Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фрэнсис Фицджеральд - Загадочная история Бенджамина Баттона [1921]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Рассказ, Фантастика

Аннотация. Фрэнсису Скотту Фицджеральду принадлежит, пожалуй, одна из ведущих сольных партий в оркестровой партитуре «века джаза». Писатель, ярче и беспристрастней которого вряд ли кто отразил безумную жизнь Америки 20-х годов, и сам был плотью от плоти той легендарной эпохи, его имя не сходило с уст современников и из сводок светских хроник. Его скандальная манера поведения повергала в ужас одних и вызывала восторг у других. Но эксцентричность и внешняя позолота канули в прошлое, и в настоящем остались его бессмертные книги.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

— Они уехали за город. Это неожиданно ранило его душу. Они уехали за город и не дали ему знать. Еще года два назад он точно знал бы число и час их отъезда, непременно пришел бы выпить с ними на прощанье и условился их навестить по приезде. А теперь вот они уехали без предупреждения. Энсон посмотрел на часы и решил было провести субботу и воскресенье в домашнем кругу, но оставался лишь местный поезд, который будет тащиться по этой нестерпимой жаре добрых три часа. А завтрашний день провести за городом и воскресенье тоже — право, ему вовсе не улыбалось играть на веранде в бридж с благовоспитанными юнцами, а после обеда танцевать в захолустной гостинице, ничтожном подобии развлекательного заведения, которое его отец когда-то ценил не по заслугам. — Нет уж… — сказал он себе. — Нет. Он был горделивый, видный собою молодой человек, уже несколько располневший, но иных следов беспутная жизнь на нем не оставила. Он мог бы показаться неким столпом — порой, отнюдь не столпом общества, порой не иначе, как таковым, — столпом законности, религиозности. Несколько минут он неподвижно стоял на тротуаре перед жилым домом на Сорок Седьмой улице; пожалуй. впервые в жизни ему решительно нечего было делать. Потом он бодро зашагал по Пятой авеню, словно вдруг вспомнил, что у него там назначено важное свидание. Необходимость притворяться есть одна из немногих характерных черт, которые объединяют нас с собаками, и, думается мне, Энсон в тот день походил на породистого пса, какового постигло разочарование у знакомой двери. Он отправился к Нику, некогда знаменитому бармену, который прежде часто обслуживал дружеские вечеринки, а теперь продавал безалкогольное шампанское в погребке, каких много в подвальных лабиринтах отеля «Плаза». — Ник, — спросил он, — что же это кругом творится? — Как вымерли все, — ответил Ник. — Приготовь мне коктейль из виски с лимоном. — Энсон протянул через стойку пинтовую бутылку. — А знаешь, Ник, девушки бывают разные: у меня была одна крошка в Бруклине, так она на прошлой неделе вышла замуж и мне даже не сообщила. — Да неужели? Ха-ха-ха, — сказал Ник уклончиво. — Стало быть, поднесла сюрпризец. — Вот именно, — сказал Энсон. — Накануне я с ней развлекался. — Ха-ха-ха, — отозвался Ник. — Ха-ха-ха. — Помнишь, Ник, ту свадьбу в Хот-Спрингс, когда я заставил официантов и весь оркестр распевать «Боже, храни короля»? — Где же это было, мистер Хантер? — спросил Ник задумчиво и с сомнением. Кажется, на… — В следующий раз они снова предложили свои услуги, а я никак не мог припомнить, сколько им заплатил, — продолжал Энсон. — …кажется, на свадьбе мистера Тренхолма. — Такого я не знаю, — сказал Энсон решительно. Ему было обидно, что чья-то незнакомая фамилия вторглась в его воспоминания; Ник это заметил. — Не-е… — поправился он. — Я ошибся. Это был кто-то из ваших Брейкинс… то бишь, Бейкер… — Буян Бейкер, — подхватил Энсон с живостью. — А когда все было кончено, они затолкали меня в катафалк, завалили цветами и увезли. — Ха-ха-ха, — отозвался Ник. — Ха-ха-ха. Но Ник не мог долго притворяться старым, верным слугою семьи, и Энсон снова поплелся в вестибюль. Он осмотрелся, встретился глазами с незнакомым портье за конторкой, взглянул на цветок, оставшийся от утренней свадьбы в медной плевательнице. Потом вышел и медленно побрел напрямик, через Колумбус Серкл, в ту сторону, где садилось кроваво-красное солнце. Вдруг он круто повернул назад, снова вошел в отель и скрылся в телефонной будке. Позднее он говорил, что в тот день трижды пытался дозвониться до меня и решительно до всякого из своих знакомых, кто мог оказаться в Нью-Йорке, вплоть до мужчин и женщин, с которыми не виделся много лет, и до некоей натурщицы, подружки студенческой поры, чей выцветший номер сохранился в его записной книжке, — с Центральной телефонной станции ему сообщили, что коммутатор давно уже ликвидирован. Наконец в своих поисках он преодолел даже городскую черту и имел несколько неприятных разговоров с норовистыми дворецкими и горничными. Такого-то нет, он уехал на прогулку, купаться, играть в гольф, отплыл в Европу еще на прошлой неделе. Прикажете передать, кто звонил? Ему нестерпима была мысль провести этот вечер вне общества — заветные планы насладиться праздностью теряют всякую прелесть, когда поневоле остаешься в одиночестве. Конечно, всегда можно отыскать подходящих девиц, но те, которых он знал, вдруг куда-то исчезли, а провести вечер в Нью-Йорке с незнакомой продажной женщиной даже не приходило ему в голову — он счел бы это постыдной тайной, утехою, достойной какого-нибудь коммивояжера в чужом городе. Энсон оплатил счет за разговоры — телефонистка безуспешно пыталась подшутить над величиной суммы — и вторично в этот день решился покинуть отель «Плаза», идя куда глаза глядят. У вращающейся двери стояла боком к свету женщина, очевидно, беременная, — когда дверь поворачивалась, на плечах ее колыхалась тонкая бежевая накидка, и всякий раз она нетерпеливо поворачивала голову, словно устала ждать. При первом же взгляде на нее что-то мучительно знакомое потрясло его до глубины души, но только приблизясь к ней на пять шагов, он понял, что перед ним Паула. — Господи, это же Энсон Хантер! Сердце его упало. — Господи, это же Паула… — Право же, это просто поразительно. Я никак не могу поверить, Энсон! Она схватила его за обе руки, и он, увидев такую свободу обращения, понял, что воспоминания, связанные с ним, утратили для нее горечь. Но не для него он ощутил, как прежнее чувство, которое он некогда к ней питал, вновь закрадывается в душу, причем возвращается и та нежность, с какой он относился к ее жизнерадостности, которую боялся омрачить. — Мы проводим лето в Райе. Питу пришлось приехать по делам сюда, на Восток, — ты, конечно же, знаешь, что я теперь миссис Питер Хэгерти, — ну так вот, мы взяли с собой детей и арендовали дом здесь, поблизости. Ты непременно должен к нам наведаться. — Но удобно ли это? — спросил он напрямик. — И когда я могу заглянуть? — Когда хочешь. А вот и Пит. Дверь повернулась, пропуская рослого мужчину лет тридцати со смуглым лицом и коротко подстриженными усиками. Безупречная осанка выгодно отличала его от Энсона, чья полнота была особенно заметна под узкой визиткой. — Напрасно ты стоишь, — сказал Хэгерти жене. — Давайте-ка присядем вон там. Он указал на кресла в вестибюле, но Паула медлила в нерешительности. — Лучше я поеду домой, — сказала она. — Энсон, почему бы… почему бы тебе не пообедать у нас сегодня вечером? Правда, мы только-только устраиваемся, но если тебя это не смущает… Хэгерти сердечно поддержал приглашение. — Останетесь у нас до утра. Их автомобиль ожидал у подъезда отеля, и Паула утомленно опустилась на шелковые подушки. — Мне так много нужно тебе сказать, — проговорила она, — что это, кажется, безнадежно. — Я хочу знать, как ты живешь. — Ну, — она улыбнулась Хэгерти, — это тоже разговор долгий. У меня трое детей — от первого брака. Старшему пять лет, среднему четыре, младшему три. Она улыбнулась снова. — Как видишь, я не теряла времени понапрасну, не так ли? — Все мальчики? — Мальчик и две девочки. А потом — потом много было всякого, год назад в Париже я развелась и вышла замуж за Пита. Вот и все — могу только добавить, что я бесконечно счастлива. В Райе они подъехали к большому дому близ Приморского клуба, и навстречу выбежали трое темноволосых, худеньких ребятишек, которые вырвались от английской гувернантки и бросились к автомобилю с невнятными криками. Рассеянно и с трудом Паула обняла каждого по очереди, но они приняли эту ласку сдержанно, поскольку им, видимо, было ведено не виснуть на маме. Даже рядом с их свежими личиками кожа Паулы ничуть не казалась увядшей, — при всей ее физической вялости она выглядела моложе, чем в день их последней встречи в Палм-Бич семь лет назад. За обедом она была немногословна, а потом, слушая радио, лежала на диване с закрытыми глазами, и Энсон уже подумывал, не стеснительно ли его присутствие в столь позднее время. Но в девять часов, когда Хэгерти встал и любезно сказал, что оставит их ненадолго вдвоем, она понемногу разговорилась и стала рассказывать о своем прошлом. — Первый мой ребенок, — сказала она, — та старшая девчушка, которую мы зовем Милочкой, — я чуть не умерла, когда узнала, что мне предстоит ее родить, ведь Лоуэлл был для меня совсем чужим. Мне даже не верилось, что у меня может быть ребенок. Я написала тебе письмо, но тут же его изорвала. Ах, Энсон, ты так дурно со мной поступил. Снова меж ними началось прежнее общение, которое то сближало, то разделяло их. В душе Энсона вдруг ожили воспоминания. — Ведь ты, кажется, был помолвлен? — спросила она. — С девушкой по имени Долли, не помню ее фамилии. — Я никогда не был помолвлен. Собирался один раз, но никогда не любил никого, кроме тебя, Паула. — Полно тебе, — отозвалась она. И продолжала после короткого молчания: Теперь мне впервые хочется иметь ребенка. Понимаешь, я влюблена — наконец-то. Он не ответил, потрясенный ее предательской забывчивостью. Должно быть, она заметила, что это «наконец-то» задело его за живое, а потому добавила: — Ты меня тогда очаровал, Энсон, ты мог сделать со мной все, что угодно. Но мы никогда не были бы счастливы. Я слишком глупа для тебя. Я не люблю все усложнять, как ты. — Паула снова помолчала. — Ты никогда не обзаведешься семьей, — сказала она. Эти слова поразили его, как удар в спину, — из всех обвинений этого он решительно не заслуживал. — Я мог бы обзавестись семьей, будь женщины иными, — сказал он. — Если бы я не видел их насквозь, если бы женщины не терзали нас за других женщин, если бы у них была хоть капля гордости. Если бы только я мог уснуть на время и проснуться в кругу настоящей семьи — да ведь я для этого и создан, Паула, женщины всегда это чувствовали, потому-то я им и нравился. Просто я уже не могу выносить все, что этому предшествует. Хэгерти вернулся около одиннадцати; когда они выпили виски, Паула поднялась и сказала, что ей пора спать. Она подошла к мужу. — Где ты был, дорогой? — спросила она. — Мы выпили по стаканчику с Эдом Сондерсом. — Я беспокоилась. Думала, может, ты сбежал от меня. Она прильнула головой к его груди. — Он такой милый, правда, Энсон? — спросила она. — Необычайно, — отозвался Энсон со смехом. Она подняла голову и взглянула на мужа. — Ну, я готова, — сказала она. Потом обернулась к Энсону. — Хочешь увидеть наш семейный гимнастический трюк? — Да, — сказал он, притворяясь заинтересованным. — Ладно. Алле-гоп! Хэгерти легко подхватил ее на руки. — Это называется наш семейный акробатический трюк, — сказала Паула. — Он относит меня наверх. Ну разве не мило с его стороны? — Да, — сказал Энсон. Хэгерти слегка наклонил голову и коснулся щекою лица Паулы. — И я его люблю, — сказала она. — Ведь я тебе уже говорила об этом, правда, Энсон? — Да, — сказал он. — Он самый славный на свете, — ведь правда, мой дорогой? Ну, спокойной ночи. Алле-гоп! Видишь, какой он сильный? — Да, — сказал Энсон. — Я там положила тебе пижаму Пита. А теперь сладких сновидений — увидимся за завтраком. — Да, — сказал Энсон. VIII Старшие компаньоны фирмы настаивали, чтобы Энсон уехал на лето за границу. Вот уже целых семь лет он, в сущности, не отдыхал, говорили они. Он засиделся на месте, надо переменить обстановку. Но Энсон упорно отнекивался. — Если я уеду, — заявил он, — то не возвращусь никогда. — Но это же глупо, старина. Вернешься через три месяца, и всю твою хандру как рукой снимет. Будешь здоров, как прежде. — Нет. — Он упрямо качал головой. — Если я прерву работу, то уже больше к ней не вернусь. Прервать работу означает сдаться, а это конец всему. — Давай все же рискнем. Если хочешь, уезжай на полгода, — мы не боимся, что ты нас покинешь. Без работы жизнь будет тебе не мила. Они взяли на себя все хлопоты, связанные с поездкой. Ведь они любили Энсона, — его любили все, — и свершившаяся с ним перемена нависла над фирмой, как туча. Рвение, которое неизменно сопутствовало всякому делу, участливое отношение к равным и подчиненным, неизменная заразительная бодрость — за последние четыре месяца нервное перенапряжение заглушило эти черты, и они сменились унылой суетливостью сорокалетнего человека. При заключении всякой сделки он стал теперь лишь обузой и бременем. — Если я уеду, то не вернусь никогда, — сказал он. За три дня до его отплытия Паула Леджендр-Хэгерти умерла во время родов. Я тогда часто его видел, потому что мы собирались вместе плыть через океан, но впервые за долгие годы нашей дружбы он ни словом не обмолвился со мною о своих чувствах, и сам я не замечал в нем ни малейших признаков душевного волнения. Больше всего его заботило, что ему уже тридцать лет, — во всяком разговоре он искал случая напомнить об этом, а потом умолкал, словно полагая, что слова эти вызывают у собеседника череду мыслей, которые красноречиво говорят сами за себя. Подобно его компаньонам, я был поражен происшедшей в нем переменой и обрадовался, когда пароход «Париж» пустился в путь по водной стихии, разделяющей континенты, и его заботы остались позади. — Не выпить ли нам? — предложил он. Мы пошли в бар с чувством приподнятости, обычным в день отъезда, и заказали четыре «мартини». После первого коктейля он вдруг преобразился неожиданно простер руку и хлопнул меня по колену с веселым оживлением, какого я не замечал за ним уже много месяцев. — Ты обратил внимание на ту девушку в красном берете? — спросил он. — У нее румяные щечки, и провожали ее двое полицейских сыщиков. — Она и впрямь хорошенькая, — согласился я. — Я справился по списку у помощника капитана и узнал, что она здесь без сопровождающих. Сейчас позову стюарда. Вечером мы с ней пообедаем. Вскоре он меня покинул, а через час уже прогуливался по палубе в ее обществе, разговаривая с нею звучным, звонким голосом. Ее красный берет ярким пятном выделялся на фоне зеленовато-серого моря, и время от времени она стремительно вскидывала голову с улыбкой, выражавшей удовольствие, любопытство и предвкушение чего-то нового. За обедом мы пили шампанское и славно повеселились — а потом Энсон играл в бильярд с завидным увлечением, и некоторые пассажиры, видевшие нас вместе, расспрашивали меня, кто он такой. Когда я уходил спать, он и девушка болтали и смеялись на диванчика в баре. За время плаванья я видел его реже, чем мне хотелось бы. Он пробовал сколотить компанию из четверых, но для меня дамы не нашлось, и мы с ним встречались только за столом. Правда, иногда он пил коктейли в баре и рассказывал мне про девушку в красном берете и про все перипетии их знакомства, приукрашая их, по своему обыкновению, причудливыми и забавными подробностями, и я радовался, что он снова стал самим собой или, по крайней мере, таким, каким я его знал и понимал. Думается мне, он бывал счастлив, только когда какая-нибудь женщина в него влюблялась, тянулась к нему, как металлические опилки тянутся к магниту, способствуя его самовыражению, что-то ему обещая, не знаю, что именно. Быть может, это обещало ему, что на свете всегда будут женщины, готовые пожертвовать самой светлой, самой свежей и чудесной порой своей жизни, дабы хранить и оберегать чувство превосходства, которое он лелеял в душе. РЕШЕНИЕ I Как- то однажды, спустя примерно год после свадьбы, Жаклин Матер зашла к своему мужу в агентство по продаже скобяных изделий, работой которого он более-менее успешно управлял. У приоткрытой двери его кабинета она остановилась и сказала: «Ой, извините», поскольку стала свидетельницей довольно обыденной, но в то же время весьма интригующей сцены. Перед ее мужем стоял молодой человек по имени Бронсон, которого Жаклин немного знала; муж приподнялся из-за своего стола. Бронсон схватил его руку и с чувством пожал ее — он был взволнован. Услышав в дверях шаги, оба обернулись, и Жаклин заметила, что у Бронсона были красные глаза. Спустя мгновение он вышел, бросив, проходя мимо Жаклин, смущенное «здравствуйте». Она проскользнула в кабинет мужа. — Что это здесь делал Эд Бронсон? — не скрывая любопытства, сразу же спросила она. Чуть прищурив свои серые глаза, Джим Матер улыбнулся жене и осторожно усадил ее на край стола. — Он просто забежал на минутку, — с готовностью ответил он. — Как дела дома? — Дома все в порядке. Так чего же он хотел? — настаивала она. — Ему просто нужно было кое о чем со мной поговорить. — О чем же? — Да ничего особенного. Обычный деловой разговор. — А почему у него были красные глаза? — Красные глаза? — Он невинно взглянул на жену, и оба неожиданно рассмеялись. Жаклин поднялась и, обойдя вокруг стола, плюхнулась в его вращающееся кресло. — Лучше признавайся, — весело заявила она. — Все равно никуда не уйду, пока не скажешь. — Ну, — он поколебался, нахмурился, — он просил меня об одной услуге. Жаклин сразу поняла, вернее, интуитивно почувствовала, о чем идет речь. — Ах, вот что! — Ее голос немного напрягся. — Ты дал ему взаймы. — Совсем немного. — Сколько же? — Всего три сотни. — Всего три сотни, — в голосе Жаклин зазвучала холодная сталь. — Скажи мне, Джим, сколько мы с тобой тратим в месяц? — Ну сколько… Что-нибудь пять-шесть сотен, — он немного поерзал. — Слушай, Джекки, Бронсон деньги вернет. Просто у него сейчас небольшие затруднения. Его здорово подвела одна девушка из Вудмера… — Зато всем известно, какой ты безотказный, вот он и пришел к тебе, — перебила Жаклин. — Это неправда, — на всякий случай ответил он. — Тебе не приходило в голову, что я сама могла бы истратить эти три сотни? — спросила она. — Помнишь, как мы в ноябре собирались поехать в Нью-Йорк и у нас не хватило денег? И без того слабая улыбка теперь совсем исчезла с лица Матера. Он подошел к двери кабинета и захлопнул ее. — Слушай, Джекки. Ты должна понять следующее. Бронсон — один из тех, с кем я почти ежедневно встречаюсь за ленчем. В детстве мы вместе играли, мы вместе ходили в школу. Неужели ты не понимаешь, что я как раз тот человек, к которому он может обратиться в трудную минуту? И именно поэтому я не мог ему отказать. Жаклин повела плечами, как бы стряхивая с себя эти объяснения. — Брось ты, — ответила она резко. — Я знаю только, что хорошего от него ждать нечего. Вечно он под градусом, работать толком нигде не работает. Это, конечно, дело его, а вот жить за твой счет он не имеет никакого права. Они сидели теперь друг против друга по разные стороны стола, и оба говорили тоном человека, разговаривающего с ребенком. И он, и она начинали фразу со слова «послушай», а на лицах было выражение смиренного терпения. — Если ты отказываешься понимать, я ничего не могу поделать, — по прошествии пятнадцати минут заключил Матер, и голос его звучал чуть раздраженно. — Между мужчинами существуют особые обязательства, и их надо выполнять. И дело тут не просто в том, одолжить деньги или нет, — не забывай, что именно в моей работе очень многое зависит от расположения деловых людей. Говоря это, Матер надевал на себя пальто. Вместе с женой он отправлялся домой обедать. Ехать приходилось трамваем, потому что автомобиля у них сейчас не было — старый недавно продали, а новый собирались завести только весной. К несчастью, как раз в этот день трамвай сыграл с ними злую шутку. При других обстоятельствах перебранка в конторе была бы забыта, но история, происшедшая в трамвае, подлила масла в огонь, и предмет их ссоры вызвал серьезные осложнения хронического характера. Жаклин и Джим сели на свободные места в передней части вагона. Стоял конец февраля, и нетерпеливое солнце бесцеремонно превращало потемневшие уличные сугробы в грязные ручейки, весело журчащие по сточным желобкам. Из-за погоды народу в трамвае было меньше обычного — никто не стоял. Водитель даже открыл свое окно, и неокрепший весенний ветерок выгонял из вагона остатки зимнего воздуха. Жаклин вдруг подумала, что сидящий рядом с ней муж гораздо благороднее и добрее многих других мужчин. От этой мысли стало приятнее на душе. Глупо пытаться его переделать. Может быть, Бронсон в конце концов вернет деньги, да и в любом случае триста долларов — не ахти какое состояние. Ее размышления были прерваны толпой пассажиров, только что ворвавшихся в трамвай и теперь проталкивающихся по проходу. «Только бы они прикрывали рот рукой, когда кашляют — подумала Жаклин. — Скорее бы уж Джим покупал новую машину, а то в этих трамваях можно черт знает какую болезнь подхватить». Она повернулась к Джиму обсудить этот вопрос, но Джим только что встал, уступая место женщине, стоявшей рядом с ним в проходе. Женщина, буркнув что-то неопределенное, села на освободившееся место. Жаклин нахмурилась. Женщина эта, лет пятидесяти на вид, была чудовищно огромной. Когда она только уселась, ей вполне хватило свободной части скамейки, но через мгновение она начала расползаться, занимая своим толстым телом все большее и большее пространство, пока процесс этот не принял характера насильственного отъема территории. Когда трамвай качнулся вправо, в сторону Жаклин, женщина также скользнула по сиденью вправо, когда же он качнулся влево, ей каким-то чудесным образом удалось окопаться, закрепляясь на занятой позиции. Перехватив взгляд мужа — он покачивался, держась за ремень, — Жаклин всем своим видом выразила полное неодобрение его поступку. Он сделал извиняющуюся гримасу и тут же углубился в изучение рекламы, расклеенной по всему вагону. Толстуха еще потеснила Жаклин — она практически заняла всю скамейку. Затем эта нахалка недовольно повернула на Жаклин свои глаза навыкате и кашлянула прямо ей в лицо. Издав слабый вскрик, Жаклин вскочила на ноги, в ярости протиснулась через мясистые колени и, пунцовая от гнева, стала пробиваться в конец вагона. Там она схватилась за ремень; вскоре к ней присоединился заметно встревоженный муж. За оставшиеся десять минут езды они не обронили ни слова, просто стояли рядом молча, а мужчины, сидевшие перед ними, похрустывали газетами, будучи не в силах оторвать глаз от новой порции комиксов. Жаклин взорвалась, когда они вышли из автобуса. — Идиот несчастный! — в бешенстве закричала она. — Где были твои глаза, когда ты уступал место этой ужасной бабе? Почему ты всегда заботишься о каких-то толстых наглых прачках? Позаботился бы для разнообразия обо мне! — Откуда я мог знать? На Матера вообще редко кто-то злился, теперь же Жаклин была зла на него, как никогда. — А ради меня ни один не пошевелился, все сидели, как привязанные, — это ты заметил? В понедельник ты приплелся домой такой усталый, что вечером даже идти никуда не хотел. Теперь мне ясно, отчего ты устал: ты небось уступил место какой-нибудь мерзкой прачке, которая здорова, как бык, и больше любит стоять, чем сидеть! Они быстро шли по уличной слякоти, не обращая никакого внимания на лужи. Матер был так смущен и подавлен, что не мог и слова вымолвить в оправдание, не мог даже извиниться. Жаклин вдруг замолчала, потом со странным блеском в глазах повернулась к мужу. Она обобщила ситуацию фразой, неприятнее которой Джим, наверное, не слышал за всю свою жизнь: — Я могу тебе объяснить, Джим, откуда идет эта твоя безотказность. Вся беда в том, что у тебя мировоззрение первокурсника из колледжа, а другими словами — ты профессиональный «хороший парень». II Инцидент и ссора вскоре были забыты — благодаря широкой натуре Матера все острые углы были сглажены в течение часа. Колебания после взрыва раздавались с затухающей амплитудой еще несколько дней, потом прекратились и исчезли где-то на берегу реки забвения. Я говорю «на берегу» потому, что преданное забвению, увы, никогда не забывается полностью. Наступил апрель, а машину они так и не купили. Матер с удивлением обнаружил, что ему никак не удается отложить деньги, а ведь через какие-нибудь полгода на его руках будет не только жена, но и ребенок. Это его обеспокоило. Вокруг его честных, добрых глаз появились первые морщинки — маленькие, незаметные, робкие. Теперь он часто засиживался на работе до поздних сумерек, а возвращаясь домой, прихватывал с собой кое-какую работу. Покупка машины на некоторое время откладывалась. Как- то апрельским днем Жаклин оказалась на Вашингтон-стрит. На улице было полно народу — все делали покупки. Жаклин медленно шла мимо магазинов и размышляла — с некоторой грустью, но без страха или отчаяния — о тех обязанностях и заботах, которые неизбежно возникнут в ее жизни в самое ближайшее время, хочет она этого или нет. В воздухе носились сухие летние пылинки, солнце задорно рикошетировало от зеркальных витрин, и осколки его сверкали радугой в бензиновых лужах вдоль тротуара. Вдруг Жаклин замедлила шаги. В трех метрах от нее у обочины красовался небольшой спортивный автомобиль с открытым верхом — яркий, новенький. Возле него стояли двое мужчин и разговаривали. В одном из них Жаклин узнала молодого Бронсона, который как раз в этот момент небрежным тоном спрашивал: — Ну как, нравится? Только сегодня утром купил. Жаклин круто повернулась и, стуча каблуками, быстро пошла к мужу в контору. Коротко кивнув секретарше, она буквально ворвалась в его кабинет. Матер, удивленный этим неожиданным вторжением, поднял голову от стола. — Джим, — выдохнула Жаклин, — скажи, Бронсон вернул тебе три сотни? — Н-нет, — неуверенно ответил Джим. — Нет еще. Он был у меня на той неделе и объяснил, что у него сейчас туго с деньгами. В ее глазах сверкнул злорадный триумф. — Ах, туго с деньгами? — отрывисто бросила она. — Так знай, что он только что купил новую спортивную машину, которая обошлась ему как минимум в две с половиной тысячи! Он покачал головой, отказываясь верить. — Да я сама видела, — утверждала она, — и своими ушами слышала, как он сказал, что только что ее купил. — Он сказал мне, что у него туго с деньгами, — беспомощно повторил Матер. Жаклин не могла этого выдержать. Из горла ее вырвался какой-то звук — не то завывание, не то стон. — Да он тебя просто использовал! Знал, какой ты простофиля, вот взял и использовал! Неужели ты сам не видишь? Ему захотелось, чтобы ты купил ему машину, и ты ее купил! — Она горько засмеялась. — Да он небось и сейчас гогочет до упаду над тем, как ловко он выудил у тебя денежки! — Да нет же, — запротестовал потрясенный Матер. — Ты, должно быть приняла его за кого-то другого. — Мы ходим пешком — а он ездит за наши деньги! — перебила она возбужденно. — Да это же курам на смех! Так вот послушай, Джим! — Ее голос зазвенел, стал напряженнее, в нем даже зазвучало презрение. — Ты половину своего времени убиваешь впустую, делая какие-то вещи для людей, которым глубоко начхать и на тебя, и на то, что с тобой будет. В трамвае ты уступаешь место каждой корове, а сам приходишь домой усталый и разбитый. Ты заседаешь во всех существующих комитетах, которые по меньшей мере на час в день отрывают тебя от работы, и ты за это не получаешь ни цента! Тебя вечно используют! Я не могу больше этого терпеть! Закончив свою обличительную речь, Жаклин вдруг пошатнулась и упала в кресло — перенервничала. — Именно сейчас, — продолжала она слабым голосом, — мне очень нужен ты. Мне нужны твоя сила, твое здоровье, поддержка твоих рук. И если ты будешь раздавать все это каждому, мне достанется совсем-совсем мало… Матер опустился рядом с женой на колени и обнял ее за шею. Ее голова послушно легла на его плечо. — Прости меня, Жаклин, — сказал он тихо. — Я буду к тебе более внимателен. Я не отдавал себе отчета в своих поступках. — Ты милейшее, добрейшее существо в мире, — внезапно охрипнув, прошептала Жаклин. — Но я хочу, чтобы ты был мой целиком, чтобы все лучшее в тебе было для меня. Он продолжал гладить ее волосы. Несколько минут прошло в полном молчании, они словно погрузились в нирвану покоя и понимания. Затем Жаклин неохотно подняла голову, так как тишина была нарушена голосом появившейся в дверях мисс Кленси, секретарши: — О-о, прошу прощения. — Что вы хотели? — Посыльный принес какие-то коробки. Вы что-то заказывали наложенным платежом. Матер поднялся и вышел за ней в приемную. — Цена — пятьдесят долларов. Он порылся в бумажнике и сообразил, что утром забыл зайти в банк. — Одну минутку, — сказал он рассеянно. Мысли его были с Жаклин, которая, такая несчастная и беспомощная, одиноко ждала его в соседней комнате. Он вышел в коридор и открыл дверь напротив, на которой висела табличка: «Клейтон и Дрейк, маклеры». Зайдя за невысокий барьер, он очутился перед сидящим за столом человеком. — Привет, Фред, — сказал Матер. Дрейк, маленький лысый человек лет тридцати, с пенсне на носу, поднялся для рукопожатия: — Привет, Джим. Чем могу быть полезен? — Да, видишь ли, мальчишка посыльный принес мой заказ наложенным платежом, а у меня, как назло, с собой ни цента. У тебя не найдется пятидесяти долларов до вечера? Дрейк пристально взглянул на Матера, затем медленно покачал головой — не сверху вниз, а из стороны в сторону. — Извини, Джим, — ответил он твердо. — Я взял себе за правило никогда и никому не одалживать денег. — Что?! В восклицании прозвучало неприкрытое удивление — рассеянность Матера как рукой сняло. Однако тут же автоматически сработало врожденное чувство такта — оно пришло на помощь, диктуя необходимые слова. Не нужно, чтобы Дрейк мучился из-за своего отказа, подсказал Матеру инстинкт. — А-а, понятно, — он кивнул головой, выражая свое полное согласие, словно он и сам часто задумывался над полезностью этого правила. — Я тебя вполне понимаю. Правило есть правило — я, конечно, не хочу, чтобы из-за меня ты его нарушил. В нем, наверное, есть свой смысл. Они поговорили еще минуту. Дрейк сказал что-то в оправдание своей позиции — видимо, эта партия была у него хорошо отрепетирована. В конце концов Матер улыбнулся совершенно искренне. Вежливо попрощавшись, Матер удалился к себе а контору, искусно вызвав у Дрейка ощущение, что тот — самый тактичный человек в городе. Матер умел вызывать у людей такое ощущение. Но когда он вошел в свой кабинет и увидел жену, печально глядящую в окно, кулаки его сжались, а лицо исказила непривычная гримаса. — Ну что ж, Джекки, — сказал он медленно, — пожалуй, ты во многом права, а я… я, черт возьми, не прав. III В течение последующих трех месяцев Матер неоднократно задумывался над своей жизнью. Жизнь эта была неестественно счастливой. Разногласия и трения, возникающие между людьми, между человеком и обществом, ожесточают большинство из нас, мы становимся грубее, циничнее, придирчивее. Жизнь же Матера как раз и отличалась тем, что в ней эти трения возникали крайне редко. Раньше ему не приходило в голову, что эта привилегия давалась немалой ценой, но теперь он понял, что то тут, то там, и вообще постоянно, он уступал дорогу другим, чтобы избежать враждебности, конфликта или даже просто спора. Например, сумма розданных в долг денег составила тысячу триста долларов, и, взглянув на вещи в новом свете, Матер сообразил, что никогда этих денег не увидит. Матер также осознал всю справедливость утверждений жены о том, что он постоянно делает людям одолжения — что-то здесь, что-то там. Общее количество затраченного времени и энергии было ужасающим. Раньше ему доставляло удовольствие делать людям одолжения. Ему нравилось, что о нем хорошо думают, но теперь он спрашивал себя, не выдумал ли он это хорошее к себе отношение. Но, подозревая это, Матер был, как всегда, несправедлив к себе — романтическое начало в нем было развито до чрезвычайности. Он согласился с тем, что, так бездумно растрачивая себя, он устает к вечеру, работает с меньшей отдачей и не является должной опорой для Жаклин, которая с течением времени все тяжелела, все больше скучала и проводила долгие предвечерние часы на зашторенной веранде, ожидая, когда в конце аллеи раздадутся его шаги. Чтобы эти шаги всегда раздавались вовремя, Матер забросил много разных дел, в том числе пост президента ассоциации окончивших колледж, в котором он когда-то учился. Он пустил на самотек и другие, не приносящие дохода занятия. Раньше, стоило ему попасть в какой-нибудь комитет, люди сразу же выбирали его председателем, а сами отходили на второй план, и вытащить их оттуда было совершенно невозможно. Теперь с этим было покончено. Матер стал избегать также тех, кто имел привычку просить об одолжениях, и игнорировал чей-то навязчивый взгляд, сверлящий его порой в клубе. Перемена в нем происходила медленно. Нельзя сказать, что он был совсем не от мира сего — при других обстоятельствах отказ Дрейка его бы ничуть не удивил А случись такое с кем-нибудь другим — он бы и вовсе не придал значения. Но это произошло с ним и с таким скрежетом врезалось в его личную жизнь, так потрясло его, что значение отказа Дрейка приняло грозные размеры. Стояла середина августа — жаркое лето кончалось. Занавески на полуоткрытом окне конторы Матера почти не колыхались, а висели ровным парусом — было очень душно. Матер нервничал: Жаклин мучили сильные головные боли — видимо, начало сказываться постоянное переутомление; да и в работе, казалось, наступил какой-то застой. Этим утром он таким раздраженным тоном говорил с мисс Кленси, что та даже удивилась. Матер тут же извинился, но впоследствии ругал себя за это — нечего было извиняться. Он ведь, несмотря на жару, работал быстро — почему же она не могла? Мисс Кленси подошла к его двери, и Матер, взглянув на нее, чуть нахмурился. — К вам мистер Эдвард Лейси. — Пусть войдет, — ответил он равнодушно. Он немного знал старика Лейси. Жалкая фигура, в свое время он прекрасно начал, а сейчас — один из городских неудачников. Единственное, что могло привести его сюда, — это попрошайничество — Добрый день, мистер Матер. На пороге стоял невысокий подтянутый человек с седыми волосами. Матер поднялся и вежливо с ним поздоровался. — Вы сейчас заняты, мистер Матер? — Да вроде бы не очень, — он сделал легкое ударение на последнем слове. Мистер Лейси сел. Видно было, что он чувствует себя неловко. В руках его была шляпа, и, крепко вцепившись в нее, он начал говорить: — Мистер Матер, если вы в состоянии уделить мне пять минут, я хотел бы поговорить с вами кое о чем… Видите ли, сейчас мне совершенно необходимо поговорить с вами об этом. Видите ли, — продолжал мистер Лейси, — Матер заметил, что пальцы, теребящие поля шляпы, дрожали, — много лет назад мы с вашим отцом были добрыми друзьями. Я уверен, что он вам обо мне рассказывал. Матер кивнул. — На его похоронах я нес гроб. Одно время мы были очень близки. Именно поэтому я и пришел сейчас к вам. За всю свою жизнь я никогда не приходил с просьбой к незнакомым людям — так, как сейчас к вам. Но когда человек становится старше, он теряет друзей — они умирают, уезжают куда-то, иногда их отчуждает какое-нибудь недоразумение. А потом умирают ваши дети, если вам не посчастливится умереть раньше их, — и вот вы уже совсем один, один во всем мире. Он слабо улыбнулся. Руки его тряслись, как в лихорадке. — Однажды, почти сорок лет тому назад, ко мне пришел ваш отец и попросил одолжить ему тысячу долларов. Я был на несколько лет старше его, и, хотя тогда мы еще мало знали друг друга, я был о нем высокого мнения. Тысяча долларов — это считалось огромной суммой по тем временам, а у него не было никаких гарантий, у него не было ничего, кроме плана в голове. Но мне понравился его взгляд, он чем-то располагал к себе — не сочтите за лесть, если я скажу, что вы немного похожи на отца, — и я дал ему деньги без всякой гарантии. Мистер Лейси остановился. — Без всякой гарантии, — повторил он — Тогда я мог себе это позволить. Да я ничего и не потерял. К концу года ваш отец вернул мне весь долг, плюс шесть процентов дохода. Матер не мог поднять глаз от лежащей перед ним бумажки, которую он уже всю исчертил ромбиками и треугольниками. Он знал, что произойдет дальше, и чувствовал, как напрягается каждый его мускул. У него хватит духа отказать. — Теперь я уже стар, мистер Матер, — вновь зазвучал надтреснутый голос. — Дела мои пошли прахом, да и сам я… Но речь сейчас не обо мне. У меня есть дочь, она незамужем, живет со мной. Она работает стенографисткой. Ко мне она относится прекрасно. Мы живем на Селби-Авеню — знаете, где это? — снимаем там квартирку, очень уютную. Старик судорожно вздохнул. Он хотел и в то же время боялся перейти к сути своей просьбы. Оказалось, что речь идет о страховке. У него есть страховой полис на десять тысяч долларов, под который он и брал деньги из банка, но оказалось, что денег он взял больше, чем позволяют правила страховки. Теперь он может лишиться всей суммы, если не внесет в банк четыреста пятьдесят долларов. Сейчас у них с дочерью есть только семьдесят пять. Друзей у них нет — он уже об этом говорил, — и им совершенно негде взять недостающие деньги… Матер не мог больше слушать эту печальную историю. Лишних денег у него не было, и все, что он мог сделать для старика, — это избавить его от мучительного унижения чем скорее, тем лучше. — Извините меня, мистер Лейси. — как можно мягче перебил он его, — но я не могу одолжить вам этих денег. — Не можете? — старик поднял на него потухшие, моргающие глаза. В них не было потрясения, не было, казалось, вообще никакого человеческого чувства, кроме непрестанной тревоги. Лишь полуоткрывшийся рот слегка изменил выражение его лица. Матер впился глазами в исчерканную бумажку. — Через несколько месяцев мы ждем ребенка, я специально откладывал для этого деньги. Было бы несправедливо по отношению к моей жене и к ребенку отбирать у них что-то именно сейчас. Голос его перешел в невнятное бормотание. Неожиданно для себя он добавил, что у него самого дела не так уж хороши, — как у него язык повернулся сказать такую банальность? Мистер Лейси не стал настаивать. Без видимых признаков разочарования он поднялся с кресла. И только его трясущиеся руки не давали Матеру покоя. Старик извинился — жаль, что причинил беспокойство в такой момент. Может быть, он все же как-нибудь выкрутится. Он-то думал, что у мистера Матера могут быть свободные деньги, — почему же к нему не обратиться, ведь он сын старого друга. Выходя, он никак не мог открыть дверь — ему помогла мисс Кленси. Моргая потухшими глазами, он шел по коридору, жалкий и несчастный, и рот его был все еще приоткрыт. Джим Матер поднялся из-за стола, провел рукой по лицу и внезапно содрогнулся всем телом, словно ему было холодно. Но в пять часов на улице стояла тропическая жара. IV Спустя час, ближе к вечеру, летний воздух накалился еще сильнее. Матер стоял на углу и ждал свой трамвай. Дорога домой занимала двадцать пять минут, и он купил журнал с пестрой обложкой, чтобы хоть как-то расшевелить свой застывший мозг. В последнее время жизнь уже не казалась ему такой счастливой и радостной — романтический ореол исчез. Может быть, ему открылись законы, по которым живет мир, может быть, романтика просто мало-помалу испарилась с бегом времени. Такого, например, как сегодня, с ним раньше никогда не случалось. Матер не мог выбросить старика из головы. Он представил, как тот бредет домой по изнуряющей жаре — пешком, наверное, чтобы сэкономить на трамвайном билете, открывает дверь своей душной квартирки и говорит своей дочери, что сын его старого друга ничем не смог им помочь. Весь вечер они будут искать выход из безнадежного положения, потом скажут друг другу «спокойной ночи» — отец и дочь, силой обстоятельств отрезанные от остального мира, — разойдутся по своим комнатам и долго еще будут лежать без сна в трагическом одиночестве. Наконец подошел трамвай. Впереди было свободное место, и Матер занял его. Сидевшая рядом пожилая дама, неодобрительно взглянув на него, чуть подвинулась. В следующем квартале трамвай атаковали девушки — продавщицы из универмага. Они заполнили весь проход, и Матер развернул газету. В последнее время он отказался от своей привычки уступать место в трамвае. Здоровой молодой девушке стоять ничуть не тяжелее, чем ему, — в этом Жаклин была права. Поэтому уступать место глупо — это носит чисто символический характер. В вагоне было очень душно, и Матер вытер со лба тяжелую влагу. Люди уже заполнили проход до отказа, и, когда трамвай поворачивал за угол, женщину, стоявшую рядом с Матером, качнуло, и на миг она облокотилась на его плечо. Матер глубоко вздохнул — спертый, жаркий воздух ни за что не хотел циркулировать — и попытался сосредоточиться на карикатурах в верхней части спортивной страницы. Трамвай снова повернул за угол, и женщина снова навалилась на плечо Матера. В другое время он уступил бы место, лишь бы только женщина не напоминала о своем присутствии. Собственное хладнокровие было ему неприятно. Чертов трамвай! Неужели нельзя в такую жарищу добавить на линию несколько штук? Он в пятый раз взглянул на рисунки на странице юмора. На одной из них был изображен человек с протянутой рукой, и на его месте тут же возник расплывчатый образ мистера Лейси. О, господи! А что, если этот старик действительно умрет голодной смертью? А что, если он пошел и бросился в реку? Матер посмотрев на часы — он ехал уже десять минут. Еще пятнадцать минут тряски, а жара становилась все невыносимее, дышать было нечем. Женщина снова навалилась на него, и, взглянув в окно, Матер увидел, что наконец-то они выбрались из центра. Может быть, все-таки уступить этой женщине место, мелькнуло в мозгу у Матера — ему почудилось, что в последний раз она пошатнулась не только от качки, но и от усталости. Если бы он знал наверняка, что это пожилая женщина, — но рукой он чувствовал материал ее платья, и ему почему-то казалось, что это должна быть молодая девушка. А поднять глаза у него просто не хватало смелости — он боялся наткнуться на призывный, просящий взгляд пожилой или колючий, презрительный взгляд молодой. Следующие пять минут его подернутый пеленой мозг терзался в поисках решения огромной, как ему сейчас казалось, проблемы — уступить или не уступить свое место. Он смутно чувствовал, что, если он уступит место, это частично избавит его от угрызений совести за сегодняшний отказ мистеру Лейси. Ужасно было бы поступить так жестоко два раза подряд — да еще в такой убийственный день. Он снова попробовал отвлечься рисунками, но напрасно. Нужно сосредоточиться на Жаклин. Он и так чувствовал смертельную усталость, а встань он сейчас — устанет еще больше. А Жаклин ждет его, нуждается в нем. Она наверняка страдает там одна, и ей, конечно, хочется, чтобы после обеда он часок побыл с ней, обнял, приласкал. Но если он приходит домой усталым, это дается ему нелегко. А потом, когда они лягут спать, она время от времени будет просить его подать ей лекарство или стакан воды. Он должен с бодростью выполнять эти обязанности, иначе она может что-нибудь заметить и в следующий раз, когда что-то будет нужно, не захочет его беспокоить. Девушку в проходе снова качнуло — на этот раз она навалилась на Матера особенно тяжело. Конечно, она тоже устала. Что ж, работа — штука утомительная. В мозгу его всплыли обрывки разных пословиц о тяжелой работе и долгом дне. Все в мире устают — эта женщина, например, чье тело так тяжело, так странно нависло над ним. Но на первом месте — дом, где его ждет любимая жена. Он должен прийти к ней бодрым и сильным, поэтому не нужно никому уступать место, повторил он себе. Затем он услышал долгий вздох, за которым внезапно последовал вскрик, и он ощутил, что девушка уже не прижимается к нему. В ответ на вскрик раздались взволнованные голоса, шум, потом все затихли — и снова шум и гул по всему вагону. Кто-то громко закричал: — Кондуктор! Остановите трамвай! Неистово зазвонил звонок, и душный трамвай, дернувшись, резко остановился. — Девушка упала в обморок! — Еще бы! Такая духота! — Стояла, стояла, и вдруг ни с того ни с сего… — А ну-ка, посторонитесь! Эй вы, дайте дорогу! Толпа отхлынула назад. Пассажиры на передней площадке сжались к середине вагона, а на задней — людям пришлось на время слезть. Рокочущий вагон бурлил любопытством и состраданием. Люди пытались помочь, мешали. Потом зазвонил звонок, и все снова заговорили на повышенных тонах. — Вытащили-то ее хоть аккуратно, не задели? — А вы видели, что… — Эта чертова компания должна, наконец… — Вы видели мужчину, который ее выносил? Он был бледен, как полотно. — А вы разве не слышали7 — Что? — Да этот парень. Этот бледный парень, который выносил девушку из вагона. Он всю дорогу сидел рядом с ней. Так он твердил, что она его жена! В доме было тихо. Легкий ветерок прижимал к стеблям листья вьюнков, окаймляющих веранду, а желтый лунный свет падал на плетеные кресла. Жаклин мирно отдыхала на длинной кушетке, положив голову на руки мужа. Через некоторое время она лениво потянулась; подняв руку, она погладила его по щеке: — Пожалуй, я пойду спать, дорогой. Я так устала. Помоги мне подняться. Он приподнял ее, затем снова опустил на подушку. — Я сейчас вернусь, — сказал он мягко. — Подожди минутку, ладно? Он прошел в освещенную гостиную, и Жаклин услышала, как он листает страницы телефонной книги. Затем он набрал номер: — Можно попросить к телефону мистера Лейси? Да, это очень важно, если, конечно, он еще не спит. Наступила пауза. Со стороны сада до слуха Жаклин донеслось беззаботное чириканье воробьев. Потом снова раздался голос мужа: — Мистер Лейси? Это звонит Матер. Я насчет того дела, о котором мы с вами беседовали сегодня. Так вот, я думаю, что этот вопрос можно будет уладить. — Он чуть повысил голос — видимо, кто-то на другом конце линии плохо его слышал: — Я говорю, это Матер, сын Джеймса Матера. Насчет того дела, о котором… ВОЛОСЫ ВЕРОНИКИ 1 Субботним вечером, если взглянуть с площадки для гольфа, окна загородного клуба в сгустившихся сумерках покажутся желтыми далями над кромешно черным взволнованным океаном. Волнами этого, фигурально выражаясь, океана будут головы любопытствующих кэдди, кое-кого из наиболее пронырливых шоферов, глухой сестры клубного тренера; порою плещутся тут и отклонившиеся, робкие волны, которым — пожелай они того — ничего не мешает вкатиться внутрь. Это галерка. Бельэтаж помещается внутри. Его образует круг плетеных стульев, окаймляющих залу — клубную и бальную одновременно. По субботним вечерам бельэтаж занимают в основном дамы; шумное скопище почетных особ с бдительными глазами под укрытием лорнеток и не знающими пощады сердцами под укрытием могучих бюстов. Бельэтаж выполняет функции по преимуществу критические. Восхищение, хоть и весьма неохотно, бельэтажу временами случается выказать, одобрение — никогда, ибо дам под сорок не провести: они знают, что молодежь способна на все и, если ее хоть на минуту выпустить из виду, отдельные парочки будут исполнять по углам дикие варварские пляски, а самых дерзких, самых опасных покорительниц сердец, того и гляди, станут целовать в лимузинах ничего не подозревающих вдовиц. Однако этот критический кружок слишком удален от сцены — ему не разглядеть лиц актеров, не уловить тончайшей мимики. На его долю остается хмуриться, вытягивать шей, задавать вопросы и делать приблизительные выводы, исходя из готового набора аксиом — вроде такой, например: за каждым богатым юнцом охотятся более рьяно, чем за куропаткой. Критическому кружку непонятна сложная жизнь неугомонного жестокого мира молодых. Нет, ложи, партер, ведущие актеры и хор — все это там, где кутерьма лиц и голосов, плывущих под рыдающие африканские ритмы танцевального оркестра Дайера. В этой кутерьме, где толкутся все — от шестнадцатилетнего Отиса Ормонда, которому до университета предстоят еще два года Хилл-колледжа, до Д.Риса Стоддарда, над чьим письменным столом красуется диплом юридического факультета Гарварда; от маленькой Маделейн Хог, которая никак не привыкнет к высокой прическе, до Бесси Макрей, которая несколько долго, пожалуй, лет десять с лишком, пробыла душой общества, — в этой кутерьме не только самый центр действия, лишь отсюда можно по-настоящему следить за происходящим. Оркестр залихватски обрывает музыку на оглушительной ноте. Парочки обмениваются натянуто-непринужденными улыбками, игриво напевают «та-ра-ри-рам-пам-пам», и над аплодисментами взмывает стрекот девичьих голосов. Несколько кавалеров, которых антракт застиг в тот самый момент, когда они устремлялись разбить очередную парочку, раздосадованно отступают на свои места вдоль стен: эти летние танцевальные вечера не такие буйные, как рождественские балы, тут веселятся в меру, тут и женатые пары помоложе рискуют покружиться в допотопных вальсах или потоптаться в неуклюжих фокстротах под снисходительные усмешки младших братьев и сестер. В числе этих незадачливых кавалеров оказался и Уоррен Макинтайр, не слишком прилежный студент Йельского университета; нашарив в кармане сигарету, он вышел из залы. На просторной полуосвещенной веранде за столиками там и сям сидели парочки, наполняя расцвеченную фонариками ночь смутным говором и зыбким смехом. Уоррен кивал тем, кто мог еще замечать окружающее, и, когда он проходил мимо очередной парочки, в памяти его всплывали обрывки воспоминаний: городок был невелик, и каждый его житель знал назубок прошлое любого из своих земляков. Вот, к примеру, Джим Стрейн и Этель Деморест — уже три года они неофициально обручены. Всем известно, что, как только Джима продержат на какой-либо работе больше двух месяцев, они поженятся. Однако как унылы их лица и как устало поглядывает Этель на Джима, словно недоумевая, зачем лоза ее привязанности обвила столь чахлый тополь. Уоррену шел двадцатый год, и он свысока взирал на тех своих приятелей, кому не довелось учиться на Востоке. Однако вдали от родного города — и в этом он на отличался от большинства юнцов — он гордился своими знаменитыми землячками. И было кем: Женевьева Ормонд, например, не пропускала ни одного бала, вечера и футбольного матча в Принстоне, Йеле, Вильямсе или Корнелле, черноглазая Роберта Диллон среди своих сверстников была известна не менее, чем Хайрам Джонсон или Тай Кобб, ну а Марджори Харви славилась не только своей обольстительной красотой и дерзким, блестящим остроумием, а еще и тем, что на последнем балу в Нью-Хейвене пять раз кряду прошлась колесом. Уоррен, который рос с Марджори на одной улице, давно «сходил по ней с ума». Порой ему казалось, что она отвечает на его поклонение чем-то вроде благодарности, но она уже проверила свои чувства испытанным методом и торжественно объявила, что не любит его, Проверка заключалась в следующем: когда его не было рядом, Марджори о нем забывала и напропалую флиртовала с другими. Если учесть, что все лето Марджори проводила в разъездах и первые два-три дня по ее возвращении стол в холле был завален конвертами, подписанными всевозможными мужскими почерками, Уоррену было от чего впасть в уныние. Мало того, весь август у нее гостила кузина Вероника из О-Клэра, и увидеться с Марджори наедине было почти невозможно. Вечно приходилось подыскивать кого-то, кто согласится взять на себя Веронику. Август близился к концу, и задача эта с каждым днем становилась все трудней. Рак Уоррен ни боготворил Марджори, он вынужден был признать, что Вероника страшная преснятина. Она была миловидная брюнетка с ярким цветом лица, но уж скучная — дальше некуда. Каждую субботу Уоррен в угоду Марджори покорно танцевал с ней изнурительно долгий танец, и она неизменно наводила на него тоску. — Уоррен, — вторгся в его мысли вкрадчивый голос. Он обернулся и увидел Марджори, раскрасневшуюся и, как всегда, оживленную. Она положила руку ему на плечо, и незримый ореол воссиял над ним. — Уоррен, — шепнула она. — Пригласи Веронику, ну, ради меня. Она уже битый час танцует с Малышом Отисом. Ореол померк. — …Ладно… Пожалуйста, — нехотя согласился он. — Это ведь не слишком большая жертва с твоей стороны? А я позабочусь, чтобы тебе побыстрее пришли на выручку. — Идет. Марджори улыбнулась той улыбкой, что сама по себе служила наградой. — Ты просто душка. Не знаю, как и благодарить тебя. Душка со вздохом оглядел веранду: Отиса и Вероники тут не было. Он побрел обратно в залу и там, перед дамской комнатой, в группе корчившихся от смеха молодых людей увидел Отиса. Отис разглагольствовал, потрясая невесть откуда взявшимся обрезком доски. — Она пошла поправить прическу, — говорил он отчаянно. — А как выйдет, мне опять час кряду танцевать с ней. Смех усилился. — И почему это никто нас не разбивает? — оскорбление вопрошал Отис. — Ей наверняка хочется разнообразия. — Что ты, Отис, — возразил приятель. — Ты ведь едва-едва привык к ней. — Зачем тебе эта штуковина? — поинтересовался Уоррен. — Что? А, ты про доску? Это дубинка. Пусть только она высунется оттуда, я раз ее по голове — и затолкну назад. Уоррен взвыл и рухнул на кушетку. — Не горюй, Отис, — выговорил он наконец. — На сей раз я тебя выручу. Отис изобразил легкий обморок и вручил доску Уоррену. — Авось пригодится, старина, — сипло сказал он. Как бы ни была девушка хороша собой и остроумна, если на танцах кавалеры не отбивают ее друг у друга на каждом шагу, ей не позавидуешь. Возможно, они куда охотнее проводят время с ней, чем с теми пустышками, которых приглашают по десять раз за вечер, но это вскормленное джазом поколение страшно непостоянно и протанцевать больше одного фокстрота с той же самой девушкой им неинтересно, чтобы не сказать нестерпимо. Если же танцевать приходится не один, а несколько танцев, девушка может не сомневаться, что как только кавалера избавят от нее, он примет все меры, чтобы ему уже никогда не пришлось отдавливать ее неуклюжие ноги. Следующий танец Уоррен до конца протанцевал с Вероникой, после чего, радуясь наступившему перерыву, отвел ее на веранду. С минуту они помолчали. Вероника не слишком впечатляюще поигрывала веером. — А у вас жарче, чем в О-Клэре, — сказала она. Уоррен, подавив вздох, кивнул. Очень даже возможно, но ему-то что до этого. Он праздно размышлял, потому ли с Вероникой не о чем разговаривать, что за ней никто не ухаживает, или за ней никто не ухаживает, потому что с ней не о чем разговаривать. — Вы долго пробудете у нас? — спросил он и покраснел. Что, если Вероника догадается, чем вызван его вопрос. — Еще неделю, — ответила она, глядя ему в рот так, будто изготовилась ловить его слова на лету. Уоррен заерзал. И, поддавшись неожиданно накатившемуся на него порыву сострадания, решил испробовать на Веронике свой излюбленный прием. Повернувшись, он заглянул ей в глаза. — У вас жутко чувственный рот, — невозмутимо начал он. На балах в своем колледже, особенно если беседа велась в такой вот полутьме. Уоррен порой подпускал девушкам подобные комплименты. Вероника буквально подскочила. Щеки ее побагровели, она чуть не выронила веер. Такого ей никто еще не говорил. — Нахал! — выпалила она, но тут же спохватилась и прикусила язык. Теперь уже поздно делать вид, будто ей смешно, решила она, и одарила Уоррена смятенной улыбкой. Уоррен обозлился. Хотя ему было не внове, что этот его заход не принимается всерьез, все же обычно ему отвечали смехом или прочувствованной болтовней. И потом он мог лишь в шутку допустить, чтобы его называли нахалом. Благородный порыв его мигом угас, и он перестроился. — Джим Стрейн и Этель Деморест, как всегда, не танцуют, — заметил он. Разговор свернул в более привычное для Вероники русло, и все же, когда Уоррен переменил тему, она испытывала не только облегчение, но и досаду. Ей никто еще не говорил, что у нее чувственный рот, но она знала, что другим девушкам что-то такое говорят. — Да, да, — сказала она и прыснула. — Я слышала, что они бедны как церковные крысы и уже сто лет женихаются. Вот глупость-то, правда? Вероника стала еще ненавистней Уоррену. Джим Стрейн дружил с его братом, к тому же он почитал дурным тоном насмехаться над бедностью. Однако у Вероники и в мыслях не было насмехаться. Она просто растерялась. 2 Марджори и Вероника вернулись домой в половине первого, пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим комнатам. Между кузинами не было близости. К слову сказать, у Марджори вообще не было близких подруг: всех женщин она считала дурами. Вероника же, напротив, с самого начала этого визита, устроенного родителями обеих девиц, рвалась вести с кузиной задушевные беседы; без таких бесед, перемежаемых слезами и хихиканьем, ей казалась невозможной женская дружба. Однако Марджори встречала ее порывы холодно, и разговаривать с ней Веронике было почему-то ничуть не легче, чем с мужчинами. Марджори никогда не хихикала, не пугалась, не попадала впросак и вообще не обладала ни одним из тех прекрасных качеств, которые, по мнению Вероники, так украшают женщину. Чистя на ночь зубы, Вероника в который раз задумалась над тем, почему за ней перестают ухаживать, стоит ей уехать из дому. И хотя семья ее была самой богатой в О-Клэре, хотя ее мать устраивала прием за приемом, перед каждым балом давала для друзей дочери обеды, купила ей автомобиль, — Веронике и в голову не приходило, что все это вместе взятое немало способствует ее успеху в родном городе. Как и большинство девушек, она была взлелеяна на сладкой водице изготовления Анни Феллоуз Джонстон и на романах, где героиню любили за некую загадочную женственность, о которой много говорилось, но которая никак себя не проявляла. Веронику задевало, что за ней здесь никто не ухаживает. Она не знала, что, если б не хлопоты Марджори, ей бы так и пришлось танцевать весь вечер с одним кавалером; однако она знала, что и в О-Клэре за девушками, уступающими ей по положению в обществе и гораздо, менее хорошенькими, увиваются куда сильнее. Она объясняла это тем, что они не слишком щепетильны. Их успех ничуть не нарушал покой Вероники, а случись вдруг такое, мать уверила бы ее, что эти девушки роняют себя и что по-настоящему мужчины уважают скромных девушек вроде Вероники. Она выключила свет в ванной, и ее вдруг потянуло поболтать с тетей Жозефиной — у той в комнате еще горел свет. Легкие туфельки бесшумно пронесли Веронику по затянутому ковром коридору, но, услышав из-за полуприкрытой двери голоса, она остановилась. Она разобрала свое имя, вовсе не думая подслушивать, все же невольно помедлила — и тут смысл разговора дошел до нее, пронзив внезапной, как удар тока, болью. — Она просто безнадежна! — говорила Марджори. — Знаю, что ты скажешь. Тебе со всех концов твердят, какая она хорошенькая, какая славная и какая кулинарка. Ну и что толку. Очень ей весело? За ней же никто не ухаживает. — А много ли толку в дешевом успехе? Голос миссис Харви звучал раздраженно. — Когда тебе восемнадцать — очень много, — пылко воскликнула Марджори. — Я из кожи вон лезла для нее. Я и улещала кавалеров, и упрашивала их танцевать с ней, но она наводит на них тоску, а этого не выносит никто. Когда я думаю, зачем этой дурехе такой роскошный цвет лица, и думаю, как бы им сумела распорядиться Марта Кэри… да что тут говорить! — Нынче забыли, что такое подлинная галантность. Своим тоном миссис Харви намекала, что отказывается понять современные нравы. В ее время все молодые девушки из хороших семей пользовались успехом. — Ну так вот, — сказала Марджори, — а нынче никто не может себе позволить вечно нянчиться с гостьей-недотепой; теперь каждой девушке прежде всего надо думать о себе. Я пробовала дать ей кое-какие советы по части тряпок и тому подобного, но она только обозлилась и смотрела на меня как-то чудно. Она не такая толстокожая и понимает, что успехи у нее не ахти, но, ручаюсь, она тешит себя тем, что она такая добродетельная, а я легкомысленная, ветреная и плохо кончу. Все девушки, за которыми никто не ухаживает, так думают. Зелен виноград! Сара Хопкинс называет Женевьеву, Роберту и меня коллекционерками. Ручаюсь, она пожертвовала бы десятью годами жизни и своим европейским образованием, чтобы стать такой вот коллекционеркой, чтобы за ней ходили хвостом три-четыре поклонника разом и чтобы на танцах ее отбивали на каждом шагу. — И все-таки мне кажется, — устало прервала ее миссис Харви, — ты должна как-то помочь Веронике. Я не отрицаю, что ей недостает живости. Марджори испустила стон. — Живости! Господи боже ты мой! Да ты знаешь, о чем она говорит с кавалерами — о том, как у нас жарко, как сегодня тесно в зале или о том, как на будущий год она поедет учиться в Нью-Йорк — и ни разу, ни разу я не слышала, чтобы она говорила о чем-нибудь другом. Хотя нет, иной раз она спрашивает, какой марки автомобиль у ее собеседника, и сообщает, какой автомобиль у нее. Увлекательно, нечего сказать. Они помолчали, но вскоре миссис Харви снова принялась за свое: — Я знаю одно: за другими девушками, и вполовину не такими славными и привлекательными, как Вероника, ухаживают. Марта Кэри, к примеру, и толстая и крикливая, а мать ее и вовсе пошлая особа. Роберта Диллон в этом году так усохла, будто явилась из Аризонской пустыни. Она себя вгонит в гроб танцами. — Да мама же, — нетерпеливо прервала ее Марджори. — Марта веселая и бойкая, а уж как умеет себя подать! Роберта дивно танцует. За ней испокон века вздыхатели ходят толпами. Миссис Харви зевнула. — Я думаю, всему виной примесь этой индейской крови в Веронике, — продолжала Марджори. — А вдруг это атавизм? Индианки только и знали, что сидеть кружком и молчать. — Отправляйся спать, дурочка, — засмеялась миссис Харви. — Зря я тебе рассказала про индейскую кровь, но я не думала, что тебе это так западет в голову. И вообще, твои рассуждения мне представляются довольно-таки глупыми, — сонно заключила она. Они снова помолчали, Марджори обдумывала, стоит ли труда переубеждать мать. После сорока люди так трудно поддаются переубеждению. В восемнадцать наши убеждения подобны горам, с которых мы взираем на мир, в сорок пять — пещерам, в которых мы скрываемся от мира. Придя к такому заключению, Марджори пожелала матери спокойной ночи и вышла. В коридоре никого не было. 3 На следующее утро, когда Марджори довольно поздно села завтракать, в столовую вошла Вероника, сухо поздоровалась, села напротив, вперилась в Марджори и кончиком языка облизнула губы. — Ты что это? — озадаченно спросила Марджори. Вероника несколько выждала, потом метнула свою гранату. — Я слышала, что ты вчера говорила тете обо мне. Марджори опешила, но замешательство свое выдала лишь еле заметным румянцем, голос же ее звучал вполне ровно. — Где ты была? — В коридоре. Вначале я не собиралась подслушивать. Смерив Веронику презрительным взглядом, Марджори опустила глаза, принялась раскачивать кусок крекера на кончике пальца и, казалось, целиком ушла в это занятие. — Раз я тебе в тягость, мне, пожалуй, лучше вернуться в О-Клэр. — У Вероники запрыгала нижняя губа, она продолжала срывающимся голосом: — Я старалась всем угодить, но сначала мною пренебрегли, а потом оскорбили. Я себе никогда не позволяла так принимать гостей. Марджори молчала. — Я тебе мешаю, понятно. Я для тебя обуза. Твоим друзьям я не нравлюсь. — Вероника замолчала, но тут же припомнила еще одну из своих обид. — Разумеется, я обозлилась, когда на прошлой неделе ты пыталась намекнуть, что платье мне не к лицу. Ты что же, думаешь, я не умею одеваться? — Да, — буркнула Марджори чуть слышно. — Что? — И ни на что я не намекала, — сказала Марджори напрямик. — Насколько помню, я сказала, что лучше три раза подряд надеть красивое платье, чем чередовать его с двумя страшилищами. — Ну и как, по-твоему, приятно такое слышать? — А я вовсе не старалась быть приятной. — И, чуть помолчав, добавила: — Когда ты хочешь уехать? У Вероники перехватило дыхание. — Ой, — еле слышно вырвалось у нее. Марджори изумленно подняла глаза. — Ты же сказала, что уезжаешь. — Да, но… — Значит, ты брала меня на пушку! Они уставились друг на друга через стол. Туманная пелена застилала глаза Вероники, Марджори жестко глядела на нее — таким взглядом она обычно укрощала подвыпивших студентов, когда те давали волю рукам. — Значит, ты брала меня на пушку, — повторила Марджори так, будто ничего другого и не ожидала. Вероника разразилась слезами, подтвердив тем самым свою вину. Глаза Марджори поскучнели. — Ты мне сестра, — всхлипывала Вероника. — Я у тебя гощу-у-у. Я у тебя должна пробыть месяц, а если я уеду сейчас-домой, мама удивится и спросит… Марджори выждала, пока поток бессвязных слов не сменился чуть слышным хлюпаньем. — Я отдам тебе мои карманные деньги за месяц, — сказала она холодно, — и ты сможешь провести эту неделю где тебе заблагорассудится. Тут поблизости есть вполне приличный отель… Вероника захлебнулась слезами и выскочила из комнаты. Через час, когда Марджори увлеченно сочиняла одно из тех ни к чему не обязывающих, восхитительно уклончивых писем, которые умеют писать только девушки, в библиотеку вошла Вероника — глаза у нее покраснели, но держалась она нарочито спокойно. Не глядя на Марджори, она взяла с полки первую попавшуюся книгу и сделала вид, что читает. Марджори, казалось, всецело поглощенная своим делом, продолжала писать. Когда часы пробили полдень, Вероника с треском захлопнула книгу. — Пожалуй, мне стоит купить билет на поезд. Совсем иначе думала она начать эту речь, когда репетировала ее у себя в комнате, но так как Марджори не придерживалась отведенной роли — не умоляла ее образумиться, не просила забыть это недоразумение, — ничего лучшего Вероника не нашла. — Подожди, я кончу письмо, — сказала Марджори, не оборачиваясь. — Я хочу отправить его со следующей почтой. Еще минуту она деловито скрипела пером, потом обернулась к Веронике, как бы говоря всем своим видом: «Я к вашим услугам». И снова пришлось начинать Веронике. — Ты хочешь, чтобы я уехала? — Видишь ли, — прикинула Марджори, — раз тебе тут плохо, по-моему, прямой смысл уехать. Что толку чувствовать себя несчастной. — А ты не считаешь, что простая доброта… — Ради бога, не цитируй ты «Маленьких женщин»! — нетерпеливо прервала ее Марджори. — Они давно устарели. — Ты так думаешь? — Еще бы! Какая современная девушка станет жить, как эти пустышки? — Они служили примером нашим матерям. Марджори расхохоталась. — Как бы не так! И потом, наши матери были вполне хороши на свой лад, но что они могут понять в жизни своих дочерей? Вероника взвилась. — Я прошу тебя не говорить так о моей матери. Марджори снова расхохоталась. — А я, помнится, не говорила о ней. Вероника почувствовала, что ее отвлекают. — Значит, ты считаешь, что вела себя по отношению ко мне хорошо? — Я сделала для тебя все, что могла, и более того. Ты довольно тяжкий случай. У Вероники набрякли веки. — А ты себялюбивая, злая и, вдобавок, совершенно не женственная. — Господи боже мой! — возопила Марджори. — Да ты просто дуреха! Такие девицы, как ты, прежде всего виноваты в бесчисленных нудных, тусклых браках, в том, что чудовищная бестолковость сходит за женственность. Представляю, каково приходится человеку, когда, пленившись разодетой куклой, которую он наделил всевозможными добродетелями, он вдруг замечает, что взял в жены жалкую, нудную, трусливую жеманницу. Вероника даже рот раскрыла от изумления. — Вечно женственная женщина! — продолжала Марджори. — Лучшие ее годы уходят на то, чтобы поносить девушек вроде меня, которые не тратят времени попусту. Чем больше воодушевлялась Марджори, тем сильнее отвисала челюсть у Вероники. — Можно еще понять, когда на жизнь плачется дурнушка. Будь я непоправимо дурна собой, я бы никогда не простила родителям, что они произвели меня на свет. Но тебе-то жаловаться не на что. — Марджори пристукнула кулачком. — Если ты рассчитываешь, что я буду хныкать вместе с тобой, ты ошибаешься. Хочешь — уезжай, хочешь — оставайся, дело твое. — Она собрала письма и вышла из комнаты. Вероника не спустилась к обеду, сославшись на головную боль. После обеда за ними должны были заехать молодые люди — повезти их на утренник, но головная боль не прошла, и Марджори пришлось принести извинения не слишком опечаленному кавалеру. Вернувшись под вечер домой, Марджори застала у себя в спальне Веронику — на лице ее была написана непривычная решимость. — Я подумала, — приступила Вероника прямо к делу, — что ты, может быть, и права, а может быть, и нет. И если ты объяснишь мне, почему твоим друзьям… словом, скучно со мной, я попробую делать все, что ты скажешь. Марджори распускала волосы перед зеркалом. — Ты это серьезно? — Да. — И без оговорок? Будешь делать все, что я скажу? — Ну… — Ничего не ну! Будешь делать все, что я скажу? — В пределах разумного. — Ни в каких не в пределах. В твоем случае ничто разумное не поможет. — И ты хочешь заставить… посоветовать мне… — Вот именно. Если я велю тебе брать уроки бокса — будешь брать. Напиши матери, что останешься у нас еще на две недели. — Если ты мне объяснишь… — Хорошо, вот тебе несколько примеров. Во-первых, ты держишься слишком скованно. Почему? Да потому, что ты никогда не бываешь довольна своей внешностью. Когда знаешь, что хорошо выглядишь и хорошо одета, об этом можно не думать. А ведь в этом секрет обаяния. Чем свободнее ты себя чувствуешь, тем сильнее твое обаяние. — Разве тебе не нравится, как я выгляжу? — Нет. К примеру, ты никогда не приводишь в порядок брови. Они у тебя и черные и блестят, но ты их не приглаживаешь, — и они тебя портят. А между тем они могли б тебя красить, если б ты потратила на них хоть малую толику того времени, что тратишь на ерунду. Приглаживай их так, чтобы они лежали ровно. Вероника подняла свои раскритикованные брови. — А разве мужчины обращают внимание на брови? — Да, сами того не сознавая. Когда вернешься домой, займись зубами. Они у тебя чуть неровные, это почти незаметно, и все же… — Мне казалось, — опешила Вероника, — что ты презираешь такие мелкие женские ухищрения. — Я презираю мелкие умишки, — сказала Марджори. — Но во всем, что касается внешности, мелочей не бывает. Если девушка хороша собой, она может болтать о чем угодно: о России, пинг-понге, Лиге наций — ей все сойдет с рук. — Что еще? — Я только начала! Теперь поговорим о танцах. — А разве я плохо танцую? — Вот именно, что плохо, — ты виснешь на кавалере, да, да, чуть-чуть, но виснешь. Я подметила это вчера. И еще ты держишься, словно палку проглотила, а надо слегка изогнуться. Возможно, какая-то старуха из тех, что вечно сидят на балах по стенам, сказала, что у тебя горделивая осанка. Но так танцевать позволительно только при очень маленьком росте, во всех остальных случаях это неудобно партнеру, а считаться приходится прежде всего с ним. — Продолжай. — У Вероники голова шла кругом. — Так вот, научись привечать и незавидных кавалеров. Ты же встречаешь в штыки всех молодых людей, кроме тех, что нарасхват. Да меня на танцах перехватывают на каждом шагу — и хочешь знать кто? В большинстве случаев эти самые незавидные кавалеры. Ими нельзя пренебрегать. В любой компании их большинство. Чтобы научиться поддерживать разговор, нет ничего лучше юнцов, которые от робости теряют дар речи. Чтобы научиться танцевать, нет ничего лучше неуклюжих партнеров. Если ты научишься слушаться их, да еще не без изящества, тебе будет нипочем перепорхнуть с танком через проволочную изгородь до неба вышиной. Вероника тяжко вздохнула, но Марджори еще не кончила лекцию. — Если ты сумеешь на танцах развлечь, скажем, трех партнеров из числа незавидных, если ты сумеешь занять их беседой, заставить забыть, что вас никто не разбивает, это уже достижение. Они пригласят тебя еще раз, и со временем у тебя не будет от них отбоя, а за ними — убедившись, что им не грозит часами танцевать с тобой, — потянутся кавалеры попривлекательнее. — Да, — слабым голосом сказала Вероника, — кажется, кое-что начинает проясняться. — А в конце концов, и умение держать себя, и обаяние придут сами собой. В одно прекрасное утро ты проснешься и поймешь: вот оно, пришло, и мужчины тоже поймут это. Вероника встала. — Спасибо тебе, только никто еще так не говорил со мной, и я просто никак не приду в себя. Марджори не отозвалась; она вдумчиво разглядывало свое отражение в зеркале. — Очень мило с твоей стороны, что ты приняла во мне такое участие, — продолжала Вероника. Марджори снова не отозвалась, и Вероника подумала: уж не хватила ли она через край со своей благодарностью. — Я знаю, ты не выносишь сантиментов, — сказала она робко. Марджори стремительно обернулась. — Я не об этом думала. Я прикидывала, не стоит ли тебе обрезать волосы. Вероника навзничь рухнула на кровать. 4 В среду на следующей неделе в загородном клубе намечался обед, а после него — танцы. Когда гостей пригласили к столу, Вероника, отыскав свою карточку, ощутила некоторую досаду. Хотя справа от нее посадили Д.Риса Стоддарда, самого завидного и интересного из здешних кавалеров, с левой, что было важнее, сидел всего лишь Чарли Полсон. Чарли сильно недоставало роста, привлекательности и бойкости, но в свете своей новой умудренности Вероника сочла, что он обладает одним неоспоримым преимуществом — ему еще ни разу не доводилось часами танцевать с ней. А едва унесли последние суповые тарелки, раздражение улеглось, и на помощь пришли наставления Марджори. Спрятав гордость в карман, она набралась храбрости и повернулась к Чарли Полсону. — Как по-вашему, мистер Чарли Полсон, не обрезать ли мне волосы? Чарли оторопело поглядел на нее. — Почему вы спрашиваете? — Я как раз подумываю об этом. Нет проще и вернее способа обратить на себя внимание. Чарли вежливо улыбнулся. Ему было невдомек, что ее реплики заранее отрепетированы. Он ответил, что не слишком-то разбирается в прическах. Вероника тут же просветила его. — Видите ли, я хочу стать роковой женщиной, — невозмутимо заявила она, а далее сообщила, что короткая стрижка — первый, но необходимый шаг на пути к этой цели. И добавила, что обратилась к нему за советом, потому что много наслышана о его строгом вкусе. Чарли, понимавшему в женской психологии не больше, чем в буддизме, ее слова показались лестными. — Так вот, я решила, — продолжала Вероника уже чуть громче, — на той неделе прежде всего иду в парикмахерскую отеля «Севье», сажусь в первое кресло и велю меня остричь покороче. — Она осеклась, заметив, что соседи прервали разговоры и прислушиваются, но, вспомнив уроки Марджори, поборола смущение и завершила свою речь уже для сведения всех окружающих: — Плата за вход, разумеется, обязательная, но тем, кто придет поддержать меня, я выдам контрамарки. Послышался одобрительный смех, и под шумок Д.Рис Стоддард проворно склонился к Веронике и сказал ей на ухо: «Записываюсь на ложу». Вероника перехватила его взгляд и просияла, будто он сказал нечто сногсшибательно остроумное. — Вы так верите в короткую стрижку? — спросил Д.Рис по-прежнему вполголоса. — Я думаю, что она подрывает устои, — серьезно подтвердила Вероника. — Но ничего не поделаешь: приходится либо забавлять людей, либо кормить их, либо шокировать. — Марджори позаимствовала это изречение у Оскара Уайльда. Мужчины засмеялись, девицы смерили ее быстрыми, настороженными взглядами. Но Вероника тут же — будто и не говорила ничего остроумного и примечательного — повернулась к Чарли и доверительно зашептала ему на ухо: — Мне очень интересно узнать, что вы кое о ком думаете. Мне кажется, вы прекрасно разбираетесь в людях. Чарли затрепетал и отплатил ей тонким комплиментом, опрокинув ее бокал с водой. Двумя часами позже у Уоррена Макинтайра, праздно стоявшего в толпе кавалеров и гадавшего, куда и с кем скрылась Марджори, постепенно сложилось впечатление, не имеющее никакого отношения к предмету его мыслей, — он заметил, что Веронику, кузину Марджори, за последние пять минут не раз отбивали. Он зажмурил глаза и снова их открыл. Только что Вероника танцевала с каким-то приезжим, но это объяснялось легко: приезжий не успел разобраться в обстановке. А сейчас она танцует с другим партнером, и к ней решительно устремляется Чарли Полсон. Вот чудеса! Чарли редко удавалось сменить за вечер больше трех дам. Однако Уоррен просто не поверил своим глазам, когда Чарли наконец отбил Веронику и освобожденным партнером оказался не кто иной, как Д.Рис Стоддард. И Д.Рис, по всей видимости, ничуть не радовался освобождению. В следующий раз, когда Вероника оказалась поблизости, Уоррен пригляделся к ней. Да, она недурна собой, безусловно недурна, а сегодня чадо ее казалось к тому же и оживленным. У нее был такой вид, какой ни одной женщине, пусть даже самой искусной актрисе, ни за что не подделать, — Вероника явно веселилась вовсю. Уоррену понравилась ее прическа — не от бриллиантина ли так блестят ее волосы? И платье ей шло, его винно-красный цвет выгодно подчеркивал ее глаза в густых ресницах и жаркий румянец. Он вспомнил, что сначала, до того, как он раскусил, какая она зануда, Вероника казалась ему хорошенькой. Жалко, что она такая зануда, нет ничего несноснее зануд, но хорошенькая — это уж точно. Мысли его кружным путем вернулись к Марджори. Она опять исчезла — не в первый раз и не в последний. Когда она вернется, он — опять-таки не в первый и не в последний раз — спросит, где она была и в ответ услышит категоричное: «Тебя это уж никак не касается». Хуже всего, что она так в нем уверена! Она упивается тем, что для него не существует никого, кроме нее; она знает, что ему не влюбиться ни в Роберту, ни в Женевьеву. Уоррен вздохнул. Путь к сердцу Марджори был поистине извилистее лабиринта. Он поглядел на танцующих. Веронику снова кружил приезжий юнец. Почти бессознательно Уоррен отделился от толпы кавалеров, шагнул было к Веронике, но заколебался. Уверил себя, что им движет сострадание. Направился к Веронике — и столкнулся с Д.Рисом Стоддардом. — Прошу прощения, — сказал Уоррен. Но Д.Рис не стал терять времени на извинения. Он снова отбил Веронику. В час ночи, в холле, Марджори, уже держа руку на выключателе, обернулась в последний раз посмотреть на сияющую Веронику. — Значит, помогло? — Да, Марджори, да! — воскликнула Вероника. — Я видела, ты веселилась вовсю. — Еще бы! Беда только, что к полуночи я истощила все свои разговорные запасы. И пришлось повторять одно и то же — правда, разным партнерам. Надо надеяться, они не будут обмениваться впечатлениями. — У мужчин нет такой привычки, — сказала Марджори, зевая. — Но на худой конец они б просто решили, что ты проказница, каких мало. Она выключила свет. Ступив на лестницу, Вероника с облегчением ухватилась за перила. Впервые в жизни она натанцевалась до упаду. — Понимаешь, — сказала Марджори уже на площадке, — стоит одному мужчине увидеть, что тебя отбивает другой, как он думает: в ней наверняка что-то есть. Ладно, на завтра изобретем что-нибудь новенькое. Спокойной ночи. — Спокойной ночи. Распуская волосы, Вероника перебрала в памяти прошедший вечер. Она в точности выполнила все наставления Марджори. Даже когда к ней в восьмой раз подлетел Чарли Полсон, она изобразила живейший восторг и сумела показать ему, как лестно ей его внимание. Она не говорила с ним ни о погоде, ни об О-Клэре, ни об автомобилях, ни о своей школе, а строго придерживалась одной темы — вы, я, мы с вами. И тут Веронику осенила бунтарская мысль, мысль эта дремотно крутилась в ее голове до тех пор, пока ее не одолел сон: ведь, в конце концов, успехом-то она обязана прежде всего себе. Не приходится отрицать, Марджори придумала, что ей говорить, но ведь и Марджори многое из того, что говорила, почерпнула в книгах. И красное платье выбрала она сама, хоть и не очень высоко его ценила, пока Марджори не извлекла его из сундука, она сама произносила те слова, она сама улыбалась, сама танцевала. Марджори славная… но уж очень суетная… какой славный вечер… и все такие славные… особенно Уоррен… Уоррен… Уоррен… Как его там… Уоррен… И она уснула. 5 Следующая неделя была для Вероники откровением. Она вдруг почувствовала, что ею любуются, ее слушают с удовольствием, а с этим пришла и ее уверенность в себе. Что и говорить, на первых порах случались промахи. К примеру, она не знала, что Дрейкотт Дейо готовится принять сан; ей было невдомек, что он пригласил ее, сочтя тихой и благонравной девушкой. Знай она это, она не встретила бы его словами: «Привет, пожиратель сердец!», не стала бы затем потчевать рассказом про ванну: «Летом я просто ума не приложу, как управиться с волосами; они такие густые, поэтому я первым делом причесываюсь, пудрюсь и надеваю шляпку, а уж потом принимаю ванну и одеваюсь. Верно, неплохо придумано?». Хотя Дрейкотт Дейо сейчас бился над вопросом о крещении путем погружения и, казалось, мог бы узреть тут некую связь, приходится признать, что он ее не узрел. Разговоры о женском купанье он почитал безнравственными и прочел Веронике лекцию о падении нравов в современном обществе. Но в противовес этому промаху за Вероникой числился ряд блистательных побед. Малыш Отис Ормонд приложил все усилия, чтобы отказаться от поездки на Восток, и теперь повсеместно сопровождал Веронику с истинно щенячьей преданностью к потехе всей компании и к досаде Д.Риса Стоддарда, чьи визиты он не раз отравил нежными до омерзения взорами, которыми пожирал Веронику. Малыш Отис даже рассказал Веронике про доску и дамскую комнату в доказательство того, как чудовищно они в ней ошибались. Вероника посмеялась над его выходкой, но сердце у нее екнуло. Из всех ее историй наибольшим успехом пользовался рассказ о том, как она обрежет волосы. — Вероника, когда же вы обрежете волосы? — Скорее всего, послезавтра, — смеялась она в ответ. Придете поглядеть? Имейте в виду, я на вас рассчитываю. — Придем ли? Еще бы! Только поторопитесь! И Вероника, чье намерение принять постриг было чистой воды очковтирательством, снова заливалась хохотом. — Теперь уж скоро. Будьте готовы. Однако всего нагляднее, пожалуй, знаменовал ее триумф серый автомобиль этого критикана Уоррена Макинтайра, вечно торчавший у дома Харви. Когда Уоррен в первый раз попросил позвать не Марджори, а Веронику, горничная не поверила своим ушам, а уже через неделю она оповестила кухарку, что мисс Вероника присушила первого ухажера мисс Марджори. И так оно и было. Не исключено, что сначала Уоррен хотел вызвать ревность Марджори, не исключено, что его привлекли знакомые, хотя и еле уловимые отзвуки Марджори в речах Вероники; не исключено, что свою роль сыграло и то и другое, возможно, чем-то она его и впрямь привлекла. Но так или иначе, а только через неделю младшее поколение пришло к общему мнению: самый надежный поклонник Марджори решительно переключился на ее гостью и вовсю приударяет за ней. Всех интересовало, как примет эту измену Марджори. Уоррен дважды на дню звонил Веронике, посылал ей записки, часто видели, как они разъезжают в его двухместном автомобиле и пылко, вдохновенно выясняют жизненно важный вопрос: серьезно или нет он относится к ней. Когда над Марджори подтрунивали, она смеялась в ответ. Она, говорила Марджори, только рада, что Уоррен наконец нашел кого-то, кто отвечает ему взаимностью. И, посмеявшись вместе с ней, младшее поколение решило, что Марджори, по всей видимости, нисколько не огорчена изменой, и на том успокоилось. За три дня до отъезда Вероника как-то после обеда поджидала Уоррена в холле: они уговорились ехать играть в бридж. Настроение у нее было самое радужное, и когда Марджори, которая ехала туда же, возникла рядом в зеркале и стала небрежными движениями поправлять шляпу, Вероника, не ожидавшая нападения, была захвачена врасплох. И вот тут-то Марджори бестрепетно и решительно, в три фразы, расправилась с ней. — Советую тебе выкинуть Уоррена из головы, — сказала она жестко. — Что? — Вероника растерялась. — Советую тебе: прекрати выставлять себя на посмешище. Уоррена ты ничуть не интересуешь. Какой- то миг они напряженно разглядывали друг друга — высокомерная, отчужденная Марджори и растерянная, разом и сердитая и напуганная Вероника. Но тут перед домом остановились два автомобиля, послышался беспорядочный вой клаксонов. Девушки дружно охнули и бок о бок заспешили к выходу.

The script ran 0.016 seconds.