1 2 3 4 5 6 7 8
— А почему мне нужно было лгать? — спросила она простодушно. — Я не стыжусь своих поступков. Оказалось, что его интересует, целовалась ли я с вами, а я была в хорошем настроении и удовлетворила его любопытство простым и ясным «да». И как человек по натуре благоразумный, он не стал больше касаться этой темы.
— Только сказал, что ненавидит меня.
— А вас это волнует? Хорошо, если вам так необходимо до конца выяснить этот огромной важности вопрос, — он не сказал, что ненавидит вас. Это и так было ясно.
— Меня это меньше всего…
— Ну так и хватит об этом! — воскликнула она, уже откровенно раздражаясь. — Меня это вовсе не интересует.
Энтони очень не хотелось отступать от этой темы, но немалым усилием он заставил себя, и они плавно перешли к извечной игре в вопросы и ответы, касающиеся прошлого друг друга и, постепенно, обнаруживая в старых, давно забытых своих воспоминаниях много сходства во вкусах и даже идеях, оба теплели. В чем-то они были даже более откровенны, чем сами хотели того — и каждый притворялся, по крайней мере на словах, что принимает откровения другого за чистую монету.
Процесс сближения выглядит примерно так. Сначала каждый рисует себя в лучшем свете, стремясь явить миру законченную яркую картину, приправленную легким блефом, умеренной ложью и юмором. Потом, когда возникает нужда в детализации, рисуется второй портрет, за ним — третий… пока все лучшие линии не исчезают, и наружу не показывается то, что тщательнее всего скрывалось; детали картин, смешавшись, выдают нас с головой, и сколько ни правь окончательный образ, цена ему — грош. И остается только надеяться, что хоть кто-то примет за правду ту жалкую и бессмысленную подделку под самих себя, которую мы преподносим нашим женам, детям и коллегам.
— Мне кажется, — честно признавался Энтони, — что положение человека, не обремененного обязанностями и лишенного амбиций, в общем-то, незавидно. Господь свидетель — мне грех жаловаться на судьбу, и все же порой я завидую Дику.
Ее молчание придавало ему смелости. Большего поощрения ждать от нее не приходилось.
— Конечно, для джентльменов, имеющих досуг, тоже придуманы достойные и более созидательные, чем задымление окружающего ландшафта или жонглирование чужими деньгами, занятия. В первую очередь — наука; я иногда жалею, что не потрудился получить солидной подготовки в этом плане, скажем, в Бостонском технологическом. А сейчас, чтоб оживить в голове все эти основы физики и химии, нужно сидеть как проклятому года два.
Она зевнула и отозвалась довольно нелюбезно:
— Я же говорила вам, что понятия не имею, чем должны заниматься люди, — и ее безразличие вновь породило в нем невольную злость.
— А вас что-нибудь интересует, кроме себя самой?
— Не особенно.
Он яростно сверкнул глазами; чуть начавшее появляться удовольствие от разговора было разодрано в клочья. Весь день она была раздражительна, словно мстила ему за что-то, и вот теперь ему казалось, что он просто ненавидит ее тупой эгоизм. Энтони угрюмо уставился на огонь.
Потом случилось нечто странное. Она повернулась к нему и улыбнулась; и стоило ему увидеть эту улыбку, как все остатки гнева, уязвленного самолюбия свалились с него, точно истлевшие лохмотья, будто сами его чувства были только слепком ее настроения и ни одна эмоция не вправе была родиться в его груди, пока она не находила нужным потянуть за всесильную ниточку.
Он придвинулся ближе и, взяв ее за руку, нежно повлек к себе, пока она не прилегла к его плечу. Глядя снизу вверх, она улыбнулась, и он поцеловал ее.
— Глория, — прошептал он еле слышно. Опять она творила волшебство, тончайшее, всепроникаюшее, словно запах разлитых духов, и он не мог этому противиться, да и не хотел.
Потом, ни на следующий день, ни много лет спустя, он не мог вспомнить, что же происходило тогда. Захватило ли это ее? Говорила она что-то у него в объятьях или молчала? Какую меру наслаждения извлекла она из его поцелуев? И забылась ли хоть на мгновенье?
А для него все стало предельно ясно. Он вскочил на ноги и принялся возбужденно расхаживать по комнате. Только такой и должна быть девушка; именно так должна сидеть, свернувшись в уголке дивана, как только что коснувшаяся земли, закончив ясный, быстрый лет, ласточка, глядя на него непостижимым взглядом. А он будет время от времени, поначалу всякий раз смущаясь, подходить к ней и, обняв, искать губами ее губы.
Он говорил ей, что она очаровательна. Что никогда прежде он не встречал такой. Насмешливо, но вполне серьезно он умолял гнать его прочь — он не хотел влюбляться. Он не собирался видеться с ней — и так она заняла слишком много места в его жизни.
Ну что за восхитительный роман! На самом деле он не испытывал ни страха, ни раскаянья — только это непомерное счастье быть рядом с ней, облекавшее радугой банальность его слов, представлявшее слезливость грустью, а позерство — мудростью. И он, конечно, придет еще — и готов приходить всегда. И как он не понимал этого раньше!
— Вот, собственно, и все. Было просто замечательно познакомиться с вами поближе; очень странно и чудесно. Но так не может продолжаться — просто не может.
Когда он говорил эти слова, то чувствовал внутри ту самую дрожь, которую мы принимаем в себе за искренность.
Потом он вспомнил, что ответила она на один из его вопросов. Именно в такой форме — хотя, быть может, он заменил невольно некоторые слова.
— Женщина должна уметь целовать мужчину достаточно страстно и романтично, даже если не собирается стать его женой или любовницей.
И как всегда, когда он бывал с ней, она, казалось, постепенно старилась, пока во взгляде ее не начинал сквозить холодок размышлений слишком глубоких для того, чтобы выразить их словами.
Минул час. Временами, словно вдруг обретая сладость в своей тающей жизни, вспыхивали в камине венчики огня. Было уже пять: об этом отчетливо объявили часы на каминной полке. Тогда, как если бы эти прозрачно-оловянные удары напомнили дремавшей в нем грубой рассудочности, что лепестки этого небывалого дня уже опадают, Энтони быстро поставил ее на ноги и, крепко сжав, лишил дыхания поцелуем, который уже не был ни игрой, ни подношением.
Ее руки бессильно упали вдоль тела. Но она тут же высвободилась.
— Нет, — произнесла она спокойно. — Я так не хочу.
Она опустилась на дальний край дивана и уставилась в пространство перед собой. Хмурые складки собрались на переносье. Энтони присел рядом и накрыл ее ладонь своею.
Рука ее была безжизненна и безответна.
— Глория, что с вами? — Он сделал движение, будто собираясь ее обнять, но она отстранилась.
— Я так не хочу, — повторила она.
— Простите, — отозвался он с некоторым раздражением. — Я и не думал, что можно четко сознавать, хочешь этого или нет. Она не ответила.
— Так вы не хотите меня поцеловать?
— Нет, не хочу. — Ему показалось, что она замерла на целую вечность.
— Довольно крутой поворот, — раздражение в его голосе нарастало.
— Вы так думаете? — Он, похоже, совсем перестал ее интересовать. Она смотрела на него как на незнакомца.
— Может, мне лучше уйти?
Ответа не было. Он поднялся с дивана и выжидательно, еще ни на что не решаясь, посмотрел на нее. Потом опять сел.
— Глория, вы правда не хотите поцеловать меня?
— Нет, — произнесла она, едва шевельнув губами. Он снова вскочил на ноги, на этот раз не так решительно, еще менее уверенный в себе.
— Тогда я ухожу.
Молчание.
— Ну ладно — я пошел.
Он знал, как непоправимо пошлы все его слова. Всем существом чувствовал, как давит на него атмосфера этой комнаты. Ему хотелось, чтоб она заговорила, стала упрекать его, кричать — что угодно, только не эта пронзительная леденящая тишина. Он обзывал себя ни на что не годным дураком; больше всего ему хотелось задеть ее. увидеть, как она вздрогнет от обиды. И не в силах ничего больше придумать он промахнулся еще раз:
— Если вам надоело со мной целоваться, я лучше пойду.
Он заметил, как губы ее чуть скривились, и остатки достоинства покинули его. Наконец она произнесла:
— По-моему, вы это уже говорили.
Он судорожно огляделся, заметил на стуле свои пальто и шляпу, невероятно долго и мучительно натягивал их на себя. Взглянув еще раз в направлении дивана, он осознал, что она даже не обернулась, не пошевелилась. Сказав дрожащим голосом «прощайте» и тут же пожалев об этом, он уже без всякой заботы о достоинстве выскочил из комнаты.
Какое-то время Глория молчала. Губы ее все еще были поджаты; смотрела она прямо перед собой, высокомерно и отчужденно. Потом взгляд ее чуть затуманился и она, обращаясь к обреченному огню, вполголоса произнесла:
— Прощай, идиот!
Паника
Человек получил тяжелейший удар в своей жизни. Наконец он знал чего хотел и в то же время понимал, что до желанного уже не дотянуться. Домой он добрался в самом жалком состоянии; даже не сняв пальто, рухнул в кресло и сидел так больше часа, утомляя ум отчаянно-бесплодным самокопанием. Она прогнала его прочь! Эта мысль непереносимым бременем лежала на душе.
Вместо того, чтоб сгрести девушку и держать ее силой, пока она не покорится, вместо того, чтобы переломить ее волю силой собственного духа, он ушел от ее дверей бессильный и поверженный, с опущенными уголками рта, и даже та сила, которую, может быть, еще таили в себе его печаль и гнев, едва ли была различима за манерой поведения выпоротого школьника. Была ведь минута, когда он ей здорово нравился — да, она его почти любила. А в следующую он стал ей безразличен, дерзкий и умело униженный.
Он не особенно укорял себя, хотя было, конечно, и это, но гораздо важнее, настоятельнее, казалось сейчас другое. Энтони не столько влюбился в Глорию, сколько был без ума от нее. И если он не мог опять находиться рядом с ней, целовать ее, ощущать ее близость, податливость, он не хотел от жизни ничего. Тремя минутами непоколебимого безразличия эта девушка подняла себя с достаточно высокого, но все же вполне обыденного места в его сознании до положения владычицы его души. И сколько б его сбитые с толку мысли ни метались между страстным желанием целовать ее и столь же неистовым стремлением обидеть или унизить, в глубине его существа кристаллизовалась воля овладеть ее торжествующей душой, которая так и сияла сквозь эти три роковые минуты. Она была прекрасна… больше того, она была безжалостна. Эта сила, которая оказалась способна прогнать его прочь, должна была принадлежать ему.
Но в тот момент Энтони едва ли был способен к таким умозаключениям. Ясность его ума, все те неисчерпаемые ресурсы здравомыслия, которые, как он полагал, обеспечивала ему ирония, были отброшены в сторону. Не только в ту ночь, но и в последующие дни и недели, книги сделались для него лишь частью меблировки, а друзья — только людьми, которые жили и двигались в том призрачном мире, который окружал его, из которого он так старался вырваться, — этот мир был холодным, полным зловещего ветра, а тут вдруг на краткий миг ему удалось заглянуть в дом, где горел в очаге огонь.
Около полуночи он начал сознавать, что хочет есть. Он вышел на Пятьдесят вторую улицу, по которой несло таким холодом, что едва можно было разлепить глаза; пар от дыхания замерзал на ресницах и в углах его рта. Какая-то вселенская жуть валила с севера, цепеня пустые продроглые улицы, где черные, закутанные фигуры, казавшиеся еще чернее на фоне этой ночи, двигались наугад по тротуарам сквозь завыванья ветра, осторожно волоча, словно обутые в лыжи, ноги. Энтони свернул к Шестой авеню, он был так погружен в свои мысли, что едва ли замечал, как странно поглядывают на него встречные. Пальто его было распахнуто настежь, в складках бился ветер, стылый, полный безжалостной смерти.
…Потом к нему обратилась официантка, толстая женщина при пенсне в черной оправе, с которой свисал длинный черный шнурок.
— Слушаю, заказ ваш!
Голос ее показался Энтони совершенно излишне громким. Он возмущенно поднял на нее глаза.
— Заказывать будем, или чего?
— Так сразу? — запротестовал он.
— Да я уж три раза спросила. У нас тут не зал ожидания.
Энтони посмотрел на большие часы и с некоторым испугом обнаружил, что был третий час ночи. Он понимал, что находится где-то в районе Тридцатой улицы, и после некоторого усилия прочитал на витринном стекле, задом-наперед, расположенные полукругом белые буквы:
АДЛЙАЧ ЕФАК
Помещение было негусто заселено тремя или четырьмя полузамерзшими, унылого вида личностями.
— Пожалуйста, яичницу с беконом и кофе.
Официантка обрушила на него последний презрительный взгляд и, выглядя нелепо-интеллектуально в своем пенсне со шнурком, заспешила прочь.
Боже! Глория! Как похожи на цветы были ее поцелуи! Он вспоминал — словно все это было годы назад — свежесть ее грудного голоса, прелестные линии тела, угадывавшиеся сквозь платье, лилейно-белое в свете уличных фонарей лицо… в свете фонарей.
Горечь вновь пронизала его, добавив к боли и тоске что-то вроде ужаса. Он потерял ее. Такова была правда — ни отмахнуться, ни смягчить. И еще одна мысль ожгла огнем — что с этим Бликманом? Что теперь должно случиться? Представим себе состоятельного человека достаточно средних лет, чтобы быть терпимым к красавице-жене, потакать ее прихотям, прощать безрассудство, словом — обращаться с ней так, как она, возможно, сама того хотела — как с ярким цветком в петлице, спасая и охраняя от всего, чего она боится. Он чувствовал, что мысль выйти замуж за Бликмана она держала про запас, и, вполне возможно, разочарование в Энтони могло толкнуть Глорию прямо к нему в объятья.
Эта мысль повергла Энтони в ребяческое неистовство. Он готов был убить Бликмана, заставить его расплатиться за свое гнусное самомнение. Стиснув зубы, с глазами расширенными от ненависти и страха, Энтони без конца повторял это про себя.
И все же, хоть и до непристойности ревнуя, Энтони в конце концов любил, любил так глубоко и искренне, как только мужчина может любить женщину.
Возле его локтя появилась чашка с кофе и некоторое время дымилась, остывая. Ночной распорядитель, сидя за своей конторкой, несколько раз поглядывал на одиноко застывшую у крайнего столика фигуру и когда стрелка на часах перечеркнула цифру три, со вздохом направился туда.
Мудрость
Минул еще один день, страсти улеглись, и Энтони стал проявлять некоторые признаки здравомыслия. Да, он влюблен — неистово кричал он про себя. Те обстоятельства, которые еще неделю назад показались бы ему неодолимыми препятствиями — его ограниченный доход, его стремление ни за что не отвечать и быть независимым, — за эти сорок восемь часов размело как полову ветром его влюбленности. Если он не женится на ней, жизнь его станет жалкой пародией на его же собственное отрочество. Чтоб продолжать общаться с окружающими и быть в состоянии выдерживать неотвязные мысли о Глории, которые стали сутью его существования, нужно было обрести надежду. Поэтому он принялся отчаянно и упорно строить эту надежду из собственной мечты, надежду слишком хлипкую, чтоб надеяться, надежду, которая рушилась и рассыпалась по десять раз на дню, надежду, вскормленную насмешками над собой, — но все же надежду, которая должна была стать плотью и кровью его самоуважения.
Из этого родилась искра мудрости, истинного осознания себя на фоне аморфного, бездеятельного прошлого. «Память коротка», — думал он.
Так коротка, что короче не бывает. Возьмем, к примеру, президента какого-нибудь треста, попавшего в переплет, всеми презираемого потенциального преступника, которому не хватает лишь крохотного толчка, чтоб сделаться арестантом. Допустим, его оправдали — и в течение года все забыто. «Да, однажды у него были неприятности, но, я полагаю, чисто технического характера». Да, человеческая память коротка!
В обшей сложности Энтони виделся с Глорией раз десять; скажем, две дюжины часов. Допустим, он оставит ее в покое на месяц, не будет делать никаких попыток повидаться или поговорить с ней, будет избегать тех мест, где может оказаться она. Не получится ли так — тем более, что она никогда его не любила, — что к концу этого срока поток событий изгладит его образ из се сознания, а вместе с образом изгладятся его обида и унижение? Вполне возможно, ведь вокруг нее полно других мужчин. Он содрогнулся. Значение этих слов вдруг дошло до него — другие мужчины! Два месяца, о, Господи! Вот если бы недели три, а лучше две…
Он размышлял так на другой вечер после катастрофы, раздеваясь, перед тем как лечь в постель, но дойдя до этой мысли, бросился на кровать и замер, еле заметно дрожа и устремив взгляд под свод полога.
Две недели — это хуже, чем вовсе ничего. За две недели в его отношении к ней слишком мало что изменится, каким бы беспристрастным он ни старался быть — да и для нее он останется тем же самым человеком, который начал слишком резво, зашел слишком далеко, а потом вдруг ни с того ни с сего разнылся. Нет, две недели было слишком мало. Да и ей нужно время, чтоб притупились ощущения, которые она пережила в тот день. Он должен дать ей срок, в течение которого весь этот инцидент поблекнет в ее памяти; потом наступит новая фаза, и она постепенно вновь станет думать о нем; неважно, пусть вначале даже мимоходом и с пренебрежением, — в надлежащей перспективе вместе с унижением вспомнятся и достоинства.
Наконец он остановился на шести неделях, как на интервале лучше всего подходящем для его цели и, откинув эти дни на календаре, обнаружил, что срок пал на 9 апреля. Прекрасно, в этот день он позвонит и спросит, можно ли зайти. А до тех пор — молчание.
После этого решения его самочувствие стало заметно улучшаться. По крайней мере, он сделал шаг в том направлении, куда звала его надежда, и осознал, что чем меньше он будет сожалеть о ней, тем с большей легкостью произведет желаемое впечатление, когда они встретятся.
Через час он уже крепко спал.
В промежутке
Хотя вместе с убеганьем дней блеск ее волос заметно потускнел в его памяти и — побудь они в разлуке с год — может быть, вовсе рассеялся, тем не менее немало вечеров среди этих шести недель были откровенно мерзостны. Он не хотел встречаться с Диком и Мори, вбив себе в голову, что им все известно, но когда они собрались втроем, центром внимания оказался вовсе не Энтони, а Ричард Кэрэмел — «Демон-любовник» был принят к немедленной публикации. И Энтони понял, что с этих пор их дороги расходятся. Он больше не желал искать в обществе Мори того тепла и безмятежности, которые не далее как в ноябре еще доставляли ему такую радость. Теперь все это могла дать ему только Глория и никто больше. Поэтому успех Дика порадовал его весьма условно и не на шутку обеспокоил. Это означало, что мир продолжает двигаться вперед — писать, читать, публиковать — и жить. Ему же хотелось, чтобы на эти шесть недель все вокруг затаили дыхание и замерли, ожидая пока Глория забудет.
Две неожиданные встречи
Самым большим наслаждением для него была компания Джеральдины. Однажды он пригласил ее пообедать, потом в театр, несколько раз они встречались у него на квартире. Когда он был с ней, она словно поглощала его, но совсем не так, как Глория, а, скорее, наоборот — снимая то чувственное возбуждение, которое возникало у него в связи с Глорией. И дело было вовсе не в том, как он целовал Джеральдину. Поцелуй, он и есть поцелуй, он для того и существует, чтоб получить максимум удовольствия в кратчайший срок. Для Джеральдины все было разложено по полочкам: поцелуи — это одно, а все, что дальше — уже совсем другое; в поцелуе не было ничего предосудительного, другие вещи шли под рубрикой «плохо».
Когда миновала половина срока, одно за другим произошли два события, которые возмутили его крепнущее спокойствие и даже вызвали определенный рецидив.
Первое заключалось в том, что он встретился с Глорией. Это была мимолетная встреча. Оба раскланялись. Оба о чем-то говорили, но ни один не слышал другого. А когда все это кончилось, Энтони три раза подряд прочел одну и ту же колонку «Сан», не понимая в ней ни слова.
И кто бы мог подумать, что на Шестой авеню так легко можно натолкнуться друг на друга! Отказавшись от своего парикмахера в «Плаза», однажды утром он зашел побриться в парикмахерскую за углом, и вот, ожидая своей очереди, снял пальто, жилет и с расстегнутым воротничком стоял у входа в зал. Этот день был словно оазис в холодной пустыне марта, и тротуары пестрели толпами прогуливавшихся солнцепоклонников. Мимо проплыла затянутая в бархат дородная дама с обвислыми от частого массажа щеками и рвавшимся с поводка пуделем — словно океанский лайнер на буксире, она оставляла за собой целый водоворот. Сразу следом за ней, с ухмылкой взирая на все это. двигался мужчина в синем костюме в полоску, на кривых ногах и в белых гетрах; встретившись взглядом с Энтони, он подмигнул ему через стекло. Энтони рассмеялся и мгновенно пришел в то расположение духа, когда все мужчины и женщины стали казаться ему неуклюжими, нелепыми фантомами, гротескно закругленными и извитыми среди этого, скроенного из прямых углов мира, который они сами же для себя построили. Примерно такие же чувства вызывали в нем странные, причудливых форм рыбы, обитавшие в эзотерическом зеленоватом сумраке аквариума.
Его внимание привлекли еще двое прохожих, мужчина и девушка — и тут, о ужас, девушка превратилась в Глорию. Он замер, не в силах шевельнуться; они подошли ближе, и Глория, заглянув внутрь, увидела его. Глаза ее расширились, она вежливо улыбнулась. Губы ее двигались. Она была меньше, чем в пяти футах от него.
— Добрый день, — пробормотал он без единой мысли в голове.
Глория, счастливая, прекрасная и юная — с мужчиной, которого он никогда прежде не видел!
Именно после этого он, сев в освободившееся кресло, три раза подряд прочел газетную страницу.
Второй инцидент случился на следующий день. Часов около семи, входя в бар «Манхэттен», он столкнулся с Бликманом. Так уж случилось, что зал был почти пуст и, прежде чем они распознали друг друга, Энтони уже устроился не далее, чем в полуметре от Бликмана и заказал себе выпить; таким образом, разговор оказался просто неизбежен.
— Добрый день, мистер Пэтч, — поздоровался Бликман вполне дружелюбно.
Энтони пожал предложенную руку, последовал обмен трюизмами насчет непостоянства градусниковой ртути.
— Вы часто здесь бываете? — поинтересовался Бликман.
— Нет, очень редко. — Он не стал добавлять, что до недавних пор его излюбленным местом был бар «Плаза».
— Прекрасный бар. Один из лучших в городе.
Энтони кивнул. Бликман допил свой стакан и взялся за трость. Он был одет для вечернего приема.
— Всего хорошего, мне нужно торопиться. Обедаю сегодня с мисс Гилберт.
Из двух голубоватых глаз на Энтони пристально глянула смерть. Если бы Бликман объявил, что собирается незамедлительно прикончить своего визави, то и тогда едва ли произвел бы большее впечатление. От мгновенного удара, пронизавшего каждый нерв, Энтони наверное заметно покраснел. Огромным усилием воли он выдавил из себя натянутую — до самого последнего предела — улыбку и пробормотал стандартное «прощайте». А ночью до пятого часа лежал без сна, полупомешанный от горя, ужаса и отвратительных видений.
Слабость
И однажды, на пятой неделе, он решился ей позвонить. Он сидел у себя дома и читал «Воспитание чувств» , но что-то в этой книге заставляло его мысли мчаться в том направлении, куда они, отпущенные на свободу, стремились теперь всегда, спеша словно лошади в родное стойло. С участившимся вдруг дыханием он направился к телефону. Когда он диктовал номер, ему казалось, что голос у него дрожит и осекается словно у школьника. Удары его сердца наверняка были слышны на телефонной станции. Щелчок поднятой на другом конце провода трубки был трубным гласом, а голос миссис Гилберт, мягкий, словно льющийся в банку кленовый сироп, показался одухотвореньем ужаса в окончательности своего «хэлло-о-у?»
— Мисс Глория не очень хорошо себя чувствует. Она прилегла и заснула. А кто это звонит?
— Никто! — выкрикнул он.
В панике отшвырнул трубку и, весь в холодном поту, но задыхаясь от облегчения, кинулся в кресло.
Серенада
Первым, что он сказал ей, было: «Вы что, остригли волосы?» и она ответила: «Да, разве не здорово?»
Тогда это еще не было модно. Это должно было войти в моду лет через пять или шесть. А в то время считалось в высшей степени смело.
— На улице такое солнце, — сказал он с тяжелым чувством. — Не хотите прогуляться?
Она надела легкое пальто, причудливо-пикантную шляпку «а ля наполеон» серо-стального цвета, и они отправились по Пятой авеню, потом свернули к зоопарку, где насладились от души величественностью слонов и длиннотой жирафьей шеи, но к обезьяньему домику решили не ходить, так как Глория сказала, что обезьяны плохо пахнут.
Потом они брели обратно к «Плаза», болтая ни о чем, радуясь ликующей в воздухе весне и целебной силе солнца, в мгновение ока раззолотившего весь город. Справа от них был Парк, а слева — любому, кто готов был слушать, глухо и неразборчиво бормотала свои миллионерские рассказки спесивая груда гранита и мрамора; что-то о том, что «я работал и копил и был хитрее всех остальных сынов Адама, и вот теперь, ей-богу, все это мое, и вот он я!»
На авеню, как по заказу, выкатили все лучшие и самые последние модели авто, а впереди, весь необычно белый и как никогда привлекательный, рисовался Плаза-отель. Гибкой и расслабленной походкой Глория шла на расстоянии полуденной тени впереди него, время от времени отпуская какие-то случайные замечания, которые, прежде чем достичь его ушей, недолго витали в искрящемся воздухе.
— Ах, — воскликнула она. — Как я хочу поехать на юг, в Хот-Спрингс . Выбраться на воздух, поваляться на свежей травке и забыть, что вообще бывает какая-то зима.
— Как я вас понимаю.
— Хочу услышать миллион малиновок. Как они галдят все разом! Вообще люблю птиц.
— А, по-моему, все женщины и есть птицы, — отважился заметить он.
— Тогда какой же породы я? — быстро и нетерпеливо.
— Мне кажется, ласточка, а иногда еще — райская птица. Большинство девушек, конечно, воробьи. Посмотрите на это собрание нянь, они уж точно воробьи. А может быть, сороки? Еще вы наверняка встречали девушек-канареек. А малиновок?
— А также лебедей и попугаев. Все пожилые женщины, мне кажется, ястребы или совы.
— А я кто тогда — канюк?
Она рассмеялась и покачала головой.
— Нет, вы совсем даже не птица, вам не кажется? Вы — русская борзая.
Энтони вспомнил эту породу собак, они были белые и выглядели всегда так, словно их очень долго не кормили. Но, с другой стороны, на фотографиях они обычно оказывались рядом с князьями или принцессами, поэтому он был все-таки польщен.
— Дик, конечно, фокстерьер, такой забавный, хитроватый фокстерьер, — продолжила она.
— А Мори — кот. — И тут же Энтони понял, как похож на здоровенного наглого борова Бликман. Но осмотрительно промолчал.
Позднее, расставаясь, Энтони спросил, когда сможет увидеть ее снова.
— А вы не пробовали назначать свидание прямо с утра? — отважился он. — Пусть это будет даже через неделю. Мне кажется, было бы прекрасно провести вместе целый день.
— Может быть, — на секунду задумалась она, — а почему бы и нет? Давайте в следующее воскресенье.
— Отлично. Я разработаю программу, чтобы ни одна минута не пропала даром.
Так он и поступил. Даже представил до последних мелочей, что должно произойти за те долгие два часа, когда они придут к нему пить чай, как покладистый Баундс широко откроет окна, чтобы впустить внутрь свежий ветерок, — но камин все же будет топиться, чтобы в воздухе не чувствовалось холода, — и повсюду в больших прохладных вазах будут охапки цветов, которые он купит специально для этого случая. Сидеть они будут на диване.
И когда назначенный день настал, они действительно сидели на диване. А через некоторое время Энтони уже целовал ее, потому что все вышло как-то само собой; на губах се была та же нетронутая сладость, как будто они и не расставались. Ярко пылал огонь, ветерок шевелил шторы, веял мягкой свежестью, обещая май и целый мир лета. Душа его трепетала от нездешних гармоний; он слышал аккорды далеких гитар и лепетанье волн о теплый средиземноморский берег — ибо сейчас он был молод, как уже не будет больше никогда, сейчас он был сильнее смерти.
Шесть часов подкралось слишком быстро, и на углу грянула бранчливая мелодия колоколов церкви св. Анны. Сквозь густеющие сумерки они шли к Пятой авеню, где, наконец, после долгой зимы, словно узник, отпущенный на свободу, валила упругим шагом толпа, империалы автобусов ломились от чистокровных королей, а магазины были полны прекрасных мягких вещей для лета, небывалого, сулящего только радость, лета, которое станет для любви тем же, чем была зима для денег. Жизнь зарабатывала на ужин пеньем на углу! Жизнь взбивала коктейли прямо на улицах! И обязательно в этой толпе были старухи, которые чувствовали, что могли бы пуститься бегом и выиграть еще забег на сто ярдов.
Свет был погашен, и тихая комната плыла в лунном свете, а Энтони лежал в постели и не мог заснуть, перебирая в памяти каждую минуту этого дня, как играет ребенок по очереди с каждым из вороха долгожданных рождественских подарков. Нежно, почти посреди поцелуя, он сказал, что любит ее; она улыбнулась, теснее прижалась к нему и, заглянув прямо в глаза, произнесла «я рада». В ее отношении к нему появилось что-то новое, неведомая дотоле эмоциональная напряженность, говорившая о быстром росте чисто физического влечения, и этого было достаточно, чтоб его руки сами собой сжались еще сильнее, и при одном воспоминании об этом замерло дыхание. Он чувствовал, что никогда прежде не были они так близки. В приступе небывалой радости он громко выкрикнул в пространство комнаты, что любит.
Он позвонил ни следующее утро — теперь без колебаний, без всякой неопределенности — вместо этого было горячечное волнение, которое стало расти как снежный ком, едва он услышал ее голос.
— Доброе утро… Глория.
— Доброе утро.
— Я звоню просто, чтобы сказать это… дорогая.
— Рада, что ты позвонил.
— Как я хочу тебя видеть.
— Увидишь завтра вечером.
— Но это еще так нескоро.
— Да… — произнесла она, как бы нехотя.
Его рука сильнее сжала трубку.
— А, может, я приду сегодня вечером? — В сиянии и славе этого почти прошептанного «да» он видел что угодно.
— У меня назначено свидание.
— А-а…
— Но я могла бы… я наверное смогу его отменить.
— О! — И почти задыхаясь от восторга, — Глория?
— Что?
— Я люблю тебя.
Через минуту из далекого молчания.
— Я… Я рада.
Счастье, заметил однажды Мори Нобл. это лишь первый час после избавления от особенно жестокого страдания. И все-таки нужно было видеть лицо Энтони, когда он шел в этот вечер по коридору десятого этажа отеля «Плаза»! Его темные глаза сияли, а на линии вокруг рта просто любо было посмотреть. В тот вечер он был как никогда красив, именно той красотой, которая обязана своим рождением тем нечастым моментам бессмертия в нас, даже отраженного света которых памяти хватает на долгие годы.
Он постучал и, услышав ответ, вошел. В дальнем конце комнаты, глядя на него широко распахнутыми глазами, стояла неподвижно Глория, вся в чем-то розовом, накрахмаленная и свежая как цветок.
Едва он затворил за собой дверь, как она, издав тихий вскрик, быстро двинулась сквозь разделяющее их пространство, на ходу простирая руки в ожидании нежности. С шуршанием сминая складки ее платья, они слились в продолжительном и торжествующем объятии.
Книга 2
Глава 1
Лучезарный час
Недели через две Энтони и Глория начали находить вкус в «практических дискуссиях», как они называли те разговоры, когда под видом сурового реализма позволяли себе блуждать среди лунного света вечности.
— Но не так, как я тебя, — настаивал, бывало, критик belles-lettres . — Если б ты действительно меня любила, то хотела бы, чтобы все об этом знали.
— Я и хочу, — защищалась она. — Хочу встать на углу среди улицы как продавец сэндвичей и сообщать об этом всем прохожим.
— Тогда назови все причины, по которым собираешься выйти за меня замуж в июне.
— Ну, потому что ты очень чист. Так же воздушно чист, как я. Знаешь, бывает два рода чистоты. Вот Дик: он чист, как начищенная кастрюля. А мы с тобой чисты, как ручьи или ветер. Когда я вижу человека, я сразу могу сказать, чист он или нет, и если да, то какого рода его чистота.
— Так мы с тобой близнецы. Что за восторг сознавать такое!
— Мама говорит, — Глория остановилась в нерешительности. — Мама говорит, что, бывает, души являются одновременно… и любят одна другую еще до рождения.
Никогда еще у билфизма не было столь легкой жертвы… Немного выждав, он задрал голову и беззвучно расхохотался прямо в потолок. Когда глаза его вновь обратились к ней, он заметил, что Глория злится.
— Чему это ты все время смеешься? — воскликнула она, — я уже два раза заметила. По-моему, в наших отношениях нет ничего смешного. Я сама не прочь повалять дурака и тебе не запрещаю, но в такие моменты это уж слишком.
— Ну прости меня.
— Ой, ради Бога! Если не можешь придумать ничего лучше, просто помолчи.
— Я люблю тебя.
— Мне все равно.
Оба замолчали. У Энтони сразу упало настроение… Наконец Глория пробормотала.
— Извини, я поступила дурно.
— Не стоит извиняться. Сам виноват.
Мир был восстановлен, и последовавшие за этим мгновения оказались гораздо более приятны, даже остры. Они были звезды на этой сцене, играя каждый для двоих, и страстность их притворства рождала искренность. В этом, в конце концов, и заключается сущность самовыражения. И все же, казалось, что их взаимное чувство больше выражается в Глории, чем в Энтони. Он нередко ощущал себя гостем, которого едва терпят на званом обеде в ее честь.
Разговор с миссис Гилберт привел его в немалое смущение. Она чопорно уселась на стуле и, часто моргая, с видом крайне сосредоточенного внимания приготовилась его слушать. Хотя наверняка обо всем догадывалась — уже недели три Глория ни с кем больше не встречалась — и не могла не замечать, как изменилось на этот раз поведение дочери. Через нее проходила вся почта, и как все матери, она, конечно, слышала, хотя и замаскированные с одного конца провода, но все же достаточно красноречивые разговоры…
…И все-таки она вполне натурально разыграла изумление и объявила, что несказанно рада; так оно, без сомнения, и было; радовались веточки цветущей герани в ящиках за окном; радовались таксисты, когда наши влюбленные искали романтического уединения в их повозках — вот уж странная причуда, — радовались солидные счета в ресторанах, на которых они царапали «ты знаешь, я тоже» и пододвигали посмотреть другому.
А между поцелуями Энтони и его золотая девушка постоянно спорили:
— Подожди, Глория, — кричал он, — дай мне объяснить!
— Ничего не надо объяснять. Поцелуй меня.
— Не думаю, что это лучший вариант. Если я чем-то обидел тебя, мы должны это обсудить. Мне не нравятся эти «поцелуй-и-забудь».
— Но я не хочу с тобой спорить. Ведь это чудесно, что мы можем поцеловать друг друга и забыть, а вот когда не сможем — настанет время спорить.
Было как-то раз, что совсем пустячное разногласие приняло вдруг такой угрожающий вид, что Энтони встал и готов был уже облачиться в свой плащ; мгновение казалось, что вот-вот — и повторится февральская сцена, но зная теперь, как неравнодушна была к нему Глория, Энтони привел к согласию свои достоинство и гордость, и уже через минуту она рыдала у него в объятиях; ее прекрасное лицо при этом было несчастным и испуганным, словно у маленькой девочки.
Мало-помалу, невольно, по случайным намекам на прошлое, по неожиданным ответам или отговоркам, по пристрастиям или неприятиям, они все больше узнавали друг друга. Глория была настолько горда, что не снисходила до ревности, и это ее качество здорово задевало Энтони, потому что сам он был крайне ревнив. Пытаясь высечь из нее хоть искру этого чувства, он рассказывал о самых сумрачных эпизодах собственной жизни — но без толку. Сейчас он принадлежал ей, а о давно истлевших годах она и знать не желала.
— Ах, Энтони, — могла сказать она, — мне всегда так стыдно, когда я плохо обхожусь с тобой. Я могла бы отдать свою правую руку, только б тебе не было больно.
В такие моменты глаза ее наполнялись слезами, и она сама верила в то, что говорила. И все же Энтони знал, что бывают дни, когда они намеренно стараются уязвить друг друга — и получают едва ли не удовольствие от таких стычек. Она не упускала случая поставить его в тупик: то становясь обманно близкой и чарующей, как бы отчаянно стремясь к нежданному таинственному слиянию, то во мгновенье ока угасая и охладевая; и тогда ее не могли тронуть никакие соображения об их взаимном чувстве и вообще никакие доводы. Потом уже он начал понимать, что зачастую причиной такой зловещей отчужденности бывало некое физическое недомогание — она никогда не жаловалась на него, пока оно не прекращалось, — либо его собственная невнимательность или самонадеянность; могло быть и так, что ей просто не понравился обед, хотя даже в таких случаях средства, с помощью которых она создавала вокруг себя эти непроходимые пустыни, оставались для него загадкой, зарытой где-то очень глубоко в этих двадцати двух годах непоколебимой гордыни.
— Почему тебе нравится Мюриэл? — спросил он однажды.
— И вовсе не нравится.
— Что же тогда ты всюду ходишь с ней?
— Просто, чтобы было с кем ходить. С такими девушками не надо напрягаться. Они готовы верить всему, что я говорю. Но вот Рэйчел мне. пожалуй, нравится. Мне кажется, она симпатичная — такая вся чистенькая и аккуратная. Как ты думаешь?.. У меня были когда-то подруги — в Канзас-сити и в школе, — но все случайные. Знаешь, такие девушки, которые попадают в поле зрения только потому, что мальчики пригласили вас куда-нибудь вместе, а потом исчезают. После того как окружение перестало сводить нас вместе, они меня никогда не интересовали. Теперь почти все они замужем. Да и какое это имеет значение — все они самые обычные.
— К мужчинам ты, по-моему, относишься лучше.
— Да, гораздо. У меня мужской склад ума.
— Твой ум похож на мой. Я не стал бы приписывать его определенному полу.
Позднее она рассказала ему о начале своей дружбы с Бликманом. Однажды они с Рэйчел зашли в «Дельмонико» и там случайно натолкнулись на мистера Гилберта, обедавшего с Бликманом. Из любопытства присоединились, и он ей, в общем-то, понравился. Потом стал чем-то вроде средства для отдыха от более молодых кавалеров, да и довольствовался очень немногим. Он веселил ее и сам всегда смеялся се шуткам, вне зависимости от того, понимал их или нет. Они встречались несколько раз, несмотря на явное неодобрение родителей, а через месяц он попросил ее выйти за него замуж, обещая все — от виллы в Италии до блестящей карьеры на экране. Она рассмеялась ему в лицо — в ответ он тоже рассмеялся.
Но от своих намерений не отказался. Ко времени появления на арене Энтони он уже делал значительные успехи. Она относилась к нему достаточно тепло — разве что не уставала оскорблять разными обидными прозвищами — но в то же время осознавала, что он, говоря фигурально, покорно крадется за ней только пока она идет по забору, но стоит ей оступиться, и он тут же схватит ее.
Она сообщила Бликману о помолвке накануне оглашения. Удар был тяжелый. Она не посвятила Энтони в детали разговора, но намекнула, что Бликман даже отговаривал ее. Энтони живо представил себе это объяснение на повышенных тонах, Глорию, покойно и невозмутимо лежащую в углу софы, и Джозефа Бликмана из «Пар Экселенс», расхаживающего по комнате с сузившимися глазами и склоненной головой. Глории, конечно, было жаль его, но она предпочитала не показывать этого. В последнем приступе добросердечия она даже пыталась внушить ему ненависть к себе, но это на самый конец. Кроме того, Энтони, зная, что безразличие Глории было сильнейшим средством привязать человека к себе, мог судить, сколь бесплодна была эта попытка. После этого он частенько, но без всякого интереса думал о Бликмане, и наконец совсем о нем забыл.
Зенит
Однажды они отыскали два места на передке залитой солнцем верхней площадки автобуса и, не заботясь о времени, покатили от тающей в дымке площади Вашингтон-сквер вверх, вдоль пятнистой от грязи реки, а когда ошалевшие солнечные лучи заскользили вдоль западных улиц, они выплыли на вздувшуюся от движения, темнеющую, наполненную зловещим гулом магазинов Авеню. Движение все густело, пока наконец не застыло в недвижности уличной пробки; упакованные по четыре в ряд автобусы возвышались над толпой экипажей как острова в ожидании свистка регулировщика.
— Вот здорово! — воскликнула Глория. — Ты только посмотри!
Впереди их автобуса двигался влекомый белой лошадью и ее черной напарницей, припорошенный до белизны мукой и управляемый напудренным клоуном фургон мельника.
— Что за жалость! — вздохнула она. — Вот если бы обе лошади были белые, это выглядело бы просто чудно. Особенно в сумерках. Все-таки, какое счастье быть именно в эту минуту, именно в этом городе!
Энтони покачал головой.
— А мне кажется, что этот город — шарлатан. Всегда только тщится приблизиться к тому впечатляющему образу сверхгорода, которым его привыкли считать. Этакая романтическая игра в столичность.
— Ну уж нет. По-моему, он все-таки впечатляет.
— Да, на какой-то миг. А на самом деле, все это — откровенный и довольно бездарный спектакль. В нем есть свои разрекламированные звезды, недолговечные декорации из папиросной бумаги и, я согласен, величайшая из когда-либо собиравшихся армий статистов. — Он помолчал, усмехнулся и добавил. — Технически, возможно, верх совершенства. Но не убеждает.
— Наверняка полицейские думают, что все люди — дураки, — задумчиво произнесла она, наблюдая, как переводят через улицу внушительных размеров, но, видимо, трусоватую леди. — Они всегда видят людей испуганными, беспомощными, старыми… впрочем, они такие и есть, — добавила она. И, погодя. — Нам лучше сойти. Я обещала маме, что пораньше поужинаю и лягу спать. Она все время твердит, что у меня усталый вид.
— Скорей бы уж мы поженились, — пробормотал он уныло, — тогда не нужно будет этих расставаний, и мы сможем делать все, что нам вздумается.
— Да, на самом деле здорово! Давай все время путешествовать. Я хочу побывать на Средиземном море, в Италии. И хорошо бы немного поиграть на сцене, скажем, около года.
— Согласен. Даже напишу для тебя пьесу.
— Это же прекрасно! А я сыграю в ней. А потом, когда-нибудь, когда у нас будет больше денег, — таким изящным эвфемизмом неизменно обозначалась смерть старого Адама, — построим шикарное поместье, да?
— Конечно, с собственными бассейнами.
— Их будут десятки. И наши собственные речки. Вот бы прямо сейчас.
Странное совпадение — именно в этот момент ему захотелось того же. И вот они, словно ныряльщики, погрузились в темный водоворот толпы и, вынырнув на прохладных Пятидесятых, медленно и праздно направились к дому, бесконечно влюбленные… каждый в свой, обретенный в мечтах призрак, обитающий в дивном, заколдованном саду.
Безмятежные дни проплывали как лодки в медлительных водах рек; весенние вечера были полны грустной меланхолии, которая делала прошлое чуть горчащим и прекрасным, заставляла оглянуться назад и понять, что вместе с забытыми вальсами давно минувших весен умерла и любовь, волновавшая их тогда. Но лучше всего было, что их беспрестанно разделяли какие-то несусветные преграды; в театре их руки, чтоб соединиться, отдать и получить взамен нежное пожатие, должны были действовать украдкой в темноте; в набитых народом комнатах они только движеньем губ могли передавать друг другу то, что хотели сказать — не зная, что лишь следуют по стопам минувших поколений, но смутно понимая, что если правда — цель жизни, то счастье — разновидность правды, и нужно всеми силами лелеять его краткие, волнующие мгновения. А потом, в одну прекрасную ночь, май превратился в июнь. Теперь оставалось шестнадцать дней, пятнадцать… четырнадцать…
Три отступления
Перед самым оглашением помолвки Энтони отправился в Тэрритаун повидаться с дедом, который, еще больше высохший и поседевший в безнадежной игре с насмешливым временем, воспринял это известие с глубоким равнодушием.
— Хм, никак жениться собрался? — произнес он с такой подозрительной кротостью и так долго кивал, что у Энтони стало тяжело на душе. Не зная еще намерений деда, он все же полагал, что большая часть денег должна достаться ему. Конечно, крупные суммы пойдут на благотворительность, не менее крупные — на поддержание рефоматорства.
— А работать ты собираешься?
— Ну, — замялся Энтони, несколько обескураженный, — я, в общем-то, работаю. Вы же знаете…
— Э… я имею в виду настоящую работу, — проговорил бесстрастно Адам Пэтч.
— Я еще не решил, что буду делать. А потом, я ведь не совсем нищий, дедушка, — сказал он даже с чувством.
Старик обдумал это, не поднимая полуопущенных век, потом, почти примирительно, спросил:
— Сколько у тебя остается в год?
— Ничего. До сих пор не оставалось…
— Значит, ухитряясь проживать все деньги в одиночку, ты решил, что каким-то чудом вы и вдвоем сможете на них существовать.
— У Глории есть какие-то свои деньги. Достаточно, чтоб одеваться.
— Сколько?
Не принимая во внимание неуместность вопроса, Энтони ответил:
— Около сотни в месяц.
— То есть, всего примерно семь тысяч пятьсот в год, — молвил дед и вкрадчиво добавил. — Это немало. Если у тебя есть хоть капля здравого смысла, этого вполне достаточно. Вопрос в том — есть ли она, эта капля?
— Я полагаю, что есть. — Энтони было стыдно, что приходится терпеть эту святошескую надменность старика, поэтому следующие слова он произнес более твердо, даже не без тщеславия. — У меня все будет в порядке. А вы, мне кажется, убеждены, что я совсем никчемный человек. Во всяком случае, я приехал сюда только сообщить вам, что в июне женюсь. До свидания, сэр.
С этими словами он повернулся и направился к двери, не подозревая, что именно в этот момент впервые понравился деду.
— Подожди, — позвал Адам Пэтч. — Я хочу с тобой поговорить.
Энтони обернулся.
— Что вам угодно, сэр?
— Присядь. Вечер еще длинный.
Несколько смягчившись, Энтони вернулся на место.
— Мне очень жаль, сэр, но вечером у меня встреча с Глорией.
— Как ее зовут?
— Глория Гилберт.
— Она из Нью-Йорка? Одна из твоих знакомых?
— Со Среднего Запада.
— Чем занимается ее отец?
— Служит в целлулоидной корпорации, или тресте, в общем, что-то вроде того. Они из Канзас-сити.
— Вы собираетесь устраивать свадьбу там?
— Конечно нет, сэр. Мы думали, лучше в Нью-Йорке, небольшую, скромную.
— А как насчет того, чтоб устроить ее здесь?
Энтони не знал, что сказать. Само предложение его не привлекало, но из соображений житейских было бы разумно пробудить у старика, если это возможно, хоть какой-то материальный интерес к их будущей семейной жизни. Кроме того, Энтони все же был тронут.
— Вы так добры, но не будет ли это слишком хлопотно?
— Все в жизни — сплошные хлопоты. Твой отец женился здесь, только еще в старом доме.
— Да? А мне казалось, что свадьба была в Бостоне.
Адам Пэтч стал припоминать.
— Это правда. Именно в Бостоне он и женился.
Энтони ощутил минутную неловкость из-за этой поправки и поспешил все сгладить.
— Хорошо, я поговорю с Глорией. Мне эта идея нравится, но вы же понимаете, что решать нужно вместе с Гилбертами.
Дед протяжно выдохнул, прикрыл глаза и. откинувшись назад, погрузился в кресло.
— Спешишь? — спросил он уже другим тоном.
— Не особенно.
— Интересно, — начал Адам Пэтч, окидывая кротким и любовным взглядом кусты сирени, что шелестели за окном. — Интересно, думаешь ли ты когда-нибудь о том, что ждет нас после жизни?
— Ну, я не знаю… Иногда.
— Я часто об этом думаю. — Глаза его совсем погасли, но голос звучал ровно и отчетливо. — Сегодня я сидел здесь, размышлял, что ожидает нас потом, и почему-то начал вспоминать, как однажды, почти шестьдесят пять лет назад, мы играли с моей младшей сестрой Анни там, где сейчас этот летний дом. — Он указал пальцем в сторону цветника, в глазах его дрожат слезы, и голос пресекся.
— Я начал думать… и мне кажется, что именно тебе нужно больше размышлять о том, что ждет тебя. Ты должен серьезнее относиться к жизни, — он замолчал, подыскивая слово, — быть более деятельным… в общем…
Тут выражение его лица изменилось, он весь как бы захлопнулся, словно капкан, и когда заговорил снова, мягкости уже не было в его голосе.
— Вот когда мне было всего на два года больше, чем тебе сейчас, — проскрипел он с ехидным смешком, — я уже отправил троих членов правления «Ренн и Хант» в богадельню.
Не зная, что на это сказать, Энтони пожал плечами.
— Ну ладно, до свидания, — добавил дед без всякой связи, — а то опоздаешь на поезд.
С необыкновенным облегчением покидал Энтони этот дом и все же ему было жаль старика: не потому что все его богатство не могло вернуть «ни молодости, ни здорового желудка», а скорее из-за того, что он попросил Энтони устроить свадьбу именно здесь, и еще из-за того, что забыл такие детали женитьбы собственного сына, которые полагалось бы помнить.
Ричард Кэрэмел, который был одним из шаферов, явился в последние недели причиной немалого беспокойства Энтони и Глории, постоянно оттесняя их из центра общественного внимания. «Демон-любовник» был опубликован в апреле, чем сразу нарушил течение их романа, как нарушал, можно сказать, все, с чем приходил в соприкосновение его автор. Это было в высшей степени оригинальное, хотя и несколько грешащее излишней детализацией, жизнеописание некоего Дон Жуана нью-йоркских трущоб. Как утверждали в один голос Мори и Энтони до того, и отмечали наиболее доброжелательные критики после, в Америке не было автора, с такой силой отразившего во многом атавистичные и, в общем-то, грубые чувства представителей этой прослойки общества.
Некоторое время книга пребывала как бы в подвешенном состоянии, а потом вдруг «пошла». Переиздания — сначала малым тиражом, потом все больше, — опережая друг друга стали выходить чуть ли не каждую неделю. Официальный представитель Армии Спасения осудил книгу, как циничное искажение всех позитивных тенденций, которые как раз набирали силу среди обитателей «дна». Ухватистые пресс-агенты распространили слух, что «Джипси» Смит возбуждает дело о клевете, потому что один из главных персонажей романа является, якобы, карикатурой на него. Книга была изъята из публичной библиотеки города Берлингтон, шт. Айова, а некий средне-западный обозреватель намекнул, что сам Ричард Кэрэмел пребывает в настоящее время в санатории на излечении от белой горячки.
Автор на самом деле проводил свои дни в состоянии близком к умиленному умопомрачению. Книга занимала три четверти времени в его разговорах — он постоянно донимал всех самыми последними новостями о своем романе; он мог войти в магазин и громким голосом заказать несколько экземпляров с доставкой на дом, — и все это для того, чтоб привлечь к себе хоть кроху внимания какого-нибудь помощника продавца или покупателя. Он постоянно, с точностью до города, знал, в какой части страны книга продавалась лучше всего, точно помнил что правил в тексте для каждого переиздания, и когда встречал кого-нибудь, кто еще не читал романа или — как бывало гораздо чаще — даже не слышал о нем, повергался в состояние глубокой депрессии.
Таким образом, для Энтони и Глории было вполне естественно прийти к рожденному завистью выводу, что он так раздулся от собственного тщеславия, что стал настоящим занудой. Глория, к великому негодованию Дика, стала всем подряд хвастать, что не читала «Демона-любовника» и не собирается этого делать, пока о нем вовсе не перестанут говорить. На самом деле у нее просто не было времени читать, потому что уже начинался поток подношений — сначала довольно вялый, затем подобный горному обвалу; он содержал в себе все — от безделушек, презентованных давно забытыми друзьями семьи, до фотографий не менее забытых бедных родственников.
Мори преподнес изысканный «набор для напитков», состоявший из нескольких серебряных кубков, шейкера и набора штопоров. Дик не отважился на такие траты и подарил чайный сервиз от Тиффани . От Джозефа Бликмана пришли простые, но весьма изящные дорожные часы и визитная карточка. Даже Баундс подарил сигаретницу; это растрогало Энтони чуть ли не до слез — да и на самом деле, было вполне естественно ожидать любого проявления эмоций, вплоть до буйной истерики, у этой полудюжины людей, которые были просто смятены этим невиданным валом жертвоприношений на алтарь условности. Специально отведенная для этой цели комната была завалена подарками друзей по Гарварду, людей, которые имели хоть какое-то отношение к деду Энтони, напоминаниями Глории о днях в Фармоверовской школе и весьма жалостными трофеями от ее бывших кавалеров, которые сопровождались обычно полными скрытого смысла меланхолическими посланиями на карточках, тщательно упрятанных в недра подарка, начинавшимися: «Я и подумать не мог…» или «Уверен, что желаю вам всяческого счастья…» или даже «Когда Вы получите это письмо, я уже буду на пути в…»
Самый щедрый дар оказался одновременно и самым горьким разочарованием. Это была концессия от Адама Пэтча — чек на пять тысяч долларов.
Энтони к большинству подарков отнесся безучастно. Его неотступно преследовала мысль, что теперь в течение грядущего полустолетия они просто обязаны будут следить за изменением семейного статуса всех своих знакомых. Зато Глория радовалась каждому; с нетерпеливостью собаки, откапывающей кость, раздирала она оберточную бумагу и рылась в упаковочной стружке, затаив дыхание хваталась за ленту или металлический край и, вытащив наконец на свет божий всю вещь, критически осматривала ее, и никаких эмоций, кроме напряженного интереса, не отражалось на ее сосредоточенно серьезном лице.
— Взгляни-ка, Энтони!
— По-моему, чертовски мило!
И никакого ответа, пока часом позже она не даст ему обстоятельного и точного отчета, как ей понравился подарок, выиграл ли бы он от того, если б был больше или меньше, была ли она удивлена, получив его, и если была, то насколько именно.
Миссис Гилберт без конца обставляла и переобставляла их воображаемый дом, распределяя подарки по разным комнатам, быстро определяя их как «часы, но не самые лучшие», или «столовое серебро на каждый день», и смущая Энтони и Глорию полушутливыми намеками на комнату, которую называла детской. Подарком старого Адама Пэтча она была просто умилена, и тут же определила, что у него «по-настоящему» очень древняя душа. В силу того, что Адам Пэтч так и не смог решить, имела ли она в виду его прогрессирующее слабоумие или просто щеголяла своей метемпсихической терминологией, нельзя сказать, чтобы это ему понравилось. А в разговорах с Энтони он называл ее не иначе как «эта старуха мать», словно она была персонажем комедии, которую он видел уже много раз. В отношении Глории он так и не составил определенного мнения. Она ему нравилась, но, как она сама сказала Энтони, дед, видимо, решил, что она легкомысленна и похвалы не пойдут ей на пользу.
Пять дней! На лужайке в Тэрритауне уже строили помост для танцев. Четыре дня! Был заказан специальный поезд, чтобы доставить гостей из Нью-Йорка и отвезти обратно. Три дня!..
Дневник
Она была уже одета в голубую шелковую пижаму и стояла возле своей кровати с рукой на выключателе, готовая погрузить комнату во тьму, как вдруг передумала и, открыв ящик стола, вытащила небольшую книжицу в черном переплете — это был ее дневник. Она вела его уже семь лет. Многие из карандашных записей почти невозможно было прочесть, некоторые заметки относились к дням и ночам давно позабытым, и хотя начинался он сакраментальным «Я собираюсь вести эти записи для моих детей», это не был в полном смысле слова личный дневник. Когда она переворачивала страницы, казалось, что с них, сквозь полустершиеся буквы имен, глядят на нее глаза множества мужчин. Вот с этим она впервые отправилась в Нью-Хэйвен — в 1908 году, когда ей было шестнадцать, и в Йеле были в моде подкладные плечи; она была в восторге, потому что за ней «ухлестывал» весь вечер сам «Бомбардир Мишо». Она вздохнула, вспомнив взрослого фасона атласное платье, которым так гордилась, и как оркестр играл «Яма-яма, май яма мэн» и «Джангл-таун». Как давно это было!.. а имена: Элтиндж Рирдон, Джим Парсонс, «Кудряшка» Мак-Грегор, Кеннет Коуэн, Фрай «Рыбий глаз» (который нравился ей именно своей некрасивостью), Картер Керби — он как-то прислал ей подарок, и Тюдор Бэрд тоже присылал… Марти Реффер, первый мужчина, в которого она была влюблена дольше одного дня, и Стюарт Холком, который увез ее на машине за город и пытался силой заставить выйти за него замуж. И Лэрри Фенвик, которым она не переставала восхищаться, потому что однажды он сказал ей, что если она не поцелует его, то может убираться из машины и идти домой пешком. Ах, что за список!
…Но в конце концов устаревший. Теперь она любила, готовилась к вечной любви, которая должна была вобрать в себя все, что она научилась чувствовать раньше, и все-таки ей было грустно, она сожалела обо всех этих мужчинах, о лунных вечерах, о своих бесконечных «переживаниях», и, конечно, о поцелуях. Прошлое… но это было ее прошлое, и сколько в нем было радости! И счастье было в ее жизни.
Рассеянно скользя по страницам, глаза ее едва останавливались на разрозненных записях последних месяцев. Но в самые недавние она вчиталась внимательнее.
1 апреля. Я уверена, что Билл Карстерс возненавидит меня за то, что я была так нелюбезна, но иногда я просто не переношу быть слишком чувствительной. Мы ехали в Рокиер-клуб, за деревьями кралась совершенно волшебная луна. А мое серебряное платье совсем износилось. Даже смешно, как просто забываются другие ночи в Рокиере — с Кеннетом Коуэном, когда я так его любила!
3 апреля. После двух часов со Шредером, у которого, как мне сказали, миллионы, я поняла, что необходимость долго говорить о чем-то одном просто изматывает меня, в особенности, когда «это» — мужчина. В конце концов, к чему такие жертвы — с сегодняшнего дня клянусь просто наслаждаться. Мы говорили «о любви» — что за банальность! Интересно, со сколькими мужчинами я говорила о любви?
11 апреля. Пэтч на самом деле позвонил сегодня! А ведь когда отрекался от меня примерно месяц назад, был просто вне себя от ярости. Я постепенно перестаю верить, что чувства могут смертельно ранить мужчину.
20 апреля. Провела целый день с Энтони. Может, я когда-нибудь и выйду за него. Мне нравятся его идеи, он пробуждает все оригинальное, что есть во мне. Около десяти появился «Блокхэд» и на своей новой машине повез меня на Риверсайд-драйв. Сегодня он мне понравился — такой предупредительный. Он понял, что я не хочу разговаривать, поэтому всю дорогу молчал.
21 апреля. Проснулась, думая об Энтони, и он конечно позвонил; голос его так мило звучал в трубке, что я отменила ради него свидание. Сегодня я чувствую, что ради него могла бы отменить что угодно, включая десять заповедей и самое себя. Он придет в восемь, я надену розовое платье и буду выглядеть свежо и невинно…
На этом месте она задержалась, вспомнив, что после того как он ушел, она раздевалась, вздрагивая от льющейся в окна апрельской прохлады. И все же она не чувствовала холода, согретая теми проникновенными банальностями, которые все еще горели в сердце.
Следующая запись была сделана несколькими днями позже.
24 апреля. Я хочу выйти замуж за Энтони, потому что мужья слишком часто — только «мужья», а мне нужен человек, которого я могу любить.
Существует четыре основных типа мужей.
1. Муж, который предпочитает вечером сидеть дома, не имеет порочных наклонностей и работает, чтоб получать зарплату. В высшей степени нежелателен.
2. Вечный тип собственника, который полагает, что жена существует лишь для того, чтоб доставлять ему удовольствие. Что-то вроде павлина, остановившегося в развитии; такие всякую хорошенькую женщину считают пустышкой.
3. Следующим идет боготворитель, делающий из жены идола, ставящий ее превыше всего в жизни, до полного забвения остального. Такому лучше всего подойдет в жены умеющая хорошо изображать чувства притворщица. Боже, как это, должно быть, утомительно — разыгрывать из себя праведницу.
4. И Энтони — временами страстный любовник, у которого хватит рассудка понять, когда это кончится, и вообще, хватает ума сознавать, что это непременно кончается. Поэтому я хочу выйти замуж за Энтони.
Какими все-таки червями должны быть женщины, готовые ползти на брюхе через свой постылый брак. Семейная жизнь нуждается конечно в декорациях, но не должна сама превращаться в них. Мой брак будет необыкновенным. Он не может, не должен стать просто декорацией — он будет самим представлением, живым, прекрасным, романтическим спектаклем, и сценой для него должен стать весь мир. Отказываюсь посвящать свою жизнь потомству. Конечно, любой настолько же в долгу перед своим поколением, насколько и перед своими нежеланными потомками. Что за судьба — толстеть, становиться бесформенной тушей, терять любовь к себе, вертеться в кругу мыслей о молоке, овсянке, няньках и пеленках… Насколько милее сердцу воображаемые дети — очаровательные крошки, порхающие (все воображаемые дети непременно должны порхать) на золотистых крылышках…
Жаль только, что они, бедняжки, имеют так мало общего с семейной жизнью.
7 июня. Вопрос этический: надо ли было влюблять в себя Бликмана? Потому что, на самом деле, я именно это и сделала. Сегодня вечером он был почти очаровательно печален. Это оказалось так к месту, что у меня перехватывало дыхание, и я готова была заплакать. Но он уже прошлое — убран в шкаф и переложен лавандой.
8 июня. Сегодня я пообещала не кусать губы. Думаю, что смогу, но лучше бы он попросил меня не есть!
Выдуваем пузыри — вот что мы делаем с Энтони. Сегодня получались просто замечательные; они лопаются, а мы выдуваем все больше и больше. Думаю, так и будет, пока у нас не кончатся вода и мыло.
На этой ноте дневник кончался. Она принялась перелистывать его обратно, через восьмые июня 1912, 1910, 1907 годов. Самая ранняя запись кудрявилась пухленьким округлым почерком шестнадцатилетней девочки — это было имя, Боб Ламар, и еще одно слово, которое она не могла разобрать. Потом она поняла, что это было, и ощутила, как на глаза навернулись слезы. Перед ней в неясных сероватых очертаниях, полуистаявшая, как и тот сокровенный вечер на мокрой от дождя веранде семь лет назад, была запись о ее первом поцелуе. Казалось, еще чуть-чуть и она вспомнит, о чем они говорили в тот вечер; но не получилось.
Страницу совсем заволокло слезным туманом. Она плакала, сказала она себе, потому что может припомнить только дождь, мокрые цветы во дворе, резкий запах сырой травы.
…Потом она нашла карандаш. Держа его в дрожащих пальцах, она подчеркнула последнюю запись тремя жирными линиями, написала ниже большими печатными буквами слово «КОНЕЦ» и, спрятав книжку обратно в стол, скользнула в постель.
Дыхание пещеры
Вернувшись к себе после прощального обеда с друзьями, Энтони быстро выключил свет и, ощущая себя бестелесным и хрупким, словно фарфоровая чашка, ожидающая своего часа на сервировочном столике, повалился в кровать. Ночь была теплая — даже под одной простыней он чувствовал себя достаточно комфортно; сквозь раскрытые окна доносился будящий странные предчувствия смутный гул, какой можно услышать только летом. Энтони думал о том, что вот уже остались позади яркие, но пустые молодые годы, прошедшие под знаком не требующего особых усилий, да, в общем, и беззлобного глумления над прописными эмоциями людей, давно ставших прахом. Но теперь он узнал, что существует в жизни нечто выше этого. Это было единение его души с душою Глории, чье первородное сияющее пламя и есть тот самый живой материал, из которого возникает мертвая красота книг.
Из самых недр ночи в его высокую комнату непрерывно струился то нарастающий, то едва уловимый утробный гул — словно город, как ребенок, играющий в мяч, что-то отшвыривал от себя и тут же снова старался поймать. В Гарлеме, Бронксе, Грамерси-парке, во всех припортовых кварталах, в крохотных гостиных или на усыпанных гравием, залитых лунным сиянием крышах этот звук производили тысячи влюбленных, выдыхая мельчайшие его фрагменты прямо в воздух. В синем сумраке летней ночи весь огромный город забавлялся этим звуком, выталкивая его вверх и тут же втягивая обратно, словно обещая, что еще чуть-чуть — и жизнь станет прекрасной как сказка, обещая счастье — и уже самим этим обещанием давая его. Самой своей неистребимой непрерывностью этот звук давал надежду любви. Так чего же еще?
Именно в этот момент из нежного стенанья ночи резким диссонансом выделилась новая нота. Звук доносился из заднего окна, источник его был не больше чем в сотне футов — звук женского смеха. Он начался тихо, непрерывный и стонущий — какая-нибудь горничная со своим дружком, подумал Энтони, — потом стал громче, и в нем все прибавлялось истеричных нот, пока он не напомнил Энтони безудержно хохотавшую девушку, которую он видел в водевиле. Тут смех затих, как будто прекратился, но только, чтоб начаться вновь, и уже со словами — какая-то грубая шутка, фраза из скабрезного анекдота, — он так и не разобрал. Пауза длилась всего секунду, Энтони успевал уловить басовитое рокотанье мужского голоса, — но тут все начиналось вновь; и так до бесконечности, сначала только раздражая, потом почему-то приводя в ужас. Энтони передернуло и, поднявшись с кровати, он подошел в окну. Смех, напряженный и задыхающийся, достиг своего апогея, перешел почти в крик — потом внезапно смолк, оставив после себя пустоту, зияющую и грозную, как та бесконечная пустота где-то там, вверху. Энтони постоял немного у окна перед тем, как вернуться в постель. Он чувствовал себя расстроенным и сбитым с толку. Изо всех сил старался он подавить в себе это ощущение, но что-то безудержно-животное, таившееся в этом смехе, властно приковало к себе его мысли и впервые за последние четыре месяца возбудило его застарелое, переходящее в ужас отвращение ко всему этому процессу, именуемому жизнью. В комнате сделалось душно. Ему захотелось вылететь наружу, подняться на целые мили над городом, окунуться в холодный пронизывающий ветер, и замереть бесчувственно и отрешенно, существуя лишь потаенными углами ума. А жизнь — она лишь этот смех в ночи, неистово множащийся стон женской утробы.
— Господи, Боже мой! — выкрикнул он, глубоко и судорожно вздыхая.
Зарываясь лицом в подушку, он тщетно пытался занять свой ум делами грядущего дня.
Утро
Очнувшись в сером полумраке, он обнаружил, что было только пять часов. Он обругал себя, что проснулся так рано — на собственную свадьбу не рекомендуется являться усталым — и позавидовал Глории, которая хоть могла скрыть это надлежащей пигментацией.
В ванной он оглядел себя в зеркале и обнаружил, что необычайно бледен — на фоне этой утренней бледности ярче выступило с полдюжины других мелких недочетов его внешности; кроме того, за ночь отросла небольшая щетина, — оценив общий эффект, он признал, что находится не в лучшей форме, выглядит изможденным и полубольным.
На туалетном столике валялись в беспорядке веши, которые нельзя было забывать; он перебрал их сделавшимися вдруг ватными пальцами — билеты в Калифорнию, книжка дорожных чеков, его часы, поставленные с точностью до полуминуты, ключ от квартиры, который он должен был не забыть отдать Мори и — самое важное — кольцо. Оно было платиновое, с маленькими изумрудами по ободку; Глория настояла на этом — она говорила, что всегда хотела обручальное кольцо с изумрудами.
Это был третий подарок, который он делал Глории; сначала было кольцо к помолвке, потом небольшой золотой портсигар. А теперь ему надлежало обеспечивать ее множеством вещей: платьями и драгоценностями, друзьями и развлечениями. Казалось нелепым, что теперь ему придется платить за все ее обеды и ужины. А в итоге получалось немало; он стал соображать, достаточно ли взял денег на поездку, и не надо ли обменять на наличные более крупный чек. Этот вопрос беспокоил его.
Потом захватывающая дух близость главного события отмела все мелкие соображения. Ведь это был день еще шесть месяцев назад немыслимый, нежеланный, а сейчас разгорающийся восходом в восточном окне, пританцовывающий на ковре, будто само солнце радовалось своей древней, бесконечно повторяющейся шутке.
— Черт побери, — пробормотал он, нервно усмехаясь, — я уже, можно сказать, женат!
Шаферы
Шестеро молодых людей в библиотеке «С е р д и т о г о П э т ч а», всё веселея под влиянием сухого «Мумм» , спрятанного тайком в ведерках со льдом среди книжных шкафов.
П е р в ы й м о л о д о й ч е ло в е к. Не сойти мне с места! Клянусь, в следующей книге опишу свадебную сцену, которая сразит всех наповал!
В т о р о й м о л о д о й ч е л о в е к. Кстати, встретил вчера одну дебютантку, она сказала, что ты написал просто мощную книгу. Как правило, эти молоденькие девушки падки на всякий примитив.
Т р е т и й м о л о д о й ч е л о в е к. А где Энтони?
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. Бродит где-то по дому и разговаривает сам с собой.
В т о р о й м о л о д о й ч е л о в е к. Ха! А ты священника заметил? Я таких странных зубов в жизни не видал!
П я т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. Но они хоть настоящие. А некоторые чудаки вставляют себе золотые зубы.
Ш е с т о й м о л о д о й ч е л о в е к. Кому что нравится. Мой дантист рассказывал однажды, как к нему пришла женщина и потребовала, чтоб он поставил ей две золотые коронки. Без всякой причины. Просто ей так захотелось.
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. Слыхал, ты выпустил книжку, Дики. Поздравляю!
Д и к (сдержанно). Спасибо.
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к (невинно). О чем там? Какие-нибудь студенческие байки?
Д и к (еще более сдержанно). Нет. Вовсе не студенческие байки.
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. Жаль! Никто уже лет сто ничего толкового о Гарварде не написал.
Д и к (с обидой в голосе). Почему бы тебе не заполнить этот пробел?
Т р е т и й м о л о д о й ч е л о в е к. Мне кажется, я вижу целую толпу гостей, только что свернувшую с дороги в «паккарде».
Ш е с т о й м о л о д о й ч е л о в е к. Может, откроем по этому случаю еще пару бутылок?
Т р е т и й м о л о д о й ч е л о в е к. Я просто обалдел, когда мне сказали, что старик разрешил устроить свадьбу со спиртным. Ведь он же ярый сторонник сухого закона.
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к (с досадой прищелкнув пальцами). Вот черт! Знал ведь, что обязательно что-то забуду. Все время помнил, что надо не забыть жилетку надеть.
Д и к. Что забыл?
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. Вот черт! Ну ты подумай!
Ш е с т о й м о л о д о й ч е л о в е к. Да в чем дело, в конце концов? Что за трагедия?
В т о р о й м о л о д о й ч е л о в е к. Что ты забыл? Дорогу домой?
Д и к (с издевкой). Он забыл сюжет своей книги о Гарварде.
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. Нет, сэр, гораздо хуже, я забыл о подарке! Забыл купить старине Энтони подарок. Все откладывал, да откладывал, а потом забыл! Что люди подумают?
Ш е с т о й м о л о д о й ч е л о в е к (веселясь). А, так вот, наверное, почему не начинают.
(Четвертый молодой человек нервно взглядывает на часы. Общий смех.)
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. Нет, ну черт возьми! Что я за осел такой!
В т о р о й м о л о д о й ч е л о в е к. А как вам нравится подружка невесты, которая думает, что она Нора Баэз ? Все уши мне прожужжала о том, как ей хочется, чтоб это была свадьба в стиле рэгтайм. Фамилия у нее Хэйнс или Хэмптон.
Д и к (торопливо пришпоривая воображение). Кэйн, ты имеешь в виду? Мюриэл Кэйн. Ну, это что-то вроде долга чести, я полагаю. Однажды она спасла Глорию, когда та стала тонуть, или что-то вроде того.
В т о р о й м о л о д о й ч е л о в е к. Как же она смогла прервать свое тазовращение, пока плыла? Долей-ка мне, если тебе не трудно. Кстати, мы только что прекрасно поговорили со стариком о погоде.
М о р и. С каким стариком? Со старым Адамом?
В т о р о й м о л о д о й ч е л о в е к. Не, с отцом невесты. Он, наверное, из бюро прогнозов.
Д и к. Отис, он все-таки мой дядя.
О т и с. А что такого? Вполне приличная профессия. (Смех.)
Ш е с т о й м о л о д о й ч е л о в е к. Так значит, невеста — твоя двоюродная сестра?
Д и к. Да, Кэйбл, она моя сестра.
К э й б л. Она конечно красавица. В отличие от тебя, Дики. Держу пари, она призовет старину Энтони к порядку.
М о р и. Почему всем женихам присваивают титул «старина»? Я полагаю, брак — это ошибка молодости.
Д и к. Мори, ты профессиональный циник.
М о р и. А ты, в таком случае, интеллектуальный жулик!
П я т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. Отис, тут схватка высоколобых. Спеши, подбирай крохи мудрости.
Д и к. Сам ты жулик! Ты же ничего не знаешь!
М о р и. Зато ты у нас — кладезь премудрости.
Д и к. Спрашивай о чем угодно. Из любой области знания.
М о р и. Прекрасно. В чем заключается фундаментальный принцип биологии?
Д и к. Да ты сам не знаешь.
М о р и. Не увиливай!
Д и к. Ну, естественный отбор.
М о р и. Неправильно.
Д и к. Сдаюсь.
М о р и. Филогения есть отражение онтогении .
П я т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. На, получи!
М о р и. Еще вопрос. Каково влияние мышей на урожайность клевера? (Смех.)
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. А каково влияние крыс на Десять заповедей?
М о р и. Заткнись, недоумок. На самом деле связь есть.
Д и к. В чем же она состоит?
М о р и (в растущем замешательстве). Подожди, дай подумать. Забыл, как бы это поточнее. Что-то насчет того, что пчелы едят клевер.
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. А клевер ест мышей! Ха-ха-ха!
М о р и (нахмуриваясь). Дайте минуту подумать.
Д и к (внезапно выпрямляясь). Послушайте!
(Из соседней комнаты доносятся раскаты веселого смеха. Шестеро молодых людей поднимаются, поправляя свои галстуки.)
Д и к (авторитетно). Нам лучше присоединиться к этим воякам. Полагаю, они собираются фотографироваться. Нет, это потом.
О т и с. Кэйбл, ты берешь на себя «рэгтаймшу».
Ч е т в е р т ы й м о л о д о й ч е л о в е к. Черт, лучше бы я этот подарок по почте послал.
М о р и. Если вы дадите мне еще минуту, я додумаю эту мысль с мышами.
О т и с. В прошлом месяце я был шафером на свадьбе у старины Чарли Макинтайра и…
(Все медленно продвигаются к дверям, шум голосов становится похож на вавилонское столпотворение, среди которого слышны протяжные жалобные всхлипы органа Адама Пэтча, готовящегося взять пробные аккорды увертюры.)
Энтони
Пять сотен глаз буравили спину его свадебного фрака, и на неуместно буржуазных зубах священника сверкали солнечные блики. Он с трудом сдерживал смех. Глория что-то говорила звенящим от гордости голосом, и он заставлял себя думать, что происходящее сейчас не повторится больше никогда, что каждый миг полон значения, что именно в эти секунды его жизнь рассекается надвое, и самое лицо мира меняется у него на глазах. Он старался возродить то чувство экстаза, которое почти не покидало его десять недель назад, но все ощущения тех дней куда-то пропали, сейчас он не мог вызвать в себе даже простого нервного возбуждения — все казалось гигантской концовкой непонятно чего. Да еще эти золотые зубы! Ему стало интересно, женат ли священник; потом совсем не к месту заинтересовала проблема: может ли священник обвенчать сам себя…
Но когда он обнял Глорию, что-то неожиданно мощное буквально пронизало его. Кровь заструилась в его жилах. Нечто ощутительно-весомое и вместе с тем приятное снизошло на него, неся с собой чувство ответственности и обладания. Он был женат.
Глория
Такое множество настолько спутанных эмоций, что ни одну из них нельзя было выплести из других! Хотелось плакать от жалости к матери, которая сама тихо плакала в нескольких шагах позади, и от невыразимой прелести июньского сияния, лившегося в окна. Сознание, казалось, отключилось. Только расцвеченное горячечным волнением ощущение безусловной важности всего происходящего — и вера, яростная и страстная, горящая в ней как молитва вера, что вот еще мгновение, и она окажется навеки в полной безопасности.
Однажды поздно вечером они приехали в Санта-Барбару, и ночной портье в отеле «Лакфадио» отказался принять их на том основании, что они не женаты.
Этот клерк понимал, что Глория прекрасна. И не допускал мысли, что нечто столь прекрасное как Глория может иметь что-то общее с моралью.
«Con Amore»
Те первые полгода — поездка на Запад, месяцы ленивого блуждания по калифорнийскому побережью, серый дом вблизи Гринвича, где они жили, пока поздняя осень не сделала сельский пейзаж чересчур удручающим, — те дни и те места видели восхитительные часы. Захватывающая дух идиллия их помолвки уступила место сначала пылкой романтике более страстных отношений, но и эта захватывающая идиллия осталась позади, ускользнув к другим влюбленным; просто однажды они огляделись — а ее уже нет, и как это случилось, они едва ли сами понимали. Если б один из них ушел из жизни в дни той идиллии, то у другого осталось бы смутное неутолимое желание, которое может составить смысл существования. Но волшебство должно спешить дальше, а влюбленные остаются…
Идиллия минула, унося как непомерную плату за себя юность. Настал день, когда Глория обнаружила, что другие мужчины больше не раздражают ее; настал день, когда Энтони открыл, что опять не прочь засидеться вечерком, болтая с Диком о тех потрясающих отвлеченностях, которые когда-то занимали все его мироздание. Зная, что уже взяли у любви все лучшее, они учились дорожить тем, что осталось. Теперь они длили любовь — долгими ночными разговорами, до тех застывших часов, когда ум, утончаясь, становится острым, а образы, взятые взаймы у снов, делаются тканью самой жизни; глубоко интимными проявлениями доброты друг к другу, которую учились находить в себе; смехом над тем, что обоим казалось глупо; сходными мыслями о благородстве и печали.
Но, прежде всего, это было время открытий. Черты, которые они открывали друг в друге, порой бывали столь противоречивы, так переплетены и вдобавок так обильно политы сиропом любви, что они вовсе не были склонны рассматривать их как нечто стоящее внимания — скорее, как случайные явления, о которых нужно узнать и тут же забыть. Энтони, например, обнаружил, что живет с девушкой в высшей степени вспыльчивой и неистово эгоистичной. Не прошло и месяца, как Глория, в свою очередь, узнала, что ее супруг постоянно и панически боится целого сонмища призраков, созданных его собственным воображением. Процесс этот, насколько она понимала, отличался цикличностью: боязнь то внезапно нарастала, становясь почти непристойно очевидной, то слабела до такой степени, что порой казалась Глории плодом ее собственной выдумки. Реакцию Глории на все это едва ли можно было назвать женской — в ней не обнаружилось ни презрения, ни поспешного материнского чувства. Сама практически лишенная чувства физического страха, она ничего не понимала, но прилагала максимум усилий к тому, чтоб находить в поведении Энтони черты, искупающие эту слабость; пусть в состоянии сильной взволнованности или нервного напряжения, когда совсем уж разыгрывалось воображение, он оказывался таким трусом, но ведь было в нем что-то вроде безрассудной отваги, которая, в те редкие минуты, когда проявлялась, вызывала почти восхищение Глории; была в нем и гордость, обычно заставлявшая держать себя в руках, когда он знал, что за ним наблюдают.
Сначала эта черта проявила себя в нескольких инцидентах просто как повышенная нервозность — его выговор таксисту в Чикаго за то, что тот слишком быстро ехал, отказ повести ее в одно из пользующихся дурной славой кафе, куда она так хотела попасть; все это, конечно, можно было объяснить, не выходя за рамки здравого смысла — он заботился прежде всего о ней, тем не менее слишком частое повторение этих случайностей настораживало ее. А после случая в Сан-Франциско, когда они были женаты неделю, подозрения ее переросли в уверенность.
Было за полночь, в комнате царил глубокий мрак. Глория уже засыпала и, слыша рядом ровное дыхание Энтони, думала, что он тоже спит, как вдруг увидела, что, приподнявшись на локте, он уставился в окно.
— Что такое, дорогой? — пробормотала она.
— Ничего, — он откинулся на подушку и повернулся к ней, — ничего, милая женушка.
— Не называй меня женой. Я твоя возлюбленная. «Жена» — такое противное слово. «Постоянная любовница» точнее, и мне больше нравится… Иди ко мне, — добавила она в порыве нежности. — Мне так хорошо спится, когда я обнимаю тебя.
«Прийти» к Глории значило нечто вполне определенное. Для этого требовалось просунуть одну руку ей под плечи, сцепить руки у нее на груди, и как можно теснее прижаться к ней, изобразив из себя что-то вроде детской колыбельки, в которой ей было бы тепло и уютно. А Энтони, привыкший вертеться во сне, с окончательно затекающими после получаса таких упражнений руками, должен был ждать, пока она не заснет, и только после этого, нежно откатив ее на другую половину кровати, мог заняться собой и свернуться так, как было удобно ему.
Чувствуя, что ее любят, Глория наконец погрузилась в сон. На дорожных часах, подаренных Бликманом, протекло пять минут; на незнакомой и безликой мебели, на всем, что находилось в комнате, лежала тишина, и почти гнетущий потолок безмолвно таял по углам, переходя в невидимые стены. Вдруг что-то резкой стрекочущей дробью прошлось по стеклу; в безмолвном, сгустившемся воздухе звук получился отрывистым и громким.
Энтони рывком вскочил с кровати и замер рядом.
— Кто там? — выкрикнул он испуганно.
Глория лежала тихо, она уже совсем проснулась, но внимание ее занимал не столько этот треск, сколько замершая, затаившая дыхание фигура мужа, чей вопль прозвучал так жутко в этой зловещей темноте.
Звук прекратился, комната снова погрузилась в тишину — потом голос Энтони, торопливо бормочущий в трубку:
— Только что кто-то пытался проникнуть в комнату!.. Там, за окном кто-то есть! — Теперь голос его звучал настойчиво, хотя в нем еще чувствовалась дрожь. — Хорошо! Побыстрее… — Он повесил трубку и снова замер в неподвижности.
…У дверей послышался шорох, возня, потом постучали. Энтони открыл, на пороге показались взволнованный ночной портье и трое столпившихся позади, глазеющих у него из-за плеча, коридорных. Большим и указательным пальцами портье угрожающе, словно оружие, сжимал перьевую ручку, один из коридорных вооружился телефонной книгой и теперь диковато косился на нее. Тут к группе присоединился поспешно вызванный гостиничный детектив, и все они, как один, разом ввалились в комнату.
Щелкнул выключатель, и все залило светом. Натягивая на себя одеяло, Глория зажмурила глаза и, наклонив голову, отвернулась, чтобы не видеть ужаса этого ни с чем не сообразного визита. В ее потрясенном сознании не было и следа другой мысли, кроме той, что ее Энтони совершил нечто позорное.
…Ночной портье говорил, стоя возле окна, и его тон больше подошел бы учителю, отчитывающему школьника, нежели слуге.
— Там никого нет, — вешал он безапелляционно, — да и быть не может. До земли добрых пятьдесят футов, целая пропасть, Боже ты мой. Вы просто услышали, как ветром дергает ставни.
— Ага…
Тогда ей стало жаль его. Захотелось успокоить, вновь нежно обвить руками, а этим всем сказать, чтоб они убирались, потому что то, из-за чего они пришли, было просто отвратительно. Но от стыда она не могла даже поднять головы. Она слушала обрывки фраз, извинения, слова, которые обычно говорят в таких случаях, несдержанный смешок одного из коридорных.
— Весь вечер я был чертовски взвинчен, — говорил Энтони, — и вот этот звук так подействовал на меня… я уже заснул наполовину.
— Да, да, я понимаю, — отвечал портье с приятным тактом, — с самим такое бывает.
Дверь закрылась, свет погас, Энтони тихо прошел по комнате и забрался в постель. Глория, делая вид, что так и не проснулась окончательно, тихонько вздохнула и скользнула к нему под руку.
— Что это было, дорогой?
— Ничего, — ответил он все еще чуть дрожащим голосом. — Я подумал, что кто-то подкрался к окну, подошел посмотреть, но никого не увидел. Шум продолжался, поэтому я позвонил вниз. Извини, если потревожил тебя, но что-то я сегодня себя чертовски нервно чувствую.
Она внутренне вздрогнула, поняв, что он лжет — ведь он не подходил к окну, даже попытки не делал. Он постоял возле кровати, а потом от страха стал звонить.
— Ах, — вздохнула она и добавила. — Так спать хочется.
Примерно час они лежали рядом, не засыпая. Глория, так плотно зажмурив глаза, что перед ее мысленным взором возникли две голубые луны, которые бешено вертелись в непередаваемом лилово-розовом пространстве; Энтони, слепо уставившись во мрак над головой.
И лишь по прошествии многих недель, постепенно, все, что случилось в ту ночь, с помощью смеха и шуток, было извлечено на свет Божий. Они нашли и способ справляться с этим — когда бы сей неодолимый ночной ужас ни напал на Энтони, она лишь обовьет его руками и проворкует чуть слышно:
— Никому не отдам моего Энтони. Никто его не обидит.
Он обычно смеялся, воспринимая это просто как сценку, которую они разыгрывали для обоюдного удовольствия, но для Глории это никогда не было шуткой. Сначала это было глубокое разочарование, а потом ей всякий раз приходилось держать себя в руках.
А одной из главных повседневных забот Энтони постепенно сделалась необходимость справляться с раздражением Глории — портилось ли ее настроение из-за отсутствия горячей воды для ванны или просто от желания повздорить с мужем. А для этого только-то и требовалось: здесь — всего лишь промолчать, там — настоять на своем, в ином случае — чуть-чуть уступить, а иногда — просто заставить. Главным образом, непомерное своенравие Глории проявлялось в приступах гнева, сопровождаемых вспышками жестокости. В силу природного бесстрашия и уверенности в собственной «избалованности», в силу неистовой и даже похвальной независимости суждений, и, наконец, благодаря сознанию, что она никогда не встречала девушки столь же красивой, как она сама, Глория развилась в последовательного, претворяющего свое учение в жизнь ницшеанца . И все это, естественно, с глубоким чувством.
Взять, к примеру, ее желудок. Привыкнув к определенным блюдам, она имела стойкое предубеждение против всех остальных. Поздний завтрак должен был состоять из лимонада и сэндвича с помидорами, потом легкий ланч из фаршированных, опять же, помидоров. Она требовала не просто выбора из дюжины блюд, приготовлять их требовалось тоже только определенным образом. Одни из самых неприятных минут в первые две недели после свадьбы они пережили в Лос-Анджелесе, когда несчастный официант принес ей помидор, фаршированный куриным салатом вместо сельдерея.
— Мы всегда готовим так, мадам, — дрогнувшим голосом пояснил он серым глазам, которые метали в него громы и молнии.
Глория промолчала, но когда официант благоразумно удалился, принялась с такой яростью молотить кулачками по столу, что зазвенели серебро и фарфор.
— Бедная Глория, — неосмотрительно рассмеялся Энтони, — все что-нибудь не так, как ей хочется.
— Я не могу это есть! — вся вспыхнула она.
— Сейчас верну официанта.
— Не смей! Он все равно ничего не поймет, проклятый дурак!
— Ну, они тоже не виноваты. Отошли блюдо обратно, или будь умницей и съешь.
— Заткнись! — оборвала она.
— Ну вот, а я в чем виноват?
— Ни в чем, — произнесла она плачущим голосом, — просто я это есть не могу.
Энтони беспомощно промолчал.
— Идем куда-нибудь в другое место, — предложил он.
— Не хочу больше никуда идти. Я устала блуждать по десяткам кафе, где нельзя получить ничего съедобного.
— Когда это мы блуждали по десяткам кафе?
— А что еще нам остается в этом городе, — убежденно стояла на своем Глория.
Озадаченный Энтони попытался зайти с другой стороны.
— А почему бы тебе не попытаться это съесть? Может оказаться вовсе не так уж плохо.
— Просто потому, что я-не-люб-лю-ку-ри-но-е-мя-со!
Она взяла вилку и принялась брезгливо тыкать ею в помидор, Энтони ждал, что она вот-вот начнет расшвыривать содержимое тарелки во все стороны. Он понимал, что ярость Глории достигла высшей точки — в глазах ее проблескивала ненависть, направленная сейчас как на него, так и на все окружающее, — и в этот момент лучше всего было оставить ее в покое.
И тут он с изумлением увидел, как она нерешительно поднесла вилку ко рту и попробовала салат. Недовольное выражение не исчезло с ее лица, и Энтони настороженно наблюдал, не делая никаких замечаний, стараясь даже не дышать. Она еще попробовала салата — а в следующее мгновение уже просто ела его. Энтони с трудом подавил смех, а когда заговорил, то ни в коем случае не касался темы куриного салата.
Как некая траурная фуга этот инцидент со всевозможными вариациями развивался на протяжении всего первого года их семейной жизни; и неизменно это развитие ставило Энтони в тупик, раздражало и подавляло. Но еще более роковым оказалось для него изнурительное состязание их характеров на поприще мешков с грязным бельем, потому что в результате этих стычек он неизбежно оказывался решительно побежденной стороной.
Однажды в Коронадо, где они, сделав самую долгую остановку в своем путешествии, пробыли больше трех недель, Глория, собираясь к чаю, доводила до полного блеска свою внешность.
Энтони, который был внизу и слушал сводку последних известий о военных действиях в Европе, вошел в комнату, поцеловал ее в припудренную шею и направился к своему туалетному столику. Тщательно и безрезультатно обшарив все ящики, он обернулся к Незавершенному Шедевру.
— Слушай, у нас есть чистые носовые платки? — спросил он. Глория покачала своей золотой головкой.
— Ни единого. Я взяла твой.
— И, я так понимаю, последний, — саркастически усмехнулся он.
— Разве? — Она как раз обводила губы выразительным и очень изящным контуром.
— А из прачечной белье не приносили?
— Понятия не имею.
Энтони постоял в нерешительности, потом, пораженный внезапной мыслью, открыл стенной шкаф. Подозрение подтвердилось. На крюке, готовый к отправке, висел голубой мешок с эмблемой отеля. В нем было белье Энтони — он сам его туда укладывал. Но на полу под мешком громоздилась изрядная куча несколько иных предметов туалета — женского белья, чулок, платьев, халатов, пижам, — большинство из которых было едва ношено, однако, по разумению Глории, подлежало отправке в стирку.
Он стоял, держа дверь шкафа нараспашку.
— Глория, что это такое?
— Что?
Линия губ подчищалась и корректировалась в соответствии с неким таинственным планом; футляр с помадой не дрогнул в ее пальцах, она даже не взглянула в его сторону. Это был полный триумф сосредоточенности.
— Ты что, ни разу не сдавала белье в стирку?
— А разве оно там?
— По всей видимости, да.
— Значит, не сдавала.
— Глория, — начал Энтони, садясь на кровать и стараясь поймать ее взгляд в зеркале, — ты просто замечательный товарищ, на тебя во всем можно положиться! С тех пор, как мы уехали из Нью-Йорка, я все время сам отдавал белье в стирку, но примерно неделю назад мы договорились, что теперь твоя очередь. Все, что от тебя требовалось — затолкать этот хлам в мешок и вызвать горничную.
— Господи, ну что ты поднимаешь такой шум из-за этой стирки? — раздражаясь, воскликнула Глория. — Я все сделаю.
— Не поднимаю я никакого шума. Мне это так же неприятно, как и тебе, но когда в доме нет ни единого носового платка, самое время что-то делать по этому поводу.
Энтони считал, что изъясняется в высшей степени логично. Но Глория, видимо, так не считала, она отложила помаду и просто повернулась к нему спиной.
— Застегни-ка мне крючки, — предложила она. — Энтони, дорогой, я просто совсем забыла. Я собиралась, честное слово, и сегодня же сдам. Ну, не сердись на свою крошку.
|
The script ran 0.014 seconds.