать маленькие; я ничего не говорю, маленькие фигурки он делал очень хорошо; но вы увидите, что тут ему не удастся». И к этим разглагольствованиям он примешал много других, исполняя свое шпионское ремесло, в каковое он примешивал гору лжи. XCII И вот, как угодно было преславному моему Господу и бессмертному Богу, я окончил ее совсем и однажды в четверг утром открыл ее всю.[445] Тотчас же, пока еще не рассвело, собралось такое бесконечное множество народу, что сказать невозможно; и все в один голос состязались, кто лучше про нее скажет. Герцог стоял у нижнего окна во дворце, которое над входом, и так, полуспрятанный внутри окна, слышал все то, что про сказанную работу говорилось; и после того как он послушал несколько часов, он встал с таким воодушевлением и такой довольный, что, повернувшись к своему мессер Сфорца, сказал ему так: «Сфорца, пойди и разыщи Бенвенуто, и скажи ему от моего имени, что он меня удовольствовал много больше, чем я сам ожидал, и скажи ему, что его я удовольствую так, что он у меня изумится; так что скажи ему, чтобы он был покоен». И вот сказанный мессер Сфорца передал мне это торжественное извещение, каковое меня утешило; и в этот день этой доброй вестью и потому, что люди показывали меня пальцем то одному, то другому, как нечто чудесное и новое. Среди других там было двое дворян, каковые были посланы вице-королем Сицилии к нашему герцогу по их делам. И вот эти любезные люди подошли ко мне на площади, потому что я был им показан вот так на ходу; так что они поспешно меня настигли и тотчас же, со шляпами в руках, обратили ко мне самую церемонную речь, каковой было бы слишком и для папы; я же, как только мог, уничижался; но они так меня одолевали, что я начал их умолять, чтобы нам, уж пожалуйста, уйти вместе с площади, потому что народ останавливался и смотрел на меня еще упорнее, чем на моего Персея. И среди этих церемоний они были настолько смелы, что попросили меня уехать в Сицилию и что они учинят со мной такой договор, что я буду доволен, и сказали мне, как брат Джовананьоло, сервит, сделал им фонтан, цельный и украшенный многими фигурами,[446] но что они не такого совершенства, какое они видят в Персее, и что они его обогатили. Я не дал им договорить всего того, что им хотелось бы сказать, как сказал им: «Весьма я вам дивлюсь, что вы от меня домогаетесь, чтобы я покинул такого государя, любителя искусств больше, чем всякий другой властитель, который когда-либо рождался, и тем более когда я нахожусь в своем отечестве, школе всех величайших искусств. О, если бы у меня была жажда большой наживы, я бы мог себе остаться во Франции, на службе у этого великого короля Франциска, каковой давал мне тысячу золотых скудо на корм и, кроме того, оплачивал мне стоимость всех моих работ, так что каждый год я зарабатывал больше четырех тысяч золотых скудо в год; и оставил в Париже свои труды целых четырех лет». С этими и другими словами я оборвал церемонии и поблагодарил их за великие хвалы, которые они мне воздали, каковые суть величайшие награды, какие можно дать тому, кто трудится в искусствах; и что они до того усугубили во мне желание делать хорошо, что я надеюсь в немногие будущие годы показать другую работу, каковая, я надеюсь, понравится чудесной флорентийской Школе много больше, чем эта. Эти двое дворян хотели было возобновить свои церемонии; но я, сняв шляпу, с низким поклоном простился с ними. XСIII После того как я дал пройти двум дням и увидел, что великие похвалы все возрастают, тогда я расположился пойти показаться государю моему герцогу; каковой с великой приветливостью сказал мне: «Мой Бенвенуто, ты меня удовлетворил и удовольствовал; но я тебе обещаю, что тебя я удовольствую так, что ты у меня изумишься; и притом я тебе говорю, что я не хочу, чтобы это было позже, чем завтрашний день». При этих чудесных обещаниях я тотчас же обратил все мои наибольшие силы и души, и тела в единый миг к Богу, благодаря его воистину; и в то же мгновение я приблизился к моему герцогу, и так, чуть не прослезясь от радости, поцеловал ему платье; затем добавил, говоря: «О преславный мой государь, истинно щедрейший любитель искусств и тех людей, которые в них трудятся, я прошу вашу высокую светлость, чтобы она сделала мне милость отпустить меня сперва отправиться на неделю поблагодарить Бога; потому что я хорошо знаю мой непомерный великий труд и понимаю, что моя добрая вера подвигла Бога на помощь мне; за это и за всякое иное чудесное вспоможение я хочу отправиться на неделю в паломничество, непрестанно благодаря бессмертного моего Бога, каковой всегда помогает тому, кто воистину его призывает». Тогда герцог спросил меня, куда я хочу отправиться. На что я сказал: «Завтра утром я выеду и поеду в Валлеомброзу, потом в Камальдоли и в Эрмо[447] и доеду до Баньи ди Санта Мариа,[448] а может быть, и до Сестиле,[449] потому что я слышал, что там есть прекрасные древности; затем возвращусь через Сан Франческо делла Верниа[450] и, благодаря Бога непрестанно, довольный вернусь служить вам». Тотчас же герцог весело сказал мне: «Поезжай и возвращайся, потому что поистине ты мне нравишься, но оставь мне две строки для памяти и предоставь дело мне». Тотчас же я написал четыре строки, в каковых я благодарил его высокую светлость, и дал их мессер Сфорца, каковой дал их в руки герцогу от моего имени; каковой их взял; затем дал их в руки сказанному мессер Сфорца и сказал ему: «Ты их каждый день клади передо мной, потому что если Бенвенуто вернется и увидит, что я его не устроил, то я думаю, что он меня убьет». И так, смеясь, его светлость сказал, чтобы он ему об этом напомнил. Эти доподлинные слова мне сказал вечером мессер Сфорца, смеясь, и даже удивляясь тому великому благоволению, какое мне оказывает герцог; и шутливо сказал мне: «Поезжай, Бенвенуто, и возвращайся, потому что я тебе завидую». XCIV Во имя божие я выехал из Флоренции, все время распевая псалмы и молитвы в честь и славу божию, всю дорогу; от каковой я имел превеликое удовольствие, потому что время было прекраснейшее, и дорога, и край, где я никогда еще не бывал, показались мне до того красивыми, что я остался восхищен и доволен. И так как проводником со мной пошел один молодой мой работник, каковой был из Баньо, которого звали Чезере,[451] то я был весьма обласкан его отцом и всем его домом; среди каковых был один старик, семидесяти с лишком лет, забавнейший человек; он приходился дядей сказанному Чезере, и был по ремеслу врачом-хирургом, и мороковал чуточку алхимии. Этот добрый человек показал мне, что в этом Баньи имеются золотые и серебряные рудники, и дал мне увидеть много прекраснейших вещей в этом краю; так что я имел такие большие удовольствия, как никогда. Сдружившись со мной по-своему, он как-то раз среди прочих мне сказал: «Я не хочу преминуть сказать вам одну мою мысль, на каковую если его светлость обратит внимание, то я думаю, что это будет дело весьма полезное; и это то, что поблизости от Камальдоли имеется проход, настолько открытый, что Пьеро Строцци[452] мог бы не только пройти безопасно, но он мог бы завладеть Поппи[453] без всякого сопротивления». И при этом мало того что, показав мне это на словах, он еще достал лист из кармана, на каковом этот добрый старик начертил весь этот край таким образом, что отлично виделось и наглядно познавалось, что эта великая опасность есть истинная. Я взял чертеж, и тотчас же выехал из Баньо, и, насколько мог скорее, возвращаясь через Прато Маньо и Сан Франческо делла Верниа, вернулся во Флоренцию; и, не останавливаясь, только сняв сапоги, отправился во дворец. И когда я подошел к Аббатству, я повстречался с моим герцогом, который шел мимо Дворца Подеста; каковой, как только меня завидел, он мне оказал премилостивый прием, вместе с некоторым удивлением, говоря мне: «О, почему ты вернулся так скоро? Я тебя не ждал еще всю эту неделю». На что я сказал: «Ради службы вашей высокой светлости я вернулся; потому что я охотно погулял бы несколько дней по этим прекраснейшим краям». — «Что же это за хорошие дела?» — сказал герцог. На что я сказал: «Государь, необходимо, чтобы я вам сказал и показал нечто весьма важное». И я пошел с ним во дворец. Когда мы пришли во дворец, он провел меня тайно в комнату, где мы были одни. Тогда я сказал ему все и показал ему этот маленький чертеж; каковой показал, что он очень ему рад. И когда я сказал его светлости, что необходимо исправить это дело быстро, герцог постоял, этак задумавшись немного, и потом сказал мне: «Знай, что мы условились с герцогом урбинским,[454] каковой должен позаботиться об этом сам; но держи это про себя». И с весьма великим оказательством его благоволения я вернулся к себе домой. XCV На другой день я показался, и герцог, после некоторого разговора, весело мне сказал: «Завтра, непременно, я хочу справить твое дело; так что будь покоен». Я, который был вполне в этом уверен, с великим желанием ожидал следующего дня. Когда настал желанный день, я пошел во дворец; и так как обычно, по-видимому, всегда так случается, что дурные вести доходят скорее, нежели хорошие, то мессер Якопо Гвиди, секретарь его высокой светлости,[455] подозвал меня своим кривым ртом и надменным голосом и, весь подобравшись, с туловищем, как палка, словно окоченев, начал таким образом говорить: «Герцог говорит, что хочет узнать от тебя, что ты спрашиваешь за твоего Персея». Я был растерян и удивлен; и тотчас же ответил, что я никогда не стану спрашивать цену за мои труды и что это не то, что мне обещал его светлость тому два дня. Тотчас же этот человек, повысив голос, мне сказал, что он мне строго приказывает от имени герцога, чтобы я сказал, что я за него хочу, под страхом полной немилости его высокой светлости. Я, который сулил себе, что не только заслужил кое-что, судя по великим ласкам, учиненным мне его высокой светлостью, а особенно сулил себе, что всю милость герцога, потому что я никогда его не просил ни о чем большем, как только об его благоволении; и вот этот способ, для меня неожиданный, привел меня вот в какую ярость; и особенно когда мне это подносили в таком виде, как это делала эта ядовитая жаба. Я сказал, что когда бы герцог дал мне десять тысяч скудо, то он бы мне не отплатил, и что если бы я когда-либо думал, что дойду до этих торгов, то я бы никогда не связывался. Тотчас же этот злюка наговорил мне множество оскорбительных слов; и я ему также. На другой затем день, когда я учинял приветствие герцогу, его светлость меня подозвал; так что я подошел; и он в гневе сказал мне: «Города и большие дворцы строятся на десять тысяч дукатов». На что я тотчас же ответил, что его светлость найдет без конца людей, которые ему сумеют построить города и дворцы; а что вот Персеев, он не найдет, пожалуй, никого на свете, кто бы сумел ему сделать такого. И я тотчас же ушел, ничего больше не говоря и не делая. Несколько дней спустя за мной прислала герцогиня и сказала мне, чтобы размолвку, которая у меня вышла с герцогом, я доверил ей, потому что она хвалилась, что сделает нечто такое, чем я буду доволен. На эти благосклонные слова я ответил, что я никогда не просил иной большей награды за мои труды, нежели благоволение герцога, и что его высокая светлость мне его обещал; и что нет надобности, чтобы я еще раз доверял их высоким светлостям то, что, с первых же дней, как я начал им служить, я вполне открыто им доверил; и, кроме того, добавил, что если бы его высокая светлость дал мне всего только одну крацию,[456] которая стоит пять кватрино, за мои труды, то я бы назвал себя довольным и удовлетворенным, лишь бы его светлость не лишал меня своего благоволения. На эти мои слова герцогиня, слегка улыбаясь, сказала: «Бенвенуто, ты бы лучше сделал, сделав так, как я тебе говорю». И, повернувшись ко мне спиной, ушла от меня. Я, который думал, что делаю для себя лучше, употребляя такие вот смиренные слова, случилось, что из этого вышло для меня хуже, потому что хоть она и была на меня немного сердита, в ней все ж таки был некий образ действий, каковой был хорош. XCVI В это время я был весьма дружен с Джиролимо дельи Альбици,[457] каковой был комиссаром войск его светлости; и как-то раз среди прочих он мне сказал: «О Бенвенуто, было бы все-таки хорошо привести в какой-нибудь порядок эту маленькую неприятность, которая у тебя вышла с герцогом; и я тебе говорю, что если бы ты мне доверился, то я бы сумел это уладить, потому что я знаю, что говорю; если герцог рассердится по-настоящему, для тебя это будет очень плохо; довольно с тебя этого; я не могу сказать тебе всего». И так как мне было сказано некоим, быть может, проказником, после того как герцогиня со мной поговорила, каковой сказал, что он слышал, будто герцог, по не знаю какому уж случаю, который ему дали, сказал: «За меньше чем два кватрино я выброшу вон Персея, и так будут кончены все разногласия»; так вот из-за этого опасения я сказал Джиролимо дельи Альбици, что я полагаюсь на него во всем и, что бы он ни сделал, я всем буду предоволен, лишь бы мне остаться в милости у герцога. Этот почтенный человек, который отлично разумел искусство солдата, особенно искусства войск, каковые все мужики, но искусства делать изваяния он не любил и поэтому ничего в нем не разумел, так что, говоря с герцогом, сказал: «Государь, Бенвенуто положился на меня и просил меня, чтобы я препоручил его вашей высокой светлости». Тогда герцог сказал: «И я также полагаюсь на вас и соглашусь со всем тем, что вы решите». Так что сказанный Джиролимо составил письмо, весьма хитроумное и к великой для меня чести, и решил, чтобы герцог дал мне три тысячи золотых скудо золотом, каковые достаточны не как награда за столь прекрасную работу, а только как некоторое мне содержание, словом, что я согласен; со многими другими словами, каковые во всем подтверждали сказанную цену. Герцог подписал его весьма охотно, настолько же, насколько я им был недоволен. Когда герцогиня об этом узнала, она сказала: «Гораздо было бы лучше для этого бедного человека, чтобы он доверил это мне, потому что я бы сделала так, чтобы ему дали пять тысяч золотых скудо». И однажды, когда я пошел во дворец, герцогиня сказала мне эти самые слова в присутствии мессер Аламанно Сальвиати и посмеялась надо мной, говоря мне, что я заслужил всю ту беду, которая со мной случилась. Герцог распорядился, чтобы мне выплачивали по сто золотых скудо золотом в месяц, вплоть до сказанной суммы, и так оно продолжалось несколько месяцев. Затем мессер Антонио де'Нобили,[458] который имел сказанное поручение, начал давать мне по пятьдесят, а затем когда давал мне по двадцать пять, а когда и не давал; так что, видя, что со мной так тянут, я сказал ласково сказанному мессер Антонио, прося его, чтобы он сказал мне причину, почему он не кончает мне платить. Также и он благосклонно мне ответил; в каковом ответе мне показалось, что он откровенничает немного слишком, потому что, — пусть судит, кто понимает, — прежде всего он мне сказал, что причина, почему он не продолжает мой платеж, это чрезмерная стесненность, какая имеется у дворца в деньгах, но что он мне обещает, что, как только к нему прибудут деньги, он мне заплатит; и прибавил, говоря: «Увы, если бы я тебе не заплатил, я был бы великим мошенником». Я удивился, слыша, что он говорит такое слово, и поэтому посулил себе, что, когда он сможет, он мне заплатит. Между тем последовало совсем обратное, так что, видя, что меня изводят, я на него рассердился, и сказал ему много дерзких и гневных слов, и напомнил ему все то, чем он мне сказал, что он будет. Однако он умер, и мне остается еще получить пятьсот золотых скудо и по сию пору, когда уже близок конец тысяча пятьсот шестьдесят шестого года. Еще мне оставалось получить остаток моего жалованья, каковой мне казалось, что мне не считают больше нужным уплатить его, потому что прошло уже приблизительно три года; но приключилась опасная болезнь с герцогом, и он целых двое суток не мог мочиться; и, видя, что лекарства врачей ему не помогают, он, вероятно, прибег к Богу, и поэтому он пожелал, чтобы каждому было выплачено его просроченное содержание, и также и мне было выплачено; но мне так никогда и не был выплачен мой остаток за Персея. XCVII Почти было совсем я уже расположился ничего больше не говорить про злополучного моего Персея; но так как имеется один случай, который меня вынуждает, настолько замечательный, то поэтому я восстановлю нить ненадолго, вернувшись несколько назад. Я думал сделать для себя лучше, когда сказал герцогине, что уже не могу прибегать к посредничеству в таком деле, в котором я уже не властен, потому что я сказал герцогу, что удовольствуюсь всем тем, что его высокая светлость пожелает мне дать; и это я сказал, думая угодить немного; и вместе с этой чуточкой смирения я искал всяким удобным способом умилостивить немного герцога, потому что за несколько дней до того, как пришли к соглашению с Альбици, герцог весьма показал, что сердит на меня, и причиной было, что, жалуясь его светлости на некои жесточайшие смертоубийства, которые мне учиняли мессер Альфонсо Квистелло и мессер Якопо Польверино, фискал,[459] а больше всех сер Джованбатиста Брандини, вольтерранец; и так, высказывая с некоторым оказательством страсти эти мои доводы, я увидел, что герцог пришел в такую злость, что и вообразить себе нельзя. И когда его высокая светлость пришел в эту великую ярость, он мне сказал: «Этот случай совсем такой же, как с твоим Персеем, когда ты за него спросил десять тысяч скудо; ты слишком даешь одолевать себя своей корысти; поэтому я хочу велеть его оценить и дам тебе за него все то, что будет решено». На эти слова я тотчас же ответил немного чуть-чуть слишком дерзко и почти что рассердись, — нечто, чего не подобает учинять с великими особами, — и сказал: «Как же это возможно, чтобы мою работу мне оценили по ее стоимости, когда сейчас нет ни одного человека во Флоренции, который сумел бы ее сделать?» Тогда герцог пришел в еще большую ярость и наговорил много гневных слов, среди каковых сказал: «Во Флоренции есть сейчас человек, который тоже сумел бы сделать такого же, и поэтому он отлично сможет о нем судить». Он хотел сказать про Бандинелло, кавалера святого Якова. Тогда я сказал: «Государь мой, ваша высокая светлость дали мне возможность, чтобы я сделал в величайшей Школе мира большую и труднейшую работу, каковую мне восхвалили больше, чем любую работу, которая когда-либо открывалась в этой божественнейшей Школе; и что больше всего делает меня гордым, это то, что эти выдающиеся люди, которые понимают и которые принадлежат к искусству, как Брондзино живописец, этот человек потрудился и написал мне четыре сонета, говоря самые изысканные и торжественные слова, какие возможно сказать, и по этой причине, от этого удивительного человека, быть может, и подвигся весь город на столь великий шум; и я скажу, что если бы он занимался ваянием, как он занимается живописью, то он также смог бы, пожалуй, суметь ее сделать. И потом я скажу вашей высокой светлости, что мой учитель Микеланьоло Буонарроти, он также сделал бы такую же, когда он был помоложе, и понес бы не меньше трудов, чем понес я; но теперь, когда он очень стар,[460] он бы ее не сделал наверняка; так что я не думаю, чтобы сейчас был на примете человек, который сумел бы ее выполнить. Таким образом, моя работа получила величайшую награду, какую я бы «мог желать на свете; и особенно, раз ваша высокая светлость не только что называли себя довольным моей работой, но и больше всякого другого человека мне ее хвалили. Какой же еще высшей и какой более почетной награды можно желать? Я говорю наидостовернейше, что ваша светлость не могли мне заплатить более славной монетой; и ни каким бы то ни было сокровищем наверняка нельзя сравняться с этим; так что мне заплачено с избытком, и я благодарю вашу высокую светлость от всего сердца». На эти слова герцог ответил и сказал: «Ты даже не думаешь, чтобы у меня было столько, чтобы я ее мог тебе оплатить; а я тебе говорю, что я ее тебе оплачу много больше, чем она стоит». Тогда я сказал: «Я себе и не представлял, что получу какую-нибудь другую награду от вашей светлости, но я называю себя вполне вознагражденным той первой, какую мне дала Школа, и с нею я сей же час хочу уехать с Богом, чтобы никогда больше не возвращаться в тот дом, который ваша высокая светлость мне подарили, и никогда больше не буду пытаться увидеть Флоренцию». Мы были как раз возле Санта Феличита, и его светлость возвращался во дворец. На эти мои сердитые слова герцог вдруг с великим гневом повернулся и сказал мне: «Не уезжай, и смотри, чтобы ты не уехал!» Так что я почти испуганно сопровождал его во дворец. Когда его светлость прибыл во дворец, он позвал епископа де'Бартолини, который был архиепископом пизанским, и позвал мессер Пандольфо делла Стуфа, и сказал им, чтобы они сказали Баччо Бандинелли от его имени, чтобы он рассмотрел хорошенько эту мою работу с Персеем и чтобы он ее оценил, потому что герцог хочет мне ее оплатить по справедливой цене. Эти почтенные люди тотчас же разыскали сказанного Бандинелло, и когда они передали ему это извещение, он им сказал, что эту работу он отлично рассмотрел и слишком хорошо знает, что она стоит; но так как он в раздоре со мной из-за других прошлых дел, то он не желает вмешиваться в мои обстоятельства никоим образом. Тогда эти господа прибавили и сказали: «Герцог нам сказал, что, под страхом своей немилости, он вам приказывает, чтобы вы назначили ей цену, и если вы хотите два или три дня времени, чтобы рассмотреть ее хорошенько, возьмите их себе; затем скажите нам, чего, по-вашему, этот труд заслуживает». Сказанный ответил, что он отлично его рассмотрел и что он не может ослушаться приказаний герцога, и что эта работа удалась очень богато и красиво, так что ему кажется, что она заслуживает шестнадцати тысяч золотых скудо и больше того. Тотчас же эти добрые господа доложили об этом герцогу, каковой разгневался люто; и подобным же образом они пересказали это и мне. Каковым я ответил, что никоим образом не желаю принимать похвал Бандинелло, потому что этот дурной человек говорит дурно обо всяком. Эти мои слова были пересказаны герцогу, и потому-то герцогиня и хотела, чтобы я положился на нее. Все это чистая правда; словом, я бы лучше для себя сделал, если бы предоставил решать герцогине, потому что мне бы вскорости заплатили, и я получил бы награду больше. XCVIII Герцог велел мне сказать через мессер Лелио Торелло, своего докладчика, что он желает, чтобы я сделал некие истории барельефом из бронзы вокруг хора Санта Мариа дель Фиоре;[461] а так как сказанный хор был работой Бандинелло, то я не хотел обогащать его стряпню моими трудами; и хотя сказанный хор был и не по его рисунку, потому что он ровно ничего не смыслил в зодчестве, рисунок был Джулиано, сына Баччо д'Аньоло, деревщика, того, что испортил купол;[462] но, словом, в нем нет никакого искусства; и по той, и по другой причине я не желал никоим образом делать эту работу, но всегда вежливо говорил герцогу, что сделаю все, что мне прикажет его высокая светлость; так что его светлость поручил старостам Санта Мариа дель Фиоре, чтобы они договорились со мной, и что его светлость будет мне давать только мое жалованье по двести скудо в год, а что все остальное он желает, чтобы сказанные старосты добавляли со сказанной Постройки.[463] Так что я явился к сказанным старостам, каковые мне и сказали все распоряжение, какое они имели от герцога; и так как с ними мне казалось, что я гораздо увереннее могу высказать мои доводы, то я начал им доказывать, что столько историй из бронзы будут превеликим расходом, каковой весь выброшен вон; и сказал все причины; каковые они восприняли вполне. Первая была та, что этот строй хора совсем неправильный, и сделан без всякого разума, и в нем не видно ни искусства, ни удобства, ни красоты, ни изящества; другая была та, что сказанные истории оказались бы помещены настолько низко, что они приходились бы гораздо ниже глаза, и что они были бы мочильней для собак и постоянно были бы полны всякой грязи, и что по сказанным причинам я никоим образом не хочу их делать. Но чтобы не выбрасывать вон остаток моих лучших лет и не служить его высокой светлости, каковому я так желаю угождать и служить; поэтому если его светлость желает воспользоваться моими трудами, то пусть он даст мне сделать средние двери Санта Мариа дель Фиоре, каковые были бы работой, которая была бы видна и была бы гораздо большей славой его высокой светлости, а я бы обязался по договору, что если я не сделаю их лучше, чем те, которые всех красивее из дверей Сан Джованни,[464] то я не хочу ничего за мои труды; но если я их выполню сообразно своему обещанию, то я согласен, чтобы их оценили, а потом пусть мне дадут на тысячу скудо меньше того, во что людьми искусства они будут оценены. Этим старостам весьма понравилось то, что я им предложил, и они пошли поговорить об этом с герцогом, причем, среди прочих, был Пьеро Сальвиати, думая сказать герцогу нечто такое, что будет ему очень приятно, а оно было ему как раз наоборот; и он сказал, что я всегда хочу делать как раз наоборот тому, что ему угодно, чтобы я делал; и без всякого другого заключения сказанный Пьеро ушел от герцога. Когда я это услышал, я тотчас же отправился к герцогу, каковой выказал мне себя немного сердитым на меня, какового я попросил, чтобы он соблаговолил меня выслушать, и он мне это обещал; так что я начал сначала; и такими прекрасными доводами дал ему понять справедливость этого, показав его светлости, что это большой расход, выброшенный вон; так что я весьма его смягчил, сказав ему, что если его высокой светлости не угодно, чтобы я делал эти двери, то необходимо сделать для этого хора две кафедры, и что это будут две великие работы и будут славой его высокой светлости, и что я там сделаю великое множество историй из бронзы, барельефом, со многими украшениями; так я его умягчил, и он мне поручил, чтобы я сделал модели. Я сделал несколько моделей и понес превеликие труды; и среди других я сделал одну восьмигранную с гораздо большим старанием, нежели делал другие, и мне казалось, что она гораздо удобнее для той надобности, какую она должна была исполнять. И так как я много раз носил их во дворец, то его светлость велел мне сказать через мессер Чезере, скарбничего, чтобы я их оставил. После того как герцог их посмотрел, я увидел, что из них его светлость выбрал наименее красивую. Однажды его светлость велел меня позвать, и в разговоре об этих сказанных моделях я ему сказал и доказал многими доводами, что восьмигранная была бы гораздо более удобной для такой надобности и гораздо более красивой на вид. Герцог мне ответил, что хочет, чтобы я ее сделал четырехугольной, потому что ему нравится гораздо больше таким образом; и так весьма приветливо долгое время беседовал со мной. Я не преминул сказать все, что мне довелось, в защиту искусства. Признал ли герцог, что я говорю правду, и все-таки хотел сделать по-своему, но только прошло много времени, что мне ничего не говорили. XCIX В это время[465] большой мрамор для Нептуна был привезен по реке Арно, а затем доставлен по Гриеве[466] на дорогу в Поджо а Кайано, чтобы лучше можно было доставить его во Флоренцию по этой ровной дороге, куда я и поехал его посмотреть. И хоть я и знал достоверно, что герцогиня личным своим покровительством сделала так, что его получил кавалер Бандинелло, не из зависти, которую бы я питал к Бандинелло, но движимый жалостью к бедному злополучному мрамору, — заметьте, что какая бы то ни было вещь, каковая подвержена злой участи, если кто-нибудь ищет ее избавить от какого-либо очевидного зла, то случается, что она впадает во много худшее, как сказанный мрамор в руки Бартоломео Амманнато,[467] о каковом будет сказана правда в своем месте, — когда я увидел этот прекраснейший мрамор, я тотчас же взял его высоту и его толщину во все стороны и, вернувшись во Флоренцию, сделал несколько подходящих моделек. Затем я поехал в Поджо а Кайано, где были герцог и герцогиня, и принц, их сын; и застав их всех за столом, герцог с герцогиней кушали отдельно, так что я начал занимать принца. И когда я позанимал его долгое время, то герцог, который был в комнате тут же по соседству, меня услышал, и с великим благоволением велел меня позвать; и когда я явился перед их светлости, то со многими приветливыми словами герцогиня начала беседовать со мной; за каковой беседой я мало-помалу начал беседовать об этом прекраснейшем мраморе, который я видел, и начал говорить, как их благороднейшую Школу их предки сделали такой преискусной единственно тем, что заставляли состязаться всех искусников в их художествах; и этим-то искусным способом и сделаны чудесный Купол,[468] и прекраснейшие двери Санто Джованни, и столько других прекрасных храмов и статуй, каковые создают венец стольких искусств их городу, каковой от древних доныне никогда не имел равных. Тотчас же герцогиня с досадой мне сказала, что она отлично знает, что я хочу сказать, и сказала, чтобы в ее присутствии я никогда больше не говорил об этом мраморе, потому что я ей делаю этим неприятность. Я сказал: «Так я вам делаю неприятность, когда хочу быть стряпчим ваших светлостей, делая все, что можно, чтобы они были лучше обслужены? Посудите, государыня моя: если ваши высокие светлости согласятся, чтобы каждый сделал по модели Нептуна, то, хотя бы вы и решили, что получит его Бандинелло, это будет причиной тому, что Бандинелло ради чести своей примется с большим старанием делать красивую модель, нежели он то будет делать, зная, что у него нет соперников; и таким образом вы, государи, будете много лучше обслужены, и не отнимете духа у даровитой Школы, и увидите, кто возбуждается к добру, я говорю — к хорошему роду этого чудесного искусства, и покажете, что вы, государи, его любите и понимаете». Герцогиня в великом гневе мне сказала, что я ее извел и что она хочет, чтобы этот мрамор достался Бандинелло, и сказала: «Спроси у герцога, вот и его светлость хочет, чтобы он достался Бандинелло». Когда герцогиня отговорила, герцог, который все время молчал, сказал: «Вот уже двадцать лет, как я велел добыть этот прекрасный мрамор нарочно для Бандинелло, и потому я хочу, чтобы Бандинелло его получил и чтобы он был его». Тотчас же я повернулся к герцогу и сказал: «Государь мой, я прошу вашу высокую светлость, чтобы она сделала мне милость сказать вашей светлости несколько слов в услужение ей». Герцог мне сказал, чтобы я говорил все, что я хочу, и что он меня выслушает. Тогда я сказал: «Знайте, государь мой, что этот мрамор, из которого Бандинелло сделал Геркулеса и Кака, он был добыт для этого удивительного Микеланьоло Буонарроти, каковой сделал модель Самсона с четырьмя фигурами, каковой был бы самой прекрасной работой в мире, а ваш Бандинелло добыл из него две фигуры только, плохо сделанные и все заплатанные; поэтому даровитая Школа до сих пор кричит о великой обиде, которая учинена этому прекрасному мрамору. Мне кажется, что к нему было привешено больше тысячи сонетов, в поношение этой стряпни, и я знаю, что ваша высокая светлость отлично это помнит. И поэтому, доблестный мой государь, если эти люди, которые имели об этом заботу, были настолько невежественны, что отняли этот прекрасный мрамор у Микеланьоло, который был добыт для него, и отдали его Бандинелло, каковой его испортил, как мы видим, о, неужели же вы потерпите, чтобы этот еще гораздо более прекраснейший мрамор, хоть он и Бандинелло, каковой его испортил бы, не дать его другому искусному человеку, который бы вам его устроил? Beлите, государь мой, чтобы каждый, кто хочет, сделал модель, а затем пусть все они будут открыты перед Школой, и ваша высокая светлость услышит то, что говорит Школа; и ваша светлость, с этим своим здравым суждением, сумеет выбрать лучшую, и таким образом вы не выбросите ваших денег, а также не отнимете художественного духа у столь чудесной Школы, каковая сейчас единственная в мире; в чем вашей высокой светлости одна лишь слава». Когда герцог преблагосклонно меня выслушал, он вдруг встал из-за стола и, повернувшись ко мне, сказал: «Ступай, мой Бенвенуто, и сделай модель, и заслужи этот прекрасный мрамор, потому что ты говоришь мне правду, и я это признаю». Герцогиня, грозя мне головой, сердито сказала, ворча не знаю уж что; и я откланялся и возвратился во Флоренцию, потому что мне не терпелось взяться за сказанную модель. С Когда герцог прибыл во Флоренцию, то, ничего не дав мне знать, он явился ко мне на дом, где я ему показал две модельки, отличных одна от другой; и хоть он и хвалил мне их обе, он мне сказал, что одна ему нравится больше, чем другая, и чтобы я закончил хорошенько ту, которая ему нравится, и благо мне будет; и так как его светлость видел ту, что сделал Бандинелло, а также и других, то его светлость хвалил гораздо больше мою намного, потому что так мне было сказано многими из его придворных, которые это слышали. Среди прочих достопамятностей, которые надобно весьма отметить, было то, что когда приехал во Флоренцию кардинал ди Санта Фиоре и герцог повез его в Поджо а Кайано, то, проезжая, в дороге, и увидев сказанный мрамор, кардинал весьма его похвалил и затем спросил, кому его светлость его предназначил, чтобы его обработать. Герцог тотчас же сказал: «Моему Бенвенуто, каковой к нему сделал прекраснейшую модель». И это было мне пересказано людьми достоверными; и поэтому я отправился к герцогине и снес ей несколько приятных вещиц моего художества, каковым ее высокая светлость была очень рада; затем она меня спросила, над чем я работаю; каковой я сказал: «Государыня моя, я взял себе за удовольствие сделать одну из самых многотрудных работ, которые когда-либо делались на свете; и это — распятие из белейшего мрамора, на кресте из чернейшего мрамора, и величиной оно как большой живой человек». Тотчас же она меня спросила, что я с ним хочу сделать. Я ей сказал: «Знайте, государыня моя, что я бы его не отдал тому, кто бы мне за него дал две тысячи золотых дукатов золотом; потому что для такой работы ни один человек никогда еще не брался за такой крайний труд, а также я бы не обязался сделать его для какого бы то ни было государя, из страха, как бы не осрамиться. Я купил себе эти мраморы на свои деньги и держал молодца около двух лет, который мне помогал; и с мраморами, и с железами, на которых оно укреплено, и с жалованьем оно мне стоит более трехсот скудо; так что я не отдал бы его за две тысячи золотых скудо; но если ваша высокая светлость желает мне сделать наидозволеннейшую милость, я ей охотно поднесу его и так; я только прошу вашу высокую светлость, чтобы она была ко мне ни неблагосклонной, ни благосклонной в тех моделях, которые его высокая светлость заказала, чтобы были сделаны к Нептуну для большого мрамора». Она сказала с великим гневом: «Так ты ничуть не ценишь ни моей помощи, ни моей помехи?» — «Наоборот, ценю их, государыня моя; иначе почему я вам предлагаю подарить вам то, что я ценю в две тысячи дукатов? Но я настолько полагаюсь на мой многотрудный и суровый опыт, что я сулю себе снискать победу, хотя бы здесь был этот великий Микеланьоло Буонарроти, от какового, а никак не от других, я научился всему тому, что знаю; и мне было бы гораздо более дорого, чтобы модель сделал он, который столько знает, чем эти другие, которые знают мало; потому что с этим моим столь великим учителем я бы мог снискать много, тогда как с этими другими нечего снискать». Когда я сказал свои слова, она почти рассерженная встала, а я вернулся к своей работе, торопя свою модель, как только я мог. И когда я ее кончил, герцог пришел ее посмотреть, и были с ним два посла, посол герцога феррарского и посол луккской синьории, и она весьма понравилась, и герцог сказал этим господам: «Бенвенуто действительно его заслуживает». Тогда эти сказанные премного расхвалили меня оба, и особенно луккский посол, который был лицом образованным и ученым. Я, который отошел немного, чтобы они могли говорить все то, что им думается, услыхав, что меня расхваливают, тотчас же подошел и, повернувшись к герцогу, сказал: «Государь мой, ваша высокая светлость должна бы учинить еще одну замечательную предосторожность: приказать, чтобы, кто хочет, сделал еще одну модель глиняную, величиной как раз, как она выходит из этого мрамора; и таким способом ваша высокая светлость увидит много лучше, кто его заслуживает; и я вам говорю: если ваша светлость отдаст его тому, кто его не заслуживает, она учинит обиду не тому, кто его заслуживает, а учинит великую обиду себе самой, потому что она этим приобретет ущерб и стыд, тогда как сделав наоборот и отдав его тому, кто его заслуживает, во-первых, она приобретет этим превеликую славу, и хорошо истратит свое сокровище, и люди искусства тогда поверят, что она это любит и понимает». Тотчас же как я сказал эти слова, герцог пожал плечами, и когда он двинулся, чтобы уходить, луккский посол сказал герцогу: «Государь, этот ваш Бенвенуто ужасный человек». Герцог сказал: «Он еще много ужаснее, чем вы говорите, и благо ему, если бы он не был таким ужасным, потому что у него было бы сейчас такое, чего у него нет». Эти доподлинные слова мне их пересказал этот самый посол, как бы упрекая меня, что я не должен был так делать. На что я сказал, что я желаю добра моему государю, как его любящий верный слуга, и не умею изображать льстеца. По прошествии нескольких недель Бандинелло умер;[470] и считали, что, кроме его беспутств, это его огорчение, видя, что он теряет мрамор, было тому доброй причиной. CI Сказанный Бандинелло услышал, что я сделал это распятие, о котором я сказал выше; он тотчас же взялся за кусок мрамора и сделал то снятие с креста, которое можно видеть в церкви делла Нунциата.[471] И так как я предназначил мое распятие для Санта Мариа Новелла и уже приладил там крюки, чтобы его поместить на них, я только попросил сделать под ногами у моего распятия, в земле, небольшой ящичек, чтобы войти в него после того, как я умру. Сказанные братья мне сказали, что они не могут предоставить мне это, не спросившись у своих старост; каковым я сказал: «О братья, почему вы не спрашивались сперва у старост, давая место моему прекрасному распятию, когда без их разрешения вы мне дали поместить крюки и все прочее?» И по этой причине я не пожелал больше отдавать церкви Санта Мариа Новелла мои столь крайние труды, хотя потом ко мне и являлись эти старосты и просили меня об этом. Я тотчас же обратился к церкви делла Нунциата, и когда я беседовал о том, чтобы отдать его таким же образом, как я хотел для Санта Мариа Новелла, то эти достойные братья сказанной Нунциаты все дружно мне сказали, чтобы я поместил его у них в церкви и чтобы я устраивал в ней свою гробницу всеми теми способами, как мне думается и нравится. Так как Бандинелло это предчувствовал, то он принялся с великой поспешностью кончать свое снятие с креста и попросил герцогиню, чтобы она дала ему получить ту часовню, которою владели Пацци; каковую получил с трудом; и как только он ее получил, он с большой быстротой поместил туда свою работу; каковая не была еще совсем кончена, как он умер. Герцогиня сказала, что она помогала ему в жизни, и что она будет помогать ему также и в смерти, и что хоть он и умер, чтобы я никогда не вознамеривался получить этот мрамор. Так что Бернардоне маклер сказал мне однажды, встретившись со мною в деревне, что герцогиня отдала мрамор; на что я сказал: «О злополучный мрамор! Правда, что в руках у Бандинелло ему пришлось бы плохо, но в руках у Амманнато ему придется в сто раз хуже». Я имел распоряжение от герцога сделать глиняную модель той величины, как она выходила из мрамора, и он велел меня снабдить деревом и глиной, и велел сделать мне небольшую загородку в Лодже, где стоит мой Персей, и оплатил мне подручного. Я принялся со всем усердием, с каким я мог, и сделал деревянный костяк по своему доброму правилу, и счастливо подвигал ее к концу, не помышляя о том, чтобы сделать ее из мрамора, потому что я знал, что герцогиня расположилась, чтобы я его не получил, и потому я об этом не помышлял; но только мне нравилось нести этот труд, вместе с каковым я себе сулил, что когда я его кончу, то герцогиня, которая была все же особа умная, буде она потом ее увидит, я себе сулил, что ей будет жаль, что она учинила мрамору и себе самой такую непомерную обиду. И еще делал одну Джованни Фиамминго[472] в монастыре Санта Кроче, и одну делал Винченцио Данти,[473] перуджинец, в доме мессер Оттавиано де'Медичи;[474] другую начал сын Москино[475] в Пизе, а еще другую делал Бартоломео Амманнато в Лодже, потому что мы ее разделили. Когда я ее всю хорошенько набросал и хотел начать кончать голову, по которой я уже по первому разу немного прошелся, то герцог спустился из дворца, и Джорджетто живописец[476] свел его в мастерскую Амманнато, чтобы показать ему Нептуна, над каковым сказанный Джорджино поработал своей рукой много дней вместе со сказанным Амманнато и со всеми его работниками. Пока герцог его смотрел, мне было сказано, что он им удовлетворяется весьма мало; и хотя сказанный Джорджино хотел его наполнить этой своей болтовней, герцог покачивал головой и, обернувшись к своему мессер Джанстефано, сказал: «Поди и спроси Бенвенуто, настолько ли его гигант подвинут, чтобы он согласился дать мне на него немного взглянуть». Сказанный мессер Джанстефано весьма умело и преблагосклонно передал мне это извещение от имени герцога; и притом сказал мне, что если моя работа мне кажется, что еще не такова, чтобы ее показывать, то чтобы я откровенно это сказал, потому что герцог знает отлично, что у меня было мало помощи в столь большом предприятии. Я сказал, чтобы он, пожалуйста, приходил, и хотя моя работа мало подвинута, разум его высокой светлости таков, что он отлично рассудит, что из нее может выйти оконченным. Так сказанный вельможа передал это извещение герцогу, каковой пришел охотно; и как только его светлость вошел в мастерскую, то, бросив взгляд на мою работу, он показал, что весьма ею удовлетворен; затем он обошел ее всю кругом, останавливаясь на четырех ее видах, так что не иначе сделал бы человек, который был бы наиопытнейшим в искусстве, затем учинил много великих знаков и действий в оказательство того, что ему нравится, и сказал только: «Бенвенуто, тебе остается только придать ему последний лоск». Затем повернулся к тем, кто был с его светлостью, и сказал много хорошего о моей работе, говоря: «Маленькая модель, которую я видел у него в доме, понравилась мне очень, но эта его работа превзошла добротность модели».[477] CII Как угодно было Богу, который все делает к нашему благу, — я говорю о тех, кто его признает и кто в него верит, Бог всегда их защищает, — в эти дни мне повстречался некий мошенник из Виккьо, называемый Пьермариа д'Антериголи, а по прозвищу Збиетта; ремесло его пастух, и так как он близкий родственник мессер Гвидо Гвиди,[478] врача, а сейчас старшины в Пешии, то я и открыл перед ним уши. Он мне предложил продать мне одну свою мызу на всю мою естественную жизнь. Каковую мызу я ее не хотел смотреть, потому что я имел желание кончить мою модель гиганта Нептуна, а также потому, что не было надобности, чтобы я ее смотрел, потому что он мне ее продавал ради дохода; каковой он мне показал в памятке во столько-то мер зерна, и вина, масла, и овса, и каштанов, и прочего, каковые я подсчитал, что по тем временам сказанное добро стоило много больше ста золотых скудо золотом, а я ему давал шестьсот пятьдесят скудо, считая пошлины. Так что, благо он мне оставил записку своей рукой, что будет всегда, дотоле, доколе я жив, обеспечивать мне сказанные доходы, я и не заботился о том, чтобы съездить посмотреть сказанную мызу; но все-таки я, насколько мог, справился, настолько ли сказанный Збиетта и сер Филиппо, его родной брат, достаточны, чтобы я был спокоен. И от многих различных лиц, которые их знали, мне было сказано, что я могу быть вполне спокоен. Мы призвали сообща сер Пьерфранческо Бертольди, нотариуса при торговом суде; и, первым делом, я дал ему в руки все то, что сказанный Збиетта хотел мне обеспечить, думая, что сказанная записка должна быть помянута в договоре;[479] как бы там ни было, сказанный нотариус, который его составлял, слушал про двадцать две границы, о которых ему говорил сказанный Збиетта, и, по-моему, забыл включить в сказанный договор то, что сказанный продавец мне предложил; а я, пока нотариус писал, я работал; и так как он потрудился несколько часов над писанием, то я сделал большой кусок головы у сказанного Нептуна. И вот, окончив сказанный договор, Збиетта начал мне учинять величайшие на свете ласки, и я учинял то же самое ему. Он мне подносил козлят, сыры, каплунов, творог и всякие плоды, так что я начал почти что стыдиться, и за эти сердечности я его перенимал всякий раз, как он приезжал во Флоренцию, из гостиницы; и много раз он бывал с кем-нибудь из своих родственников, каковые являлись также и они; и он приятным образом начал мне говорить, что это стыд, что я купил мызу и что вот уже прошло столько недель, как я все не решаюсь оставить на три дня немного мои дела на моих работников и съездить ее посмотреть. Он настолько возмог своим улещиванием меня, что я, на свою беду, поехал ее посмотреть; и сказанный Збиетта принял меня в своем доме с такими ласками и с таким почетом, что он не мог бы учинить больших и герцогу; а его жена учиняла мне еще большие ласки, чем он; и таким образом у нас длилось некоторое время, покамест не сделалось все то, что они замыслили сделать, он и его брат сер Филиппо. CIII Я не упускал торопить мою работу над Нептуном и уже всего его набросал, как я сказал выше, по отличнейшему правилу, какового никогда еще не применял и не знал никто до меня; так что, хоть я и был уверен, что не получу мрамора по причинам, сказанным выше, я думал, что скоро кончу и тотчас же дам его увидеть Площади единственно ради моего удовлетворения. Время было жаркое и приятное, так что, будучи так ласкаем этими двумя мошенниками, я двинулся однажды в среду, когда было два праздника, со своей дачи в Треспиано и хорошо позавтракал, так что было больше двадцати часов, когда я приехал в Виккьо, и сразу же встретил сер Филиппо у ворот Виккьо, каковой, казалось, будто знает, что я туда еду; такие уж он ласки мне учинил, и когда он меня привел в дом к Збиетте, где была эта его бесстыдная жена, то и она также учинила мне непомерные ласки; каковой я подарил тончайшую соломенную шляпу, так что она сказала, что никогда не видывала красивее; Збиетты тогда там не было. Когда стал близиться вечер, мы поужинали все вместе весьма приятно; затем мне дали пристойную комнату, где я улегся в опрятнейшей постели; и обоим моим слугам им было дано то же самое, по их чину. Утром, когда я встал, мне были учинены такие же ласки. Я пошел посмотреть мою мызу, каковая мне понравилась; и мне было передано столько-то зерна и прочих хлебов; и затем, когда я вернулся в Виккьо, священник сер Филиппо мне сказал: «Бенвенуто, вы не тревожьтесь; хоть вы тут и не нашли все то полностью, что вам было обещано, будьте покойны, что это вам выполнят с избытком, потому что вы связались с честными особами; и знайте, что этому рабочему мы ему дали расчет, потому что он жулик». Этого рабочего звали Мариано Розельи, каковой несколько раз мне сказал: «Присматривайте хорошенько за вашими делами; под конец вы узнаете, кто из нас будет наибольший жулик». Этот мужик, когда он мне говорил эти слова, он улыбался некоим скверным образом, поводя головой, как бы говоря: «Погоди, ты еще увидишь». Я себе составил из этого некоторое плохое суждение, но я не воображал себе ничего из того, что со мной случилось. Вернувшись с мызы, каковая отстоит на две мили от Виккьо, в сторону Альп,[480] я застал сказанного священника, который с обычными своими ласками меня поджидал; так мы пошли завтракать все вместе; это не был обед, а был хороший завтрак. Когда я потом пошел погулять по Виккьо, а уже начался рынок, то я увидел, что на меня все эти люди из Виккьо смотрят как на нечто непривычное на вид, и больше всех остальных один честный человек, который живет, уже много лет, в Виккьо, и его жена делает хлеб на продажу. У него там есть, в миле оттуда, некои добрые владения; однако он довольствуется жить так. Этот честный человек обитает в одном моем доме, каковой имеется в Виккьо, который был мне передан со сказанной мызой, каковая именуется мызой у Ручья; и сказал мне: «Я в вашем доме, и в свое время я вам вручу вашу плату; а если вы захотите ее вперед, я любым образом сделаю, как вы захотите; словом, со мной вы всегда поладите». И пока мы беседовали, я видел, что этот человек уставляется на меня глазами; так что я, вынуждаемый этим, сказал ему: «Скажите-ка мне, Джованни мой дорогой, почему это вы несколько раз смотрели на меня так пристально?» Этот честный человек мне сказал: «Я это вам охотно скажу, если вы, как тот человек, который вы есть, обещаете мне не говорить, что я вам это сказал». Я так ему обещал. Тогда он мне сказал: «Знайте, что этот попишко сер Филиппо, тому не так много дней, как он ходил и хвастал ловкостью своего брата Збиетты, говоря, что тот продал свою мызу одному старику на всю его жизнь, а тот не дотянет и до конца года. Вы связались с мошенниками, так что старайтесь жить как можно дольше и откройте глаза, потому что это вам надобно; я вам ничего больше не скажу». CIV Гуляя по рынку, я там встретил Джованбатиста Сантини, и он и я были поведены ужинать сказанным священником; и, как я сказал раньше, было около двадцати часов, и это из-за меня ужинали так рано, потому что я сказал, что вечером хочу вернуться в Треспиано; так что живо приготовили, и жена Збиетты утруждадась, и среди прочих некий Чеккино Бути, их телохранитель. Когда салаты были готовы и начали собираться садиться за стол, сказанный дурной священник, изображая этакую скверную улыбочку, сказал: «Надобно, чтобы вы меня простили, потому что я не могу ужинать с вами, потому что у меня случилось одно очень важное дело, касающееся Збиетты, моего брата; так как его здесь нет, то надобно, чтобы я его заменил». Мы все его упрашивали, и так и не могли его отговорить; он ушел, а мы начали ужинать. Когда мы поели салатов с некоих общих блюд и нам начали подавать вареное мясо, то поднесли по тарелке каждому. Сантино, который сидел напротив меня, сказал: «Вам подают всю посуду, непохожую на остальную; видывали вы когда-нибудь более красивую?» Я ему сказал, что этого я не заметил. Еще он мне сказал, чтобы я позвал к столу жену Збиетты, каковая она и этот Чеккино Бути бегали взад и вперед, занятые необычайно. Наконец я так упросил эту женщину, что она пришла; каковая жаловалась, говоря мне: «Мои кушанья вам не понравились, поэтому вы и едите так мало». Когда я ей несколько раз похвалил ужин, говоря ей, что я никогда не едал ни с большей охотой, ни лучше, я наконец ей сказал, что ем ровно столько, сколько мне надо. Я бы никогда не мог себе вообразить, почему эта женщина так от меня добивается, чтобы я ел. Когда мы кончили ужинать, было уже больше двадцати одного часа, и я имел желание вернуться вечером же в Треспиано, чтобы мне можно было отправиться на другой день на мою работу в Лоджу; и вот я попрощался со всеми и, поблагодарив женщину, уехал. Не отъехал я и трех миль, как мне показалось, что желудок у меня жжет, и я чувствовал такие мучения, что не мог дождаться, когда доеду до своей мызы в Треспиано. Как Богу было угодно, доехал я ночью, с великим трудом, и тотчас же собрался идти спать. Ночью я так и не мог уснуть, и, кроме того, у меня действовал живот, каковый меня принудил несколько раз сходить в нужник, так что когда рассвело, и, чувствуя, что у меня жжет седалище, я хотел посмотреть, в чем тут дело; оказалось, что тряпка вся в крови; мне тотчас же представилось, что я съел что-нибудь ядовитое, и я много и много раз раздумывал сам с собой, что бы это такое могло быть; и мне пришли на память все эти тарелки, и чашки, и чашечки, поданные мне отдельно от других, сказанная жена Збиетты, и почему этот дурной священник, брат сказанного Збиетты, и столько потрудившись, чтобы сделать мне такую честь, а потом не пожелать остаться ужинать с нами; и еще мне пришло на память, как говорил сказанный священник, что его Збиетта выкинул такую здоровую штуку, продав мызу пожизненно старику, каковой не проживет и года; потому что эти слова мне их пересказал этот честный человек Джованни Сарделла; так что я решил, что они мне дали в чашечке с подливкой, каковая была приготовлена очень хорошо и весьма приятно для еды, толику сулемы, потому что сулема производит все те боли, какие я видел, что у меня есть; но так как я обыкновенно ем мало подливок или приправ с мясом, кроме соли, то поэтому мне привелось съесть два глоточка этой подливки, благо она была так хороша на вкус. И я вспоминал, как много раз сказанная жена Збиетты меня понуждала разными способами, говоря мне, чтобы я ел эту подливку; так что я признал за достовернейшее, что с этой сказанной подливкой они мне дали эту малость сулемы. CV Будучи в таком виде недужным, я во что бы то ни стало ходил работать в сказанную Лоджу над моим гигантом, до того, что, несколько дней спустя, великая болезнь одолела меня до того, что приковала меня к постели. Как только герцогиня услыхала, что я болен, она велела отдать работу над несчастным мрамором просто Бартоломео Амманнато, каковой прислал мне сказать через мессер ….. чтобы я делал что хочу с моей начатой моделью, потому что мрамор получил он. Этот мессер ….. был одним из влюбленных жены сказанного Бартоломео Амманнато; и так как он был самым любимым, как милый и скромный, то этот сказанный Амманнато давал ему все удобства; о каковых можно было бы сказать многое. Однако я не хочу делать, как Бандинелло, его учитель, который своими разговорами заходил куда не надо; словом, я сказал …[481] я всегда это предугадывал; и чтобы он сказал Бартоломео, чтобы тот потрудился, дабы показать, что он благодарен судьбе за эту великую милость, которую так незаслуженно она ему сделала. Так, недовольный, я лежал в постели и лечился у этого превосходнейшего человека, маэстро Франческо да Монте Варки, врача, и вместе с ним меня лечил хирургией маэстро Раффаелло де'Пилли; потому что эта сулема до того сожгла мне седалищную кишку, что я совсем не держал кала; и так как сказанный маэстро Франческо, увидав, что яд уже сделал все то зло, какое он мог, потому что его не было столько, чтобы он одолел силу крепкой природы, которую он нашел во мне, то поэтому он мне сказал однажды: «Бенвенуто, благодари Бога, потому что ты победил; и не беспокойся, потому что я хочу тебя вылечить, чтобы досадить мошенникам, которые хотели сделать тебе зло». Тогда маэстро Раффаеллино сказал: «Это будет одно из самых прекрасных и самых трудных исцелений, которое когда-либо было известно; знай, Бенвенуто, что ты съел кусок сулемы». При этих словах маэстро Франческо набросился на него и сказал: «Может быть, это был какой-нибудь ядовитый червяк». Я сказал, что знаю достоверно, какой это был яд и кто мне его дал; и тут каждый из нас примолк. Они меня усердно лечили больше шести месяцев; и больше года я провел, прежде чем смог пользоваться жизнью. CVI В это время герцог поехал совершать въезд в Сиену,[482] и Амманнато поехал за несколько месяцев вперед делать триумфальные арки. Один побочный сын, который имелся у Амманнато, остался в Додже и снял у меня некои полотна, которые были на моей модели Нептуна,[483] потому что, как неоконченную, я ее держал покрытой. Я тотчас же пошел жаловаться синьору дон Франческо, сыну герцога, каковой показывал, что меня любит, и сказал ему, как мне раскрыли мою фигуру, каковая была недовершенной, что, если бы она была окончена, меня бы это не заботило. На это мне ответил сказанный принц, слегка грозя головой, и сказал: «Бенвенуто, пусть вас не заботит, что она раскрыта, потому что они делают тем хуже для себя; а если вам все-таки угодно, чтобы я велел ее вам покрыть, я тотчас велю ее покрыть»; и с этими словами его высокая светлость добавил много других к моей великой чести в присутствии многих вельмож. Тогда я ему сказал, что я прошу, чтобы его светлость дал мне удобства, дабы я мог его кончить, потому что я хочу поднести его, вместе с маленькой моделькой, его светлости. Он мне ответил, что охотно принимает и то, и другое, и что он велит дать мне все удобства, какие я попрошу. Так я утолился этой малой милостью, которая была для меня причиной спасения моей жизни; потому что, когда на меня нашло столько непомерных зол и огорчений сразу, я видел, что изнемогаю; через эту малую милость я подкрепился некоторой надеждой жизни. CVII Так как прошел уже год, как у меня была мыза у Ручья от Збиетты, и, кроме всех неприятностей, сделанных мне и ядами, и прочими их воровствами, видя, что сказанная мыза мне не приносит и половины того, что они мне предлагали, а у меня была, кроме договоров, записка рукою Збиетты, каковой мне обязывался при свидетелях обеспечивать сказанные доходы, то я пошел к господам советникам; потому что в то время еще жил мессер Альфонсо Квистелло, и был фискалом, и заседал с господами советниками, а из советников были Аверардо Серристори и Федериго де'Риччи; я не помню имени всех; еще там был один дельи Алессандри; словом, это был род людей с большим весом. И вот, когда я рассказал мои доводы суду, все в один голос захотели, чтобы сказанный Збиетта вернул мне мои деньги, исключая только Федериго де'Риччи, каковой услужался в то время сказанным Збиеттой; так что все они сетовали мне, что Федериго де'Риччи мешает, чтобы они мне это устроили; и среди прочих Аверардо Серристори со всеми прочими; даром что он учинял необыкновенный шум, а также и этот дельи Алессандри; так что когда сказанный Федериго настолько затянул дело, что суд кончил занятия, меня встретил сказанный вельможа однажды утром, после того как они вышли на площадь Нунциаты, и, безо всякого как есть почтения, громким голосом сказал: «Федериго де'Риччи настолько возмог больше, чем все мы остальные, что ты оказался зарезан против нашей воли». Я не хочу ничего больше говорить об этом, потому что слишком оскорбился бы тот, что имеет верховную власть правления; словом, я был зарезан нарочно богатым гражданином единственно потому, что он услужался этим пастухом. CVIII Так как герцог находился в Ливорно, то я поехал его повидать, единственно чтобы попросить у него увольнения. Чувствуя, что ко мне возвращаются мои силы, и видя, что меня ни к чему не употребляют, мне было жаль учинять столь великую обиду моим занятиям; так что, решившись, я поехал в Ливорно и застал там моего герцога, который оказал мне премилостивый прием. И так как я провел там несколько дней, то я каждый день ездил верхом с его светлостью и имел много досугу говорить все то, что я хотел, потому что герцог выезжал из Ливорно и проезжал четыре мили вдоль моря, где он велел строить небольшую крепостцу; и чтобы не быть докучаему слишком многими лицами, он находил удовольствие в том, чтобы я с ним разговаривал; так что однажды, видя, что мне оказывают некое весьма приметное благоволение, я умышленно завел речь о Збиетте, то есть о Пьермариа д'Антериголи, и сказал: «Государь, я хочу рассказать вашей высокой светлости удивительный случай, из какового ваша светлость узнает причину, которая мне мешает, что я не могу кончить моего глиняного Нептуна, которого я работал в Лодже. Да будет известно вашей высокой светлости, что я купил у Збиетты пожизненно мызу». Словом, я все сказал подробно, ничуть не пятная правды ложью. И вот, когда я дошел до яда, я сказал, что если я когда-либо был угодным слугой в глазах его высокой светлости, то она должна бы, вместо того чтобы наказывать Збиетту или тех, кто дал мне яду, дать им что-нибудь хорошее; потому что яда не было столько, чтобы он меня убил; но зато его было ровно столько, чтобы очистить меня от смертоносной липкости, которая у меня была в желудке и во внутренностях; каковой подействовал таким образом, что, ежели в том состоянии, в каком я находился, я мог прожить три или четыре года, то этот род лекарства сделал так, что я думаю, что запасся жизнью лет на двадцать с лишним; и за это, охотнее, чем когда-либо, я еще больше благодарю Бога; и поэтому правда то, что я иной раз слышал от некоторых, которые говорят: Пошли нам Бог беду для нашей пользы. Герцог слушал меня две с лишним мили пути, все время с большим вниманием; и только сказал: «О, скверные личности!» Я заключил на том, что я им обязан, и вступил в другие приятные разговоры. Я улучил подходящий день, и, застав его приветливым на мой лад, я попросил его высокую светлость, чтобы он отпустил меня на волю, дабы мне не выбрасывать вон нескольких лет, когда я еще годен на то, чтобы сделать что-нибудь, а что до того, что мне остается еще получить за моего Персея, то чтобы его высокая светлость мне это отдал, когда ему будет угодно. И при этом разговоре я распространился, со множеством длинных церемоний, в благодарностях его высокой светлости, каковой мне как есть ничего не ответил, и мне даже показалось, что он имеет такой вид, будто недоволен этим. На следующий после этого день мессер Бартоломео Кончино, секретарь герцога, из первейших, явился ко мне; и почти с вызовом мне сказал: «Герцог говорит, что если ты хочешь увольнения, то он тебе его даст; но если ты хочешь работать, то он поставит тебя на работу; лишь бы вы могли столько сделать, сколько его светлость даст вам делать!» Я ему ответил, что ничего другого не желаю, как только получить работу, и особенно от его высокой светлости больше, чем от всех остальных людей на свете; и будь то папа, или императоры, или короли, я с большей охотой послужу его высокой светлости за один сольдо, чем всем другим за дукат. Тогда он мне сказал: «Если таковы твои мысли, то вы уже договорились, без лишних слов; так что возвращайтесь во Флоренцию и будьте покойны, потому что герцог тебя любит». Так я вернулся во Флоренцию. CIX Как только я оказался во Флоренции, ко мне явился некий человек, называемый Раффаеллоне Скеджа, парчовый ткач, каковой сказал мне так: «Мой Бенвенуто, я вас хочу помирить с Пьермариа Збиеттой». Каковому я сказал, что нас никто не может помирить, кроме господ советников, и что в этой кучке советников у Збиетты уже не будет Федериго де'Риччи, который за подношение двух жирных козлят, не помышляя ни о Боге, ни о своей чести, стал бы поддерживать такую злодейскую битву и чинить столь жестокую обиду святой справедливости. Когда я сказал эти слова, вместе со многими другими, этот Раффаелло все так же ласково стал мне говорить, что гораздо лучше дрозд, если его можно скушать в мире, чем самый жирный каплун, хотя бы иной и был уверен, что его получит, но получит с таким боем; и он стал мне говорить, что обычно тяжбы иной раз волочатся до того долго, что это время я бы много лучше сделал, потратив его на какую-нибудь красивую работу; через каковую я бы стяжал себе гораздо большую честь и гораздо большую пользу. Я, который понимал, что он говорит правду, начал склонять слух к его словам; так что вскорости он нас помирил таким образом, что Збиетта возьмет сказанную мызу у меня внаймы за семьдесят золотых скудо золотом в год, на все время в течение естественной моей жизни. Когда мы стали учинять договор, каковой был составлен сер Джованни, сыном сер Маттео да Фальгано, Збиетта сказал, что тем способом, как мы говорили, потребуется большая пошлина; а что он не обманет; и поэтому хорошо, если бы мы учиняли этот наем от пяти лет до пяти лет; и что он мне сдержит слово, никогда больше не возобновляя никаких тяжб. И так же мне обещал и этот мошенник, этот его брат священник; и этим сказанным способом на пять лет и был учинен договор.[484] CX Желая вступить в другой разговор и оставить на время речь об этом непомерном мошенничестве, я вынужден сперва сказать о последовавшем после пяти лет найма; каковые когда прошли, то эти мошенники, не желая исполнять ни одного из данных мне обещаний, пожелали вернуть мне мою мызу и не желали больше держать ее внаймах. Поэтому я начал жаловаться, а они мне разворачивали договор; так что из-за их бессовестности я не мог себе помочь. Видя это, я им сказал, что герцог и принц флорентийские не потерпят, чтобы в их городе так гнусно зарезывали людей. И вот эта острастка оказалась такой силы, что они наслали на меня опять этого самого Раффаелло Скеджа, который учинил то первое соглашение; а они говорили, что не желают мне давать за нее семьдесят золотых скудо золотом, как они давали мне прежние пять лет; каковым я отвечал, что меньше я за нее не желаю. Сказанный Раффаелло явился ко мне и сказал мне: «Мой Бенвенуто, вы знаете, что я на вашей стороне; так вот, они все это доверили мне»; и показал мне это написанным их рукой. Я, который не знал, что он их близкий родственник, мне показалось, что все обстоит отлично, и так я ему доверился целиком и полностью. Этот почтенный человек пришел однажды вечером в половине первого ночи, а было это в августе месяце, и всякими своими словами он меня принудил велеть составить договор единственно потому, что он знал, что если бы промедлили до утра, то этот обман, который он хотел со мной учинить, ему бы не удался. И вот учинили договор,[485] что мне должны платить шестьдесят пять скудо монетой в год за наем, в два платежа каждый год, в течение всей моей естественной жизни. И хоть я и отбивался и ни за что не желал сидеть смирно, он мне показывал написанное моей рукой, каковым подвигал каждого меня осуждать; и он говорил, что все это сделал для моего же блага и что он на моей стороне; и так как ни нотариус, ни остальные не знали, что он им родственник, то все меня осуждали; поэтому я уступил наконец и постараюсь жить, насколько возможно будет дольше. Вслед за этим я сделал другую ошибку в декабре месяце следующего, 1566 года. Купил половину мызы у Колодца у них, то есть у Збиетты, за двести скудо монетой, каковая граничит с этой моей первой у Ручья, условно на три года, и отдал им ее внаймы. Сделал, чтобы сделать хорошо. Слишком понадобилось бы длинно распространяться в писании, желая рассказать великие жестокости, которые они мне учинили; хочу положиться целиком и полностью на Бога, который всегда защищал меня против тех, кто хотел сделать мне зло. CXI Когда я совсем кончил мое мраморное распятие, мне показалось, что если поставить его стоймя и поместить приподнятым от земли на несколько локтей, то оно должно иметь много лучший вид, чем если держать его на земле; и хоть оно и имело хороший вид, но когда я его поставил стоймя, оно стало иметь вид гораздо лучший, так что я им удовлетворялся весьма; и так я начал его показывать тем, кто желал его видеть. Как Богу было угодно, об этом было сказано герцогу и герцогине; так что когда они приехали из Пизы, то однажды неожиданно обе их высоких светлости со всей придворной знатью пришли ко мне на дом, единственно, чтобы посмотреть сказанное распятие; каковое до того понравилось, что герцог и герцогиня не переставали воздавать мне бесконечные похвалы; и так же, следовательно, все эти вельможи и господа, которые тут же присутствовали. И вот, когда я увидел, что они весьма удовлетворились, я этак учтиво начал их благодарить, говоря им, что то, что меня избавили от труда над мрамором Нептуна, и было собственной причиной того, что мне дали выполнить подобную работу, за каковую никогда еще никто другой не брался до меня; и хоть я понес величайший труд, какой я когда-либо нес на свете, мне кажется, что я хорошо его потратил, и особенно раз их высокие светлости так мне его хвалят; и так как я не могу думать, что когда-либо найду что-либо, что могло бы быть более достойно их высоких светлостей, то я охотно им его подношу,[486] только я их прошу, чтобы прежде, нежели они уйдут, они соблаговолили зайти в нижнее жилье моего дома. На эти мои слова, любезно тотчас же встав, они вышли из мастерской и, войдя в дом, увидели мою модельку Нептуна и фонтана, каковую никогда еще раньше, чем тогда, герцогиня не видела. И она до того возмогла в глазах герцогини, что тотчас же она подняла неописуемый крик изумления; и, повернувшись к герцогу, сказала: «Клянусь жизнью, что я не думала и о десятой доле такой красоты». На эти слова герцог ей несколько раз сказал: «А я вам не говорил?» И так промеж себя, к великой моей чести, они беседовали о ней долгое время; затем герцогиня подозвала меня к себе и после многих похвал, возданных мне как бы извиняясь, так что в пояснение этих слов она словно показывала, что просит прощения, она мне затем сказала, что она хочет, чтобы я достал себе мрамор по моему вкусу, и хочет, чтобы я пустил его в работу. На эти благосклонные слова я сказал, что если их высокие светлости дадут мне удобства, то я охотно ради них возьмусь за столь многотрудное предприятие. На это герцог тотчас же ответил и сказал: «Бенвенуто, тебе будут даны все те удобства, какие ты только потребуешь, а кроме того, те, которые я тебе дам от себя, каковые будут большей ценности намного». И с этими приветливыми словами они ушли и оставили меня весьма довольным. CXII Прошло много недель, а обо мне не говорилось, так что, видя, что делать ничего не собираются, я был почти в отчаянии. В это время королева французская послала мессер Баччо дель Бене к нашему герцогу попросить у него денег взаймы;[487] и герцог благосклонно ей ими услужил, как говорили; и так как мессер Баччо дель Бене и я, мы были весьма близкие друзья, то, опознав друг друга во Флоренции, весьма мы виделись охотно; так что он мне рассказывал про все те великие милости, которые ему оказывал его высокая светлость; и в беседе он меня спросил, какие у меня большие работы на руках. Таким образом, я ему сказал, как все последовало, весь случай с большим Нептуном и фонтаном и великую обиду, которую мне учинила герцогиня. На эти слова он мне сказал от имени королевы, что ее величество имеет превеликое желание окончить гробницу короля Генриха, своего мужа, и что Даниелло да Вольтерра[488] предпринял сделать большого бронзового коня, и что уже прошло то время, к которому он обещал, и что для сказанной гробницы нужны превеликие украшения; так что если я желаю вернуться во Францию в мой замок, то она велит мне дать все те удобства, какие я только потребую, лишь бы я имел желание служить ей. Я сказал сказанному мессер Баччо, чтобы он выпросил меня у моего герцога; что если на то согласен его высокая светлость, я охотно вернусь во Францию. Мессер Баччо весело сказал: «Мы вернемся вместе». И считал дело сделанным. И вот на следующий день, когда он беседовал с герцогом, зашла речь обо мне, так что он сказал герцогу, что если бы на то была его милость, то королева услужилась бы мной. На это герцог тотчас же ответил и сказал: «Бенвенуто — тот искусник, которого знает мир, но теперь он не желает больше работать». И вступив в другие разговоры, на другой день я пошел к сказанному мессер Баччо, каковой мне пересказал все. Тут я, который не мог больше выдержать, сказал: «О, если после того, как его высокая светлость, не давая мне ничего делать, и я сам от себя cделал одну из самых трудных работ, которая когда-либо другим была сделана на свете и стоит мне больше двухсот скудо, которые я истратил от своей бедности; о, что бы я сделал, если бы его высокая светлость поставил меня на работу! Я вам говорю поистине, что мне учинена великая обида». Этот добрый вельможа пересказал герцогу все то, что я возразил. Герцог ему сказал, что он шутил и что он хочет меня для себя; так что меня разбирало несколько раз уехать себе с Богом. Королева не хотела об этом больше говорить, чтобы не досаждать герцогу, и так я остался весьма изрядно недоволен. CXIII В это время герцог уехал, со всем своим двором и со всеми своими сыновьями, за исключением принца, каковой был в Испании;[489] поехали сиенскими болотами; и этим путем он добрался до Пизы. Схватил отраву этого дурного воздуха раньше остальных кардинал; и вот, спустя несколько дней, на него напала чумная лихорадка, и вскорости она его убила. Это был правый глаз герцога; он был красивый и добрый, и его было премного жаль.[490] Я дал пройти нескольким дням, пока не решил, что слезы высохли; затем я поехал в Пизу.[491] Примечания Известно, что в 1562 г. Челлини женился на своей сожительнице, донье Пьере, стал заботливым и любящим отцом пятерых детей (кроме упомянутых им в «Жизнеописании» двоих незаконных). В 1563 г. скончались его старший сын Джованни и дочь Элизабета. В доме Челлини нашла приют одна из его натурщиц с двумя детьми, отец которых, буян и скандалист, находился в это время в тюрьме. Одного из этих детей, мальчика Антонио, Челлини усыновил. Впоследствии, под влиянием родного отца, этот Антонио дурно отплатил своему благодетелю, и Челлини от него отрекся. В 1570 г. завязалась тяжба о наследстве, в результате которой Челлини обязали платить Антонио ежегодное содержание. Заботы о двух семьях (своей и сестры) требовали средств, и старость Челлини проходит в постоянной нужде и нескончаемых переговорах с герцогом об уплате денег за «Персея», мраморное «Распятие» и ювелирные работы. Из сохранившихся документов видно, что незадолго до смерти, в 1570 г. (т. е. через шестнадцать лет после окончания «Персея»), Челлини тщетно просит герцога расплатиться по давним счетам. Известно, что в 1567 г. Челлини добивается у принца-регента права носить оружие. Очевидно, и в старости Челлини предпочитает расправляться с врагами и обидчиками на свой лад. Много страдает Челлини в эти годы от недугов. Уже в 1564 г., во время похорон Микеланджело, болезнь не позволяет ему (избранному наряду с Амманнати, Брондзино и Вазари представлять Флорентийскую академию) присутствовать при погребении горячо любимого учителя. Творческая биография Челлини-скульптора, по-видимому, заканчивается задолго до его смерти. В 1568 г. он вступает в компанию с тремя другими ювелирами и возвращается к своему старому ремеслу. Зато его литературные произведения созданы в основном в последние годы жизни. Кроме «Жизнеописания», Челлини написал два трактата (о ювелирном искусстве и об искусстве ваяния), несколько «Рассуждений» («Об искусстве рисования», «О зодчестве», «О распре, возникшей между ваятелями и живописцами по поводу правой стороны, предоставленной живописи на похоронах великого Микеланьоло Буонарроти»), отрывок «О приемах и способе изучения искусства рисования», более ста сонетов и других стихотворений. Трактаты его, переработанные писателем Герардо Спини, были изданы в 1568 г. и оказали заметное влияние на теорию и практику современного Челлини искусства. В подлинном виде трактаты впервые появились лишь в 1857 г. В них Челлини часто вспоминает уже описанные в автобиографии события, причем нередко вступает в существенные противоречия с самим собой. Стихотворные опыты Челлини (частично включенные в «Жизнеописание») самостоятельного интереса не представляют. Умер Челлини 14 февраля 1571 года в своем доме и был торжественно похоронен в часовне Флорентийской академии. Содержание Л. Пинский. Бенвенуто Челлини и его «Жизнеописание» Письмо Бенвенуто Челлини к Бенедетто Варки. Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентинца, написанная им самим во Флоренции. Примечания Л. Пинского Литературно-художественное издание ЖИЗНЬ БЕНВЕНУТО ЧЕЛЛИНИ Ответственный редактор И. Земниекс Художественный редактор С. Силин Технический редактор И. Носова Компьютерная верстка Т. Комарова Корректор Н. Самойлова Оформление переплета художника А. Яковлева ООО «Издательство «Эксмо».

The script ran 0.012 seconds.